Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Артур Брайант

ЭПОХА РЫЦАРСТВА В ИСТОРИИ АНГЛИИ

К оглавлению

 

 

Глава VI

ПЕРО СЕРОГО ГУСЯ

 

 

Не ружья были тогда в ходу,

Они и не мечтали об этом;

Наши англичане в бою держали

Красивое крыло серого гуся.

И с прекрасным крылом серого гуся

Они показали им такую игру,

Что заставили их коней метаться и брыкаться

И сбрасывать своих седоков.

Старинная баллада

 

Ночью 19 октября 1330 года, спустя три года после убийства Эдуарда II, отряд вооруженных людей безмолвно пересек внутренний двор Ноттингемского замка. Впущенные двумя придворными молодого короля через тайную галерею подо рвом, они шли к покоям королевы-матери, где раздевался перед сном ее любовник, ненавистный диктатор Мортимер.

Свергнув Деспенсеров и избавившись от слабовольного импульсивного правителя, англичане обнаружили, что променяли правление одного безжалостного маркграфа на другого. Когда после двадцати лет плохого правления Эдуарда II заставили отречься от престола, казалось, что был утвержден великий принцип управления. Впредь ни один королевский фаворит не мог забыть о том, что пока королевские министры были обязаны своей властью его воле, они отвечали перед Короной и законом королевства, установленными и интерпретируемыми королем, действовавшим не в изоляции или посредством безответственных фаворитов, но с совета и всеобщего обсуждения его «прирожденных советников» и представителей общества в парламенте. В своем печальном путешествии в замок Беркли, коронованный соломой и умытый стоялой водой, осыпаемый насмешками своих тюремщиков, свергнутый король, который презирал это правило, оказался без друзей и бесправнее любого из самых бедных своих подданных.

Хотя англичане бунтовали не против наследственной монархии, но против неспособного к управлению человека, носящего корону, как требовал того обычай и правосудие. Вскоре после того как Эдуард был убит, его провозгласили мучеником, а его могила в Глостерском аббатстве стала местом паломничества. И весь народ теперь обратился против алчного лорда Ладлоу, узурпировавшего постель своего бывшего господина и, получая одно баронство за другим, управлявшего Англией через свою госпожу и удерживавшего ее сына, короля, своим пленником. Мир, который он заключил с Шотландией, – «постыдный нортгемптонский договор» – воспринимался как предательство народа, а обширные земельные дары, которые он получал от королевы, – как цена за измену. Несколько месяцев спустя после убийства в Беркли, к недовольству его собратьев-маркграфов, он взял себе гордый титул графа Марча. Объявляя себя потомком легендарных героев британского рыцарства, Артура и Брута Троянского, возведенный на престол благодаря королеве, он занимал положение короля. «Он, – говорили, – удостаивает вниманием тех, кого любит, позволяет королю стоять в его присутствии и надменно гуляет рядом с ним».

Никто не чувствовал это острее молодого Эдуарда III. Мортимер и королева-мать принудили юного короля отказаться от претензий на Шотландию. Он также терпел унижения от своего французского кузена. В год его вступления на престол смерть не оставившего после себя наследника мужского пола Карла IV, его дяди, положила конец старшей линии дома Капетингов, управлявшего Францией в течение трех с половиной веков. Как единственный оставшийся в живых ребенок Филиппа Красивого, отца последнего французского короля и его двух братьев-предшественников, Изабелла осталась ближайшей непосредственной наследницей. Но чтобы избежать опасности управления государства женщиной, французские королевские юристы восстановили древнее салическое право франков отказывать женщине в праве на корону. И хотя Эдуард объявил, что этот салический закон не препятствует сыну Изабеллы получить корону, это заявление было отклонено в пользу его кузена, Филиппа Валуа, сына младшего брата Филиппа Красивого. Это было неизбежно, так как французская аристократия никогда не допустила бы правления английского суверена. И в любом случае требование Эдуарда было исключительно гипотетическим, так как оно могло быть аннулировано – что и произошло несколько лет спустя – рождением сына у его молодой кузины Жанны, дочери Людовика X, старшего брата королевы Изабеллы. Но гораздо больше терзало Эдуарда то, что после того как его кузен Валуа взошел на престол, его заставили принести оммаж в Амьенском кафедральном соборе за наследственные фьефы, несмотря на тот факт, что они были несправедливо лишены Ажене и земель средней Гаронны по унизительной сделке, которую Мортимер и королева заключили с последним французским королем.

 

Летом 1330 года Эдуард, которому было уже почти восемнадцать, стал отцом. Спустя год после коронации в Йоркском кафедральном соборе состоялась его свадьба с Филиппой Геннегаусской – «прекрасным созданием, зеркалом своего пола, которой едва исполнилось четырнадцать», – влюбившейся в него, когда ои приезжал ко двору ее отца два года назад. Грация и шарм молодой королевы только подчеркивали непопулярность ее свекрови и Мортимера, которых теперь все считали цареубийцами и узурпаторами. Но хотя все надеялись, что молодая пара избавит страну от ненавистного диктаторства, Мортимер не был тем человеком, который позволит власти выскользнуть из его рук. Со своей валлийской охраной (людьми того сорта, что совершили убийство в Беркли) он держал короля под непрестанным надзором. Когда в 1329 году граф Ланкастера – брат старого врага Эдуарда II и самый богатый человек в Англии – попытался разорвать мертвую хватку Мортимера, угрожая выдвинуть против него обвинения в парламенте по поводу его договора с Шотландией, диктатор отомстил, опустошив земли Ланкастера, захватив принадлежавший графу городок Лестер и заставив его ради спасения собственной жизни отдать половину имений. Год спустя Мортимер предотвратил еще одну попытку его свергнуть сводным братом убитого короля, графом Кента. Введенный в заблуждение, что его брат до сих пор жив и находится в замке Корф

[249]

, граф был арестован по обвинению в предательской переписке и, после тщетного прошения о помиловании, обезглавлен в Винчестере.

 

 

К осени те, кто ненавидели и боялись Мортимера, были доведены до отчаяния. Они знали, что за ними наблюдают, и решили нанести удар первыми. «Лучше, – сказал один из них, – съесть собаку, чем быть съеденным ею». Случай представился во время собрания Совета в Ноттингеме. Молодые лорды и рыцари, включая брата констебля, графа Херефорда, и представителей большинства крупных феодальных родов, с молчаливого согласия короля проникли в замок. Проигнорировав мольбы королевы Изабеллы: «Пощадите благородного Мортимера», они схватили его и в кандалах отправили в Тауэр. Его судили пэры – «судьи парламента», вынесшие такой же приговор, какой Мортимер вынес Деспенсерам. Ему запретили защищаться и приказали проволочь его на бычьей шкуре к месту четвертования под вязами в Смитфилде, «такое же средство, какое он определил другим, было применено к нему самому»

[250]

.

 

В восемнадцать лет Эдуард стал, наконец, полноправным королем. Он многое снес. Когда четыре года назад он вернулся в Англию, это было время национального позора, затмения и разлада, при обстоятельствах, которые для него, должно быть, были особенно ужасными. За несколько месяцев правления жестокий любовник его матери убил его отца. Прикрываясь его именем, правил тиран. Обнаружив, что один из его родителей является орудием деспотичного и беззаконного маркграфа, он увидел, что другая стала рабой еще более худшего. Оба принесли королевской власти дурную репутацию, а нацию привели на край гражданской войны и анархии.

Когда на коронации Мортимер и другие магнаты обмыли юного короля и облачили его в безупречно чистое одеяние, прежде чем представить его народу, мальчику это, должно быть, казалось насмешкой надо всем, что означала королевская власть. В своем триумфе над его безответственным и некомпетентным отцом они уничтожили почти все, что сделали нормандские короли и Плантагенеты для объединения и укрепления королевства. В средневековом государстве при стабильном правительстве и правосудии никогда не мог возникнуть мятеж. Как бы ни была велика роль парламента в сохранении национальной традиции всеобщего обсуждения и совета, во времена, когда монархия, с ее растущей и усиливающейся эффективной бюрократией, угрожала стать деспотией, собрание феодальной знати не могло управлять государством. Как доверенное лицо исполнительной власти, оно было не способно контролировать своих собственных членов или стать чем-то большим, чем живущей в раздорах олигархией. Чтобы эффективно управлять нацией, чьи различные интересы представляло это собрание, был необходим король, способный управлять.

Всю свою юность Эдуард и был таким королем. Как и его прадед, он был рожден править. С детства потомок Плантагенетов видел фатальные последствия разрыва между сувереном и лордами, посредством которых осуществлялось в основном управление феодальным государством. Он осознал, что без помощи лордов невозможно правление Англией. Лишь с механизмом взаимодействия судей, клерков канцелярии и Гардероба, шерифами, исчиторами, коронерами, констеблями и милицией сильное королевское правительство могло предотвратить анархию. Но без сотрудничества с феодальными магнатами и их судами и слугами королевство не могло бы добиться единства внутри себя самого. В эпоху, когда путешествие из Лондона в Йорк занимало почти неделю, передача полномочий местным властям была необходима. Как показала попытка навязать это Шотландии и Уэльсу, централизация в XIV веке не давала ни свободы, ни порядка.

 

После столкновений и трагедий последних сорока лет был необходим компромисс: согласие между королевской властью и правами подданных. Осознать и принять это – было высочайшей заслугой прозорливого молодого короля, примирившего английское общество. Поступив таким образом, он сохранил для своей страны сильную монархию своих предков. Спустя несколько недель после того, как он принял контроль над королевством, Эдуард провозгласил, что в основе его правления будет сотрудничество. «Наши дела и дела нашего королевства, – писал он шерифам, – в прошлом решались к ущербу и позору нашему и нашего королевства, а также к обнищанию наших людей. Мы хотели бы, чтобы все люди знали, что в будущем мы будем управлять в соответствии с правами и здравым смыслом, что подходит нашему королевскому достоинству. И что дела, которые затрагивают нас и имущество нашего королевства, должны рассматриваться общим советом магнатов нашего королевства и никак иначе»

[251]

.

 

В Эдуарде одновременно сочетались реализм и романтизм. Отважный, красивый, магнетически привлекательный, выдающийся участник турниров, воплощавший образец рыцарского поведения, он воплощал все те качества, которыми восхищались молодые аристократы, окружавшие его. Его супруга, выросшая в славившихся своим изяществом и цивилизованностью дворах Фландрии, была идеальным партнером для такого правителя. На четверть века она стала законодательницей английской моды. О ней говорили, что она «предопределяла и изменяла каждый год различные формы одежд: длинных и широких,... а в другой раз коротких и обтягивающих, волочившихся по земле и обрезанных со всех сторон, с разрезами, рукавами и капюшонами». Она покровительствовала ученым и художникам. Ее соотечественник Фруассар, хронист рыцарства XIV века, некоторое время был ее секретарем, описывая ее, как «благородную и храбрую леди», а ее капеллан, Роберт де Эглзфилд, основал Квинс Колледж в Оксфорде в ее честь.

Благородный, импульсивный, щедрый, не мешкавший ни в любви, ни в ненависти, своим мальчишеским шармом покорявший сердца воинов и прекрасных женщин, Эдуард III был идеалом рыцарства и представлял кодекс рыцарского поведения и манер, известный как куртуазность, которая родилась при франкоговорящих дворах западного христианского мира. За несколько месяцев до того как он со своими соратниками совершил переворот, устранив Мортимера, они вместе участвовали в турнире в Чипсайде, на который, одетые татарами, и, увлекая за собой на серебряной цепи женщину в одеянии из бархата цвета рубина, проследовали верхом по улицам Лондона под звуки труб к арене, вызывая каждого проходящего на бой. В эпоху, когда для большей части людей жизнь была жестокой и безрадостной и, даже для немногих избранных, полной опасностей и неопределенностей, принцы и крупные лорды, которые могли позволить себе такие пышные зрелища, любили изображать, нарядившись в дорогостоящие одеяния, легенды воображаемого прошлого. Великолепный в доспехах, украшенных геральдическими символами, Эдуард казался молодой английской знати воплощением своего героя, короля Артура. Именно таким он сам видел себя – коронованным вождем братства христианских рыцарей.

В аристократическом обществе копья, знамени, геральдического щита и мантии, над которым главенствовал король, долгие, многословные сказания о легендарных деяниях Артура и его рыцарей были излюбленным чтением каждого лорда и каждой леди. Принесенные из темных времен кельтскими бардами и культивируемые последующими поколениями, эти истории, фоном которых были великаны, волшебники, зачарованные леса и волшебные источники, и на этом фоне жили героические рыцари с красивыми именами, вызывавшие на бой врагов неимоверной силы и спасавшие принцесс несравненной красоты. Эти сказки, пришедшие из родового общества, представляли своих героев образцами добродетелей цивилизации, которые освоило воинственное общество завоевателей-нуворишей благодаря влиянию церкви на кровожадный кодекс поведения своих предков. Столь лелеемым идеалом рыцарства стали жестокие всадники, которые победили при Гастингсе и своими мечами создали молодые королевства Западной Европы. Так что о паладинах двора Артура судили «почтенно» – используя артурианское выражение – не только по их подвигам на поле битвы, но и по их верности определенными правилам поведения, далеко ушедшим от кодекса поведения франкских воинов. Отвага в бою и преданность феодальному сюзерену до сих пор оставались основными добродетелями, а измена – самым презренным преступлением. Но на место старого губительного закона племенной мести и кровавой анархии, когда сила всегда права, пришел детально разработанный кодекс рыцарства и даже, в узких рамках своего класса, понятие благородства и дружеской нежности к своим товарищам, милосердия и великодушия в победе, верности клятве и изящных манер. Ну а превыше всего – то, что добавили к легендам о временах Артура трубадуры южной Франции, – чувства и отношение к женщине, которых никогда не знал языческий мир. Постоянство по отношению к одной даме – ибо именно в этом и заключалась куртуазная любовь, которую идеализировали трубадуры, предпочитавшие ее браку, – и преданное служение даме составляли ту самую добродетель, которой обязан был владеть рыцарь Круглого Стола короля Артура, как гласили легенды о странствующих рыцарях. В королевстве Логров – как называли Британию времен Артура во французских рыцарских романах – «если рыцарь встречал одинокую девушку или несчастную даму, и он берег свое честное имя, он не мог обойтись с ней бесчестно, или же должен был перерезать собственную глотку».

Легенды о короле Артуре, которые бродячие менестрели пели в затянутых гобеленами залах маркграфов, в замках Иль-де-Франса и бывшей Анжуйской империи, создали образ идеального правителя, неотразимо притягательного для романтического молодого суверена, каким был Эдуард III. Он казался талисманом, решающим все проблемы королевства, пережившего гражданскую войну и анархию. Героический, неутомимый, чувствительный, великодушный к своим врагам, вызывавший у всех, кто служил ему, восхищение и преданность, Артур был идеалом средневекового короля – «короля, которому рады были служить все истинные рыцари,...щедрым по отношению ко всем, рыцарем по отношению к лучшим,...юноше – отцом, старику – утешителем... Несправедливость претила его сердцу, а справедливость была всегда мила». Те, кто принимал его порядки, пировал вместе с ним за круглым столом, «Артуром было предписано, что, когда братство сядет к столу, их кресла должны быть равной высоты, их служба одинаковой и никто не должен следовать перед или после своего товарища».

 

Этот идеал, правда, не относился к тем, кто не входил в это сообщество наследственных воинов

[252]

. В своем тесном кругу его члены гордились своими привилегиями и обязанностями. Это была эпоха высокого рыцарства, когда эмблемы, изображенные на щите воина и его мантии, в качестве знаков отличия в битве и на турнире, передаваемые от отца к сыну, превратились в целую науку. Ее служителями были герольды, которые помогали маршалам и констеблям на турнирах и аренах, провозглашая имя каждого воина в соответствии с его гербом, когда тот въезжал на арену, руководя церемониями при дворах рыцарей, которые судились за право носить гербовые знаки отличия. От щита с золотыми львами, принадлежавшего Плантагенетам, до простого герба самого непритязательного провинциального рыцаря

[253]

, эти эмблемы, изображенные на знаменах и шлемах, конских попонах и палатках, сторожках и печатях, были символами рыцарской чести и власти лорда. Они появлялись на церквах и часовнях, построенных на пожертвования, на надгробиях рыцарей-жертвователей, прелатов и аббатов и даже в изображении Святого семейства. Роспись алтаря с изображением воспитания Девы Марии, которая была сделана в начале правления Эдуарда III и сейчас находится в Музее де Клюни в Париже, представляющая учебу Марии и ее матери на фоне изразцов с геральдическими львами; а на Лилльском псалтыре распятие изображено на фоне английских леопардов и французских лилий. Каждый крупный лорд нанимал для себя личного герольда или служащего в коллегии герольдии, который в качестве его официального вестника или посланника, носил его геральдический титул или прозвище; Леопард и Виндзор свидетельствовали о том, что это герольд короля, Херефорд – констебля, Уорик – Бошамов Уорикских. Другие герольды, называвшиеся герольдмейстерами, решали рыцарские дела в различных частях королевства, Норройский герольдмейстер на севере, Суррейский и, позже, Кларенсойский – на юге.

 

 

Все это поощряло рыцарей заботиться больше о формировании внешних знаков своего социального положения, которые, как и всегда бывает с любым человеческим идеалом, были более лелеемой целью для большинства приверженцев данного идеала, чем те добродетели жертвенности, которыми он был наделен. Дорогостоящие доспехи, отделанные богатыми мехами одеяния, усыпанные драгоценными камнями пояса И головные обручи, ковры и золотые ткани теперь считались такими же атрибутами аристократа, как отвага в бою, обширные владения и замки. Даже о крепостях, чей облик постоянно совершенствовался инженерами Эдуарда I под влиянием его войн с Уэльсом и Шотландией, перестали думать с исключительно практической точки зрения, и теперь их строили как дворцы, в которых богатые аристократы и их свита могли наслаждаться жизнью в окружении элегантности и комфорта. Канцлер Эдуарда I, Роберт Бернелл, добавил зал и спальни к епископскому дворцу в Уэлзе, а его современник, епископ Бек, построил себе поистине княжеские покои в стенах Даремского замка. Подобно другим постройкам, имевшим исключительно практическое значение, – монастырям, замки короля и аристократии стали наполняться произведениями искусства, хотя и не в таких количествах

[254]

. В замке Райзинг в частной церкви королевы Изабеллы были подушечки с вышитыми обезьянками и бабочками; король Эдуард владел серебряными кувшинами, украшенными эмалью, изображавшей обезьян, игравших на арфах, и детей, скачущих друг у друга на плечах, а также сундук, украшенный купающимися девами и лебедями. Женский пояс того же периода, который сейчас составляет часть митры Уильяма Викенгемского, был усыпан эмалями с изображениями собак, оленей, зайцев и обезьян, дудящих в четырехконечные рожки. Самым древним из сохранившихся в Англии серебряных изделий является Суинбернская дароносица, датируемая временем правления Эдуарда II; самым красивым – Линнская чаша, до сих пор находящаяся в ратуше старого города Норфолка, по времени создания относящаяся к началу правления Эдуарда III.

 

 

Книги, также ранее принадлежавшие исключительно Церкви, крупным церковнослужителям и лицам королевской крови, постепенно становились, с распространением цивилизации, драгоценной принадлежностью богатых лордов, рыцарей и даже купцов. Их создавали все больше и больше не только в монастырских скрипториях, но и в школах профессиональных миниатюристов, которые в течение XIII века объединялись в гильдии книгоиздателей для создания пергаментных библий и религиозных книг. У леди, ехавшей по королевской дороге, между Бутоном и ее домом в Виргеме на пасху 1285 года, напавшие грабители отобрали требник, стоивший двадцать шиллингов (около пятидесяти фунтов на сегодняшний день), наставление, стоимостью в 6 шиллингов, 8 пенсов и два свитка песен ценой в шесть и два пенса соответственно

[255]

. Наиболее ценились знатоками псалтыри и апокалипсисы инфолио, с иллюстрациями, на французском или латыни, расшитые великолепными красными, голубыми и зелеными цветами, хотя иногда выдержанные и в более нежных тонах. Один из них, Тенисонский псалтырь, был преподнесен Эдуардом I в качестве свадебного подарка своему старшему сыну, принцу Альфонсо. На посвятительном листе

(beatus)

изображены гербы королевских домов Англии и Голландии, а кроме иллюстраций во всю страницу на полях книги нежными красками нарисованы люди и ангелы, животные и птицы, библейские события и сцены современной охоты. Чуть позже был создан Ормсбийский псалтырь, который сейчас находится в Бодлейанской библиотеке, с изображениями чудовищ и фантастических образов на полях – трубача среди драконов, кентавра, расчесывающего волосы, лису, одетую как монах и держащую суд над зайцем, единорога, нашедшего приют под подолом леди от преследующего его охотника. Имеющие много общего с горгульями на карнизах и крышах средневековых церквей, эти шутливые создания также имели определенное сходство с рисунками Эдуарда Лира и великанами и комическими зверями Викторианской пантомимы. После вступления на престол Эдуарда II, который так яростно выступал против строгих мер своего сурового отца и вместе со своей беспутной свитой, состоявшей из фигляров и шутов, наслаждался фривольностью и абсурдом, эти гротески или

babewyns,

как их называли, вошли в моду. В ряду манускриптов начала XIV века, украшенных миниатюрами и созданных Восточно-английской школой, мы видим Горлестонский псалтырь; Сент-Омерский псалтырь, известный своими крошечными миниатюрами; восхитительный псалтырь королевы Марии, сохраненный для Англии проницательным чиновником таможни времен Тюдоров, и более поздний и самый известный – Латрельский псалтырь – необычное скопление слонов, львов, обезьян, свиней, лис, павлинов, гусей, котов, кроликов и мышей, часто наряженных в человеческие одежды и разыгрывающих человеческие роли, а также драконов, русалок и странных существ с человеческими головами и телами зверей, расположенных на полях страниц.

 

 

В течение шестидесяти лет со дня вступления на престол Эдуарда I, несмотря на войны против шотландцев и неудачное правление страной его сына, в Англии появлялось все больше и больше прекрасных предметов искусства. За пределами своей страны англичане прославились превосходными вышитыми изделиями на церковные мотивы. Всегда, начиная со времен саксов,

opus Anglicanum

высоко ценились по всей Западной Европе. Во Франции, Италии, Нидерландах, Германии и даже Испании, алтари были покрыты тканями, а церковные сановники были одеты в золототканые одежды с шелковыми вставками и медальонами, искусно вышитыми руками английских монашек. В ватиканской описи 1295 года перечислено не менее 113 предметов такого рода. Среди тех немногих, которые пощадили пуритане более позднего периода, и которые сохранились до наших дней на той земле, что породила их, – Сионская риза в музее Виктории и Альберта, а также риза, впереди которой вышит щит Эдмунда Корнуэлла и его жены Маргариты де Клэр, на лентах которого изображены львы и грифоны на синем поле, а на спине – шитая золотыми, серебряными и шелковыми нитями полоса с четырехлистниками, на которых можно увидеть Деву Марию с младенцем, распятие Христа, Святого Павла и Святого Петра и мучения Святого Стефана

[256]

.

 

* * *

Все английское искусство до сих пор концентрировалось вокруг церкви. Более века огромные колонны, круглые арки и массивные стены романской архитектуры вытеснялись изящными стрельчатыми готическими башенками, пришедшими с англосаксонскими и французскими каменщиками в годы крестовых походов. С грациозными колоннами, веерными сводами, стройным ланцетом, круглыми окнами-розетками, гармонично сочетающимися друг с другом геометрическими формами и цветными витражами, эти утонченные строения, рожденные более совершенными архитектурными знаниями, принесли новое световое измерение в церкви, где прежде стены были нужны для поддержки крыши, а башня делала соответствующий световой проем невозможным. Хотя, за исключением Солсбери, где кафедральный собор был по-новому перестроен, эта революция в большей степени дополнила, нежели вытеснила старую церковную архитектуру, так что во всей Англии новая готика переплеталась со старым нормандским стилем и даже, в некоторых местах, с саксонским. В Малмсбери, где неф церкви в аббатстве был перестроен в XIII веке, нормандский дверной проем сохранился внутри нового входа; в Или, Норидже и Питерборо романские колонны сочетаются с готическими сводами.

Большинство из этих зданий должны были принимать усыпальницы и мощи, которые накапливали более крупные религиозные строения, чтобы усилить свой престиж и привлечь внимание паломников, приносивших немалые выгоды. Любое монастырское или коллегиальное учреждение пыталось перещеголять своего соседа но количеству святых реликвий или по красоте строений, и благодаря этому соревнованию увеличивалось художественное наследие страны. Когда после убийства Эдуарда II из страха перед Мортимером никто не осмелился похоронить его, аббат Токи из Глостера отправил своих монахов в Беркли и перенес останки в собор Св. Петра, поместив их в великолепную гробницу и увенчав ее сначала деревянным, а потом, на пожертвования паломников, алебастровым изображением, и тем самым сделал собор самым популярным местом паломничества на западе.

 

Самыми известными святынями в Англии были мощи Святого Томаса Бекета в Кентербери, где драгоценные камни достигали величины гусиного яйца, а «золотом покрывались даже самые незначительные предметы», а также святого Эдуарда в перестроенном Вестминстерском аббатстве. Гробница Исповедника, украшенная мозаикой из золота и мрамора и изящными витыми колоннами, усыпанная рубинами, изумрудами и другими драгоценными камнями, «находилась на возвышении, как свеча в подсвечнике, так что каждый входящий в дом Божий мог созерцать ее свечение»

[257]

. Над ней возвышался огромный венец с бесчисленным количеством непрестанно горящих свечей, в то время как на самой усыпальнице стояли серебряные сосуды с лампадами. Такого рода раки и возведенные над ними часовни, снабженные отверстиями для ущербных паломников, обычно располагались во внутренней галерее монастыря за трапезной, дабы поклоняющиеся могли пройти туда, не мешая литургической службе.

 

 

Обогатившись на службе Короне, «придворные» епископы и мирские священники теперь перехватили лидерство в строительстве у бенедиктинцев, пионеров средневековой культуры. Правление Эдуарда I видело наивысшую точку в перестройке главного собора Линкольна – его башни венчали три огромных шпиля, один из которых считался самым высоким в Англии – в расширении церковного алтаря, чтобы поместить туда раку с мощами Св. Гуго. Сам король присутствовал на процедуре переноса останков святого в новое место успокоения. С огромными ажурными восточными и вальковыми окнами во всю ширину каждого проема, новое здание было освещено гораздо лучше, чем какое-либо возведенное до него. Под верхним рядом окон, расположенным над арками трифория, можно было увидеть тридцать улыбающихся каменных ангелов, некоторые из них, как и те, что были созданы предшествующим поколением в Вестминстерском аббатстве, держали в руках музыкальные инструменты, другие – короны, свитки и кадила. Одни попирали чудовищ, другие вели души на Божий суд, а ангел со строгим лицом изгонял павших Адама и Еву из Эдема. Эти изысканные фигуры, убереженные высотой, на которой они были расположены, от позднейшего иконоборства, были раскрашены живыми красками и украшены звездами. «Залитый светом, – писал один историк, – хор ангелов похож на нимб над головой темного святилища Святого Гуго и своим сиянием... более других напоминает поэтический образ храма Грааля»

[258]

.

 

Новая архитектура искала новое освещение – то, что было так необходимо на пасмурном севере. Одна за другой крупные церкви северной Англии последовали примеру Ангельского клироса. В Рипоне, где каждый каноник предоставлял десятую часть доходов с пребенд, пока шли работы по перестройке, в восточной части клироса в конце XIII века появилось огромное окно. В Йорке несколько лет спустя начали строить новый неф, в котором, желая добиться наилучшего светового и пространственного эффекта, верхний ряд окон был удлинен, чтобы соединиться с трифорием таким образом, что два этажа, хотя и разделенные скрытой крышей прохода, освещались двойным уровнем света на протяжении всей церкви. Потребовалось более полувека, чтобы завершить эту работу, и в течение всего времени, как и большинство других церквей в государстве, собор был заполнен лесами и звуками молотка и стамески. В Саутвелле в новой часовне Богородицы в Личфилде, в клиросе в Честере – перестроенном в период между окончанием валлийских войн Эдуарда I и битвой при Бэннокберне – трифорий был полностью или частично соединен с верхним рядом окон, освещающим хоры.

 

На юге наиболее существенным дополнением к английской архитектуре во времена правления Эдуарда I стало строительство церкви Св. Стефана в Вестминстерском дворце – английский двойник церкви Сен-Шапель в Париже – и завершение готических работ в соборе Св. Павла. Новые хоры собора в добавление к нормандскому нефу и обширному разделенному на две части поперечному нефу сделали это здание самой большой церковью в Европе, высотой почти в семьсот футов и площадью в сто тысяч квадратных футов – почти вдвое больше двух последующих самых больших церквей в Англии, Линкольна и Бери Сент-Эдмунде, которые сами были равны самым большим французским кафедральным соборам. В его восточной части, возвышавшейся над крышами города, располагалась самая большая группа окон в стране – огромное окно-розетка, заполнившее пространство, равное объединенной высоте хоров и трифория, а под ним семь соединенных ланцетов, разделяющихся только тонкими оконными средниками, связанными трехлистниками. Над собором поднялась высотой в пятьсот футов башня со шпилем, увенчанная шаром и крестом, внутри которого находились священные реликвии

[259]

.

 

 

Не менее знаменитыми, хотя и в несколько меньшей степени, были прекрасные многоугольные дома каноников в Солсбери и Уэлзе, построенные в конце XIII – начале XIV века. Здесь, обсуждая церковные дела, каноники садились в круг, возведенный в каменных нишах под ажурными окнами, дабы все занимали равное положение, лицом к изящной многоколонной опоре, поддерживавшей свод. На севере в новых домах настоятелей церквей в Йорке и Саутвелле не было центральной опоры, а свод опирался на свободностоящий пролет около шестидесяти футов

[260]

. В Саутвелле более естественная резьба, которая совсем недавно заняла место более формальной костной листовой резьбы, достигла своего зенита в красиво раскрашенных цветах и листьях, вырезанных на капителях в годы, когда Эдуард I пытался покорить Шотландию. Как Галатея Пигмалиона, они обладали всеми жизненными характеристиками, за исключением движения, так как были сделаны из камня.

 

Прекрасные фигуры, созданные из металла и камня, появились по воле Эдуарда в перестроенном аббатстве его отца в Вестминстере. Вскоре после возвращения со второй валлийской войны он приказал Уильяму Торелу, лондонскому ювелиру, создать бронзовое изображение его отца, чтобы поставить его над его могилой в Вестминстере на каменное основание, украшенное королевскими леопардами. Кроме того, спустя десятилетие, он поместил изображение своей жены, Элеаноры Кастильской, лежащей со скипетром в руке и в покрытых драгоценными камнями одеяниях и короне, под балдахин из Пербекского мрамора. Два других превосходных скульптурных изображения пополнили сокровища аббатства в последние годы жизни Эдуарда I: одно из них представляло его брата, Эдмунда Горбатого, графа Ланкастера, под искусно сделанным резным балдахином с раскрашенными и позолоченными величественными плакальщицами и ангелами, держащими в руках подсвечники; другое – его дядю, Уильяма де Валенса. Со своими медными доспехами, богато украшенными эмалями, защищенными броней руками, скрещенными в молитве, и выражением спокойной уверенности в том, что аристократическое общество, украшением которого он был на земле, должно быть воспроизведено на небесах, изваяние Уильяма стало предтечей целой армии лежащих каменных, металлических или медных рыцарей. В течение XIV века повсеместно в приходских или коллегиальных церквах, облагодетельствованных его пожертвованием или наследством, появлялось изображение местного уважаемого рыцаря, облеченного в доспехи, украшенные геральдическими эмблемами, вместе с его супругой, изображенной в длинной, свисающей накидке с шарфом или апостольником на голове, лежащей рядом с ним, и борзой или иным геральдическим животным в ногах. Хотя дошедшие до наших дней изваяния составляют лишь малую толику от той превосходной рыцарской компании, что блистала под раскрашенными крышами и окнами английских церквей, благодаря закону Эдуарда I о порядке наследования они оказались гораздо более бессмертными творениями, чем статуи святых и других священных персонажей, которые делили с ними места погребений. Так как, когда последние были уничтожены как идолы, эти памятники продолжали чтить память ушедших в небытие благодетелей, защищаемые теми, кто унаследовал их кровь или земли.

 

Трудно сейчас представить все великолепие готических соборов с их раскрашенными стенами и украшенными драгоценными камнями усыпальницами – блеск или

nitens,

по словам монастырских хронистов, – так как от них остался лишь серый голый каменный интерьер. Мы видим благородный скелет, но не кровь и плоть, которыми любовались наши предки. Стены были покрыты фресками, повествующими об истории христианства, созданными мастерами, чьи имена, так же, как и работы, были стерты временем, хотя по тем росписям, что сохранились, тусклые и возрожденные из-под вековых пластов искажений и пренебрежения, мы можем в небольшой мере разгадать их красоту

[261]

. Росписи на

sedilia

в святая святых Вестминстерского аббатства – восхитительной прозрачности голубые одеяния и розовая накидка Девы Марии и розовато-лиловое и зеленое Гавриила – выполненные, когда первые шедевры итальянского Возрождения начали появляться в Сиене, Пизе и Флоренции; сцены из жизни и страстей Христовых в маленькой норгемптонширской церквушке в Кротоне; фигуры восточно-английских святых на своде внутренней галереи Нориджского собора и другие недавно открытые в Литтл Миссендене в Бекингемшире и в красивой круглой комнате в Лонгторпской башни – когда-то являвшейся домом управляющего аббатства Питерборо – сохранились среди тысяч фресок, рассказывавших библейскую историю неграмотным людям, но способным видеть и поклоняться. Среди наиболее красивых – рондо XIII века в епископском дворце в Чичестере с изображением Мадонны с младенцем в розовом одеянии и с короной, украшенной драгоценными камнями, на голубом фоне с золотыми французскими лилиями.

 

Также сегодня редки цветные витражи в окнах. Они, как и фрески, рассказывали в картинках историю Христа, святых и мучеников. Разделенное каменными или свинцовыми перегородками, каждое стеклышко в форме медальона, ромба, круга или квадрата формировало непрерывный узор из цвета и света. Большую часть витражей привозили через Ла-Манш из Нормандии и Иль де Франса, где французские стекольщики недавно познакомили человечество с великолепием Шартра, Буржа и Руана, или из Геса и Лотарингии по Рейну и Маасу к восточным английским рекам. Из-за яркости этих ранних витражей, богатых красными, синими, зелеными и золотисто-желтыми цветами, некоторые качества освещения, найденные строителями готических соборов, были утрачены, и к концу века стали использоваться белесые и серые цвета для витражей. Один из нескольких сохранившихся образцов – окно Пяти сестер в северном нефе в Йорке, чьи огромные ланцеты застеклены простыми стеклами, обрамленными полосками красного и синего, украшенными изысканным и едва видным узором из спиралей и листьев.

Во всем этом было возрастающее усложнение, неизвестное в Западной Европе со времен имперского Рима. Когда старый век соединился с новым, более богатое архитектурное великолепие начало сменять простоту «Ранней Англии», заостренные арки и окна, покрытые геометрическим узором, уступили место плавным криволинейным очертаниям, фантастическим остроконечным башенкам, лиственному орнаменту и шпилям, украшенным сферическими бутонами, известными как круглый цветок. Балюстрады, волнистые парапеты и каменные узоры из листьев расходились из средников верхних брусов окна, как ветви дерева. И везде в нишах находились статуи святого семейства, ангелов, святых и мучеников, христианских князей и прелатов, позолоченные или раскрашенные. Страстное увлечение резными работами было так велико, что под самой крышей, среди балок и стропил, каменщики создавали целые легионы крошечных фигурок – людей и чудовищ, фавнов, сатиров и зверей, листьев и цветов из родных лесов и полей. Здесь можно увидеть агнца Божьего, Святого Георгия, побеждающего дракона, крестьянина, мучающегося от зубной боли, или двух любовников, одаривающих друг друга поцелуями; здесь же лица королей и епископов или самих резчиков, Давида с арфой или Деву Марию с короной на голове – все это вырезано со всей тщательностью, создание ради самого создания, ибо как только работа будет закончена и леса убраны, никто, кроме еще не рожденных ремесленников, которые будут ремонтировать крышу в таком же уединении, не увидит этих шедевров. Только в одном Экзетере, перестроенном между 1301 и 1338 годами, находится более пятисот резных украшений на огромной высоте; в крупной бристольской церкви Св. Марии Редклифской, созданной в конце XIV века, их более 1100. Когда спустя два века мощь средневековой церкви дала трещину, и фанатики с топором и молотком прошлись по всем местам поклонения Богу, круша и стирая с лица земли шедевры скульптуры, которые казались им лишь раскрашенными идолами, это невидимое воинство резных фигурок под сводами церквей сохранилось, оставаясь неизвестным почти четыреста лет, пока телескопическая линза современного фотоаппарата не открыла забытое свидетельство гениальности английского средневекового искусства.

 

Первым большим кафедральным собором, полностью перестроенным в стиле английской готики, стал Экзетер. В период между вступлением на престол Эдуарда I и началом правления его внука благодаря усердию пяти великих епископов-строителей – Уолтера Вронского, Петра Квинела, Томаса де Битона, Уолтера Степлтона, которого растерзала лондонская толпа за его преданность Эдуарду II, и Иоанна Грандинсона, подписавшего договор с Францией ради его сына – древняя темная нормандская постройка превратилась в просторное изящное здание с множеством мраморных колонн, цветными ажурными окнами, остроконечной

sedilia

и епископским троном, оснащенным ширмой и запрестольной перегородкой, покрытый резными фигурками свод, представлявший все виды человека и ангела, ангела и демона, доступные средневековому воображению. Другой собор западного графства, Бристольский, был перестроен примерно в это же время, с уникальной для английских соборов чертой – тремя боковыми нефами одинаковой высоты и сводом из ребер совершенно нового образца.

 

В течение первых десятилетий XIV века почти каждая крупная церковь в Англии была частично или полностью перестроена в этом роскошном стиле. Например, Селби с фронтоном с лиственным орнаментом и парапетом, украшенным лепниной и маленькими фигурками; или Карлайл, чье яркое восточное окно было создано во время осад и набегов шотландцев; южный неф Глостера с круглыми цветами, прекрасными, как розы, со всех сторон по стенам; дом приора в Норидже со святыми и ангелами, окружившими сидящего Христа, на фоне замысловатой кружевной аркады. В то же время множество крупных приходских церквей добавляли в свой интерьер сводчатые галереи и окна с ажурными узорами, искусные орнаменты и украшенные парапеты и башенки. К этому периоду относятся башни Уэлз и Херефорд, а также аббатства Западных графств, Леоминстер, Ледбери и Ладлоу, выросшие над яблочными садами и пастбищами; витражи аббатства Св. Вулфрама в Грентаме, сделанные по образцу Ангельского клироса в Линкольне; шпиль университетской церкви Св. Марии в Оксфорде и окно аббатства Древа Иессея в Дорчестере-на-Темзе. Большинство портов и горных городков, становившихся богаче благодаря экспорту шерсти, строили или перестраивали свои церкви в новом стиле: Ньюарк, Донингтон и Слифорд, Беверли и Гулль, Бостон, Холбич и Грейт Ярмут, Дил, Рай и Уинчелси, от которого остались только хоры со статуей Стефана Аларда, адмирала Пяти портов, под балдахином. Все они были в изобилии украшены резными работами; в Хекингтоне, расположенном в Линкольншире, только внешнее убранство включает тридцать одну статую в стрельчатых нишах, восемьдесят резных карнизов и сто девяносто восемь горгулий.

 

Однако крупные бенедиктинские обители относительно в небольшой степени подверглись изменениям – только Мильтонское аббатство, уничтоженное пожаром в 1309 году, было полностью перестроено в новом стиле; цистерцианцы, сделав на шерсти свое благосостояние, теперь забыли о своем прежнем аскетизме и начали строить величественные здания на месте своих несложных построек в диких местностях. Уже в правление Генриха III был построен Фаунтинс, но Тинтерн, Риво и Биланд были переделаны в усовершенствованной манере эдвардианской эпохи. Даже монахи нищенствующих орденов оставили свои убогие жилища в городских трущобах и стали возводить большие церкви на пожертвования купцов, с благодарностью вспоминавших дни, когда они или их отцы убегали из деревень от крепостного состояния, ища прибежища в лачугах ближайшего города, и их поддерживали нищие братья-монахи. Так как со своей евангельской миссией францисканцы и доминиканцы не нуждались в многочисленных подсобных службах, их церкви были обычно построены без боковых нефов, зато центральный был гораздо больше, чем хоры, чтобы вместить прихожан среднего класса, стекавшихся послушать проповеди, которые были особенно популярны. Так как боковых нефов не существовало, было гораздо легче освещать молельню или центральный неф. Самой известной среди церквей такого рода была обширная церковь Грейфрайарс (Серых Братьев) в Лондоне, основанная в 1306 году второй супругой Эдуарда I, которая и была там похоронена

[262]

. Почти такими же большими были церкви Уайтфрайарс (Белых Братьев), которые кармелиты построили в Глостере и Плимуте, а также церковь в Блейкни на пустынном морском побережье Норфолка, знаменитая своей крышей с крестовыми сводами, группами колонн, увенчанными резными балками, и великолепным восточным окном. Еще одна церковь была построена Эдуардом II для доминиканцев в Кинге Ленгли, расположенном в Хартфордшире, в память и для упокоения праха Пирса Гавестона.

 

 

В 1321 году монахи бенедиктинского аббатства в Или начали строить церковь Богородицы с самым большим в Англии расстоянием между опорами свода, резной крышей и широкими цветными окнами, круглыми нишами, заполненными сотнями позолоченных и раскрашенных статуй, теперь обезображенными и обезглавленными, рассказывавшую в камне историю Девы Марии. Как только начались работы, рухнула центральная башня аббатской церкви, разрушив находившиеся под ней хоры и три пролета

[263]

. Столкнувшись с проблемой возведения свода на таком большом пространстве, ризничий, Алан Уолсингемский, позже ставший настоятелем, нанял лондонского каменщика, обращаясь к нему, как следует из записей аббатства, как к мастеру Джону, предполагают, что это мог быть Джон Рамсейский, член семьи знаменитых нориджских каменщиков. Он вместе с неким «Петром Квадратериусом» построил, несмотря на новую башню, восьмиугольный фонарь совершенно нового дизайна: с четырьмя цветными окнами, чтобы освещать центр нормандской церкви. И так как пролет в семьдесят футов был слишком велик, чтобы покрыть его камнем, монахи пригласили Уильяма Херлейского, королевского плотника, за вознаграждение в 8 фунтов в год обшить их конструкцией из восьми гигантских деревянных подпорок и балок. На работы ушло двадцать лет, и по завершении собор стал, и до сих пор остается, единственным готическим зданием с куполом в Европе.

 

Хотя новый стиль был больше декоративным, нежели структурным, в поисках лучшего освещения он продолжил тенденцию, начатую более века назад с эволюции готической арки. Даже до вступления на престол Эдуарда III появились признаки того, что английские каменщики начали нащупывать путь к архитектурной революции. Возникало чувство всевозрастающего света и единства веерного свода, разрушившее старую систему строительства каждого отдельного пролета и в соединении опорных конструкций (колонн), свода и крыши. Колонны нового нефа в Йорке были похожи на стволы и ветви букового дерева, а крестовый свод клироса в Или – на звезды зимней ночью.

* * *

 

Но королевство, которым управлял Эдуард III, славилось не только архитектурой, но и энергией и предприимчивостью его людей. К тому времени, когда он получил власть, население Англии и Уэльса, которое росло на протяжении XIII века, достигало примерно трех-четырех миллионов, что было гораздо ниже, чем в Италии и Франции. Большая часть его сконцентрировалась на юго-востоке, особенно в районах выращивания пшеницы и овцеводства в восточной Англии и южной части центральных графств. Доходы от налогообложения в Норфолке были почти вдвое больше, чем в следующем за ним по доходам графстве Кент; за ними следовали, соответственно, Глостер, Уилтшир, Линдси в южном Линкольншире, Саффолк, Оксфордшир, Сомерсет и Эссекс. Гемпшир, Нортгемптоншир, Суссекс, Восточный Рединг Йоркшира, Беркшир и Кембриджшир следовали за ними. Ну а доходы от трех северных графств Ланкашир, Камберленд и Нортумберленд составляли менее одной десятой от норфолкских

[264]

.

 

В столице население достигало примерно сорока-пятидесяти тысяч человек. Оно составляло только четверть от числа жителей Милана и было гораздо меньше, чем в Париже, Флоренции, Брюгге или Генте. В следующих за Лондоном по величине городах – Йорке, Бристоле, Плимуте и Ковентри – насчитывалось около десяти тысяч жителей, а в Норидже, Глостере, Ньюкасле, Солсбери и Винчестере – не более пяти тысяч. Это только предположения, так как не сохранилось ни одной законченной статистической записи.

В своей основе страна все еще оставалась сельскохозяйственной; богатая земля, производящее сырье, экспортирующая много прекрасной шерсти и, в лучшие времена, зерно и молочное сырье. Также Англия вывозила кожсырье и кожаные изделия, сушеную и соленую рыбу, вышивки, металлические изделия, олово, уголь и свинец, большей частью в Нидерланды в обмен на ткани, в Гасконь и Рейнские земли – на вино, а в Балтийские страны – на лес и судостроительные материалы. Шерсть была главным источником благосостояния. Лучшая – короткая шерсть от райлендских овец и длинная от линкольнских, лестерских пород и породы Золотой лев из Костволдса – доставлялась из долины Северна и известнякового пояса между Сомерсетом и Линкольнширом. Но почти каждый регион страны, за исключением далекого севера и крайнего юго-запада, экспортировал тот или иной вид шерсти. Было подсчитано, что в среднем тридцать тысяч мешков или восемь миллионов овечьих рун вывозилось за границу каждый год, в основном в северную Италию и в города, производившие ткань, во Фландрии, Артуа, Брабанте и Геннегау.

 

Хотя Англия, в первую очередь, являлась поставщиком необработанной шерсти, в большинстве крупных городов ткани производились, правда, в небольшом количестве, для домашнего потребления. Женитьба Эдуарда на принцессе из Геннегау дала новый стимул местному производству, и одним из первых действий короля, возможно, по настоянию его супруги, стало пожалование охранного патента фламандскому ткачу по имени Джон Кемп

[265]

. Другие сообщества фламандских ткачей, привлеченные дешевым и доступным сырьем, торговлей и социальной стабильностью в Англии, устроились в последующие несколько лет в Норидже, Йорке и Кренбруке в Кенте. Сама королева Филиппа наносила визиты одному из таких поселений в Норидже, когда ее муж совершал поездки по восточной Англии. Другой фламандец по имени Томас Бланкет основал в Бристоле первую постоянную мануфактуру в Англии, затем давшую его имя предмету домашней утвари, использовавшемуся повсеместно.

 

 

Экспорт шерсти и возрастающее число ввозимых товаров: специй, вина, шелков, мехов, леса, смолы, дегтя, растительного масла, соли, квасцов, риса и фруктов стали большим стимулом для развития английского кораблестроения и мореплавания. Крупные лондонские купцы, а столица стала главным портом страны, теперь вслед за магнатами были самыми богатыми мирскими налогоплательщиками в государстве. Саутгемптон, Бристоль, Плимут и Фалмут были главными портами запада, Линн, Бостон, Ньюкасл-на-Тайне, Кингстон-на-Халле и Пять портов – востока страны. После Лондона самым значительным был Саутгемптон, чьи глубокие и спокойные воды, защищенные островом Уайт от бретонских, гасконских и фламандских пиратов, соперничали с дельтой Темзы, как отправной пункт для сопровождения кораблей, чаще всего с грузом менее сотни тонн, везших английскую шерсть на континент. Также он был конечным пунктом для торговых флотов с вином из Бордо, Байонны и Ла-Рошели, а также для генуэзских и пизанских карак

[266]

, которые в течение первых десятилетий XIV века начали экспортировать шерсть с Солента и Темзы на мануфактуры

Arte della Lana

во Флоренции в обмен на предметы роскоши из Италии и Востока. В Саутгемптон на баржах по Итчену – в то время судоходной реке вплоть до Винчестера – подвозилась шерсть из Уилтшира, Беркшира и низовий Глостершира, в то время как каботажные суда из Пула, Мелком Региса, Бридпорта, Лайма и Экзетера привозили ее из Дорсета, Сомерсета и Девона. Остальная шерсть подвозилась по Северну и Уорикширскому Эйвону для погрузки в Бристоль. Завернутые в холст товары грузили на подводы и вьючных лошадей и отправляли с высоких пастбищ к ближайшей реке.

 

 

В те дни, когда путь по воде был самым дешевым, английская торговля имела преимущества по двум причинам. Хотя ее реки вряд ли могли сравниться с континентальными, море всегда находилось рядом, а побережья были буквально усыпаны речными устьями, откуда товары могли отправляться либо за границу, либо в собственные порты государства. В то время, когда каждый второстепенный правитель от Вистулы до Биская пытался набить свои сундуки, взимая пошлину с товаров, Англия с ее сильной единой королевской властью была самой большой зоной свободной торговли в Европе. Почти единственные внутренние транспортные пошлины взимались за незначительные переправы, чтобы возместить расходы, когда мост или дорога находились в частных руках. По сравнению с провозом груза по Темзе, Северну или Хамберу, перевозка товаров по европейским рекам приводила к чрезвычайному росту их цен. В начале века на Везере находилось более тридцати постов, где взимались пошлины, а на Эльбе их было еще больше, около пятидесяти можно было встретить на Рейне и более восьмидесяти на австрийской территории Дуная

[267]

. На французских реках и дорогах ситуация была не лучше; крупная ярмарка в Шампани, которая в течение веков являлась основным торговым пунктом северной Европы, задыхалась из-за огромных дорожных пошлин, взимавшихся после слияния фьефа с Французским королевством. Только при дворах Брабанта и Геннегау, а также в итальянских и фламандских торговых городах свободная торговля ценилась так же, как и в Англии Эдуарда I. В Пяти портах налоги и пошлины на вино колебались между 2-4 пенсами за бочонок, в то время как в Саутгемптоне средний налог на импортируемые товары составлял только 2 пенса за фунт. В большинстве портов английские товары освобождались от пошлин либо по королевской хартии, либо по договорам между одним городом и другим.

 

 

Так как побережье Англии по своей длине было гораздо больше, чем в любом другом западном королевстве, то в государстве проживало солидное морское население, занимавшееся ловлей рыбы, прибрежной торговлей и морскими поездками в Балтийские страны, Нидерланды, Францию и Бискайский пролив, уже тогда называвшийся «морем англичан». Хотя большинство морских перевозок осуществлялось иностранцами, а английские корабли были гораздо меньшего водоизмещения, чем суда Средиземноморских торговых государств – Генуи, Пизы, Венеции и Арагона, – английские моряки, привыкшие к приливам, отливам и штормам Ла-Манша и Северного моря, славились выносливостью, морским искусством и драчливостью. Постоянно они вступали в портовые драки не только со своими нормандскими, бретонскими, фламандскими и баскскими соперниками, но и между собой. Когда бы моряки из Пяти портов ни встречали рыбаков из Ярмута, которых они считали людьми, сующими нос не в свои дела, они вызывали тех на смертный бой,

 

«on lond and strond»

 

[268]

 

.

 

С семью привилегированными портами – Уинчелси, Ромни, Хитом, Дувром, Сандвичем, Гастингсом и Райем и их далекими «связями» – «портовые люди» лагун и бухт Суссекса и Кента долгое время были аристократами Ла-Манша и Северного моря, выполняли свои феодальные обязанности, в военное время предоставляя королю корабли, а их мирная жизнь состояла из испытанной смеси рыбной ловли, пиратства и торговли с северной Францией и Нидерландами. Но постепенно их гавани стали засоряться илом, судоходство все больше развивалось, а их доминирующее влияние стали оспаривать моряки западного побережья. С богатейшими рыбными территориями прямо у ворот и католической страной, питавшейся рыбой по пятницам и во время великого поста, англичане, жившие на побережье, обучались нелегкому делу покорения водных просторов, среди которых находился их остров. Хотя они редко отваживались заплывать дальше Испании или Норвегии – в последующее поколение чосеровский моряк знал побережья от Ютландии до Финистерре – они ходили по морям, полным штормов и изменчивых ветров, которые прекрасно подходили для изучения тонкостей морского дела. Целый народ, живший обособленно, передававший знания от отца к сыну, вносил в характер вялых простых людей струю безрассудства, легкомысленности, что в дальнейшем будет иметь далеко идущие последствия.

 

Также большую роль в формировании национального характера сыграли торговые отношения. Купеческий город со своей свободой и жизнью, полной благоприятных возможностей, сделал уже достаточно много для преобразования разобщенного английского общества, каким оно стало после нормандского завоевания, в более гибкое, где не было четких границ между различными социальными слоями. Многие из передовых купеческих семей, особенно в Лондоне и крупных портах, вышли из иностранных торговцев, осевших в Англии, как Бокойнты и Бакреллы, пришедших из Италии, и Арраксы, чье имя происходит от Арраса. Гораздо больше было предприимчивых английских сельских жителей, часто вилланов, убежавших от крепостной зависимости своих родных земель, чтобы искать счастья за стенами самоуправляемых привилегированных городов. Многие, поступившие таким образом, умерли от бедности и болезней в переполненных трущобах, прежде чем смогли пробиться через монополистические ограничения, с помощью которых прочно занявшие свое место бюргеры защищали себя и свои ремесла и торговлю. Другие прошли, иногда меньше, чем за поколение, путь от суровой неизменной жизни в феодальном поместье до высокого положения члена городского самоуправления (олдермена) или мэра и даже до места чиновника на королевской службе – поскольку в Англии корона всегда быстро привлекала на свою сторону опытных людей с деловыми и финансовыми способностями. Купцы с простыми именами, как Данстебл, Хейверил и Пигсфлеш, мимо наследственной феодальной иерархии получали должности чемберленов, дворецких и поставщиков, ссужая деньгами Корону или крупных магнатов, устраивали переводы фондов из одной части империи Плантагенетов в другую, предлагали закладные, чтобы обеспечить вышестоящих господ, как мирян, так и церковнослужителей, живыми деньгами, дабы удовлетворить их возрастающий вкус к роскоши. Поступая таким образом, хотя многие из них и разорились на этом пути, они разбогатели, вкладывая свою прибыль в землю и основывая укоренившиеся и получившие рыцарское звание семьи.

Такие купцы – продавцы шерсти, виноторговцы, бакалейщики, торговцы рыбой, тканями, мануфактурными товарами, кожей, галантерейщики и ювелиры – объединялись с целью взаимозащиты в гильдии, которые регулировали и контролировали местные условия и деятельность своих ремесел, а также входили в правление города, чтобы получить или унаследовать свободу. Как только они достигали положения горожанина или бюргера, они становились неприкосновенными для своих прежних хозяев и жили под защитой не только города, где ревностно охранялись права, но и королевских судов. Насколько быстро могли произойти такие трансформации, видно из иска об оскорблении и тюремном заключении во время царствования Эдуарда II, поданного лондонским торговцем тканями и олдерменом, неким Саймоном де Парисом, против Уолтера Пейджа, бейлифа сэра Роберта Тоуни, хозяина норфолкского имения Нектон, места, из которого истец был родом и которому принадлежал он и его предки. Когда он нанес визит в свой бывший дом, этого богатого гордого человека схватили и взяли под стражу местные власти, главным образом надеясь поживиться шантажом. Их защита строилась на том, что, хотя теперь он и горожанин, он родился вилланом и, оказавшись в Нектоне, «в его крепостном гнезде», был обязан выполнять службу по своему наследственному статусу. Когда бейлиф предложил ему место главного судьи деревни, Саймон отказался, после чего был арестован по закону феодального поместья и взят «под охрану с третьего часа до вечерни», когда шум, вызванный им, казалось, обеспечил его освобождение. Дело олдермена состояло в том, что он был свободным гражданином Лондона (и являлся таковым уже десять лет), неся службу в качестве королевского шерифа в городе и «отвечая перед казначейством», и «до этого самого дня» был олдерменом, то есть фигурой неприкосновенной, которого ни один человек не мог назвать вилланом. На что адвокат обвиняемого ответил, что

 

«...против того, что он является гражданином Лондона, мы ничего не имеем; но мы скажем вам, что его мать и мать его матери были крепостными, а значит, и он – виллан Роберта, как и все его предки, деды и прадеды и все те, кто держит его земли в поместье Нектона; и прародители Роберта пользовались вилланской службой предков Саймона, как, например, подушная подать, замужество их дочерей, большие и малые налоги, и Роберту до сих пор служат братья Саймона по отцу и матери... Где бы он ни говорил, что он не является нашим вилланом, он родился вилланом, и мы нашли его в нашем гнезде».

 

На что председательствующий главный судья, Бирфорд, заметил:

 

 

«Я слышал, что одного человека взяли в публичном доме и повесили, и если бы он остался дома, такое зло с ним бы не приключилось. Так и здесь. Если он был свободным гражданином, почему он не остался в городе?»

 

[269]

 

 

 

Потребовалось четыре года, прежде чем после постоянных отсрочек дело было наконец решено в пользу олдермена. И 100 фунтов – огромную сумму по тем временам – должны были выплатить лорд и его бейлиф.

* * *

 

Единственным наиболее существенным стимулом роста английского капитализма была война. Конфликты с Уэльсом, Шотландией и Францией, которые последовали вслед за столкновениями Эдуарда с Ллевелином и Баллиолем, стали огромным стимулом к развитию купечества. Хотя ни один английский торговец пока не мог предложить Короне кредиты, равные ссудам крупных банкирских и торговых домов Флоренции и Ломбардии, уже появились местные финансисты достаточно богатые, чтобы сыграть важную роль в снаряжении армий Эдуарда. Именно к тем, кто занимался шерстью, «главным товаром и драгоценностью Англии», он и обратился. Исключительно за грубые шерстяные товары можно было получить деньги, Фландрия и Италия всегда нуждались в ней. Именно благодаря экспорту шерсти в 1294 году Эдуард I отменил ненавистный

maltote,

чтобы финансировать свою войну против французского суверена. И именно благодаря помощи торговцев шерстью, во главе с крупным шропширским торговцем, Лоренсом из Ладлоу –

«mercator notissimus»,

как называли его королевские законоведы, – три года спустя он снарядил экспедицию во Фландрию. Когда Лоренс утонул на перегруженном судне, везшем шерсть в Голландию, монастырские хронисты увидели в этом перст Божий – отмщение за снижение цен на покупку сырья у домашних производителей, в том числе и Церкви, с помощью которых он и его собратья монополисты, надувая Святую Церковь, переложил на производителя свои финансовые потери. Памятником Лоренсу стал замечательный маленький замок Стиоксей, который он построил для себя рядом с Ладлоу. Два других крупных купца того времени – Гилберт из Честертона и Томас Дюран из Данстебла. Ссуды последнего приорату его родного местечка были так велики, что приор не посмел отклонить его приглашение на пир, которое самонадеянный парень послал магнатам графства, все они были у него в долгу под обеспечение своих будущих продаж шерсти.

 

 

Рыночная власть, которую сбор и экспорт шерсти дал богатым подданным в их отношениях с Короной, сыграла важную роль в развитии национального налогообложения и парламента. Право таможенных сборов всегда было королевской прерогативой, но в годы примитивной экономики, когда Короне необходимо было быстро собрать деньги, это было возможно только в сотрудничестве с теми, кто занимался товаром, подлежащим налогообложению. Таким образом, именно к торговцам шерстью как к корпорации обращались Эдуард I, его сын и внук, когда им требовались деньги. Иногда вместо того чтобы созвать парламент и попросить субсидии у купечества или сословия, представленного избранными горожанами, король собирал ассамблею лидирующих на рынке торговцев шерстью и договаривался с ними о налоге на экспортируемую шерсть. В любом случае он использовал принцип добиваться согласия у тех, кто подвергается налогообложению. Но как только выяснялось, что продавцы шерстью неизменно перекладывали налог на другие плечи, снижая цены на закупки шерсти у производителей, представители последних в парламенте начали требовать, чтобы король договаривался непосредственно с ними, а не с теми, кто платит налог только номинально. Поступая таким образом, они выдвигали как

quid pro quo

(одно вместо другого), сперва робко и в порядке эксперимента, требования не только компенсации нанесенного ущерба, но и контроля над расходованием денег и над королевскими чиновниками, заведующими им.

 

 

Пошлины на шерсть взимались с помощью рыночной таможни. Впервые она была учреждена в Лондоне и тринадцати других английских портах в начале царствования Эдуарда I, чтобы собирать «по древнему или великому обычаю» полмарки – 6 шиллингов 8 пенсов – за мешок, что гарантировал парламент 1275 года. Когда в 1297 году король силой позаимствовал все доступные запасы английской шерсти, чтобы профинансировать свою экспедицию в Нидерланды, пришлось учредить иностранную таможню, сначала в Дордрехте, а затем в Антверпене, чтобы взвешивать и оценивать конфискованную шерсть и взимать

maltote

с купцов. Здесь и в рыночных городах в Англии, королевские представители – сборщики, ревизоры, досмотрщики, инспекторы, клерки, мерщики и грузчики – осуществляли древний и великий сбор и так называемую малую пошлину, которые Эдуард в последние годы своего правления навязал только иностранным экспортерам и который, упраздненный Ордайнерами в 1311 году, его сын восстановил после короткого триумфа в 1322 году. В год перед Бэннокберном, после первоначально неудачной попытки восстановить то, что было разрешено Ордайнерами, Эдуард II сделал привилегированную иностранную рыночную таможню – тогда в Сент-Омере – обязательной, через которую должна была проходить вся шерсть, экспортируемая в Нидерланды. В течение последующих тринадцати лет эта королевская таможня переезжала из одного фламандского города в другой. В 1326 году, из-за растущего недовольства, исходящего от производителей шерсти и мелких торговцев, она была перенесена обратно в Англию, а спустя два года Мортимер и королева Изабелла в поисках популярности ее и вовсе упразднили.

 

Но хотя свобода в торговле увеличила экспорт шерсти и подняла цены, получаемые изготовителями, Корона не могла больше существовать без доходов от таможенных пошлин и даваемых ими кредитов. В начале правления Эдуарда III иностранная таможня была возрождена и стала постоянным компонентом торговли шерстью и национальной системы налогообложения. Все это позволило королю занимать деньги под обеспечение таможенных сборов и направлять экспортируемую шерсть в любой город в Нидерландах, который устраивал его внешнюю политику в данный момент.

Увеличение производства шерсти коснулось почти всей сельской общины. Не только наличные деньги хозяев крупных феодальных и церковных поместий зависели от овечьей шерсти, но также и рыцарей графств, богатых свободных землевладельцев и даже сельских вилланов, чьи общинные стада помогали увеличиваться потоку шерсти из маноров на причалы и склады купцов-оптовиков. Разъезжая со своими вьючными лошадьми по фермам, деревням и монастырям и скупая произведенное за год сырье, чтобы продать экспортерам, отправляющимся на судах во Фландрию и Италию, «шерстянщики», предлагая кредит в обмен на низкие цены, получали долю тайной прибыли, не нарушая христианский запрет на ростовщичество. Многие зажиточные землевладельцы помимо производства шерсти занимались и такой оптовой торговлей, скупая шерсть у своих мелких соседей, у которых не хватало возможностей и умений, чтобы распоряжаться собственной продукцией. Цистерцианские аббатства северных и западных долин особенно активно включились в такой бизнес, получая от него и от своих стад прибыль, которая позволяла им заменять аскетические и простые постройки первых дней великолепными зданиями, которые все еще, после веков заброшенности и обветшания, делают Фаунтинс и Тинтерн, Риво и Биланд местами паломничества.

Изображая Англию XIV века, можно видеть следы такой сельской промышленности везде – открытые долины, коротко общипанные огромными стадами крошечных овец, пастухи, тенькающие колокольчики, овчарни и водопои; шкуры и руна, собранные в больших сараях из камня и дерева; центральные города и рыночные местечки в Йорке, Линкольне, Грентаме, Лауте, Ладлоу, Шрусбери, Винчестере и Андовере, заполоненные торговцами и торговыми агентами; караваны вьючных лошадей и барж, движущихся в сторону моря; лондонские купцы в отороченных мехом одеждах, заключающие сделки с королевскими чиновниками; английские рыболовные суденышки и высокие итальянские караки, плывущие из устья Темзы и южных портов к алчущим мануфактурам Фландрии и отдаленной Тосканы.

 

 

«Покрытые травой из чернолицых побегов,

Тюками с сырьем и товарами,

Серые цистерцианские дома,

Которые укладывают шерсть для продажи».

 

 

Пасторальная экономика, базировавшаяся на выпасе и присмотре «за глупыми овцами», стрижке овец и отправке овечьей шерсти в отдаленные пункты назначения наложила сильный отпечаток на национальный характер. Она включала в себя как уединенность и созерцательность пастушеской жизни, так и поездки, и сделки, вовлекая всех в торговлю шерстью, которую мануфактуры Гента и Ар но превращали в одеяния для богатых европейцев. Все эти обстоятельства сформировали нацию людей, одновременно являвшихся купцами и поэтами. Одинокие пастбища и фермы западной и северной Англии, эпитафия в провинциальной церкви:

 

 

«Честно жил и честно умер,

Честный пастух на холме,

Холм так высок, поле такое круглое,

В судный день его найдут» –

 

 

одна сторона медали; чосеровский купец, отправившийся в Брюгге на рассвете, и суетливая женушка из Бата, увлеченная своей торговлей тканями, – другая. Производство, перевозка и продажа шерсти делали человека более внимательным и находчивым, чем небогатая событиями общинная жизнь крестьян христианского мира, живших плодами пахоты.

Все это также формировало чувство свободы. Человек, владевший или ухаживавший за овцами на высокогорьях, в большей мере ощущал себя хозяином собственной жизни, нежели человек трехпольной системы земледелия, тесно связанной с поместным обычаем и за которым всегда наблюдали любопытные соседи. «Потому что, – начинается отчет дела в суде королевской скамьи, – было заявлено перед шерифом Ноттингема и Дерби... что сэр Томас Фолжам имел обыкновение бежать из-под стражи и оказывать сопротивление королевским служащим и бейлифам, желавшим наложить арест на его имущество за долги, подлежащие выплате королю, вышеупомянутый шериф вместе с нашим господином королевским бейлифом Пика... пришел наложить арест на имущество... И так как он не нашел никаких вещей, кроме овец, он приказал забрать последних. И пока он находился в каком-то другом месте, пришли люди, до сих пор не установленные, и увели вышеупомянутых овец в неизвестном направлении. Когда шериф узнал об этом, он приказал поднять погоню, собрав людей из деревни, и прочесать Тайдсуэл. Но люди не пришли на его зов, хотя и должны были. Затем шерифу сообщили, что у вышеназванного сэра Томаса есть другие овцы в овчарне за пределами деревни. Шериф отправился туда и обнаружил нескольких овец сэра Томаса, но люди, находившиеся в овчарне, не позволили ему забрать овец, удерживая овчарню против королевского порядка силой и оружием.

 

По сей причине шериф, дабы созвать больше людей, чтобы те были свидетелями его деяния и выполнить королевский приказ, сохранив его имущество и порядок, вновь звуками рога призвал на помощь из упомянутой овчарни к деревне Тайдсуэл... И когда шериф совершал это, сэр Томас прибыл в овчарню и жестоко избил тех из людей шерифа, которых там обнаружил... И сэр Томас потребовал от шерифа приказ, по какому тот действует, и шериф показал ему королевское предписание с личной печатью. И сэр Томас, сидя на своем коне и кусая ногти, прочел предписание и, взглянув на печать, сказал, что хорошо ее знает, а затем добавил: „Фиг тебе! Предъяви другой приказ”»

[270]

.

 

Позже, после того как шериф в третий раз протрубил в рог, призывая на помощь, сэр Томас, вняв совету своих друзей, сдался вместе с тремя пастухами и овцами. Так как он не нанес очень большого ущерба, поступая таким образом, спустя два года суд присяжных посчитал его и его сообщников невиновными.

 

 

Ноттингемский шериф, под боком у которого находились большие леса Шервуда и Рокингема, сталкивался с гораздо большим числом проблем, чем остальные, из-за тех людей, которые были не в ладах с законом. Незадолго до свержения Эдуарда II, один лестерширский джентльмен по имени Юстас де Фольвиль и три его брата, один из которых был капелланом, с бандой из пятидесяти сторонников убили судью казначейства, напав на него из засады возле Мелтон Моубрей. Объявленный вне закона, так как никто не смог найти его, впоследствии он был прощен новым правительством, чьим сторонником в те времена непримиримых распрей он, вполне возможно, также мог быть. Но вскоре обнаружилось, что он не признает никакого правительства, так как через несколько месяцев последовали дальнейшие жалобы от шерифа Ноттингема, что Фольвилли вновь заполонили дороги, подстерегая богатых путешественников и удерживая их в плену, пока не получат выкуп. В январе 1332 года, спустя пятнадцать месяцев после того как Эдуард III захватил власть у Мортимера, другой из королевских судей, человек, подозреваемый в подкупах, о котором говорили, что он продает закон, «как коров», был захвачен той же шайкой, когда он ехал из Грентама в Мелтон. Головорезы перевозили его «из одного леса в другой» и требовали выкуп в огромную сумму в 1300 марок. Впоследствии «братство», как они себя величали, перенесло свою деятельность в Пик, где, предупреждаемые сочувствующими местными жителями о каждой попытке служащих шерифа захватить их, они продолжали ускользать от преследователей. Главный судья Королевской скамьи, сэр Джеффри ле Скроуп, привлек внимание парламента к их незаконным действиям. Год спустя Юстас и его люди, будучи превосходными лучниками, были прощены в обмен на службу в королевской армии в Шотландии. Но как только кампания завершилась, они вернулись к старым занятиям в леса. И хотя один из Фольвиллей, капеллан, был схвачен и обезглавлен в 1345 году после драматической осады в Ратлендской церкви, где он искал убежища, Юстас так и не был пойман, пока он сам не умер годом позже

[271]

.

 

 

Без широкой поддержки Фольвилли

[272]

отличавшихся огромным мужеством и, возможно, ставших жертвами несправедливости или считавшие так, вряд ли смогли бы оставаться на свободе в самом сердце Англии в течение почти двадцати лет. Обширные лесные чащи средней и северной Англии кишели беглецами от правосудия – людьми вне закона, – которые не могли искать защиты у королевских судей и жили, игнорируя их. Сельские жители, чьи дома стояли возле королевских или баронских лесов, часто имели свои счеты с властями, так как лесные законы и вердереры

[273]

, кто следил за их выполнением, не щадили бедного сельчанина, который, взяв собаку и лук, отправлялся в запретные угодья, чтобы набить свою суму олениной. Существовала естественная близость между изгоем и браконьером, который помогал тому защищать свое убежище в лесу. Когда засада на «королевского вассала и на добро Святой Церкви» означала захват с целью выкупа торговца шерстью, скупого землевладельца или жирного аббата, сельский народ радовался за разбойников, которые их захватили и которые давали, если традиция и легенда не врут, некоторые остатки добычи бедным.

 

В XIV веке появились первые записанные упоминания о Робине Гуде – северном изгое, жившем вместе со своими веселыми собратьями в лесу и грабившем богатых, но щадившем бедных. Хотя большинство баллад дошло до нас в более поздних вариантах, все они произошли от легенд, изначально передаваемых в форме сказания или песни. Возможно, что они брали начало со времен войн де Монфора или даже героической эпохи правления Ричарда I и Иоанна. Но короля, фигурирующего в балладах, готового по справедливости рассудить изгоев, если явной становится их правота, обычно зовут Эдуард. Он предстает величественным сувереном, готовым поддержать свою честь в честном бою или в битве на кулачках с самим Робином Гудом. Три Эдуарда, правившие с 1272 по 1377 год, отличались превосходными физическими данными, двое из них были знаменитыми воинами, а третий, хотя и презираемый собственным классом, любил грубые наслаждения своих подданных-простолюдинов и был с ними на дружеской ноге. Поэтому не стало случайностью то, что после убийства Эдуард II стал популярным героем и даже святым для простых людей долины Северна.

Некоторые черты повторяются во всех рассказах о Робине Гуде. Всегда в них присутствует герой, отрекшийся от правосудия, неустрашимый защитник бедных и обиженных, отстаивающий свои и их права благодаря великолепному владению луком, оружием, которое впервые вошло в употребление в Англии в конце XIII века, главным образом среди йоменов Чеширского и Мидландского лесов, перенявших это мастерство у валлийских горцев во время войн Эдуарда I. Локальные географические названия в честь Робина Гуда находятся почти в каждом северном графстве, но чаще всего встречаются в Ноттингемском Шервуде и в Барнедейле в Пеннинах.

 

В некоторых из этих легенд вождем изгоев является реально существовавший персонаж, как, например, Хереуорд Бодрый, Фульк Фитцуорин, барон, который бросил вызов королю Иоанну, или Адам Гудронский, сражавшийся против будущего Эдуарда I в Гемпширских лесах после падения де Монфора. А в одной даже фигурирует шотландский герой Уильям Уоллес. Однако большинство остальных носят имена, которые нельзя идентифицировать с какими-нибудь историческими лицами, например, Адам Белл из Клуя, Уильям Клодисдейл и сам Робин Гуд – имя, которое могло прийти из языческого фольклора и происходить от Годекина, саксонского духа деревьев, или от эльфа Робина Гудфеллоу (Хорошего парня). Несмотря на власть христианской церкви, мифы языческого прошлого до сих пор были необычайно популярны среди сельского люда. Таким был культ «человека в зеленом», во многом традиционный танец, исполняемый весной в костюмах героев из баллад о Робине Гуде и в гирляндах церковных башен, и чье изображение можно было увидеть под сводами крытых галерей в Нориджском аббатстве и на капители в поперечном нефе церкви Лалнтилио Кроссени в Монмутшире

[274]

.

 

Любители древностей также пытались провести параллели с людьми с таким же именем, которые мелькали в разное время в судебных свитках и других отчетах, как, например, Робин Гуд, который был держателем Уэйкфилда во времена победоносной кампании Эдуарда II против Томаса Ланкастера, и чье имя вскоре вновь появилось в списках королевских служащих в качестве камердинера. Но так как в монастырской книге записей встречается упоминание о древнем камне Робина Гуда в южном Йоркшире, относящееся почти к тому же самому времени, этот человек не может быть героем легенд. Возможно, наиболее близок к реальному Робину Гуду в письменной истории некий Роджер Годберд, неприметный последователь де Монфора, который, будучи вне закона, долгое время после того как все остальные сдались, скрывался в Шервудском лесу и в течение нескольких лет в последние годы правления Генриха III доставлял немало беспокойства шерифу Ноттингема и богатым путешественникам. В одном случае, после того как управляющий Шервуда поймал в лесу двух мужчин с луками и стрелами, они были освобождены группой из двадцати разбойников, вооруженных мечами и луками.

 

Ясно то, что в каждой версии этой саги о простой и попранной мечте человека

[275]

, герой, бросавший вызов закону из своей лесной крепости, становится вождем и защитником всех тех, кто несправедливо пострадал. «Смотрите, – говорит Робин своим; последователям, -

 

 

 

«Не причиняй вреда мужу

Который возделывает плугом землю;

Иначе не бывать тебе хорошим йоменом,

Что соблюдает границы владений».

 

 

В то же время, как рыцари короля Артура в современных рыцарских легендах, он отличается почти что преувеличенной учтивостью и благородством по отношению к слабым и нуждающимся, против чьих притеснителей он объявляет безжалостную и жестокую войну:

 

 

«Этих епископов и архиепископов,

Ты будешь избивать и связывать,

Так Верховному шерифу Ноттингема

Ты мысленно предрекал».

 

 

Своим умом, мужеством и мастерством в стрельбе он борется против «правящих кругов» – несправедливых судей и жадных прелатов, а также всех, кто узурпировал чужие права и собственность, и в конце, после долгой героической борьбы, в которой не дано и не попрошено пощады, давая волю гневу, наказывая своих притеснителей, он восстанавливает в правах каждого человека, включая самого себя, и получает прощение и благосклонность короля, чьи чиновники оказались лживыми ворами.

Таким образом, этот защитник людей не предает своего суверена, по отношению к которому, несмотря на все свои ошибки, он остается верным и преданным подданным. Несмотря на свои популистские симпатии, он обычно оказывается человеком благородных кровей, лишенным собственности землевладельцем, а в некоторых из позднейших баллад – так как его положение, так же, как и подвиги, с годами все больше росли – графом. В то же время, несмотря на преследование алчных аббатов и епископов, живущих по законам зла, он остается благочестивым сыном Святой Церкви. Одним из последователей Робина Гуда был монах, который всегда особо подчеркивал столь характерное для того времени почитание благородным разбойником Девы Марии, которая была вдохновением благородства и учтивости по отношению к слабым.

 

 

«Робин настолько почитал Богоматерь,

Что, боясь смертного греха,

Никогда не причинял вреда компании

В которой была хотя бы одна женщина».

 

 

Если Робин Гуд был воплощением негодования простых англичан против угнетения и несправедливости, он также стал образцом воинского достоинства, которым столь восхищался. Чем Артур и его рыцари Круглого стола являлись для высшего общества, тем Робин и его друзья стали для простого народа. То, чего один добивался мечом и копьем, второй – луком и дубиной. Робин обладал драчливостью терьера. Когда он столкнулся с достойным противником, ноттингемским кожевником по имени Артур, он бился с ним весь день:

 

 

«Недолго я шел, – ответил храбрый Артур

И дубовый посох почти ничего не весит, –

Всего восемь с половиной фунтов, – он свалит с ног теленка

А заодно, надеюсь, и тебя.

 

 

 

 

...Так неслись они и неслись,

Словно пара затравленных кабанов,

И удары попадали точно в цель, калеча,

Ногу, руку или что другое».

 

 

Помощники Робина все были выбраны за свою способность перечить ему и также легко отдавать то, что они взяли; только когда они подтверждали свои достоинства, он открывался и доверял им:

 

 

«Тогда Робин взял их за руки

И они заплясали вокруг дуба, приговаривая:

„Мы три весельчака, мы три весельчака,

Мы три весельчака!”»

 

 

Так же, как и он, англичане любили людей, умевших твердо стоять на своем и никогда не просить пощады. Именно так они учились уважать друг друга.

В отличие от крестьян, живших на континенте, где война являлась прерогативой знати и их свиты, английские сельчане учились сражаться по винчестерскому статуту Эдуарда I и старому англосаксонскому правилу, по которому каждый мужчина от пятнадцати до шестидесяти лет должен вступать в народное ополчение, чтобы защищать королевство и поддерживать порядок. Для бедняка основным оружием был лук и стрелы. Во всех балладах Робин – меткий стрелок. В Уитби в Йоркшире путешественникам обычно показывали два каменных столба, находившихся в миле друг от друга, о которых говорили, что их установил средневековый аббат в память о стрелковом мастерстве одного из изгоев. Три раза, говорили, на состязании лучников в Ноттингеме

 

 

«Когда Робин бил из лука,

Он всегда расщеплял прут».

 

 

И когда он со своими друзьями перешел с простых мишеней на людей шерифа, пытавшихся схватить его в момент триумфа, городскому главе пришлось спасаться бегством под градом стрел. Всеми этими чертами Робин Гуд символизировал свой народ.

Даже во время войн про Ричарда Львиное Сердце английские лучники в Мессине говорили, что «любой, кто выглянул бы за дверь, получил бы стрелу прежде, чем успел закрыть ее». Но во времена Эдуарда III после полувека почти бесконечных войн с Уэльсом и шотландцами, мастерство стрельбы из лука широко -распространялось. Практика стрельбы по мишеням в деревнях после воскресной службы была предписана законом, а состязания лучников стали любимым развлечением общества в дни пиров и праздников, когда

 

 

«Они показали столь великолепную стрельбу из лука

Расщепляя палочки и прутья».

 

 

Часто, как рассказывается в балладах, они проходили в присутствии их воинственных лордов и князей. Робин Гуд приказывал своим людям:

 

 

«Согните ваши луки и стрелой с гусиным оперением

Устройте такую потеху, какую вы устроили бы

Для короля».

 

 

Большой лук – изначально в родном Уэльсе его делали из грубого неполированного вяза – в Англии обычно изготовляли из тиса. Его натягивали не силой руки, но всего тела. Епископа Латимера в следующем веке, когда он был еще мальчиком, учили ложиться телом на лук, а по мере того, как он взрослел, лук становился все больше и больше, так как «люди никогда не будут стрелять хорошо, если они не воспитаны с луком в руках». Стрелы, длиной в ярд, с гусиным оперением, полученным от гусей, кормившихся на деревенских выгонах и лугах:

 

 

«Их стрелы, тонко заточенные, обернутые корой и оперенные,

Хорошенько просмоленные, чтобы лететь в любую погоду,

Закругленные и граненые, с раздвоенными наконечниками,

Наполняли воздух свистом, слышным за милю».

 

 

В некоторых версиях более позднего времени существует описание стрелка, бьющего в цель:

 

 

«Хорошо сложенный юноша

С великолепным изяществом левой рукой

Державший лук, принял устойчивую позу,

Выставив левую ногу вперед;

В правой руке уверенно раскачивал стрелу,

Не сутулясь, но и не стоя навытяжку

Левой рукой, чуть выше глаза,

Упруго выбросил руку,

Чтобы натянуть стрелу в ярд длиной».

 

 

* * *

 

Ко времени вступления на престол Эдуарда III лук стал английским оружием

par excellence,

с которым ни один другой народ не мог так управляться, и которое сформировало телосложение англичан. Век спустя иностранный путешественник заметил, что луки, которыми пользуются островные жители, были «толще и длиннее, чем те, которыми пользуются другие народы, и они обладают большей физической силой, чем другие». В руках таких мастеров, как шервудские и чеширские лесники, это оружие стало еще более смертельным и точным, нежели поколение назад. Никто не понимал это, за исключением нескольких человек – одним из которых, по-видимому, был сам Эдуард – он привнес в жизнь нации элемент силы, который вскоре окажет воздействие не только на судьбу нации, но и на структуру английского общества.

 

 

Первые, кто почувствовал силу англичан, были шотландцы. Брюс и Дуглас умерли, и из патриотического трио, спасшего Шотландию, остался только Томас Рэндолф, граф Морея, управлявший королевством в качестве регента при шестилетнем сыне Брюса Давиде II. Хотя он и презирал Шотландскую независимость, Эдуард сначала и вида не показал, что собирается отречься от Нортгемптонского договора. Он также не мог пренебречь требованиями своих северных сторонников – «лишенных наследства», как их называли, – которые, по договоренности, в определенных случаях, получили обратно свои шотландские земли. Некоторые были друзьями, которые рисковали жизнями в

coup d'etat

против Мортимера, другие преданно сражались на стороне его отца или деда. Хотя почти все они были английскими аристократами, владевшими шотландскими имениями, либо приверженцами Комина или Баллиоля, противниками Брюса, владевшие но праву наследования имениями и титулами в Шотландии, которых правители страны, считавшие их предателями, не желали признавать, раздав поместья своим приверженцам.

 

Вскоре после того как Эдуард взял власть в свои руки, он попросил об их восстановлении. Пятнадцать месяцев спустя, когда ничего не изменилось, он вновь обратился к шотландскому регенту. Так как его просьбу игнорировали, он смотрел сквозь пальцы на то, как лишенные наследства взяли закон в свои руки, позволяя им готовиться к вторжению в Шотландию с английских земель. Он уже предоставил приют Эдуарду Баллиолю, сыну прежнего короля, и именно от имени Баллиоля и под его началом 31 июля 1332 года небольшое войско экспатриантов, включая англизированных графов Ангуса и Атолла, приплыло из Рейверспур. Их сопровождали несколько сотен английских лучников. Незадолго до их отплытия в Масселбурге умер регент, как некоторые говорили, от яда.

Высадившись в Кингхорне в Файфе и встретив лишь слабое сопротивление, захватчики взяли Дамфермлайн. Но 10 августа они наткнулись на крупные силы шотландцев в Даплин Муре, которыми командовал преемник Рэндолфа, граф Мара. Той ночью, пока шотландцы вспоминали битву при Бэннокберне и пели непристойные песни об англичанах, люди Баллиоля тайно пересекли воды Эрна и напали на них на рассвете. Стрельба английских лучников была столь быстрой и яростной, их стрелы так точно попадали в цель, что войска Мара были фактически уничтожены. «Груда погибших, – писал лейнеркостский хронист, – в высоту превышала длину копья».

После этой битвы победители вошли в Перт и короновали Эдуарда Баллиоля в Скуне. Однако коронация оказалась несколько зловещей, и на пиру те, кто принимал в ней участие, сидели в полном вооружении. Затем в Роксбурге, куда ему пришлось отойти, чтобы быть ближе к границе, Баллиоль тайно известил Эдуарда, что он признает его своим сувереном, и обещал уступить ему город и графство Берик.

Прежде чем закончился год, Баллиоль и его приверженцы покинули страну. В ответ на это, все еще уверяя о своих мирных намерениях, Эдуард переместил свой двор в Йорк и приготовился вторгнуться в Шотландию от имени Баллиоля. Весной 1333 года он осадил Берик. Два месяца город упорно держался, пока, не столкнувшись с голодом, его командующий не согласился капитулировать при условии, если его не освободят к 19 июля. Положение было точно таким же, в каком оказались англичане при Бэннокберне. Только теперь шотландцы должны были освободить осажденную крепость, а англичане – дать им бой, чтобы не допустить этого.

Когда 19 июля, откликнувшись на вызов, новый регент Арчибалд Дуглас, брат знаменитого сэра Джеймса, подошел к голодающему городу, он обнаружил англичан, преградивших ему путь на северном склоне Халидон Хилла. Они выстроились в длинную тонкую линию, состоявшую из спешившихся рыцарей и тяжеловооруженных всадников, разделенных на три бригады, между которыми и на флангах которых выступали клинья из лучников с огромными шестифутовыми луками и колчанами, полными стрел. Вершины этих четырех выступов выдвинулись вперед таким образом, что между каждыми двумя группами была постепенно сужавшаяся и поднимающаяся вверх воронка, на конце которой находился ряд вооруженных людей с флагами и знаменами, развевавшимися над блестящими пиками. За ними находился резервный отряд, чтобы пресечь любую попытку врага снести лучников на флангах, в то время как небольшие силы конных рыцарей и солдат были размещены поблизости, чтобы перехватить любого шотландского всадника, попытавшегося добраться до Берика, минуя холм. В тылу, защищенном повозками обоза, расположился лагерь, где находились лошади, ожидавшие призыва своих хозяев и охраняемые пажами и оруженосцами, присматривавшими за конем и оружием хозяина.

Именно доблестный Харклай – казненный несправедливым отцом Эдуарда – который десять лет назад при Бургбридже впервые использовал урок Бэннокберна, встретил спасавшегося бегством Ланкастера и его рыцарей выстроившимися в ряд спешившимися тяжеловооруженными конниками и лучниками. С тех пор, в злосчастной кампании 1327 года в Стенхоупском Парке, Эдуард для себя понял глупость пытаться атаковать шотландских пикенеров с помощью тяжелой конницы или преследовать их, убегающих на своих привыкших к зарослям вереска лошадях по северным холмам и долинам. В это время, убедившись, что они не могут добраться до Берика иным способом, он намеревался заставить шотландцев атаковать его. Он не хотел позволить прогнать себя, как было с его отцом, безжалостно надвигавшимися копьями в невыгодную для его людей позицию. Вместо этого он разработал поле боя, полностью отвечавшее его замыслам.

 

Ловушка, устроенная им, была смертельной, не то что болота Бэннокберна или рвы, вырытые Брюсом на дороге к Стерлингу. В руках английских лучников были длинные луки из Гвента, пришедшие с незапамятных времен, а Эдуард и его лорды-воины нашли возможность превратить их в военное оружие, обладающее мобильностью и убойной силой, о чем до сих пор они и не мечтали. Один из лордов, крестоносец Генрих Гросмонтский – сын графа Ланкастера, известный своим собратьям как «отец солдат» – сражался при Бэннокберне, и, возможно, именно этот одаренный богатым воображением и замечательный полководец первым разглядел, как использовать лук, чтобы коренным образом изменить военное искусство. Бесспорным казалось то, что в течение всех недель ожидания во время блокады Берика английской армией, лучники, которых военные комиссары Эдуарда собрали из северных и средних графств, совершенствовали свое мастерство в постоянных маневрах и упражнениях, так же, как пикинеры Брюса тренировались перед Бэннокберном, репетируя битву, которую он предвидел. Объединенные в отряды вместе с тяжеловооруженными конниками из их родных графств и муштруемые седыми ветеранами, изучившими воинское искусство среди валлийских и шотландских холмов, они учились действовать не только в качестве отдельных стрелков, но сплоченно в фалангах, из которых, по приказу командира, ритмично вылетали залпы стрел с невероятной скоростью, которые могли направляться сначала в одну часть атакующих, затем в другую, пока каждое живое существо не погибнет или не будет искалечено. В металлических шлемах и подбитых оленьей кожей куртках, этих легких, деятельных мужчин тренировали перестраиваться в расчлененный строй, обстреливать продольным огнем колонну с фланга и даже ряда, комбинируя стрельбу и движение, по сигналу горна или какому-либо другому, передислоцироваться под прикрытием своих товарищей в многочисленные шеренги, в которых так долго, насколько хватало боеприпасов, они были практически неуязвимы. Среди них – прощенные своим королем – находились объявленные вне закона Фольвилли и другие изгои из Шервудского леса. Они обладали мастерством незаметно подкрадываться к своему противнику и уничтожать его, но теперь их усилия были направлены не на главного недруга – ноттингемского шерифа – и его бейлифов, а на врагов короля

[276]

.

 

Именно в это время – летним утром 1333 года – шотландская армия на собственной шкуре испытала, прибыв на склоны Халидон Хилла, то, что должно было случиться с другими и более знаменитыми армиями, находившимися в руках союза английских лучников и тяжеловооруженных конников под началом их молодого короля, наследника Плантагенетов, и его лейтенантов, большинство из которых заслужили славу, применяя ту же самую тактику на полях Европы. Когда пикинеры в своих плотных шилтронах и в сопровождении колонн конных рыцарей шли вперед по болотистой почве у подножия холма, они внезапно попали под град стрел. Когда стальные наконечники стрел достигли своей цели, погибли сотни шотландцев, проклиная триумф своих отцов, который они упорно пытались повторить. Склоняя свои головы под сверкающим ливнем и смыкая свои ряды, они инстинктивно стали осторожно отходить от лучников и карабкаться на холм. Прижавшись друг к другу с такой силой, что они почти задыхались, терзаемые выстрелами лучников и многочисленными залпами из строя, куда стрелки отходили при каждой попытке атаковать их, шотландцы упорно поднимались по склону по направлению к ожидавшему их строю закованных в броню английских воинов, единственному месту, куда не попадали стрелы. Затем, запыхавшиеся от подъема, выжившие бойцы достигли преграды из копий, рыцарей и тяжеловооруженных конников, свежих и жаждавших драки, которые тотчас начали рубить их огромными мечами и боевыми топорами, заставляя их спуститься со склона, где шотландцев вновь ждал град из стрел.

Та же участь была уготована конным лордам и рыцарям. Отряд, пытавшийся обойти фланги противника, чтобы добраться до Берика, был перехвачен конницей Эдуарда, а остальных разили стрелы, когда они старались направить своих испуганных коней взобраться на холм, и они падали друг на друга, превращаясь в спутанный клубок из извивавшихся людей и животных. Даже когда их бесстрашие не могло в большей мере угаснуть и они были сломлены, английские рыцари призвали своих пажей с лошадьми и преследовали шотландцев по холмистому Берикширу до самой ночи, «убивая несчастных, – по словам лейнеркостского хрониста, – железными жезлами». Сам регент был смертельно ранен и взят в плен, а шесть графов остались лежать на поле боя. Семьдесят шотландских лордов, пятьсот рыцарей и сквайров и почти все пешие воины погибли. Англичане потеряли одного рыцаря, одного тяжеловооруженного конника и двенадцать лучников. Одно-единственное утро положило конец кропотливому труду шотландцев, длившемуся четверть века, а паутина Брюса была разорвана английской дисциплиной и «серыми гусиными перьями».

 

 

 

 

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова