Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Жак Ле Гофф

CРЕДНЕВЕКОВЫЙ МИР ВООБРАЖАЕМОГО

К оглавлению

IV. ЛИТЕРАТУРА И МИР ВООБРАЖАЕМОГО

ЛЕВИ-СТРОСС В БРОСЕЛИАНДСКОМ ЛЕСУ. ОПЫТ АНАЛИЗА КУРТУАЗНОГО РОМАНА

Отправной точкой для настоящего1 исследования послужил эпизод из романа Кретьена де Труа Ивейн, или Рыцарь со львом (ок. 1180)2. Придворный рыцарь короля Артура, Ивейн получил от своей супруги Лодины, завоеванной в результате приключения, к которому мы еще вернемся, позволение уехать на год, чтобы «сопровождать короля и принимать участие в рыцарских турнирах» (ст. 2561—2562). Но Лодина ставит ему условие: если он опоздает с возвращением хотя бы на день, он утратит ее любовь. И, как это бывает, Ивейн забывает про срок. (Не сталкиваемся ли мы здесь с логикой волшебной сказки, где условие ставится для того, чтобы быть нарушенным?3) Оседлав скакуна символической вороной масти, девица из свиты Лодины отправляется сообщить ему, что между ним и женой все кончено: он не должен больше пытаться увидеть жену. Услышав эту весть, Ивейн сходит с ума, покидает двор и убегает в лес.

Уточним время, когда происходит действие. Содержание этого романа Кретьена де Труа, как и других произведений поэта (особенно Персеваля и Эрека и Эниды), а также многих куртуазных романов выстраивается вокруг двух рядов эпизодов, которые коренным образом отличаются друг от друга и даже противостоят друг другу по смыслу (по-старофранцузски sen)4. Рассказ начинается сообщением о неудаче, «неудавшемся приключении». Родич Ивейна Калогренан, также придворный рыцарь короля Артура, попав в Броселиандский лес, не сумел победить Эскладоса Рыжего, хозяина волшебного источника. Ивейн едет той же дорогой и преуспевает везде, где его предшественник потерпел поражение: он не только побеждает и убивает владельца родника, но и женится на его вдове, и, подобно Немийскому царю, о котором рассказывает Фрэзер5, наследует его владения. Ивейн ищет приключений, кото-

190

рые можно было бы назвать бескорыстными, рыцарских приключений ради рыцарства, совершает подвиги ради любви к подвигам и выйдет победителем, а волшебный дар и помощь Люнеты, служанки дамы источника, принесут ему окончательную победу:

Mes or est mes sire

Yvain sire,

Et li mon est toz obliez

Cil qui l'ocist est mariez;

Sa fame a, et ensanble gisent...

Тот, кто Ивейном был сражен,

Уже в забвенье погружен.

На свадьбу мертвые не вхожи,

И победитель делит ложе

С благоразумною вдовой. (с. 79)6

Сам поэт, являющийся отнюдь не рыцарем, ищущим приключений, а, вероятнее всего, клириком, не скрывает от нас своей иронии. Но после интересующего нас эпизода «Безумие Ивейна», когда рыцарь станет сражаться уже не за себя, а за других, выступая защитником вдовы и сироты, отношение автора к нему переменится. Став законным сеньором, рыцарь вновь завоюет любовь жены.

А вот содержание заинтересовавшего нас эпизода (ст. 2783-2883): «Ивейн удручен: какие бы звуки ни долетали до его слуха, все они ему неприятны, на чем бы ни останавливался его взор, страдания его не уменьшаются; ему хотелось бы удалиться далеко, в дикие края, чтобы никто не знал, где его искать, и чтобы ни один мужчина и ни одна женщина ничего о нем не знали, как если бы он вдруг упал на самое дно бездны. Он страдает все больше и больше, ненавидит самого себя и не знает, у кого искать утешения. Он понимает, что сам виноват в своей беде, сам заслужил немилость жены. И, не в силах простить себе, что сам утратил свое счастье, он оказывается на грани безумия. Не сказав никому ни слова, Ивейн бежит прочь, опасаясь, что сойдет с ума прямо посреди своих баронов. Но бароны не удерживают его и позволяют ему уйти одному, полагая, что слова их и дела вряд ли его теперь интересуют.

Он быстро удаляется от своих шатров. И теряет рассудок. Он в клочья рвет на себе одежду и бежит по полям и пашням. Взволнованные, его товарищи ищут его повсюду: в домах, в шатрах, в садах и огородах, но нигде не находят.

191

Обезумев, Ивейн бежит и на лугу видит слугу, в руках у которого лук и острые стрелы с широкими зазубренными наконечниками; собрав остатки рассудка, он выхватывает у слуги лук и стрелы. А потом Ивейн окончательно забывает, кем он был и что он делал прежде. Он подстерегает зверей на лесных тропах, убивает их и ест сырыми.

Уподобившись человеку одержимому и одичавшему, блуждал он по лесу и однажды вышел к низенькой хижине. Там жил отшельник, который в это время корчевал пни. Когда отшельник увидел голого человека, он понял, что тот не в своем уме, и поэтому убежал и закрылся в своем домишке. Однако отшельник был милосерден, он взял хлеба и воды и поставил их на окошко. Безумец приблизился; ему хотелось есть, поэтому он взял хлеб и впился в него зубами. Никогда, думаю я, он не пробовал такого грубого и черствого хлеба. Мука, из которого он был испечен, не стоила и пяти су за сетье7, ибо состояла она из ячменя пополам с соломой; и был этот хлеб кислый, как закваска, и заплесневевший, как старая корка. Но безумца мучил голод, и хлеб ему показался превосходным, ибо голод — лучшая приправа к любому блюду, всегда прекрасно приготовленная и хорошо вымешанная. Он съел весь хлеб, оставленный ему отшельником, и выпил всю холодную воду из горшочка.

Завершив трапезу, он устремился в лес, на поиски оленей и ланей. А добрый отшельник, увидев, что пришелец удаляется, стал молить Бога защитить его и больше не приводить пришельца в этот уголок леса. Однако, несмотря на отсутствие разума, безумец вернулся на это место, ибо тут ему сделали добро.

С тех пор не проходило дня, чтобы безумец не приносил к дверям отшельника какую-нибудь дичину. Он проводил свое время, охотясь, а добрый отшельник свежевал и готовил дичь и каждый день ставил на окошко хлеб и воду, чтобы насытить одержимого человека. Едой служила ему дичина без соли и перца, а пил он холодную ключевую воду. Добрый отшельник продавал кожи и покупал хлеб ячменный или овсяный, и хлеба у них было вдоволь. Так продолжалось до тех пор, пока одна дама и две девицы из ее свиты, гуляя по лесу, случайно не наткнулись на спящего безумца...» Эта самая дама и одна из ее прислужниц излечат Ивейна от безумия с помощью волшебного бальзама, который когда-то дала даме фея Моргана (Morgue). Мы еще поговорим о поэтапном возвращении Ивейна в мир людей, ибо оно не сводится исключительно к вмешательству деви-

192

цы и ее чудесного бальзама. Сколь бы далека ни была от нас латинская средневековая литература, в «Безумии Ивейна» мы легко узнаем topos, примеров которому множество: это лесной дикарь. Прототипом данного эпизода является знаменитый отрывок из Жизни Мерлина (1148—1149) Гальфрида Монмутского, текста, восходящего к древней кельтской традиции. Чувствуя себя ответственным за сражение, повлекшее за собой гибель двух его братьев, Мерлин становится лесным человеком (fit Silvester homo), влачит жалкое существование, но именно в этих условиях зарождается его пророческий дар8. Тема лесного дикаря часто встречается в куртуазных романах9 и наиболее яркое свое выражение получает в Неистовом Роланде Ариосто. Поэтому Ж. Фраппье с полным правом мог бы назвать наш эпизод неистовый Ивейн10. Однако наша задача — попытаться прокомментировать избранный нами отрывок текста, избегая излишне упрощенных, так называемых «психологических» объяснений, которые превращают Кретьена в психолога, почти в психиатра: «Все детали, все — на первый взгляд незначительные — уточнения подводят к мысли, что, описывая безумие своего персонажа, Кретьен не слишком отклонялся от подмеченных им в результате наблюдений фактов»11. Конечно, не случайно Кретьен заставил куртуазный роман свернуть на тропу «психологизации» мифов, однако источник и смысл нашего эпизода вряд ли следует искать в этом направлении, ведь, сколь бы наблюдателен ни был Кретьен, вряд ли он полагал встретить в Броселиандском лесу толпу безумцев. Ивейн не является обычным безумцем; он не Разгневанный Геракл Еврипида, не Орест Расина12 и не пациент клиники Шарко.

Вновь перечитаем интересующий нас эпизод — на этот раз в свете данных, полученных в результате структурного анализа13. В начале эпизода Ивейн утрачивает привычный внешний вид и покидает территорию «баронов», своих товарищей, олицетворяющих социальный универсум и все человечество. Он пересек участок обрабатываемых полей («и бежит по полям и пашням»), покинул пределы обжитой территории, где его ищут рыцари короля Артура (в домах, в рыцарских шатрах, в садах и огородах), убежал «далеко от палаток с развевающимися над ними флажками». Свидетелем его безумия станет лес14. Лес — гораздо более сложное явление, чем может показаться на первый взгляд. Мы это увидим. Пока же только напомним, что такое лес в средневековом универсуме Запада. Лес, эквивалент пустыни Востока, являет собой место уединения,

193

охоты и рыцарской авантюры, непроницаемый горизонт, окружающий скопление городов, замков и поместий15. Однако, по крайней мере в Англии, лес является еще и местом, где частично разбиваются оковы феодальной иерархии. Как уже было отмечено, преступления против леса не подпадают под юрисдикцию обычных судов: лесное законодательство королевства исключено из-под действия «общего права, коим руководствуются в королевстве, но основано на волеизъявлении суверена, а потому говорят, что ежели законы о лесе сами по себе и несправедливы, зато они справедливы согласно Лесному уложению»16. В 1184 г. англо-анжуйский король Генрих II издает запрет заходить в его заповедные леса «с луками, стрелами и собаками без особого на то дозволения»17. Лес — королевское владение, и не только из-за поставляемых им ресурсов, но и, быть может, в еще большей степени — потому, что он является «пустыней». В этом лесу Ивейн уже не будет рыцарем, а станет охотником-хищником:

Les bestes par le bois agueite

Si les ocit; et se manjue

La venison trestote crue.

Дичину в дебрях он стреляет

И голод мясом утоляет.

Среди пустынных этих мест

Ивейн сырое мясо ест. (с. 92—93)

Он разодрал одежды «и тела, и ума», то есть лишился и платья, и памяти. Он наг, он все забыл. Но между миром людей и миром дикого зверья Кретьен устроил весьма любопытную срединную зону — «луг», своего рода закрытый со всех сторон выгон18, участок для выпаса скота, расположенный между миром земледельцев и миром собирателей; на этом выгоне находится «слуга» (garcon), человек, стоящий на самой неприметной ступени социальной лестницы19. Этот «слуга» появляется только для того, чтобы его обобрали:

Un arc

Et cinq saietes barbelees

Qui molt erent tranchanz et lees.

И у лесничего из рук

Безумец вырывает лук. (с. 92)20

Лук — это оружие охотника, а не рыцаря, сражающегося на войне и на турнире. Поговорим о нем немного. Противопоставление

194

вооруженного воина и независимого лучника, иначе говоря дикаря, существовало давно, задолго до XII в. Его можно встретить в Греции архаической и классической21. Так, король Аргоса в одной из пьес Еврипида, спасая честь гоплита, выставляет на позор лучника Геракла:

Да что такое ваш Геракл, скажите?

Чем славу заслужил он?

Убивал Зверей...

на это точно у него

Хватало мужества!

Но разве взял он

Щит иль копье когда, готовясь к бою?

Трусливая стрела — его оружье,

Военное искусство — в быстрых пятках.

Да может ли, скажите мне, стрелок

Из лука храбрым быть?

Нет, чтобы мужем

Быть истинным, спокойным оком надо,

Не выходя из воинских рядов,

Следить за копьями врагов, и мускул

В твоем лице пусть ни один не дрогнет...22

От Гомера и до конца V в. лук является оружием бастардов, предателей (таковы Тевкр и Пандар в Илиаде), чужестранцев (таковы скифы в Афинах), иначе говоря, воинов-отщепенцев (в том смысле, в каком говорят об «отщепенцах-пролетариях»). Но и наоборот, лук является оружием великих воинов, в частности Геракла, из которого только персонаж трагедии, созданной под влиянием софистов, может сделать второразрядного воина, Геракла, который передаст Филоктету, герою-одиночке, оружие, решившее судьбу Трои, а также Одиссея, который, прибыв в Итаку, натягивает лук, утверждая таким образом свое превосходство.

Оппозиция между «тяжело вооруженным» воином и воином, «вооруженным легко», между одиноким хитроумным охотником и солдатом, состоящим на службе, сложилась задолго до периода греческой архаики. Чтобы не выходить за пределы индоевропейского мира, обратимся к индийскому эпосу Махабхарата, отдельные элементы которого, возможно, восходят к ведическим временам; исследовавший его Ж. Дюмезиль пришел к заключению, что лук в нем, в отличие от лука в мире греческом, является оружием не одиночки, а солдата, состоящего на службе в войске: «Как воин, Арджуна отличается от Бхимы (речь идет о двух из пяти братьев,

195

героев индийского эпоса): он сражается не обнаженным, а прикрытым (нагрудником, кольчугой) и вооружен, как теперь говорят, «до зубов», ему принадлежит один из больших луков, описанных в эпопее... И он, в отличие от Бхимы, не воин-одиночка, а сражается в строю...»23 Иными словами, лук — это знак, достоинство которого определяется местом, занимаемым им в системе; прокомментировать этот вывод могло бы нам помочь любое сочинение Леви-Стросса.

Но пока вернемся в XII в., к литературным произведениям, с которых мы начали. В Романе о Тристане Беруля, написанном приблизительно в одно время с Ивейном Кретьена24, мы видим, как герой, направляясь с Изольдой в лес, раздобывает у лесника лук «и две оперенные, зазубренные стрелы» (ст. 1283 — 1284); с помощью этого лука он охотится, добывая пищу себе и своей спутнице. Позднее, в том же самом эпизоде, действие которого происходит в лесу Моруа, мы видим, как он сооружает новый «лук» (на самом деле — если быть совершенно точными — хитроумный капкан для диких зверей):

Trova Tristan l'are Qui ne faut 1752

En tel maniere el bois le fist

Riens ne trove qu'il n'oceist

Себе однажды лук «Не промах»

Он так искусно смастерил,

Что хоть какого зверя бил25.

Но в том же романе Беруля (ст. 1338) лук «из ракитника» является также символическим оружием Тристанова сюзерена, короля Марка, мужа Изольды. Мы говорим именно о «символическом оружии», ибо Марк, в отличие от Тристана, не пользуется своим луком26, как не пользуется своим «символическим луком» и Карл Великий в Песни о Роланде (ст. 767 и сл. ), вручивший свой лук Роланду в знак данного ему поручения. Итак, мы имеем лук королевский (такой же, как у Одиссея) и лук одинокого лесного охотника. В Средние века наиболее важное значение имеет лук охотника. Нужны ли тому дополнительные доказательства? В Пророчествах Мерлина, сборнике конца XIII в.27, есть рассказ о двух рыцарях, Галехолъте Буром и Экторе Буром28, которые, высадившись на пустынном острове, кишащем дикими зверями, заново создали своеобразную примитивную цивилизацию. И первым их шагом стало изготовление лука29. Таким образом, лук - знак амбивалентный,

196

символизирующий как падение, так и возвышение. Более того, название лука «Не промах», ставшее знаменитым благодаря роману Беруля30, также используется для обозначения оружия измены, которым, согласно Джеффрею Гаймару, англо-нормандскому автору Истории англов (хроники XII в.), воспользовался предатель Эадрик, чтобы убить короля Уэссекса, Эдмунда II Железнобокого31. Лук - оружие, вполне законное в лесу, оно пригодно для поединка с дикими зверями и может служить Тристану не только в лесу Моруа, но и при дворе короля Марка, перед лицом коварной свиты, оговорившей Тристана и вынудившей его покинуть двор; но лук, согласно рыцарским правилам, является незаконным в честном поединке.

Тема лука возникает достаточно часто, и примеров тому множество, причем — факт сам по себе исключительный — отыскать их можно как в текстах хроник, так и в chansons de gestes, как в сочинениях клерикальных, принадлежащих перу высокопоставленных церковников, так и в куртуазных романах. Например, в латинской хронике нотариуса Гальберта из Брюгге, повествующей об убийстве Карла Доброго, графа Фландрского, имеется «орудующий ножом» Бенкин, «лучник умный и проворный» (in saggitando sagax et velox)32; есть тексты, где лучники фигурируют среди разбойников и прочих «лесных людей», порожденных окраинным миром и занимающихся низшими формами воинской деятельности33. А вот пример из chansons de gestes. В жесте Жирар де Вьенн Бертрана из Бара герои восклицают: «Сто раз будь проклят тот, кто стал первым лучником; он был трус и не дерзал приближаться к противнику». Для этих рыцарей быть лучником означает стать «слугой-пастухом». В 1139 г. II Латеранский собор в своем 29-м каноне предает анафеме «губительное и ненавистное Богу искусство арбалетчиков и лучников; отныне мы запрещаем использовать эти виды оружия против христиан и католиков»34; текст этот представляет особый интерес, ибо он создан вне рыцарской среды: канон 9 — правда, в ином тоне — запрещает также рыцарские турниры. Куртуазный роман кодифицирует этот запрет, уподобляя фигуру лучника лесному дикарю, то есть зодиакальному знаку Стрельца, изображаемому в виде кентавра. Так, Бенуа де Сент-Mop в Романе о Трое выразительно называет «fel e deputaire» (коварным и бесчестным) меткого лучника, одного из союзников Приама: «Прицелившись, он непременно попадает в цель. Тело, руки и голова его ничем не

197

отличались от наших, однако его никак нельзя было назвать пригожим. Он никогда не носил одежду из сукна, потому что был покрыт волосами, словно зверь лесной... У него был лук, но не из ракитника, а из вываренной кожи [обратим внимание на смену материала], изготовленный загадочным способом»35.

До сих пор мы в основном оставались в пределах французской и англо-нормандской территории, то есть мира, где рыцарство диктовало свои законы и устанавливало свои ценности, свой образ жизни и свои формы мышления. Однако то, что подходило для Греции, было совершенно неприемлемо для Индии, что было хорошо во Франции и Англии, не подходило для Уэльса, где лук, напротив, считался оружием благородным. Нам повезло: сохранилась валлийская версия приключений Ивейна, сходная и одновременно отличная от романа Кретьена; прямой связи между этими двумя текстами, скорее всего, нет36. Однако нельзя утверждать, что произведение это совершенно чуждо французской рыцарской культуре. О влиянии этой культуры на валлийские сказки написана целая книга37. Но когда речь заходит о боевом луке, валлийская культура не уступает своих позиций. В эпизоде, соответствующем эпизоду «Безумие Ивейна», нет кражи лука и использования этого оружия против диких зверей. Напротив, когда Калогренан, а затем Ивейн в крепости встречают молодого вассала и девушку, упражняющихся во владении рыцарским оружием, валлийский рассказчик говорит своим героям, что молодые люди состязаются в стрельбе из луков, изготовленных из слоновой кости38. В Жесте об Асдивале39 мы видим, как конкретные детали мифа варьируются в зависимости от экологии и социальных навыков народов, земли которых минует герой; но структура мифа при этом не меняется.

Однако вернемся к нашему стрелку из лука, одичавшему и нагому поедателю сырого мяса40. Едва лишь метаморфоза Ивейна завершилась, как тут же начинается обратный процесс, реинтеграция в общество. Ивейн «находит» человека, ведущего уединенное, но не одичалое существование; у этого человека есть «дом»; он занимается примитивным земледелием, не сопряженным с процессом вытеснения мира дикого миром культурным; он «корчует», то есть расчищает делянки, выжигает на них лес; он покупает и ест хлеб. Он принадлежит к «промежуточному» слою, расположенному между признанными сословиями общества и варварским универсумом; человек этот — отшельник. Видя наготу Ивейна, он

198

принимает его за лесного дикаря и поэтому убегает и прячется ?? него, запирается «в своей хижине». Но из милосердия, к которому обязывает его вся система христианства, отшельник проявляет сочувствие к дикарю: между ним и одичавшим рыцарем устанавливается постоянный контакт. Отшельник предлагает безумцу хлеб и приготовленную дичину, кулинарная обработка которой находится на самом примитивном уровне. Если же говорить о хлебе, то Ивейн никогда не пробовал хлеба, «такого клеклого и такого грубого», но для него он подобен пище «обильной и разварной», то есть похлебке (отварному мясу или каше), основному питанию средневекового человека на Западе. Воду Ивейн получает в глиняном горшке, это «холодная ключевая вода», то есть вода из родника, вода «природная». Дичина жарится, но «без соли и перца». Поэт то намекает, а то и в открытую говорит о нехватке похлебки, вина, соли, перца, а также «застольной беседы»: Ивейн ест один, как бы украдкой. В обмен на еду одичавший рыцарь приносит отшельнику «оленей, ланей» и других «диких зверей». Охота Ивейна дает даже некий излишек, позволяющий их маленькому сообществу реально включиться во внешние торговые отношения. Отшельник свежует зверей, продает их шкуры и на выручку покупает «хлеб без закваски, ячменный и ржаной» и досыта кормит им Ивейна. Контакты между отшельником и одичавшим рыцарем ограниченны и осуществляются посредством безмолвного обмена: безумный рыцарь кладет перед дверью отшельника туши добытых на охоте животных, а отшельник отвечает ему, выставляя в «узкое окошко» хижины хлеб, воду и жареную дичь. Так на самом примитивном уровне происходит общение между миром охоты и миром возделанной земли, между сырым и приготовленным на огне.

Эти оппозиции — или, скорее, эта оппозиция — реализуются на двух уровнях: между Ивейном и отшельником на уровне «культурного» анклава внутри «естественного (природного) мира» и между Ивейном и его прежним, «внелесным» универсумом. Ивейн избрал дикую природу, то есть лес и все, что непосредственно связано с этим выбором: систему ношения одежды (вначале лохмотья, затем нагота), правила приема пищи (пища обработанная и определенным образом приготовленная, и в частности приготовленная на огне, заменяется пищей сырой), ментальность (человеческая память заменяется импульсивностью и монотонностью дикого существования). Ивейн покинул мир «культуры», то есть определенным об-

199

разом организованную социальную систему, систему экономическую (сельское производство: поля, возделанные земли, сады, находящиеся под защитой культурных границ, символами которых являются изгороди), систему жилищную (шатры, дома, палатки, заменившие ночлег в чистом поле), сменил экономическую систему, основанную на земледелии, на «экономическую систему» хищника (охота с помощью краденого лука).

Но и Ивейн, и отшельник — гости в лесу. Они оба одиночки и ведут жизнь весьма скудную; однако отшельник от случая к случаю покидает лес, чтобы встретиться с «цивилизованными» людьми (продать шкуры, купить хлеба), он живет хотя и в примитивной, но все же хижине, сделанной руками человека, он одет (нагота Ивейна шокирует его) и вступает в отношения обмена, меняя хлеб на шкуры. Наконец, он придерживается определенных правил принятия пищи. Как он готовит дичину, добываемую Ивейном? В тексте об этом ничего не говорится. Но вряд ли стоит сомневаться в том, что он ее жарит. Тристан и Изольда из романа Беруля с помощью оруженосца Говернала жарят дичину на огне и едят ее без молока и без соли. Таким образом, похоже, вырисовывается знаменитый «кулинарный треугольник», где роль посредника играет жаркое41, хотя в нашем случае похлебка представлена в нем только метафорически. Итак, встреча Ивейна с отшельником становится возможной потому, что первый располагается на вершине «естественного (природного) мира», низший уровень которого представлен животным и растительным миром леса, в то время как второй располагается на низшем уровне «культурного мира», вершина которого (превосходство культуры, как будет показано ниже, ставится под сомнение) представлена двором и рыцарским универсумом.

Употребляя здесь несколько преждевременно и не совсем уместно понятия «природа» и «культура», которые в высшей степени важно не превратить в раз и навсегда застывшие42, мы не станем утверждать, что для Кретьена они имели ясный и четкий смысл. Оппозиция, которую нам удалось вывести, заключается в противостоянии между господствующим миром людей и подчиненным миром животных; владычество свое люди осуществляют посредством охоты и приручения животных. «Дикое» не является для человека чем-то чуждым, просто оно находится на обочине человеческой деятельности. Лес (silva) дикий (silvatica)43, потому что в нем обитают звери, на которых охотятся, но еще там живут углежоги и

200

свинопасы. Связующим звеном между двумя асимметричными полюсами, между дикостью и культурой, выступает дикий и безумный охотник; роль своего рода посредника исполняет также и отшельник.

Интеллектуалы XII столетия, много размышлявшие над понятием природы, провели большую работу по его десакрализации; этим же путем развивалось и пластическое искусство (достаточно взглянуть на изображение вполне реальной Евы на портале церкви в Отене44). Дикость, сырье, природа (естественное состояние) — эти три понятия взаимодействуют между собой45, однако ни одно из них не вытекает из другого. Когда Кретьен играет46 на контрасте «природы» (nature) и воспитания (norreture; грек сказал бы paideia), он делает это не для того, чтобы противопоставить дикость и культуру, ибо «естественные люди» бывают как добрыми (герои романа), так и дурными. «Естественное состояние» не идентично состоянию животному. Во всяком случае, в куртуазной литературе сцены встречи с безумцем, с лесным дикарем (они не всегда идентичны) и отшельником не выглядят экзотическими. Этой паре — лесной дикарь (безумец) и отшельник — надлежит занять место среди других, подлежащих системному изучению пар, таких, как рыцарь и пастушка, рыцарь и дикая женщина47, дама и прокаженный (пример есть в романе Беруля); список можно продолжить. Примеров контакта отшельника с лесным безумцем в куртуазных романах множество.

Вновь обратившись к Берулю, мы увидим, что о пребывании влюбленных (чей рассудок помутился из-за любовного напитка) в лесу Моруа рассказывается в промежутке между двумя диалогами влюбленных с отшельником Огрином, тем самым, который устраивает возвращение Изольды ко двору Марка. В Повести о Граале Кретьена де Труа Персеваль «потерял память, потерял так прочно, что позабыл даже о Боге». И только встреченный им в лесу отшельник (оказавшийся его дядей) возвращает его на прежний путь и придает смысл его авантюре48. В романе, написанном уже после Кретьена, Li Estoire del Chevalier au Cisne (История рыцаря с лебедем)49, также появляется лесной дикарь, только гораздо более колоритный, чем Ивейн, ибо он обладает всеми чертами фольклорного дикаря: в частности, он, подобно зверю, весь покрыт волосами; отшельник берет его к себе, обращает в христианство, и бывший дикарь достигает вершин рыцарской славы. В романе Валентин и Орсон, пользовавшемся большой популярностью на исходе Средневековья и на заре

201

Нового времени50, мы встречаемся с вариантом сюжета о дикаре: Орсон, лесной дикарь, после повторного обретения человеческого облика сам становится отшельником51. Имеется множество примеров возвращения дикаря к «культурной» жизни, и было бы полезно провести систематическое исследование функционирования пары лесной дикарь и воспитатель, приобщающий дикаря к цивилизации (но сам ведущий полудикий образ жизни)52; в нашем случае Ивейн с отшельником являются примечательным вариантом этой пары. Постараемся же разобраться, каково ее значение. В аллегорическом романе XIII в. Поиски святого Грааля есть ряд персонажей, являющихся, в сущности, просвещенными толкователями воли Господа. По словам Ц. Тодорова, «эти люди, понимающие смысл происходящего, образуют, по отношению к другим персонажам, отдельную категорию, в которую входят «старейшины», отшельники, аббаты и затворники. Подобно рыцарям, которые не могли обладать знанием, люди эти не могут действовать; ни один из них не станет принимать участия в событиях, за исключением эпизодов толкования.

Две эти функции — обладание знанием и способность действовать — строго распределены между двумя соответствующими группами персонажей»53. Романы XII в. «символичны» в том смысле, что авторы их рассказывают нам о скрытой «сути» (sen) своих поэм. Чтобы «физическая реальность (предмет, место, жест и т. п.)» превратилась в них в «символ», достаточно «с помощью какого-либо литературного приема придать ей интеллектуальную ценность, которой та не обладает ни в языке, ни в привычном употреблении»54. В этом смысле встреча одичавшего человека и отшельника вполне «символична», однако ни смысл (sen) романа, ни даже смысл эпизода к ней не сводится; и роман, и эпизод обладают многоплановым значением.

Восхитительная двусмысленность этого текста, скорее всего, заключается в том, что встреча эта является чистой воды действием, но подмена эта ни разу не оговорена.

Найти точное определение совокупности черт, вместе образующих единство, которому можно дать название «лесной дикарь», и выделить из этой совокупности черты, присущие нашему безумному рыцарю, достаточно сложно. Ведь именно через представления о дикаре, диком человеке в человеческом обществе, в основном определяли свое отношение к ближнему. Ибо дикий человек интересует общество в разные периоды его исторического развития отнюдь не сам по себе. Наибольший интерес представляют отношения, уста-

202

навливающиеся между «диким» человеком и его «культурным» собратом на уровне письменных источников, пластического искусства, а также на уровне институциональном. Возможны и радикальная разобщенность, и взаимное общение, и насаждение череды посредников — у каждой культуры существует свой подход (или, скорее, свои подходы) к классификации людей. Начав свой долгий путь от Энкиду, дикого брата месопотамского короля Гильгамеша, правителя Урука, пройдя через циклопа Полифема и Калибана и дойдя до Тарзана и Йети, литература выработала понятие человека и одновременно определила его положение по отношению к богам, к животным и к другим человеческим существам, которых она, в зависимости от конкретной исторической эпохи и конкретных лиц, причисляет к людскому сообществу или же исключает из него55. Однако речь идет не только о произведениях литературы; через образ дикого человека общество строит свои отношения с окружающей его средой, как ближней, так и дальней, а также со временем, поделенным на отрезки, именуемые временами года56.

Выделенная фольклористами в отдельный сюжет сказка о диком человеке также могла бы послужить отправной точкой для дальнейших исследований. Однако сюжет этот амбивалентен, ибо дикий человек может принадлежать как к категории «волшебных помощников» (super-natural helpers) героя, и тогда ему суждено интегрироваться в общество людей, так и к категории самых опасных его противников, и тогда он принадлежит к миру людоедов, примером которых, среди многих других, может служить Полифем Гомера57.

В истории Запада имеются периоды, когда положение вещей кажется — разумеется, относительно — ясным и простым; так, те, кто создавал понятийный аппарат великих географических открытий58, разделили обнаруженных в новооткрытых землях людей на две основные группы: пребывающие в животном состоянии и поддающиеся дрессировке и пребывающие в животном состоянии, но дикие, приручению не поддающиеся; первых надлежало обратить в христианство и заставить работать, вторые подлежали истреблению. Такое толкование можно извлечь из письменных источников, повествующих о путешествиях; тем не менее напомним, что Монтень, равно как и Шекспир в Буре дали этим источникам критическую оценку, амбивалентный характер которой следует уважать — и приветствовать (Калибан не является ни простым животным, ни простым бунтарем из заморской колонии59).

203

В Средние века, период по-своему чрезвычайно сложный, признавали существование, скорее, разрядов, нежели отдельных единиц (вспомним племена чудовищ, сошедшие со страниц трудов Плиния и Ктесия и занявшие места на тимпанах соборов в Везеле и Отене, куда их поместили, потому что они были доступны слову Божьему), но вместе с тем умели разглядеть дьявола в ближайшем соседе: женщине, пастухе, еврее, чужестранце60. Средневековые леса населены не только отшельниками, но и демонами. Лесной дикарь может предстать в облике безгрешного человека времен золотого века, уподобиться людям из Истории рыцаря с лебедем, которые «едят корешки и листву с яблонь, не знают ни вина, ни иных приправ» (Rachinetes manjuent et feuilles de pumier / Ne savent que vins ne nus autres dainties). Однако лесной человек может принимать не только невинный облик, но и обличья Сатаны.

Разумеется, в нашу задачу не входит классификация обширного универсума лесных обитателей. Используя структурный анализ, мы всего лишь делаем скромную попытку понять наш исходный текст, включив его в тот сложный универсум, из которого мы его извлекли61, а затем показать, как данный тип анализа, рожденного в процессе изучения так называемых «холодных» обществ, может быть использован в собственно историческом исследовании62.

В начале романа Кретьена Калогренан рассказывает о своих приключениях, являющихся своеобразной генеральной репетицией — только окончившейся неудачей — первой части приключений Ивейна, той их части, которая завершится его женитьбой на Лодине. Ивейн пройдет везде, где проходил его предшественник, и преуспеет там, где тот потерпел неудачу. Итак, пространство того мира, в который вступает Калогренан, «один, словно простолюдин, в поисках приключений... вооруженный как подобает истинному рыцарю» (ст. 174—177), имеет довольно любопытную организацию; не меньшее любопытство вызывает и его население. Мир этот, как и в любом рыцарском романе, включает в себя прежде всего лес, представленный как дикий мир par excellence. Этот абстрактный лес называется Броселианд63; в описаниях его мы не встретим ни одного дерева:

Et tornai mon chemin a destre 177

Parmi une forest espesse

Molt i ot voie felenesse

204

De ronces et d'espinnes plainne.

B густую погрузившись тень,

Блуждал я лесом целый день,

Кругом боярышник, шиповник

И неприветливый терновник. (с. 34-35)

Калогренан пытается найти дорогу и находит ее, повернув в правильную сторону, вправо64. Авантюра поведет Ивейна той же дорогой, однако описана она будет гораздо более подробно, с добавлениями, сознательно сделанными поэтом: Erra, chascun jor, tant 726 Par montaignes et par volees, Et par forez longues et lees [larges] Par leus [lieux] estranges et salvages Et passa mainz felons passages 766 Et maint peril et maint destroit Tant qu'il vint au santier estroit Plain de ronces et d'oscurtez [obscurites, embarras]. Ивейн скакал во весь опор Среди лесов, лугов и гор. Проехал много перепутий, Встречал немало всякой жути, В Броселиандский лес проник, Разыскивая там родник, Нашел, готовясь к поединку, Среди терновника тропинку. (с. 46—47) Коварство, предательство, эти характерные свойства леса, постепенно уступают место основам порядка, символизируемого тропинкой. Лес открывает доступ во второй сектор «мира рыцарской авантюры», сектор, не имеющий ничего общего с лесом и, похоже, не связанный ни с культурой, представленной миром двора и полей, ни с дикой природой: мы попадаем в ланды (ст. 188), своего рода земное потустороннее царство, где на пороге укрепленного замка героя встречает небогатый рыцарь с ястребом на руке (следовательно, это охотник, однако охотник окультуренный).

В куртуазном романе небогатому рыцарю традиционно отводится роль хозяина; в нашем романе дворянин и его дочь, «девица красивая и любезная» (ст. 225), также выступают в роли гостеприимных хозяев, встречающих странствующих рыцарей, — прини-

205

мать рыцарей становится их ремеслом. Но хозяин не является проводником; он объясняет, что избранная дорога была правильной (ст. 204-205), но не дает никаких указаний, куда следует ехать дальше. В этом месте нить рассказа словно бы обрывается. Признаков, характеризующих замок как земное потустороннее царство, не слишком много, однако они достаточно выразительны: у хозяина замка нет ни одного железного предмета, все сделано из меди, наиболее ценимого металла:

Il n'i avoit ne fer ne fust

213

Ne rien qui de cuivre ne fust.

Среди двора, предмет полезный,

Не деревянный, не железный,

Подвешен гонг, чтобы звенеть

Слышней могла литая медь. (с. 35)65Для тех, кто хорошо знаком с топикой «бретонских» романов, совершенно недвусмысленным знаком является лужайка. El plus bel praelet [prairie, petit pre] del monde. 237 Clos de bas mur a la reonde. Вот вижу я зеленый луг, Надежная стена вокруг. (с. 36) Сад, зеленая лужайка - это «место, окруженное стеной, отделенное от остального мира, место, где порываются все связи с привычной жизнью в обществе и вытекающими из нее обязанностями»66. В потустороннем мире существует опасность подвергнуться сексуальному искушению: герой наслаждается обществом девицы и не хочет с ней расставаться (ст. 241—243).

Вернувшись в лес, рыцарь67 попадает в место, совершенно противоположное тому, которое он только что покинул. Посреди леса, «на расчищенной поляне», он встречает «ужасных диких быков, заполонивших всю поляну; быки яростно и жестоко бодались между собой, производя при этом страшный шум» (ст. 277—281) и заставляя рассказчика отступить в сторону. У этих быков есть хозяин, «виллан, похожий на мавра»68, пастух огромного роста. Этот человек — подлинный дикарь, то есть он не стал дикарем, а является таковым изначально, и все черты его лица, телосложение и одежда заимствованы из мира животных: «Голова у него была громадная, больше, чем у дикой лошади или иного другого зверя, волосы

206

всклокоченные, лоб, двух пядей шириной, порос шерстью, уши огромные, как у слона, покрыты мхом; вдобавок у него были невероятно густые брови, плоское лицо, глаза как у совы, нос как у кота, рот, похожий на волчью пасть, острые и желтые зубы, как у кабана, черная борода и свалявшиеся усы; подбородок касался груди, а спина была длинная, горбатая и сутулая. Он опирался на дубину, а одет был в странный наряд, изготовленный не из холста и не из шерсти, а из двух бычьих шкур, что болтались на нем, привязанные к шее» (ст. 293—311)69.

В противоположность небогатому рыцарю, которому отводится всего лишь роль гостеприимного хозяина, этот виллан, этот антирыцарь исполняет роль проводника70; он - тот, кого специалисты по волшебным сказкам называют помощником, человеческим помощником. Быки кажутся рыцарю совершенно дикими: «Клянусь святым апостолом Петром, они не знают человека; не думаю, чтобы на равнине или на опушке лесной можно было бы выпасать таких диких быков без привязи и без ограды» (ст. 333—338). Вынужденный утверждать свою личность и свою способность повелевать животными, виллан являет рыцарю умение обращаться с быками и владение речью, доказывая тем самым свою принадлежность к роду человеческому: «Et il me dist qu'il ert uns hom» (ст. 328) [«И он сказал мне, что он человек»], «Einsi sui de mes bestes sire» (ст. 334), «Я господин своим быкам». Этот «повелитель быков» может не только на равных задавать рыцарю вопросы, но и вести его по дороге открытий, указать ему, где он найдет волшебный источник, охраняющий замок, владелицей которого является Лодина. Именно он придает смысл лесу:

Ci pres troveras or en droit 375

Un santier qui la te manra

Tote la droite voie va,

Se bien viax [si tu veux bien] tes pas anploier

Que tost porroies desvoier: I

l i a d'autres voies mout.

Источник в двух шагах отсюда. [...]

Езжай по этой самой тропке.

Поскачешь напрямик вперед,

Куда тропа тебя ведет.

У нас в лесу тропинок много.

Лишь напрямик - твоя дорога. (с. 39)

207

Следовательно, наш пастух также амбивалентный персонаж. В его облике сочетается большинство черт, присущих классическому описанию средневекового лесного дикаря, известного нам по визуальным изображениям и из литературы71, однако некоторые детали из общего облика выпадают: он повелевает животными с помощью силы (физической, а не волшебной), а подвластные ему животные хотя и свирепы, но тем не менее принадлежат к тем животным, которых разводит человек72. Лесной дикарь не просто хозяин леса, он его повелитель. Рыцарь пребывает в поисках «авантюры или чуда» (ст. 366), но виллан «ничего не знает об авантюре» (ст. 368); зато он знает про «чудо», то есть про волшебный край; и вот мы оказываемся в новом секторе топологического пространства Ивейна. Подбирая определение этому сектору, отметим, что он сочетает в себе — но (благодаря волшебству) на более высоком уровне — все три, уже пройденные нами к этому моменту, отсека: культуры, дикой природы и потустороннего мира, гостеприимного и отмеченного женским присутствием. Центром этого сектора является укрепленный замок с прилегающим селением; вокруг раскинулись земли, которые надо оборонять от потенциальных врагов, что ставит множество проблем. Пища в замке, разумеется, приготовленная, и Ивейн может есть: Chapon en rost 1048

Et vin qui fu de boene grape

Plain pot, covert de blanche паре...

Девица принесла вина

И жареного каплуна.

Какое вкусное жаркое!

Вино хорошее какое! (с. 53)

Это феодальное владение, где заведены те же порядки, что и при дворе короля Артура (есть сенешаль, множество рыцарей и т. д.), находится под защитой волшебного источника (расположенного подле часовни), рядом с которым висит искусной работы ковш; лесной дикарь называет его железным, но на самом деле он сделан из золота (ст. 386 и 420); имеется также каменная приступка, изукрашенная изумрудами и рубинами. Вода, холодная и одновременно бурлящая, вызывает страшную бурю, если зачерпнуть ее и пролить.

208

Попасть в этот придворный мир можно только посредством некой дикой сверхъестественной силы. Виллан говорит об этом Калогренану: «Ты увидишь источник, вода в нем хотя и бурлит, но холодна как мрамор. Самое красивое дерево, которое когда-либо создавала Природа, осеняет источник своею тенью» (ст. 380-383)73. Когда между защитником источника, Эскладосом Рыжим, и Ивейном завязывается бой, Кретьен, описывая схватку, использует анималистические образы; далее образы эти в рассказах о собственно рыцарских поединках, в которых встречаются рыцари, равные по достоинству, уже не появятся. Здесь же перед нами описание охоты — человеческой и звериной: Эскладос бросается на Ивейна, «словно на оленя во время гона» (ст. 814), а Ивейн, в свою очередь, сравнивается с ястребом, устремившимся в погоню за стаей журавлей (ст. 882).

После того, как рыцарь источника убит Ивейном, в мире, куда вступил Ивейн, возобладало женское начало, и красота Лодины, подобно красоте дерева, растущего подле источника, расцветает со сверхъестественной силой: «Да, клянусь, Природа не могла создать такую красоту, красота сия превзошла Природу сверх всякой меры. Как могла появиться на свет такая великая красота? Как это могло случиться? Откуда она взялась? Ее наверняка создал своими руками сам Господь, возжелав устыдить Природу. Природа могла замыслить подобное творение, но не сумела бы довести его до совершенства. Даже Бог, если бы он теперь захотел что-нибудь в ней подправить, вряд ли сумел бы это сделать, несмотря на все усилия» (ст. 1494—1510).

Сексуальное искушение, уже возникавшее в доме небогатого рыцаря, пробуждается здесь с новой силой, и Ивейн, избежав смерти с помощью волшебного кольца (делавшего своего владельца невидимым), подаренного Люнетой, женится на вдове Эскладоса и становится хозяином замка. В здешнем мире, куда попал Ивейн, есть и дикость, и культура, и куртуазность; но, если взглянуть на него под иным углом зрения, он окажется миром амбивалентным, и Кретьен на каждом шагу это подчеркивает. Подступы к источнику являют собой места то райские, то адские: чудесное пение птиц чередуется с ужасной бурей. I Сам Ивейн описывает двусмысленность своего положения:

Ce qu'Amors vialt [veut] doi je amer 1457

Et doit me elle ami clamer? [appeler]

209

Oil, voir, par ce que je l'aim

Et je m'anemie la claim [appelle]

Qu'ele me het, si n'a pas tort

Que ce qu'ele amoit li ai mort

Donques sui ge ses anemis [son ennemi]?

Nel sui, certes, mes ses amis [son ami]74.

Весь мир любовь завоевала,

Повсюду восторжествовала Она без боя и в бою, И в ненавистницу свою Ивейну суждено влюбиться, И сердцу без нее не биться, Хоть неизвестно госпоже, Что за покойника уже Она жестоко отомстила: Убийцу дерзкого прельстила. (с. 60) Все, что происходит в стенах замка, свидетельствует о том, что в нем царят куртуазная любовь (fin amor) и одновременно самая бессовестная ложь: с помощью целого ряда хитроумных уловок Люнета соединяет Ивейна и Лодину. Женское начало также двойственно, ибо служанка и госпожа то и дело меняются ролями.

«Безумие Ивейна» означает разрыв героя как со двором короля Артура, так и с тем миром, который мы только что описали. Большая часть романа (со ст. 2884 по ст. 6808) посвящена рассказу о поэтапном возвращении исцелившегося от безумия Ивейна в мир, где он вновь обретает любовь, воссоединяется с женой и на законном основании вступает во владение своими землями. Чтобы растолковать смысл происходящего на страницах, предшествующих финалу, события следует рассматривать поэтапно. Этап, отмеченный безумием, без сомнения, является самым главным. Пока Ивейн не впал в безумие, дикий мир представлен в основном лесом, местом авантюры и инициационного подвига. Безумие превратило Ивейна в дикаря, и в ту же минуту статус леса усложнился", с точки зрения структурного анализа лес сам по себе не существует даже в рамках одного и того же произведения, он может пребывать только во взаимодействии с тем, что лесом не является, а оппозиции могут возникать даже внутри того, что нам кажется однородным75.

210

Исцелившись с помощью волшебного бальзама дамы Норуазон, Ивейн просыпается:

Si se vest 3029

Et regarde par la forest

S'il verroit nul home venir.

Оделся рыцарь, нарядился

И, не подумав отдохнуть,

Заторопился в дальний путь. (с. 96)

Оглядевшись, нет ли кого-нибудь рядом, Ивейн пускается в путь. А лес, в сущности, довольно густо населен. Одним из признаков населенности леса является присутствие в нем дамы, чей замок и вовсе находится по соседству, «так близко, что вряд ли отсюда до него было более полулье, один шаг по меркам того края, где два лье составляют одно наше лье, а четыре лье — два» (ст. 2953—2957). Все происходит так, словно отсеки, которые в первой части романа были старательно разделены, теперь объединились. Ни лес, ни ланды, ни лужайка, ни двор, ни волшебный источник отныне не являются местами, отделенными друг от друга. Двор Артура, в сущности, уже включил в себя владение Лодины76, и персонажи переходят из одного места в другое, не нуждаясь в таинственных проводниках и исполнении специальных переходных обрядов. Разумеется, лес по-прежнему существует, и некая девица, к примеру, даже едва не заблудилась в нем:

Si pooit estre an grant esmai [emoi] 4842

Pucele au bois, et sanz conduit

Pas mal tans [mauvais temps], et par noire nuit,

Si noire qu'ele ne veoit

Le cheval sor qu'ele seoit.

Девица странствует одна.

Она в дороге допоздна,

В местах различных побывала... (с. 117)

Плутая по лесу, девица взывает к Господу и к друзьям, чтобы те помогли ей «выбраться из леса и проводили бы до каких-нибудь населенных мест» (ст. 4851-4852); в результате наезженные людьми дороги, которые ей укажут (одним из ее помощников является Люнета, которая на этот раз не прибегает к волшебству), приведут ее к Ивейну; она встретит рыцаря на «земле плоской и ровной» (ст. 5031), и тот окажет ей помощь.

211

Теперь лес является всего лишь составной частью пейзажа, его «очеловеченной» частью77; однако дикий мир по-прежнему существует, и время, которое в нем провел Ивейн, не проходит для него бесследно.

Во время первого сражения, которое исцеленный Ивейн, поступив на службу к даме Норуазон, ведет против разбойных рыцарей графа Аллье, его сравнивают с соколом, преследующим уток, а далее, через несколько строк, — с «мучимым голодом львом, всполошившим стадо ланей и погнавшимся за ними» (ст. 3191 и 3199— 3200). Это сравнение со звериной охотой, за небольшим исключением, последнее78, относящееся к рыцарю Ивейну. В дальнейшем лев из метафоры превратится во вполне осязаемого зверя. Когда Ивейн вновь едет по лесу, он видит схватку двух представителей дикого мира — льва и змеи; последняя очень напоминает дракона, ибо изрыгает пламя79 (ст. 3347). Лев уже изнемогает. Приняв решение спасти его, Ивейн смертельно рискует. Тем не менее рыцарь не медлит с выбором между животным «ядовитым и коварным» (ст. 3351), наглядный образец которого явлен читателю в Книге Бытия80, и благородным зверем, провозглашенным в Романе о Лисе царем животного мира, «зверем великодушным и честным» (ст. 3371). Во время этого приключения лев теряет кончик хвоста, отсеченного мечом рыцаря, что явно символизирует кастрацию или, по крайней мере, одомашнивание. Признательный лев приносит Ивейну феодальный оммаж, отныне он будет его спутником, его псом (ст. 3435). Теперь Ивейн становится Рыцарем со львом81. Лев станет помогать ему во всех его поединках, по крайней мере тогда, когда рыцарские правила, то есть правила единоборства между равными, не будут соблюдаться82. И еще один факт, примечательный, однако, похоже, до сих пор никем серьезно не прокомментированный: отношения, которые устанавливаются между Ивейном и его львом с самого начала их союза, воспроизводят отношения отшельника и безумного Ивейна, только в новом содружестве роль человека отведена Ивейну83. Служа Ивейну, лев охотится, на расстоянии выстрела из лука (ст. 3439) чует косулю. При описании служения льва используется лексика, напоминающая о луке охотника Ивейна. Рыцарь Ивейн свежует добычу, жарит ее на вертеле (на этот раз способ обработки пищи назван точно: ст. 3457-3460) и делится мясом со зверем (которому достается то, что не смог съесть рыцарь). Отсутствие «достойной сервировки», а также — как это не раз подчеркнуто —

212

хлеба (союз рыцаря и льва не способствует установлению отношений обмена с внешним миром) заставляет — разумеется, Ивейна, а не льва — сетовать на «дикость» их трапезы: «Трапеза эта его не возрадовала, ибо не было ни хлеба, ни вина, ни соли, ни скатерти, ни ножа, ни иных столовых приборов» (ст. 3462—3464).

На деле же встреча Ивейна со львом и уничтожение змеи устраняют амбивалентность, присущую дикому миру в первой части романа. Ивейну еще предстоят встречи с дикими существами, однако существа эти уже не будут амбивалентны84.

Сначала он спасает деву, которой грозит участь быть отданной на поругание «бесчестным великаном» (ст. 3850) по имени Арпен-с-Горы85. Этот великан наделен рядом черт, характерных для дикого человека. Он вооружен, но не мечом, а внушительной дубинкой (ст. 4086-4198), у него волосатая грудь (ст. 4217), прикрытая медвежьей шкурой (ст. 4217). Его сравнивают с диким быком (ст. 4222), он падает «словно подрубленный дуб» (ст. 4238); великан этот принадлежит к универсуму Сатаны, так же как и Злой Демон. Поединок со Злым Демоном (le Malin) происходит не в лесу, а на равнине (ст. 4106), под бдительным взором Господа, Христа, Святой Девы и ангелов. Перед поединком Ивейн выслушал мессу (ст. 4025); это первое в романе упоминание о церковном обряде.

В замке Злоключения, отчасти напоминающем жилище гостеприимного небогатого рыцаря86, Ивейн обнаруживает знаменитых дев-узниц, вынужденных ткать шелк; в этом замке ему вместе со львом предстоит сразиться с дьяволом, и отнюдь не метафорическим: в замке проживают «два дьявольских сына, два Сатанаила, рожденных женщиной от нечистого». Поединок с этими «мерзкими и черными» (ст. 5506) существами — это сражение против дикости, исходящей от дьявола87. Теперь Ивейн-победитель может окончательно вернуться на земли волшебного источника. Поединок, который ему предстоит провести с равным ему во всем Гавейном, будет исключительно рыцарским единоборством, и в нем не будет ни победителей, ни побежденных. Ивейн вновь, без всяких волшебных уловок, завоюет расположение Лодины; с помощью Люнеты, которая (не прибегая к волшебству) вступит с Лодиной в переговоры, он снова обретет любовь жены. Лодина, не подозревающая, что Ивейн и Рыцарь со львом — одно и то же лицо, даст согласие помочь Рыцарю вернуть расположение его дамы. Здесь нет никакого обмана, это всего лишь игра, в которой герой участ-

213

вует в обеих своих ипостасях, но отныне обе они станут единым целым. Пока Ивейн шел дорогою возвращения в человеческое общество, пока его радостно встречала Лодина, полагавшая, что встречает Рыцаря со львом, лев не разлучался с Ивейном; но, когда Ивейн завершил свое странствие, лев исчез из повествования, растворился в Ивейне.

Но вернемся к персонажам, населяющим дикий мир романа Кретьена88. Между двух полюсов, представленных львом и змеей, разнообразие этих персонажей поистине образует настоящую хроматическую гамму. На одном конце находится человеколюбивый отшельник, на другом — людоед-великан Арпен-с-Горы и два Сатанаила, два дьявольских отродья89. Между ними - «виллан, похожий на мавра», чудовищный обличьем, но все же принадлежащий к миру людей; при виде его Ивейн задается вопросом:

Cornant Nature feire sot 798

OEvre si leide et si valainne ?

И как натура сотворила

Такое пакостное рыло? (с. 47)

Виллан этот и есть собственно лесной дикарь. Сам Ивейн проходит через все стадии, все «цвета» этой гаммы: он сражается с одними, получает помощь от других, а в решающий момент своей авантюры присоединяется к миру дикости, без которого ни один совершенный рыцарь обойтись не может.

С помощью структурного анализа выявляется ряд правил, по которым строится рассказ Кретьена. Однако мы вряд ли заслужим признательность читателей Ивейна, если - хотя бы в общих чертах - не сравним роман с тем обществом, которое его породило и куда он нас возвращает. Общество XII столетия уже не раз выступало для нас референтной точкой отсчета. Это было удобно и наглядно и позволяло использовать сокращения и максимы без дополнительных разъяснений. К тому же лук, отшельник, лесной дикарь, лев, змея, Господь и Дьявол получают свои роли непосредственно в рамках повествования, поэтому - в крайнем случае — истолковать эти роли можно без привлечения данных из внешнего мира. Однако этот мир существует, и при анализе именно он интересует историков90. Нельзя также забывать, что в литературе XII столетия рыцарский мир представлен в двух типах произведений, отличных

214

друг от друга как в отношении публики, которой они адресованы, так и в отношении подпитывающей их идеологии; следовательно, проблема истолкования текста усложняется еще больше. Разумеется, героические поэмы (chansons de geste) появились раньше «куртуазных романов»91, однако в XII в. оба этих литературных жанра взаимодействуют и конкурируют между собой92. Историки-позитивисты прошлого века (впрочем, сегодня у них насчитывается немало подражателей) подошли к проблеме достаточно прямолинейно. В своем знаменитом обобщающем труде «История рыцарства» (La Chevalerie) Леон Готье авторитетно заявил: «Романы Круглого стола, которые, на взгляд легкомысленных или предвзятых знатоков, кажутся созданными исключительно во славу рыцарства, могут также быть истолкованы как произведения, ускорившие конец эпохи рыцарства»93. После этого заявления сей блистательный знаток текстов мог уверенно описать жизнь рыцаря от рождения и до смерти, опираясь почти исключительно на материал chansons de gestes и ни разу не усомнившись в том, что поэмы эти, возможно, были написаны вовсе не для того, чтобы напрямую — или в крайнем случае между строк — передавать информацию историкам-позитивистам. Мы, нынешние историки, помним, что мы смертны и что наши воззрения также подвергнутся придирчивому анализу со стороны наших последователей, как сейчас мы придирчиво анализируем воззрения наших предшественников. Но мы, по крайней мере, затвердили, что романы, как и мифы, как и само общество, не являются отлитыми в застывшую форму объектами.

«Соотнесенность мифа с данностью, наличествующей в сознании людей, очевидна, однако ее нельзя отождествить с повторным представлением. Она имеет диалектическую природу, поэтому институты, описанные в мифах, могут быть противоположны институтам реальным. Это происходит всегда, когда миф пытается выразить негативную истину... В конечном счете мифологические спекуляции не отражают реальность, а оправдывают присущую ей дурную сторону, ибо крайности воображаются в них только для того, чтобы подчеркнуть их совершеннейшую невыносимость»94. То, что верно для мифа, для литературного произведения верно вдвойне; к произведению литературы во всех его проявлениях следует относиться с почтением, не пытаясь разложить его на исходные элементы, ибо в нем всегда присутствуют идеологические параметры и личный выбор автора95. Разумеется, существует такая литература,

215

которая представляет собой всего лишь деградировавшую форму мифа, форму, названную Леви-Строссом в его классификации «романом-фельетоном»96. Среди куртуазных романов были романы-фельетоны, однако если рассматривать явление в комплексе, то данный литературный жанр, скорее, обладает свойствами некоего глобального идеологического проекта. Проект этот, получивший удачное определение Э. Кёлера97, возник в период, названный М. Блоком «вторым феодальным возрастом», когда дворянство, столкнувшись с угрозой усиления королевской власти и развитием городов, превращается из «класса действующего» в «класс правовой», ставит своей целью восстановление порядка, основы которого начинают неуклонно подвергаться сомнению. Роман, произведение, написанное и предназначенное для прочтения, сознательно исключает смешанную публику, которая слушала chansons de geste. В «потребители» романа приглашаются только два высших сословия общества: рыцарство и духовенство. Именно эту мысль выражает в своих знаменитых стихах автор Романа о Фивах98:

Or s'en tesen t de cest mestier, 13

Se ne sont clerc ou chevalier

Car aussi pueent escouter

Comme li asnes al harper

Ne parlerai de peletiers

Ne de vilains, ne de berchiers.

(Ибо сумеют извлечь из него пользу только клирики и рыцари, другие же будут слушать и понимать не больше, чем понимает осел, слушая игру на арфе; а уж о волосатых дикарях, о вилланах, о пастухах я даже и речи не веду.)

Однако клирики и рыцари также находятся на разных уровнях. Именно для рыцаря, а не для клирика предназначена используемая повсеместно модель авантюры. Разумеется, модель эта сложная, по природе своей амбивалентная, в рамках ее могут существовать различные полюса притяжения: вспомним критику Тристана, данную Кретьеном в Клижесе99. Однако Э. Кёлер дал исчерпывающую обобщающую формулировку, резюмирующую подобные попытки критики: «Авантюра — это средство превозмочь противоречие, существующее между жизненным идеалом и реальной жизнью. Роман идеализирует авантюру и тем самым придает ей моральную ценность, дистанцирует ее от конкретного источника и помещает в центр воображаемого феодального мира, где общность

216

интересов различных слоев знати, на деле уже принадлежащая прошлому, все еще кажется возможной»100. Куртуазная любовь, «драгоценная и святая» (Ивейн, ст. 6044), является отправной точкой авантюры, равно как и завершающим ее пунктом; рыцарь покидает придворный мир и отправляется в мир дикий только для того, чтобы вновь вернуться к придворной жизни. Во время своих странствий герой, в согласии с желанием церковников, спасает других людей и тем самым обеспечивает себе вечное спасение. В романе Кретьена отшельник не дает рыцарю полностью порвать с миром людей, а дама Норуазон возвращает его в рыцарское сословие. Виллан же представляет третью — после клириков и рыцарей — функциональную группу из трех, на которые средневековые идеологи — после различных попыток иных членений, описанных Ж. Дюмезилем, —разделили социальный универсум; виллан, бесспорно, принадлежит к людям, и его безобразие является классификационным.

Но так как речь идет о воображаемом мире — а это признается даже самими авторами куртуазных романов101, то мы вынуждены расширять наши познания, изучая — используя терминологию Фрейда — «замещения» и «сгущения», а также поэтические гиперболы и инверсии. Возьмем, к примеру, проблему инициации. Церемониал, посредством которого будущие рыцари становятся полноправными членами рыцарского сообщества, является — и факт этот известен уже давно — инициационным ритуалом, полностью сопоставимым с аналогичными обрядами, существующими во многих обществах102. Но также совершенно ясно, что под инициационную схему, включающую в себя уход и возвращение, можно легко подвести сами куртуазные романы103. Поразительно, что радостное событие посвящения, ожидающее многих будущих рыцарей104 на поле боя или в праздник Пятидесятницы, в романах Кретьена, от которых мы стараемся не отрываться, играет крайне ограниченную роль. В Ивейне посвящения нет вовсе, в Персевале и Клижесе это событие не является поворотным моментом рассказа. Герои, уже посвященные в рыцари, отправляются в «лес приключений»; тема юности, основная тема chanson de gestes, в куртуазном романе имеет относительно второстепенное значение. Таким образом, романная инициация стоит от инициации «реальной» на достаточно далеком расстоянии, как временном, так и пространственном. В своей обстоятельной статье105, посвященной «молодежи» XII столетия, Ж. Дюби подводит нас к следующему заключению.

217

Он высветил особую социальную категорию, выделяемую в аристократическом обществе XII столетия, а именно категорию «молодых». «"Молодой"... — это вполне сформировавшийся человек, взрослый. Он включен в состав группы воинов, он получил оружие, он посвящен в рыцари. Это настоящий рыцарь... Следовательно, молодость определяется как период жизни между посвящением и отцовством»106, период, который может быть достаточно долгим. «Молодости» присуще стремление к странствиям, бродяжничеству и поединкам; «молодость» — это своеобразный «сгусток феодальной энергии»107; авантюрный поиск молодого человека («долгое сидение дома может навлечь позор на молодого человека») имеет своей целью охоту на богатую девицу. «Поступками молодого человека руководит стремление жениться; стремление это побуждает его блистать в сражениях, красоваться в состязаниях ловкости и силы»108. Брак — процедура исключительно сложная, ибо различные запреты, налагаемые Церковью, зачастую делали быстрое заключение брака невозможным. Далее Ж. Дюби вновь ищет параллели в куртуазной литературе: «Наличие внутри аристократического общества подобной группы [молодых] людей способствует сохранению определенных форм ментальности, определенных психологических представлений, присущих человеческим коллективам, ряду мифов, модели и отдельные черты которых встречаются в литературных произведениях, написанных в XII в. для аристократии, а также в образцовых героях этих произведений, героях, которые поддерживали, сохраняли и совершенствовали систему уходящих моральных и интеллектуальных ценностей»109. Ивейн, супруг богатой вдовы Лодины де Ландюк, прекрасно укладывается в предложенную схему.

Но прежде, чем посмотреть, как это происходит, отметим, что в Ивейне, равно как и в Эреке и Эниде, бракосочетание совершается не после, а до большой авантюры, в процессе которой герой обретает свою идентичность. Обратим внимание на несколько вполне очевидных противопоставлений. Среди факторов, побуждающих юношей стремиться к «перемене мест», Ж. Дюби выделяет ряд неизбежных конфликтов: конфликт с отцом и конфликт (основной) со старшим братом, наследником отцовского достояния. В эти конфликты вступают прежде всего многочисленные младшие братья; незавидное положение в семье подталкивает их к поискам приключений. В романах Кретьена подобных конфликтов на первый взгляд нет110.

218

Более того, дело обстоит так, словно все герои поэта являются единственными сыновьями: и Ивейн, и Клижес, и Ланселот, и Персеваль, и Эрек111. Ивейн и Калогренан - дальние родственники; Эрек Энида и Персеваль во время своего приключения находят дядей и теток; за обладание Фениссой, дочерью германского императора, Клижес в ступает в соперничество со своим дядей со стороны отца112 И наконец, приключения молодых — это приключения коллективные. Хронисты изображают нам целые ватаги молодых людей, juvenes, которые составляют «лучший контингент наемников для любых дальних экспедиций»113, однако полагаю, что вряд ли следует еще раз напоминать, что авантюра куртуазная, в противоположность авантюре эпической, всегда индивидуальна114. Все движется, словно отлаженный механизм, который было бы неплохо изучить в деталях: переход от настоящего к прошлому, от множественного к единственному, от мужского к женскому... автор куртуазных романов отражал социальную реальность, но интерпретировал ее по-своему, что зачастую означало создание совершенно противоположной ее картины. Тем не менее существенные перемены, произошедшие в XII в. в социальной и экономической жизни, нашли свое опосредованное отражение в Ивейне. Речь пойдет об изменениях в сельском пейзаже, в доходах сеньоров и клириков, в крестьянском труде; для последнего характерна массовая раскорчевка отвоеванных у леса земель, начавшаяся в X в. и в XII в. достигшая своего апогея115.

Нормандский поэт Вас в Романе о Ру, написанном незадолго до Ивейна, упомянул о волшебном источнике Броселиандского леса - том самом, который в романе Кретьена находится в самом центре событий, - как о чем-то, что уже принадлежит далекому прошлому116:

Mais jo ne sai par quel raison 6386

La sueut l'en les fees veeir

Se li Breton nos dient veir

E altres merveilles plusors

Aires I selt aveir d'ostors

E de grans cers mult grant plente

Mais vilain ont tot deserte 6392

La alai jo merveilles querre

Vi la forest e vi la terre

Merveilles quis, mais nes trovai

219

Fol m'en revinc, fol I alai,

Fol i alai, fol m'en revinc

Folie quis, pour fol me tinc.

(Не знаю почему, но, если бретонцы нам не лгут, в этом месте обычно видели фей, а также творились иные чудеса. А еще в той округе во множестве водились ястребы и большие олени. Однако вилланы все опустошили; я отправился туда в поисках чудес, но увидел лес и увидел землю, а чудес не нашел, сколько ни искал. Глупцом был я, когда вернулся оттуда, глупцом, когда пошел туда; пошел туда я, ума лишившись, и без ума вернулся я обратно; то, что искал я, было за пределами разума, и вот я называю себя глупцом.)

Разумеется, мы не можем доказать, что Кретьен читал этот текст, ярко свидетельствующий о десакрализации расчищенного лесного пространства. Поэтому вернемся к Ивейну: роман сам даст нам наиболее весомый аргумент.

Мы уже подчеркивали, как важны для интерпретации романа три лесные встречи героя117: с диким человеком, который выступает в роли его проводника; с отшельником, который его спасает и возвращает в человеческое состояние; со львом, которого он приручает. Виллан пребывает на раскорчеванной территории (ст. 277, 708, 793), так же как и лев (ст. 3344); отшельник занимается расчисткой лесного участка (ст. 2833)118. Наконец, поэт сначала представляет Арпена-с-Горы «едущим на коне возле леса» (ст. 4096), а только потом происходит его встреча с героем «перед входом», но «посреди ровного поля» (en mi un plain) (ст. 4106); plain — слово, обычно обозначающее недавно раскорчеванное поле). Только встреча с дьявольскими Сатанаилами не подчинена общему правилу, однако она происходит вне какого-либо конкретного сектора. Покидая дикий мир и отправляясь в мир волшебный, напомним, что использование источника влечет за собой, как это верно подметил Ж. Гьори, разрушение окрестных деревьев, великолепных деревьев, подобных тем, что растут в райском саду: «Если бы я могла, господин вассал, я бы заставила зло пасть на вашу голову, ведь мне был нанесен ущерб, яркое доказательство коего вы видите вокруг, в моем лесу, который теперь повален» (ст. 497—501). Сюжет же, напротив, после рассказа Калогренана будет исчерпан. Волшебный мир — и быть может, мир сеньоров, далеко не всем из которых выгодна раскорчевка, — здесь вступает в противоречие с диким миром.

220

Виллан находится на раскорчеванной поляне, встреча со львом происходит на раскорчеванной поляне: только отшельник сам раскорчевывает и изменяет пространство. Таким образом, эти три персонажа одновременно различны и похожи119. Активная роль, отведенная отшельнику, удивления не вызывает, ибо соответствует действительности (отшельники сыграли гораздо большую роль в широкомасштабной раскорчевке лесов, нежели монахи из больших обителей)120. И разумеется, не менее важной была роль вилланов, однако в нашем случае идеология духовенства противится признанию этой роли в чудесном мире, о котором сожалеет Вас и куда увлекает нас Кретьен121.

Маршрут Ивейна, восстановленный нами с помощью структурного анализа, подтверждает и доказывает наличие целого ряда исторических схем. Соотнесенность основного пространства с раскорчеванными землями согласуется с главным экономическим фактором, а именно повсеместным процессом освоения расчищенных земель, характерным прежде всего для XII столетия. В своей авантюре Ивейн следует по пути «молодых», выявленному Ж. Дюби, «молодых», чьи противоречивые отношения с обществом, в котором они существуют, проанализировал Э. Кёлер. Средневековый христианский универсум отражен в самой ткани анализа, в имплицитных оценках рыцарского поведения, а также — главным образом — в критических точках маршрута Ивейна: часовня оберегает подступы к «красивому дереву» и волшебному источнику, возле которого начинается вся история; связь Ивейна с миром людей поддерживает отшельник; Ивейн возвращается в мир людей через столкновение с дьявольским миром. Для возвращения в культурный универсум необходимо, чтобы универсум этот был христианским; даже лес отмечен присутствием в нем христианского начала...

Надеюсь, нас простят за то, что мы прервем здесь свой анализ, ибо продолжать его следует уже на ином уровне — том уровне, на котором его начал исследовать сам Кретьен в Персевале122.

Примечания

* Написано в соавторстве с Пьером Видаль-Наке. Опубликовано в: Critique, № 325, juin, 1974, pp. 543—571; представленный здесь более полный вариант был опубликован в: Claude Levi-Strauss. Idees. Gallimard, 1979, pp. 265-319.

221

1 Заглавие настоящей статьи навеяно воспоминаниями о знаменитой работе Э. Лича «Леви-Стросс в Эдемском саду» (Е. Leach. Levi-Strauss in the Garden of Eden: an Examination of some Recent Developments in the Analysis of Myth. Transactions of the New York Academy of Science, 2, 23 (1967).

2 К моменту выхода статьи наиболее подробная библиография, посвященная роману, содержалась в: J. Frappier. Etude sur «Yvain ou le Chevalier au lion» de Chretien de Troyes. Paris, 1969. Нумерация стихов соответствует изданию: Mario Roques. Les Romans de Chretien de Troyes, IV, Le Chavalier au lion. Paris, 1967 (в основу публикации положена рукопись Гийо Провенского). Лучшим изданием романа по-прежнему остается: W. Foerster, 2e ed., Halle, 1891; см.: Р. Jonin. Prolegomenes a une edition d'Yvain. Aix—Gap, 1958.

3 См. статьи К. Бремона, предваряющие французское издание В. Проппа: Vl. Propp. Logique du recit. Paris, 1973.

4 Этот закон был выведен Р. Беццолой: R. Bezzola. Le Sens de l'aventure et de l'amour (Chretien de Troyes), 2e ed. Paris, 1968, pp. 81-134. Также см.: W.S. Woods. The Plot Structure in Four Romances of Chrestien de Troyes // Studies in Philology, 1953, pp. 1-15. J.Ch. Payen. Le Motif du repentir dans la litterature francaise medievale. Geneve, 1968, p. 385. W. Brand. Chretien de Troyes. Munchen, 1972, ss.72—73. В последней работе резюмируются различные предположения относительно обособления двух типов эпизодов в Ивейне. Структурно-сопоставительные схемы пяти романов Кретьена даны в фундаментальной монографии: Е. Kohler. Ideal und Wirklichkeit in der Hofischen Epik. Tubingen, 1956, ss. 257-264 (второе изд., снабженное обширным приложением, вышло в 1970 г.). (Фр. пер.: L'Aventure chevaleresque. Ideal et realite dans le roman courtois. Paris, Gallimard, 1974.)

5 См.: Д.Д. Фрэзер. Золотая ветвь. M., 1980, гл. I. - Прим. перев.

6 Пер. стихотворных цит. по: Кретьен де Труа. Ивейн, или Рыцарь со львом. Пер. В. Микушевича // Средневековый роман и повесть. М., 1974. В переводе нумерация стихов отсутствует, поэтому при цитировании указаны страницы. — Прим. перев.

7 Старинная мера сыпучих тел, равная примерно 4,5 л. — Прим. перев.

8 О безумии Мерлина см.: D. Laurent. La gwerz de Skolan et la legende de Merlin // Ethnologie francaise, 1 (1971), pp. 19-54. О Мер- 222 лине — лесном человеке и о таком же лесном человеке из шотландской мифологии, заимствованном христианами и фигурирующем в легенде о святом Кантигене (Kentigen), см.: M.L.D. Ward. Lailoken or Merlin Sylvester // Romania, 1893, pp. 504-526. 9 См. примеры, собранные в: R. Bernheimer. Wild Men in the Middl Age. A study in Art, Sentiment and Demonology, 2nd ed. New York, 1970, pp. 12—17. Автор справедливо пишет: «В Средние века понятия дикости и безумия были почти равны по значению» (с. 12); также он неоднократно возвращается к фигуре Мерлина.

10 R Bemheimer. Ор. cit., p. 19.

11 J. Frappier. Ор. cit., p. 178. Психологизация этого эпизода отчасти восходит к самому Средневековью. В своем Ивейне немецкий поэт Гартман фон Ауэ подражает роману Кретьена; точнее, интерпретирует его на свой лад, что приводит к выделению ряда структурных аспектов Ивейна французского. Отметим, что немецкий поэт подчеркивает всевластие куртуазной любви, Minne; сила этой любви такова, что слабая женщина вполне может довести отважного воина до безумия. См.: J. Fourquet, Hartmann d'Aue. Erec—Iwein. Paris, 1944. Сопоставление обеих поэм, а также комментарий к поэме Гартмана фон Ауэ см.: Н. Sacker. An Interpretation of Hartmann's Iwein // Germanic Review, 1961, pp. 5—26; M. Huby. L'Adaptation des romans courtois en Allemagne aux XIIe et XIIIe siecles. Paris, 1968, pp. 369—370.

12 Ж.-Ш. Пайан даже сравнивает — с соответствующими оговорками — угрызения Ивейна с «терзаниями Каина, сокрывшегося в могилу, чтобы избежать укоров нечистой совести» (Le Motif du repentir..., p. 386).

13 См.: F. Barteau. Les Romans de Tristan et Iseut. Paris, 1972. Библиографию и ряд обобщающих выводов см. в: P. Zumthor. Essai de poetique medievale. Paris, 1972, pp. 352-359.

14 Когда это необходимо, Гартман фон Ауэ подчеркивает противопоставление между миром возделанных полей и диким лесом, систематически рифмуя gevilde (сельская местность) и wilde (дикий мир); так, например, в ст. 3237—3238 (ed. Benecke, Lachmann, Wolff): «так он шел, нагой, через поля (uber gevilde), держа путь в места дикие (nach der Wilde)»; также немецкий поэт использует родство слов wild, дикий, и wald, лес.

15 См.: Ж. Ле Гофф. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992, с. 124-126.

223

16 Ch. Petit-Dutaillis. La Monarchie feodale. Paris, 2e ed., 1971, pp. 140—142, где автор цитирует De necessariis observantiis scaccarii dialogus (Диалог о Палате шахматной доски), ed. A. Hughes, C.G. Crump, С. Johnson. Oxford, 1902, p. 105. См. также: H.A. Cronne. The Royal Forest in the Reign of Henri I // Melanges J.E. Todd. London, 1949, pp. 1-23.

17 Цит. по: Ch. Petit-Dutaillis. Ibid.

18 Этот «луг» остается весьма загадочным местом. В валлийской версии рассказа о приключениях Ивейна (см. ниже) «лугом» именуется место, где безумный рыцарь встречает даму, которая станет его спасительницей. В этом случае речь идет о господском «рае».

19 Можно предположить, что этот эпизодический «слуга» имеет в романе Кретьена женский аналог в лице «девицы Соваж» (ст. 1624), предупредившей Лодину о скором прибытии в ее таинственные владения, расположенные в самой чаще Броселиандского леса, короля Артура и его двора; таким образом, «девица Соваж» установила связь между городом и лесом.

20 Букв. перевод этих строк: «Лук / И пять стрел зазубренных, / Которые были очень остры и широки». В поэтическом переводе «лесничий» соответствует «слуге» (garcon). — Прим. перев.

21 См. об этом: P. Vidal-Naquet. Le Philoctete de Sophocle et l'Ephebie // Annales E.S.C, 1971, pp. 623-638; переизд. в: J.-P. Veniant, P. Vidal-Naquet. Mythe et tragedie en Grece ancienne. Paris, 1972, pp. 167-184, особенно pp. 170-172.

22 Еврипид. Геракл. Пер. И. Анненского // Еврипид. Трагедии. М., 1969, т. 1, с. 411. - Прим. перев.

23 Mythe et Epopee, I. Paris, 1968, p. 64.

24 E. Muret et L.M. Defourques, edit., Paris, 1972.

25 Цит. по: Беруль. Роман о Тристане. Пер. Э.Л. Линецкой // Легенда о Тристане и Изольде. М., «Наука», 1976. — Прим. перев.

26 Это следует еще раз уточнить, ибо в некоторых широко известных современных версиях Тристана (Жозефа Бедье, Рене Луи) король Марк в знаменитой сцене «подсмотренного свидания» грозит Тристану стрелой. Ни у Беруля, ни у Эйльхарта фон Оберга, ни у Готфрида Страсбургского, ни в «Тристане-юродивом» подобных угроз нет. В отрывке, сохранившемся от романа Тома, данной сцены нет вообще. Тем, кого интересует, как воссоздают или создают средневековый роман рекомендуем поучительный текст: J. Bedier. Le Tristan de Thomas. Paris, 1902, pp. 198-203.

224

27 L.A. Paton, edit. New York, 1926.

28 Их имена заставляют вспомнить о медведе.

29 L.A. Paton, edit., pp. 424-425.

30 В эротической песне Жана Бретеля из Арраса (ed. G. Raynaud, Bibliotheque de l'Ecole des chartes, 41, 1880, pp. 201-202) имеется припев: «Я сам словно лук "Не промах"»; о луке «Не промах» и его иконографии см.: M.-D. Legge. The Unerring Bow, Medium Aevum, 1956, pp. 79-83.

31 A. Bell, edit. Oxford, 1960, v. 4392.

32 Galbert de Bruges. Histoire du meurtre de Charles le Bon, comte de Flandre, Henri Pirerme edit. Paris, 1891, p. 59, 121-122.

33 См.: G. Duby. Le Dimanche de Bouvines. Paris, 1973, p. 103.

34 R. Foreville. Latran I, II, III et Latran IV Paris, 1965, p. 89.

35 Benoit de Sainte-Maure. Le Roman de Troie. L. Constant edit., II. Paris, 1905, v. 12354—12374, pp. 231—232; о внешности лучника см.: A.M. Crosby. The Portrait in Twelth Century French Literature. Geneve, 1965, pp. 21-22, 87.

36 Owein or Chwedgl Iarlles y Ffynnawn, edited by R.L. Thomson (c основательным комментарием на англ. яз.). Dublin, 1968, фр. пер.: J. Loth. Les Mabinogion, 2e ed. Paris, 1913, II, pp. 1—45. Вероятность общего источника достаточно велика. Дискуссия по данному вопросу, осложненная разделением спорящих на сторонников и противников кельтской традиции по националистическим воззрениям, отражена в указанном выше комментарии Р.Л. Томпсона и в классической работе: A.C. Brown. Iwain, A Study in the Origins of Arthurian Romance // Studies and Notes in Philology and Literature... Harvard, 1903, pp. 1—147; см. также: J. Frappier. Ор. cit., pp. 65—69.

37 Morgan Watkin. La Civilisation francaise dans les Mabinogion. Paris, 1963. Жан Маркс, которого трудно заподозрить в умалении значения кельтских источников, тем не менее признает «влияние франко-нормандских романов и нравов» на валлийскую версию Овейна (Nouvelles Recherches sur la litterature arthurienne. Paris, 1969, p. 27, № 5). Но ни один из двух вышеуказанных авторов не обратил внимания на роль лука в Ивейне и в Овейне.

38 См.: R.L. Thomson. Op. cit., pp. XXX-XXXI; J. Loth. Ор. cit., р. 6. Речь идет о дорогих луках с тетивой из оленьих жил.

39 Cl. Levi-Strauss. Annuaire de l'Ecole pratique des Hautes Etudes, Section des sciences religieuses, 1958—1959, pp. 3—43 (repris dans: Anthropologie structurale deux. Paris. 1973, pp. 175—233).

225

40 Диалектические отношения между природой—культурой и дикостью—куртуазностью, несомненно, являются частью ментальных и литературных структур эпохи. В почти современном Ивейну тексте «примера», приведенного в комментарии цистерцианского монаха Жоффруа Осерского к Апокалипсису, описан процесс аккультурации дикой женщины, детально — только в обратном порядке — повторяющий процесс одичания Ивейна, утраты им культурных навыков. Ивейн последовательно покидает территорию и общество цивилизованных людей, перестает исполнять правила ношения одежды и принятия пищи. У Жоффруа Осерского молодой человек, купаясь в море, видит неизвестную красавицу (вспомним Мелюзину) и берет ее с собой на берег, одевает как подобает и угощает едой и питьем в обществе своих родных и друзей: «Suo nihilominus opertam pallio duxit domum et congruis fecit a matre sua vestibus operiri... Fuit autem cum eis manducans et bibens, et in cunctis pene tam sociabiliter agens, ac si venisset inter convicaneos, inter cognatos et notos» (Goffredo di Auxerre. Super Apocalipsim, ed. F. Castaldelli. Rome, 1970, p. 184). См.: G. Lobrichon. Encore Melusine: un texte de Geoffroy d Auxerre // Bulletin de la societe de mythologie francaise, LXXXIII, 1971, pp. 178-180.

41 Cl. Levi-Strauss. Le Triangle culinaire // L'Arc, № 26, 1966, pp. 19-29.

42 См.: S. Moscovici. La Societe contre nature. Paris, 1972; a вот что говорит об этом К. Леви-Стросс: «Следует, быть может, принять во внимание, что взаимосвязь природы и культуры внешне ничем не напоминает иерархическую зависимость одной от другой и несводима к этой зависимости. Это скорее синтетическое воспроизводство, возникновение которого обусловлено определенными церебральными структурами, которые сами являются порождением культуры» (Preface a la 2e ed. des Structures elementaires de la parente. Paris - La Haye, 1967, p. XVII).

43 О соотношении Silva — Silvaticus — Sauvage (нем. Wald — Wild) см. : W. von Wartburg. Franzosisches Etymologisches Worterbuch 11, Bale, 1964, ss. 616—621, но главным образом:J. Trier. Venus, Etymologien und das Futterlauf (Munsterische Forschungen 15), Koln, 1963, ss. 48-51.

44 См.: M.D. Chenu. La nature et l'homme. La Renaissance du XIIIe siecle // La Theologie au XIIe siecle. Paris, pp. 19-51.

45 Одно из наиболее притягательных взаимодействий имеет семантическую природу. Лес (silva) — это одновременно и лес, и сырье (греч. hyle); средневековая мысль обыгрывала это совпадение.

226

См. работу: J. Gyory. Le Cosmos, un songe // Annales Universitatis Budapestinensis, Sectio philologica, 1963, pp. 87—110, автор которой попытался воспользоваться им для объяснения смысла романа Кретьена.

46 См.: Р. Gallais. Perceval et l'initiation. Paris, 1972, pp. 28-29, 40—43; выводы подлежат тщательной проверке.

47 См.: M. Zink. La Pastourelle. Poesie et Folklore au Moyen Age. Paris — Montreal, 1972; положения этой работы во многом совпадают с мыслями, высказанными в настоящем исследовании, особенно см. с. 100-101.

48 Этот эпизод неоднократно комментируется в книге: Р. Gallais. Perceval et l'initiation. Paris, 1972.

49 См.: J.B. Williamson. Elyas as a Wild Man in Li Estoire del Chevalier au Cisne // Melange L.F. Solano, Chapel Hill, 1970, pp. 193-202.

50 См.: A. Dickson. Valentine and Orson. A Study in Late Medieval Roman. New York, 1929.

51 См.: A. Dickson. Ор. cit., p. 326; R. Bernheimer. Wild Men..., p. 18.

52 Вспомним об античных кентаврах в роли воспитателей.

53 Tz. Todorov. La Quete du recit // Critique, 1969, pp. 195-214 (наст. цит, с. 197). В литературе XIII в. имеется аллегорическое прочтение эпизода с Ивейном: Ниоп de Mery. Le Tournoiemenz Antecrit, ed. G. Wimmer. Marburg, 1988. О переходе от символа к аллегории см., напр.: H.R. Jauss. La transformation de la forme allegorique entre 1180 et 1240: d'Alain de Lille a Guillaume de Lorris // A. Fourrier (edit.). L'Humanisme medieval dans les litteratures romanes du XIIe au XIVe siecle. Paris, 1964, pp. 107-144.

54 P. Haidu. Lion-Queue-Coupee. L'ecart symbolique chez Chretien de Troyes. Geneve, 1972; см. также работу: M.D. Chenu. La mentalite symbolique // La Theologie au XIIe siecle, pp. 159—190.

55 Обобщающих работ, посвященных какой-либо эпохе, относительно немного: о Средних веках см. цит. соч. Р. Бернхаймера, чья область интересов чрезвычайно обширна. Назовем каталог выставки, проходившей в Гамбургском музее прикладного искусства (1963): L.L. Moller. Die Wilden Leute des Mittelalter; W. Mulertt. Der Wilde Mann in Frankreich // Zeitschrift fur franzosische Sprache und Literatur, 1932, ss. 69-88; а также: О. Schultz-Gora. Der Wilde Mann in

227

der provenzalischen Literatur // Zeitschrift fur Romanische Philologie, XLIV, 1924, pp. 129-137. Для XVIII в. см.: F. Tinland. L'Homme sauvage. Homo ferus et Homo sylvestris. De l'animal a l'homme. Paris, 1968; M. Ducket. Antropologie et Histoire au siecle des Lumieres. Paris, 1972. Разумеется, следовало бы в первую очередь включить в комплексное исследование различных — и часто разрушительных — таксономий и саму историю современной антропологии. Эта тема обсуждалась в мае 1973 г. на коллоквиуме, материалы которого были опубликованы: Hommes et b?es. Entretiens sur le racisme, L. Poliakov, ?it. Paris -La Haye, Mouton, 1975.

56 Так, на европейском Западе существует различие между «зимним» дикарем, вооруженным дубиной, нагим, обросшим волосами, который часто ассоциируется с медведем, и дикарем «весенним», опоясанным символической повязкой из листьев — «лиственником», или «майским человеком». О ритуальной «поимке» дикаря, то есть о процессе интеграции обществом тех сил, которые олицетворяет дикарь, см. : A. Van Gennep. Manuel de Folklore francais, 1. III. Paris, 1947, pp. 922-925, 1. IV, 1949, pp.1488-1502.

57 См.: A. Aarne, S.Thompson. The Types of the Folktale, 2e revision. Helsinki, 1964, FFC 184, T. 502, pp. 169-170; для Франции: P. Delarue, M. Teneze. Le Conte populaire francais, II. Paris, 1964, contretype 502, «l'homme sauvage», pp. 221—227. Сказочный сюжет о диком человеке см.: S. Thompson. Motif-Index of Folk-Literatur, VI (index), s.v. Wild Animal. Copenhague, 1958, особ. III, F. 567.

58 Разумеется, не все; речь идет о позиции большинства.

59 См. прекрасную работу: R. Marienstras. La litterature elisabethaine des voyages et La Tempete de Shakespeare // Societe des Anglicistes de l'enseignement superieure. Actes du Congres de Nice, 1971, pp. 21—49. Интерпретацию Бури «колониальными народами» см., напр., в: R. Fernandez Retamar. Caliban cannibale, trad. J.F. Bonaldi. Paris, 1973, pp. 16-63.

60 В неоднократно цитируемой работе Р. Бернхаймера не хватает главы о диком человеке и Дьяволе.

61 Полагаю, не стоит уточнять, что в этой работе мы не даем всеобъемлющего толкования Ивейна, а лишь стремимся выявить один смысловой уровень. 62 См.: Annales E.S.C., mai-aout 1971 // Histoire et Structure, numero special.

228

63 О лесе как о традиционном месте рыцарской авантюры говорится в уже упоминавшейся работе: М. Stouffer. Der Wald. Ор. cit., pp.14—115 (о Броселианде см. с. 45—53). Для Средних веков вопрос: «Где совершаются самые доблестные подвиги: в городе или в лесу?», похоже, можно считать классическим. Ответ был очевиден: «Городская доблесть ничего не стоит»; см.: Ch. V. Langlois. La vie en France au Moyen Age..., III. Paris, 1927, pp. 239-240.

64 П. Эду справедливо подчеркнул символическое значение этой «христианской нравоучительной топологии» (ор. cit., р. 37); см. также: Э. Ауэрбах. Мимесис. Пер. Ал.В. Михайлова. М., «Прогресс», 1976, с. 141.

65 Букв. перевод: «Не было там ничего, что было бы сделано из железа, Все было сделано из меди». — Прим. перев.

66 P. Haidu. Ор. cit., р. 38, где автор ссылается на известную работу: E.R. Curtius. La Litterature europeenne et le Moyen Age latin, trad. J. Brejoux. Paris, 1956, pp. 226-247.

67 Когда мы здесь говорим о герое или о рыцаре, мы вспоминаем и Калогренана, и Ивейна.

68 Гартман фон Ауэ воспроизводит это сравнение: «Er was einem More gelich» («он был похож на мавра») (v. 427); поражает воображение деталь: подчеркивая родство безумного Ивейна и лесного дикаря, автор дает такое же определение (ст. 3348) и «благородному безумцу» («der edele tore», v. 3347). Пастух же не является «безумным» в психологическом смысле слова, он — «walttor» (v. 440), «лесной безумец».

69 Многие из этих черт, заимствованных из классической и поздней латинской литературы, стали общими местами (topos) средневекового романа. См.: AM. Crosby. The Portrait... (voir a l'index, s.v. Giant herdsman).

70 Однако, вопреки утверждению П. Галлэ (Р. Gallais. Ор. cit., pp. 132—139), в Повести о Граале ( E Lecoy edit. Paris, 1972) именно «безобразная девица» (ст. 587—612) сообщает Персевалю спасительное известие, которое потом будет разъяснено отшельником. Портрет девицы отчасти напоминает портрет виллана.

71 См. прежде всего: R. Bernheimer. Ор. cit., pp. 1—48. Следует отметить, что в описании виллана отсутствует упоминание о сексуальной агрессивности, являющейся одной из присущих этому персонажу черт. Взамен имеется традиционное для средневекового топоса дикого человека заявление персонажа о его принадлежности к

229

человеческому роду. Среди многочисленных параллелей, которые можно провести, в первую очередь вспоминается пастух из Окассена и Николетты, также выступающий в роли помощника героя.

72 Аналогичный персонаж валлийской сказки повелевает подлинно дикими животными: змеями и дикими кошками, и выглядит он, как это бывает в кельтских сказках, гораздо более непривычно: у него всего одна нога и один глаз. См.: J.. Loth. Ор. cit., р. 9. У Гартмана фон Ауэ нет ни диких котов, ни медведей, ни змей, а только туры и бизоны, то есть дикие быки.

73 Это дерево — сосна; она и еще большой дуб из ст. 3012, возле которого Ивейн вновь обретает умственное здоровье, — единственные названные в лесу деревья. Сосна — дерево, не сбрасывающее на зиму свою листву, отчего ему приписывают волшебные свойства (ст. 384—385).

74 См. : A. Adler. Sovereignty in Chreetien's Yvain... Publications of the modern Language Association of America, 1947, pp. 281—307.

75 См. замечания Тодорова (с. 5-13), критикующего Анатомию критики Нортропа Фрая.

76 Е. Kohler. Le role de la coutume dans les romans de Chretien de Troyes // Romania, 1960, pp. 386—397: «Злоупотребление источником прекращается, когда он становится частью королевства Артура» (с. 312). Разумеется, по-настоящему это случается только в конце романа.

77 Подобное изменение знака характерно для обрядов инициации и текстов, звучащих во время этих обрядов; инициационное пространство входит в мир культуры.

78 Когда Ивейн вновь едва не сходит с ума, его сравнивают с «разъяренным кабаном» (ст. 3518).

79 У Гартмана фон Aye это, действительно, дракон. О значении драконов в искусстве и литературе Средневековья сошлемся на нашу работу: J. Le Goff. Culture ecclesiastique et culture folklorique au Moyen Age: saint Marcel de Paris et le dragon // Melanges С Barbagallo. Bari, 1970, pp. 53-90, где содержится обширная библиография; см. также: Ж. Ле Гофф. Другое Средневековье..., с. 142-168.

80 В XII в. сравнение той части души, где обитает вожделение, со змеем становится общим местом (topos). Тем не менее среди средневековых символов образ змеи долгое время сохранял положи-

230 тельную коннотацию; природа змеи также амбивалентна (см. статью Ж. Ле Гоффа, цит. выше). 81 О символических значениях льва и их истоках (в частности, в легенде о святом Иерониме и в сказке об Андрокле) см.: J. Frappier. Etude sur Yvain, pp. 108—111; P. Haidu. Ор. cit., pp. 71-73; мы убеждены, что в нашем случае лев Ивейна не является, как это часто бывает в средневековой символике, воплощением фигуры Христа. В Повести о Граале Персеваль повторяет авантюру Ивейна со львом и змеем; затем во сне он видит двух женщин, одна из которых, оседлавшая змея, олицетворяет синагогу, а другая, сидящая на льве, олицетворяет Христа. Обе системы символических образов дополняют друг друга.

82 См. прекрасную работу: G. Sansone. Il sadalizio del leone e di Ivano // Melanges I. Siciliano. Florence, 1966, pp. 1053-1063. Дружба с животными была характерна для монахов-пустынников. В данном случае эта аналогия отступает на второй план. См. об этом: G. Репсо. L'amicizia con gli aniniali // Vita monastica, 17, 1963, pp. 3—10; M.J. Falset. Irische Heilige und Tiere im mittelalterlichen lateinischen Legenden. Diss. Bonn, 1960.

83 См.: W. Brand. Ор. cit., p. 78.

84 Мы не станем детально воспроизводить достаточно запутанный рассказ о том, как Ивейн оказался замешанным в ссору двух сестер-наследниц, а сохраним только ту сюжетную линию, которая находится в сфере наших интересов и является одной из сюжетных линий романа, а именно отношения Ивейна с диким миром

85 Великан намеревается отдать девушку «слугам» (garcons), то есть самым ничтожным из прислужников (ст. 3866, 4110, 4114). Об эротических коннотациях дикого человека см.: R. Bernheimer. Ор. cit., pp. 121-175.

86 Сходство между обоими замками особеннно заметно в валлийском повествовании об Овейне (см.: R.L.

Thomson. Ор. cit, pp. XXX et LII—LIV). В обоих замках имеется по двадцать четыре девы. У Кретьена на землях вокруг замка Злоключения, как и возле жилища дворянина, есть лужайка (ст. 5345, 5355). В обоих замках герой вкушает роскошную трапезу, в обоих испытывает сексуальное искушение и в обоих побеждает его. Ивейн хранит верность Лодине и отказывается взять освобожденную им девушку, «красивую и милую» (ст. 5369), в жены. Но есть и отличие: в замке дворянина не упоминается о супруге хозяина, тогда как в замке Злоключения присутствует супруга его владельца.

231

87 Сатанаилы вооружены дубинами, «окованными железом и латунью»; об этих дубинах с шипами, обычно запрещенных к употреблению в рыцарских поединках, см.: F. Lyons. Le baton des champions dans Yvain // Romania, 1970, pp. 97-101.

88 Мы говорим о тех, кто находится в диком мире, а не о тех, кто, подобно даме Норуазон, исцелившей Ивейна своим волшебным бальзамом, только проходит через него.

89 Следует отметить, что в «Сказке о диком человеке» (см.: P. Delarue, M. Teneze, прим. 59, с. 228) проводится четкое различие между дикарем-помощником и дикарем-недругом. Вот краткое содержание сказки: ребенок освободил из плена дикого человека. Затем мальчик был изгнан в дикий мир где он столкнулся с великанами и жизнь его оказалась под угрозой; дикий человек был единственным защитником мальчика. В конце сказки мальчик вернулся в мир людей вместе с диким человеком, который постепенно адаптировался в этом мире. Последний эпизод, в отличие от предыдущего, избыточен.

90 Совершенно очевидно, что текст можно истолковать с универсальных антропологических позиций, основываясь на теории переходных ритуалов, и в частности на структурах инициационных обрядов; однако подобный анализ не входит в сферу нашей компетенции и не является нашей задачей.

91 См.: P. Le Gentil. La Litterature francaise du Moyen Age, 4e ed., Paris, 1972, pp. 24-49.

92 Материалы дискуссии по этому вопросу содержатся в сборнике: Chanson de geste und Hofischer Roman. Heidelberg, 1963 (Studia Romanica, 4). Особый интерес представляют статьи: Е. Kohler. Quelques observations d'ordre historico-sociologique sur les rapports entre la chanson de geste et le roman courtois, pp. 21—30; H.R. Jauss. Chanson de geste et roman courtois au XIIe siecle (Analyse comparative du Fierabras et du Bel Inconnu). См. также: R. Marichal. Naissance du roman // M. de Gandillac, E. Jeauneau edit. Entretiens sur la renaissance du XIIe siecle. Paris - La Haye, 1968, pp. 449-482; J. Le Goff. Naissance du roman historique au XIIe siecle // Nouvelle Revue francaise, № 238, octobre 1972, pp. 163-173.

93 L. Gautier. La Chevalerie, nouvelle edition. Paris (s.d.), p. 90.

94 Cl. Levi-Strauss. La Geste d'Asdiwal. Loc. cit., pp. 30-31.

95 «С помощью структурного анализа дать объяснение тому, что в принципе может быть объяснено, но никогда до конца; в осталь-

232

ном же постараться выявить — в большей или в меньшей степени -наличие такого типа детерминизма, который следует искать на уровне статистическом или социологическом, уровне, не связанном с историей личности, общества или отдельной его группы» (см.: CI. Levi-Strauss. L'Homme nu. Paris, 1971, p. 560).

96 L'Origine des manieres de la table. Paris, 1968, pp. 105—106.

97 E. Kohler. Ideal und Wirklichkeit in der Hofischen Epik (trad. franc., citee p. 152, п. 1).

98 G. Raynaud de Lage edit. Paris, 1966.

99 A. Micha edit. Paris, 1970, v. 3105-3124.

100 Quelques observations... Loc. cit., p. 27.

101 См.: H.R. Jauss. Loc. cit, pp. 65-70.

102 Сходство ритуала посвящения в рыцари и инициационных ритуалов «примитивных» обществ, насколько нам известно, впервые было отмечено в работе: J. Lafitau. Moeurs des sauvages ameriquains comparees aux moeurs des premiers temps. Paris, 1724, I, pp. 201-256, pp.1-70, 283-288.

103 Для этого нет необходимости прибегать к рискованным восточным параллелям, как это сделано в работе: Р. Gallais. Perceval et l'initiation.

104 О процедуре посвящения в рыцари см. в работах: Marc Block. La societe feodal, II. Paris, 1940, pp. 46-53; J. Flori. Semantique et societe medievale. Le verbe adouber et son evolution au XIIe siecle» // Annales E.S.C., 1976,

pp. 915-940.

105 G. Duby. Au XIIe siecle: les «jeunes» dans la Societe aristocratique // Annales E.S.C., 1964, pp. 835-896, переизд. в: Hommes et Structures du Moyen Age. Paris, 1973, pp. 213-226. Также см. работу: E. Kohler. Sens et fonction du terme «jeunesse» dans la poesie des troubadours // Melanges Rene Crozet. Poitiers, 1966, pp. 569 sq.

106 G. Duby. Ор. cit., pp. 835-836.

107 Ibid., p. 839.

108 Ibid., p. 843. О том, как соотносятся куртуазные доблести с браком, см.: Е. Kohler. Les troubadours et la jalousie // Melanges Jean Frappier. Geneve, 1970, pp. 543—559.

109 G. Duby. Ор. cit., p. 844.

110 У Гавейна есть брат, однако в Повести о Граале ему отведена роль антигероя.

233

111 Мы приводим эти выкладки с целью побудить кого-нибудь предпринять систематическое исследование структур родства в куртуазных романах.

112 G. Duby. Ор. cit, р. 839.

113 См.: J. Frappier. Chretien de Troyes. L'homme et l'OEuvre. Paris, 1957, p. 15.

114 В Ивейне есть борьба за наследство — конфликт двух сестер, двух дочерей сеньора де Шипороза (ст. 4699). Ивейн восстановит в правах младшую дочь, у которой отняли наследство.

115 О раскорчевке и распахивании новых земель см.: G. Duby. L'Economie rurale la vie des campagnes dans l'Occident medieval. Paris, 1962, pp. 142-169, a также в более сжатом изложении: G. Duby. Gueriers et paysans. Paris, 1973, pp. 225-236. Ж. Дюби полагает, что «наиболее интенсивно данный процесс происходил» между 1075 и 1180 гг. (Guerriers et paysans, p. 228). Напомним, что последняя дата является примерной датой написания Ивейна.

116 Wace. Le Roman de Rou, edit. A.J. Holden. Paris, 1971, v. 6372 sq.

117 Заметим, что наше толкование текста основано на встречах героя с персонажами мужского пола (в том числе и со львом). Разумеется, возможно и иное толкование, основанное на встречах с персонажами женского пола.

118 В этом заключается особенность романа Кретьена. В валлийском тексте Овейна, где отшельник отсутствует, лесной дикарь находится на поляне, а схватка между львом и змеей происходит на небольшой возвышенности; см.: J. Loth. Ор. cit., pp. 9 et 38. Наиболее любопытной вновь оказывается интерпретация Гартмана фон Ауэ: Калогренан подъезжает к большому раскорчеванному участку (geriute), странность которого подчеркивается отсутствием там человека (ane die liute, v. 401-402). Дикий бык появляется в поле (gevilde, v. 981). Отшельник не занимается раскорчевкой, он обитает в уже расчищенном месте (niuweriute, v. 3285). Встреча льва и змеи происходит на прогалине (bloeze), герой добирается туда «через груду поваленных деревьев» (v. 3836—3838). Деревья эти срублены не человеком, они попадали сами собой, под воздействием волшебной силы, подобно тому как падали деревья после бури, вызванной Ивейном.

119 В указ. выше статье А. Адлера (прим. 76, с. 229) отшельник сравнивается с диким пастухом быков: «Черты лица отшельника

234

напоминают черты лица пастуха, только лицо отшельника одухотворенное».

120 См.: G. Duby. Economie rurale, pp. 146—147.

121 Это исследование можно было бы продолжить, сопоставив Ивейна со сказками или мифами, где раскорчевка играет основную роль; так, в повести о Мелюзине «Мелюзина является матерью и корчевщицей» (см.: E.Le Roy Ladurie, J. Le Goff // Annales E.S.C., 1971, pp. 587-622; Le Territoire de l'historien. Paris, 1973, pp. 281-300; Ж. Ле Гофф. Другое Средневековье»..., с. 184-199). В крестьянском фольклоре Кабилии корчеватель, тот, кто «очищает от зарослей маки, чтобы превратить их в сад или лужайку», - это сам султан Гарун-аль-Рашид, «возведенный в ранг почти сверхъестественного существа» (Camille Lacoste-Dujardin. Le Conte kabyle. Paris, 1970, p. 130).

122 См. интересное исследование: Р. Le Rider. Le Chevalier dans le conte du Graal de Chretien de Troyes. Paris, S.E.D.E.S., 1978.

КОДЕКСЫ НОШЕНИЯ ОДЕЖДЫ И ПРИЕМА ПИЩИ В РОМАНЕ КРЕТЬЕНА ДЕ ТРУА «ЭРЕК И ЭНИДА»

Важность кодекса ношения одежды и кодекса приема пищи в культуре любого общества никем не оспаривается. Однако не следует ограничиваться изучением их роли только в социальной практике. Отражение этих правил в произведениях, созданных человеческим воображением, позволяет лучше понять их функцию, и это помимо их собственно литературно-художественного употребления.

В феодальном обществе оба кодекса действовали особенно эффективно, ибо выступали в качестве основного критерия при определении социального статуса человека и занимали важное место в системе ценностей. Видимость, представшая через призму этих правил, приобретала особую убедительность.

В литературных произведениях одежда и еда определяли общественное положение персонажей, символизировали определенные повороты сюжета, подчеркивали знаменательные моменты повествования.

С присущим ему талантом Кретьен де Труа использовал оба кодекса.

В этой статье я намереваюсь ограничиться составлением перечня одежды и еды и определением функций кодекса ношения одежды и кодекса приема пищи в Эреке и Эниде. Работу эту я посвящаю Рене Луи, сумевшему, как никто иной, понять и показать значимость литературных произведений как исторических источников в самом широком смысле этого термина. Старофранцузский текст приводится по изданию Марио Рока; перевод его на современный язык выполнен ученым, дань уважению которому мы отдаем1.

Рассматривая костюм, я сознательно исключаю описание боевых доспехов, оставляя, таким образом, в стороне существенный элемент ролевой игры, участниками которой являются мужчина и женщина. В более полной и углубленной работе, которая, возмож-

236

но, станет делом будущего, воинское снаряжение, разумеется, не останется в стороне. Первым упоминанием об одежде в романе является описание костюма героя, рыцаря Эрека. Эрек -восстановить король Артур. Многие рыцари сомневаются в правильности решения Артура, а Гавейн открыто выражает свои сомнения. Эрек также не согласен с королем, он занял особую позицию, примиряющую повиновение Артуру, правила куртуазного поведения и свое личное мнение. Он принимает участие в охоте, но издалека, в качестве рыцаря, состоящего при королеве Геньевре. Для этого события он выбрал соответствующий наряд, напоминающий одновременно и парадное платье, и воинское облачение, и при этом достаточно дорогой, чтобы обозначить свой социальный статус: королевский сын, славный рыцарь Круглого стола.

Sor un destrier estoit montez, afublez d'un mantel hermin [...]

S'ot cote d'un diapre noble qui fu fez an Constantinoble;

chauces de paile avoit chauciees, molt bien fetes et bien taillies;

et fu es estries afichiez, un esperons a or chauciez;

n'ot avoec lui arme aportee fors que tant seulement s'espee. (v. 94—104)

(Он сидел на боевом коне, на нем был плащ из шкурок горностая. Куртка на нем была из дорогого, затканного цветами прочного шелка, изготовленного в Константинополе, и шоссы, золотом расшитые, прекрасно скроенные и отменно сшитые. Ноги его были вдеты в стремена, у него были золотые шпоры, однако из оружия у него был только меч.)

Таким образом, одежда отражает общественное положение Эрека и занятую им позицию.

Следующим эпизодом, где есть описание костюма, становится появление героини, прекрасной Эниды. Эпизод этот хорошо известен, но в связи с ним возникает ряд вопросов.

Преследуя рыцаря, девицу и карлика, оскорбивших королеву, Эрек останавливается у старого благородного рыцаря. Задачей

237

Кретьена в данном эпизоде является показать благородное звание и ум вассала и одновременно бедность его и его семьи: жены и дочери. Эрек всерьез собирается жениться на Эниде: ему не пристало заключать неравный брак, и с его стороны весьма учтиво возвысить семью своей возлюбленной.

Появляется Энида.

Она одета со вкусом, но бедно, на ней надета всего лишь одна рубашка и платье с рукавами (chainse); рубашка и платье белые, рубашка сшита из тонкого полотна, но платье продрано на локтях:

La dame s'an est hors issue et sa fille, qui fu vestue d'une chemise par panz lee, deliee, blanche et ridee; un blanc cheinse ot vestu desus, n'avoit robe ne mains ne plus, et tant estoit li chainses viez que as costez estoit perciez povre estoit la robe dehors, mes desoz estoit biaux li cors. (v. 401-410)

(Рыцарь зовет своих жену и дочь-красавицу; они работали в рукодельне, не знаю я, какую они работу выполняли. Дама вышла оттуда вместе с дочерью, которая была одета в белую широкую рубашку из тонкой ткани и со многими складками; поверх рубашки надето было простое платье белое; иной одежды на ней не было. Платье было так сильно изношено, что порвалось на локтях. Наряд был убог, но тело, кое он скрывал, было прекрасно.)

Затем Эрек отправляется биться за ястреба и увозит с собой Эниду; в этом же поединке он отомстит злому рыцарю. Энида следует за ним в своем нищенском одеянии, на коне с бедной упряжью. На девушке нет ни пояса, ни плаща. La sele fu mise et li frains; desliee et desafublee est la pucelle sus montee, (v. 738—740) (Лошадь оседлали и надели на нее уздечку; без пояса и плаща девица села на коня и не заставила себя упрашивать.)

После победы в поединке за ястреба Эрек просит руки Эниды и не встречает отказа; он собирается везти девушку ко двору короля

238

Артура, чтобы там жениться на ней. Он перечисляет приданое (Morgengabe), которое он принесет своей жене и доходами с которого станут пользоваться ее родители, ибо они должны быть возвышены до положения, достойного их звания, а также звания, коего достигнет их дочь. Дары его будут состоять из замков и одежды:

Einz que troi jor soient passez vos avrai anvoie assez or et argent et veir et gris et dras de soie et de chier pris por vos vestir et vostre fame... (v. 1325—1329)

(И трех дней не пройдет, как я пошлю вам в достатке золота и серебра, беличьих мехов, дорогих шелковых тканей, дабы вы оделись, и вы, и ваша жена, коя теперь приходится мне дорогой и любезной матушкой...)

Затем он сообщает о своем решении увезти Эниду в том наряде, который надет на ней сейчас: королева даст ей одежды, достойные ее.

Demain droit a l'aube del jor, an tel robe et an tel ator, an manrai vostre fille a cort: je voel qu ma dame l'atort de la soe robe demainne, qui est de soie tainte an grainne. (v. 1331—1336)

(Завтра с первыми лучами зари я повезу вашу дочь ко двору в том платье и в той одежде, что на ней надета; хочу, чтобы королева нарядила ее в свое парадное платье из алого шелка.)

Такое решение изумляет не столько отца и мать Эниды, не помышляющих перечить своему будущему зятю, сколько ее двоюродную сестру и ее дядю, богатого графа. Они хотят дать Эниде красивое платье.

«Sire, fet ele, molt grant honte Sera a vos, plus qu'a autrui se cist sires an mainne a lui vostre niece, si povrement atornee de vestemant». Et li cuens respont: «Je vos pri, ma dolce niece, donez li de voz robes que vos avez la melior que vos i avez». (v. 1344—1352)

239

(«Государь мой, великий позор будет вам как никому иному, если этот господин увезет с собой вашу племянницу в таком убогом наряде», — говорит сестра Эниды графу. Граф ей отвечает: «Прошу вас, милая племянница, дайте ей одно из ваших платьев, то, которое вы считаете самым лучшим».)

Однако Эрек возражает. Только королева должна одеть Эниду.

«Sire, n'an parlez mie. Une chose sachiez vos bien: ne voldroie por nule rien qu'ele eilst d'autre robe point tant que la reine li doint». (?. 1354—1358)

(«Государь мой, не след более говорить об этом. Знайте: она наденет только то платье, которое изволит дать ей королева, на другое платье я не соглашусь ни за что на свете».)

Итак, Энида едет ко двору el blanc chainse et an la chemise (v. 1362) (в белом платье и рубашке). Комментаторы нередко заходили в тупик, пытаясь найти объяснение подобному упрямству Эрека, желавшему привезти Эниду ко двору в ее бедной одежде. Неоднократно приводившиеся объяснения психологического характера кажутся мне необоснованными и даже неуместными. На мой взгляд, решение Эрека основано на двух, соединившихся в данной ситуации воедино, обрядах. Во-первых, это свадебный обряд, являющийся ритуалом перехода от одного состояния к другому. Здесь мы присутствуем при прохождении первой стадии обряда — стадии расставания. Будущая супруга покидает родительский дом, однако во всем остальном положение ее должно оставаться неизменным. В настоящем случае это особенно необходимо, так как предстоящий брак является не только переходом от незамужнего состояния к замужнему, переходом из одной семьи в другую, из одного дома в другой, но и связан с повышением общественного положения, переходом от бедности к богатству. Совершение этого перехода посредством соблюдения кодекса ношения одежды должно произойти только на следующей стадии, подобно одному из тех ритуалов, которые Ван Геннеп называл «второстепенными обрядами». Имеются и другие доводы. Я полагаю, что основной темой романа являются взаимоотношения супругов. По мнению Кретьена, между

240

мужем и женой должны существовать отношения равенства, но это равенство допускает определенное превосходство мужчины над женщиной. Таким образом, не нарушаются средневековые христианские понятия о браке и об отношениях супругов. Кретьен неоднократно настаивает на равенстве Эрека и Эниды. Прежде чем равенство это будет освящено браком, а в конце романа коронованием Эрека и Эниды, оно выражается через равенство по отношению к важнейшим ценностям аристократической системы: куртуазности, красоте, «великодушию» (мудрости), отваге.

Molt estoient igal et per de corteisie et de biaute et de grant debonerete. Si estoient d'une meniere, d'unes mors et d'une matiere, que nus qui le voir volsist dire n'an poist le meillor eslire ne le plus bel ne le plus sage. Molt estoient d'igal corage et molt avenoient ansamble. (v. 1484—1493)

(Они были равны и в одинаковой степени отличались вежеством, красотой и великодушием. Они настолько походили друг на друга повадкой, воспитанием и характером, что, скажу честно, ни один человек не смог бы определить, кто из них лучше, красивее или умнее. Оба отличались чистотой души и великолепно подходили друг другу.)

Главное превосходство Эрека над Энидой заключается в том, что он — воин, высокородный рыцарь, сын короля. В свое время (сейчас ему двадцать пять лет) он был посвящен в рыцари. Энида также должна будет достичь высшего положения. Артур же по случаю свадьбы Эрека и Эниды посвятит в рыцари сотню молодых людей. Геньевра даст Эниде новые роскошные одежды.

Это тоже своего рода посвящение.

Посвящение в женщины посредством платья, дарованного королевой. Тем временем кортеж, сопровождающий Эрека и Эниду ко двору, должен облачиться согласно парадному регламенту: N'i remaint chevalier ne dame qui ne s'atort por convoier la pucele et le chevalier. (v. 1416—1418)

241

(Не было ни одного рыцаря, ни одной дамы, кто бы, отправляясь провожать девицу и рыцаря, не надел свои парадные одежды.)

Когда жених и невеста прибывают ко двору, Эрек объясняет королеве, чего он ждет от нее:

«Povretez li a fet user ce blanc chainse tant que as cotes an sont andeus les manches rotes. Et ne por quant, se moi pleust, boenes robes asez eilst, с 'une pucele, sa cosine, li volt doner robe d'ermine de dras de soie, veire ou grise; mes ne volsisse an nule guise que d'autre robe fust vestue tant que vos l'eussiez veue. Ma douce dame, or an pansez, car mestier a, bien le veez, d'une bele robe avenant». (v. 1548—1561)

(«От бедности она так износила это белое платье, что оба рукава продрались на локтях. Но если бы я дозволил, у нее не было бы недостатка в добротных платьях, потому что одна девушка, ее двоюродная сестра, хотела дать ей шелковое платье с обшивкой из горностая и пушистого беличьего меха; но я ни за что на свете не согласился бы, чтобы она надела иное платье прежде, чем вы ее увидите. Любезная госпожа моя, теперь позаботьтесь о ней, ибо, как вы сами видите, она нуждается в красивом платье, что было бы ей к лицу».)

Геньевра тотчас соглашается и говорит, что даст Эниде одно из своих платьев

(boene et bele... fresche et novele, «хорошее и красивое... неношеное и новое») (?. 1563—1566).

Она ведет ее к себе в большой покой и велит принести новое блио и плащ, специально подобранный к платью, которое она сшила для себя. Соблюдая правила курзуазии, запрещающие ей давать Эниде ношеное платье, Геньевра дарит девушке свой собственный новый наряд, как если бы та была во всем ей подобна. Таким образом через костюм происходит подлинная идентификация личности в обществе.

Кретьен пространно описывает новые одежды королевы, посредством которых совершается посвящение Эниды. Это один из

242

наиболее ярких эпизодов, занявший восемь десятков строк (1572— 1652).

Историки средневекового костюма считают его одним из наиболее точных описаний парадного женского наряда. Все имеющееся в нем изобилие деталей, соответствующих nec plus ultra богатства и красоты женского костюма: редкие меха, шелка, золото, драгоценные камни, яркие краски, пояса, различные украшения и отделки, — все это служит для того, чтобы вознести Эниду на вершину роскоши в одежде. Незадолго до свадьбы Эрек исполняет обещания, данные родителям невесты, и приказывает нагрузить пять вьючных лошадей слитками драгоценных металлов и богатыми одеждами; богатый груз сопровождают десять рыцарей и десять слуг.

Cinq somiers sejornez et gras, chargiez de robes et de dras, de boqueranz et d'escarlates de mars d'or et d'argent an plates, de veir, de gris, de sebelins, et de porpres er d'osterins. (v. 1805—1810)

(Пять вьючных лошадей, отдохнувших и тучных, нагружены одеждами и тканями белыми и цветными, золотыми и серебряными слитками, пушистыми шкурками серой белки, мехом белки рыжей и соболями, тафтой и камкой дорогими.)

После одежды, выступающей в качестве приданого и подарка, появляется одежда как непременный признак праздника, торжественной церемонии. Настает свадьба Эрека и Эниды, прибывают знатные гости, среди которых немало королей. Вот первый из них,

«Гаррас из Корка, король надменный», с пятью сотнями богато одетых рыцарей. Gavraz, uns rois de Corques fiers, i vint a.vc. chevaliers vestuz de paisle et de cendax, mantiax et chauces et bliax. (v. 1913—1916) (Гаррас из Корка, король надменный, прибыл туда с пятью сотнями рыцарей, одетых в злато и шелка, в плащах, шоссах и блио.)

Когда по случаю свадьбы Артур посвящает в рыцари сто молодых людей, он дарит каждому красивую одежду; более того, он дает им возможность выбрать эту одежду. Щедрый дар в виде одеж-

243

ды становится наградой посвященному: юный рыцарь может сделать свой выбор, подобно взрослому воину. Дарение одежды исполняет здесь функцию обряда посвящения в рыцари. Жонглерам, которые развлекают приглашенных на свадьбу, жалуют дорогие подарки, и прежде всего красивую одежду.

Et molt bel don donne leur furent: robes de veir et d'erminetes, de conins et de violetes, d'escarlate grise ou de soie. (v. 2058-2061)

(И богатых даров им надарили: одежду, подбитую мехом пушистой белки, кролика и белки гладкой, платье из сукна и шелка, пунцовое и цвета лесной фиалки.)

Участники кортежа, сопровождающие Эрека и Эниду — главным образом Эниду - в ее новое жилище и торжественно приступающие к исполнению последней части обряда бракосочетания, а именно к свадебным торжествам, венчающим церемонию, разумеется, достойно одеты.

Erec ne volt plus sejorner: sa fame comande atorner des qu'il ot le congie del roi, et si recut a son conroi .L.X. chevaliers de pris a chevax, a veir et a gris. (v. 2237-2242)

(Эрек не хочет более задерживаться, он велит жене приготовиться к отъезду, который состоится, как только он попрощается с королем. С собой он берет шестьдесят доблестных рыцарей, все на конях, в одежде на беличьем меху, и пушистом, и гладком.)

Прибыв в королевство Эрека, Энида совершает ряд ритуальных действий, завершающих свадебный обряд. В этом романе, где Богу и религии отведено настолько скромное место, что о них — так и хочется сказать — вспоминают, только когда без этого не обойтись, когда надо напомнить, что действие разворачивается в христианском мире, Энида исполняет предписанные религией обряды. Обращаясь с просьбой к Богоматери даровать ей наследника, дабы род королевский не прерывался в веках, она возлагает на алтарь великолепную ризу. Изначально риза эта была богатым шелковым златотканым облачением «дивной красоты», сшитым феей Морга-

244

ной для своего возлюбленного; королева Геньевра с помощью императора Гаса хитростью сумела заполучить его. Она сшила из него ризу и повесила ее у себя в часовне, а затем отдала Эниде, когда та покидала двор Артура.

Появление в подобном контексте волшебной одежды, «чудесным образом» поставленной на службу христианской вере и превращенной в бесценный дар, очередной раз подчеркивающий щедрость, проявленную Геньеврой по отношению к Эниде, укрепляет узы, соединяющие Эниду и королеву.

Наконец, когда Эрек, поглощенный любовью к Эниде, пренебрегает турнирами, он тем не менее посылает на них своих рыцарей; дабы сохранить при этом свое достоинство, он богато одевает своих людей.

Mes ainz por ce moins ne donnoit de rien nule a ses chevaliers armes ne robes ne deniers: nul leu n'avoit tornoiemant nes anveast, molt richemant apareilliez et atornez. (v. 2446-2451)

(Но он по-прежнему одарял своих рыцарей одеждой, оружием и деньгами. Он посылал их на все турниры, и были они богато одеты и прекрасно снаряжены.)

Далее следует вторая часть Эрека и Эниды.

После свадьбы начинается испытание супругов. В объятиях Эниды Эрек забыл о долге рыцаря. Энида, опечаленная слухами, порочащими ее мужа, решается предупредить его. Эрек внимает словам жены, однако обходится с ней сурово. Отправляясь, как и подобает настоящему рыцарю, на поиски приключений, он не только приказывает жене следовать за ним, но и назначает ей испытание: запрещает первой заговаривать с ним.

Здесь я сознательно пренебрегаю глубинным фольклорным началом, присутствующим как в данном романе, так и во всем творчестве Кретьена де Труа.

В поведении Эрека я усматриваю желание наиболее полно осуществить равноправие в супружеском союзе, заключенном им с Энидой. Он продолжает возвышать ее до своего уровня, дабы поставить ее вровень с собой. Ее более низкое положение состоит в том, что она не ищет приключений, не ведет полную опасностей жизнь рыцаря. Значит, ей придется отправить-

245

ся с ним странствовать и делить с ним грозящие ему опасности; а так как она не может сражаться, у нее будет свое собственное испытание - испытание молчанием.

В то же самое время, согласно учению Церкви, женщина не может достичь полного равенства с мужчиной; этим же постулатом на практике руководствовались и аристократы, несмотря на придуманные законы куртуазной любви, утверждавшие обратное.

По сравнению с мужчиной женщина должна занимать более низкий, подчиненный уровень.

В согласии со средневековым менталитетом и институтами, неравенство вполне вписывается в «сферу равенства»; примером тому служит договор о вассальной зависимости2.

Дважды Энида чуть было не принизила Эрека. Сначала она заставила его забыть о своих рыцарских обязанностях, любовью своею удерживая его - пусть даже непреднамеренно — подле себя. Затем она — пусть не напрямую, пусть косвенным образом - преподнесла ему урок. Ощущая потребность упрочить свое влияние на супругу, Эрек приглашает ее ехать вместе, отправиться с ним рядом по дороге свершения их жизни и судьбы, каковой является рыцарская авантюра. В этой части романа кодекс ношения одежды играет меньшую роль. Да и как может быть иначе, если действие чаще всего происходит в лесу, месте, где рыцаря ждут подлинные испытания, где нет повода соблюдать правила ношения одежды и выставлять наряды напоказ. В лесу первостепенную важность приобретает одежда воина, рыцаря, которой я сознательно не касаюсь в этой статье.

Но даже отдельные упоминания об одежде героев представляют определенный интерес.

Когда Эрек решает отправиться на поиски приключений, он приказывает рыдающей Эниде надеть самое красивое из ее платьев.

«Levez de ci, si vos vestez de vostre robe la plus bele sor vostre meillor palefroi», (v. 2576-2578)

(«Вставайте с кровати, надевайте самое красивое ваше платье и прикажите оседлать вашего лучшего скакуна».)

Смысл этого приказа ускользает от Эниды; мы же попытаемся его истолковать. Так как Эрек решил взять с собой жену, он хочет, чтобы она надела самую красивую одежду, равно как и себе он приказывает принести самое красивое оружие (ст. 2632-2657). Это соблюдение равенства во внешнем виде и в подготовке к приключению.

246

А вот и первый результат — вид богато одетой дамы разжигает алчность в рыцаре-разбойнике, выехавшем навстречу из леса:

Mes molt est richement vestue. (v. 2805)

(Уж очень одежда на ней богата.)

Во всех остальных приключениях наиболее притягательной будет красота Эниды, а не ее платье. Затем приходится ждать выздоровления Эрека от ран, нанесенных Гивретом, для того чтобы правила ношения одежды вновь приобрели смысл для примирившихся супругов, вышедших победителями из всех испытаний. Им обоим Гиврет дарит роскошные одежды.

Quant il pot aler et venir Guivrez ot fet deux robes feire, l'une d'ermine et l'autre veire, de deux dras de soie divers. L'une fu d'un osterin pers et l'autre d'un bofu roie qu'au presant li ot anvoie d'Escoce une soe cousine. Enide ot la robe d'ermine et l'osterin qui molt chiers fu, Erec la veire o le bofu, qui ne revaloit mie mains. (v. 5184—5195)

(Когда он смог встать и начать ходить, Гиврет велел сшить два наряда, один подбитый горностаем, другой с отделкой из серой белки; оба наряда были разного шелка. Один наряд из восточного шелка цвета синевы морской, другой — из шелка в полоску, что из Шотландии сестрой двоюродной Гиврета прислан брату в подарок. Энида получила платье из дорогого шелка восточного с горностаевой отделкой, платье Эрека было из шелка плотного и подбито серой белкой, столь же ценной.)

Супруги получили в дар от Гиврета платье в знак двойного исцеления: физического и душевного. Возвращение к прежнему социальному положению прервется в третьей части романа, где героя ожидает главная авантюра, решающее испытание, «радость двора».

247

Эрек победил, супругов ожидает торжественное завершение авантюры. Возвеличивание супругов показано в трех эпизодах, в которых снова обретает значимость кодекс ношения одежды. В первую очередь это возвращение ко двору короля Артура, средоточию доблести, символу порядка и цивилизации. Прежде чем предстать перед Артуром, Эрек, Энида и Гиврет переодеваются в свое самое лучшее платье:

As ostex vienent, si s'aeisent, si se desvestent et atornent, de lor beles robes s'atornent; et quant il furent atorne, a la cort s'an sont retorne. (v. 6402—6406)

(Они идут в дома, снимают доспехи, одежды те, в которых были, а затем облачаются в свое самое красивое платье. Когда же они готовы, они отправляются во дворец.)

Возвращение знаменуется надеванием парадных одежд.

Второй эпизод - смерть короля Лака, отца Эрека.

Это время траурных одежд — одежд, символизирующих переход: для покойного — к смерти, для супругов-наследников - к возвышению и королевской власти. По такому случаю вновь появляются клирики, а с ними и бедный люд. Они - те, кому по такому случаю щедрою рукой раздается одежда.

Molt fist bien ce que fere dut: povres mesaeisiez eslut plus de cent et .LX. IX. si les revesti tot de nuef; as povres clers et as provoires dona, que droiz fu, chapes noires et chaudes pelices desoz. (v. 6475—6481)

(Он прекрасно исполнил все, что полагалось исполнить: он выбрал более ста шестидесяти девяти нищих в нужде и одел их во все новое; бедным клирикам и святым отцам он по справедливости даровал черные плащи на меховой подкладке.)

И наконец, яркой демонстрацией пышных одежд становится коронование Эрека и Эниды в Нанте, которое совершают Артур и Геньевра.

248

По такому случаю Артур необыкновенной своей щедростью превосходит Александра и Цезаря; дарение одежды вновь выступает на первый план:

chevaux dona a chascun trois, et robes a chascun trois peire, por ce que sa corz mialz apeire. Molt fи li rois puissant et larges: ne donna pas mantiax de sarges, ne de conins ne de brunetes, mes de samiz et d'erminetes, de veir antier et de diapres, listez d'orfrois roides et aspres. (v. 6602—6610)

(...он дал каждому по три скакуна и по три пары платья, чтобы двор его прославился еще большей пышностью. Король был необычайно могуществен и щедр: плащи были не саржевые на подкладке из кроличьего меха или рыжего меха беличьего, но из парчи с подкладкой горностаевой, а также из цельных шкурок белки серой с мехом переливчатым, с отделкой драгоценной, тяжелой от украшений богатых.)

Снова к изобилию присоединяется возможность выбора для каждого:

Li mantel furent estandu a bandon par totes les sales; tuit furent gitie hors des males, s'an prist qui vost, sanz contrediz (v. 6624-6627)

(Плащей во множестве было разбросано по всем залам; их достали из сундуков, и теперь их брал каждый, кто хотел, без всякого стеснения.)

Когда же речь заходит об Эниде, ее вновь украшает Геньевра:

Quanque pot, d'Enide attilier se fut la reine penee. (v. 6762—6763)

(Королева взяла на себя труд убрать Эниду как можно краше.)

Исходя из принципа зеркальной симметрии, теперь, в отличие от свадебного обряда, детально расписан наряд Эрека, ибо молодой король является главным героем церемонии. Его необыкновенное, чудесное платье, изготовленное четырьмя феями, известно в истории благодаря описанию Макробия. Одежда, воистину

249

содержащая свод премудростей, ибо феи изобразили на ней четыре науки квадривиума: геометрию, арифметику, музыку и астрономию. Одежда отделана мехом диковинных зверей, которые водятся в Индии и называются berbiolettes.

La pane qui i fu cosue fu d'unes contrefetes bestes qui ont totes blondes les testes, et les cors noirs com une more, et les dos ont vermauz desore, les vantres noirs et la сое inde; itex bestes naissent en Inde, si ont berbioletes non, ne manjiient se poissons non quenele et girofle novel. (v. 6732—6741)

(На подкладку пошел мех диковинных зверей, у которых голова совершенно белая, а тело черное, словно ежевика, спина с багряной полосой, живот черный, а хвост синий; звери эти водятся в Индии и называются бербиолетами, они едят только рыбу, корицу и пряную гвоздику.)

Одежду дополняет плащ с застежками из драгоценных камней, оправленных в золото. Молодой король, обладающий почти сверхъестественной властью, коронован другим королем, а именно королем Артуром, почерпнувшим в поцелуе, дарованном белому оленю, новую легитимность, источником которой является чародейство.

Эрек, которому вместе с Энидой предстоит стать центром другого образцового двора, сравнимого с двором короля Артура, выставляет напоказ — вместе с короной и скипетром — чудесную одежду, дарующую ему власть над чародейскими силами прежде, чем епископ посредством помазания доверит ему христианскую духовную власть.

* * * Кодекс приема пищи в Эреке и Эниде встречается не так часто, как кодекс ношения одежды. Иногда оба свода правил согласуются, а иногда правила приема пищи функционируют самостоятельно. В доме рыцаря они выполняют свою роль, символизируя звание и положение хозяина. Действительно, старик предлагает Эреку трапезу, которая, будучи, как и подобает при его бедности, скром-

250

ной, тем не менее свидетельствует об усилиях, затраченных им на ее приготовление, а также о его щедрости: угощение достойно высокого положения гостя. Единственный слуга в доме обнищавшего рыцаря является хорошим поваром. За неимением дичи он подает мясо в двух видах: вареное и жареное, а также мелкую птицу. Cil atornoit an la cuisine por le soper char et oisiax. De l'atorner fut molt isniax, bien sot apareillier et tost char cuire et an eve et an rost. (v. 488—492)

(Слуга на кухне готовил на ужин мясо и птицу. Он быстро справился с этой работой; он умел хорошо и быстро готовить мясо, как вареное, так и жареное.)

Трапеза обставлена по всем правилам: столы, скатерти и тазики с водой: Quant ot le mangier atorne tel com l'an li ot comande, l'eve lor done an deus bacins, tables et nappes et bacins, fu tost apareillie et mis, et cil sont au mangier asis; trestot quanque mestiers lor fu ont a lor volante eu. (v. 439—500)

(Когда слуга исполнил распоряжение и приготовил еду, он принес им два тазика с водой для мытья рук; затем он споро постелил скатерть, накрыл на стол, расставил бокалы. Они сели за стол; и всего, что каждый захотел отведать, было вволю.)

На свадьбе Эрека и Эниды угощения также в достатке. Артур умеет проявить щедрость и в отношении съестного, однако пищу Кретьен описывает более скупо, нежели одежду, игры, шествия и турниры. Li rois Artus ne fu pas chiches: bien comanda as penetiers et as queuz et aus botelliers qu'il livrassent a grant plante, chascun selonc sa volonte, et pain et vin et veneison;

251

nus ne demanda livreison de rien nule que que ce fust qu'a sa volante ne l'eust.

(v. 2006—2014) (Король Артур скаредом не был. Он приказал хлебодарам, поварам и кравчим раздавать всем хлеб, дичину и вино, каждому вволю. И никто не был обойден, и получал столько, сколько желал.)

На свадьбе нет недостатка ни в дичи, ни в вине, непременном украшении любого благородного пиршества. В центральной части романа, посвященной приключениям Эрека и Эниды, о еде упоминается четырежды. В первый раз в связи с голодом, который герои испытали в лесу, где они встретились с благородным юношей.

После сражения с пятью рыцарями Эрек и Энида, которые со вчерашнего дня ничего не ели и не пили, около полудня встречают оруженосца, молодого человека из благородного сословия, в сопровождении двух слуг, несущих хлеб, вино и пять жирных сыров. Юноша предлагает двум голодным путешественникам эти яства, ибо понимает, что имеет дело с настоящим рыцарем и благородной дамой:

«De cest blanc gastel vos revest, s'il vos plest un po a mangier. Nel di pas por vos losangier: li gastiax est de boen fromant ne rien nule ne vos demant; boen vin ai et fromage gras, blanche toaille et biax henas». (v. 3140—3146)

(«Отведайте, пожалуйста, этого пирога из белой муки. Я ничего не стану просить у вас взамен, и мне ничего от вас не надо. Пирог испечен из отличной муки, а еще у меня есть доброе вино и жирный сыр, а также белая скатерть и красивые кубки».)

Завтрак на траве накрыт, и, соблюдая принятый у знати кодекс поведения за столом, оруженосец прислуживает Эреку и Эниде:

puis a devant ах estandue la toaille sor Verbe drue; le gastel et le vin lor baille un from age lor pere et taille; cil mangierent qui fain avoient,

252

et del vin volantiers bevoient; li escuiers devant ?x sert, qui son servise pas ne pert. (?. 3165—3172)

(...он стелит перед ними скатерть на густой траве и ставит на нее пирог и вино, кладет и разрезает сыр. Они едят с большим аппетитом и охотно пьют вино. Оруженосец, прислуживавший им, трудился не напрасно.)

В лесном мире, где Эрек и Энида сблизились с природой, трапеза естественна, даже когда речь идет не о сырой пище, а приготовленной и сервированной по всем правилам (пирог из пшеничной муки, вино, жирный сыр, белая скатерть, красивые кубки, благородный оруженосец в качестве прислужника). Странствования Эрека и Эниды прерываются коротким пребыванием при дворе Артура, однако приключения еще не закончились. Время праздничного пира еще не настало. В субботний вечер, канун воскресенья, когда подают постное, героев ждет ужин. Артур и его гости едят рыбу и плоды, но, уточняет Кретьен, в этом уголке цивилизации есть не только вареная пища, но и сырая: груши вареные и груши сырые.

Ce fu un samedi a nuit qu'il mangierent poisson et fruit, luz et perches, saumons et truites, et puis poires crues et cuites. Apres souper ne tardent gaire; comandent les napes a traire. (v. 4237—4242)

(Был субботний вечер, они ели рыбу и фрукты: щуку и окуня, лосося и форель, а затем груши сырые и вареные. После трапезы они не засиделись: поев, сразу приказали убирать скатерти.)

Третий эпизод, где говорится о еде, совершенно особенный. Энида, считавшая, что Эрек умер, насильно выдана замуж за графа, и ее силой пытаются принудить поесть. Люди графа «принесли и поставили перед ней стол» (ст. 4750). Но она отказывается есть и пить, ибо Эрек, который лежит недвижно перед ней и которого она считает мертвым, хотя на самом деле он всего лишь в продолжительном обмороке, также не может есть.

«Sire, ja tant con je vivrai, ne mangerai ne ne bevrai, si je ne voi mangier eincois

253

mon seignor, qui gist sor ce dois». (v. 4777—4780)

(«Государь мой, пока жива, я не стану ни есть, ни пить; до тех пор я не буду этого делать, пока не увижу, как ест мой супруг, что лежит здесь, на этом столе».)

Когда супруга разлучается с супругом, правила приема пищи для нее более не существуют. Сознание возвращается к Эреку, он убивает графа, а затем в доме своего друга Гиврета исцеляется и заново набирается сил. Упоминание о пище возникает одновременно с возвращением к жизни и воссоединением супругов, однако трапезой в полном объеме эту еду еще назвать нельзя — это еда выздоравливающего. Гиврет хочет угостить Эрека и Эниду холодным пирогом с мясом и предлагает выпить вина, смешанного с водой:

Et puis li ont un cofre overt, s'an fist hors traire trois pastez; «Amis, fet il, or an tastez un petit de ces pastez froiz vin a eve mesle avroiz; j'en ai de boen set barriez pleins mes li purs ne vos est pas sains». (v. 5104—5110)

(Затем сундук открыли, и Гиврет достал оттуда три пирога с мясом. «Друг, — начал он, — попробуйте один из этих пирогов. И выпейте вина пополам с водой: вино у меня хорошее, семь бочек им полны; но неразбавленное вино сейчас на пользу вам не пойдет».)

Гиврет уговаривает супругов:

«Biax dolz amis, or essaiez a mangier, que bien vos fera; et ma dame aussi mangera [...] Eschappez estes, or mangiez, et je mangerai, biax amis». (v. 5112—5119)

(«Друг мой любезный, попробуйте поесть, это вам пойдет на пользу; и благородная жена ваша также поест... [...] труды ваши позади. Теперь вы вне опасности, так поешьте же, друзья мои любезные, и я поем с вами».)

Энида дает себя уговорить, но Эрек, будучи недужен, ест не досыта и разбавляет свое вино водой:

254

andui de mangier le sermonent; vin et eve boivre li donent, car li purs li estoit trop rudes. (v. 5123—5125) (...оба уговаривают его поесть, они разбавляют ему вино водой, ибо неразбавленное вино сейчас не пойдет ему на пользу.) Сестры Гиврета ухаживают за раненым, промывают и перевязывают его раны. Они также кормят его и дают пить, однако дозволяют ему есть только пищу, полезную для выздоравливающего, — без пряностей.

Chascun jor catre foiz ou plus le feisoient mangier et boivre, sel gardoient d'ail et de poivre. (v. 5164-5166)

(Четыре раза в день, а иногда и больше, они кормили его и давали пить, но не позволяли ему есть ни чеснока, ни перца.)

В третьей и последней части романа кодекс приема пищи вновь становится актуальным в эпизодах, предшествующих главной авантюре, именуемой «радостью двора», а также в эпизодах, следующих за ней. Король Эврен, на чьей земле должно свершиться рыцарское испытание, сначала устраивает пиршество в честь Эрека и Эниды, где представлена самая что ни на есть изысканная пища аристократов: битая птица, дичина, плоды и вино...

Li rois comanda aprester le souper, quant tans fu et ore [...] quanque cuers et boche covoite orent plenieremant la nuit, oisiax et venison et fruit et vin de diverse meniere. (v. 5532—5539)

(Когда урочный час настал, король велел подавать ужин. [...] Все, чего только можно пожелать, в изобилии было на столе в тот вечер: дичина, плоды и вина разнообразные во множестве.)

Однако Эрек не засиживается за столом, ибо его не покидает мысль о «радости двора». Molt furent servi lieemant, tant qu'Erec estrosseemant leissa le mangier et le boivre, et comanca a ramantoivre ce que au cuer plus li tenoit. (v. 5543—5547)

255

(Но главнее всего было приятное застолье; ибо удовольствие еще большее, нежели яства, доставляет прием отменный и приветливые лица за столом. Всех радостно обносили едой и питьем; но тут Эрек внезапно прекратил есть и пить и завел речь о том, что волновало его более всего.)

Сражение за «радость двора» обрамлено двумя краткими эпизодами, связанными с едой. В обоих случаях речь идет о «чудесной» пище. Таким образом, и кодекс ношения одежды, и кодекс приема пищи несут на себе печать чародейства. Когда Эрек проникает в волшебный сад, где ему предстоит опасное испытание, он узнает, что там растут волшебные плоды, зреющие круглый год, но есть их можно только в этом саду.

Et tot este et tot yver y avoit flors et fruit maur; et li fruiz avoit sel eur que leanz se lessoit mangier mes au porter hors fet dongter; car qui point an volsist porter ne s'an seilst ja mes raler car a l'issue ne venist tant qu'an son leu le remeist. (v. 5696-5704)

(Все лето и всю зиму там цвели цветы и зрели плоды. Плоды те обладали одним волшебным свойством: их можно было есть только в этом саду и нельзя было выносить за его пределы: тот, кто захотел бы вынести чудесный плод, не смог бы найти обратной дороги и не находил бы выхода до тех пор, пока не вернул бы плод на место.)

Когда в конце романа Эрек для своей коронации надевает чудесное одеяние, о котором я говорил выше, Кретьен уточняет, что диковинный зверь, загадочный бербиолет из Индии, чей мех пошел на подкладку волшебного платья, «питается только рыбой, корицей и пряной гвоздикой» (ст. 6740-6741).

Наконец, в заключение церемонии коронования наступает гастрономический апофеоз, дополнивший торжество роскоши в одежде. Была приготовлена богатая трапеза, для которой накрыли более пятисот столов. После торжественной мессы пять залов заполнились гостями. Во главе каждого стола сидел либо король, либо герцог или граф, вокруг которого размещалась сотня рыцарей. «Тысяча рыцарей разносят мясо, еще тысяча — вино, а еще тыся-

256

ча — иные яства, и все они в новых одеждах, подбитых горностаем» (ст. 6872—6874). Но когда появляется повод описать блюда, Кретьен становится кратким и, виртуозно сменив тему, стремительно добирается до развязки романа, оставляя слушателя (или читателя) несолоно хлебавши.

De mes divers don sont servi, ne por quant se ge nel vos di, vos savroie bien reison randre; mes il m'estuet a el antendre. (v. 6875—6878)

(Я мог бы вам рассказать, сколько разных блюд там подавали, но я не стану их вам перечислять, так как есть у меня другие дела.)

Таким образом, кодекс ношения одежды позволил прояснить смысл некоторых структур и узловых моментов истории Эрека и Эниды: отношений между супругами, свадебного и похоронного обрядов, роли короля, отъезда на поиски приключений и возвращения супругов к их прежней жизни. Он исполнил роль основной символической референтной структуры. Роль кодекса приема пищи более скромная. Однако Кретьен де Труа сумел в полной мере использовать его, например, в эпизоде «Безумия Ивейна». При постепенном одичании Ивейна в отношениях между Ивейном и отшельником в полной мере «работает» система сырого и вареного3. Чтобы распознать, где правило, а где исключение, надо в намеченном здесь ключе исследовать все произведения Кретьена. Только тогда можно будет с уверенностью сказать, от чего в первую очередь зависит функционирование правил ношения одежды и приема пищи: от содержания произведения или же от воли поэта4.

Примечания

* Quelques remarques sur les codes vestimentaire et alimentaire dans Erec et Enide. La chanson de geste et le mythe carolingien. Melanges Rene Louis, II, 1982, pp. 1243-1258. Опубл. на ит. яз. в: J. Le Goff. Il Meraviglioso e il quotidiano nell'Occidente medievale. Roma — Bari, Laterza & Figli, 1983, pp. 81-100. Кодексы ношения одежды и приема пищи в «Эреке и Эниде»

257

1 Traduction: Chretien de Troyes. Erec et Enide, roman traduit de l'ancien francais d'apres l'edition de Mario Roques par Rene Louis... Paris, Librairie Honore Champion, 1977. (Перевод Рене Луи, приводимый автором, выполнен в прозе, переводчик его сохраняет. Pyс. поэтич. перев.: Эрек и Энида. Перев. Н.Я. Рыковой // Кретьен де Труа. Эрек и Энида. Клижес. М., «Наука» (серия ЛП), 1980, с. 5—210. — Прим. перев.)

2 Я попытался показать это в своем исследовании: Le Rituel symbolique de la vassalite // Simboli e Simbologia nell' Alto Medioevo (Settimane di studio del Centra italiano di studi sull'alto Medioevo, XXIII. Spoleto, 1976, pp. 679-788; см.: Ж. Ле Гофф. Символический ритуал вассалитета // Другое Средневековье..., с. 211—262.

3 См.: Ж. Ле Гофф, П. Видалm-Наке. Леви-Стросс в Броселиандском лесу, см. выше, с. 198.

4 Мне кажется, до сих пор никто не обратил внимания на то, что в знаменитой средневековой поэме «Стихи о смерти» цистерцианца Элинана из Фруамона пища, как это ни странно, занимает ключевое место.

РЫЦАРИ-ВОИНЫ И ГОРОЖАНЕ-ПОБЕДИТЕЛИ. ОБРАЗ ГОРОДА ВО ФРАНЦУЗСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XII в.

В XII в. на христианском Западе начинается великая эпоха стремительного развития городов.

В произведениях зарождающейся литературы на народных языках город предстает в различных формах, обладает разными значениями и играет — более или менее — важную роль.

Возьмем, к примеру, произведения на старофранцузском языке, и в частности две жесты из цикла о Гильоме Оранжском: Нимская телега и Взятие Оранжа, четыре из двенадцати лэ Марии Французской: Ланваль, Ионек, Лаюстик, Элидюк, и роман Кретьена де Труа Персеваль, или Повесть о Граале. Каким же предстает город в этих сочинениях?

В Нимской телеге Гильом, после того как он убил «под стенами Рима, на лугу»1 великана Корсольта (это сражение лежит в основе сюжета Коронования Людовика) и помог Людовику, сыну Карла Великого, получить корону и короноваться в Риме, возвращается из леса, где он долго охотился, и въезжает в Париж по Малому мосту. Здесь его племянник Бертран сообщает, что, пока он отсутствовал, Людовик раздал своим баронам фьефы, забыв при раздаче и Гильома, и Бертрана.

Людовик щедро одарил своих вельмож — кого землями, кого замками, кого городом, кого деревней. Разъяренный Гильом отправляется во дворец и с горечью напоминает императору, чем тот ему обязан. Он победил трех главных императорских врагов: убил Ришара Нормандского, оскорбившего короля перед лицом его баронов; Ги Немецкого, потребовавшего у Людовика корону и город Лан, и захватил в плен Отона под стенами Рима, в месте, называемом Лугом Нерона, где Людовик разбил лагерь; Гильом сам поставил там его палатку и настрелял множество отменной дичи.

259

Смущенный Людовик предлагает Гильому четвертую часть своего королевства, четверть Франции: каждое четвертое аббатство и каждый четвертый рынок, каждый четвертый город и каждое четвертое архиепископство.

Гильом гордо отказывается: король не должен умалять свое могущество.

Разгневанный Гильом покидает Людовика и встречает своего племянника Бертрана; тот успокаивает его и делает ему разумное предложение: он должен попросить у Людовика те земли, которые еще предстоит завоевать. Попросите у него край испанский, Тортелозу с Порпальяром-на-море, А также Ним, богатый город, И еще Оранж, что славен всюду2.

Обрадованный Гильом возвращается к Людовику, тотчас возобновляющему свое предложение; теперь он увеличивает дар вдвое, то есть предлагает Гильому полкоролевства, все, что тот может пожелать «из замков, городов, крепостей иль деревень, донжонов иль фортеций». Гильом от всего отказывается, но на этот раз с улыбкой, и просит даровать ему Испанию и города, что составляют гордость этого края: «Вальсур обширный», «Ним с его прочными крепостными стенами», «Ним с его высокими остроголовыми башнями». Людовик не решается подарить не принадлежащие ему земли. Он вновь предлагает Гильому половину своего королевства: Разделим поровну все наши города: Вам Шартр достанется, а мне же — Орлеан3. Наконец Людовик соглашается и вручает Гильому перчатку в знак того, что жалует ему Испанию во фьеф. Затем, поднявшись на возвышение, Гильом призывает вступать к нему в войско «бедных рыцарей», обещая им «казну, владения, замки, земли, башни, крепости».

Начинает поход; но, прежде чем тронуться в путь, Гильом поручает Господу «Францию и Аахен, Париж, Шартр и весь остальной край». Проезжая Овернь, Гильом и его товарищи оставляют справа Клермон — Ферран, «они не заезжают в город и не останавливаются в его богатых домах, ибо не хотят причинять ущерб жителям». Следуя по Ригорданской дороге, пути паломников и торговцев, Гильом и его товарищи, миновав Пюи, встречают виллана-мусульманина, везущего из Сен-Жиля бочку соли, которую он рассчитыва-

260

ет выгодно продать. Гильом, одержимый стремлением попасть в Ним, спрашивает его: «А был ли ты в Ниме, укрепленном городе, где есть все, чего ни пожелаешь?» Выражение «укрепленный город, где есть все, чего ни пожелаешь» (ст. 904) каждый из участников диалога понимает по-своему. Виллан отвечает, что он там был и в городе, вправду, все можно купить, и задешево; но Гильом перебивает его: «Глупец, я не о том тебя спрашиваю». Он хочет знать, как вооружены язычники, составляющие городской гарнизон. Один говорит об экономике, другой - о войне.

Виллан ничего не знает о воинском снаряжении. И тут у одного из рыцарей Гильомова войска рождается идея. Глядя на телегу виллана, он замысливает хитрость, своего рода нового Троянского коня: вооруженные рыцари спрячутся в просверленных бочках, и их под видом товаров ввезут в Ним; всего число бочек будет тысяча. Гильом принимает план, рыцари реквизируют у вилланов телеги и волов, а самих вилланов заставляют взять топоры и начать сколачивать бочки. Горе тем, кто пытается возражать: Тот, кто роптал, в этом тотчас раскаялся, Ибо глаза ему выкололи и за шею повесили. (ст. 962-963) Гильом и его рыцари переодеваются торговцами и погонщиками волов.

У них большие кошели, где лежат монеты для обмена.

Гильом надевает кафтан из грубой шерсти, широкие штаны, заправляет их в сапоги из бычьей кожи, надевает пояс, какие носят здешние горожане, на пояс вешает кинжал в красивых ножнах; он садится верхом на дряхлую кобылу, вдевает ноги в старые стремена, на сапогах у него старые шпоры, а на голове войлочная шляпа. Миновав Лаварди, место, где добывали камень, из которого построены башни Нима, французы подошли к городу и въехали со своими телегами в его ворота. Новость о прибытии богатых торговцев долетает до дворца, и сарацинский король Отран и его брат Арпен, правящие в «добром городе», тотчас отправляются на рынок, эскортируемые двумя сотнями язычников. В этом месте автор помещает обращение к слушателям, где он убеждает их в правдивости того, о чем говорится в его жесте, а также в реальном существовании города Нима; в этом городе, в том месте, где прежде поклонялись Магомету и его идолам, теперь находится церковь, посвященная Святой Деве. Отрану и Арпену Гильом представляется богатым торговцем, прибывшим из Англии, «из богатого города Кентербери»; затем он перечисляет товары,

261

привезенные им в бочках: ткани, оружие, пряности, кожи и меха, и описывает свой путь из Шотландии во Францию, Германию, Венгрию, Италию, Испанию, Палестину, с остановкой в королевстве Венеция. Он приказывает погонщикам ехать по улицам и разгружать телеги на «широких площадях».

Но если Отран введен в заблуждение и относится к пришельцам дружелюбно, Арпен постоянно оскорбляет их и провоцирует.

Не выдержав, Гильом забывает о необходимом ему по роли смирении, со всей силой наносит королю Арпену удар и убивает его. Затем он трубит в рог, и рыцари с кличем «Монжуа!» выскакивают из бочек. Начинается упорная жестокая схватка, страшное и кровопролитное сражение, в котором отважные французы неистово бросаются в бой под прикрытием своих крепких и тяжелых щитов и наносят мощные удары мечами и рогатинами.

Отран и его сотоварищи побеждены, им предлагают обратиться в христианство, но они отвечают отказом, и их выбрасывают из окон: И вот французы освободили город, Высокие башни его и чертоги с полами каменными. Нашли они в городе вина и хлеба в достатке, На семь лет запасов здешних хватило бы, И семь лет никто не взял бы город измором. (ст. 1463— 1467) Воины, оставшиеся в лагере, входят в Ним, а следом за ними вилланы, которые требуют вернуть им телеги и волов; радуясь победе, воины не только возвращают взятое, но и награждают вилланов. Слава о совершенном подвиге доходит до Франции: Граф Гильом освободил Ним. Об этом рассказано было Людовику. Узнаем ли мы из жесты о том, какими идеологическими установками руководствовались воины в своем отношении к городу? Прежде всего нам напоминают, что образ жизни воинов не имеет ничего общего с образом жизни горожан. Воины чувствуют себя в своей стихии в лесу и на охоте, они живут в палатках, питаются дичью, состязаются в физических упражнениях и отличаются отвагой в сражениях.

Горожане едят хлеб («Там мы видели, как две большие ковриги продавали за одно денье», — говорит о Ниме виллан, везущий бочку с солью), ищут наживы, путешествуют с мирными целями и презирают видимую роскошь. Когда бароны и рыцари переодеваются торговцами, пре-

262

доставляется удобный случай продемонстрировать разницу во внешности, в костюме, в лошадях и в вооружении. Впрочем, речь идет главным образом о баронах и рыцарях, ибо христианские короли так же, как короли мусульманские, живут во дворцах, то есть ведут городской образ жизни. Однако оппозиция воин—горожанин не самая ярко выраженная социальная антитеза.

Горожан из Клермон-Феррана оставляют в покое, они даже удостаиваются похвалы. Наиболее отталкивающей категорией лиц являются вилланы, и, если, пребывая в эйфории после победы, воины относятся к ним снисходительно, они тем не менее глубоко презирают и вилланов, и их работу. Из презрения к виллану проистекает отчетливая оппозиция между оружием и орудием труда, между воинской доблестью и трудом. В жесте убедительно прослеживаются положительные образы города. Обращает на себя внимание подробное описание урбанистических реалий и реалий экономических, также связанных с городом.

Представлены все основные механизмы, существующие в сфере рынка и торговли: товары, дороги, городские пошлины на ввоз и дорожные подати, прибыли и торг, денежное обращение и обмен денег. Гильом упоминает город Крак де Шевалье (ст. 1200—1201) только для того, чтобы сообщить об издавна проводимых в нем ярмарках! Более того, если верить жесте, город буквально завораживает воинов. В описаниях маршрутов передвижений и краев основное внимание уделяется городам. Говоря про королевство Францию, Людовик упоминает прежде всего города, подводя, таким образом, к идентичности (почти полной) понятий королевства и городов (королевство=города).

Когда Гильом и его товарищи вспоминают о городе, они награждают его положительными эпитетами: хороший, красивый, сильный. Городом приятно любоваться, но еще лучше взять его. Город — это достойная, желанная добыча. Соблазняя своих товарищей отправиться с ним в поход, Гильом наряду с землями, которые им предстоит завоевать в Испании, обещает им также казну, владения, замки, земли, башни и крепости. Себе же он оставляет Ним, город Ним. Упомянув про город Ним, автор жесты выстраивает стереотипный образ средневекового города, основанный на реальных и — как мы увидим — воображаемых элементах, благодаря которым реальность обретает свое подлинное существование. К таким эле-

263

ментам относятся прежде всего стены, ворота и башни: высокие башни, остроконечные башни. Далее следует материал, из которого сооружен город: это главным образом камень; потом говорится про улицы и площади — пути продвижения и остановок; затем следуют дворцы и церкви.

Центральное место города, тот подлинный и символический центр, где жизнь наиболее активна, где воплотилась сущность города, где мусульманские короли со своей свитой, представляющие ту власть, которой вскоре предстоит исчезнуть, выходят навстречу власти нарождающейся, а именно Гильому и его товарищам, это место — рынок.

Воинская хитрость, переодевание, устроенное воинами, имеет символическое значение, и к нему я еще вернусь. Сейчас же, подводя итог краткого экскурса в содержание Нимской телеги, скажу лишь, что подлинным героем этой жесты является Ним, город Ним.

Взятие Оранжа — продолжение Нимской телеги, хотя дошедшая до нас версия, скорее всего, вышла из-под пера «обновителя», изменившего изначальный вариант, несомненно, предшествовавший Нимской телеге и Коронованию Людовика. Жеста начинается с воспоминания о завоевании Нима, затем автор рисует картину нынешнего города: Все воспевали город Ним, Теперь владеет им Гильом.

Ему принадлежат его высокие стены и каменные покои, И его дворец, и окрестные земли. (ст. 13.16) Внезапно у владельца Нима возникает неодолимое желание захватить новый город, и город этот — Оранж. Но Господи! Пока еще не владел он Оранжем. Оранжем правит Тибо Африканский (ст. 27) или Персидский (ст. 35); жена Тибо — «благородная и мудрая Орабль» (ст. 40).

Действие начинается в мае месяце, среди пейзажа наполовину городского, наполовину сельского, среда, окружающая героя, — наполовину воинская, наполовину городская. Гильом, стоя у большого окна Нимского дворца, смотрит на свежую траву и высаженные розовые кусты (смешение природы и культуры). Ему тоскливо. С одной стороны, у него в Ниме есть все необходимое: боевые кони и боевое снаряжение (кольчуги, шлемы, мечи, щиты, копья), он стал питаться городской пищей (хлеб, вино, солонина, разносо-

264

лы).

Однако ему не хватает трех основных составляющих воинской (иначе говоря, благородной) жизни: артистов, забавляющих воинов (ни арфистов, ни жонглеров), любовных забав (нет девиц, чтобы развлекать воинов), а главное, нет войны: к сожалению, сарацины нападать не собираются! Глядя в дворцовое окно, являющееся одновременно окном крепостной стены (ст. 105), он видит, как из воды на берег Роны выбирается христианин, бежавший от сарацин. Христианин добрался до доброго города Нима и входит в него через ворота.

В городе Гильому удалось отчасти воссоздать характерную для феодального (и куртуазного) общества атмосферу; беглец находит Гильома сидящим под раскидистой сосной в окружении многочисленных именитых рыцарей: они слушают жонглера, исполняющего древнюю жесту. В пришельце Гильом сразу признает человека своего круга и велит принести ему, помимо вина и хлеба, питье и блюда, подобающие воину: «благоуханные напитки, кларет, журавлей, диких гусей, павлинов в густо наперченном соусе» (ст. 172—173).

Расспросив беглеца, Гильом выясняет, что тот является сыном Ги, герцога Арденна, Артуа и Вермандуа. Сарацины пленили его в Лионе и увезли в Оранж. Без промедления беглец принимается расписывать Оранж и засевших в нем грозных сарацин, тем самым искушая Гильома, которого вновь влекут новые завоевания: До самого Иордана нет такой твердыни, Чьи стены были бы так высоки, а башня так крепка и просторна. Столь же хорош и дворец, и ближние к нему постройки. В городе двадцать тысяч язычников, вооруженных копьями, И сто сорок турок в дорогом вооружении, И все они хорошо охраняют город Оранж, Ибо боятся они, что Людовик Или вы, государь мой, вместе с французскими баронами возьмете город. Одно искушение следует за другим: Вместе с королем Арагоном, сыном Тибо Испанского, Пребывает там дама Орабль, прекрасная королева, До самого Востока такой красавицы не сыскать,

265

Она хороша телом, стройна и лицом прекрасна, Кожа ее бела, словно цветок, под деревом выросший. В заключение беглец напоминает, что без истинной веры красота девицы, в сущности, пропадет без всякой пользы: Господи! К чему вся красота, вся молодость ее, Коли не верит она в Бога, всемогущего Отца! Далее следует повтор, о котором я уже говорил, разбирая Нимскую телегу; здесь он более искусно вплетен в логику рассказа и согласуется с психологией персонажей. Гильом настойчиво расспрашивает: А таков ли Оранж, каким ты его расписываешь? И Гильбер отвечает: Да он еще лучше! Ах, кабы видеть вы могли сейчас дворец правителя, Как он высок и как прекрасно укреплен со всех сторон!

Однако Оранж влечет к себе не только своим дворцом: Там вы увидите Орабль благородную, Жену мессира Тибо д'Эклера; Во всем христианском мире такой красавицы не сыскать, Да и среди язычников тоже: Сложенья дивного, хрупка, изящна и прекрасна, Взор острый, словно у сокола после линьки. Но какой прок от великой ее красоты, Ежели не верит она в Бога и в благодать Его? Поддавшись искушению, Гильом произносит ключевую фразу жесты: Не возьму я более в руки ни щит, ни копье, Коль не сумею я завоевать и даму, и город.

Взятие Оранжа — это история утоления желания; Гильом желает завоевать и женщину, и город, и оба этих, равно страстных желания сливаются воедино. Отнюдь не неумелый, каким его иногда выставляют, а, напротив, чрезвычайно искусный «обновитель» жесты сумел мастерски объединить завоевание Орабль со взятием Оранжа и, не поступившись правдоподобием, объединить по трем

266

параметрам — психологическому, литературному и историческому — куртуазный роман и эпическую поэму. Согласно принятой форме и для вящего запоминания слушателями автор заставляет Гильома повторить вопрос: А так ли богат Оранж? И Гильбер отвечает: Когда б увидели вы тамошний дворец, Его своды, сплошь мозаикой украшенные!

... До самой Павии вы не найдете ни единого цветка, Который не был бы искусно на его стенах золотом прописан. В этом дворце живет Орабль, Жена короля Тибо, что Африкою правит. Такой красавицы не сыщешь ни в одной из стран языческих, Гибок стан ее, изящна шея, стройна она, А кожа у нее бела, словно цветок боярышника, Взор светлый и живой, всегда она смеется. Наконец Гильом приходит к заключению: Ни один граф и ни один король подобным городом не владеют. И он решает отказаться от доброй пищи До той поры, пока в Оранж он не проникнет, И там Глорьету, мраморную башню, своими глазами не увидит, А также и прекрасную Орабль, благородную королеву. Чтобы осуществить свой замысел, Гильом снова прибегает к хитрости, к переодеванию. Но на этот раз он отправляется без войска, только в сопровождении своего племянника Гелена и Гильбера. Все трое чернят себе тело, лицо, грудь и ноги, чтобы походить на сарацин.

Оранж — подобно Ниму — достоин любого маскарада. Рыцари покидают Ним, переплывают Рону возле Бокэра, проходят Авиньон И держат путь прямо на Оранж, к его стенам и рвам, К его дворцу, где мозаикой украшены просторные покои,

267

К его крышам, где сверкают орлы и круглые шары позолоченные. «Видит Бог, что дал мне жизнь, — восклицает Гильом, — Сколь город сей прекрасен! Каким могущественным станет тот, кто будет править им!» И они направляются прямо к городским воротам. Пройдя мимо турецкой стражи, они идут ко дворцу, Чьи колонны и стены сплошь из мрамора, Окна украшены резьбой посеребренной, А наверху орел сверкает и сияет позолотой; Ни солнце не палит нещадно здесь, ни ветер буйный не дует. Трое воинов оказались вдали от привычного для них мира природы, они попали в самый центр рукотворного универсума: Все здесь ослепляет их и кажется еще красивее, чем В Ниме, изобильном и неприступном городе! Сарацинский король Арагон принимает их по законам куртуазии, им подносят хлеб и вино (sic), a также кушанья, которые пристало есть благородным воинам: журавлей, диких гусей и нежных жареных павлинов.

Гостям удается добиться, чтобы их проводили к королеве Орабль во дворцовую башню Глорьету, что стоит в тени сосны, обладающей волшебными свойствами; здесь традиционный элемент из мира чудесного заключен в урбанистические рамки и напоминает о любимых в XII в. городских «чудесных историях» (mirabilia)4.

Затем следуют многочисленные перипетии, куртуазные эпизоды сменяются эпизодами воинскими. Орабль влюбляется в Гильома и переходит на сторону христиан, которые открылись ей. Бароны захватывают Глорьету и запираются в ней, однако сарацины по подземному ходу проникают в башню и берут всех троих в плен. Но Орабль освобождает их из темницы, и они — теперь уже вчетвером — вновь запираются в Глорьете, где сарацинам снова удается захватить их врасплох.

Гильом, Гелен и Орабль брошены в темницу, в то время как Гильберу, этому записному беглецу, удается бежать. Когда Гильома и его племянника выводят из темницы и приводят к Арагону, узники вступают в отчаянный бой с язычниками и совершают тысячу подвигов, которые на первый взгляд могут

268

только ускорить роковую развязку: однако героям и на этот раз удается запереться в Глорьете. На протяжении многих сотен стихов (ст. 738—1654) городской мотив возвращается подобием рефрена. Прежде всего звучит тема Оранжа и Глорьеты: Вот дворец и башня Глорьета, Из камня она построена, до самого верха. (ст. 1121-1122) Вот Глорьета, главный дворец, Построен он из камней, прочных, как скала. (ст. 1132-1133) Вот Глорьета, знаменитая башня из мрамора, Постройка из камня, что стоит посреди луга. (ст. 1160-1161) В Оранже, славном и богатом городе. (ст. 1282) ... в изобильном городе Оранже. (ст. 1319) Ибо он [Тибо] утратит город свой, укрепленный и богатый, И жену свою Орабль, стройную телом. (ст. 1322—1323)

Следует также упоминание о двух городах, отвоеванных Гильомом и его племянником у сарацин: о Ниме и Нарбонне. Гильом Железная Рука, Кто Ним взял, и дворец, и покои. (ст. 722—723) Граф сделал пленником его в городе Ниме. (ст. 748) ...в городе Ниме. (ст. 758) ...что прежде мы оставили в Ниме. (ст. 1097) Как взял он Ним. (ст. 1284) ...Нарбонн, город большой. (ст. 1047) ...Нарбонн, город богатый. (ст. 1281) Наконец, то тут, то там, подобно ярким маякам, мелькают названия городов христианских или сарацинских; с одной стороны Реймс и Лан (ст. 801), Рим (ст. 962 и 1628), Аахен (ст. 1420), а с другой — Барселона (ст. 969), Вавилон (ст. 972) и различные варианты названий неидентифицируемых городов: Вальсонн (ст. 976), Вальдон (ст. 977), Вуаркомб (ст. 978), Вальсон (ст. 983), Водон (ст. 1247)5.

Тем временем Гильбер, добравшись до Нима, приходит к Бертрану, племяннику, который не захотел следовать за Гильомом в Оранж. Мучимый угрызениями совести, взволнованный новостями Гильбера, Бертран также поддается завораживающему очарова-

269

нию Оранжа, города, который предстоит взять. Упомянув о «золоте десяти городов» (ст. 1692), он заявляет: Непременно, даже если мне будет это стоить головы, В Оранж отправлюсь я богатый. А когда Гильбер говорит ему, что [они] в Оранже, в изобильном этом граде, В Глорьете, в знаменитой башне из мрамора, Бертран, как подобает, спрашивает Гильбера: Сможем ли мы осадить город Оранж? Сумеем ли мы разрушить эти стены и укрепления эти? ст. 1761-1762) Сможем ли мы осадить богатый город Оранж? Сумеем ли мы разрушить эти стены и эти высокие башни? (ст. 1768-1769)

Желая подзадорить его, Гильбер отвечает: Никогда в жизни вам не завладеть этим городом. Разгневанный Бертран в ярости созывает тринадцать тысяч французов, проникает в Глорьету, освобождает Гильома и Гелена, и все вместе они направляются завоевывать город Оранж: Они подходят к воротам могущественного города И, нисколько не медля, распахивают их; Те, кто снаружи были, теперь входят в город; Отовсюду доносится клич: «Монжуа!» Жеста оканчивается крещением Орабль; став христианкой и получив при крещении имя Гибор, она выходит замуж за Гильома, что логически следует из взятия города, которое одновременно является и завоеванием женщины: Когда город был взят силою, Он велел приготовить большую купель, Куда налили чистой воды. (ст. 1863—1865)

В самом конце жесты Гильом обретает все: любовь, город во владение и боевые действия — надолго, на тридцать лет, что для человека XII в. означает почти навечно. Об этом говорится в трех последних строках жесты:

270

Граф Гильом женился на прекрасной даме; Затем он тридцать лет Оранжем правил И каждый день с неверными сражался. По сравнению с Нимской телегой во Взятии Оранжа предыдущие восторженные высказывания о городе не только подтверждаются, но и приумножаются. Заманчивые образы города здесь более многочисленны и еще более выразительны, а завораживающее воздействие, оказываемое городом на воинов, превращается в подлинный восторг6.

Этот восторг выражается главным образом в эпитетах, сопровождающих названия городов: прежде всего Оранжа, и в меньшей степени Нима и Нарбонна, городов, взятых в бою. Эпитеты эти таковы: bone (добрый, ст. 135), riche (богатый, ст. 267), mirable (прекрасный, ст. 417), fort (укрепленный, ст. 482), vaillant (славный, ст. 482), grant (большой, ст. 641), garnie (изобильный, ст. 1282), bele (красивый -применительно к Глорьете — ст. 1419). Восторг звучит в описании «городских элементов»: величественных и изукрашенных стен, ворот, дворцов, башен, покоев; городских «чудес»: мозаики, позолоченных шаров и орлов, волшебной сосны (esperiment, ст. 652), материалов, из которых создан город: камня, мрамора, серебра, золота. По сравнению с Нимской телегой во Взятии Оранжа имеются два новшества, свидетельствующих об усилении притягательности города.

Во Взятии Оранжа нет презренных и одновременно уважаемых горожан, упомянутых в Нимской телеге, нет мира рынка, торговцев и товаров. Действие разворачивается среди королей, баронов и рыцарей, как сарацинских, так и христианских, в окружении которых, как и надлежит, находятся воины, стоящие по своему положению ниже рыцарей, слуги и привратники.

Но компромисс, или, образно говоря, брак между воинским образом жизни и жизнью городской, свершился (символом его является союз Гильома и Орабль): произошло объединение систем питания, соединение оппозиций: постройки-природные укрытия, культура-природа, а также куртуазной и рыцарской идеологий. Воин может жить в городе. Городская жизнь не означает отказ от благородного воинского образа жизни. Главное же — завоевание Оранжа дублируется завоеванием Орабль, чья красота и хрупкость вполне сопоставимы с красотой и хрупкостью рвущегося ввысь города; в свою очередь, прекрасное

271

тело Орабль олицетворяет желанное тело города. Для идущих в атаку рыцарей город подобен женщине; в этом грабительском мире, где силой берут и города, и женщин, завоевание города равно любовной победе. Могут сказать, что подобное мнение преувеличено, ошибочно внушено куртуазным характером произведения, из которого хотели сделать «шедевр юмора», сочинение почти «героико-комическое»7.

Однако, как мне кажется, «обновитель» Взятия Оранжа всего лишь мастерски реализовал программу, заложенную в образцовой chanson de geste, в Песни о Роланде.

В ней в ст. 703—704 говорится, как Карл Великий разорил Испанию: Les castels pris, les citez violees. (Замки захвачены, города взяты силою.) Образ города-женщины, сотворенного (сотворенной) для созерцания, восхищения, трепета (женщина — это еще и Ева, дьявольское создание) и, наконец, завоевания, становится олицетворением воинской идеологии, изначальными выразителями которой являются chansons de geste.

Приступая к разбору лэ Марии Французской, мы сразу попадаем в иную атмосферу: лэ предполагает форму, стиль и даже в определенной мере идеологию, весьма далекие от тех, что используются в chanson de geste; об иных различиях данных жанров пока говорить не будем. Так каков же город в лэ? Скажем сразу, что в лэ Марии Французской городу отводится гораздо более скромное, «второстепенное» место, нежели в двух только что разобранных мною chansons de geste.

Город появляется только в четырех из двенадцати дошедших до нас лэ, и там он выступает в качестве обрамления, а отнюдь не героя произведения. Молодой рыцарь Ланваль верой и правдой служил королю Артуру, но получил взамен лишь неблагодарность. Гуляя возле реки, рыцарь дает завлечь себя в роскошное жилище, там он становится возлюбленным его хозяйки, красивой, таинственной девушки; девушка наделяет рыцаря волшебным даром, благодаря которому у него теперь не будет ни в чем нужды, однако взамен он должен держать в секрете их любовь.

Случилось так, что Ланваль отверг ухаживания королевы, а та в отместку обвинила его в неблаговидном поведении. Король приказывает судить рыцаря, но, когда наступает время вы-

272

несения приговора, прибывает девица на белом коне и увозит Ланваля в Авалон. Больше никто никогда о нем ничего не слышал. В этой истории, где тонким пером прорисован образ неведомой Мелюзины, нас интересует единственная деталь, а именно диалектика отношений между городом и природой, городом и лесом. Артур постоянно кочует между городом, где находится его резиденция (Кардоэль, то есть Карлайл, в ст. 5), и лесом, Ланваль — между своим городским жилищем и окрестными лугами. Зато таинственная девушка не покидает своего жилища (tref, ст. 80) (она делает это только однажды, чтобы вырвать своего возлюбленного из рук городских людей), в то время как злопамятная королева не выходит из своего городского дворца и, более того, не покидает собственной комнаты (она делает это только для того, чтобы присутствовать на суде над Ланвалем).

В начале лэ Ланваль выезжает из города: Fors de la vile est eissuz. (v. 43) После приключения он возвращается к себе, в свое городское жилище: Il est a sun ostel venuz. (?. 201) Alez s'en est a sun ostel. (v. 406) В конце он вместе со своей таинственной возлюбленной бежит на красивый остров: En un isle ki mut est beaus. (?. 643)8Выстраивая идеологическую систему пространства, Мария Французская утверждает, что рыцарям пристало жить в городах:

N'ot en vile chevalier (ki de surjur ait grand mestier)

Не было в городе рыцаря, который не желал бы там жить, — подчеркивает она в ст. 205.

В лэ об Ионеке, где особенно много места отведено чудесному, друг другу противопоставлены две страны — страна реальная, где живет злой герой, и страна волшебная, откуда приходит и куда возвращается умирать чудесный принц, отец Ионека, красивый рыцарь, обернувшийся птицей, чтобы найти свою возлюбленную (Ионек — самая древняя из известных версий Синей птицы); в каждой из стран есть город, и города эти также противопоставлены друг другу.

273

Старый ревнивый сеньор де Керван, большую часть времени проводящий на охоте в лесу, также живет в городе; город этот расположен в Бретани, на реке Дюэла; прежде в него заходили корабли: La citez siet sur Duelas Jadis i ot de nes trespas. (v. 15—16)

В этом городе воплощен северный стереотип урбанистической топографии (другой вариант — город, расположенный на возвышении), южные эквиваленты которого мы встречали в Нимской телеге и Взятии Оранжа: Порпальяр-на-море, Реомон-на-море, Соргремон-на-море. Когда возлюбленная принца-птицы идет по тянущемуся за ним кровавому следу, она проходит тоннель, прорытый в холме, выходит на прекрасный луг и впереди видит город.

«Совсем рядом находился город, окруженный со всех сторон стеной. Казалось, что все дома там, все хоромы, все башни сделаны из серебра. Дома эти смотрелись очень богато. Со стороны расположившегося под стенами бурга находятся болота, леса и заповедные земли. С другой стороны, ближе к донжону, течет река, делающая там поворот. Туда пристают корабли; там виднелось более трех сотен мачт. Нижние ворота были открыты, дама вошла в город и, продолжая идти по свежему кровавому следу, дошла до замка. Ей не у кого спросить, она никого не встретила. Она заходит во дворец, в покой, и видит: каменный пол залит кровью».

Это вполне реалистическое описание средневекового города, занимающего выгодное географическое положение и разделенного на собственно городскую часть и прилегающее к ней поселение-бург; над городом доминирует замок.

Этот город — экономический центр.

И одновременно мертвый город, город мертвых, расположенный в фольклорном загробном царстве. Вернувшись обратно, на другую сторону холма, дама еще долго живет со своим престарелым супругом, убийцей ее возлюбленного, и сыном Ионеком, который на самом деле является сыном принца-птицы. В год, когда Ионек получает рыцарское вооружение, история обретает свою развязку: снова течет кровь, и снова в стенах города.

«На праздник святого Аарона, отмечавшийся в Карлеоне и во многих других городах, сеньор, согласно обычаю того края, был приглашен вместе с друзьями; он также должен был привезти с собой жену и сына в богатом экипаже. Он так и поступил, и они все

274

отправились туда, однако дороги они не знали. При них находился юноша, который вел их прямо, пока они не прибыли в некий укрепленный город, самый красивый в мире».

В этом городе, в аббатстве, они находят могилу принца-птицы. Дама открывает Ионеку тайну его рождения и падает замертво. Ионек отрубает голову отчиму. Горожане с великой пышностью хоронят даму в той же могиле, где похоронен ее милый, и делают Ионека своим сеньором. В Лаюстике, очаровательной истории про соловья, ставшего жертвой любовного недоразумения, в результате которого несчастный и верный влюбленный обречен до конца дней своих носить в сундучке соловьиную тушку, условия жизни рыцарей в городе ограничены определенными рамками. Жили в округе знаменитого города Сен-Мало, в двух укрепленных жилищах два рыцаря.

Доблести обоих баронов составляли славу города. Один из них женился на женщине мудрой, куртуазной и привлекательной. Ее все крепко любили, потому что она чтила обычаи и отличалась достойным поведением. Другой рыцарь был молод и среди равных себе был хорошо известен своей храбростью и своей великой доблестью. Он любил роскошь, а следовательно, и почести, сражался на турнирах и много тратил, но охотно раздавал то, что имел.

Здесь рыцарский мир, в сущности, выступает в роли культурного инвестора по отношению к городу. Женщина приносит в него куртуазность, новый свод правил достойного поведения. Мужчина проявляет щедрость, характерную для служилого дворянства, и занимается основным рыцарским делом: участвует в турнирах.

В Элидюке, странной истории о сожительстве втроем, где муж, жена и возлюбленная соперничают в куртуазности и великодушии, нас интересует только один эпизод. Элидюк, впавший в немилость у короля Бретани, переплывает море и высаживается в Английском королевстве.

Там он поступает на службу к одному королю, попавшему в беду. Король, чтобы оказать уважение рыцарю, пришедшему к нему на помощь, охраняет его городское жилище. «Жилье (ostel) рыцарь нашел себе в доме у одного честного и учтивого горожанина. Хозяин предоставил ему красивую комнату, украшенную гобеленами. К столу наш рыцарь приглашал бедных рыцарей, проживавших в бурге возле городских стен. Всем своим

275

людям он запретил участвовать в торговых делах и в течение сорока дней брать вознаграждение натурой или деньгами».

«На третий день его пребывания в городе было объявлено, что пришли враги и захватили край. Скоро они прибудут сюда, начнут осаждать город и приблизятся к его воротам. Элидюк услышал, как шумит в смятении народ. Не долго думая, он вооружился, и его товарищи тоже. В то время в городе находилось сорок рыцарей вместе со своими конями...» (ст. 133—156).

Данное описание являет собой картину приспособления рыцарей к городской культуре, своеобразную «городскую аккультурацию». С одной стороны, рыцари проживают в городе, однако совсем оскудевшие, бедные рыцари разместились в торговой его части, в бурге, где экономическая активность особенно интенсивна, и Элидюк, вызвав их из бурга, берет с них обещание не поддаваться искушению включиться в торговую деятельность за деньги, то есть перейти на положение неблагородных горожан.

С другой стороны, горожанин, у которого остановился Элидюк, куртуазен, он живет по-благородному, в доме, убранством своим напоминающем жилище высших сословий общества. Когда враги угрожают городу и горожане, не обладающие воинскими доблестями, впадают в панику (la gent est esturdie, ст. 152), рыцарям приходится брать на себя защиту города, где они проживают.

Персеваль, или Повесть о Граале, последний роман Кретьена де Труа, оставшийся неоконченным, без сомнения, из-за смерти поэта, состоит, как известно, из двух дошедших до нас частей. В первой рассказывается о приключениях, которые приходится пережить Персевалю на пути к посвящению; путь этот одновременно является и дорогой воспитания. Во второй части повествуется о приключениях Гавейна.

В то время как Персеваль покидает двор Артура, чтобы разгадать тайну Грааля и кровоточащего копья, Гавейн отправляется освобождать деву, осажденную в замке Монтклэр; это приключение, считающееся наивысшим испытанием храбрости, которому только может подвергнуться рыцарь, назначила ему уродливая девица, та самая, которая упрекала Персеваля за его молчание в замке Грааля.

Во второй части имеется один вставной эпизод о покаянии Персеваля, но больше о Персевале в повести не упоминается. Тема города присутствует в первой части романа — в приключениях Персеваля, но присутствует подспудно и в самых общих чертах. Разумеется, не обходится без основной оппозиции: уни-

276

версум обширного леса, откуда Персевалю, этому «юному дикарю» (в ст. 1295 он охарактеризован как bestiaux, «похожий на зверя», «грубый»), так и не удается вырваться, ибо там проживает его мать, там он провел детство и туда регулярно возвращается, противопоставлен двору Артура, где валлийский слуга не может постоянно жить даже после своего посвящения в рыцари (в согласии с традиционным образом монархии в куртуазных поэмах и в chansons de geste, двор подобен городу).

Артуровы резиденции находятся в Карлайле (Кардоэле, ст. 334, 837), Карлеоне (ст. 3985, 4135, 4582), Динадавоне (ст. 2730, 2751), однако Кретьен не настаивает на урбанистическом характере этих резиденций. Контраст между Персевалем, рыцарем, вышедшим из дикого мира, - что, на мой взгляд, подчеркнуто происхождением отца и матери Персеваля, уроженцев королевства «морских островов» (isles de mer), королем которых, скорее всего, был отец Персеваля (ст. 417, 4123), — и Артуром, королем куртуазного двора, является одной из основных тем повести9.

Во второй части, где рассказывается о приключениях Гавейна, город и городской мир предстают в совершенно ином виде; образ города, такой, каким он видится рыцарям, гораздо более выразителен и подчеркнуто реалистичен. Неоднократные напоминания о связи между двором короля Артура и городской средой первостепенного значения не имеют, несмотря на то что Оркания, где на праздник Пятидесятницы король проводит большое рыцарское собрание, трижды названа «городом Орканией» (cite d'Orcanie, ?. 8827, 8889, 8917).

Еще два эпизода, напротив, вводят нас в совершенно иную, нежели прежде, городскую атмосферу. В первом эпизоде Гавейн присутствует на одном из турниров; но так как через сорок дней он пообещал сразиться в поединке с рыцарем, облыжно обвинившим его в убийстве своего отца, то он не хочет рисковать и отказывается принимать участие в этом турнире.

Девицы, наблюдающие за сражением, смеются над ним и высказывают сомнение, рыцарь ли он. Одна говорит: «Да это же торговец. Зачем ему принимать участие в турнире? И лошадей этих он, конечно, ведет на продажу». Другая добавляет: «Нет, это меняла; но вряд ли он станет сегодня раздавать бедным рыцарям деньги и утварь, которой набиты его сундуки и короба».

277

Таким образом, рыцарскому сословию противопоставлены два наиболее типичных представителя нарождавшегося в средневековых городах сословия, названных по экономической функции, а именно торговец и меняла; к обоим знать относится презрительно и даже враждебно.

Представители этого сословия, обуреваемые страстью к обогащению и отличавшиеся скупостью, не ведают и не желают знать рыцарской щедрости, что вызывает резкие нарекания, главным образом со стороны обнищавшей части рыцарей, ставших жертвами нового экономического и общественного порядка. Оставаясь глухим к этим насмешкам, Гавейн продолжает свой путь.

Он встречает молодого рыцаря, и тот просит его отправиться в соседний город, чтобы навестить его сестру; в награду он обещает ему любовь сестры. Гавейн подъезжает к городу: «Замок с высокой башней стоял на берегу узкого морского залива. Гавейн смотрит на него, обозревает стены и башню и приходит к выводу, что они крепки и выдержат любую атаку.

Вокруг замка он видит город, где много красивых мужчин и женщин, видит столы менял, где громоздятся кучи золотых, серебряных и мелких монет, видит площади и улицы, заполненные добрыми ремесленниками, которые производят самые различные работы: изготовляют шлемы и кольчуги, седла и щиты, кожаную упряжь и шпоры. Одни полируют мечи, другие ткут сукна и валяют войлок, причесывают и стригут, третьи отливают предметы из золота и серебра. Еще дальше делают богато украшенную и красивую посуду, чаши, кубки, миски и дорогие изделия из эмали, кольца, пояса и нашейные украшения.

И каждый готов был сказать, что в этом городе царит постоянная ярмарка, ибо богатств в нем имеется сверх всякой меры: и воска, и перца, и зерна, и мехов белки серой и рыжей, и всяческих товаров, какие только можно себе представить» (ст. 5688—5716).

Вот так, подробно и вдохновенно, в куртуразной литературе представлен один из наиболее положительных образов города, образ реалистический, хотя и приукрашенный, можно даже сказать, идеализированный в своем реализме. Однако вскоре картина меняется. Дева приветливо встретила Гавейна и подарила ему свою любовь, как об этом просил ее брат; неожиданно является какой-то вассал и обвиняет девицу в том, что она отдалась убийце своего отца. Потрясенная девица падает в обморок, но, когда сознание возвращается к ней, она не лишает Гавейна своей любви; и тут со стороны городской

278

коммуны возникает угроза мятежа.

Недовольство коммуны, без сомнения, возбудил и направил против нее уже упомянутый вассал. Действительно, выйдя из замка (la tour), мелкий дворянин «видит сидящих рядком соседей, мэра, эшевенов и много других горожан, таких толстых и жирных, что можно было с уверенностью сказать, что они всегда отменно ели».

Он излагает им ситуацию и подбивает их «поднять весь город». Начинается классический мятеж горожан: «Нужно было видеть этих разъяренных мужланов, хватавших топоры, бердыши, ломаные щиты, а то и просто доски и дверные створки. Глашатай созывает всех, и весь народ бежит на зов; звонят городские колокола, и нет никого, кто бы не откликнулся на их звон.

Нет ни одного бедняка, не схватившегося за вилы или за кнут, за дубину или за пику.

Никогда еще в Ломбардии не поднималась такая свара, чтобы взять штурмом всего лишь башню, где затворилась женщина. Сбежались все, даже самые маленькие, и все не с пустыми руками». В этом эпизоде представлена развернутая схема городского мятежа (в том числе и роль городских колоколов, с помощью которых горожане противопоставляют свое время времени Церкви и времени сеньоров), включая противопоставление низменного оружия, которым пользуется чернь, благородному рыцарскому вооружению, а также растерянность рыцарей перед сплоченностью горожан.

Растерянность эта столь велика, что начинают вспоминать Ломбардию, край, явивший собой яркий пример построения нового городского общества, край, где в середине XII столетия Фридрих Барбаросса потерпел поражение, изумившее и одновременно возмутившее племянника и хрониста императора, епископа Оттона Фрейзингенского. Девица обращается к возмущенному народу: «Эй! Эй, вы! Канальи, бешеные псы, ничтожные сервы, какие черти вас послали? Чего вам надо? Чего вы хотите?»

Эти слова являются несколько смягченным отзвуком знаменитого восклицания Гвиберта Ножанского, сделанного им пятьюдесятью годами раньше: «Коммуна! Омерзительное слово!»10

Напрасно девица бросает вниз шахматные фигуры и угрожает бунтовщикам уничтожить их всех, прежде чем умрет сама; «мужланы упорствуют и заявляют, что они обрушат башню на головы ее защитников, ежели те не сдадутся. Осажденные защищаются и

279

бросают в нападающих пешки и другие шахматные фигуры, сделанные из слоновой кости; осаждающие, не выдержав, начинают отступать.

Тогда остальные жители коммуны решают с помощью стальных пик расшатать фундамент башни и свалить ее». Тем временем мимо проезжает рыцарь, вызвавший Гавейна на поединок. «Он несказанно удивлен этим скопищем мужланов и доносящимися до него криками и ударами молота». Обеспокоенный, что противник его может быть убит чернью и он не сумеет отомстить ему, он угрожает бунтовщикам, но безрезультатно; тогда рыцарь отправляется звать на помощь тамошнего короля. «Сир, - обращается он к нему, — ваш мэр и ваши эшевены позорят вас. С самого утра они нападают на вашу башню и пытаются разрушить ее. Они должны дорого заплатить за свою дерзость, иначе я буду вами недоволен».

Король снисходителен к своим разгневанным подданным, однако он понимает, что честь его требует защитить гостя: «Король приказывает мэру, чтобы тот отступил и увел своих людей. Они уходят: не осталось ни одного, ибо так было угодно мэру».

Итак, положительный образ города являет свою изнанку, красивые горожане и прекрасные горожанки, которых увидел Гавейн при своей первой встрече с городом, превратились в ужасных бунтовщиков. Мирные горожане внезапно стали грозной враждебной силой. Даже король не может заставить повиноваться людей из городской коммуны, ему удается сделать это, только прибегнув к помощи мэра, одного из «них», единственной властной фигуры, которую жители города признают над собой; сеньоры и население города противостоят друг другу в настоящей классовой борьбе.

Сам Дьявол послал этих каналий, город — это Ад.

Прежде чем попытаться объяснить возникновение таких образов города и двойственное отношение к ним рыцарей, необходимо расположить и рассмотреть данные образы во времени большой длительности и таким образом выяснить их значение в истории культур и ментальностей11; история воображаемого мира в большей степени, нежели истории других величин, обязывает вести поиск стабильных и непрерывных параметров, которые функционируют в ней наиболее продуктивно.

Проникая взглядом в прошлое, историк непременно обнаружит, что любая культура формируется на основании уже существующих традиций, которые достаются ей в наследство. «Наследство»

280

это выступает одним из наиболее важных элементов при определении природы данной культуры.

Полагаю, большинство медиевистов согласятся, что в культуре средневекового Запада удельный вес наследия особенно велик.

Это и неудивительно, особенно если вспомнить, что наследие часто бывает востребовано в обществе, где воцаряется единая господствующая идеология (в данном случае римского христианства). Потрясения поздней Античности и раннего Средневековья долгое время также принуждали новое западное общество жить, скорее, за счет наследия, нежели за счет собственных созидательных способностей.

На мой взгляд, это не означает, что средневековое западное общество не обладало креативной силой — совсем наоборот; но его креативные способности долгое время были направлены на выбор, смещение акцентов и объединение неведомых ранее элементов, завещанных прежними культурами, наследником которых оно стало.

Культурное наследие, доставшееся средневековому Западу, состоит из четырех частей: наследие иудео-христианское, привносимое с I в. христианской эры, а в IV в. занявшее доминирующее положение; греко-римское наследие, пришедшее из Греции и Италии и получившее широкое распространение; наследие «варварское», проникнувшее сначала в Римскую империю, затем в государства-наследники и утвердившееся в них; «традиционное» наследие исконных древних культур, укоренившееся в глубине веков со времен неолита и существующее подспудно.

Из этих четырех составляющих труднее всего поддается определению «четвертая часть» наследия, несмотря на все возрастающее число результативных исследований, проделанных специалистами по доисторическому периоду и ранней истории человечества; мне кажется, что вклад их в познание механизмов формирования воображаемого мира средневекового города не слишком велик. Однако в любую минуту археологи могут совершить открытие, подтверждающее гипотетическое существование древних доурбанистических форм коллективного сознания (прежде всего в кельтской культуре); тогда, возможно, мы сумеем определить, какой отпечаток наложили они на культуру и ментальность средневекового общества. Варварским наследием также можно пренебречь, тем не менее — и я скажу об этом ниже — наличие его бесспорно и вполне ощутимо.

281

Греко-римская цивилизация зародилась как цивилизация городская и в своем ареале получила распространение именно как таковая, поэтому есть все основания полагать, что удельный вес греко-римского наследия был весьма значителен.

Мне же кажется, что в XII в. — и рассмотренные произведения это подтверждают — оно было весьма ограниченным. Подобный вывод напрашивается отчасти из-за относительной скудости разысканий в этой области12: многие историки, изучающие судьбу античного наследия в Средние века, интересуются в основном сферой распространения культуры «господствующих классов», а не образами и коллективными представлениями. Однако до XIII в. эта относительная нехватка завещанного Античностью «имущества» в сфере воображаемого мира города имеет, возможно, более глубокие причины.

Несмотря на географическую, локальную стабильность многих античных городов, «вросших» в Средние века, средневековый город представляет собой совершенно новый феномен, выполняющий иные, нежели античный город, функции, вызывающий к жизни иную экономику, иное общество, иную символику.

В идеологическом плане традиционное античное противопоставление город—деревня (urbs—rus и их семантические производные urbanite—rusticite, учтивость—неотесанность) не слишком уместно в мире средневекового Запада, ибо там фундаментальная антитеза культура—природа получила свое основное выражение в противопоставлении того, что построено, возделано и заселено (комплекс город—замок—деревня), тому, что дико по своей сути (море, лес, эти западные эквиваленты пустыни Востока), в противопоставлении универсума коллектива универсуму одиночек.

Итак, на первый план выдвигается наследие иудео-христианское, важность которого никто не оспаривает.

В течение всего раннего Средневековья Церковь обладала почти единоличной монополией в области формирования культуры и моделирования ментальностей. Воины, принадлежавшие к высшим слоям общества, были связаны с ней слишком многими интересами, а следовательно, глубоко проникались ее духом13.

Библия (и в меньшей степени писания Отцов Церкви) является источником, универсальным справочником, наивысшим авторитетом. Культурный или ментальный образ не закрепится, если не получит отсылку к Библии, не согласуется с ее текстом или не уподобится ее персонажам.

282

Городская тема является одной из основных библейских тем. Появление города в Ветхом Завете не сулит ничего хорошего. Книга Бытия представляет целый ряд проклятых городов. Прежде всего это первый город, заложенный Каином (Быт., IV, 17).

Люди Средневековья не забывают о ненавистном покровителе градостроительства и даже уточняют, что Каин, основав первый город, изобрел также весы и меры, предварив тем самым введение бухгалтерского учета, процедуры, противной свободе, великодушию и щедрости, на которые человек уповает с самого своего сотворения.

Затем следует эпизод с Вавилонской башней (Быт., XI, 1—9), где совместная созидательная воля людей наталкивается на вето Господа, пожелавшего держать людей в состоянии разобщенности, дабы легче было внушать им свою волю и карать их. Коллектив строителей башни, который настигло проклятие, — это прообраз городской коммуны.

Третье появление города — Содом и Гоморра (Быт., XIII, 13; XVIII, 20; XIX, 1—25), символы города как очага сладострастия, матери пороков.

Неудивительно, что в таких условиях свод правил, помещенный в Книге Левит, предпишет еврейскому народу жить в хижинах, оставаться народом скиний времен патриархов.

Однако постепенно образ города в Ветхом Завете становится более привлекательным. Во Второзаконии (??, 1) города являются резиденцией врагов Израиля, еврейский народ ставит своей целью захватить враждебные города, и во Второзаконии (ХХ, 10—20) вводятся эпизоды завоевания городов; кульминация этой завоевательной деятельности отражена в книге Иисуса Навина (II—VII) - это взятие Иерихона и чудесное разрушение его стен. Таким образом развивается урбанизация у евреев.

Завоеванные города распределяются между коленами, и вскоре появляется новый тип города, новый урбанистический сюжет о городах-убежищах, и одновременно с ним - сюжет об избранных городах (Книга Иисуса Навина, ???-???, ХХ-ХХП; Книга Чисел, XXXV, 9-34).

Периодически возникающие городские эпизоды обогащают образы города историей Самсона и ворот Газы (Суд., XVI, 1-3).

Затем в Книгах Царств происходит полная переоценка взглядов на город: проклятия остаются в прошлом, начинается неслыханное возвеличивание города. Положительная оценка связана, несомненно, с развитием и возвышением Иерусалима. Иерусалим, задним числом вошедший в книгу Бытия (XIV, 18) вместе со своим

283

царем-священником Мелхиседеком, первым городским союзником евреев, несказанно возвышается во второй и третьей книгах Царств.

Творцами этого успеха являются два великих царя: Давид, взявший город и приказавший перенести туда ковчег Господень (2 Цар., V, 6-12; VI), и Соломон, построивший там Храм (3 Цар., V, 15-32) и Дворец (1 Цар., VI—VIII, 1—13). Так создается материальный, институциональный и символический облик образцового города, красивого и богатого, с прекрасными монументальными зданиями, где находятся резиденции обеих ветвей власти, религиозной и царской.

Книги Премудростей, Псалмов и Пророков подтверждают и обобщают урбанистические образы и порождают два новых городских сюжета, которые в будущем приобретут большую важность. Псалмы возвеличивают образ Иерусалима через образ Сиона, священного городского холма (Пс., XLVII, LXVIII, 36, CXXI).

Затем Исаия вводит основополагающую антитезу: Иерусалим—Вавилон, воплотившую напряженную борьбу и противостояние города хорошего и города дурного, города спасения и города погибели; противостояние завершается разрушением Вавилона (Ис., XIII). Великое эсхатологическое будущее города предсказано в пророчестве о возрождении Иерусалима (Ис., II). Новый Иерусалим откроет свое лоно и даст вечное спасение не только Израилю, но и всем народам. Иерусалим, ставший при Давиде политической и религиозной столицей Израиля, жилищем Господа (Пс., LXXIII, 2), в конце времен станет местом встречи всех народов (Ис., LIV,11; LX).

Городская тема звучит в Новом Завете, она, подобно эху, соответствует типологическому символизму, который в Средние века будет установлен между обеими частями Библии.

Иерусалим в той мере, в какой он связан с жизнью и смертью Иисуса, вбирает в себя как положительные, притягательные стороны города, так и отталкивающие, дурные его стороны. Сцены въезда в Иерусалим (Мф., XXI, 1-17; Мр., XI, 1-11; Лк., XIX, 28—38; Иоан, II, 13; XII, 12—13) выражают зов города, тогда как укоры и проклятия (Мф., XI, 20-24; XXIII, 37; Лк., XIX, 41-44; XXI, 5—7) напоминают о своего рода вавилонской стороне Иерусалима, двуликого города. В более подробном исследовании городской темы в Библии, главным образом в Новом Завете, следовало бы рассмотреть эпизоды или даже отдельные выражения, получившие в период Сред-

284

невековья в рамках воображаемого мира города совершенно особую судьбу. К ним, например, относится стих из Евангелия: «non potest civitas abscondi super montent positia» («не может укрыться город, стоящий на верху горы» Мф., V, 14), работающий на закрепление стереотипа города на возвышении14. Послания святого апостола Павла, вытекающие из его проповедей в греческом, в основе своей урбанизированном культурном и географическом ареале, укрепляют перспективы новозаветного города.

Наконец, Апокалипсис, под текстом которого стоит имя Иоанна, организует, усиливает и наращивает городское окружение конца света, великую борьбу между городом зла и городом добра, Вавилоном (От., XVIII) и Иерусалимом, и помещает Иерусалим небесный (От., XXI) в эсхатологическую позицию, не имеющую себе равных; град небесный ожидает удивительная историческая судьба.

Не знаю, было ли замечено, что иудео-христианская традиция, основанная на первобытном представлении о Рае как о природном уголке, предлагает человечеству в качестве перспективы райского блаженства сад, рассматриваемый в золотом веке христианства как возврат к истокам; но постепенно происходит замена (надо сказать, что время от времени попытка вернуться к образу сада находит отклик в эсхатологической экологии) сада на город.

Вечное будущее человечества, грядущее после конца света счастье — это город. Библия завершается видением вечного города (От., 21 и след.), впервые упомянутого в Книге Исаии (LIV, 11)15.

Говоря о вкладе Отцов Церкви (многие из них были епископами, и сочинения их были тесным образом связаны с городами, где они проживали), назову только одного, того, кто более других укрепил урбанистическую идеологию и способствовал созданию образного ряда средневекового города, а именно Августина, чей Град Божий подводит основу почти под всю христианскую городскую политику Средневековья и окончательно формирует урбанистические представления.

Урбанистические видения Средневековья, с которыми мы встретились в рассмотренных выше произведениях XII в., подкреплены образами библейскими. С одной стороны, это картины материального мира города; однако, несмотря на всю свою материальность, они целиком пронизаны оценочными установками и воплощают основные идеологические схемы.

285

Вот компоненты, определяющие городские стереотипы: стены, ворота, башни, прочные строительные материалы и материалы, символизирующие роскошь и красоту: камень, мрамор, серебро и золото.

Особое положение занимают два сооружения — или два типа сооружений, — воплотившие в себе функции господствующих ветвей власти: Храм и Дворец, церковь и замок16.

В городе преобладают два основных направления движения: одно возносит к небу стены, башни и величественные сооружения, а другое через ворота устанавливает связь между культурой внутри (городских стен) и природой вне (этих стен), между миром сельского производства и миром потребления, между производством предметов и обменом товаров, между желанием обрести убежище и жаждой приключений, стремлением к одиночеству.

Это идеальное местопребывание для общества, где пространство и ценности, в отличие от Античности, организованы не между правым и левым, а между низом и верхом, внутренним и внешним; при этом предпочтение отдается вертикальному и горизонтальному направлениям (вертикальности и интериоризации).

Устремления города амбивалентны — он хочет быть завоеванным и завоевателем одновременно; амбивалентность лежит в самой основе города, будь то Вавилон или Иерусалим; и Вавилон, и Иерусалим колеблются между гармоничным единением и разобщенностью, наслаждением и страхом, разрушением и спасением. Прежде чем вернуться в XII в., к нашим текстам, отметим, что третья часть упомянутого выше культурного наследия, а именно варварская, судя по имеющимся у нас обрывочным данным, похоже, также использует библейскую образность.

Примечателен отрывок из Тацита (О происхождении германцев, гл. XVI), где подчеркивается, что у варваров нет городов, однако города привлекают их своей прочностью (универсум камня и кирпича, противостоящий миру дерева у германцев), своим богатством, своей красотой, своими функциями очагов цивилизации и центров власти. Вероятно, следует рассеять возможные недоразумения относительно смысла предложенного здесь исследования. Я не рассматриваю Библию и иные исторические наследия как источник (в традиционном смысле этого слова) культурных и ментальных образов средневекового общества. Это общество — как и все иные общества — выборочно черпало из наследства прошлого. Однако выбор этот не свободен. Во многом он обусловлен социальной

286

структурой и доминирующей идеологией, в частности той ее частью, которая подвержена влиянию традиции. Оригинальность литературного произведения, как мне кажется, связана с личностью автора (или авторов) и только отчасти определяется условиями создания.

В XII в. на Западе вес иудео-христианской традиции очень велик; в согласии с этой традицией образы города выходят на первый план, тем более что они наилучшим образом отражают чувства господствующих воинских слоев.

Отношение рыцарей к тогдашним городским реалиям, действительно, находит свое вполне адекватное выражение в библейских образах города. Успех образа в мире воображаемого любого общества обусловлен соответствием между местом, занимаемым этим образом в культурных и ментальных наследиях, и его уместностью в современном ему контексте17.

Далее возникает деликатная проблема исторических фактов.

Проследив развитие городской темы в Библии, от Бытия до Апокалипсиса (и отдавая себе отчет, что формирование состава библейских книг происходило отнюдь не в прямом хронологическом порядке, как могло бы показаться), на наш взгляд, резонно предположить наличие некоего соотношения, и соотношения определенного, между историческим переходом еврейского народа к оседлому образу жизни и развитием городской темы в Ветхом Завете и Новом Завете.

Однако я не верю ни в то, что это событие предшествовало появлению городской идеологии, ни в то, что оно породило на свет образы города. Мы не знаем, когда и как сформировался запас первичных образов и идей, порожденных древнейшими человеческими сообществами; тем не менее чаще всего мы наблюдаем, как идеология предшествует событиям. Чаще событие подравнивается под идеологию, а не наоборот18. Но это вовсе не означает, что идеология является движущей силой истории; она также и не продукт истории. В связи с литературными произведениями, на которые я опираюсь, могут возникнуть сразу два вопроса; оба они тесно связаны между собой и касаются этих произведений как исторических источников. Первый вопрос связан с хронологией сочинений. Нимская телега датируется «не ранее 1135 и не позднее 1165») (Le Charroi de Nimes, trad. de F. Gegou. Paris, Honore Champion, 1977, p. IX). Взятие Оранжа определяется как «chanson de geste конца XII в.» (подзаголовок к переводу в изд.: La prise d'Orange, trad. de C. Lachet et

287

J.-P. Tusseau. Paris, Klinksieck, 1972). Лэ Марии Французской были созданы, вероятнее всего, между 1160 и 1178 гг. Персеваль Кретьена де Труа написан, видимо, около 1185 г.

Признавая определенную значимость хронологии, расположим избранные произведения в хронологическом порядке: Нимская телега, Взятие Оранжа (при этом важно помнить, что «обновленная» версия, которой мы располагаем, использовала версию, несомненно, более раннюю), лэ и Персеваль. Данное распределение вполне могло бы послужить исходной точкой для установления эволюции тематики этих произведений: с одной стороны, с точки зрения исторического контекста (воины и города должны были бы претерпеть определенные изменения «по пути» от Нимской телеги до Персеваля), а с другой — исходя из внутренней эволюции литературных жанров (переход от эпической поэзии к поэзии куртуазной); однако эту эволюцию не следует преувеличивать.

Все четыре произведения, в сущности, написаны почти одновременно, а история французской литературы XII и XIII вв. отнюдь не предполагает последовательной смены жанров.

Chanson de geste и куртуазный роман создавались и «потреблялись» чаще всего вместе и в одно и то же время. В них часто встречаются одни и те же темы, одни и те же образы, в том числе темы и образы города. Также я не стал бы преувеличивать значение эволюции социологического контекста, в который эти произведения можно было бы вписать.

Непростая задача соотнесения средневековых произведений с той или иной социальной средой породила диаметрально противоположные теории (например, о фаблио и о Романе о Лисе).

Я готов признать важность уже проделанных попыток определить, чьи интересы по преимуществу выражают chansons de geste о Гильоме Оранжском: мелкого рыцарства или аристократии, а также согласиться с обоснованностью гипотезы о том, что, переходя от chansons de geste к романам, мы переходим из аристократической среды баронов в среду рыцарей, средней и мелкой знати, сражающейся на два фронта: против простолюдинов (включая горожан) и против баронов. Понятно, что аудитория этих произведений часто бывала значительно шире того социального круга, который являлся их заказчиком, оплачивал их и являлся их основным адресатом; к примеру, начиная с XII в. послушать chansons de geste собиралась самая разнообразная публика; песни эти снискали поистине «всенародный» успех.

288

Главным же, на мой взгляд, является — и это невозможно отрицать — тесная связь между идеологией этих произведений (в частности, в том, что касается отношения к городу) и индивидами, которые, как знатные, так и не очень, как куртуазные, так и неотесанные, определяли себя, соотнося свое поведение с моделью поведения воина, ибо они считали себя прежде всего воинами.

В XII в. насилие вполне уживалось с куртуазностью, и герои наших сочинений прекрасно это демонстрируют, обращаясь с городами как с женщинами, которыми они восхищаются, которых желают и которых они берут по согласию или силою.

Как же, сквозь призму рассмотренных произведений, следует толковать идеологические представления воинов о городе и его новых, набирающих силу хозяевах, то есть горожанах? Я бы выделил три типа отношения рыцарей к городу; впрочем, границы этих подразделений достаточно зыбки. Первый тип — вожделение.

Рыцари нисколько не пренебрегают городом, напротив, городские красоты и богатства манят их.

Однако вожделеют они городских благ не для того, чтобы сменить свой образ жизни на городской, а чтобы эти блага эксплуатировать.

Для них город - место, где их ждет добыча, где можно заняться экономическим вымогательством (взиманием поборов), получать удовольствия; но это еще и военный лагерь, готовый к эффективной обороне в рамках военной системы, где оборона значит больше, чем наступление, и центр проведения турниров19, и база для военных экспедиций. Это город-добыча.

Второй тип — идеализация. Город не только красив, хорош и богат, это еще и место гармоничного сосуществования различных классов, в частности рыцарей и горожан, под эгидой короля. Это городская социальная утопия.

Приглядевшись, как в образах города, предлагаемых нам нашими текстами, сочетаются культурные реминисценции, современные реалии и воображаемый утопический мир, мы можем сказать, что, как только библейские образы начинают использоваться для передачи — в более или менее приукрашенном виде — совершенно определенных современных реалий, они тут же обрастают деталями, большей частью вымышленными.

Еще мне хотелось бы напомнить о рыцарях, живущих в городе, среди городского населения, о которых пишет Мария Французская. За исключением Италии, где в XII в., к великому возмущению людей, подобных Оттону Фрейзингенскому знать жила

289

бок о бок с ремесленниками и торговцами, воины имели обыкновение держаться от городов в стороне20.

Большинство эпизодов в наших текстах позволяют вычленить основополагающую оппозицию, относящуюся к местопребыванию (проживанию): города -для торговцев и горожан, замки и лес — для баронов и рыцарей.

Так как подобное отсутствие реализма, несомненно, определенным образом соотносится с реалиями эпохи, я бы сказал, что в утопическом образе города, в мечте о городской гармонии проявилась тенденция к экзорсизму со стороны рыцарей, которые идеализируют город и одновременно втайне его боятся как заколдованного места.

Восторженное отношение к городу — это своего рода заклятие, с помощью которого хотят остановить начавшийся упадок военного сословия, в частности слоя бедных рыцарей, с которых говорится в лэ и в Персевале, заклятие мечтой о добром согласии с горожанами, о культурном приспособлении, в результате которого городское общество станет обществом открытым, готовым воспринять рыцарские добродетели, а именно щедрость и куртуазность. Такова, на мой взгляд, глубинная, подсознательная мотивация сюжета о городе, где все живут в добром согласии. Соответственно, не является ли переодевание Гильома и его товарищей в обеих жестах (особенно в Нимской телеге) выражением чувства неуверенности, охватившего рыцарей перед лицом города и его жителей? Разве в этом вызывающем насмешку смешении идентификационных признаков, в этом травестийном переодевании не находит свое выражение тревожное замешательство рыцарей, видящих для себя угрозу в возвышении торговцев и горожан?

Наконец, в Персевале появляется третий образ города, увиденный глазами воинов и представляющий разительный контраст с двумя предыдущими образами.

Разумеется, во всех анализируемых произведениях основополагающей является подспудная оппозиция между системой рыцарских доблестей и системой гражданских добродетелей. И выражается она — в частности, на антропологическом уровне — посредством противопоставления потребляемой пищи, обычаев ношения одежды, типов вооружения, профессионального поведения и в особенности типов жилища. Городскому миру противопоставлен мир замка и леса, мир жонглеров и охоты. Но притягательность города, мечта о городской гармонии может сгладить этот скрытый антагонизм.

290

В эпизоде с Гавейном и девицей, осажденными городской коммуной, иллюзия рассеивается.

Воины видят город таковым, каков он есть: организованной экономической, социальной, политической и культурной системой, которая не только отличается от дворянско-рыцарского уклада, но и глубоко ему враждебна, которая желает гибели этого уклада и, похоже, даже в состоянии одержать над ним победу. Единственным оплотом рыцарей-воинов, способным выдержать натиск горожан-завоевателей, является монархическая система и мечта о райском граде, используемая, скорее, как заклинание. Однако монархия уже урбанизирована, и система дает сбои.

Вторая половина XII в. является тем переломным моментом, когда смятение рыцарей перед лицом городов, которые их притягивают и одновременно вселяют в них тревогу, передает амбивалентность библейского вопроса: Вавилон или Иерусалим?

Этот потусторонний городской мир, беспрестанно тревожащий Средневековье, являет собой как райский град, так и инфернальный город, и эта дилемма четко выражена в наших текстах: Dех, Paradis est сеапz! (Боже, здесь подлинно Рай!) — говорит об Оранже Гильом Оранжский во Взятии Оранжа (ст. 688), в то время как в Персевале девица, осажденная горожанами, спрашивает у них: Quel deable vous ont maridez? (Какие черти вас послали?) (ст. 5958)

Эти картины, разумеется, не исчерпывают воображаемого мира города, разрабатываемого в XII столетии в литературных произведениях на народных языках.

Тема будущего — это тема чудесного города, где много места, много монументальных зданий, волшебных красот. Рожденная, без сомнения, литературой для паломников-туристов, прототипом и образцом которой послужило сочинение Чудеса города Рима, и получив выражение, например, в романах на античные сюжеты (доказательством служит описание гробницы Камиллы в романе об Энее, где мы встречаемся с утопической идеей гармоничного города, где бок о бок существуют «великие и малые», «рыцари и горожане, бароны и вассалы»), тема эта предвосхищает городскую мифологию, которая станет развиваться в XIII и XIV вв. в соответствии со стремлением новых городских

291

корпораций противопоставить воображаемым генеалогиям и дворянским mirabilia этиологические мифы и mirabilia городские21.

Но в конце XII в. отношение к городу продолжает оставаться двойственным: это город-рай и одновременно город-ад, Иерусалим и одновременно Вавилон.

Данный анализ и разбор наверняка посчитают слишком кратким. Однако, вступая на непроторенный путь, следует умерить свой пыл и поначалу использовать только основные, преимущественно примитивные инструменты. Надеюсь, что первооткрыватель, которым был и остается Шарль Моразе, это поймет. Так пусть же посвященные ему страницы станут полезной вехой на пути к такому прочтению рассмотренных произведений, с помощью которого в конце концов из литературного текста, не нарушая его специфики, мы получим совершенно самостоятельный исторический документ.

Примечания

* Melanges en l'honneur de Charles Moraze. Culture, science et developpement. Toulouse, Privat, 1979, pp. 113—136.

1 В оригинале строка выглядит следующим образом: ст. 11. Et desoz Rome ocist Corsolt es prez (букв.: И под Римом убил Корсольта на лугу). Я нахожу целесообразным обращаться к оригиналу только в особо интересных с литературной точки зрения случаях, а также когда перевод не совсем точно передает его смысл. В данном случае речь идет о стенах Рима, однако собственно слово mur (стена) появляется позднее, в ст. 243.

2 Ст. 450-453: Demandez li Espaigne le regne, Et Tortolouse et Porpaillart sor mer, Et apres Nymes, cele bone cite, Et puis Orenge, qui tant fet a loer. К идентифицируемым городам помимо Нима и Оранжа относится Тортелоза, обычно отождествляемая с Тортосой, в то время как Порпальяр, равно как и Вальсур, остаются неопознанными. (Указатель Ж.Л. Перье предполагает pagus Pallariensis в окрестностях Уржеля.) Попытки отыскать прообразы упомянутых городов

292

кажутся мне задачей второстепенной, чтобы не сказать — напрасной. В chansons de geste изначально, повинуясь иным представлениям о реальности, смешаны географические названия подлинные и вымышленные, имена настоящие и искаженные фантазией. Так функционирует память, которую chansons de geste используют и одновременно моделируют. В жестах Испания мыслится как сарацинская страна, поэтому, как мы уже видели, в состав испанских земель включают Ним и Оранж. В этом случае мы имеем дело с географией воображаемой и в то же время исторической.

3 Формулы, содержащие перечисления, в которых упоминаются названные мною города, употребляются один и более раз (Ним и Оранж в ст. 452—453, 502—503; Ним, взятие которого является целью настоящей жесты, в ст. 452, 495, 502; Вальсур (удваивается в ст. 501 : Вальсор и Вальсур) в ст. 494 и 501 ; Шартр и Орлеан в ст. 529 и 541). Повторы, характерное выразительное средство эпической поэзии, обладают запоминательной функцией; для историка, изучающего воображаемый мир, ментальности и проявления чувств, они, на наш взгляд, имеют особое значение и заслуживают более подробного исследования. Повторы (формулы) являются основным механизмом формирования коллективной памяти. Лингвисты, семиотики и структуралисты показали нам важность повторов и цветистости стиля. Историкам предстоит углубить их выводы, наполнив их историческим смыслом и содержанием.

4 См. ниже, прим. 21, с. 295, 296.

5 В двухсот тридцати четырех стихах, оставшихся до конца поэмы, помимо Оранжа будут упомянуты: Ним (пять раз), Париж, Алжир и сарацинский город Реомон-на-море (не идентифицирован).

6 В ст. 361 говорится, что Гильом был взволнован, изумлен картинами Оранжа, они постоянно присутствовали в его воображении: Or fu Guillelmes por Orenge esmaiez. (Отныне тревожил Гильома город Оранж.)

7 Проблема хронологии анализируемых в статье произведений будет затронута ниже.

8 Отчего в XII и XIII вв. знатные семейства, и в частности род Лузиньянов и знаменитая династия Плантагенетов, живя в христианском обществе, с гордостью причисляли к своим предкам Мелюзину, женщину, отмеченную дьяволом? Не делалось ли это для

293

того, чтобы продемонстрировать оседлым горожанам, что род их корнями своими уходит в дикий мир одиночества, мир, являющийся естественной средой обитания воинов, равно как и избранной средой обитания монахов? Правда, с течением времени Мелюзина также урбанизируется и в XIV B. станет без труда сооружать города и замки.

9 Приключения Персеваля происходят то в лесу, то в замках. Однако, как напоминает Л. Фуле в примечаниях к своему переводу (Conte de Graal, trad. de L. Foulet. Paris, Stock, 1947, p. 220), замок также означает «крепость», а «крепостью» довольно часто называли «небольшой укрепленный город, где помимо собственно замка были дома, улицы и площади». В ст. 6421—6422 имеется намек на Павию, «итальянский город, ставший синонимом города очень богатого», как отмечает в своем издании Ф. Лекуа (Conte de Graal, ed. F. Lecoy. Paris, Honore Champion, 1975, 2 vol.; t. II, p. 128); но замок (chateau, ст.-фр. chastiaux) может быть столь же богат, как Павия.

10 Это выражение Гвиберта Ножанского («communio autem novum ac pessimum nomen», букв.: «коммуна, новое и омерзительное название») приводится в кн. III, гл. VII кн. De vita sua.

11 Вряд ли здесь уместно пытаться расположить понятия культуры и ментальности относительно друг друга. Очевидно, что культура располагается главным образом на уровне поступков, ментальность — на уровне понятий, а связующее звено, представленное «учеными наследиями», в большей степени присутствует на первом уровне, нежели на втором; однако коллективный, спонтанный, охватывающий все социальные слои характер обоих уровней сближает их и устанавливает между ними взаимосвязь, которую историкам предстоит разъяснять и уточнять, но не разрушать.

12 Имеется блистательное исключение — Рим. Однако образ Рима полисемичен и амбивалентен: город или империя? Языческий или христианский? Процветающий или разрушенный? Случай Рима — особый. О средневековом римском мифе см.: А. Graf. Roma nella memoriae imaginazioni del Medio Evo. Torino, 1915, а также многочисленные работы, цитированные Ж. Ле Гоффом в: Storia d'ltalia. Torino, Einaudi, t. II, 1975.

13 Конечно, это не исключает сопротивления с их стороны там, где их традиции и интересы расходятся или даже противо-

294

стоят друг другу, например в области сексуальной практики и матримониальных отношений, в отношении к насилию, к прославлению физических достоинств и т. д. XII век также являет собой эпоху, когда, примирившись с христианизацией ряда воинских идеалов, слой рыцарей содействует учреждению приспособленной для его нужд культуры преимущественно светского содержания, своего рода контркультуры, именуемой куртуазностью, влияние христианства на которую ограничено; эта культура готова воспринять все созданное народной дохристианской и парахристианской культурой.

14 Данный стих послужил темой цикла из семи проповедей, произнесенных в течение недели в Аугсбурге в 1257 или 1263 г. доминиканцем Альбертом Великим; в них отразились теология, идеология и воображаемый образ города, переплелись современные реалии, библейские и греко-латинские сюжеты и — приобретение городской схоластики — греко-латинская политическая философия, восходящая к Платону, Аристотелю и Цицерону. Этот основной для понимания средневековой городской идеологии текст опубликован в: J. В. Schneyer. Alberts des Groszen Augsburger Predigt-zyklus uber den hl. Augustinus // Recherches de theologie ancienne et medievale, XXXV, 1969.

15 Никто не оспаривает важное значение новозаветной «апокрифической» литературы в культуре и религии Средневековья. Приведу средневековую версию одного из апокрифических текстов, успех которого в Средние века сыграл немаловажную роль в формировании воображаемого образа потустороннего мира Речь идет о Видении святого Павла, или Апокалипсисе Павла, в котором Павел в сопровождении ангела посещает Ад, а затем Рай: «Затем ангел повел Павла в город красоты чрезвычайной, где земля была золотая, а свет еще ярче, чем прежний; от жителей же его исходило золотое сияние. И окружен был город двенадцатью стенами с двенадцатью башнями, и текли в нем четыре реки. И пожелал Павел узнать названия сих рек. И ангел сказал: имя одной Фисон, и воды ее медвяны; имя второй реки - Евфрат, и воды ее млечны, третья река — Гихон, она течет маслом, четвертая — Тигр, она течет вином. Кто из мира удостоен будет явиться к нам после смерти, здесь Господь воздаст ему» (Visio Pauli, ed., Silverstein. The Vienna Fragment. Vienna Codex 302, p. 150). Текст примечателен тем, что

295

урбанизация Рая достигла в нем высшего предела, ибо Рай-Город вобрал в свои стены Рай-Сад и его четыре реки.

16 Здесь мы усматриваем намек на первые две функции индоевропейского трехфункционального деления, обоснованного Ж. Дюмезилем. Третья, хозяйственная функция, функция плодородия, в Библии в связке с темой города не появляется. Новозаветный эпизод изгнания Иисусом торговцев из Храма имеет совершенно иное значение В этом нет ничего удивительного, ибо, как показал Ж. Дюмезиль, трехфункциональное деление было чуждо Библии и древней еврейской культуре. Средневековый Запад повторно использовал трехчастную функциональность. Повышенное внимание в избранных нами текстах к торговле, ремеслам, городскому процветанию прекрасно иллюстрирует данный тезис. Этот пример средневекового новшества свидетельствует о креативности средневековой мысли.

17 Еще больший успех достигается, когда литературные или ментальные образы дополняются образами визуальными. Играющие важную роль изображения города в живописи (а именно в миниатюре) и средневековой скульптуре прекрасно иллюстрируют данное положение. См.: P. Lavedan. La Representation des villes dans l'art du Moyen Age. Paris, 1954; С. Heitz. Recherches sur les rapports entre architecture et liturgie a l'epoque carolingienne. Paris, 1963; W. Muller. Die heilige Stadt, Roma quadrata, himmliches Jerusalem und Mythe von Weltnabel. Stuttgart, 1961.

18 Это убедительно показал Ж. Дюмезиль на примере происхождения Рима, а П. Видаль-Наке — на примере Атлантиды.

19 Не стоит забывать, что в своей работе «Le Dimanche de Bouvines» Ж. Дюби убедительно доказал, что в XII в. ярмарки и турниры, называемые одним и тем же латинским словом nundinae, часто объединены между собой, ибо турнир является мероприятием в равной мере коммерческим и рыцарским.

20 Знаток средневековых городов, Э. Эннен, пишет: «Типично итальянским и южноевропейским феноменом можно считать иммиграцию в города представителей рыцарского сословия. В то время как к северу от Альп знать строит замки вдали от городов, знать в Италии добровольно или по необходимости селится в городах» (Е. Ennen. Die europaische Stadt des Mittelalters. Gottingen, 1972, s. 129.) Населенные рыцарями «бретонские» города Марии Французской вызывают особое удивление.

296

21 Литература «городского чудесного» (mirabilia) в XII в. является, действительно, воображаемой. В начале XIII в. воображаемый мир города латинских христиан был потрясен до основания. Идеальный город, который христиане-латиняне не нашли ни в скромных нарождавшихся городках, ни в разрушенном античном Риме, ни в еврейском Иерусалиме, внезапно открылся их глазам во всем своем великолепии: это был Константинополь, завоеванный в 1204 г. крестоносцами во время IV крестового похода. Реальность соединилась с вымыслом. Жоффруа де Виллардуэн и Робер де Клари, описывая подлинный Константинополь, обретают воображаемый город, город чудес, придуманный полвека назад на охваченном городской лихорадкой Западе.

УРБАНИСТИЧЕСКАЯ МЕТАФОРА ГИЛЬОМА ОВЕРНСКОГО

С присущей ему эрудицией и проницательностью Пьер Мишо-Кантен сумел разглядеть в трудах Гильома Овернского чрезвычайно любопытную взаимосвязь между развитием теологической мысли и развитием городов в первой половине XIII в.1

Один из отрывков Суммы, та часть, где речь идет о таинствах2, позволяет судить о том, насколько епископ Парижский (с 1222 по 1228 г. — магистр богословия, с 1228 г. — епископ; ум. в 1249 г.) обогатил теологическую философию города3. В интересующем нас отрывке Гильом сравнивает с городом семь святых таинств.

Рассматривая вещи материальные (materialia), Гильом Овернский подчеркивает, что они представляют интерес только в той мере, в какой они могут послужить достижению совершенства.

И далее следует развернутая метафора: «Представим себе город, жители коего образуют общину столь совершенную (imaginabimur civitatem aggregatam ex hominibus sic perfectis...), что вся жизнь членов ее заключается в служении Господу и его прославлении, и что все они исполняют веление долга души благородной (honestas), и все заботятся о ближних». Тогда, добавляет он, «очевидно, что по сравнению с этим достойным восхищения (praeclara) городом все прочие поселения людские точно лес дикий (quasi silva), a все остальные люди словно деревья лесные (quasi ligna silvatica)...».

Итак, в основную оппозицию в системе средневековых ценностей входит город (civitas), реальное и символическое место, где царствует культура («культурное» место), и лес, географическое и ментальное воплощение дикого состояния4.

К общей оппозиции город—лес Гильом Овернский добавляет еще одну, включающую в себя основной «городской» элемент, как физический, так и символический; элемент этот — камень, из которого большей частью сделан город.

298

В отличие от необработанного, «дикого» камня из карьеров (lapidicina, lapides rudes) и природного леса, камни, сцементированные, скрепленные скобами и аккуратно сложенные, равно как и обработанное дерево (coementum, et clavi, caeteraeque ligaturae inter lapides, et ligno), являются символами взаимной любви и духовного притяжения между душами людей или самими людьми.

Гильом Овернский продолжает развивать свою метафорическую оппозицию: «град сей, величественный и достойный восхищения, — это сообщества, собрания людей, или же города» (societates, aggregations hominum, seu civitates), они противостоят городам ложным, коими являются леса и каменоломни (ad quam caeterае veluti silvae et lapidicinae sunt).

После упоминания о камне и дереве называется третий городской материал — металл. В городе не используют природное сырье, там предпочитают металлы, обработанные людьми, которым Господь дал силы, техническую сноровку и художественный вкус (vires, et artem et artificium), чтобы добывать эти металлы и превращать их в изделия. Ибо города — это люди. А жители этих городов — подлинные люди по сравнению с другими человеческими существами, которые, собственно говоря, являются не столько людьми, сколько животными5.

К основной оппозиции город—лес здесь добавляется еще одно навязчивое противопоставление из системы средневековых ценностей: человек /животное. Сразу вспоминаешь о диком человеке, лесном дикаре, homo selvaticus, постоянно будоражившем воображение людей в Средние века; встретив его в лесу, или на страницах романа, или в скульптурном образе, люди в смятении спрашивали: «Ты зверь или человек?»6Существование города подчинено религиозным целям. Суть этих целей — мир и счастье под управлением совершеннейшего монарха, единственного подлинного владыки, то есть Господа7. Для городской идеологии первой половины XIII в. данные понятия являются основополагающими. Мир, давняя тема, лозунг движения, возникшего около тысячного года8, обрел новые формы и содержание, которое многие, но более всего нищенствующие ордена стали пытаться превратить в политическую реальность9.

Счастье — это новая для христианства идея, которая на рубеже XII—XIII вв. стремится получить свободное развитие не столько в

299

феодальных переживаниях куртуазной любви, сколько в городах и в готическом мироощущении, мироощущении горожанина. Гильом Овернский продолжает углублять свое сравнение. В чем же, на его взгляд, заключается феномен города?

Прежде всего в переселении людей, входящих в определенное пространство, физическое, юридическое и этическое одновременно; очутившись внутри этого пространства, люди становятся иными, нежели были прежде, становятся горожанами /гражданами (citoyens).

Первое, что видит пришедший в город, — это ворота, через них осуществляется переход в новый статус. Город - это своя, особенная культура10. Но не только. Эта культура должна иметь свои отличительные знаки и символы, демонстрировать свои отличия. Воинское, рыцарское достоинство передается посредством ритуала опоясывания мечом, достоинство министериала — посредством обычая передачи ключей, королевское достоинство передается посредством церемонии возложения короны и возведения на трон.

Те, кто входит в город, должны прилюдно избавиться от любого признака неравенства, подобно тому, как камни, потребные для постройки здания, должны быть выровнены, а древесные стволы освобождены от ветвей, наростов и обструганы11. Члены нового общества должны открыто выражать свою волю к сплочению, объединяться в организации, не ставящие целью получение выгоды, исповедовать принципы бескорыстной взаимопомощи12.

Город — это общество равенства и взаимопомощи. И

наконец, последняя оппозиция. Средневековые клирики противопоставляют упорядоченное общество города, главным образом, лесу (пустыне), дикому миру. Однако многие, особенно те, кто, подобно Гильому Овернскому, непосредственно или через труды Отцов Церкви, причастен к античной культуре (епископ Парижский в этом же отрывке упоминает civilitas romana), невольно придерживаются древней оппозиции город—деревня.

Те, кто оставляет деревню и деревенскую жизнь, чтобы перебраться в город и стать гражданами/горожанами (cives), должны расстаться и с деревенскими нравами и со своими деревенскими жилищами, прийти и жить в городе сообразно городским нравам и манерам, отличающимся общительностью13. Однако этот город, граждане которого являются «не только слугами Господними, но и возлюбленными приемными чадами его, наследниками, пребывающими в ожидании царствия небесного»

300

(p. 414), похож на любой реально существующий город (materiali, seu literali civitati in suis visibilibus corporalibus ac temporalibus adea similis est), и он должен иметь своих правителей.

Подобно тому, как короли и наместники имеют своих чиновников и интендантов, управляющих всем их имуществом и отвечающих за него перед королями, подобно тому, как нижестоящие управляющие отвечают за все перед королевскими чиновниками, так же и город должен иметь своего главного интенданта, одного или нескольких, которым будут доверены богатства материальные и духовные. Они будут давать отчет перед царем вселенной, а перед ними станут отчитываться нижестоящие управляющие. Таким образом, у города должны быть привратники, герольды, предводители, судьи и магистраты (с. 411). Клирики и епископы мечтают о городе, где все миряне равны, а высшие посты отданы церковным иерархам, распределяющим святые таинства и служащим посредниками между Богом и людьми...

Гильом Овернский развернул свою урбанистическую метафору (характер ее сомнения не вызывает) на много страниц; есть основания полагать, что при создании ее он вдохновлялся примером королевского Парижа, жителям которого, проживающим внутри городских стен, Филипп Август недавно даровал равные права и свободы; впрочем, заходить в сравнениях слишком далеко было бы неосмотрительно.

Разумеется, епископ Парижский ясно пишет, что изображаемый им идеальный город должен служить образцом, наглядным примером, книгой, из которой предстоит черпать вдохновение городу реальному, однако до какой степени следует простирать восторги от города реального?

До какой степени Париж эпохи Филиппа Августа является моделью города святых таинств?

П. Мишо-Кантен хорошо показал амбивалентность средневекового термина civitas, единственного «городского» термина, употребленного Гильомом Овернским.

Словом civitas, доставшимся Средним векам от Античности, люди обозначали политико-философское понятие, а также использовали его как административный термин. Первое значение встречается главным образом у Цицерона, для которого город представляет собой группу людей, объединенных причастностью к единой правовой системе, juris societas civium. Однако основным источником, к которому станут припадать средневековые авторы, являются труды Блаженного Августина. Августин берет формулировку римского политика, однако настаивает на моральном, эмоциональном ее аспекте, объединяю-

301

щем между собой членов городского сообщества, vinculum societatis, vinculum concordiae, благодаря которому осуществляется сопcors hominum multitudo, согласие между множеством людей, сердца которых бьются в унисон, объясняя, таким образом, данную формулировку в духе средневековых этимологий14. Очевидно, что город Гильома Овернского гораздо больше похож на град Августина, чем на реальный Париж. От города (civitas) античного, Августинова, епископального (в период раннего Средневековья), означающего прежде всего объединение людей, обладающих общностью менталитета и подчиняющихся единым правовым структурам, объединение, которое может выплеснуться за пределы городских стен, до средневекового города с разными названиями пролегает расстояние в целую культуру, а именно культуру клириков.

Здесь ясно видно, насколько сложно точно соотнести средневековые реалии, в данном случае реалии городские, и ментальный инструментарий клириков, унаследованный от иного общества и иной культуры. Позднее Альберт Великий в цикле проповедей на тему евангельского стиха: Non potest civitas abscondi supra montem posita («Не может укрыться город, стоящий на верху горы», Мф., V, 14), произнесенных в Аугсбурге в 1257 или 1263 г., начал развивать подлинную теологию города и в значительной степени обогатил как конкретные описания тогдашнего урбанистического феномена, так и отсылки к Писанию и античным источникам (более к Платону и Аристотелю, нежели к Цицерону).

Впрочем, и его «городская» проповедь остается двусмысленной15.

Примечания

*Ville et theologie au XIIIe siecle: Une metaphore urbaine de Guillaume d'Auvergne // Razo, Cahiers du Centre d'etuds medievales de Nice, № 1, L'image de la ville dans la litterature et l'histoire medievales, Universite de Nice, juin 1979, reedition 1984, pp. 27-37.

1 Гильом Овернский определяет город, исходя из единства места: «...те, кто живет в каком-либо городе, граждане какого-либо города представляют собой единый народ, ибо проживают они в одном месте», не придавая значения различиям по полу, по общественному положению и по занятиям (De universo, I, 12, p. 606 a H).

302

Мы можем с полным правом говорить о наблюдательности и прагматичности епископа Парижского: у него город определяется на основании его размещения на определенной территории; однако настойчивость, с которой он упоминает una civitas (единый город), unus populus (единое население), свидетельствует о том, что он не забывает и о морально-правовом единстве, которого необходимо придерживаться населению города. (P. Michaud-Quantin. Universitas. Expressions du mouvement communautaire dans le Moyen Age latin. Paris, 1970, p.115, № 26).

2 Guillaume d'Auvergne. Opera omnia. Orleans—Paris, 1674, pp. 407-416: De sacramento in generali (О таинстве как таковом).

3 В своей работе, посвященной теологии города, Ж. Комблен не приводит примеров из Гильома Овернского (J. Comblin. Theologie de la Ville. Paris, 1968).

4 См. выше: Ж. Ле Гофф, П. Бидаль-Наке. Леви-Стросс в Броселиандском лесу, с. 189—234; Ж. Ле Гофф. Рыцари-воины и горожане-победители. Образ города во французской литературе XIII в., с. 258-291.

5 «Граждане города, несомненно, являются людьми, вполне достойными этого наименования» (Cives civitatis procul dubio sunt veri nominis homines), в то время как другие люди не являются настоящими людьми, «их лучше было бы считать за животных» (sed potius animalia sint habendi) (Guillaume d'Auvergne, p. 409).

6 См.: R. Bernheimer. Wild Men in the Middle Ages. A study in Art, Sentiment and Demonology, 2nd ed. New York, 1970.

7 «Это называется собранием, или же городом, или храмом — по причине почитания Бога и воздаяния ему почестей, которым собрание оно посвящает основное время свое; городом — по причине спасительнейшего мира, и радостнейшим обществом, ибо они живут под властью царя-Бога в согласии с его святейшим законом...» (Hic coetus, vel civitas et templum dicitur propter Dei cultum, seu honorificentiam cui principaliter se impendit, atque finaliter, et civitas propter saluberrimam pacem; et jucundissimam societatem, quibus sub Deo rege secundum sacratissimam legem ejusdem vivant...) (Guillaume d'Auvergne. Ibid., p. 409).

8 См.: Ж. Дюби. Трехчастная модель, или Представления средневекового общества о самом себе. М., 2000.

9 См.: A. Vauchez. Une campagne de pacification en Lombardie autour de 1233. L'action politique des ordres mandiants d'apres la reforme des status communaux et les accords de paix // Melanges d'archeologie et d'histoire, 1966, pp. 503-549.

303

10 «...те, кто вступает в этот город с тем, чтобы сделаться его жителями, неизбежно должны принять и его обычаи, то есть законы и установления, подчиниться его нравам» (...qui civitatem istam ingrediuntur ita, ut cives ejus efficiantur, necesse habent civilitatem ejus suscipere, hoc est leges et statuta, moresque subire) (Guillaume d'Auvergne. Ibid., p. 409).

11 «И все неравные между собой камни будут отброшены, и не будут сюда допущены. Равным образом и ветвистые кроны, и наросты, и изогнутые стволы, как и все прочее, что делает древесину непригодной для возведения строений, если не вовсе удаляют, то по необходимости отбрасывают при самом строительстве зданий» (Et omnis inequalitas lapidum deponitur, alioquin in illam non admittuntur. Quemadmodum frondositas lignorum ac fortitude ac tortuositas, aliaque omnia, quae ligna aedificiis inepta faciunt, nisi omnino amota, in ipso ingressu in aedificium necessario deponentur) (Guillaume d'Auvergne. Ibid., p. 410).

12 «...взору всех желающих открыто, что этот город связан воедино или сколочен, подобно членам некорыстолюбивого учреждения, в котором они добровольно друг другу служат и помогают» (...et civitatem istam, velut membra gratuita societate sibi invicem colligata esse, sive compacta, voluntariaque subservitione sibi invicem submistrantia, manifestum est intueri volentibus) (Guillaume d'Auvergne. Ibid., p. 410).

13 «Тому, кто желает уйти из деревни и от деревенской жизни в город и сделаться горожанином, необходимо расстаться с сельскими нравами и жилищем и жить в городе, усвоив городские нравы, а также городскую, весьма склонную к общительности учтивость» (De rure et vita rusticana ad civiatatem transeuntibus, et cives effici volentibus, necesse est, mores agrestes, et habitationem deserere, civitatemque inhabitare, civilesque mores, et urbanitatem civilem, atque socialissimam assumere) (Guillaume d'Auvergne. Ibid., p. 410).

14 P. Michaud-Quantin. Ор. cit., p.111.

15 Эти проповеди изданы в: J.B. Schneyer. Albert des Grossen Augsburger Predigtzyklus uber den Augustinusin // Recherches de theologie ancienne et medievale, XXXVI, 1969, pp. 100—147. Вдохновлялся ли Альберт Великий сочинением Гильома Овернского? Скорее всего, нет. Тем не менее было бы интересно сравнить оба текста.

СОЦИАЛЬНЫЕ РЕАЛИИ И ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ УСТАНОВКИ В НАЧАЛЕ XIII в.: EXEMPLUM ЖАКА ДЕ ВИТРИ О ТУРНИРАХ

По давней привычке медиевисты сопоставляют так называемые «исторические реалии» и «исторические источники», нормативные или созданные человеческим воображением. Однако как в далеком, так и в недавнем прошлом существовала тенденция, согласно которой информацию о «реальном» обществе1 пытались отыскать именно в «ненормативных» источниках.

Такая попытка — в определенных пределах — вполне законна.

Итак, тип текста, иначе источника, нас интересующего, — это exemplum, нравоучительный пример, жанр, который уже давно используется для получения информации о конкретных реалиях средневекового общества, принадлежащих, в частности, к забытым или не нашедшим своего отражения в других видах текстов областям, к каковым относятся фольклор и повседневная жизнь2.

Через «примеры» обретает голос доселе молчавшая история. Однако опасности подобного метода очевидны: реалии материальные можно принять за реалии воображаемого мира, уведя, таким образом, не предназначенный, чтобы свидетельствовать о данном типе реалий, текст-источник в сторону от его функции и смысла.

Тем не менее выдающиеся медиевисты возродили это направление, вернули нормативному источнику — идеологическому или вымышленному — его специфику, подвергнув анализу его сложные отношения с «объективной» социальной реальностью, продуктом и одновременно инструментом манипуляции которой он является3.

Поворотные моменты в жизни общества предоставляют удобный случай для изучения отношений между двумя типами действительности: воображаемой и реальной. На Западе процесс рождения нового общества (между X и XIV вв.) дает возможность при-

305

стально рассмотреть эволюцию отношений между социально-экономическими реалиями, с одной стороны, и идеологическими и литературными схемами - с другой, оставляя в стороне поверхностную проблематику инфраструктуры, надстройки и теории отражения.

В поворотный момент этого процесса, приходящийся в христианском мире - с учетом региональных и национальных временных поправок - на период приблизительно с 1180 по 1240 г., изменяются два могущественнейших идеологических инструмента, которыми располагает Церковь, творец и проводник господствующей идеологии; инструменты эти - проповедь и таинства.

Проповедь быстро приспосабливается к новым веяниям, основным объектом ее внимания становятся прежде всего широкие массы, она пытается использовать исторический опыт, приспособиться к новым социопрофессиональным условиям, черпает материал из повседневной жизни4.

Наряду с традиционным обращением к авторитетам (Библия и сочинения Отцов Церкви), проповедник, пользуясь новой схоластической методикой, все больше и больше прибегает к рассуждениям, «примерам», забавным и поучительным анекдотам, которые он черпает в языческой литературе Античности (реже в Библии) и в устной традиции5.

Таинства организуются в систему, состоящую из семи сакральных обрядовых действий6; внутри этой системы они претерпевают определенную эволюцию, изменяют свой иерархический порядок.

Усиливается влияние Церкви на институт брака, новое важное значение приобретает евхаристия, а на первый план выступает исповедь/покаяние.

Исповедь отражает успехи одержавшей в XII в. победу морали намерения, совершается переход от практики публичного покаяния к индивидуальной исповеди «на ухо исповеднику».

Институт исповеди становится более приближенным к жизни общества, к профессиональным интересам социальных групп; теперь он направлен на выявление грехов, присущих каждой социальной и профессиональной группе.

Канон 21 Omnis utriusque sexus IV Латеранского собора (1215) обязал каждого христианина раз в год ходить на исповедь, а также узаконил и повсеместно ввел в практику оценку кающимся своих поступков. Руководства для исповедников, основанные на изощренном способе назначения покаяний, заменяют устаревшие пенитенциалии, согласно которым покаяния назначались по определенному тарифу7.

306

Проповедники и исповедники пытаются установить контроль над новым обществом, в котором появляются города, деньги, счет, князья и их чиновники, где в корпорациях и братствах зарождается новая солидарность; в идеологических схемах религиозных обрядов, необходимых для обеспечения всеобщего спасения в новых условиях жизни, ментальности и чувствительности, также происходят изменения.

И, как следствие, осуществляется великая реформа в сфере классификаций8.

С одной стороны, сохраняется и даже становится более устойчивой «объективная» семеричная классификация грехов: семь смертных грехов9; изменяется только иерархический порядок их следования10.

С другой стороны, появляется классификация «социальная», классификация «мирских состояний», сословий (status). Деление, напоминающее игру, однако отнюдь не невинную и с далеко идущими последствиями, состоит в приведении в соответствие структуры грехов со структурой общества.

Примером такого деления может служить topos о бракосочетании девяти дочерей Дьявола с девятью социальными группами11. Или же topos о национальных пороках, согласно которому любому народу и любому языку присущи один-два характеризующих его порока12; об этом, в частности, в начале XIII в. пишет Жак де Витри в своей Historia Occidentalis.

Игра эта преследует двойную цель.

Речь идет прежде всего о соединении новой схемы со схемой прежней, чтобы вписать изменения в русло традиции, а также об использовании категориальной структуры для утверждения идеологического господства Церкви над обществом. Автор нашего «примера», известный служитель Церкви Жак де Витри, использует семиступенчатую шкалу смертных грехов в социологическом контексте; он успешно осуществляет операцию пес plus ultra, привязав к одной-единственной форме активности определенной социальной группы, а именно к рыцарским турнирам, весь комплекс смертных грехов.

Бывший ученик зарождавшегося в первые годы XIII в. Парижского университета, Жак де Витри был известным проповедником, затем стал епископом Акры в Палестине и умер в 1240 г., исполняя должность кардинала-епископа в Тускуле. Он является первым составителем образцовых проповедей, в которых систематически и в изобилии используются «примеры». Рассматриваемый нами «пример» был опубликован Крейном13, однако самостоятельно, в отрыве от своего контекста.

307

Речь идет об exemplum из проповеди 52, второй из трех проповедей, адресованных сильным мира сего и рыцарям (Ad potentes et milites). Эта социальная группа — первая сугубо мирская социальная категория, представленная в сборнике sermone ad status Жака де Витри.

Ибо после клириков и служителей Церкви Жак де Витри разместил особую категорию мирян, тех, кто по причине выпавших — вольно или невольно — на их долю испытаний сформировал промежуточную группу между клириками и мирянами как таковыми: это прокаженные и больные, бедные и увечные, люди, носящие траур по своим родным или друзьям, крестоносцы, паломники.

Данная категория повлияла на определенную перегруппировку в среде сильных мира сего, potentes, к которым в период раннего Средневековья традиционно относили знать и аристократов, противопоставленных нищим, pauperes14.

Все три проповеди изобилуют «примерами» (exempla), где действуют животные; эти назидательные басни являются не только чрезвычайно эффективным инструментом гомилетической риторики, но и идеологическим оружием, так как сравнение с животным обладало большой силой воздействия.

В первой проповеди действуют единорог, волк и ягненок, волк и журавль, во второй — обезьяна и медведь, орел и лис, лев и крыса, в третьей проповеди — роза и змея.

Сюжетом проповеди выступает строфа из Евангелия от Луки (III, 14), где Иоанн Креститель разъясняет воинам, что они не вправе никого притеснять, не должны заниматься вымогательством и обязаны довольствоваться своим жалованьем (Interrogabant milites Johannem dicentes: «Quid faciemus?» Et ait illis: «Nemimen concuciatis neque callumpniam faciatis et contenti estote stipendiis vestris». Спрашивали его также и воины: а нам что делать? И сказал им: никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованьем).

Предложенный сюжет, как это принято, призывает грешника преобразиться и почтительно внимать слову Божьему. Два «примера» рассказывают о двух рыцарях, один из который охотно слушал проповеди, однако поступал иначе, нежели предписывал проповедник; другой же рыцарь вовсе не хотел ходить к мессе. Затем следует наш текст о турнирах, подлинное оправдание рыцарского сословия (ordo militaris), предназначенного Господом для защиты угнетенных и Церкви, для установления мира, справедливости и безопасности. Далее идут размышления о различных сословиях, которые, соглас-

308

но органицистической модели общества, составляют Церковь (Христос — ее голова, клирики и прелаты — глаза, князья и рыцари — руки15 и т.д.). Не забыты и отрицательные черты рыцарского сословия: рыцари часто бывают подвержены дурному, а попав под его власть, начинают разорять церкви и притеснять бедных. Затем следуют рассуждения об эфемерном характере светской власти и осуждение всех, кто разоряет церкви и обижает бедных.

Потом идут сравнения с животными: тех, кто на основании «права мертвой руки» обижает вдов, сирот и бедных, сравнивают со стервятником; далее идут сравнения с обезьяной и медведем, орлом и лисой, львом и крысой.

Тут же автор осуждает «дурные обычаи» (несправедливые подати и поборы), дурных прево и чиновников сеньора, а также обращается к властителям («большим», majores) с просьбой не вводить в отчаяние своих подданных («малых», minores). Наш текст по форме не похож на exemplum, однако является таковым по сути. Он вводится словом «помню» (memini), которое, как и наиболее употребительное «слышал» (audivi), указывает на exemplum, записанный самим составителем; «пример» приводит к обращению и спасению героя, некоего рыцаря (quidam miles), который, убежденный Жаком де Витри, прекращает посещать турниры и начинает относиться к ним с неприязнью. Жак де Витри доказывает рыцарю, что на любом турнире всегда присутствуют все семь смертных грехов.

Первый грех — это гордыня, superbia, ибо нечестивцы (слово, пришедшее из Ветхого Завета) и гордецы, что принимают участие в турнирах, жаждут снискать людскую похвалу и суетную славу. Состязания в воинской ловкости и доблести не обходятся без участия зависти (invidia). Еще в них участвуют гнев (ira) и ненависть (odium), ибо целью участников турнира является поразить противника, причинить ему увечье или даже смертельно ранить его или убить, а также печаль и скорбь (acedia vel trisutia), так как, обуреваемые суетными страстями, участники турниров забывают о благах духовных, а будучи побежденными, они постыдно убегают и принимаются скорбеть.

На турнирах рыцари попадают в лапы корыстолюбия (avaritia vel rapina), потому что берут в плен побежденных противников и заставляют их платить непомерный выкуп: отбирают у них вожделенного коня и оружие. Чтобы добраться до места проведения турнира, а также для участия в самом турнире требуются деньги, и рыцари начинают взимать со своих людей непосильные и незаконные поборы, безжалостно гра-

309

бят их, забирают урожай с их полей и причиняют материальный и физический ущерб бедным крестьянам. Они также приносят себя в жертву чревоугодию (gastrimargia), приглашая друг друга на пиры, и проматывают достояния бедняков, предаваясь излишествам застолья.

Наконец, они потворствуют сладострастию (luxuria), желая отличиться в поединках, дабы понравиться бесстыдным женщинам, и даже взяли привычку носить на флажках (pro vexillo) их гербы (insignia).

А значит, справедливо, что из-за этих пороков, из-за этой жестокости, из-за человекоубийств и кровопролития Церковь решила отказывать в христианском погребении тем, кто погибает на турнирах. Нечестивцам этим, как гласит Писание, уготована дорога в «пучину морскую», в «пучину горести и мучений», то есть в Ад.

Здесь мы видим, как Жак де Витри наделяет рыцарей, сражающихся на турнире, всевозможными грехами, грехами всех «сословий» общества.

Разумеется, особенно выделяются грехи, присущие именно воинам: гордыня (или тщеславие), гневливость и свойственная им форма корыстолюбия — грабеж. Рыцари не только впадают в грех, присущий всем категориям людей, — грех сладострастия, но и выставляют напоказ пороки, отличающие другие общественные группы: зависть — порок крестьян и бедняков, скорбь — монашеский грех, корыстолюбие — грех горожан и торговцев, чревоугодие — грех клириков. Семиступенчатая греховная последовательность (Жак де Витри настаивает именно на последовательности и подчеркивает: четвертый, пятый, шестой, седьмой смертный грех) при наложении новой схемы «сословного» деления может быть переформирована. Худший случай — когда присутствуют все грехи разом.

Турниры как раз такой случай16.

Тема рыцарского турнира часто встречается в литературе XIII в., особенно в первой половине столетия; и хотя эта литература является творением клириков и пребывает под влиянием их идеологии, тем не менее она в полной мере отражает страсть рыцарей к игре, правила которой соответствуют их собственной системе ценностей. История Гильома ле Марешаля (ок. 1226) дает выразительный портрет амбивалентных героев этой литературы, растрачивающих в неразумной щедрости (fole largece) полученные в качестве выкупов суммы, устремляющихся в погоню за славой, суетной славой (vaine gloire), как называют ее клирики, в поисках почестей (Jos) и наград (pris),

310

жаждущих не столько убийств, сколько моря крови, чтобы видеть, как алая кровь (sang vermeil) окрасит траву и одежды17. Турнир является одним из основных эпизодов произведения Жана Ренара Роман о Розе, или о Гильоме де Доле18. Главную роль в нем играет «призрак славы, что мерещится рыцарям, принимающим участие в турнирах»19.

Они думают только о том, как бы «отличиться с оружием в руках».

Состязание на копьях представляет собой бесконечный обмен ударами, от которых содрогаются и бойцы, и зрители, раскалываются щиты и шлемы, ломаются копья и раздираются одежды, получают ушибы и переломы рыцари, однако никто не погибает и даже, похоже, не получает ран. Не только жажда славы, но и стремление к выгоде обуревает участников турнира: «Ах! если бы вы только видели, сколько пленников ведут со всех сторон к лагерю каждого из бойцов! Сколько барыша для одних и сколько потерь для других!» Однако все, что сказано о стремлении к выгоде, не относится к Гильому, ибо, хотя он и победитель, он выказал свою щедрость: «Гильом, одетый в худое платье, довольствовался только славой: едва состязания завершились, он без промедленья отдал все, и лошадей, и оружие, герольдам».

Вместе со славой (Гильом восемь раз принимал участие в состязаниях на копьях, победил всех своих противников, выиграл семь скакунов, а восьмого оставил сопернику из уважения к его мужеству) он завоевал и любовь, хотя любовь он заслужил, скорее, благодаря своей красоте, нежели отваге («одно только его открытое лицо снискало ему любовь многих и многих дам»), и великолепное пиршество («они увидели, что на скатертях стояли добрые вина и блюда, среди которых каждый мог найти то, что ему по вкусу»).

Если это, вполне положительное, описание соответствует картине нравов рыцарей—участников турниров, нарисованной Жаком де Витри в качестве примера отрицательного, отметим, что, по крайней мере, один из грехов — грех скорби — никак не присущ Гильому де Долю и его товарищам. («Герой же наш вовсе не был опечален...», «Гильом сел среди своих радостных и веселых товарищей».) Окассен в песне-сказке Окассен и Николетта без колебаний отдает предпочтение Аду, который клирики, подобно Жаку де Витри, сулят рыцарям, участвующим в турнирах; он не хочет в Рай, куда попадают только «старые попы, и дряхлые калеки, и убогие... и те, кто умирает от голода, жажды, холода и нищеты».

Он заявляет: «В Ад я хочу, ибо в Ад уходят прилежные ученые, доблестные рыцари,

311

павшие на турнирах и в грозных сражениях, и славные воины, и благородные люди...»20

Зато Рютбеф в Новом заморском плаче, делая смотр всем сословиям мира с целью изобличить их пороки, обширное место между баронами и «молодыми оруженосцами с пушком на лице» отводит участникам турниров: «Вы, завсегдатаи турниров, те, кто зимой отправляется мерзнуть в поисках состязаний, дабы принять участие в них, какое же великое безумство вы совершаете! Вы растрачиваете, проматываете ваше время и вашу жизнь, и не только вашу, но и других, не делая различий. Вы отказываетесь от ядрышка ради скорлупки, от Рая ради суетной славы»21.

А как обстоят дела, когда от турниров «литературных» мы переходим к турнирам «реальным»?

Надо признать, информация, поставляемая литературными текстами, наиболее достоверна, и оценка реальных, исторических турниров во многом основана именно на них. Жорж Дюби, которому мы обязаны лучшим описанием и объяснением «системы» турниров, исходит прежде всего из Истории графов Фландрских Ламберта из Ардра22 и Истории Гильома ле Марешаля; и, разумеется, объяснения его основаны на изучении непосредственно той среды, в которой жили и сражались на турнирах рыцари. Турнир — дело молодых, холостых рыцарей.

Жак де Витри об этом не упоминает, но можно предположить, что это лишь отягощает вину рыцарей, участвующих в состязаниях.

В мире, где обязанностью мирянина является вступить в брак и произвести потомство, в то время как целибат, по крайней мере после григорианской реформы, является привилегией клириков, молодой, принимающий участие в турнире рыцарь уже совершает грех. Ведь целибат должен идти рука об руку с девственностью, а рыцарь во время турнира ищет случая завязать знакомство с женщинами: «Турниры стали школой крутуазных манер... каждый знал, что во время турнира можно завоевать любовь дамы» (Ж. Дюби). Действительно, во время турнира, пусть даже и под недовольным взором Церкви, мог подвернуться случай жениться; турнир даже называли «ярмаркой женихов».

В одном, отнюдь не набожном фаблио, в Сказе о дураках, показана связь между турниром и браком23.

Для молодых людей турнир является и тренировкой, и «необходимой отдушиной», «предохранительным клапаном», «полем для разрядки». Но в начале XIII в. Церковь приглашает праздно разъезжающих рыцарей принять участие в спектакле ее собствен-

312

ной постановки, где воинские упражнения получат церковное благословение; речь идет о крестовом походе. Жак де Витри, сам бывший епископом Акры, высоко ценил крестоносцев и поместил их чуть ли не во главу своего списка «сословий»; он более, чем другие, проникнут идеей крестовых походов. Святой Бернар, пропагандирующий идею священного воинства в своей Похвале новому воинству (De laude novae militiae), также принадлежит к тем, кто в период, когда мода на турниры еще не родилась, оплакивает жажду рыцарей добиться суетной славы.

Ему становится страшно при виде «челядинцев», «отрядов» молодых рыцарей, слоняющихся в поисках драк, как это случилось в Клерво. Турнир, таким образом, становится своего рода «командным спортом». Церковь поощряет благочестивые ассоциации, но порицает сообщества, объединенные иными, нежели религиозные, целями, сообщества, создающиеся ради насилия или извлечения прибыли (корпорации), и борется с этими пособниками Дьявола.

На турнире ищут не только любви и возможности отличиться в силе, но и денег. Никто лучше Жоржа Дюби не сумел выявить экономическое значение этих состязаний, именовавшихся в те времена тем же словом, что и ярмарка: nundinae. Целью состязаний являлся захват людей, лошадей и оружия. Турнир становился местом обогащения и обнищания, перераспределения богатств, сравнимых с перемещением ценностей, происходившим в мире ярмарок и торговцев.

Во время турниров также активно осуществлялся денежный обмен, точнее — поскольку наличных денег в обращении было не слишком много — шла сложная игра ссуд, залогов, контрактов, долговых обязательств, обещаний, «как это бывает в конце ярмарки» (Ж. Дюби).

Таким образом, Церковь видит, что участники турниров охвачены страстью не только к кровопролитию, но и к обогащению; турнир становится местом финансовой активности менял, конкурирующих с церковниками, собирающими пожертвования. «Если еще недавно слой населения, который священники почитали необходимым держать под своим контролем, совершал благочестивые дарения, то в XII столетии деньги эти стали растрачиваться на турнирах. В этом экономическом факторе Церковь усматривает еще одну, дополнительную, причину, побудившую ее со всей силой обрушиться на рыцарские игры, ибо деньги, растрачиваемые рыцарями во время этих игр, составляют конку-

313

ренцию милостыне, а также потому, что они демонстрируют единственное уязвимое место, через которое дух стяжательства может внедриться в ментальность аристократов» (Ж. Дюби).

Понятно, почему Церковь столь сурово обрушивается на турниры: они задевают ее интересы — как духовные, так и материальные.

Начиная с 1130 г. соборы в Реймсе и в Клермоне, где присутствует папа Иннокентий IV, осуждают «эти жалкие сборища или ярмарки», которые III Латеранский собор в 1179 г. уже называет своим именем: турниры. Однако oratores (молящиеся) не осуждают огульно всех bellatores (воюющих), погибших на турнирном поле. Разумеется, как напоминает Жак де Витри, Церковь отказывает им в христианском погребении.

Однако она предоставляет им возможность «покаяния и причащения перед смертью». Exemplum Жака де Витри - лишь одно из множества свидетельств, отражающих борьбу oratores против bellatores. Эта борьба занимает свое место в продолжительном соперничестве двух первых «сословий» средневекового общества, ибо Церковь упрекает рыцарей, участвующих в турнирах, не только в совершении грехов, присущих их сословию, но также в том, что они, если можно так сказать, выходят за пределы своих сословных прегрешений, гоняясь за наживой и открыто злоупотребляя своим холостяцким состоянием.

В поворотный момент истории, на переходе от XII к XIII в., Церковь по умолчанию возводит вокруг турниров стену особо враждебного отношения. Турнир заменяет крестовый поход, деньги растекаются за пределы ярмарочного поля, однако идут не на нужды благочестия, а на развлечения.

Классификационные схемы, в которых традиционные постулаты веры сочетаются с порожденными обстоятельствами новшествами, как нельзя лучше отражают эту борьбу сословий и поддерживают непререкаемый авторитет церковной идеологии. Совмещение семиступенчатой последовательности смертных грехов и классификации общества по «сословиям» позволяет oratores с начала XIII в. эффективно, особенно в теоретическом плане, бороться против новой игры bellatores — против турниров.

314

Приложение

Отрывок из проповеди 52 Ad potentes et milites (К власть имущим и рыцарям) Жака де Витри на тему строфы из Евангелия от Луки, III, 14: «Спрашивали его также и воины...», и т.д. Переписано Мари-Клер Гасно с ркп. BN Lat. 17509 et 3284, и Cambrai BM 534.

Против турниров и зол, из них проистекающих Помню, как однажды говорил я с одним рыцарем, который очень охотно посещал турниры и приглашал туда других рыцарей, посылая им герольдов и гистрионов, чтобы те сообщали им о начале турниров, и, по его собственному заверению, не думал он, что такого рода игры или состязания являются грехом.

Ибо во всем ином он воистину был набожен. И вот я решил показать ему, как семь смертных грехов сопровождают турниры. Не минует их гордыня (superbia), ибо ради похвалы людской и суетной славы нечестивцы и честолюбцы посещают ристалища. Не пропускает их зависть (invidia), ибо каждый завидует другому, когда тот оказывается сильнее его и снищет себе больше похвал. Присутствуют там и ненависть с гневом (odium et ira), ибо один наносит удар другому, причиняет ему вред, а нередко и смертельно ранит его и убивает.

И это ввергает ристающихся в четвертый смертный грех, который именуется унынием или скорбью (acedia vel tristitia): они настолько одержимы тщеславием, что все духовные блага перестают привлекать их; а когда им не удается одержать победу над противником и они бегут, осыпаемые упреками, они скорбят чрезвычайно.

Здесь и пятый смертный грех, то есть корыстолюбие или грабеж (avaritia vel rapina), ибо каждый, кто обратил своего противника в бегство, берет его в плен и заставляет платить выкуп и таким образом забирает себе коня вместе с оружием у того, кого он победил в бою. Из-за турниров взимают рыцари тяжкие и непосильные поборы, безжа-

316

лостно забирают имущество своих людей, не боятся забрать сложенный к ногам их урожай и промотать все, что было собрано на полях, нанеся тем самым большой ущерб бедным крестьянам. На турнирах присутствует и шестой смертный грех, чревоугодие (castrimargia), который приглашает на пиршества и сам является на них, дабы приглашенные жертвовали всем ради мирских удовольствий: обжираясь и предаваясь гастрономическим излишествам, они проматывают не только свое достояние, но и имущество бедняков, коих заставляют туго-натуго затягивать пояса: «Когда цари теряют разум, греки терпят поражение» (Гораций. Послания, I, 2, 14).

Тут же и седьмой смертный грех, именуемый сладострастием (luxuria), ибо они хотят понравиться бесстыжим женщинам, для чего стараются отличиться в поединках, а также носят вместо флага какую-либо женскую вещицу как отличительный знак. По причине преступлений и жестокостей, человекоубийств и кровопролитий, совершаемых на турнирах, Церковь отказала в христианском погребении погибшим на турнирах. «Повсюду ходят нечестивые» (Пс., XI, 9).

«С мельничным жерновом на шее», то есть в кругу порочной жизни, «они утонули во глубине морской», то есть в пучине горечи и мучений (Мф., XVIII, 6).

Когда вышеназванный рыцарь услышал эти слова и открыто признал их истину, до сей поры ему неведомую, то он так же, как некогда любил турниры, отныне стал их ненавидеть. Воистину, многие грешат по неведению; люди эти, коли бы они понимали и старательно искали истину, никогда бы не грешили, подобно тем воинам, которые усердно расспрашивали Иоанна Крестителя: «А мы, что нам делать?» Он отвечал им, что не должны они никого обижать, не должны ни на кого возводить ложных обвинений и никого оговаривать облыжно, а надо им довольствоваться своим жалованьем, которое, как свидетельствует Августин, было положено воинам, дабы те, в поисках пропитания, не пытались бы силой взять себе добычу.

Примечания

* Publications de l'Institut de recherches iconographiques sur la civilisation et les arts du Moyen Age de l'Autriche (Institut fur Mittelalterliche Realienkunde Osterreichs). ? IV, 1980, pp. 1-7.

317

1 См., например: Ch. V. Langlois. La vie en France au Moyen Age, de la fin du XIIe au milieu du XIVe siecle. T. I. D'apres des romans mondains. Paris, 1924; t. II. D'apres quelques moralistes du temps, 1925.

2 См.: T. F. Crane. The exempla or illustrative stories from the sermones vulgares of Jacques de Vitry (Publications of the Folklore Society, XXVI). London, 1890, reproduction anastatique Kraus Reprint, Nehdeln, 1967; A. Lecoy de la Marche. Anecdotes historiques, legendes et apologues tires du Recueil inedit d'Etienne de Bourbon, dominicain du XIIIe siecle. Paris, 1877. Оба автора извлекали из текстов проповедей интересующие их «примеры». В кн.: Salvatore Battaglia. L'esempio nella retorica antica // Filologia Romanza, VI, 1959, pp. 45-82; Dall'esempio alla novella. Ibid., VII, 1960, pp. 21-82, «примеры» названы «Библией повседневной жизни».

3 См., например: Е. Kohler. Ideal und Wirklichkeit in der hofischen Epik (lre ed., 1956; 2e ed. revisee 1970). Теоретическое обоснование см.: G. Duby. Histoire sociale et ideologie des societe // Faire l'histoire, t. I; J. Le Goff et P. Nora, edit. Paris 1974, pp. 147-168, примеры в: G. Duby. Le Dimanche de Bouvines. Paris, 1973; и его же. Трехчастная модель, или Представления средневекового общества о самом себе. М., 2000.

4 См.: J. Le Goff, J.-Cl. Schmitt. Au XIIIe siecle: une parole nouvelle // Histoire vecue du peuple chretien, t. I, sous la direction de J. Delumeau. Toulouse, 1979, pp. 257-279.

5 Об exempla: J. Th. Welter. L'Exemplum dans la litterature religieuse et didactique du Moyen Age. Toulouse, 1927; R Schenda. Stand und Aufgaben der Exemplaforschung // Fabula, 10, 1969, pp. 69—85; H. Petri, R Cantel, R Ricard. Art. Exemplum // Dictionnaire de Spiritualite, t. IV/2, Paris, 1961, col. 1885-1902; Cl. Bremond, J. Le Goff, J.-Cl. Schmitt. L'«Exemplum», Typologie des sources du Moyen Age occidental, fasc. 40. Turnhout, Brepols, 1982.

6 К трем главным теологам XII в., чьи концепции семи святых таинств оказали наибольшее влияние на теологическую мысль первой половины XIII в., относятся: Гуго Сен-Викторский, автор трактата De sacramentis (PL, 176, 173—618), Петр Ломбардский, автор Libri LV sententiarum (ed. Collegium S. Bonaventurae ad Claras Aquas, 2 vol., 1916), и Петр Певчий, автор Summa de sacramentis et animae consiliis (ed. J.A. Dugauquier, 5 vol., 1954-1967).

318

7 О руководствах для исповедников см.: С. Vogel. Les Penitentiels (Typologie des sources du Moyen Age occidental, fasc. 27). Tournhout, 1978; A. Teetaert. La Confession aux laiques dans l'Eglise latine depuis le VIIe jusqu'au XIVe siecle. Webern - Bruges - Paris, 1926; P. Michaud-Quantin, A propos des premieres Summae

confessorum // Recherches de theologie ancienne et medievale, t. XXVI, 1959, pp. 264-306; J. Le Goff // Metier et profession d'apres les manuels de confesseurs du Moyen Age // Miscellanea Mediaevalia, vol. III: Beitrage zum Berufsbewu?tsein des mittelaterlichen Menschen. Berlin, 1964, pp. 44—60, переизд.: Pour un autre Moyen Age. Paris, 1977, pp. 162-180.

8 О значении и смысле классификаций см.: J. Goody. The Domestication of the savage mind. Cambridge, 1977; P. Bourdieu. La Distinction, critique sociale du jugement. Paris, 1979.

9 См.: M.W. Bloomfield. The Seven Deadly Sins. An introduction to the History of Religious concept with special reference to Medieval English Literature. East Lansing, 1952; S. Wenzel. The seven deadly sind: some problems of Research // Speculum, XLIII, 1968, pp. 1—22; M. Corti. Il viaggio gestuale. Le ideologie e le strutture semiotiche. Turin, 1978, pp. 248-249.

10 L.K. Little. Pride goes before avarice-social change and the vices in latin Christendom // American Historical Review, LXXV, 1971.

11 Ж. Ле Гофф. Цивилизация средневекового Запада. М., «Прогресс», 1992, с. 246-247.

12 Chapitre VII, De statu parisiensis civitatis // Historia Occidentalis (ed. J.F. Hinnebusch. Fribourg, 1972). См.: Maria Corti. Ор. cit., pp. 248-249.

13 Th.F. Crane. The Exempla..., № CLXI, pp. 62-64.

14 См. классическую работу: Karl Bosl. «Potens» und «Pauper». Begriffsgeschichtliche Studien zur gesellschaftlichen Differenzierung im fruhen Mittelalter und zum «Pauperismus» des Hochmittelalters. Festschrift fur O. Brunner. Gottingen, 1963, ss. 60-87.

15 Здесь мы встречаемся с образом «светской власти».

16 О турнирах см.: G. Duby. Le Dimanche de Bouvines. Paris, 1973, pp. 110—137; 0. Muller. Turnier und Kampf in den altfranzosischen Artusromanen. Erfurt, 1907; J. Jusserand. Les Sports et les jeux d'exercice dans l'ancienne France. Paris, 1901, pp. 41—98; F.H. Cripps-Day. History of the Tournament in England and in France. London, 1918. Основным текстом-источником является: Histoire de Guillaume le Marechal, ed. P. Meyer. Paris, 1891—1901 (главным образом t. I, ?. 1471-5094, и t. III, pp. XXXV-XLIV). Именно на этом тексте ба-

319

зируется статья: Marie-Luce Chenerie. Ces curieux chevaliers tournoyeurs... Des fabliaux aux romans. Romania, 97, 1976, pp. 327-368. См. также: M. Pastoureau. Traite d'Heraldique. Paris, 1979, pp. 39—41; G. Duby. Guillaume le Marechal ou le meilleur chevalier du monde. Paris, 1984.

17 См.: Sidney Painter. French Chivalry. Chivalric Ideas and Practices in Mediaeval France. Baltimore, 1940, p. 36. Автор сравнивает стремление к славе Гильома ле Марешаля с устремлениями рыцаря, о котором пишет Филиппо из Новары в своем трактате «Четыре возраста мужчины»: «Он трудится, чтобы приобрести почести, прославиться благодаря своей доблести и снискать мирские блага, богатства и наследства».

18 Jean Renart. La Roman de la Rose ou de Guillaume de Dole, ed. F. Lecoy. Paris, 1962, пер. на совр. фр. яз. J. Dufournet, J. Kooijman, R. Menage et С. Fronc. Paris, 1979.

19 M. Zink. Roman Rose et Rose rouge. Le Roman de la Rose ou de Guillaume de Dole. Paris, 1979.

20 Цит. по: Окассен и Николетта, пер. Ал. Дейча // Средневековый роман и повесть. М., «Художественная литература», 1974, с. 233. — Прим. перев.

21 Rutebeuf. Poesies, trad. J. Dufournet. Paris, s.d., 1978, 54.

22 Lambert d'Ardres. Historia comitum Ghisnensium et Ardensium dominorum. Monumenta Germaniae Historica Scriptores, t. XXIV, 1879.

23 См.: M.L. Chenerie. Ор. cit., Romania, 97, 1976, 349. 24 Horace. Ep., I, 2,14.

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова