Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.

Николай Арсеньев

О ЖИЗНИ ПРЕИЗБЫТОЧЕСТВУЮЩЕЙ

К оглавлению

 

Часть III

Духовные силы в жизни русского народа

«Не хлебом еданым жив будет человек» … Эти слова относятся к жизни не только отдельного человека, но и народов. Народы, как и отдельный человек, должны иметь тот источник вдохновения, который творчески орошает и оплодотворяет их жизнь и подымает их на высшую плоскость сравнительно с их природными данными, творчески расширяя их жизненные горизонты. Эти духовные начала есть самое ценное достояние в жизни народа; они его, и вместе с тем выше его, ибо они — те идеалы, согласно которым он стремится жить, и тот духовный масштаб, та духовная мерка, согласно которым он оценивает себя и свои действия и достижения, и нередко — в момент религиозного подъема и перелома — произносит суд над самим собой. Отрежьте эти корни духовной жизни, и нечем будет народу дышать духовно — задохнется в сутолоке повседневной жизни и ее страстей.

Для русского народа таким основным питающим фоном, таким источником духовной жизни было христианское благовестив, принесенное ему Православной Восточной Церковью и представленное в его истории и жизни этой Православной Восточной Церковью. Русский народ в своей вере, в своей духовной жизни — часто весьма несовершенной жизни — полон грехов и недостатков, — «ухватился», так сказать, тем не менее, за самый центр христианского благовестия: снисхождение милосердного Бога к недостойному грешнику, кающемуся и пораженному Его милосердием. Евангельская история полна таких повествований — притчи о Блудном Сыне, о Мытаре и Фарисее, покаяние жены–грешницы, обращение Закхея, разбойник на кресте. Они нашли глубокий отклик в народной душе. Народная душа со всей силой сокрушенного чувства отзывается на такие слова из песнопений и молитв Великого Поста: «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче», «Разбойника Благоразумного», «Откуда начну плакати окаянного моего жития деяния? кое ли положу начало, Христе, нынешнему рыданию?», «Помилуй мя, Боже, помилуй мя!»

Народ православный чувствовал себя недостойным грешником перед лицом Божиим и умилялся вместе с тем безмерному снисхождению спасающей любви Божией. С глубоким умилением следил он за словами и обрядами служб Страстной недели, рисующщми это безмерное снисхождение — даже до мук и Креста и смерти — Единородного Сына Божия. «Жизнь во гробе положился еси, Христе, и ангельская воинства ужасахуся, снисхождение славяще Твое». — «Днесь висит на древе иже на водах землю повесивый; венцем от терния облагается иже ангелов Царь; в ложную багряницу облачается одеваяй небо облаки».

Это созерцание двух, так сказать, «полюсов» — Божественного и человеческого, сочетание величия с бесконечным снисхождением, терпением и добровольным уничижением Сына Божия, это созерцание, столь характерное для самых основ христианского благовестил («то, о чем мы слышали, что видели, что рассматривали своими глазами и что руки наши осязали» — это было «Слово Жизни», «Вечная Жизнь»), столь характерное для всего миросозерцания и литургического благочестия Православной Церкви, вместе с тем глубоко покорило и захватило глубины души русского народа. Образ страждущего Христа глубоко ему дорог и близок. Это была не славянофильская только восторженость и идеализация, заставившая Тютчева сказать эти слова:

«Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, страна родная,
В рабском виде Царь Небесный,
Исходил благословляя».

Да, греховность — ее было много в русском народе — и вместе с тем как часто была сердечная обращенность к образу страждущего Спасителя и к лику Иго Милосердной Матери. Снисходящая спасающая любовь Божия, спасающая как раз и грешника, и именно грешника, — вот что поразило раз и навсегда душу русского народа. В этом отношении Достоевский в одной из основных его тем — обращение грешника, прикосновение благодати к сердцу грешника — глубоко народен. Вот почему так популярен в народном предании образ кающегося грешника, резко осудившего себя и меняющего свою жизнь (срвн. и в русской литературе, напр, образы Анания в «Горькой судьбине» Писемского, «Власа» Некрасова, кающегося Никиту и слова старика–отца во «Власти тьмы» Толстого).

Но не только страждущий Богочеловек, близкий к нам, к нашему страданию, не только благостный смиренный учитель имеющий власть прощать грехи, допускать к себе мытарей и блудников, но не в меньшей степени и Воскресший Господь, Победитель ада и тымы, и греха и смерти, навсегда покорил душу русского народа. Об этом свидетельствует то огромное общенародное значение, которое в России: имеет Светлый Праздник Воскресения Христова в народной, как и в церковной жизни. Это был «праздник из праздников» и «торжество из торжеств». Лучи победы освещали в нем жизнь, давали новый смысл жизни, пронизывали ее отголоском Воскресения Христова. Победа Божия над силой ада и смерти — это то, под знаменем чего христианин совершает свой путь на земле и что дает ему отраду и надежду.

На самую ткань жизни ежедневной, наложило свою печать христианство там, где оно творчески воздействовало на народную душу. Русский человек нередко был склонен к эмоциональному беспорядку, к отсутствию дисциплины, к «размаху», который порою переходил в хаос, а в некоторых кругах интеллигенции (как и в бабах–кликушах) особенно в начале 20–го века, нередко порождал истерию, ярко представленную, например, писателями — «символистами». Православная Церковь, великая воспитательница народной души, насаждала в русском человеке дух трезвенности, внутренней меры, смирения, мужественности и духовного подвига, подчиняющего внешнюю эмоциональность просветленным законам духовной жизни. Великие старцы и наставники духовной жизни были живыми носителями и примерами этого подвига. Но этот идеал трезвенности, «благолепия», «благообразия» духовного захватывал и широкие круги народа. Соединение скромности, смирения с каким то внутренним достоинством человека–христианина было характерно для многих живых представителей христианского миросозерцания в народной среде. Примеров можно привести бесконечное количество. Но из литературных примеров, может быть, один из особенно ярких, это — сцена в «Декабристах» Л. Н. Толстого, как деревенская старуха Тихоновна, в хлопотах о своем несправедливо заключенном муже, отправляется в Москву, в московскую усадьбу своих господ Чернышевых. Робко входит она в большую «людскую» избу. Это для нее — выход в большой незнакомый свет. Критические взоры столичной прислуги встречают ее. Но она так подлинна в своем деревенском правильном наряде, в своих белых онучах; так истово кланяется она сначала три раза перед иконой, а потом уже на все стороны присутствующим, что смешки смолкают. Есть внутренняя подлинность, внутреннее достоинство в этих смиренных, часто совсем простых людях, внушающее уважение. Это «благообразие» духовное предносилось как идеал многим крепким в вере и отцовском благочестии русским людям и осуществлялось многими из них. Оно наложило свою печать, напр., на патриархальные формы русского религиозно–укорененного семейного быта в самых различных слоях русского населения, начиная от крепких крестьянских семей, особенно, напр., старообрядческих, и кончая связанными с духовной традицией предков семьями купечества, духовенства и дворянско–аристократического класса. Стержнем благочестивой русской семьи является родительское благословение, о котором говорится уже в русских былинах об Илье Муромце, о Добрьше Никитиче, о Дюке и даже в былине о Ваське Буслаеве. Преподание родительского благословения новобрачным обставлялось особенно торжественно; ряд примеров, взятых из крестьянской среды различных русских губерний, собран, напр., у Терещенки в его книге «Быт русского народа», вышедшей более ста лет тому назад (1848 г.). Носительницей, особенно чтимым символом этого благословенного духовного наследия предков была дедовская икона, переходившая из поколения в поколение. Она представляла собой невидимое присутствие Божие в семье и нерушимую духовную связь с предками и благословение родителей.

Мать–христианка является часто духовным питающим центром христианской семьи. Ее воздействие на детей бывало огромно. Она часто была главным проводником религиозного начала в жизни сёмьи. Вспомним, напр., что говорили о своих духовно очень замечательных матерях такие выдающиеся русские люди, как А. С. Хомяков или философ князь Е. Н. Трубецкой, признававшие решающее, основоположное влияние своих матерей–христианок на всю свою духовную жизнь. Благодатная жизнь Церкви вливалась в семью особенно сильно через посредство матери (и в прежние времена и поныне).

Русская культура была глубоко и решающим образам оплодотворена религиозным началом, черпала свое творческое вдохновение в значительной степени из источников своего христианского опыта. Остановлюсь лишь на некоторых проявлениях этих христианских начал в русской культуре.

Через всю русскую классическую литературу 19–го века красной нитью проходит проповедь жалости к страждущему брату и провозглашение великого достоинства человека, кто бы он ни был и к какой бы среде, к какому бы слою он ни принадлежал. Над русской классической литературой 19–го века можно было бы надписать в виде эпиграфа слова Пушкина: «Милость к падшим призывал». Вспомним галл ерей бедных, забитых «маленьких» страждущих людей в русской литературе, «Бедных людей», «Униженных и оскорбленных», людей из «Мертвого Дома» Достоевского, всех этих преступников, блудниц, пьяниц, которых он изображает с сочувствующим состраданием, в которых он, среди грязи и разврата, находит затаенную, еще теплящуюся искру Божию. Вспомним мягкий, сострадательный юмор великого человеколюбца Чехова, любовь Толстого к простым людям. Русская классическая литература 19–го века явилась и является великой учительницей христианской любви, из которой она и почерпала свою великую, нравственно двигающую силу, вылившуюся при этом не в сухих каких–либо прописях, а в великих живых произведениях искусства. Школа любви, школа признания ценности индивидуального лица каждого человека — как это абсолютно противоположно большевистской проповеди! И этому суждено одержать победу над ней. Недаром в Советской России так зачитываются русскими великими классиками 19–го века. Здесь — один из прорывов в большевистском духовном фронте, уже осуществляющихся теперь прорывов.

Можно сказать, — и не без основания, — что и дух простоты и подлинности, столь характерный для русской великой литературы 19–го века, имеет религиозные корни, вдохновлен духом, живущим в Православной Церкви, в ее великих святых и подвижниках. Трезвенность, сдержанность духовная, глубокое смирение и простота сердца, в которой сказывается истинное величие духа, как это характерно — мы уже видели — для ее духовной традиции, для высот ее религиозной жизни!

Не повлияло ли это на эту поразительную трезвенность и лаконическую сдержанность и внутреннюю целомудренность стиля которые поражают нас в величайших лирических творениях Пушкина и Тютчева?

Воздействие Православной Церкви на все развитие русской культуры вообще многообразно, трудно поддается учету по своему богатству и многоразличию. Не буду останавливаться на изумительных произведениях русского церковного искусства — на древних русских иконах и русском религиозном зодчестве. Но хочу сказать несколько слов о весьма ярком и оригинальном развитии русской религиозной мысли.

Русская религиозная мысль нового времени, особенно в лице Ивана Киреевского (1806–1856) и А. С. Хомякова (18041860), которых можно считать родоначальниками, представляет замечательный синтез между данными западной философии и традициями внутренней жизни восточного христианства. Недаром И. Киреевский в письме к Хомякову 1839–года называет Исаака Сирина величайшим христианским мыслителем. Истинное познание Божественного дается только при изменении моего внутреннего «я», при врастании моем в божественную действительность. Я должен сам измениться, сам переродиться, сам преобразиться, и только так становлюсь я способным постигать Истину не словами, а существенно. Познание Истины есть новая жизнь, жизнь обновленного духа, захватывающая всего человека, его волю и чувства и внутреннее познавание, а не только логические схемы. Кто знает об Истине только по наслышке и не живет ею, подобен, согласно Исааку Скрину, человеку, желающему утолить свою жажду водой, нарисованной на стене. Все учение Киреевского о познании истины может рассматриваться как комментарий к этим словам апостола Павла во 2–ом Послании к Коринфянам: «Мы же с открытым лицом, взирая на славу Божию, мы сами преображаемся из славы в славу, как от Господня Духа». Воздействие Духа Божия в «соборности» братской любви, объединяющей нас друг с другом, силою Духа, причем принцип свободы личности органически соединяется с принципом братского общения, — вот основная тема Хомякова. Свобода морального развития личности и вместе с тем любовь, объединяющая нас воедино с братьями в великий живой организм единого Тела Христова, вот что, по убеждению Хомякова, есть смысл жизни и истории человечества. И национальная жизнь призвана служить этому великому объединению всех людей в Боге, в Истине Божией, в живом организме Тела Христова.

«О вспомни свой удел высокий», —
— говорит он России,
«Былое в сердце воскреси,
И в нем сокрытого глубоко
Ты Духа Жизни допроси!»

Для Достоевского (который был не только великим художником, но одним из великих христианских мыслителей нового времени) ответ на обуревающие нас сомнения, на наши страдания, на несправедливость, царящую в мире, на нужду, нищету, на глубину нравственного падения человека, ответ на то, что мы в смысле жизни и в истине и правде Божией начинаем сомневаться, — дан только в одном, в образе Христа, который сам раскрывается нам, в глубинах сердца нашего, как Имеющий власть прощать, как безмерно Снисходящий к нашему страданию и падению, как Милующий и Восстановляющий нас, как Сам Свидетельствующий сердцу нашему о действительности Истины и Любви, которые Он есть Сам. В Любви Божией, снисходящей к нам во Христе, и в нашей непосредственной встрече с Ним (ибо другого доказательства нет, кроме этой встречи) раскрывается для болезненно–чуткого, для душевно взбудораженного и мятущегося Достоевского смысл и цель и жизни и страдания нашего, и освящение жизни и предчувствуемое уже теперь преображение мира (как у старца Зосимы в Карамазовых, или у странника Макара Ивановича в «Подростке»). Достоевский в своем миросозерцании глубоко христоцентричен и вместе с тем глубоко народен. Не закрывая глаза на всю мерзость падения, на которую способен русский народ, он продолжает любить его даже в падении его (хотя оно ему омерзительно) и верит в его восстановление силою Божией.

Ибо христианство, как мы знаем, влияло не только на эстетическую культуру, на литературу, на религиозную философию русского народа, не только на патриархальный быт благочестивых семей — оно оказывало воздействие на весь поток исторической жизни русского народа среди всех его падений и недочетов, оно часто было ему маяком среди мрака его страдания и собственного греха. То, что мы говорили о покаянной стихии, захватывающей руского человека, напр., в богослужениях Великого Поста и особенно ярко проявляющейся в отдельных случаях обращения тяжкого грешника к Богу, — это относится в значительной степени и к жизни и к судьбам русского народа в его совокупности.

Уже в летописи Нестора под 1093 годом, при описании страшного набега половцев и мук русских людей, особенно же отведенных в плен, усиленно проводится мысль, что это есть попущение Божие в наказание за грехи народа. Это чувство вины своей перед Богом и что Бог карает нас за грехи наши, часто пробуждалось в самых широких кругах народа в моменты кризисов или горя народного. Об этом свидетельствует, напр., то широко распространенное в Смутное Время сказание о неком благочестивом человеке, который в видении был перенесен в какую–то большую церковь и видел, как Матерь Божия слезно молила Сына Своего простить грех заблудших и впавших в глубину греха русских людей [409].

То же сознание всенародного беззакония и необходимости покаяния проступает в известном видении 1521 года, которое имела (по свидетельству стольника Лызлова) некая слепая монахиня Вознесенского Монастыря в Кремле. Она видела, как через Спасские ворота выходили из Кремля все святые, почивающие в кремлевских соборах, унося с собой Владимирскую икону Божией Матери, чтобы предоставить Русь и Москву насылаемой на них каре Божией. Но навстречу им вышли Сергий Радонежский и Варлаамий Хутынский и умоляли святых вернуться и не отказываться от своего предстательства перед Богом за русский народ. Та же идея необходимости покаяния пророчески звучит в конце «Бесов» Достоевского. Под знаменем этого покаяния в своих грехах перед Богом только и мыслимо и в наши дни действительное возрождение России и избавление ее от темных сил, действующих в большевизме.

И активному служению ближним учила Церковь русских людей. Живым призером такого любвеобильного служения ближнему были, напр., Оптинские старцы 19–го века. И был ряд предстоятелей Церкви, которые бестрепетно выступали за правду перед сильными мира сего и обличали их не боясь смерти. Так Феодосий Печерский обличал великого князя Святослава за незаконный захват им киевского престола. Так же мужественно обличали князей за неправду и другие печерские подвижники — Григорий Чудотворец (князя Ростислава) и игумен Иоанн (великого князя Святополка II). Св. Григорий Вологодский в 1430 году мужественно выступает с обличением против Димитрия Шемяки за беззаконно начатую междуусобную войну. «Князь Димитрий», говорит он ему, «разве ты не читал в Писании: Суд без милости не оказавшему милости?» Вспомним мужественный подвиг свидетельства о правде митрополита Филиппа Московского, запечатленный его мученической смертью, и особенно близко нас касающийся и близко нас захватывающий подвиг бесчисленных мучеников и исповедников последних лет в Советской России.

Высший цвет человечества имеем в лице святых его. Они как бы теперь уже являются переходом, тут, среди нас, к высшей степени бытия и тем самым служат живыми свидетелями этой божественной действительности. Они вместе с тем и высший цвет нации, произведший их, но они не укладываются в рамки только национальные, как вообще все лучшие духовные и культурные ценности человечества. Истинные светильники подлинной христианской жизни — не словом, а делом и всем бытием своим — русские святые поэтому одновременно сверхнациональны, ибо из сверхнационального и Вечного черпают они силу свою, и вместе с тем они — высшее достижение русского народа. В них русский народ ощущал близость Божию. Они уходили в леса и пустыни и болота, на берега пустынных озер и рек, на далекие дикие острова, и народ шел к ним, ибо знал, что великие силы, великие возможности любви и горения духовного и помощи ближнему выработаны ими в этом их молитвенном уединении, и получал помощь от них. Имена их бесчисленны. А другие оставались в мирской обстановке и светили в ней. Вспомним, напр., уже Завещание Владимира Мономаха детям своим и характеристики его и других благочестивых и праведных князей в Древней Летописи.

Суровый подвиг личный, соединенный с любвеобильным служением ближнему, смирение и трезвенность и простота, детская простота сердца, сочетающаяся с великой мудростью духовной, с даром «различения», духовный такт и горение духа, просветляющее всю окружающую духовную атмосферу (как мы имеем, напр., в лице Серафима Саровского) — вот характерные черты высшего проявления в жизни русского народа этих творческих и при том свыше, из другой, сверх–субъективной области приходящих сил, свидетельствующих о другой, высшей действительности. Особенно же ярко и наглядно проявилось это свидетельство, как мы указывали, в подвиге мучеников и исповедников, бесчисленных, — причем имена только некоторых нам известны — пострадавших при большевиках за веру Христову. Вспомним, например, имена митрополита Вениамина Петроградского, митрополита Арсения Новгородского, Митрополита Петра Крутицкого, епископа Дамаскина Глуховского, архиепископа Иллариона, многочисленных Соловецких мучеников и исповедников, и многих, многих других …

Одной чертой русской религиозности хочу я закончить. В центре ее — как мы уже говорили — стоит радость о Воскресении Христовом, радость о победе Сына Божия — через распятие и воскресение Свое — над силами ада и тьмы и смерти. Вот эта вера в победу Божию, эта радость воскресения, этот дух первохристианской проповеди, живущий в ней («Сия есть победа, победившая мир — вера наша» — 1 Иоан. 5, 4), и есть тот стержень духовный, то знамя духовное, которое поможет русскому народу в его борьбе против темных сил Зла и Лжи за Правду Божию.

О смысле культуры

Проходит, уничтожается, следа не остается. На месте великолепных зданий — груды мусора или, в лучшем случае, несколько каменных обломков. И чувства проходят, которые переживались людьми, вместе с этими людьми. И заветы, и думы, и традиции их проходят. Случайно что–нибудь уцелеет. Полный текст платоновских диалогов дошел до нас в одной только рукописи, принадлежащей уже к средневековью (списанный с предшествовавших ей рукописей через 16 веков после сочинения этих диалогов Платоном).

Что останется после нашей культуры, если она подвергнется таким же разгромам, которым подверглись Рим и Италия в 5–ом и 6–ом веках по P. X., Константинополь в начале 13–го века при взятии и разграблении его крестоносцами и в 1453 г. при взятии его турками?

Впрочем, судьба Нюрнберга, Монте–Кассино, Киева и его святынь, и вообще ряда зап. — европейских и русских городов и памятников древности и великих святынь, уничтоженных большевиками, немцами и англоамериканской авиацией, пожалуй, еще плачевнее, чем судьба древнего Рима и Византии. А судьба Ниневии, Вавилона, Персеполиса и Иерусалима и других мощных центров культуры и государственности древнего мира?

И как изменяются, стареют, ветшают многие культурные ценности, даже в процессе не катастрофических потрясений и гибели целых культур и целых народов, а просто естественной смены и мирной, постепенной замены старого новым. Кое–что сохраняется, остается. Этот процесс передачи унаследованного и развития великих ценностей духовных и духовноматериальных, создание и творение новых ценностей из старого корня или вдохновение и озарение непрерывного потока жизни новым содержанием (но как–то все же связанного, хотя бы полемически, критически или реформационно с духовным содержанием предыдущего) — вот этот мощный процесс динамически–наступательный, творческий, и вместе с тем связанный с предшествующими борениями и достижениями, с корнями исторической жизни и с основами жизни духовной — мы и называем культурой.

Но ведь не только здания разрушаются, рукописи уничтожаются, великие произведения искусства и мысли теряются и забываются, но и целые культуры — эта совокупность традиций и творческого устремления вперед — гибнут, ветшают, умирают, забываются. Какой же смысл в этом потоке, пускай и творческом, и живом, и жизненно–прекрасном, если он вливается в великое море постепенного забвения и уничтожения, частичного во всяком случае, а потом, повидимому, и полного забвения и уничтожения?

Лишь горсточка пепла, лишь несколько кирпичей, лишь несколько металлических украшений или обломок жертвенника с выгравированной на нем непонятной надписью (или пускай даже расшифрованной надписью) остается от ряда прежних гордых культур, например, от культурных древних Майя. Или — еще грознее и страшнее и неизбежнее — становится вопрос о грядущей гибели самого земного шара и всякой обитающей на нем жизни и культуры.

В свете этого и встает с особой остротой вопрос о смысле культуры вообще. Есть ли смысл в человеческом культурном творчестве и его достижениях, если они не только разрушались и разрушаются, но должны, повидимому, когда–то окончательно погибнуть? На этот безнадежный, казалось бы, вопрос и ответ такой же безнадежный, если только нет точки опоры для этой культуры и этой жизни вне того, что уничтожается и проходит. От этого зависит решение всей проблемы смысла культуры.

Есть ли Непреходящее и входит ли оно в нашу жизнь и нашу культуру, и связано ли оно как–либо с нашей культурой или, вернее, связана ли с ним наша культура и наша жизнь? Есть ли освящающая все наши искания, непреходящая, неветшающая Цель, к которой мы идем? Есть ли Вечная Жизнь, есть ли Избыток Неумирающей Жизни, который обнимет все ценное, что существует, дает при этом и удовлетворение и осуществление всем нашим благородным исканиям и нашей жажде Красоты и нашему стремлению к Истине, порывам, жертвам и нашей любви, и нашему отданию себя во имя любви, во имя Высшего? Есть ли это, существует ли это? И если есть, то не есть ли эта исконная творческая Любовь, все объемлющая, все побеждающая, все исцеляющая — ответ на нашу жажду и на все лучшие устремления человечества? Есть ли такое вечное Да, как цель, как Источник Жизни, как Норма и Смысл всего, что существует, как Божественный Суд и Божественное Милосердие одновременно?

Вот вопросы, без которых нет ответа на проблему о смысле культуры. Но на самые эти основоположные вопросы нет иного ответа, как только встретиться с Божественной Реальностью и быть покоренным ею.

Но если есть Божественное и Непреходящее, то все–таки остается вопрос: к чему нужна эта преходящесть, почему мы погружены в этот поток становления и уничтожения? Есть ли смысл в этом потоке, если, положим, даже и знать, что существует непреходящая, божественная Реальность? И какой смысл? Есть на это ответ — решающий: в откровении Божественной Любви, которая заполнила пропасть. И для того, кому открылось это все–превосходящее, все–превозмогающее, безмерное снисхождение Божественной Любви, как будто отпали все недоумения и вопросы: он видит освящение и жизни, и смерти, и самой пропасти страдания все–побеждающей Любовью.

Он собственно, может быть, и не понимает, почему эта пропасть была нужна, но вместе с тем и понимает: она нужна была, чтобы быть заполненной и преодоленной любовью. Вот — решающее объяснение, объяснение не схематично–логическое, но по существу: ибо творится новая действительность. Но если смысл раскрылся, то может быть поставлен и дополнительный, второстепенный вопрос, но для нас все–таки важный: почему Смысл раскрылся именно так — через заполнение этим Смыслом (Логосом Божиим), Он же и Любовь, пропасти преходящего? Почему нужна была эта преходящесть? Не чужда ли она по существу своему, совершенно и окончательно, всякому смыслу, тем более божественному?

Но нет ли каких–либо намеков на более глубокий, более совершенный смысл и в этом самом процессе человеческой истории и человеческого культурного делания в этой самой структуре человеческой исторической жизни, пускай преходящей, пускай самой по себе не имеющей самодовлеющего значения, но являющейся, может быть, «восприятелшцем» (простите за тяжеловесное слово), то есть, так сказать, «сосудом» для восприятия Смысла, Божественного Смысла? Не можем ли мы в этом процессе, в этом потоке, уносящемся в бездну уничтожения, найти что–нибудь, что как будто не в равной степени уносится вихрем текучести и указывает на что–то, что не всецело погружено в этот поток, а как бы реет над этим потоком?

Рассмотрим некоторые основные черты в преемственности исторической и культурной жизни. Прежде всего мы видим это устремление вперед, эту наступательную динамичность, это стремление к созданию новых ценностей. И в этом движении вперед есть вместе с тем и какое–то ощущение солидарности с грядущими поколениями, есть желание им послужить. Из этого порыва творчества и этого —часто бессознательного — порыва к служению и создается культура.

Но вместе с тем культура вырастает из предыдущего, корни любви и солидарности глубоко уходят в почву прошлого.

Эта связанность в любви с ценностями, вдохновлявшими прошлое, и с поколениями отцов и предков так же неотъемлема от самой сущности культуры, как и творческое устремление вперед, как и творческая любовь, как и предощущаемая солидарность с новым, нарастающим, с тем, что будет жить завтра, с тем, что растет и готовится к расцвету сегодня, но что точно так же — так же, как и мы — вырастает из корней прошлого, не будучи, однако, всецело и абсолютно им обусловлено.

Поток культуры таким образам не есть мгновенно рассыпающееся ожерелье отдельных атомических моментов, отдельно бесследно пропадающих вспышек духа: он живет одновременно и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. И живет он как некое целое именно через чувства солидарности, через чувство связывающей — хотя бы часто и неосознанной — любви. Без сохраняющей, без охраняющей, чтущей и, вместе с тем, устремляющейся вперед и творящей любви, творящей в духовной солидарности с некоей традицией и некиим предвосхищаемым будущим, без этой любви нет культуры.

Об этой внутренней, органической «соборности», заключающейся в процессе истории и в процессе культурного творчества, превосходно и вдохновенно говорит философ С. Л. Франк в своей книге «Духовные основы общества». Любовь эта охватывает и прошлое, и будущее, и настоящее, но не растворяется в них. Она — в потоке, но не всецело, не только в потоке: она как бы «приподнимает голову» из него. Правда, и мы пройдем и наша любовь пройдет. Но, может быть, она «сильнее смерти»? Кто знает? Это — смутная надежда, которая может вдруг зародиться при рассматривании потока жизни, потока истории. Но если история есть вместе с тем место обнаружения, место откровения свыше приходящей, в своем снисхождении все превозмогающей Божественной Любви, то можно сказать, что основные законы существования и развития человеческой культуры как бы тянутся к этому откровению Божественной Любви, как бы невольно и бессознательно указывают на него и как бы в нем одном, находят свой истинный смысл и свое истинное удовлетворение.

Вот ответ на вопрос, почему нужна эта традиция культурной и духовной жизни, эта творческая динамика и эта живая преемственность, эта живая связь с прошлым и будущим посреди этого потока преходящести, сама, казалось бы, тоже бесследно уносимая этим потоком; это есть школа Любви, это есть бессознательное устремление вперед — к совершенному откровению Божественной Любви. А Любовь не проходит. И все, что связано с нею не подлежит уже безостаточному уничтожению.

В любви — смысл культурного творчества. В откровении Божественной Любви здесь, в мире, в истории — конечный смысл и мира, и истории, и всякой культурной и духовной динамики, и смысл жизни.

Любовь устремлена к конкретному, к тому, что живо, к тому, что есть живая индивидуальность, живое творение Божие. Нет любви к абстрактному, к тому, что только мыслится: любовь есть только к тому, что действительно живет. Ценность живого, конкретного лица огромна. «Так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то Мне сделали».

И ценности культуры — конкретны. То, что является наиболее общечеловеческим из ценностей культуры, вместе с тем теснейшим образом связано с данной конкретной обстановкой, с данным народом, с яркими чертами его окружения, психологии, быта. В величайших ценностях культуры великого народа общечеловеческое и конкретно–индивидуальное, характерное именно для этого народа, связаны неразрывно.

Любовь двух итальянских обрученных 17–го века с озера Комо как раз связана с рядом неповторимых мелких черт итальянской народной жизни 17–го века в северо–итальянской озерной области, что придает всему рассказу Манцони в его «I Promessi Sposi» его благоухание, его правдивость и конкретную живость. И вместе с тем это — вечное, вечно повторяющееся и вечно свежее и новое человеческое чувство молодой, чистой и сильной любви, что нас пленяет в этом высоко–художественном и столь бесхитростном, казалось бы, рассказе.

Роман Манцони, хорошо знавшего эту местность и народную жизнь этой местности — одно из великих произведений итальянской культуры первой трети 19–го века. Достоевский, Лев Толстой — глубоко народны (каждый по–своему, совсем по–различному) и вместе с тем глубоко общечеловечны в своем творчестве. Любовь к конкретному и индивидуальному, к определенному характерному лицу народа, эпохи, культурной или сословной группы, а также — никак не в меньшей степени — и к яркой, конкретной индивидуальности отдельных лиц, представляющих этот народ, эту эпоху с ее исканиями и традициями, но вместе с тем и свою личную жизненную правду, свою личную судьбу с ее борением, страданием и счастьем, — вот эта любовь к живому, индивидуальному, конкретному, к историческому лицу, с его погрешностями, но и с его правдой, эта любовь необходима, чтобы понять вообще лицо культуры и лицо истории и основной сокровенный смысл истории.

Без любви к живому, частному, нет и любви к общему, основному. «Как можешь ты любить Бога, Которого ты не видел, если не любишь брата, которого видать?» Вот это слишком легко забывают некоторые из современных ортодоксальных богословов, выросшие в атмосфере искусственной абстракции и оторванности от живой любви к людям, к народам и к миру, не ощущающие той огромной жалости и бережного снисхождения и уважения («Смотрите, не презрите одного из малых сих!») к живой твари Божией, снисхождения и уважения (что отнюдь не означает «канонизации» и восхваления погрешностей и ошибок), являющихся выражением все той же творческой силы любви.

Этим объясняется и любовь — часто до боли, до страдания, до желания помочь ценою подвига и предания себя — к собственному народу (особенно, если он несчастен, попираем убийцами и тиранами, и не видит, откуда бы могло придти избавление)!

Школа любви! Чем сильнее я научаюсь в Боге любить свое окружение, свой народ, то жизненное поле, на котором я поставлен работать, любить вот именно этот народ, с его страданиями и немощами, требующими жалости и исцеления, но любить именно в Боге, а не как некоего кумира, требующего отказа от других последних норм, кроме поклонения ему, — чем больше я научаюсь в Боге любить отдельных, встречающихся мне на жизненном пути людей и группы людей, не исключая и своего народа, страждущего и нуждающегося во мне, тем более растет моя сила любви в Боге.

Нет тогда противоречия между сознанием кровной, духовной связанности, связанности в жалости и любви, с народом моим и духовными ценностями и дарами, которые были вверены ему, и которые он вложил в основу высших ценностей своей культуры, — и правдой Божией. Правда Божия освящает тогда эту любовь и эту мою культурную работу. Ибо понимание духовных ценностей культуры есть уже участие, хотя бы и самое скромное, в живом потоке культурной традиции, культурного творчества: динамической традиции, вырастающей из лучшего, чем жило и вдохновлялось наше прошлое, и устремленное вперед, объединяющее прошлое, настоящее и будущее. И согретое дыханием любви, в бессознательном, инстинктивном, смутном стремлении — несмотря на всю нашу немощь и греховность — к откровению Любви Предвечной.

Нарастание и сохранение живых ценностей духовных, рост великого, имеющего все наполнить, «Тела Христова — Церкви» [410] — вот для христианского сознания смысл динамической традиции, то есть, культурнотворческого процесса. В Церкви Божией поток духовной живой традиции, который есть культура, подымается на более высокую плоскость бытия, переключается духовно, вырастает постепенно в живую и конкретную Реальность Божию, в ту Полноту Божественную, которая вошла в мир и раскрылась нам — в «Сыне Любви Его» (Колос. 1.13).

Но это не простое «переключение», «потенцирование» процесса духовной и культурной традиции. Здесь мы заходим далеко за пределы всякого культурного развития, превыше всякой культуры. Здесь мы касаемся области Божественной. Тут есть что–то совершенно новое, извне и свыше пришедшее в мир: «Слово стало плотью». Новая закваска вошла в мир. «Старое прошло: теперь все новое» (2 Кор. 5,17).

Тут дан перелом, решающий перелом. Новое осмысление истории, новая благодатная действительность. И жизнь освящается, и история освящается, и культурная, творческая традиция, творческая динамика освящается: участием в Его благодатной жизни, Воплотившегося, Пострадавшего и Воскресшего в Его новой действительности, в которую врастаем и мы, которая призвана захватить и нас.

Не пантеистическая эволюция — повторяю, — а именно решительный перелом, разрыв с греховным прошлым и прорыв свыше: дар Божий, дар свыше, безмерное, «всякое познание превосходящее» излияние Любви Христовой, безмерное снисхождение спасающей Любви, заполнившей — единожды и навсегда — пропасть преходящести, смерти и оставленности Своим воплощением для искупления мира.

Но процесс этого нового роста, этого врастания в новую раскрывающуюся — Божественную Действительность, этой новой преемственности и творчества духовного, которое дано в Теле Христовом, и благодатный и болезненный вместе с тем. Вообще нет настоящего культурного и духовного творчества без некоего подвига, без некоего героизма, без некоего напряжения воли, без хотя бы частичного забвения себя для высшей цели. Поэтому подлинная культурная традиция была всегда и школой подвига, и школой мужественного усилия. Но теперь Несравнимое, безмерно Большее, чем все подвиги человеческие или мечты о подвигах, вошло в мир: единственный по своему значению и перерождающий Подвиг Креста Христова.

В новую творчески–благодатную действительность мы входим только через наше участие в нем. Это означает отказ от самоустремленности, это означает подлинный героизм и подлинный подвиг, великое послушание и великое смирение. Благодатный предел, благодатная норма этого роста в Крестном подвиге намечены в словах апостола Павла: «пока не изобразится в вас Христос» (Галат. 4,9).

Цель же этого благодатного и болезненного процесса — роста нашего и роста Тела Христова — впереди. Но это впереди дано отчасти уже теперь. Это — «Христос в вас, упование славы» (Колос. 1, 27), говоря опять словами Павла. Цель этого роста — скрытая цель, поэтому и всей культуы нашей в ее неясном, неосознанном, но творческом устремлении и томлении — эсхатологична: в грядущей полноте Откровения Царствия Его, уже непреходящего.

«Да святится имя Твое! Да приидет Царствие Твое! Да будет воля Твоя!»

О преодолении смерти

Некоторое как будто преодоление смертного потока, который уносит все существующее, каждый момент, каждое дыхание, каждое движение нашей жизни — или попытку его преодоления — не напрасную ли? не мнимую ли? — мы имеем в Памяти. Память как бы торжествует — но тоже ведь временно — над смертью, над уничтожением, над утеканием всего. Памятью мы как бы торжествуем над текучестью нашего собственного «я». Ведь если бы не было памяти, не было бы личности, не было бы человека. Личность человека только тем и существует, что она до какой–то степени сверхвременна, т. е. — говоря образно — мы погружены в поток времени и вместе с тем головой как бы подымаемся над ним, голову мы как бы высовываем из реки времени. И только через это мы существуем как личность — через это как бы подымающееся над потоком преходящести сознание (хотя бы только временно подымающееся), через этот мост, переброшенный над вечно уносящимся потоком, через эту духовную скрепу наших убегающих переживаний, объединяющую их в одно душевное и духовное, нравственно–ответственное Целое — через Память. Это так ярко и убедительно показывает, например, великий русский философ Лев Михайлович Лопатин в своем изумительном по глубине и блеску «Введении в Психологию».

Недаром греки чтили богиню Мнемозину. Когда память окончательно покидает человека, теряется его духовный облик, он влачит жалкое, тенеподобное существование. Поэтому–то орфические могильные таблички (4–го–3–го в. в. до P. X.) и стараются обеспечить магической формулой для умершего великий дар — испить из светлого источника вытекающего из озера Мнемозины.

Какая странная двойственность в нашем ощущении нашей собственной жизни. Наше прошлое — наше духовное богатство. Оно как–то не совсем проходит. После свидания с любимым человеком, любимыми близкими родными — например после пребывания учащегося сына во время каникул дома у родителей, или после свидания матери с сыном, — как душа полна радости только что виденного и пережитого! Вы уезжаете, уехали, и грустно было вам уезжать, а радость ваша только что пережитого свидания, хотя и смешанная с печалью, ваше умиление любви, едет с вами, оно с избытком переполняет вашу душу; если вы — верующий человек, вы молитвенно, неустанно, с чувством глубокой радости и наполнения духовного поручаете ваших близких, только что оставленных вами, в руки Божии. Но и так, на чисто «естественной» плоскости жизни, душа ваша все еще ликует, все еще залита волнами радости и счастья, которое вы недавно испытали, и вы чувствуете, что вы что–то имеете, что есть какая–то связь нерушимая между вами и теми, кого вы любите, и что это связано с тем, что вы только что пережили в общении с ними, и что живет в вашей душе — до упоения и восторга, и что не прошло! Какой–то, пусть временный (да, пожалуй, во многих случаях как будто только временный), но все же прорыв закона преходящести. Прошлое для нас и в нас, оно часто — сокровище нашей жизни, наша святыня, то, чем мы живем, чем питаемся, что вдохновляет нас и влияет на нас. Правда, часто это лучшее забывается, затемняется, засоривается, подавляется другими — более новыми, но иногда гораздо менее ценными, более грубыми и грязными впечатлениями. Но на всегда ли? Может быть, оно живет там, в глубине? Да, как часто оно живет в самых глубинах, самых тайниках сердца и внезапно прорывается — с неожиданной, непредвиденной, возрождающей силой. Раскрываются тайники сердца и то святое, что было в глубине его, что как будто уже замерло или полу–замерло в нашей жизни. Раскрывается иногда с невероятной, поразительной силой. Данте рисует нам такое свое переживание в одном из наиболее поразительных мест «Божественной Комедии». Он находится в «Земном Раю» на вершине горы Чистилища, и вдруг открывается ему видение: Беатриче, окруженная ангелами, спускающаяся к нему с неба:

Е lo Spirito mio, che gia cotanto
Tempo era stato ch'alla sua presenza
Non era di stupor tremando affranto,
Senza degli occhi aver piu conoscenza
Per occulta virtCi che da lei mosse
D'antico amor senti la gran potenza
(Purgatorio, XXX, 34–39).

Он ощутил внезапно, увидев ее после стольких лет, что он ее не видал и как будто забыл ее, «великую силу своей старой любви» «d'antico amor senti la gran potenza». Из глубин поднялось — забытое или полу–забытое и вновь живет! Любовь может как будто быть, может оказаться сильнее смерти!

Или вот чувство, живое, на несколько другой душевной плоскости, переданное стихами человека, не имевшего как будто религиозной веры:

… Ich aber verhange die Fenster
Des Zimmers mit schwarzem Tuch,
Es machen mir meine Gespenster
Sogar einen Tagesbesuch
Die alte Liebe erscheinet,
Sie stieg aus dem Totenreich,
Sie setzt sich zu mir und weinet
Und macht das Herz mir weich»
(H. Heine)

Или у него же:

Ich stand in dunklen Traumen
Und starrte ihr Bild mir an,
Und das geliebte Antlitz
Heimlich zu leben begann
Auch meine Tranen flossen
Mir von den Wangen herab —
Und ach, ich kann es nicht glauben,
Dass ich dich verloren hab:

Или вот еще из Albert Samain'a:

«Ton Souvenir est comme un livre bien aimЈ
Q'on lit sans cesse et qui jamais n'est refermЈ
Un livre ой Гоп vit mieux sa vie et qui vous hante,
D'un rЈve nostalgique, ой l'stme se tourmente»

(из сборника «Au Jardin de l'lnfante»). Вспоминаются слова русского поэта:

«О память сердца ты сильней,
Рассудка памяти печальной!» …
(Батюшков).

В самой горечи — сладость, йбо любовь жива в сердце, или может ожить в сердце, и тогда каким–то образом — не–понятным, несовершенным, неполным еще, может быть, — она сильнее смерти.

Но ведь все же проходит прошлое и даже как будто лучшее в нем? Ведь не остановишь, не зафиксируешь, не вернешь.

Или это только так кажется? Нет, не только кажется: есть, как мы знаем, какая–то двойственность в нашем несовершенном, слабом, жалком существовании и более того — в самом нашем существе, и преходящесть, повидимому, в нем господствует, ибо кончается оно здесь — смертью.

Но смерть — мы знаем — начинается уже раньше, она проникает всю ткань нашей жизни:

«… В себя ли заглянешь — так прошлого нет и следа,
И радость и муки и все так ничтожно» …

Так заостренно ощущает это Лермонтов.

Возвращаемся к радостям жизни, к «праздничным», повышенным, оплодотворяющим душу переживаниям. Какая тут двойственность! Они ощущаются как богатство души, они оплодотворяют, питают, вдохновляют ее. Радость детства, радость юности — как они чистым, любимым пламенем освещают и последующую жизнь! И все же все это — в потоке, уносится. Было и нет. Или, если есть где–то, то не видно его. Но и мы ведь уносимся потоком. Прошлое пускай живо в нас. Но мы — то сами ведь проходим?

«И больно так в груди сожмется сердце»

пишет Леопарди в своем знаменитом стихотворении: («Вечер Праздничного Дня»)

«Когда подумаешь, что все проходит,
И нет ему следа. Вот и пронесся
День праздничный, и вслед за днем досуга
День будний настает, и все уносит Безжалостное время» …
(Е fieramente mi si stringe il core
Al penser come tutto al mondo passa
E quasi orma lion lascid.. Ecco ё fuggito
Il di festivo, ed al festivo il giorno
Volgar succede, e se ne porta il tempo
Ogni umano accidente…)

Последнее слово нашей личной, индивидуальной жизни не за смертью ли?

Что такое культура и культурная традиция, что такое преемственность в истории человечества, как не попытка преодоления смерти? Один уходит, а другой вступает на его место, заменяет его и продолжает начатое им дело. И хотя данное дело — данная культура, данное государство — отмирает или гибнет, самый принцип преемственности переживает все частные свои проявления. Отсюда огромное значение культурной традиции, игнорируемое иногда нашей радикальной интеллигенцией — в этом стремлении преодолеть смерть, в этом творческом порыве к бессмертному и вечному. Этой мечтой живет человечество. Эта мечта, этот порыв передать что–то от себя, от своего по ту сторону пропасти преходящести и смерти есть также одна из главных побуждающих причин к рождению детей и к основанию семьи и рода (как указал на это например Платон в своем диалоге «Кратил»). Здесь мы прикасаемся к самым основным и заветным устремлениям человечества. Это — то, чем мы живем, в нашей личной и общественной деятельности, в нашей семейной и народной жизни. Вся более ответственная, более благородная, вся высшая деятельность человека может рассматриваться как стремление к бессмертию, к преодолению смерти, это ее освещает и вдохновляет. И, повидимому, она этого достичь не может, все эти попытки и устремления — ив плоскости более общей: целых родов, племен, народов, всего человечества — разбиваются и уничтожаются Победою Смерти.

Это — так. Это — Закон жизни, подчиненной смерти, порабощенной смертью, но это не окончательно так. Здесь мы переходим в область религиозных чаяний, и не только чаяний, но и религиозного опыта, и, что более этого, здесь мы прикасаемся к сфере Божественной Действительности.

Ибо есть Божественная Действительность, и в этом — ответ на все чаяния человечества. «Жив Бог, жива душа моя», говорит ветхозаветный праведник. Особенно яркое выражение получает эта уверенность в словах Христа: «Разве вы не читали в книге Моисея что говорит Бог: 'Я есмь Бог Авраама, и Бог Исаака и Бог Иакова', Бог же не есть Бог мертвых, но Бог живых, ибо в Нем все живы».

В Нем все живы. Есть более глубокая, более осмысленная, единственно подлинная область жизни, в которой Смерти уже нет, — Божественная Реальность. Она — смысл и цель и тайный, часто не осознанный источник высших человеческих чаяний и вдохновений. Прикоснуться к краю божественной ризы Его, прикоснуться к Вечной Жизни Его, вот — глубочайший предмет и смысл этих чаяний. И не может быть жажда духовная человека удовлетворена и смысл жизни его не может быть осуществлен, пока он не прикоснется к ней, к этой Вечной Божественной Жизни. «Душа моя как душа безводная по Тебе». «L'abime du coeur, le gouffre infini ne peut etre rempli que par un objet infini et immuable, c'est–a–dire que par Dieu Lui–meme». «Inquietum est cor nostrum, donee requiescat in Те!»

В Нем — жизнь и полнота жизни, и Он открывается нам, но нигде и никогда не раскрылся Он как безмерно снисходящая и жертвенная Любовь, как только в Сыне Своем, сошедшем в глубины смерти! Смерть поражена в самых основах своих через сошествие в глубины ее Вечной Жизни, через безмерное излияние Вечной Жизни в этот мир наш, через безмерное, до конца, самоотдание Любви. Все должно смолкнуть перед этим самоотданием Божественной Любви. И Он воскрес в славе и тем бросил семя воскресения и восстановления в это падшее тварное естество наше и всего мира.

Любовь побеждает Смерть, об этом мы говорили. Но недостаточно это. Это — лишь предчувствие, лишь указание на нечто большее, на нечто более действительное и более победное. Божественная Любовь победила Смерть. В Ней и наша любовь, и наша личность и все наше существо со всеми сокровищами душевными и духовными, как будто бы отданными на попрание смерти, оживут, ибо прикоснутся к Его победе. Аккорд — торжественно–победный и радостный, но проходящий через Смерть и делающий поэтому и смерть служительницей Вечной Жизни, средством проявления, орудием Его побеждающей Смерть Любви… «Смертию смерть попра». И вместе с тем нашим актом сыновнего доверия нашему Господу, послушанием Ему через участие в послушании Его Сына.

Все — даже преходящесть и ужас смерти и уничтожения — становится чрез Его победу преддверием Вечной Жизни.

«И Смерти не будет уже» (Апок. 21,)
«Из глубины, из пропасти забвенья
Опять узрел я незакатный Свет:
Есть Жизнь и Жизнь! И только Смерти нет.
Угасла Смерть в лучах Преображенья»

Религия и жизнь

Религия и жизнь, — та жизнь, которая течет вокруг нас, которая захватывает нас со всех сторон, волны которой нас несут с собою. Жизнь современная, сегодняшняя, жизнь отдельного человека или семьи, жизнь человеческого общества с его устремлениями, достижениями, разочарованиями и надеждами.

Как относится все это к религии и в особенности к тому мистическому опыту, о котором так много говорится в этой книге? Не есть ли этот «мистический опыт», лишь маленький, укромный, часто очень привлекательный но, может быть, искусственный островок среди волн обтекающей и его и нас и несущей нас реальной нашей жизни — менее, может быть, привлекательной, менее отдохновительной, поэтической, но реальной, и потому ценной и дорогой для нас, несмотря на все её недостатки, все страдания и разочарования, связанные с нею? Не есть ли то, о чем говорит в разных своих частях эта книга, скорее уход от жизни?

Такой вопрос очень законен. Такая откровенная постановка вопроса даже нужна; ибо она касается самой сути, самой основы всей проблемы. И вот на этот прямой вопрос я также откровенно и смело скажу: Это не так. С точки зрения человека, признающего Иную Высшую Реальность, это не так. Вся эта книга как раз посвящена изображению примеров, когда эта Реальность вторгается в нашу жизнь и не уводит нас на пустынный и прекрасный островок «мистического» самоуслаждения, а резко меняет, в самом корне перерабатывает, перевоплощает, просветляет и преображает нашу жизнь, а через неё и жизнь нас окружающую и жизнь мира. Эти переживания, примеры являются свидетельством не о благочестивом самодовлеющем анахоретстве на идиллическом и при том воображаемом «островке» среди волн бушующего моря, а свидетельством о Жизни огромной, творческой, вдохновляющей и творящей новую жизнь, которая охватила нас; свидетельством не о меньшей, а о большей Действительности — более сильной, более мощной, более радостной, более могучей и более творческой.

Не принуждай себя, читатель, верить этим голосам, но все же прислушайся к ним: может быть, и ты сам почуешь трепет и живительную силу этой Большей Действительности, из которой может и должна быть оплодотворена вся наша работа, наше знание, наша наука, наша честность в этом нашем искании Правды, наше служение друг другу — людям и миру. Если такой Поток Жизни, Большей Жизни, Неумирающей Жизни, Победной Жизни есть и я могу быть причастным к нему, то изменяется все лицо действительности, все лицо жизни. Есть Источник жизненной силы и энергии, Вечная Жизнь, раскрывающаяся в Боге и входящая, вошедшая уже в этот наш мир и дающая смысл этому нашему миру. Об этом говорят эти свидетельства. Но для нас они только интересны, если хотите, поучительны, как будящие, неожиданные, необычные голоса. Но убедителен для нас только наш собственный опыт, если эта Высшая Действительность сама откроется нам, коснется нас, захватит нас и преобразит и творчески оплодотворит нас. В этом — смысл жизни. В этом — источник жизни, культуры и всякого творчества, и творческой любви, и социального и творческого служения.

Прислушаемся к этим голосам и откроем «двери нашего я», чтобы творческая,, истинная Реальность могла коснуться нас. Впрочем, она даже и не спрашивает, Она сама может ворваться незванно, неожиданно и преобразующе. «Дух дышит, где хочет, и не знаем, откуда приходит и куда уходит. Так бывает с каждым, рожденным от Духа».

Этим люди живут. Но больше того: это есть отдаленная весть об Источнике всей творческой жизни — о Превозмогающей Реальности.

 

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова