Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Сергей Волков

ВОЗЛЕ МОНАСТЫРСКИХ СТЕН

К оглавлению

 

Номер страницы после текста на соответствующей странице.

Ultima vale

231

232

Et ego in Arcadia fui.'

Золотая осень... Ясные, теплые дни. Солнце нежарким лучом ласково заливает все великолепие пожелтелых и алых лесов. Сочно налились плоды в садах, все пышней и пышней расцветают последние цветы. Их свежий и горьковатый аромат сливается с родным запахом далеких полей, где бледно золотятся снопы сжатого хлеба, и густым дыханием медленно ржавеющих дубовых рощ. Так прозрачны дали вновь зазеленевших после покоса лугов, и синеватою дымкой курится зубчатый лес на горизонте. А по ночам свежесть и прохлада окутывают отдыхающую землю. Влажный туман всплывает над долинами. Яркие звезды мерцают в бездонной черноте неба. Все тихо, и ели черными исполинами прислушиваются к неторопливым шагам отдаленной зимы.

Это та драгоценная пора, которую я любил с самых ранних лет, люблю сейчас и буду всегда любить, как самое лучшее для меня время года. Сколько дивных слов сказано об осени всеми поэтами, а особенно Пушкиным, Тютчевым, Вл. Соловьевым и Брюсовым! Как проникновенно живописали ее Левитан и Жуковский! А в творениях Чайковского она поет и звенит тысячами нежнейших голосов... Но не эти великие творцы, не их чудесные мелодии, краски и ритмы заставили меня полюбить эту пору. Они только укрепили, углубили и

«И я был в Аркадии», т.е. «и я изведал счастье» (лат.). — АН.

.233

утончили чувство, возникшее непосредственно у ребенка, когда сама Мать-Природа, лелея и питая, дыша и тайнодействуя, приникала ко мне, привлекала к себе и открывалась изумленной и очарованной душе.

Есть некая аналогия у времен года с возрастами человеческой жизни. Обычно полагают, что осень соответствует старости. Я сам долгое время думал, что это так. И только недавно меня осенила мысль, что не старость, а зрелость символизирует осень. Старость, граничащая с дряхлостью, — это зима с ее ледяным покровом и оцепенением всей природы. Осень же — великолепие и полнота жизненных сил, познавших восторг расцвета, принесших зрелый плод и во всем величии и красоте спокойно глядящих на предстоящий закат своего существования.

Действительно, промежуток между летом и зимой очень неопределенный. Нельзя провести строго разграничительных линий, как, впрочем, и между всеми временами года. Есть осень ранняя в изобилии плодов и цветов. Это еще летние дни, но они пронизаны уже щемящею грустью увядания, столь милой и прелестной для чувствительной души поэта. Потом свежеет ветер, пестреющая листва разносится по воздуху и мягким ковром устилает зябнущую землю. Но сколько бодрости в этих голодных и светлых днях! Как прекрасны силуэты полу-рбнаженных ветвей, как пряно и освежающе дышит простор полей и сквозящая чаща лесов! Есть исключительная услада в осенней горечи, в сиянии удаляющегося солнца, в отрадном холоде, делающем крепче тело и закаленнее душу. И уж только потом, когда ринутся серые тучи, застучит дождь и скроет даль своею стеклянной завесой, — только тогда можно говорить, что осени приходит конец, что зрелость исполнила себя и спустилась под склон в суровые долины старости.

Счастлив человек, который из этих долин видит, оглядываясь назад, большой пройденный путь. Счастлив вдвойне, если ему есть, что вспомнить, если он не зря шел по этому трудному, но вместе с тем и радостному пути, если у него за спиной остались хоть и не великие, но бодрые дела. Но счастлив безмерно тот, кто вступает не одиноко в эту суровую пору, кто имеет возле себя верного спутника, товарища, друга. Тогда не страшны угрозы зимы, и старость озарится Отрадным светом со-

234

чувствия. Так в зимние дни проглядывает солнце и бле-, стят снега, синеет небо и сосны пахнут, как летом, и в спокойном созерцании сливаются прошлые дни с наступающими, прообразуя, хоть слабо и трепетно, близящуюся всепримиряющую Вечность.

Один из моих друзей говорил мне как-то, что если имя соответствует судьбе человека, то меня надо было бы назвать «Феликсом», — до такой степени счастливой показалась ему моя жизнь, когда он познакомился с моими стихами, дневником и прочими писаниями. Я с ним согласен, но должен уточнить понятие моей счасти-вости. Действительно, я счастлив, если говорить о внутренней жизни. «Felix est non alius videtur, sed qui sibi»* — говорит Сенека. И на взгляд большинства людей я не могу показаться счастливым. Я не приобрел никакого материального благосостояния, у меня нет даже мало-мальски приличного обеспечения под старость. Я не сделал карьеры, моя жизнь протекла и будет до конца протекать в безвестности. Я не захотел и не сумел даже обзавестись своей семьей. Я создал в себе для себя свой внутренний мир. Я живу в нем и им. Он достаточен для меня, и его хватает даже для других, которые из «других» захотят превратиться в моих друзей. Не хвалюсь, однако. Много зияний и срывов в этом «внутреннем Тибете», как я любил впоследствии называть свой мир. И бурные грозы проносились над ним, и засушливые лета ползли одно за другим вереницей...

И все же я счастлив. Felix sum. Я — жизни раб, я — царь моей мечты! Ничтожный и незаметный для подавляющего большинства окружающих меня людей, я нисколько не огорчаюсь этим. Моя безвестная Муза поет для меня. Ее песни открывают мне мир, делают его прекрасным и значительным, и я чувствую себя человеком, чувствую природу и историю, вижу и познаю мысли и деяния людей и действую сам, хотя более в метафизическом смысле этого слова.

Но неизбежным для поэта и для человека является общение с людьми. И здесь я счастлив. Мне не приходится жаловаться. Наоборот, мне надо только благода-

«Счастлив не другими видимый [таковым], но себе» (лат.).- А.Н.

235

рить доселе благосклонную ко мне судьбу. Я имел и имею много друзей, которые любят и ценят меня, nopoii больше, чем я этого заслуживаю. Правда, многие т этих друзей принадлежат к числу тех людей, о которых некогда говорил Монтень в своих «Опытах», что их привязанность — результат скуки, разочарования в других людях или привычки. Гениально это определил Пушкин, назвав их «от делать нечего друзья». Но такие друзья облегчают скуку повседневной жизни. Они ласковы, не только приветливы; они многое ценят в тебе и многое готовы сделать и делают для тебя. Но не эти друзья и не такая дружба питают душу человека. Тот же Монтень удивительно проникновенно говорит об иной дружбе, когда «я» и «он» настолько сливаются и смешиваются, что трудно бывает выяснить, где «мое» и где «его». Есть одно существо в двух лицах, которое живет и дышит единой душою, несмотря на два тела и две часто совсем несхожие жизни. Не буду приводить примеров, они слишком известны. Это не любовь-страсть и это не дружба-приятельство. Любовь-страсть основана только на сексуальности. Она вспыхивает внезапно, проносится то дождем, освежающим и оплодотворяющим, то бурей, опустошающей и страшной. Редко кончается она дружбой, гораздо чаще она исчезает без следа, как и тучи, летящие черной громадой над притихшею землею. И тогда создается тягостная атмосфера. Страсть исчезла, осталась привычка. Люди прикованы друг к другу жизненными условиями. Эти условия цепями удерживают их друг возле друга, а возможность новых страстных вспышек только тревожит, будучи же осуществленной, губит всю жизнь. Таков брак — неизбежное завершение страсти. Дружба-приятельство не потрясает человека. Она наполняет праздность и рассеивает скуку, скрашивает трудности и увенчивает веселье. Можно дружить со многими. Не слишком трудно терять таких друзей и приятно приобретать новых. Такая дружба — приятная теплота весны, летняя ночная прохлада, легкий скользящий ветерок. Но не она создает человека, не она направляет жизнь.

Есть иная, высшая дружба-любовь. Не пол, не приятельская взаимопомощь создают ее. Она не вспыхивает внезапно и не скрывается неудержимо, как страсть, но она и не тянется бесцветной привычкой изо дня в день,

236

как приятельство. В ней нет той безудержной и безумной пылкости, которая сменяется утомлением и печальным равнодушием, которое еле-еле сдерживается идеей долга или клейкой привычкой; нет в ней и той уютной и удобной теплохладности, столь часто встречающейся в самых лучших приятельских отношениях. Она исходит одновременно и из сердца, и из ума. Она имеет в себе подлинный огонь, но это не скоро сгорающий огонь i i расти; она имеет в себе постоянное тепло, но это не скучно тлеющий пепел полуравнодушного приятельства. Любовная дружба, если так назвать ее приблизительно, разрастается во времени и, будучи по существу своему единой, условной и неизменяемой, развертывается постепенно, все заполняя собою, преобразуя друзей, ведя их вперед, ввысь, вширь, вглубь, как бы усиливаясь с каждым днем и часом и достигая своего апогея к моменту смерти каждого друга. В ней есть скачки и замедления, неровности и порывы, вспышки и замирания, но, в сущности своей данная с самого начала полностью, эта дружба-любовь остается самой собою во всю жизнь. Это постоянная величина, различная в своих проявлениях во времени. Будучи нарушена одним или обоими друзьями, она губит всегда обе жизни и если и не приводит неизбежно к смерти, то неизменно калечит человека на всю жизнь. Лучше всех и вернее всего возвестил о ней божественный Платон в своем «Федре» и «Пиром» своим предложил человечеству пищу богов, окрыляющую немощное существо для взлета в горние миры. Эта дружба-любовь столь же таинственна, как душа человека, столь же проста и очевидна, как произрастание векового дуба из малого жёлудя, столь же редкостна и чудодейственна, как усердно добываемые китайцами корни жень-шеня, столь же отрадна, как ключевая вода среди песков пустыни, столь же необходима, как воздух, и столь же бесценна, как сама жизнь.

Счастлив безмерно, кто ее имеет, и горе тому, кто ее потерял.

Я дважды испытал это счастье. В одной из предшествующих глав рассказано, как в дни моей юности мне дано было встретиться и подружиться с Алексеем и как

237

благотворно эта дружба подействовала на меня. Когда после 1920 г. мы разбрелись в разные стороны и не имели никаких вестей друг от друга, наступило бурное затишье для меня. Бурным оно было с внешней стороны. Я стал учителем и отдался со всем молодым жаром педагогической и умственной работе. Затишье же наступило во внутренней жизни. Я перестал так много мыслим. и читать, как это было в пору гимназии и, особенно и Академии. Работа и развлечения обступили меня, заполнили все дни, и не оставалось времени для глубоких дум И творческих созерцаний. Молодость, м.б., отчасти Сдерживаемая в ранние годы, прорвалась. Мне нравилось вести легкомысленную жизнь. Всю серьезность я Отдавал школе, преподаванию и общественной работе, а на досуге развлекался. Окружавшие меня люди тоже веселились и развлекались, кто как мог, после трудных и скудных годов гражданской войны. Около меня не было такого друга, который смог бы одернуть меня, протрезвить от наступившего угара. В учительском кругу и в гостиных уцелевшей дореволюционной интеллигенции я блистал (если можно так выразиться, применяя светский термин к изменившимся масштабам тогдашней жизни) и выделялся. Для этого нужно было немногое. Приличные манеры, приличный костюм, приличная внешность и общее развитие, а главное — умение красиво говорить. Все это у меня было. Относительно широты кругозора и знаний беспокоиться не приходилось: я превосходил всех окружавших тогда меня людей. Конечно, были там и такие, которые знали ту или иную область шире или глубже меня, хотя бы в силу того, что они были значительно старше, а, следовательно, и опытнее меня, но никто из них не умел все это проявить быстро, во-время и высказать с таким эффектом, как это делал я; кроме того, Академия дала мне такие огромные и энциклопедические запасы культурного багажа (недаром я с 1917 по 1920 год тонул в библиотеках), что, живя только на проценты с этого капитала, я мог поражать и весьма солидных людей своей эрудицией. Конечно, всё это льстило молодому тщеславию и кружило мою неопытную голову. И опять с грустью повторяю, некому было на меня повлиять, заставить по-серьезней взглянуть на жизнь и на свое поведение. Не было настоящего друга, хотя друзей-приятелей было, хоть отбав-

238

лий. Я ловко драпировался в плащ поверхностного, но элегантного скептицизма, обнаруживая при случае нужную дозу не менее поверхностного и столь же элегантного, а также весьма модного в ту пору мистицизма. И то, и другое воспринималось всеми легко. Появившееся материальное благополучие нэповской поры сменило аскетическую героику первых лет Революции. Жилось привольно, весело и беззаботно. Серьезно и глубоко ни о чем не задумывались. В сознании создавалась какая-то неопределенная амальгама из идей прошлого и коммунистических, из привычек, оставшихся с детства, II опыта советской жизни. Все было сбито наскоро, не продумано до конца, всюду были трещины и неувязки, но жизнь, сверкая и шумя, неслась вперед. Силы были у меня свежие, молодой задор поплевывал на всякие затруднения, и я отдался общему течению. Так прошло около 10 лет.

Я сильно опустился за это время. Я даже мало читал, разве только беллетристику. Научные книги, которые в изобилии были у меня под рукой, т.к. филиал Ленинской библиотеки (бывшей б-ки Академии) до 1934 года был в Загорске, да еще притом у меня в распоряжении имелась библиотека бывшей гимназии, очень ценная и интересная, я только просматривал. Внутренняя жизнь замерла. Все, что дышало и звенело во мне в гимназические и академические годы, как-то скрылось и затаилось в самых тайных глубинах моего существа. Хорошо, что еще не умерло совсем! Только поэзия продолжала освещать мои дни, но стихи становились безделушками, которые лишь забавляли. И только изредка и почти всегда непроизвольно в них проявлялось подлинное чувство. Так я почти потерял 10 лет своей жизни.

Мало было подлинно интересного и ценного в ней за этот период. Путешествия по Крыму и Кавказу показали мне море и красоту южной природы. Две поездки в Ленинград познакомили с сокровищами Эрмитажа, я сумел полюбить величественный город Петра, который и раньше привлекал меня своими отражениями у Пушкина, Гоголя, Достоевского и А.Белого. Сильное впечатление произвели царские резиденции в окрестностях. Некоторые люди, встречавшиеся в ту пору, оказали на меня влияние того или другого рода. Беседы с С.С.Глаголевым и Л.А.Тихомировым развивали мой ум; через

239

Б.А.Гальнбек я вошел в музыкальный мир и научился ценить настоящую музыку; у его сестры В.А.Обрехт я находил уют, приветливое и даже сердечное отношение ко мне. Я акклиматизировался в ее «салоне», говоря высоким штилем, и стал в нем играть ту же роль, что и Анатоль Франс в салоне «Мадам». A3 и К. дали мне легкую радость простой и непритязательной дружбы, когда можно было острословить и беззаботно болтать de omne re scibili* за бутылкой вина, вместе бродить то по загорским лесам и полям, то по московским театрам и музеям, наслаждаясь всяческой красотой. Наконец, три поездки в Переславль пробудили интерес к русской старине (Лавра, хоть и оставалась милой, но пригляделась). Вот и все. Время летело незаметно. Все серьезное воспринималось en passant", легкомыслие и поверхностность преобладали.

Затем наступили годы пятилеток. Жизнь изменилась. Неуловимо исчезло веселье, легкомыслие, а вместе с ними материальное благополучие. Пришла опять трудная, строгая пора. Но по сравнению с годами военного коммунизма в ней было больше ответственности. На первый план стали вопросы промышленности и техники. Все остальное сделалось второстепенным. Все силы были брошены на индустриализацию и переустройство страны. Отсутствие материальных ресурсов прервало веселую и беспечную жизнь. Кружки распадались, люди разбредались по необозримым пространствам СССР в поисках заработка. Приходилось опять серьезно думать о том, что будешь есть и во что оденешься, как ив 1919 и 1920 годах. Многие охали, ворчали, высказывали сомнения и недовольство. Теперь, конечно, видно, как ошибались эти люди и как нужно было на время подтянуть ремень и поднатужиться в работе, чтобы потом все стало хорошо и прочно. Тогда это понимали лишь немногие.

Я тоже охал. Но меня не столько угнетали материальные затруднения, сколько тот факт, что техницизм царил повсюду и во всем. Я всегда смотрел на технику, как только на средство, а тут она стала чуть ли не самодовлеющей целью и даже смыслом жизни. Невольно

L

* Здесь: обо всем на свете (лат.). — А.Н. ^ Мимоходом (фр.). — А.Н.

240

приходилось задумываться. Прекращение всяких пикни-кон, фестивалей, обедов и попоек заставили уйти в одиночество. И это было очень хорошо. Я теперь с огромной радостью и благодарностью вспоминаю то время (1929-1931 гг.). Я вернулся к книгам, к мыслям и созерцаниям, к творчеству. Вначале было даже грустно и страшно. Я с трудом удерживал внимание, читая научные и философские труды, иной раз даже не понимая многого; а ведь это часто были те книги, которые в Академии я читал с удовольствием и понимал легко. Так я опустился и поглупел за веселое десятилетие! Приходилось сызнова перечитывать многое, снова приучать свой обмелевший ум к глубинам и высотам. Понемногу дело пошло на лад. Я опять погрузился в мир познания и подлинно эстетического наслаждения. И опять, как когда-то в академические годы, я увлекся всем этим. Античный мир, Средневековье и Ренессанс; Гёте, Шекспир, Достоевский и Бальзак; персидские, японские и китайские поэты; история Китая и Египта, философские и археологические журналы, мемуары, труды, путешествия — все снова ожило для меня. Я читал новые и перечитывал старые книги. Как и прежде, в 1917-1920 гг., так и тут с 1930 по 1934 год я таскал книги грудами из филиала Ленинской библиотеки, часов до 2-х ночи сидел над ними и, ложась спать с пустым желудком, редко и мало думал о еде, а испытывал несказанное блаженство от духовного пира, которым только что насладился вполне.

Я чувствовал, что к прежнему образу жизни никогда не захочу вернуться. И я был вполне счастлив этим. Недоставало одного — друга. Подлинного Друга, с которым можно было бы разделить все. Во время легкомысленного житья-бытья я скользил по людям, если можно так выразиться. Теперь я стал вглядываться, прислуши-| ваться, искать. Большую отраду доставило мне знакомство с В.И.Пиковым. Я никогда не забуду светлой осени 1932 года, которую мы провели в совместных прогулках и беседах. У нас оказалось много общего. Но еще больше было расхождений. Более всего я ему благодарен за то, что он дал мне прочесть свой многолетний дневник. Эта книга сильно перевернула меня и открыла мне Достоевского, которого я до тех пор только понимал, а не чувствовал. Теперь я его пережил и тем самым приоб-

16 С. Волков

241

щился к трагическому. После этого еще углубленнее и острее я воспринимаю вновь перечитанного Ницше, особенно «Заратустру». Никогда не прощу Пикову, что потом он уничтожил свой дневник. Это был «человече ский документ» в лучшем смысле этого слова, более-глубокий и страстный, нежели знаменитый «Дневник» Башкирцевой. У него было много схожего со столь любимым мной «Дневником» Амиеля, но у Пикова была сила и порыв, чего не доставало Амиелю, гибнувшему от резиньяции. Памятью нашей дружбы остался у меня второй венок сонетов, посвященных Пикову, и ряд удачных стихотворений, отражающих то, что я переживал и те годы. Я потом напишу специальную главу, посвященную этому упрямому и тяжелому другу; сейчас же надо сказать, что с 193...* года, после его переезда в Хотьково, наша дружба ослабевает, и мы встречаемся редко. Несхожесть оказалась сильнее всех связывающих нитей.

В 193... ** году неожиданно умерла Madame*** . Ей было только 40 лет. Эта смерть потрясла меня. Впервые я задумался и о своем конце. Невольно стал подводить итоги всему, и увидел, как я одинок. Правда, в то время еще была жива моя Мама, но ей уже было под 70, и она, как ни любила меня, не могла быть другом. Она сильно уставала, ее утомляли мои длинные разговоры, наша любовь была только родственной. Мир идей и вкусов был очень несхож и у нее, и у меня. Все вело к одному: нужен был Друг, его не было, и не было надежд его найти.

В эти годы я впервые встречаюсь с Валентином. Он учится у меня в школе с 6 по 10 классы. Я привыкаю, а затем привязываюсь к нему, и он становится для меня Другом, сыном, братом — на всю жизнь. Эта дружба-любовь, более сильная, нежели дружба с Алексеем в годы моей юности, сыграла огромную роль в моей жизни. Она продолжает оказывать свое влияние и теперь, усиливающееся с каждым годом. Я чувствую, как мы оба растем, воздействуя друг на друга. О ней-то я и хочу рассказать в этой книге. Здесь передо мной встает совсем недавнее время — период последних семи лет. Как все отчетливо помню, почти вижу, и как все быстро летит, становясь прошлым! Но это прошлое еще живо в

' Так в оригинале. — А.Н. * Так в оригинале. — АН. "* Обрехт Н.Р. - А.Н.

242

нас обоих, а будущее таинственно чернеет, приковывая взор. Что-то случится? Как пойдет далее наша жизнь?... Придет время — узнаем!

3

Впоследствии мы всегда будем с улыбкой вспоминать, как это делаем и сейчас, сцену нашего первого шакомства. Валя учился в 6-м классе. Когда я начал заниматься, то завшколой предупредил меня, что этот класс, хотя и способный, но распущенный и озорной. •<Надо сразу взять его в руки. Будьте построже», — советовал он мне. Я сразу же и решился на эту строгость. Прихожу на второй урок с исправленным диктантом (его писали накануне), раздаю листочки, одного из мальчиков посылаю к доске, чтобы писать показательный текст, а сам собираюсь объяснять ошибки. «А ты дай мне свой листок», — обращаюсь к Вале, не зная еще ни имени его, ни фамилии. «Сейчас.» Проходит минута, другая. Я что-то записываю в журнале. Кончил. Листка на столе нет. «Ну что же ты тянешь?! Давай скорее!» Мальчик роется в парте, вытаскивает книги и тетради, опять роется... «Ну?!» Он встает красный со слегка смущенным лицом и заявляет: «Я не могу дать листка, его у меня нет.» — «Как нет?! Куда же он делся?» — «Я не знаю. Его, вероятно, ветром унесло в окно.» — «Какой вздор! Окно от тебя далеко и никакого ветра нет. Ты его отдал кому-нибудь?» — «Нет, я не отдавал.» — «Так куда же он делся? Это безобразие! Только что получил диктант на руки, и уж его след простыл...» Мальчик стоит и мнется. Я на самом деле начинаю сердиться. «Где же диктант? Подашь ты мне его или нет?!» — «Его у меня нет.» — «Куда же он делся?» — «Я не знаю.» — «Это изумительно! Как он мог у тебя исчезнуть среди белого дня? Может быть, кто-нибудь взял его у тебя?» — «Нет.» — «Ну, так где же он?» — «Не знаю.» Мальчик совсем красный. Губы слегка вздрагивают, глаза блестят. (Последние две черты сохранились в нем и до сих пор, они всегда налицо, когда он сильно волнуется.) Кто-то из девочек говорит: «Он изорвал свой листок и выбросил за окно.» Я прихожу в ярость. Начинается выговор. Как он смел это сделать? Это — озорство, хулиганство. Это дерзость по отношению к учителю. Это, наконец, просто дикость какая-то. Я вспоминаю совет завуча и

243

Пробираю вовсю. «Как твоя фамилия?» т- «Жалченко.» — «Садись. Чтоб больше этого никогда не было. А то...» Речь моя обрывается по очень простой причине: я сам не знаю, что будет после этого «а то». Время было бестолковое, 1931 год, когда учитель был совсем нолем, мер воздействия никаких, дисциплина разваливалась. Это была пора разных экспериментов в школе, которые, к счастью, были разом отменены потом первым постановлением ЦК ВКП(б) о начальной и средней Школе. А тогда приходилось ухитряться воздействовать, не смея прибегать ни к каким воздействиям. Мальчик садится, недоумевающе и испуганно поглядывая на меня большими блестящими глазами. Ожидая дальнейших нападок, он уже внимателен вовсю. Я беру другой диктант. Начинается объяснение. Я то и дело спрашиваю учеников, почем так? И вижу, что только что распушенный мною малец почти постоянно поднимает руку. Начинаю часто спрашивать его. Ответы правильные и толковые. Я заглядываю в журнал, какая у него отметка. Оказывается — отлично. Диктант без единой ошибки. Раздражение уже исчезло. (Мне достаточно немного покричать, и весь мой гнев без следа улетучивается.) Мне становится жалко мальчугана. «Он, наверно, не виноват. Здесь есть какая-то другая причина, которую он не хотел или не мог сказать. А какое у него умное и открытое лицо! И ответы хорошие. Да и грамотный вполне. Теперь таких, ой, как мало! И чего я на него наорал? А он выдержанный и воспитанный! Другой уж успел бы надерзить в ответ. А этот смолчал. Только глаза блестят. Ишь как глядит внимательно. Какое славное, правдивое лицо! Такой врать не будет. Ладно. Надо смягчить резкость...» Все эти мысли молниеносно проносятся у меня в голове, вперемежку с задаванием вопросов, слушанием ответов и объяснениями. После звонка я уже совсем мягко говорю ему, чтобы он больше никогда не рвал работ, что это нехорошо, а ответы у него дельные и видно, что он неглупый мальчик, так пусть и ведет себя прилично, тогда и все будет хорошо.

Года через четыре, когда этот мальчик уж стал не по летам взрослым и серьезным юношей, когда мы уже подружились и запросто бывали друг у друга, я напомнил ему этот комический эпизод. Оказывается, что он вовсе не был комичен для Валентина. Его листок из зависти

244

разорвали сидевшие сзади мальчишки, попросив его посмотреть. Он легко мог объяснить причину исчезновения диктанта. Но чувство товарищества не позволило сказать правду. И он предпочел незаслуженно выслуши-иать крик рассерженного учителя и выговоры. Это было тем более тяжело, что, учась в 5-м классе, он всегда был на самом лучшем счету у прежней словесницы, как бе-чукоризненно грамотный и умный мальчик. Здесь сразу же передо мной встает отличительная черта Валентина: благородство, доходящее прямо-таки до самопожертвования. Впоследствии я не раз имел случай убедиться в ¦>том. И невольно думается, что такое благородство обычно остается незаметным. Люди этого не ценят. Мало того, даже злоупотребляют таким чувством в хорошем человеке. Ведь мальчишки, разорвавшие диктант, молчали. Никто из них не захотел чистосердечным сознанием избавить благородного товарища от выговора, а, может быть, и от наказания. Таково, к сожалению, большинство людей! >. В следующие дни ученик Жалченко на моих уроках вернул снова свой прошлогодний престиж своими умными ответами. Я увидел, что мой наскок был неуместен, и приветливым обращением старался сгладить резкость первого объяснения. Вскоре в перемену ко мне подошла молодая женщина с добрым и открытым симпатичным лицом. «Ну как мой Валюська? — спросила она. — Как его успехи? Не шалит ли?» — «А как его фамилия?» — «Жалченко.» — «А...» И я рассказал, что мальчик учится хорошо, но очень живой, иногда шалит, и передал тот случай с диктантом. Мать разволновалась, хотя я и сказал, что смотрю на все это, как на ребяческую шалость. Она просила меня тотчас же по возможно-. сти извещать ее, если сын что-нибудь напроказит, но в то же время говорила, что о проказах сына не надо ;» только сообщать отцу, т.к. тот очень строгий и нервный человек и безжалостно выдерет сына за всякую проделку. А она сумеет ласково и уговором лучше повлиять на i мальчика. Я потом при случае как-то мельком сказал Валентину, что если он будет шалить, то я все буду рассказывать его маме. Он пообещал серьезно, что никогда проказничать не будет, а будет совсем образцовым мальчиком, и при этом слегка лукаво улыбнулся. По этой улыбке я сразу догадался, что мать, очевидно, говорила

245

с ним обо мне, и он знает, что жалоб строгому отцу не будет. Мне было приятно сознавать, что мальчик, который стал для меня славным, главным образом благодаря хорошей учебе, не считает меня злюкой, и я ласково улыбнулся ему в ответ. Как часто потом я видел у него эту легкую и слегка лукавую, но, в сущности, очень добрую улыбку! С годами она не исчезла, разве только прибавился некоторый оттенок иронии, которая, как и известная доза лукавства, очень свойственна украинцам. Это люди, кажущиеся с первого взгляда или слишком суровыми, или уж очень добродушными, прямо-таки до простодушия. А вот такая улыбка показывает ум, таящийся в глубине, не тот поверхностный и сам себя выставляющий на показ умишко, у которого на самом деле медного гроша нет за душой, а серьезный и по-своему глубокий истинный ум, который не хвалится собой и не стремится, чтоб его заметили, а знает, что он есть и есть для себя. Лукавство — не хитрость. Оно добродушно и незлобливо. Хитрость мелочна, корыстна и противна. Вот этой мелочности и корыстности за все 8 лет, как я знаю моего друга, я ни разу не замечал даже в самой малейшей степени. г >

Вскоре он стал моим любимым учеником. Кстати, несколько слов о «любимых» учениках. Последний, чисто школьный термин обозначает подлиз, которые низкопоклонством, а порой и доносами на товарищей добиваются благосклонности у некоторых учителей, полу-яают за это хорошие отметки, не имея никаких умственных способностей, и, таким образом, начинают .«карьеру» уже в школе. Гоголь прекрасно изобразил это, повествуя об ученических годах Чичикова. Для меня «любимыми» всегда были лучшие по успехам ученики, особенно те, которые обладали какими-нибудь художественными талантами. Им я спускал всякие шалости и даже непослушание или упрямство. Одного я не мог никогда простить такому ученику — лени, небрежного отношения к литературе. Стоило только ему начать бездельничать, как я чувствовал, что он опускается, и принимал все меры, чтобы снова вызвать интерес к делу, а если не удавалось, то ни о какой симпатии с моей стороны не могло быть и речи. Так что нет ничего одиозного в том, что Валентин стал моим любимым учеником. Грамотность у него была абсолютная: за все пять

246

лет, что он учился у меня в школе, он не написал и 5 диктантов, в которых было бы 2 ошибки. Все работы (пили отличны. Грамматику он знал безукоризненно. Всякий, кто был когда-нибудь хоть недолгое время учителем русского языка, знает, как это много значит. Потом я убедился, что у него было какое-то изумительное, прямо-таки инстинктивное чувство в области языка. Стиль его речи был прост, но всегда правилен. Стилистикой мало занимаются в младших классах, и он ее, конечно, не знал, но говорил хорошо. Впоследствии, будучи учеником 10 класса, когда я их познакомил с основными стилистическими правилами, когда были усвоены главнейшие тропы и фигуры, он поправлял иногда меня, когда я, усталый, экспромтом диктуя конспекты, так как они учились без учебников, иной раз заговаривался. )ти поправки он вносил всегда очень деликатно: «А не думаете ли Вы, С.А., что вот так сказать было бы лучше?» — спрашивал он, и я с удовольствием отмечал, что он прав, и радовался (не только про себя, но и вслух), что лучшие из моих учеников действительно молодцы. Иногда пытался это делать и другой отличник в классе, Л.Володкович, но он не всегда был удачлив. Валентин же поразительно четко и закругленно строил фразу или метко и верно подыскивал тот термин, который именно был и нужен. Я и теперь, и тогда часто сожалел и сожалею, что он не стал филологом. Я убежден, что из него мог бы выйти крупный ученый в этой области.

К литературе он относился холодновато. Он исправно выучивал то, что полагалось, излагал при ответах все прекрасным языком, но идейная сторона до 8-го класса как-то мало затрагивала его. Впоследствии я узнал от него самого, что в ту пору его еще интересовали подвиги индейцев и разбойников, в лучшем случае — герои Вальтер Скотта. Он еще был слишком мальчик, чтобы оценить как следует поэмы Пушкина, рассказы Гоголя или Горького. Зато все военное приводило его в исключительный восторг. Поэтому не удивительно, что Гоголь для него был прежде всего автором «Тараса Бульбы», а не «Ревизора» и «Старосветских помещиков». Для мальчугана, который домашние досуги посвящал сражениям, где он предводительствовал группой таких же ребят и вытворял разные чудеса храбрости и выносливости, конечно, скучны были Афанасии Ивановичи и

247

Пульхерии Ивановны с их кашами и похлебками; ему ничего не говорили образы Хлестакова и Городничего. Осмыслить же это социологически, а тем более философски, мешали лета. Но все же меня это сильно огорчало, и я немало читал ему нотаций на эту тему, приводя в пример другого ученика, Амбарцумова, который несравненно лучше учился по литературе, но увы!— был малограмотным.

В 6 классе я дал ребятам анкету о домашнем чтении. К счастью, Валина анкета у меня сохранилась. Он в ней перечисляет следующие прочитанные им книги: Вальтер Скотт — Айвенго, Вудсток, Роб-Рой, Пуритане; Жюль Верп — Дети капитана Гранта, Пятнадцатилетний капитан, Таинственный остров, Южная звезда, Вокруг света в 80 дней, Джангада (?), Робур-завоеватель, Север против Юга, Ченслер, 80 000 лье под водой; Фенимор Купер — Зверобой, Следопыт, Последний из могикан, Кожаный Чулок, Прерия, Колония на кратере, Сатанстоу, Хижина на холме; Марк Твен — Приключения Гека Финна, Янки при дворе короля Артура; Майн Рид — Всадник без головы, Записки охотников; Виталий Биан-ки — Бизоны, Волки, Моржи, Олени, Ослы; Джемс Шульц — Апок, зазыватель бизонов, Ошибка Одинокого Бизона; Виктор Гюго — Собор Парижской Богоматери; Лермонтов — собрание сочинений (2 тт); Никифоров — Андрейкино крещенье, и затем без авторов — Макар-следопыт, Черный лебедь, Новые приключения капитана Кетль, Пограничный легион, Приключения одного школьника, Черный Бизон, Тихий Дон. И хотя он на один из дальнейших вопросов отвечает: «русских старых писателей я люблю», но тут же он рядом говорит: «Мои любимые авторы: Фенимор Купер, Майн Рид, Жюль Верн и Вальтер Скотт; мои любимые герои: Айвенго, Следопыт Орлиный Глаз, Чингачгук — Великий Змей и Ункал — Быстроногий Олень.» Все это потому, что «в большинстве этих книг описывается жизнь индейцев, а в остальных разные приключения», тогда как «Янки при дворе короля Артура» — не очень интересная, т.к. там все описывается как-то непонятно». И даже подпись под анкетой такая: «Громовая стрела, великий вождь племени могикан». Конечно, эта анкета говорит многое о любви к чтению, но она еще слишком мальчишеская. Лермонтов и Гюго только упомянуты, а в центре всего — индейцы и рыцари с их неизбежными подвигами. И хорошо, что у Ва-

248

лснтина было детство в детские годы, и притом детство исселое, живое. Серьезность придет в свое время. Пе-•кшьно бывает, когда она появляется преждевременно, в силу житейских условий, как это было со мной.

За это время я видел Валентина в школьной обстановке и если что и знаю о его тогдашней жизни дома, то только по его рассказам. По окончании семилетки он чуть было не поступил в Мытищинское ФЗУ. Если бы иго случилось, то его развитие, пожалуй, замедлилось бы года на два, на три. Природный ум, восприимчивость и любознательность проявили бы себя, разумеется, но позднее и, может быть, не так широко. Возможно, что из него вышел бы умный, развитый, отлично знающий свое дело мастер; несомненно, что он продолжал бы читать, но выбор книг был бы уже и беспорядочнее. Я уверен, что и тогда, рано или поздно, он непременно поступил бы в вуз, но все его образование было бы прямолинейнее, догматичнее, а поэтому и несравненно беднее. Эта возможность, которая не была осуществлена, напоминает мне аналогичную возможность, которая в свое время открывалась передо мной. Когда мне было 10 лет, мама сначала хотела отдать меня а фельдшерскую школу, где учились когда-то ее братья. К счастью, Крестная отсоветовала, и меня отдали в гимназию. Я с ужасом думаю, что было бы со мной. Я, в конце концов, кое-как «выбился бы в люди», стал бы каким-нибудь чиновником 14 или 13 класса или даже — о верх благополучия! — сумел бы попасть на медицинский факультет и сделался бы сельским доктором. Конечно, тогда не было бы дружбы с Алексеем, знакомства с Глаголевым, Воронцовым и Тихомировым, ученья у Флоренского. А был бы типичный сельский врач с книжками «Знания» и экземплярами «Нивы» и «Родины» на полке. М.б. он был бы и передовым, прочел бы Вересаева «Записки врача», выписывал бы медицинский журнал и, глядь, придерживался даже кое-каких отрывков социал-демократизма, — но у него было бы солидное брюшко, послеобеденный сон с головой, закрытой газетой, преферанс и иногда выпивка по вечерам в кругу соответствующих друзей-приятелей.

К счастью, этого со мной не случилось. Спасибо Крестной! Думается мне, что и Валентин немного потерял, что не поступил в ФЗУ.

249

Осенью 1932 года в нашей школе открылась после нескольких лет перерыва 8 группа или класс, как ее стали называть после постановления ЦК. Когда я в первый раз явился в нее в качестве словесника и классного руководителя, меня встретили сверкающие радостные взоры сильно подросшего за лето Валентина. Очевидно, он уже за предшествовавшие два года сумел привязаться ко мне и рад был видеть любимого учителя. Я тоже был рад встретить любимого ученика. За занятия я принялся с жаром. Дела со школой к этому времени несколько упорядочились. Появились новые программы, более серьезно составленные. В литературе преобладали классики и лучшие из современных писателей. Правда, не было учебников, но это меня не огорчало. Я просматривал старые лекции и монографии, черпал оттуда фактический материал. Кроме того, я внимательно читал классиков марксизма и критиков-марксистов, чтобы давать соответствующую установку. Работа эта меня увлекала. Я чувствовал, что мои познания не лежат мертвым капиталом, а могут принести пользу молодому поколению. За неимением не только учебников, но и авторов в достаточном количестве, приходилось читать произведения в классе и делать конспекты объяснений. Положенных по расписанию часов не хватало, и я часа 4 еще в шестидневку занимался с классом по вечерам. Эти занятия не оплачивались, но мне и не думалось ни о какой оплате, когда я видел, что ученики растут, начинают мыслить, понимают художественное произведение как эстетически оформленную мысль о жизни и отражение этой жизни в творческом сознании и образе поэта, наконец, приучаются любить литературу и тем самым приобщаются и к великой русской и мировой культуре. Много сделали эти чтения и параллельный (иногда до мелочей) анализ произведений. Вступительная лекция характеризовала эпоху, автора вообще. Я пытался в ней всегда нарисовать историческую картину, показать политический строй, взаимоотношения классовых сил, идеологию той поры, философские, социальные и эстетические теории, а затем, рассказав об авторе, его жизни и творчестве, переходил к анализу произведения.

Во время этих чтений обычно ученики задавали вопросы, высказывали недоумения, а затем и спорили то со мной, то между собою. Особенно это развилось в 9 и

250

10 классах. Иногда эти вопросы отвлекали от темы, уводили в сторону, но я не боялся таких отклонений, т.к. вто сильнее заинтересовывало ребят, а главной целью моей было не только дать знания, но и заинтересовать, заставить полюбить литературу. Мало того, что ученик усвоит что-то, важно, чтобы он и дальше после школы сохранил интерес к чтению и мышлению, хотя, м.б., он И будет работать вовсе не в области гуманитарной. Ведь прежде всего и больше всего воспитывает человека и образует его характер гуманитарная наука и искусство. Мне кажется теперь, когда я вспоминаю своих тогдашних учеников и встречаюсь иногда, и беседую с ними, особенно с лучшими из них, что мои старания не пропали даром. М.б., со временем некоторые из учеников скажут мне свое спасибо в сердце своем, когда поймут, что первый толчок в деле культурного становления был дан мной. А тогда я только радовался, что большой запас знаний, умение хорошо говорить дают мне возможность широко развернуться и легко вести свое препода-иание. Я много написал здесь о себе, но это я делаю для того, чтобы показать, как учился Валентин, какова была школьная обстановка. Не о своих занятиях хочу я сказать, о них скажут или напишут со временем те из моих учеников, которые хорошо вспомнят и захотят это сделать. А здесь я пытаюсь обрисовать, как я влиял на Валентина, будучи его учителем. Надо признаться, что я тогда был единственным учителем в своей школе, который влиял на мировоззрение учеников. Это я говорю не из тщеславия, а только констатирую факт и с большой печалью. Дело в том, что историка долгое время не было. А те, кто время от времени преподавали историю, не знали элементарных исторических фактов. Где уж тут было мечтать о культурности и тем более о мировоззрении! Преподаватель политэкономии тоже был посредст-ненностью. Не лучше его был физик, у которого бывали ученики, знавшие предмет лучше его, так что он на иной вопрос говаривал: «Спросите у NN, он вам все расскажет!» Математик был отлично знающим человеком, но он не давал математического мировоззрения; его задачей было научить решать задачи, запомнить аксиомы и теоремы, и только. Биологичка была неглупая женщина, достаточно культурная и начитанная, но ей часто нехватало знаний философского или общефизиче-

251

ского характера, она иной раз порядком завиралась, толкуя с учениками о дарвинизме, витализме, менделизме и т.п. вещах. Об остальных педагогах нечего было и говорить. Это были статисты учебного дела. Главное заключается в том, что они не жили своей наукой, они ею только зарабатывали на пропитание. Преподавание не было для них трудным, но увлекательным искусством, а лишь необходимостью. Неудивительно поэтому, что мне принадлежала доминирующая роль в деле выработки мировоззрения, так как я с душой отнесся к своему делу, видя в нем свое второе (после поэзии) призвание. И я только жалею об одном, что я еще недостаточно сделал: иного не знал и не умел достичь, иной раз утомлялся и опускался сам до уровня вышеописанных педагогов.

Но все же некоторые мои уроки были интересны, я видел это по лицам учеников, а потом убедился, встречаясь с ними впоследствии и замечая некоторые следы своего преподавания, у одних давшие пышный расцвет, у других еле сохранившиеся.

Валентин как-то сразу вырос в период между 7 и 8 Классами. У него появились серьезные запросы, он стал читать и классиков, и научные книги. Его вопросы, ответы, замечания и высказывания выявляли передо мной недюжинный ум. Двое из его товарищей соревновались с ним, все же уступая ему в оригинальности мысли, хотя и превосходя его старательностью и вниманием. Это были Лева Володкович и Лида Красихина. Были и другие, умные и способные ученики, как Борис Мишин, Евгений Мирский, Павел Котович, но они увлекались техникой, и все гуманитарное им казалось только украшающим добавлением в жизни. Обо всех этих и других ребятах я скажу еще несколько слов позднее. Сейчас же мне хочется отметить еще одну черту Валентина, которая для меня сыграла большую роль. Он был не только умен, не только жадно стремился к познанию и удачно овладевал им, вырастая, как в сказке, не по дням, а по часам. Он, кроме всего этого, исключительно сердечно относился ко мне. Он любил меня, как можно любить только родного человека. Левушка Володкович тоже любил меня, но он так же любил и всех почти педагогов. У него эта любовь была как бы одной из обязанностей образцового ученика, и он ее проявлял так

252

же, как и усердно выучивал заданные уроки или соблюдал классную дисциплину. Валентин же сделал выбор и остановил его на мне. Это я чувствовал и естественно полюбил его с той поры уже не только как лучшего ученика, но и как родного человека.

Мне было уже за 30. Детей у меня не было, как не ()Ыло никогда и братьев. О семье я- не хотел и думать, т.к. она мне всегда рисовалась в карикатурных и печальных образах виденных мною в жизни многих семей. Я не раз смеялся, говоря своим приятелям, что Неизбежными спутниками семейного счастья [являются | пеленки, примус и ночной горшок, а так как я не Пыношу этих вещей, то я «не создан для блаженства». В этих словах была доза насмешки, доза горечи, а больше всего правды. Но человеку трудно жить, не любя никого, не привязываясь ни к кому и никому себя не отдавая. Так и мне хотелось тоже видеть себя любимым, дорогим и близким для кого-то, кому, в свою очередь, я отвечал бы тем же. Поэтому, чувствуя любовь и привязанность Валентина, я полюбил его тоже, и он стал для меня самым родным и близким человеком. Мне после этого еще приятнее было заниматься с тем классом, где он учился. Я готов был сделать для этого класса всё, т.к. я знал, что это принесет свою пользу и Вале. И, вначале казавшийся мне только сыном, он стал постепенно братом и другом, когда его умственный кругозор расширился, когда его мысль стала глубокой, а отношение к жизни серьезным. У нас появились общие темы для разго-норов, мы читали одни и те же книги, многие вкусы и взгляды были схожи. Конечно, были и различия.

Сильно было в Валентине увлечение всем военным, тогда как я с детства терпеть не мог военщины. Правда, Красная Армия — не армия царского времени, но и она Сюрет человека всего и заполняет и ум и душу его своим материалом. Я знаю, что мои взгляды в данном случае расходятся с современным мировоззрением, но ведь я пишу не для печати, а поэтому и смогу сказать здесь нес. Мне хотелось, чтобы из Валентина вышел ученый, творец культуры, а не только военный служака-специалист. Ведь последний, пусть он гуманен и культурен, все же слишком прямолинеен и ограничен заботами и делами своей специальности, чтобы отдаться широкому и богатому познанию жизни. Что бы мне ни говорили о

253

большой культурности современных военных, я все же вижу, что она для них — нечто дополнительное. В противном случае они уже плохие военные, ибо военное дело, как и всякое серьезное дело, требует от человека отдать себя всего. Затем и самый характер Валентина казался мне неподходящим для военной обстановки. Чисто по-украински ленивый и медлительный в движениях, добродушный и ласковый по натуре, он становился сразу резким и даже бешеным, если ему что-либо не нравилось по существу или его возмущало. В последнем случае он становился прямо-таки яростным и забывал о всяком благоразумии. Такая вспыльчивость и несдержанность нетерпима в военной обстановке, и я боялся, что она сможет когда-нибудь сильно ему повредить. Мы много говорили и спорили с ним на эту тему. Некоторые его порывы и планы, которые возникали в молодом и горячем мозгу с быстротою молнии, немало принесли мне огорчений, если говорить мягко; хорошо было, что они исчезали и забывались, если и не с быстротой той же молнии, то все же довольно скоро. Расстраивали меня и его частые, постоянно сменявшие друг друга сердечные увлечения. Я прекрасно понимал, что молодость есть молодость и без увлечений быть не может, но зная его натуру и видя, как какой-нибудь очередной кумир отвлекает его от занятий и чтения и втягивает в пустую среду только веселящейся молодежи, я начинал бояться, как бы он не закружился и не опустился в этой атмосфере. Мы иной раз ссорились даже слегка, но потом все проходило, и я успокаивался, видя, что на его развитие все это нисколько не влияет.

Дело в том, что самым главным и ценным для меня в жизни было, есть и будет — человек, человеческая личность. И потом уже творчество этого полноценного человека. Если человек неразвит, ограничен, принижен и забит, то и деятельность его тоже неполноценна. Достигнувшая же возможного совершенства личность претворяет свою работу в творчество. Это не механическое действие машины, не рабский труд, а раскрытие своего <ш» в своем деянии. Для этого надо быть свободным в полном смысле слова человеком, а затем, чтобы источать из себя, надо иметь в себе. Справедливо сказал Ромен Роллан: «Чтобы проливать солнце на других, нужно носить его в себе.» И вот первой задачей воспитания и

254

обучения и должно быть накопление культурного запаса п выработка должного к нему отношения, а затем выработка серьезного взгляда на себя и на жизнь. Мало одного рвения к делу, даже к подвигу, надо знать, что ты сможешь дать и как сможешь сделать. Здесь опасны и переоценка, и недооценка себя и своих сил, т.к. в этом глучае из великого может получиться жалкое или смешное. Я сам неоднократно испытал это, после необосно-ианных порываний оказываясь жалким и смешным, потому так упорно и говорю о необходимости знать свои силы и возможности как основном условии всякого ра-чумного действия. Вот почему я частенько на разные порывы и стремления Валентина воздействовал легкой струей скепсиса. Для юношеских безрассудств это — самое лучшее лекарство.

Но всей отчаянной глубины своего безотрадного скепсиса я перед ним в те времена не открывал. Для молодого ума и чувства это в лучшем случае остается непонятным, а в худшем — ведет к трагедии. Достаточно вспомнить гётевского «Вертера» и его влияние на современников. Сам я принадлежал к поколению, которое иынесло на своих плечах переходное время от 1905 года до 1917 года. На наших глазах рухнули все устои старого мира — империя, общество, семья, церковь, религия, мораль, философия, искусство и наука. Все было развенчано, во всем проглянули белые нитки, которыми были наскоро и кое-как сшиты разнородные куски, державшиеся еще при тихой погоде с некоторым благо-\ приличием, но заколебавшиеся во время войны 1914 г. и ¦ окончательно расползшиеся в 1917 году. Такой грандиозный крах, какого не знала история, пожалуй, со времен гибели Римской империи, невольно перетряхивал сознание человека. Мне было 18-20 лет, когда все это происходило. Я еще не был достаточно зрел, чтобы от-иернуться от всего нового и удержаться на старых позициях, но я не был и настолько молод, чтобы, не зная, не пережив старого, целиком отдаться только новому. Естественно в этом положении рождалось критическое отношение ко всему. Но критика хороша, когда она исходит из каких-либо устоев. Для меня же все устои были безнадежно поколеблены или даже окончательно разрушены. И вот в безрадостной пустыне среди развалин прошлого и робких прорастаний молодой травы сухим

255

зноем веет ветер скептицизма. В нем есть необузданная гордость человеческого мыслящего «я» и безмер-<ная горечь отчаяния и покорности перед слепой судь-$бой. Я пережил все это в свое время. Не изжито оно и «сейчас. Это мучительное состояние. Но в те годы я никому не поверял своего настроения, не тревожил я и молодой души Валентина.

Его жадность к знанию всякого рода пленяла меня. (Он напоминал мне меня самого в мои молодые годы.Кроме литературы, его интересовали естественные науки, история и философия. Помогая ему советами и указаниями в гуманитарной области, я должен был ограничиваться лишь рекомендацией книг и статей по биологическим и геологическим вопросам, т.к. чувствовал себя совсем не осведомленным в этом отношении. Здесь мне помогло и то обстоятельство, что во время учения в 9-м классе Валентин знакомится через меня с Кириллом Флоренским, который, учась в геологическом вузе, мог дать ему то из естествознания, чего не давала школа и уж, конечно, не мог дать я. Но об этом знакомстве скажу позднее, а сейчас мне хочется рассказать о первом лете 1933 года, которое мы про-*вели вместе с моим другом.

г Одной из сил, сблизившей нас, была природа. Мы оба страстно любили лес. Наши прогулки, начавшиеся с малого, быстро разрослись. Мы уходили километров за 10 от Загорска, чаще всего в сторону Царьдарского оврага. Там было глухо и таинственно. Длинный овраг тянулся извилинами. На дне песок, камни. По краям обрывы, то мрачные, с темными вымытыми углублениями, запутанными свисающими корнями деревьев, то отлогие, сверкающие ярко-жёлтым, а иногда белым песком с большим количеством слюды. То и дело огромные деревья, упавшие во время гроз или весеннего половодья, преграждали путь. Кругом — ни человеческого голоса. Только свисты птиц и жужжанье пчел и мух. Мы чувст-свовали себя совсем отрезанными от цивилизованного мира, и это доставляло огромную радость. Надо заметить, что в нашем понимании «цивилизация» была явлением, если не одиозным, то, во всяком случае, достаточно противным и неприятным. Мы рассматривали ее как своего рода кожуру культуры. Она была приемлема, как окружение культуры, но если вместо ядра — культуры — была пустота, то кожура цивилизации не

256

имела в себе ничего ценного. В наших глазах многое в жизни оказывалось этой пустой кожурой, и мы тяготились ею и не любили ее. Здесь же, в лесу, где все пело, цвело, благоухало, где не было ни следа людской жадности и пошлости, мы подлинно оживали и чувствовали себя легко и отрадно.

В 9-м классе Валентин сильно увлекся естествознанием и геологией, в частности. Одно время он даже собирался стать геологом. Его привлекала в этой специ-ильности возможность частых экспедиций. Путешествия и связанные с ними приключения с юных лет волновали его. И вот он во время летнего отпуска любовались далекими горизонтами с островерхой каймою лесов и между 9 и 10 классом чуть ли не ежедневно посещает этот овраг. Я, конечно, являюсь его неразлучным спутником. Как хорошо помню я эти светлые дни. Мы выходили часов в 7-8 утра, а возвращались часто к 10 вечера. Немного белого и черного хлеба, иногда дешевый сыр — вот спартанская пища, которую мы захватывали с собой. Воду пили из речки. И чувствовали себя бодрыми и здоровыми. По дороге к оврагу делали привал у назарьевской речки, где купались, а потом, после Назарьева, маленькой деревушки, подходя к которой мы оврагами, окутанными волшебной синеватой дымкой, мы вступали в густые дубовые рощи, которые перемежались кленовыми зарослями. Затем начинался огромный хвойный лес с просеками и вырубками, где было много земляники, и приближались к заветному спуску в овраг.

Было во всем что-то таинственное — и тишина в сверкании солнечного дня, и безлюдье полное кругом, и следы зверей на песке (а один раз мы видели даже молодого волчонка, который испуганно убежал при нашем появлении), и, наконец, различные геологические и притом редкостные отложения, в которых Валентин уже умел разбираться и растолковывал их мне. Над головами — шум леса, шорохи, шелесты густой высокой травы по склонам. Огромные, почти в человеческий рост колокольчики с крупными голубыми цветами; малина, которую, видно, там никто не собирал. Признаюсь, я грехом побаивался медведей, а особенно змей, про которых говорили, что их в овраге очень много, но, к счастью, ничего этого не было.

17 С. Волков

257

Наши прогулки проходили безопасно и радостно. И о чем мы только не говорили! — И о литературе, и о жизни, на философские и исторические темы, и о мелочах школьной жизни. Иной раз принимались рассказывать про свое детство или отдавались вольным полетам мечтаний. Помню, как мы мечтали построить большой замок около оврага, наполнить его массою книг и сделать своей постоянной резиденцией. Придумывали разные фантастические истории, участниками которых бывали общие знакомые. Иной раз это были комические приключения, в которых обычно бывали героями Лева Володкович, над которым Валентин любил подтрунивать, и Борис Мишин с его симпатией, Ритой Скориковой. Надо заметить, что когда-то Борис интересовался усиленно на уроке естествознания суринамскими пилами (лягушками). Ребята прозвали его самого «пипой», но прозвище потом было забыто. Валентин вспомнил как-то эту историю, и мы в шутку, говоря о Борисе, всегда величали его «Pippenherr von Surinam», a Риту — «Pippenfrau von Surinam». Так шутки перемежались серьезными разговорами, воспоминания — раздумьями. Мы делились друг с другом своим внутренним миром, и невольно во время этих прогулок создавалось подлинное родство душ.

Хотя я в два раза был старше Валентина — мне не было с ним скучно. Мало того, если в период 8 класса я еще слишком часто чувствовал себя на положении учителя, которого больше спрашивают и слушают, то вскоре мой юный друг смог достаточно крепко стать на ноги. Он прямо-таки поглощал книги, мысли с неудержимой быстротой возникали в его голове. Он развивал их передо мною, мы часто спорили, чаще соглашались, но я всегда удивлялся и умилялся, видя этот поразительный внутренний рост. Уже не как учитель, а как старший товарищ, разговаривал я с ним, когда он продумывал и философские проблемы Ницше и Гёте, и взгляды Флобера на искусство, когда его пленяли остроумные идеи и образы Франса, экзотика Лоти и Гумилева, историзм Брюсова, меланхолия и гневные порывы Шевченко, насмешливый скепсис Льва Шестова, мощные страсти героев Шекспира, стройный логизм Энгельса и Ленина.

Я многого не запомнил, к сожалению, чем он интересовался и жил в те годы, но все же в моей памяти отчетливо остался его юный облик со сверкающими гла-

258

1ами и легкой улыбкой на губах, каким я его видел в моменты наших задушевных бесед. Запомнилось и мое чувство радости, что он так быстро нагоняет и несомненно перегонит своего учителя в ближайшие годы, и m себя, что я смог найти такого друга-ученика, которому отрадно отдать свои лучшие знания и лучшие поры-пы души, потому что он стоит и большего. Когда я пишу теперь эти строки, я по-прежнему думаю так и счастлив, что я не ошибся. Теперь мне не страшно даже умереть: он сам пойдет вперед, он никогда не будет филистером, и нем есть личность. А тогда я порой побаивалося, как Оы вдруг судьба не разлучила нас, и я не успею дать ему нее то, что я хочу. Поэтому я не останавливался перед позами этой здоровой пищи, зная, что он сумеет и сможет все воспринять и переварить.

Методически мыслящие, а тем более действующие Люди, конечно, осудят меня за столь неметодичный образ действия, но я, ценя метод, всегда презирал всякую Методику, а особенно — методичность. И действительность показала, что никакой умственной гипертрофии не получилось. Наоборот, попав в вуз, Валентин сразу Же чувствует себя легко и становится одним из лучших. Методика — дешевка, нечто штампованное и если без-ьредное, то нисколько не полезное дело. Это — нечто ироде aqua destUlata*, которой жажды не утолишь. Ме-,*> тод — путь. И он для каждого отдельного случая свой. \ Только индивидуальностью и особенностью действует на нас художественный шедевр, только индивидуально надо подходить к воспитанию человека, чтобы из него | иышел тоже шедевр, — личность, а не стадное существо. I Я пытался быть таким по отношению к своему юному I другу. Конечно, и у меня были промахи и ошибки, иной раз очень крупные, но они не испортили всего дела. Я помню, как тогда я огорчился, что Валентин не чувствует Пушкина, Тютчева и Л.Толстого. Что ж? Теперь он сумел подойти и к Пушкину, и особенно полюбить Тютчева. Увлечение стихами Гумилева и Киплинга этому не помешали. Правда Л.Толстой и Достоевский и сейчас от него далеки. Но надо вспомнить, что Толстого я оценил только в 25, а Достоевского — после 30 лет.

* Дистиллированная вода (лат.). — АН.

259

Но я, по обыкновению, отклонился, а мне хотелось бы еще рассказать о нашей счастливой жизни среди природы. С особенным удовольствием занимался Валентин сенокосом. С раннего утра он отправлялся с отцом косить еще влажную от росы траву. Потом они отдыхали. Часам к 10-11 приходили к ним мама, младшая сестра и бабушка. К этому же времени приходил и я. Мы растрясывали сено для просушки, ворошили его и сгребали в копны. В свободные промежутки уходили побродить по лесу в поисках земляники.

Красива местность за Черниговским скитом. Лиственный лес перемежается густыми еловыми чащами, где постоянный сумрак и прохлада даже в самые знойные дни. Кое-где встречаются вырубки, заросшие кустарником. Всюду краснеет цветущий «Иванов чай». Среди леса то и дело попадаются большие поляны, окаймленные ольховыми кустами. Как все это дивно и сладко для сердца, любящего нашу русскую природу! Высоковысоко поднимаются над всем лесом отдельные огромные сосны. Их красноватые стволы, прямые, как свечи, С пышными темно-зелеными вершинами красиво выделяются на лазурном фоне глубокого ясного неба. Пряно пахнет подсыхающее сено. Несчетными голосами гудят, свистят, трещат мухи, пчелы, кузнечики. Приятно лежать в тени куста, проворошив сено, и глядеть, как к полудню из-за леса начинают выплывать белые закругленные облака. Медленно ползут они по лазурному океану, чуть золотясь под солнцем. Но вот их все больше и больше. Доносится издали что-то напоминающее глухое ворчанье: это туча поднимается за лесом. Надо спешить собирать сено в копны. Легкий ветерок приятно раздувает рубашки, мы гребем, болтаем, смеемся. Валентин на верхушке копны, он уминает ее. На минуту он раскидывает руки в стороны и в своем белом костюме на верхушке копны кажется со стороны жемчужным крестиком на объемистой зеленой митре. '

Один раз сильная гроза нас захватила в лесу. Мы только что позавтракали, как сразу хлынул проливной дождь. Мы бежали в кусты, чтобы закопаться в сено, но вдруг ударил такой сильный гром, что мы пригнулись чуть не до земли. Все же спрятались в копну, вырыв в ней углубления. Мы с Валей весело смеялись, что похожи на двух медведей, зарывшихся в берлогу, и рассказы-

260

вили друг другу разные сказки. Потом, когда вышли по окончании дождя, то увидели, что шагах в 10-15 от нас молния ударила в березу и пожгла на ней почти всю кору.

Сколько раз во время таких прогулок мы попадали под дождь, который пережидали в какой-нибудь чаще, наблюдая, как сумрак сразу охватывает всю местность, ели воют, раздается треск сухих ветвей и скрип деревь-еп. Лес становится тогда жутким. Что-то исключительно северное, даже первобытное, чувствуется в нем. Все это гак. увлекательно и интересно! А дивные осенние прогулки, даже самой поздней осенью, когда все листья уже облетели и мягким мокрым ковром лежат под ногами! Де-рснъя стучат голыми ветвями, и унылая бесприютная луна мелькает меж ними, кочуя из облака в облако...

Как сейчас вспоминаю одну прогулку ранней осенью. Мы вышли на большую поляну, сплошь заросшую мо-иодым осинником. Деревца были немного выше нашего роста. Листья на них были все желтые. Изредка возвышались одинокие высокие осины, одетые в пурпур. Вечерело. И вдруг сзади брызнули красно-золотые лучи скатного солнца, прорвавшегося сквозь серые облака, скрывавшие все небо. Мы пробирались среди трепетания золотистых и алых листьев, вдыхая свежий и горьковатый осенний воздух. Чувствовалось что-то сказочное в этом позднем великолепии, и я помню, как сказал пруту, что мы кажемся зачарованными странниками, ищущими чудес в волшебном лесу.

Действительно было так. Любвеобильная мать-природа ласкала нас своими дарами, пробуждала в нас лучшие мысли и переживания, как бы благословляла нашу дружную ясную жизнь. Даже зимой она бывала к нам благосклонна. Я, к сожалению, не мог ходить на лыжах, и эти прогулки Валентин устраивал без меня. Но мы все > же бродили по окрестным лесам, выбирая тропинки. Приятно оказаться среди осеребренных инеем деревьев. [ Сквозь стволы видны небольшие поляны, покрытые к пышным белым снегом. Изредка проглянет бледное ' солнце и тотчас же скроется — редкий гость нашей суровой зимы. Начнет падать мелкий снежок. Случайная порона, каркая, пролетит куда-то. И тишина, безграничная тишина зимы, о которой так дивно писал Некрасов. '

261

on В осеннее и зимнее время мы виделись ежедневно в школе, на уроках, во время перемен, на собраниях литературного и исторического кружков, которыми я руководил и в которьк Валентин принимал самое активное участие своими докладами и участием в прениях. Многие вечера он проводил у меня. Тогда вместе читали любимых поэтов, долго разговаривали за чашкой чая или уютно играли в безик. Иногда развлекались и другими играми: один говорил отрывки, другой должен был угадать автора, или писали имена, литературные, исторические или географические на определенную букву, потом сличали и выясняли, у кого больше незачеркнутых (имена, совпадавшие у обоих, вычеркивались). Несколько раз ездили вместе в Москву покупать книги и побывать в музеях. Были в Музее изящных искусств и в Третьяковской галерее. Вместе смотрели «Мертвые души» и «Страх» в Художественном театре, слушали «Бориса Годунова» в Большом и «Пиковую даму» у Станиславского. В это время у Валентина развивается интерес к музыке. Его отец, сам музыкант, поддерживает в нем это чувство. И теперь, будучи студентом, он посещает симфонические концерты в Консерватории и с удовольствием слушает серьезные музыкальные радиопередачи.

Так незаметно пролетели три года школьной жизни. Приближались выпускные экзамены. А там надо было думать о поступлении в вуз. Наступила тревожная пора для нас обоих.

Я переживал вместе с Валентином все события. Радовался его удачам, утешал и ободрял, когда дела шли плохо. Все его неудачи я чувствовал очень болезненно; страшно волновался в решающие минуты, особенно ожидая его из Москвы после экзаменов: это было даже не душевное волнение, а какая-то физическая боль, которая не давала мне ни минуты покоя до тех пор, когда опасный момент не миновал. Но для него, который тоже волновался и мучился, у меня всегда находились ноты оптимизма и надежды на лучшее. И, действительно, я не ошибся. Правда, не сразу, а через год, после нескол ьких месяцев учения на курсах по подготовке в вуз, Валентин поступил на исторический факультет Педагогического института имени Либкнехта.

Уже учась на подготовительных курсах, он смог познакомиться с московской средой и обстановкой. Судя по его рассказам, товарищи его там были неплохие. Не-

262

которые из них живо интересовались литературой, искусством и даже философией. Валентин подружился с ними, и их беседы, очевидно, были интересны и будили и нем живое стремление к знанию. Он три раза в шестидневку ездил в Москву, остальное время жил дома, занимался, много читал. Бывал часто у меня, мы о многом говорили, вместе гуляли. Наступила передышка. Впереди предстояла еще борьба за поступление в вуз. В это нремя мы оба довольно часто бывали у Флоренских, где к Валентину быстро привязались и полюбили все члены семьи. Обстановка была исключительно культурная. Беседы и споры на философские, литературные и научные темы, интересные книга, разговоры серьезных гостей — псе было очень не похоже на времяпрепровождение обычной интеллигентной семьи, все напоминало в некоторой степени обстановку студии художника или ка-(>инета ученого. Я часто думал про вечера «на башне» у Вячеслава Иванова, которые так хорошо описаны Бердяевым в «Русской литературе 20 в.» изд-ва «Мир». Вот только с ними можно было сравнить наши вечера у Флоренских. После них, бывало, выходишь освеженный, ободренный, с запасом мыслей и чувств, с позы-вом к творчеству, к новой плодотворной умственной работе. И вся жизнь кажется радостной, полной глубокого смысла. Я испытывал еще раньше такое же чувство, когда проводил вечера в Академии в обществе моих друзей-монахов — Феодосия, Порфирия и Панкратия, да после бесед с Алексеем.

Мне кажется, что это знакомство было полезно для Валентина. Оно показало ему если и не идеальную, то лес же весьма хорошую и ценную среду и сумело лишний раз пробудить его мысли и чувства и заинтересовать ни с чем не сравнимой красотой духовной жизни. Там же затеялась его поездка на Кавказ, которая и осуществилась ближайшим летом. Я был этому и рад, и не рад. Не рад потому, что Валентин уезжал, не закончив даже учения на курсах: осенью предстояли экзамены в вуз, а он на три месяца скрывался в глушь Сванетии и отрывался от всяких занятий. (Не говорю уж о том, что я на три месяца должен был с ним расстаться — такой довод играл самую меньшую роль в данном случае, как мне это ни было печально.) Но, видя порыв Валентина, его мечту осуществить свое заветное желание о странствии с

263

приключениями, я был рад. Я знал, как ценно в молодом возрасте, когда все чувства так сильны и ярки, увидеть новые страны, экзотическую обстановку, пережить все трудности и радости, связанные с этим, и не противоречил своему другу, восторгавшемуся предстоящим путешествием. В юные годы нет ничего лучше осуществленной мечты, тем более мечты о путешествии. Мне пришлось испытать его сладость лишь в 25 лет, и то впечатление от поездки в Крым было огромное. И вот, хотя благоразумие рекомендовало во имя успешного поступления в вуз отказаться от поездки, я стал на сторону молодого порыва и восторга и поддержал Валентина перед его родителями.

Забыв обо всем и обо всех, мой друг с увлечением к ней готовился. Их ехало только трое: Кирилл, Валентин и Мика, младший брат Кирилла. Я не ходил провожать Валентина, т.к. всякие проводы для меня с детства невыносимы, а особенно тяжело и грустно было в данном случае. Сестра его Галя, провожавшая его в Москву и бывшая при посадке в вагоны дальнего следования, говорила, что у Вали чувствовалась некоторая грусть и нерешительность во время пути от Загорска до Москвы. Он даже признался ей, что ему уже почему-то не хочется ехать, и он готов был бы остаться, но дело сделано и отступать нельзя. В Москве, в присутствии семьи Флоренских, он, конечно, был внешне спокоен. s. .*

С этой поездки начался перелом в его жизни. Он стал как бы старше и серьезнее за три месяца, впервые проведенные без близких людей, в далекой чужой стороне. Там, мне кажется, он понял всерьез, что значит быть совершенно одному, самому располагать собою вполне, но и самому отвечать во всем за себя. Там он увидел иную природу, ее иную красоту и иное величие. Там он видел иных людей, с их нравами, обычаями. Там, наконец, он привык искать поддержки в себе самом и в тех людях, которые в данный момент находятся Около него, и для него потускнели образы тех людей, которые раньше были исключительно дороги и близки. Они окутались туманной дымкой отдаления, их ослабленные очертания мелькали еще в памяти, вызывая грусть и любовь, но он приучался, сам того не замечая, жить и действовать без них и довольствоваться теми, кто случайно оказывался возле него.

264

В молодые годы быстро привыкают, а отвыкают еще быстрее. Так начинался для Валентина новый период Жизни. Он сразу многое приобрел, но в то же время постепенно, незаметно для самого себя, стал отходить от Меня и терять свое прежнее исключительное чувство Привязанности ко мне. Сначала меня заменил Кавказ, потом Кирилл, а потом вуз и круг новых товарищей и Подруг. Мне грустно было все это чувствовать тогда, но и еще не видел ничего этого ясно; это лишь смутно треножило и затуманивало мой тогда еще светлый горизонт. Теперь, когда я не только ясно вижу все, но и отчетливо знаю даже то, что будет впереди, мне больно и горько, даже оглядываясь назад, наблюдать это незаметное с первого взгляда начало конца и еще невыносимее пред-иидеть самый неизбежный конец, который уже не за горами.

В отсутствие Валентина я ездил подавать его заявление и бумаги в Историко-философский институт, куда он собирался поступать на философское отделение. Вернулся он с сильным запозданием, когда кончался уже последний экзаменационный «поток», как его назы-нают. Все же для него и некоторых других, как для опоздавших по уважительным причинам (а он ездил с экспедицией Академии наук СССР), были устроены еще экзамены. Несмотря на спешку (приходилось сдавать по два экзамена в день) и трехмесячный перерыв в занятиях, он сдал все благополучно, даже экзамен по всеобщей истории, к которому совсем не готовился в течение года. Глубокий ум и блестящие способности победили все, но разные обстоятельства сложились так, что поступить ему пришлось не в ИФЛИ и не на философский факультет, а в Институт Либкнехта, и стать историком. Институт этот военизирован, параллельно с общенаучными дисциплинами изучается досконально военное дело в области артиллерии и военного воздухоплавания. Я вскоре узнал от Валентина, что ближайшие дна лета он проведет в лагерях и после этого получит 'шание лейтенанта воздушного флота. Это сильно треножило меня. Опасности лётного дела были слишком очевидны. Тяжело было думать и о том, что два лета подряд я не буду видеть моего друга, прекратятся наши излюбленные прогулки по лесам. Но сам Валентин был гак рад своему поступлению, так счастлив, что одновре-

265

менно с наукой будет изучать и любимое им с детства военное дело, что я невольно поддавался его радованию и старался скрыть свою печаль и страхи. Я успокаивал себя лишь одним: во время войны Валентин, как крепкий и вполне здоровый человек, неизбежно пойдет на фронт; так уж лучше летчиком, чем пехотинцем — меньше тягот и трудностей, которые мучительны в окопной обстановке, а что касается опасности, то летчику грозит только смерть, а пехотинцу увечье, иной раз кошмарное... Внутри себя я твердо был убежден тогда, как и сейчас, что все для Валентина кончится не только благополучно, но и хорошо, т.к. беспредельно верю в его счастливую судьбу.

Итак, для Валентина началась вузовская жизнь. Прошло два года, идет третий. За это время многое изменилось. И кругом, и в нашей жизни. Трудно думать и писать связно о том, что еще не кончилось, что дышит и трепещет в самом непосредственном процессе своего бытия. Я мало что знаю о каждодневной жизни своего друга, там, в Москве, в кругу неизвестных мне людей. То, что он сообщает мне мельком, касается лишь внешней стороны. Это — события или важные, как вступление в комсомол, получение чина лейтенанта, назначение главой осоавиахимовской организации на всем факультете, удачный экзамен, хороший доклад, или же пустяки, вроде какого-нибудь товарищеского вечера с попойкой, или игры в карты с девушками по вечерам. Своей внутренней жизни мой друг мне не открывает. Я перестал в его глазах и в его душе занимать то место, что занимал раньше.

Его отношение ко мне изменилось. Это изменение шло постепенно; подпочвенными водами оно смывало все прежнее доверие и расположение, резкими взрывами порой заливало и засыпало последние огни в его душе и с декабря 1936 года определенно увело его от меня далече, в сторону. Я перестал быть для него исключительным другом, как бы вторым его «я». Я стал для него только старым учителем, который когда-то был дорог, а теперь более или менее близок в силу воспоминания, благородной благодарности и снисходительной жалости. Я вижу его не чаще раза в шестидневку, а иной раз значительно реже. Во время встреч он избегает говорить со мной так же откровенно, доверчиво и задушевно, как

266

'.«то было прежде. Он многого не сообщает мне даже о с моей внешней жизни, м.б. не желая не только слышать, но даже и чувствовать моего неодобрения или сомнения, проскальзывающего порой.

Судя по его недомолвкам или обмолвкам, я создал себе не слишком высокое мнение о его новых товарищах и друзьях. Достаточно было мне услышать о его планах зарабатывать побольше, чтобы «кутить и развлекаться», как он говорил, хотя и несколько шутливо, достаточно было подметить в нем стремление к франтовству в современном стиле или узнать от его мамы об иронически-снисходительных замечаниях его теперешних товарищей относительно его вполне приличной, но очень скромной блузы, в которой он являлся первые годы и которая, к слову сказать, весьма шла ему, делает его как-то выше, стройнее, одухотвореннее, — как я понял, какие люди теперь бывают с ним, как они в той или иной мере действуют на него, что его теперь увлекает и захватывает, о чем он мечтает, к чему стремится и что, в конце концов, из всего этого выйдет.

Та же самая волна, что могла захлестнуть его в старших классах школы, но, к счастью, не захлестнула, та же самая волна, только несравненно более мощная — к сожалению — достаточно сильно охватила его теперь и повлекла за собой. Тогда я еще мог как-то влиять на него. Теперь я с грустью отхожу в сторону и вспоминаю, как однажды в 10-м классе он сказал в разговоре с кем-то из товарищей, что неглупый человек сможет при благополучной обстановке самостоятельно изучить все то, что дает вуз, а иногда и больше того — в области гуманитарного знания — особенно если у него под руками богатая библиотека и, кроме того, в его распоряжении опытный и многознающий руководитель-друг. Теперешний Валентин этого не скажет. Не скажет и ничего даже в малейшей степени подобного этому. Разве только в глубине души иной раз в минуту раздумья у него шевельнется нечто, что заставит вдруг задуматься и загрустить хоть на миг о том, что он сознательно отбросил и забыл... Но это «нечто», возникнув непроизвольно, тотчас же исчезает, изгнанное голосом рассудка; вернее же всего, что шум каждодневного существования окончательно заглушил это «нечто», и оно лежит глубоко погребенное в тайниках души, не чая даже времени своего восстания из мертвых. *

267

Мне очень хочется, чтобы все отрицательное, что я наблюдал и наблюдаю за последние два с лишним года п моем друге, оказалось временным и преходящим, чтобы я ошибся и преувеличил эти теневые моменты в силу своего ущемленного дружеского чувства! Я слишком хорошо помню прежнего светлого и умного человека, в котором преобладали исключительно благородные черты характера. Они и сейчас по-прежнему сохранились в нем и являются основой всего. Но разная наносная шелуха так залепила собой все подлинно глубокое и ценное, что оно пробивается только изредка, и притом сам Валентин не то боится, не то стыдится этих проявлений. Он всегда был натурой в высшей степени сенситивной, холерического темперамента, и необычайно ярко и остро воспринимал все те явления, которые его так или иначе сильно поражали. Событие, идея, образ — все это, встреченное ли в жизни, вычитанное ли в книге, способно целиком захватить его на некоторое время, иной раз даже на очень продолжительный срок. В нем неожиданно вспыхивает, порой, сильное чувство гнева, доводящее его до состояния аффекта, когда он, как бы зажмурив глаза и наслаждаясь этим состоянием и, в то же время, в отчаянии махнув на все рукой, отдается разрушительному вихрю, не мысля ни о причинах, ни о возможных последствиях. В тот момент ему не жалко ни других, ни себя. Точно так же проявляется в нем героическое самопожертвование и преданность по отношению к человеку, которого он любит вообще, а неожиданно вдруг так полюбит, что готов за него отдать жизнь. Своею жизнью он не дорожит нисколько (по крайней мере, так было до самых последних месяцев) и готов ею пожертвовать в любой момент, часто даже не задумываясь нисколько над такой расточительностью. Он мне говорил в свое время неоднократно, что готов жизнь отдать за В.М. (в которую был тогда влюблен), за Алешу В[ихляева] и Кирилла, т.к. первый спас его, когда он тонул, а второй тоже спас, когда он заблудился где-то среди пропастей ночью на Кавказе, наконец, за меня, хотя я и не сделал для него ничего похожего на предшествующие поступки. Я шутливо замечал, что ему не хватит жизни на все подобные случаи; что он, пожалуй, самоотверженно отдает свою жизнь тогда, когда можно было бы ограничиться меньшим, а когда придет

268

такой момент, что действительно надо отдать жизнь, его уже не будет на свете, т.к. жизнь-то все-таки у него од-па!

Он весь — в этом всплеске, героическом самозабвенном порыве. Но я не знаю, насколько способен он на «исликое в малом». Не красивым и гордым жестом жизнь отдать сразу, как бы драгоценную влагу одним ичмахом руки выплеснуть из хрустальной чаши, а мед-пенно, незаметно, день за днем, год за годом жить во имя кого-то или чего-то. Жить, а не умереть. Притом жить так, что в этом не будет ничего эффектного, а будет, пожалуй, трудности, мелочи, заедающие душу, самоотречение, покорность необходимости, часто мучительной и всегда скучной и нудной, когда видишь с каждым днем, что тебя и твое угнетают постепенно — и псе это ради кого-то или чего-то.

Я не знаю, способен ли я на это. Думаю, что сознательно — нет. Но бессознательно, почти не задумываясь и не замечая, я сделал нечто подобное. Когда в 1919 году я отправился в Москву и попытался устраивать самостоятельно свою жизнь после разгрома Академии, то мне пришлось сталкиваться с самыми разнообразными Людьми, масса самых неожиданных перспектив открывалась передо мной, — это была жуткая, тяжелая и в то же время сказочная пора, когда многое невозможное стало вдруг возможным — и притом я был молод, здоров, в расцвете сил. У меня частенько мелькали мысли отдаться этому бурному морю действительности, кинуться в него, чтобы или погибнуть, или выплыть победителем, но мне тотчас же представлялась фигура моей Мамы, одинокая, грустная, и... соблазны рассеивались.

Я видел, приезжая, как она тоскует без меня, как ей трудно живется, вспоминал, как она, не покладая рук, трудилась все время, чтоб вырастить меня и «вывести в люди», как обычно она говорила по-старинному. Я знал, 'i что если я погибну, она этого не перенесет, но даже ес-* ли и не погибну, а исчезну с ее горизонта года на 3-4, . то тоже ей этого не вынести. Со своей больной ногой, h она была беспомощна в обстановке тяжелых 1919-20 годов. Отец, подверженный алкоголю, ради этого покидавший ее на полгода, на год, а то и больше, не мог служить ей опорой; Крестная тогда сама еле перебивалась и еще содержала старшую сестру. И вот я решил

269

вернуться в Посад, жить, не разлучаясь с мамой, и отдать все силы на то, чтоб поддержать ее. Правда, мне нетрудно было это сделать: в Москве мне самому жилось не легко, я уже утомился тамошней суетней, с детства у меня была любовь к тишине и склонность к созерцательности, и вот я остался с тех пор в Посаде и прожил незаметно до сего дня. Я однако отчетливо сознавал и тогда, что, становясь библиотекарем и учителем, я получаю кое-какой твердый паек, обеспечивающий возможность не умереть с голоду мне и маме, получаю некоторое успокоение, но со всеми надеждами на будущее покончено раз и навсегда. Потом не раз я вспоминал об этом шаге, видя, как другие люди сумели продвинуться вперед, стать учеными, писателями, деятелями, на некоторое время чувствовал горечь, но, в конце концов, успокаивался. Мне казалось, что я выбрал ясный путь скромной безвестной созерцательной жизни, что мое творчество и моя мысль станет достоянием небольшого числа избранных друзей-учеников, что их привязанность скрасит мою жизнь. Я мечтал быть счастливым в тихом малом кругу. И не думал, что и здесь меня ждет тоже разгром и разочарование. Не знал до декабря 1936 года и последующих за этим лет, когда сразу все, что я строил, рухнуло и передо мной раскрылась черная ужасающая пустота.*

И вот я думаю сейчас: не потому ли Валентин отходил от меня, что он не хотел идти по такому пути? Он много со мной говорил раньше о жизни в «маленьком домике», среди природы, книг и мыслей. Теперь у него иные планы и мечты. Но если и суждено ему со временем снова захотеть этого, то там ему придется жить не со мной. Меня к тому времени не будет в живых. А сейчас он далеко отошел от таких планов. Я вижу в нем сильный порыв и размах. Плохо ли, хорошо ли, но он находит возможность проявлять себя так, как он этого хочет, только в Москве, в кругу своих новых това-

* Речь идет о запрете на преподавание в общеобразовательных Й- школах, поскольку С.А.Волков не имел свидетельства о спе-В< циальном педагогическом образовании. Это было для него под-rjj. линной катастрофой во всех отношениях, во многом опреде-щ. лившей его дальнейшую жизнь, и боль эта не раз проскальзывает в его позднейших дневниковых записях.— АН.

270

рищей и друзей. Там, очевидно, ему хорошо и легко, тпм он живет. А я тяну его в тину провинциального застоя. Я сам оказался вне жизни, так нечего удивляться, что ему, полному жизненной энергии, со мной не по пути. Нечего огорчаться и тем, что он находит возможным часами говорить с К[ириллом] Флоренским] и скучать в моем обществе: ведь тот тоже смотрит вперед, тоже молод и опьянен жизнью, а я обречен на неизбежную гибель. И московские товарищи, какими бы они ни казались мне порою, имеют передо мною огромное преимущество: пусть они невоспитанные и малокультурные недоучки, пусть в них много вульгарной самоуверенности (не скажу примитивной — ибо они восприняли все-таки некоторые элементы культуры, но больше дешевой современной цивилизации), пусть, наконец, никто из лих так не любит и не ценит Валентина, как я, даже в самой малейшей степени — пусть! Они глядят вперед, как варвары времен Алариха и Теодориха, перед ними жизнь, и жизнь в них. Поэтому и Валентин с ними, а не со мной. Ибо в нем тоже жизнь, и перед ним должна ()ыть жизнь. И жизненная его сила ведет его прочь от меня ему предназначенным путем.

А мне, «мудрецу и поэту, хранителю тайны и веры»*, надо остаться в стороне, хоть это и смертельно. Надо устраниться и потому, что всегда я был странный для жизни человек, а теперь странником одиноким отправлюсь вскоре в ту страну, где нет ни печали, ни воздыхания. Пора приводить в порядок свои дела, мысли, чувства. Я так любил упорядоченность во всем — в жизни и в искусстве, что должен и умереть порядочно. Я гак всю жизнь одинок! Многие друзья только мимолетно скрашивали мое одиночество. «Иных уж нет, а те далече...» Все сильнее с каждым годом и с каждым днем замыкается круг моего «внутреннего Тибета». Скоро он станет математической точкой — это моя душа. Я устал мыслить, чувствовать и жить. Я исчерпал, очевидно, всего себя. Моя Муза умолкла, моя память слабеет, и еле теплится внутри слабое дыхание жизни.

Парафраза из стихотворения В.Брюсова «Грядущие гунны».— А.Н.

271

Болезни и печали, трудности и потрясения сделали свое дело. За последние два-три года я превратился в живой труп. Один еще сильный толчок — и всему конец.

Мне не жалко себя. Разве только в минуты слабости бывает, что горечью вдруг захолонет сердце. Но потом все проходит. Я спокоен. Холодный разум обдумывает и уточняет последние действия перед неизбежным концом.

Но есть еще душа и сердце во мне. Больше всего и чаще всего в жизни я любил быть и был любимым. Они (душа и сердце) говорят последние слова любви и приветы тому, что было дорого и мило мне в мой жизни. Милая моя Мама и Крестная — вы две матери, одна дала жизнь, и обе вырастили и воспитали меня. Природа-мать, я сын твой, тобой дышал, тебя любил и пел. Поэзия, искусство, философия, наука — вы освещали лучами небесными мой ум, радовали сердце, просветляли душу. Книги — вещественные сгустки мирового разума и мировой души — вы были истинными учителями и спутниками жизни. Академия и Флоренский, символисты, мистики, мечтатели, визионеры, поэты, музыканты — вы радость и цвет мира, учителя, наставники, друзья, любимые и родные! Все люди, что близко соприкасались со мною, своей добротой, участием, лаской, мудростью влиявшие на меня, все учителя, друзья, знакомые, ученики, товарищи — вижу, помню и благодарен Вам. И Вы двое, лучшие из лучших, самые родные, самые главные в жизни моей — Алексей и Валентин. О Вас последняя и самая горячая мысль, к Вам постоянная и неизменная любовь, Вам вечная преданность моей души!

Алексей создал меня умственно, дал радость и счастье юной дружбы и любящим руководством ввел в страну Муз, открыл мир символов.

Валентин солнцем осветил последние дни, преданностью укрепил, ласковой дружбой согрел, благородством утвердил меня перед испытанием. И бестрепетной рукой ввел в преддверие последних дней. Сейчас, когда болезнь и тоска смертная часто заставляет меня жаловаться и стенать, он делает все, что может, что в силах, чтоб только облегчить мой скорбный путь. Он вынес на себе мою тяготу и был всегда со мной. Он — мой цветок голубой, та сказочная роза романтиков, тот идеальный

272

псрвосимвол, к которому устремилась и устремляется моя душа в сумерках наступающего вечера. О нем последняя мысль, к нему последнее слово.

Сейчас ты как бы отошел от меня, но и издали греют мое стынущее сердце лучи твоей благородной души. . Сейчас ты идешь своим путем. Так, очевидно, должно быть. Спасибо тебе за все, что ты без меры уделил, уделял, уделяешь мне. За последние 5-6 лет самое дорогое в Жизни для меня — это ты. Мне больно и горько покидать тебя. Но я знаю, что скоро должен умереть. У меня Нет больше сил, чтобы жить. Я еще хочу жить, но уже не могу жить. Самое печальное и мучительное — расстаться с тобой. Меня успокаивает то, что ты уже твердо стоишь на своих ногах. И теперь тебе не нужны не только мое руководство, но и даже моя помощь. Придет время, когда, м.б., я снова буду нужен тебе, но мне этого не дождаться. Тогда перечти все мое, что я оставлю тебе, если это будет цело. Или, по крайней мере, вспомни меня, мои мысли и слова. Вспомни всей душой, когда тебе будет трудно и ты почувствуешь себя одиноким и, может быть, пожалеешь, что меня нет возле тебя. И ты почувствуешь меня в себе, как я непрерывно имею тебя в себе. Тогда будет легче, и ты все

поймешь.

Я знаю, что всегда останусь с тобой и в тебе. Ты меня почувствуешь и в полете осенних ветров, и в шуме ночного леса, и в морозном безмолвии зимних полей. Моим голосом заговорит с тобой огромное море, и моим молчанием застынут горы. Я буду к тебе обращаться творениями любимых мыслителей и поэтов, в музыке ты уловишь движение моей души.

А в осенние вечера, когда пламя закатов озолотит и обагрит безлистые рощи, в горьком запахе прели, в шелесте сохлых трав для тебя откроется вся радость и вся боль моего сердца, которое так страстно желало счастья и жизни. Тогда ты научишься побеждать страдание, ибо ты больше и лучше меня.

Ты будешь счастлив в жизни. Я абсолютно верю в это. Обо мне не жалей, не тоскуй, не плачь. Мир велик и обителей в нем много. Для вечности одинаковы и миг, и многие десятки лет. Не торопись. Помни меня и мое. Будь самим собой. Я унесу тебя в себе и в тебе останусь.

18 С. Волков

273

f Когда же минет твой срок, мы встретимся снова п ©сиянии блаженнейшего света, чтобы не расстаться уже никогда.

,\, Смерть и время царят на земле. ьнс- "х,г

9 Ты владыками их не зови: . йс

f> Все, кружась исчезает во мгле, ¦¦; гы

я Неподвижно лишь солнце Любви! л»;

I 3 ноября 1938 года. '

Из дневника 1943-1948

275

276

11.3.43 г. Поздно ночью явилась мысль снова* вести дневник. Причем, записывать всё: стихи, мысли, впечатления, названия книг, которые поразили, цитаты из книг, житейские встречи и дела, творческие замыслы и перспективы. Пока живу и дышу, пока свободен — запечатлевать всё, без системы, без разделения по разным тетрадям. Пусть в этом нагромождении моей черновой тетради сосредоточится моя духовная жизнь, поскольку я ее примечаю и считаю нужным отметить. Пусть эта тетрадь будет зеркалом, отражающим мои труды и дни.

13.3.43 г. Утром на переосвидетельствовании. Не состоялось, т.к. заболел врач-окулист. Потом был у А.Д.Меркуловой. Пообедал. Разговоры о А.ИЛаврове, об обстановке его смерти и о семье учителя Александрова. В скит** шел с Верой Робертовной*** и Андрю-шей****. Меня трогает привязанность мальчугана. Каким нежным я мог бы быть отцом! Дал ему несколько картофелин из «дара Харпцо», а то мать говорила, что сейчас у них плохо. С В.Р[обертовно]й разговор в пути о японском искусстве, Рерихе и т.п.

Вечером перед обедом в МООСО просматривал книгу И.Тэна. (Ипполит Тэн. Путешествие по Италии. Пер. П.П.Перцова, т. 2. Флоренция и Венеция. М.,

«Московский дневник» (1918-1920 гг.) не сохранился.— АН. Бывший Гефсиманский скит, в котором тогда размещались учреждения Московского областного отдела социального обеспечения (МООСО), курсы, больница и пр.— АН. Никитиной В.Р.- АН.

' Никитин АЛ.-АЯ.

277

Какая прекрасная вещь! Вот у кого учился Муратов как писать «Образы Италии»... Но у Муратова больше тонкости, глубины и лиризма. Это потому, что наш век утонченнее и совершеннее, нежели пора позитивизма и дарвинизма, в которую жил Тэн. И Муратов, кроме Тэна, имел в числе своих учителей У.Пэтера и Верной Ли, а также Симондса (которого я, к сожалению, не читал, т.к. не знаю по-английски). Книгу взял у Ж.Конева. Ему тоже она нравится меньше, чем «Образы Италии». Точно так же Ромэн Роллан и Франс мне ближе, чем Флобер и Ренан...

Я один в скиту. В.И.Овитовский в Москве. Я съел сразу все свои порции завтрака, обеда и ужина. Сижу, просматриваю книгу Тэна, делаю выписки. На плитке варится картофель. У меня есть еще кусок черного хлеба. Закушу еще немного, и можно будет ни к кому не ходить: сыт, незачем побираться...

Я вполне согласен с Тэном относительно угнетающего влияния огромных государств. Проблема «великого в малом» и скудости почти всякого внешнего величия занимает меня уже давно. Здесь надо найти какую-то гармонию в соотношении отдельных частей и целого, чтобы современные империи, превращаясь в дружественные федерации совершенно независимых малых государств, смогли возродить самостоятельную жизнь областям. Тогда сойдут на нет вампиры-метрополии, ослабеет рознь и вражда между городом и деревней, и личность перестанет болеть индивидуализмом среди стадного скопления столиц или в запустении и бесцельности провинций. Это я почувствовал сильно, читая книгу И.Эренбурга «Виза времени» (изд. 2-е, доп., Л. 1933), особенно главы, посвященные Швеции, Норвегии и Дании. Несмотря на иронию автора, который, подобно всем советским путешественникам и публицистам, смотрит на буржуазный мир со своей недосягаемой снисходительно-социалистической крутизны, само повествование невольно вскрывает те скрытые источники благосостояния и счастья, которые свойственны обита-<телям малых стран и которые неведомы и недоступны "подданным грандиозных империй, пребывающим в состоянии обезлички и депрессии. Об этом мне стоит подумать для моей книги «Возрождение Европы»... ,,

278

«Давление традиции» — вопрос, поднятый еще в свое время футуристами. Они создали около него большую шумиху. Все их высказывания негативного порядка очень искренни и справедливы. Но то, что они противопоста-иили «культурному наследству», слишком жалко и кустарно, несмотря на их вопли об индустрии, технике и нсяческие попытки казаться грандиозными. Более глубоко эта, чисто руссоистская тенденция выражена в замечательной книжке Вячеслава Иванова и М.О.Гершен-•юна «Переписка из двух углов» (изд. «Алконост», Пг.,

1921).

И что же? Оба правы. Есть разные пути. Один совлекает с себя ризы ветхого Адама и стремится заново со-щавать вокруг себя мир. Другой благоговейно приемлет писания и предания пращуров земли и провидит в них неувядаемое цветение высокого порыва единого человеческого духа. Оба пути должны равно существовать. Оба недут к единой цели: познанию мира и человека, пересозданию мира и человека на основе высших духовных истин, будь они восприняты как некая скрижаль, врученная свыше, или как извечно свойственное человеку откровение изнутри. В одном случае преобладает свежесть, непосредственность, сила и простота; в другом — насыщенность, глубина, изобилие и полнота. И обоим видам творчества свойственна на высоких ступенях достижений посильная для человеческих возможностей устремленность к совершенству, выражающая святая святых его души...

Пока кончаю. Пора идти домой*. Там сегодня тепло. А ночью при звездах и блеске узкого молодого месяца по слегка подмерзшей и хрустящей дороге так хорошо идти, погрузившись в свои думы и изредка отрываясь от их плавного течения, чтобы еще и еще раз взглянуть кругом и с восторгом в душе благословить мир и Бога за несказанную красоту и милость. ,.;;

14.3.43 г. Утром к 10.50 — в МООСО. Дивная погода. Солнце, легкий морозец. Ясно на небе и на душе. Три урока, обед и завтрак вместе. Маленькая радость: к завтраку миниатюрный кусочек сливочного масла, а на

279

обед — второе — омлет. Кроме этого — одна серая капуста. С 4-х до 10-и у Коневых. Отличный по нашему времени обед, затем патефон с песенками Вертинского, романсами Козина, фокстротами. Легкий разговор; наконец, чтение отрывков из путевого дневника ГАЛа*. Вечером дома, у себя. Мой привычный уют, покой и относительное тепло — десять градусов по Реомюру. Удобная постель, которой мне так не хватает в МООСО, ясные и радостные сны.

17.3.43 г. Вчера определенно говорилось о том, что Военная академия" уже переезжает, и нам придется скоро менять свое местопребывание. Еще неизвестно, куда мы будем выселяться. Хорошо, если в Абрамцево, а не в санаторий имени Загорского. До последнего — 15 км от города. Пешком часто не походишь. Всё это тревожит, как и известия с фронта, особенно печальная новость о взятии Харькова, как и сведения о новой мобилизации, которая может неожиданно захватить и меня, т.к. говорят, что все льготы по зрению отменены. В полном смысле слова «грядущие годы таятся во мгле». И даже не годы, а месяцы, недели и даже дни... Поживем — увидим. Я ко всему так привык, что уже не удивляюсь никаким неожиданностям. Вчера вечером был у А.И.Леман. Немного участия, немного хороших душевных слов, — и все стало как-то легче на душе. «И нам сочувствие дается, как нам дается благодать...»"* Ночевал дома. Было тепло и хорошо...

С утра сегодня было только три урока. Они пролетели быстро. Пообедал, сварил себе 4 картофелины и съел их сверх обеда с черным хлебом и солью. Все было очень вкусно, даже серая капуста за обедом. Чувствую себя сейчас неплохо. На душе ясно, несмотря на мрачные угрозы жизни. Какая-то тайная сила изнутри внушает мне уверенность, что я всё переживу, выживу и дождусь лучших дней...

Лицо не установленное, по-видимому, Г.А.Лебедев.— А.Н. ** Военная академия им. М.В.Фрунзе, захватившая сначала

комплекс быв. Гефсиманского скита, а затем и обширные

окрестные территории. — А.Н.

Из стихотворения Ф.И.Тютчева «Нам не дано предуга-'¦* дать...»—А.Н.

280

18.3.43 г. Пишу в перерыве между уроками. Завуч Попиков совещается с директором. Последний, м.б., Привез из Москвы новости относительно нашего скорого переезда на новое место. Хорошо было бы, если бы это было Абрамцево!... Вчера вечером шел мимо Лавры К В.И.Печалину. Сколько дум проплывало в уме! Но разве их расскажешь кому-либо? Надо, чтобы собеседник был созвучен тебе, чтоб его мироощущение было проникнуто той же мелодией, что неумолчно поет во мне, несмотря на недомогание, утомление и болезни. А таких людей около меня совсем нет. Если бы они были, то я был бы счастлив, несмотря на все горести текущих дней! t

19.3.43 г. Новиков сообщил, что нас должны перевести в санаторий им. Загорского. Это — в 15 км от города. Я в отчаянии. Совсем придется распроститься с моей комнатой. Будет трудно чаще 2-х раз в месяц посещать ее. Это значит надолго засесть в глуши, без людей, без

книг.

Есть малая надежда, что удастся устроиться в быв. Черниговском монастыре, в помещении детского дома. Дай-то Бог! Об этом мечтаю, как об огромном счастье. Завтра иду на переосвидетельствование. На душе спокойствие и равнодушие. Гораздо более волнует возможность переселения в санаторий. Читаю с интересом книгу В.В.Розанова «Природа и история». Продолжаю выписки из И.Тэна.

20.3.43 г. На военном переосвидетельствовании снопа освобожден по зрению (5-й раз с 30.3.42 г.!). Вопрос о пашем переселении все еще висит в воздухе. Всей душой мечтаю остаться в быв[шем] Черниговском монастыре. Сейчас иду в город, сначала к Алеше Вихляеву, а потом домой. Завтра вечером у Ж.Конева.

21.3.43 г. Перечитываю вторично книгу Франсиса Карко «От Монмартра до Латинского квартала» (изд. «Прибой», Л., 1927). Любопытна жизнь парижской богемы. Много легкости, но мало серьезности. Впрочем, это объясняется молодостью. Серьезность ведь приходит с годами. Мне вспоминается пленка «Под крышами Парижа» из одноименного кинофильма, которую я очень

281

люблю. Она, по-моему, очень хорошо передает всё изящество и элегантность облика парижской улицы и толпы; есть в ней легкая нотка меланхолии, свойственная старинным городам и древним цивилизациям, в то же время большая бодрость и жизнерадостность, та исключительная способность «s'amuser»*, которая так присуща французам.

Сейчас дам еще один урок и иду к Жене Коневу. Там ждет меня вкусный обед (великое дело в наши дни!), а потом интересный разговор и музыка. Среди пластинок патефона мои любимые: соната Брага, песенка «Листья падают с клена» и эта самая мелодия «Под крышами Парижа» со словами на немецком языке: «In Paris, in i'aris ist die Fruhling so suss...» ". Становится легко, когда прослушиваешь ее и улыбаешься своей безвозвратно ушедшей молодости...

** 22.3.43 г. Вчера вечером узнал от А.И.Леман, что А.Ф.Павловских! принял священство и вскоре поедет на 11-й завод, где вновь открывается церковь, которая и будет его местом служения. А.И.Леман слышала об этом от Н. Л .Тихомировой, дочери известного Льва Тихомирова, которого я когда-то хорошо знал в бытность его делопроизводителем школы имени М.Горького (бывшей Сергиево-Посадской мужской гимназии). Я был в то время (1921-23 гг.) уже в ней учителем, а «Лев» или «Карл Маркс», как, к его огромному неудовольствию, прозвали его ученики, заканчивал там свое жизненное странствование, начавшееся в обстановке «Народной Воли». Тогда же и там же познакомился я и с А.Ф.Павловским. У него прежде была своя гимназия в городе Ельце. Но после февраля 1917 года его, как монархиста, сняли с директорского поста и перевели простым учителем в Сергиев посад. Тут он уже порядочно юродствовал. Интересно, сохранятся ли эти городские черты в нем после того, как он станет священствовать? Н.А.Ти-хомирова говорила, что нашла его просветленным и умиротворенным после принятия священического сана. Любопытно будет с ним встретиться. Скажет ли он что-нибудь мне? Пока всё это, по словам А.И.Леман, держится в большой тайне.

Развлекаться, радоваться (фр.).— А.Н. ** «В Париже, в Париже так сладка весна...» (нем.).— А.Н.

282

Интересно для меня также и то обстоятельство, что к«к--где стали открываться опять закрытые было церкви. 4i о это? Случайные ли проявления некоторой незначительной толерантности партии и правительства по отношению к религии, явившиеся в результате воздейст-ним со стороны Англии и Америки, которые вообще Иссгда были склонны к ханжеству, или же своего рода Ц1'П, новая религиозная политика, вернее — первые ее ростки, и как долго все это продержится и в какие вы-Яьстся формы? Интересно с этим сопоставить различимо поздравления и пожертвования со стороны православных митрополитов и служителей других культов, а также ответы им Сталина. Очень уж подобострастен стиль у всех этих «духовных» персон. Как сказываются исковые навыки рабства! У людей совсем не осталось чувства собственного человеческого достоинства и малейшей капли уважения к своему высокому сану. Раболепствуют так же, как их древние предшественники перед татарским, а затем перед московским ханом. Неблестящая перспектива у православной Церкви с такими пастырями. А какие будут дальше?! Ведь А.Ф.Павловский, несмотря на все его юродства, все же человек с пыешим гуманитарным образованием, начитанный в церковной области, знаток уставов, и все же личность, обладающая некоторыми принципами и характером. Это для современной Церкви ценное приобретение. А кто иообще теперь становится священниками и даже архиереями? Дельцы, проходимцы, карьеристы, или же тупицы и ничтожества... Грустная картина падения веко-иой силы. Sic transit gloria mundi! *

21-го марта взял у Ж.Конева книгу академика Е.Тар-ис «Наполеон». (ОГИЗ, Госполитиздат, 1941, s.l.) Читаю. Очень интересно. Мне надо ознакомиться с биографией Наполеона и постараться вникнуть в его психологию. Раньше я как-то не интересовался им нисколько. Теперь it связи с современными событиями его жизнь и дела приобретают особое значение и помогут разобраться во многом, что окружает нас в эти дни.

Вчера получил письмо от Георгия". Грустно мне за него. Опасность надвигается большая, а внутри у него, я

«Так проходит мирская слава» (лат.).— А.Н. " Лебедева Г.А.— А.Н.

283

FI.A

чувствую, пустота и холод. Как бы хотел я его видеть и ободрить, внушить ему свою веру в жизнь и надежду на лучшее будущее!...

Это письмо всколыхнуло мои мысли и о Георгии, и о Саше*. От последнего нет вестей уже 10 месяцев. Я начинаю думать, что его нет в живых. Эта мысль пока не стала еще уверенностью, и поэтому я не испытываю сильной боли. Кроме того, ежедневные заботы и вся мелкая жизненная суета отвлекают. А вот когда придется задуматься всерьез над этой неотвратимой утратой, я знаю, меня ждут часы и дни самой мрачной тоски и отчаяния. Слишком я люблю моего милого юного поэта. И жизнь без него, без надежды когда-либо снова увидеть его или, по крайней мере, хоть узнать о нем что-нибудь, вообще знать, что он жив, — эта перспектива для меня кошмарна. Теперь же к этому прибавляется тревога и мука за моего милого Жоржа. Видно, что тяжко ему приходится. Даже в подписи стоит «Егор» или иной раз и «Егорка». Это лишний раз свидетельствует о его внутреннем опустошении. Я вспоминаю, как Жорж любил книги Олдингтона «Смерть героя» и особенно — «Все люди — враги». Тогда он не думал, что ему придется переживать то же самое, что заставляло в свое время страдать героев этих романов, эту ненавистную и отвратительную бойню, которая превращает людей или в свирепых зверей, или в беспомощных и обреченных скотов...

23.3.43 г. Сейчас пронесся слух, что нам, м.б., придется-таки ехать в санаторий имени Загорского, т.к. детский дом, в помещение которого мы собирались вселиться, не хочет туда отправляться, а требует формального выполнения постановления Совнаркома, т.е. переезда школы инвалидов в назначенное место, в санаторий. Начальник МООСО Медведев и председатель Загорского горсовета Павлов поехали хлопотать в Москву о переводе детского дома и о нашем вселении в его помещение. Результаты пока неизвестны. А эти колебания, перемены, исправления и различные слухи отвратительно действуют на нервы. Уже инвалиды ворчат, что они не поедут в такую даль и глушь. Они прекрасно понимают, что тогда на загорский рынок не прогуляешься,

1 Дурнов А.П.— АН.

284

кпк это они делают сейчас почти каждый базарный день. Слышно теперь, что больницу, которая помещается в нашем корпусе, переводят в Царьдар, в помещение тамошнего туберкулезного санатория*. Сейчас пойду к ианхозу больницы В.Р.Никитиной. М.б., узнаю что-нибудь более определенное. Да надо вернуть книги, взятые у ней: ч*

1) Гумилев Н. Мик. Пг., 1921.

2) Гумилев Н. Фарфоровый павильон. Пг., 1922.

3) Гумилев Н. Стихотворения. Пг., 1923.

4) Гумилев Н. Тень от пальмы. Рассказы. Пг., 1922.

С удовольствием перечитал всё это. Только поэма «Мик» мне не понравилась. В ней нет единства внутреннего стиля, и есть нечто, роднящее ее до некоторой степени с юношеской приключенческой литературой, которой я не люблю. Стихи посмертные очаро-

нательны.

Изумительное действие оказывают на меня стихи. Я способен ими опьяняться, как вином, ароматами или любовью. И сильнее всего меня захватывает творчество тех поэтов, у которых в основе лежит мысль. Недаром первым пленил меня такой мудрец, как Тютчев, и с 1тим Вергилием я пошел странствовать по волшебной стране поэзии. Поэты-мудрецы, философствующие в своих художественных образах, превращающие лирику в собрание глубоких и поразительных афоризмов, а поэ-I мы — в своеобразные ритмованные схолии, мне близки. Они отвечают самым интимным и насущным запросам j моей души. Последователи «чистого искусства», ценящие лишь бесстрастную, прекрасную внешность вещей, кажутся мне недостаточно пленительными: всякий формализм, как таковой, мне чужд, хотя я ценю безукоризненную форму и не люблю «идейных» авторов, у которых идея развивается за счет формы и превращает художественное произведение в какую-то тенденциозную проповедь или пропись. Только идеальный синтез формы и содержания, пронизанных глубокой и потрясающей ум и душу идеей, способен создать шедевр, который столь же необходим для меня в жизни, как и хлеб насущный.

* Теперь— территория поселка Лоза.— А.Н. *>

285

L

*1з И вот Гумилев, возглашавший в свое время в качестве мэтра акмеизма возврат к первобытной простоте поэзии, ставивший им в пример «великого номенклатора Адама», отрекавшийся от усложненности и глубокомысленности символистической углубленности, — и в его посмертных стихах чувствуется мистическое веяние. Интересно было бы узнать, как дальше пошло бы его творческое развитие?

Грустно думать, что такие поэты, как Пушкин, Лермонтов, Гумилев и Есенин ушли в самый разгар своего поэтического дела, не исчерпав, м.б., и десятой доли своих творческих возможностей, лишив, таким образом, нас целого ряда великих созданий... Если бы им долговечность Гёте и Льва Толстого! Неисповедима воля судьбы. Она дает долголетие какому-нибудь Боборыкину и прерывает безумием жизненный подвиг Ницше. И все-таки, несмотря на такие явные нелепости и, можно сказать, несправедливости рока, я чувствую, в общем, не-!кую закономерность в мире литературного бытия. Есть Незримая глазу, но явная внутреннему чутью тайнам ^связь между поэтами разных стран и всех времен, кото-»рая ведет непрерывную цепь преемственности от Гомера *до Пруста и Андрея Белого, от Сафо до Анны Ахмато-|рой, от Эсхила до Ибсена и Метерлинка. Все они составляют как бы особое тайное, эзотерическое братство, дааподобие розенкрейцеров, масонов или теософов, но только более прекрасное и истинное, более благородное .И благотворное. Я сам неоднократно чувствовал и чувст-квую свое родство с теми или иными авторами, отдален-'ными от меня не только пространством, но и временем, а также национальностью, расовой или классовой природой, положением, возрастом, воспитанием, жилищ-гными условиями. В душе есть что-то такое, что сразу, *после первого же знакомства, роднит меня с ними, за-Гставляет любить их, верить их откровениям, подчиняться их авторитету и вызывает созвучные отклики в моих мыслях, переживаниях, .творчестве...

24.3.43 г. «Евангелическая церковь» Гумилева по ^своему духу близка стихотворению Тютчева «Я лютеран люблю богослуженье». Здесь так же подчеркнута рационалистичность лютеранства, его основное свойство религии отвлеченной мысли, очищенной от обрядового ве-

286

ликолепия; религии, остановившейся на пороге пантеизма и даже атеизма, и в то же время бесконечно удовлетворяющей ненасытность человеческого разума: «Так может мертвый лень в могилу, так может сын войти к отцу». Но эта отвлеченная, хотя пока еще христианская, рационалистичность, оторвавшись от реального обожания и обожествления всего реального и пренебрегающая пссм тем, что делает осязательным мир веры, иссушает человеческую душу. Вместо живого и непосредственного миросозерцания и мироотношения появляется искусст-иенная гносеология, хотя сохранившая пока еще христианские черты, но она уже не включает в себя любовно нсего мира со всеми его вещами и явлениями в их прочной и ощутительной жизненности. Мир для этой гносеологии лишь предмет познания; бездна между познающим субъектом и внешне покоящимся или движущимся объектом не покрывается никаким мостом: «мир стал нем, предметы мира убегали, их будто не было совсем». Вывод ясен: «Последний раз вы молитеся Богу...» Мне всегда был близок порыв лютеранства — лично, без Посредников приблизиться ко Христу и своими силами Найти свой путь жизни. Но мне всегда претило это отсутствие культа в протестантизме, как и во всяком сек-танстве. Здесь я чувствую нечто безжизненное, безобразное и потому неизбежно чуждое и безобразное. Своим Путем, сам, без понуждения, но, м.б., и без содействия, и готов придти ко Христу, но хочу его видеть в Церкви и сам найти добровольно свое место в Церкви. Отсюда и моя резкая критика Церкви вообще и русской — в частности: я слишком люблю ее, чтобы не болеть за нее, не страдать ее язвами.

Любопытны размышления Гумилева о войне. Здесь нет никакого шовинизма и империалистического задора, которые так щедро приписываются этому поэту советскими литературоведами. Он не хуже Некрасова говорит о горькой участи тех, кого война стерла в прах. А в конце концов предвидит саморазрушение цивилизации и самоистребления старого человечества, очищающего место новой первобытности новых дикарей. Этот мотив, независимо от Гумилева (тогда я этого стихотворения не шал), выразился у меня в стихотворении «Я стою на исщербленном камне» (в книге «Lege artis»). Сейчас я еще острее переживаю аналогичное чувство, но думаю, что даже эта война еще не разрушит мировой цивилизации,

287

хотя сильно подсечет ее древние корни. Это сделают будущие неизбежные войны, которые, м.б., к концу XX века будут несравненно тяжелее и ужаснее, нежели то, что мы видим сейчас вокруг себя. Заслуга Гумилева в том, что он предчувствовал и предугадал этот кошмар уже в 1915 году...

Когда-то Владимир Соловьев писал о триаде, которая должна руководить народом в его историческом бытии: царь, первосвященник и пророк. Реальная действительность подтверждает эти мечты великого русского мыслителя. Царь должен быть вождем своего народа, не ограниченным никакими конституциями, но морально глубоко ответственным перед страной и народом, живущим и действующим только во имя народа и родины. Не таково ли теперь положение Сталина, а в свое время — Ленина? Их власть была и есть сильнее и автокра-тичнее власти любого из самодержавных императоров, но она сильна и неколебима только основой народа.

Первосвященником будет тот руководитель духовной жизни народа, кто соединит в одно целое веру и знание. Религия, включающая в себя всю науку и благословляющая все ее неисчислимые пути, и наука, как дитя, любовно покоящаяся и возрастающая в материнских объятиях религии, совместно устремят свои усилия в деле организации мира душевного и благоустроения духовного в душе человека, и глава этой новой религии и будет первосвященником человечества. А творцы искусств, провидцы тайн, провозвестники голосов иных миров, — поэты, художники уже и теперь стали пророками человечества.

^ 25.3.43 г. Мы остаемся! Школу переводят в помещение детского дома. Мы будем жить в бывшем Черниговском монастыре и в далекий санаторий ездить не придется. Это сразу создало мне бодрое настроение. И на улице, точно в аккорд со мною, проглянуло солнце после двух хмурых дней со скверным северным ветром.

Писал продолжение «Эрмитажа» — главу «Мое житие», часть 2-ю «Утренняя заря»*. Я уверен, что для меня уже наступил перелом в жизни. Черные тени, обуяв-

* Судьба рукописи не известна.— А.Н.

288

шие меня с 1937 года и грозившие погубить накануне пойны и в первый ее год, начинают понемногу рассеиваться, и хотя кругом еще довольно тоски, мрака и бедствий, па горизонте проблеснули ало-золотые полосы зари, воз-исщающей приближение ясного дня новой жизни. Я в это исрю. Я это чувствую всеми тайными глубинами своего существа. А сейчас надо использовать каждый свободный миг — видеть, слышать, восхищаться, впивать в себя все потрясающее многообразие мира и писать, писать! Чтобы потом, когда снова будут около меня мои родные Александр, Георгий, Евгений* и другие друзья,— открыть им нес, что я изведал и пережил...

27.3.43 г. Сегодня получил у директора МООСО разрешение на диетическое питание в течение 3-х дней. Надеюсь, что отсутствие черной капусты немного улучшит мои силы. Чувствую себя неважно. Только бы не тболеть! В.И.Овитовский в хлопотах. Приходил сегодня, Увез из дома продкарточки, по которым предстоит получать продукты завтра. Завтра рано утром едет опять в Москву, а сейчас носится по разным местам, получая молоко и картофель. У него устраиваются дела в Москве. Там он будет получать значительно больше, чем здесь, и поэтому, как я предвижу, недолго пробудет на этом месте. Малейшая размолвка с директором Харпцо (а она может произойти в любую минуту!) — и он укатит тотчас же. Мне надо будет озаботиться, чтобы сохранить за собой право иметь свой угол при школе. На всякий случай такой pied-n-tcrre** мне безусловно необходим. Мне будет жаль, если он уедет. Мы жили с ним неплохо, и хотя он по всему своему складу совершенно мне противоположен, я все-таки к нему сильно привык.

Вчера вечером у себя дома при коптилке начал перечитывать «Темный лик» Розанова. Жуткая книга! Таковы же его «Люди лунного света». По-моему, за последние несколько столетий он и Ницше — самые сильные, самые опасные враги христианства. Вся критика остальных — детский лепет и бросание мелких камешков, тог-

* Конев Е.А.- АН.

** Временное убежище (фр.).— АН. ;ч

10 С. Волков

289

да как эти двое низвергают на церковь и даже на идеальное христианство громы и молнии, подтачивают самые [его] корни — Евангелие, не оставляя камня на камне от того, что казалось незыблемым навеки.

На меня еще в 1916-1917 гг. сильно, почти ошеломляюще подействовали эти два автора. Но тогда я был молод и с легкомыслием молодости не останавливался долго на этих жутких проблемах. Теперь же, когда прожито полжизни, а, может быть, и значительно больше, когда ум тянется только к подлинному знанию и желает углубляться в суть, отклоняясь от всего случайного и поверхностного, — теперь эти мысли тревожат и заставляют задумываться, искать выхода из открывшегося тупика.

Странная вещь: когда я читаю Ренана — я на стороне Христа и христианства. Тем более, когда я читаю такую вещь, как «Марий Эпикуреец» У.Пэтера. Тихое веяние света вечернего — угасающего античного мира, сливается с утренней зарей — нарождающимся христианством. Еще нет дикой аскезы Сирии и Египта, не появились лицемерные или безумные богословские утонченности и хитросплетения тяжеловесной Византии. Все дышит ясностью, прелестью и чистотой ранней весны. Здесь христианство — первоцвет, неповторимый никогда впоследствии в широком масштабе и доступный, может быть, лишь отдельным кристально-чистым душам Сергия Радонежского или Франциска Ассизского. И это христианство так близко мне. Иногда, впрочем, думается, не вымышлено ли оно такими людьми, как Ренан, Пэтер или Амиэль? Последний своим интимным дневником тоже значительно усилил мою любовь к ясному и душевному христианству кротких людей, которое так не похоже на суровое учение всяческих церквей. Мне легко и отрадно дышать и жить в этом тихом свете святой славы, который не грозит, не проклинает, не горчит радости мира. И если в нем есть легкая нота грусти осенней, то это лишь увеличивает и углубляет сладостную остроту приятия этой скоропреходящей, часто трудной и даже жестокой, но, в основном, — милой и желанной земной жизни. Мое языческое пристрастие к Матери-Земле с ее полнотою и красотою не попирается таким христианством, а приветствуется, углубляется и возвышается во имя высшего вечно начала.

Но когда передо мной возвышаются стены и башни града церковного со всеми рвами, укреплениями и бой-

290

ницами, с его стражами, вооруженными до зубов, гото-1Н.ШИ сокрушить нечестивых (а нечестивые все те, кто хоть на йоту уклоняется от каменной и давящей дух догмы!), — то мне становится не только досадно, тяжело и больно, хуже — я начинаю чувствовать полное безразличие! Равнодушное спокойствие овладевает душой, и она безразлично проходит мимо этих воплей и этого скрежета зубовного: это — не её мир, он ей противен, ж;шок и чужд. Она идет своим путем тихих дум, прекрасных озарений, мудрых созерцаний и кротких бла-

i о говений.

Во мне живет заветная мечта синтеза, синтеза языче-етва и христианства, платоновского идеализма и евангельской задушевной красоты. Эти мечты сквозят и в «Юлиане» Мережковского и в «Алтаре Победы» Брюсо-иа. Они почти осуществлены в «Марии Эпикурейце» Иэтера; во всяком случае, если их нельзя вполне осмыслить, то можно вполне почувствовать в благородных образах и проникновенных словах этого исключительного романа. И мне думается, что если бы я смог когда-нибудь выразить всё то, что я мыслю по этому поводу, то получилась бы неплохая поэма.

Сильно тревожат меня мысли о самой сущности христианства. Во-первых: кто был Христос? Был ли он действительно Мессией, исполнившим иудейский Закон и превзошедшим его, или — великим Разрушителем этого Закона и создателем своего, не имеющего никакой свя-I зн с духом предшествовавшего? И не прав ли в своей ¦ безумно-дерзкой догадке Розанов?!

Во-вторых: не является ли христианство фактом про-иинциального порядка, геономическим только, а на других планетах — всё иначе, совершенно не похоже на То, что было и есть у нас? Тогда возникают вопросы: как и что там есть и было? Не являются ли Бог и Христос лишь зонами, как об этом мыслили гностики? А если и на тех планетах был аналогичный процесс творения, грехопадения, искупления, то не будет ли тогда это слишком банальным и механичным, почти штампованным для мировых беспредельных пространств и времен? Вот эти проблемы, которые атеистам покажутся нелепыми и ненужными, а фидеисту-догматику дерзкими, безумными и богохульными, часто занимают мою мысль. В одной из них я встречаюсь с Розановым и то

291

соглашаюсь с ним логически, то душевно отталкиваюсь от него, а относительно другой я нигде, ни у одного автора не встречал никакого намека. Обе проблемы жизненно важны для меня. В зависимости от их осмысления и переживания в себе я чувствую себя то верующим, то неверующим, а чаще всего — скептиком, бредущим по раскаленной пустыне с томящей, но неутолимой жаждой знания и веры...

30.3.43 г. Ночевал в скиту. Было тепло — накануне крепко истопил печь. Но, очевидно, был угар, т.к. сегодня утром у В.И.Овитовского сильная головная боль, а у меня головокружение. На улице седой туман. Небо серое. Совсем не похоже на весну. Во сне видел, что чуть-чуть не был раздавлен поездом, стоя около изгибающейся стены, возле которой проходили вагоны. Испытал большой страх. Вчера вечером докончил чтение книги Розанова «Темный лик». Изумительная, гениальная вещь! Действительно, до него никто так не мыслил и не писал о христианстве. И какие страшные мысли он возбуждает в уме! Не об этом ли он впоследствии писал в «Уединенном»: «Я мог бы потрясти мир и залить его кровью...» (передаю слова приблизительно, на память)*. Сейчас у меня слишком тяжелая голова, но потом, м.б. сегодня же вечерком, я запишу всё то, что думаю по этому поводу.

31.3.43 г. В.И.Овитовский залил мне сегодня мои галоши, и я счастлив и благодарен ему бесконечно. Вспоминаю, как хлюпал ими вчера вечером домой... Тяжко. Нога мокрые, на желудке пусто, дорога скользкая, кругом темно. Была какая-то повышенная безрадостность. Больше — абсолютная тоска. Не хотелось даже думать ни о чем. Так все стало противно и чуждо. Я чувствовал полное одиночество. Никому до меня нет никакого дела. Всю жизнь я старался найти близких людей, чтобы было легче пережить тяготы этой жизни. И в результате, в тот миг, когда стало особенно тяжело, я вижу, что большинство тех людей, которых я мог бы с некоторым основанием считать близкими, на самом деле оказываются и чужими, и чуждыми. Я не хочу обвинять никого, но мне больно и грустно констатировать

^.'Цитата не найдена.— А.Н.

292

этот факт. Теперь мне многое становится понятным, в юм числе и отношение Валентина* ко мне за последние годы. Здесь, очевидно, есть нечто врожденное. И когда и сравниваю его с Женей Коневым, которого я раньше любил гораздо меньше, чем Валентина, мне припоминается евангельская притча о сыновьях. Одному отец ска-¦1ол «сделай», и он согласился, но не сделал, а второй противоречил, но сделал. Валентин — первый, Евгений — второй. Так, порою, учит нас сама жизнь...

Книга Розанова по-прежнему продолжает волновать Меня. Мысли о христианстве неотступно ставят вопрос За вопросом, чувствую, что надо попытаться снова и снова ответить хоть на некоторые из них.

Розанов, безусловно, прав, когда говорит о «темных лучах в христианстве». А последовательная мысль продолжает: темные лучи в христианстве составляют его сущность, без них оно — пустое место, розовая водица морализирующего протестантства. Что же тогда делать миру? Отречься от себя, от жизни, ото всего, чтобы 1 приобрести «жемчужину царствия небесного»? А чтобы быть последовательным и до конца довести свои выводы, всем уйти из мира, стать девственниками, нестяжательными, наконец, запоститься до смерти... Но ведь •)то — намеренное коллективное самоубийство! Если весь мир превратится в монастырь, если прекратится рождаемость, то зачем тогда какое бы то ни было творчество? Всё будет стремиться к одной точке — к смерти, и чем скорее, тем лучше... Итак, ясно одно: мы живем и любим мир, радуемся ему, производим товары, создаем ценности, творим и оставляем после себя потомство только потому, что мы плохие христиане, не умеющие и не смеющие полностью отдаться христианскому учению и осуществить до конца призыв Христа: отречься от мира, от ближних, от самих себя и пойти за Христом. Если же мы захотим и сможем этот идеал осуществить во всей его полноте, — человечество должно перестать существовать. И опять-таки прав Розанов, говоря, что только потому, что мы плохие христиане, самосожжения и самозакапывания, запощевание, и вообще самоубийства мгновенные, в экстатической возбужденности или методом медленной, но неуклонной аскезы, являются

* Жалченко В.П.— А.Н.

293

редкими исключениями, которые ужасают человечество, вызывая речи о психической невменяемости решившихся на это дело людей. Однако то, что мы считаем сумасшествием, оказывается сутью проповеди Христа. И апостол Павел подтверждает это, говоря, что мудрость учения Христова «для эллинов — соблазн, для иудеев — безумие»'. Верно. И эллины, и иудеи, да и вообще все люди, за самыми редчайшими исключениями, хотят жить. Несмотря на все трудности, печали, болезни и воздыхания, они все-таки хотят жить. И если они часто призывают смерть, как избавительницу, то всё же большинство, подавляющее большинство встречает ее приход, как старик в известной сказке, который стал просить ее помочь ему поднять вязанку дров... Разве только невыносимые физические мучения заставляют человека желать смерти и радоваться ее приближению. Да и то, пожалуй, не всегда. Мы ведь так мало знаем о последних минутах жизни людей, оказавшихся в таком безвыходном состоянии.

Маленькое отступление. Когда на моих глазах умирала и умерла моя Мама**, и я был свидетелем этого конца, то этот вечер 18.1.1935 года навсегда запечатлелся в моей памяти. Эти немногие часы потрясли меня до основания и раз навсегда изменили все мое внутреннее существо до неузнаваемости. Настолько изменили, что это сказывалось во всем моем поведении, так что многие спрашивали меня (не зная о постигшей меня утрате) значительно позже, что такое со мной произошло, отчего я стал совсем другим? И если впоследствии боль и горечь как бы затихли, рана зарубцевалась, я живу, мыслю, работаю как будто по-прежнему, то внутри всё цело, всё больно, все грустно так же, как и в тот тяжелый день. И стоит только вспомнить, — все оживает до мельчайших подробностей, а как задумаешься — невыносимый ужас и смертная тоска сжимает сердце и леденит мысль. Последнее с годами бывает реже, но действует, пожалуй, еще сильнее, чем тогда, при событии...

И вот я думаю: как мало мы знаем не только о смерти, но даже о предсмертных часах людей. Меня и раньше интересовали эти моменты, а после смерти Мамы они то и дело неотступно занимают мои мысли. Что

1 Коринф. 1, 23.- АЛ. Волкова Л.А.— АЛ.

п.о:

294

Чувствовали, о чем мыслили, что говорили люди в последний день, в последние часы и минуты своей жизни? А особенно великие люди, те, к которым мы привыкли Присматриваться и прислушиваться при их жизни! Ведь если в жизни они могли иногда лицемерить, лукавить, надевать маски из тех или иных соображений, то в та-¦ кой момент они, конечно, были предельно искренни. Здесь было невозможно и не нужно лгать...

«Маленькое отступление» разрослось и невольно привело меня опять к начальной теме: христианство основано на страхе смерти, христианство — попытка победить смерть. Это общераспространенные положения. И рядом с ними стоят положения Розанова: христианство есть нелюбовь к жизни, отрицание жизни; христианство — проповедь неизбежной смерти, приближения к смерти или путем экстатического мученичества или методом медленной аскезы; христианство — проповедь самоубийства для человека и человечества. Если этого не произошло и не происходит, то только потому, что мы, в сущности, — не христиане, а двоеверы, подобные древним селянам: на словах, формально — христиане, на деле, в сущности — язычники... Так что ясно и неизбежно вытекает одно: если человек живет спокойно заботами дня, среди семьи, своих дел, то он спокоен, уравновешен, но он чужд христианству, он, попросту говоря, вовсе не христианин. А стоит только ему по-настоящему задуматься над учением Христа и захотеть вспомнить его заветы, то тотчас же начинается крушение всего его жизненного уклада, приводящее его почти всегда к неизбежной гибели, часто при этом преднамеренной.

Отсюда следует одно: христианство действительно губит мирную жизнь, разрушает устои цивилизации, разоряет семью, обесцвечивает и отравляет источники культуры. Христос это выразил своими словами «не мир я принес на землю, но меч».

Вслед за этим появляется другая мысль: кто же был Христос? (Я пока отстраняю гипотезу Древса; о ней и о се исторической, а главное психологической несостоятельности я буду говорить позже.) Во всяком случае, после книг Розанова невольно возникает заново вопрос об отношении Христа к юдаизму, к иудейской традиции, к идее о Мессии, к учению о едином Боге-творце, Иегове. Здесь являются неизбежно мысли такого огромного зна-

295

чения, которые трудно высказать сразу... В ближайшие дни вернусь к этой теме и напишу просто и без страха всё, что мыслю по этому поводу. «Е[сли] б[уду] ж[ив]», словами Толстого, как любила говорить и моя приятельница С.И.Огнева в последние годы своей жизни.

2.4.43 г. Вчера ночевал дома. Сегодня пришел в скит к 6 ч[асам] вечера. Поел. Потом читал «Законы» Платона и «Курс русской истории» проф. Платонова. Приехал В.И.Овитовский. Затопили печь. И вдруг неожиданно мы заметили, что мы — одни в корпусе. Все курсанты, очевидно, уже выехали в новое помещение. Я, когда подходил к зданию, видел, как вывозили мебель, но подумал, что это перемещается канцелярия. Комендант и завуч Новиков видели мельком меня, но ни слова не сказали о переселении. Что за любезность с их стороны! Наверно, завтра предстоит переезд и нам. Куда? Есть ли для нас с Овитовским комната? — Ничего не знаю.

3.4.43 г. Ночевал в скиту. И ночью угорел безумно. Если бы не помощь В.И.Овитовского, который, хотя тоже угорел, но крепче держался на ногах, я бы упал в обморок в уборной и валялся бы там, т.к. никого из курсантов в корпусе уже не было. К счастью, Овитов-ский тоже вышел в уборную вслед за мной и поддержал меня, когда я упал. Сидел в коридоре на холоде и немного пришел в себя. А если бы мне не понадобилось выйти в уборную за малым делом и я не разбудил бы Овитовского, то мы оба сегодня были бы покойниками. Так что, когда я вчера перед сном поставил в конце своей записи «е[сли] б[уду] ж[ив]», то эта толстовская абревиатура, видно, была подсказана мне тайным инстинктом, и все события этой ночи говорят мне, что пока судьба еще бережет мою жизнь. Скажем ей на этом спасибо.

Вчера все курсанты переехали в детдом. Сегодня занятий не было, вернее — я не занимался и Овитовский тоже. Оба слишком еще слабы после вчерашнего. Директор сказал мне, что занятий не будет. Завуч Новиков на воинском переосвидетельствовании. \" Утром я сильно волновался по поводу нашего переезда. Директор Харпцо потом сказал мне, что пока еще

296

мы сидим на месте, т.к. не найдено для нас помещения, Я и интернате курсантов жить посторонним Наркомат не рнчрсшит. Был утром в новом помещении. Оно показалось мне лучше теперешнего. Около — прекрасный сад. Все в стенах б[ывшего] Черниговского монастыря*.

Сейчас полежал некоторое время, отдохнул. Подремал слегка, а больше всего думал о том, как написать спои размышления, вызванные розановской темой. Пока они войдут в дневник в необработанном виде, а потом я их включу в книгу «Россия и христианство». В этой книге мне хочется выразить свою заветную идею последних месяцев, что нет единого христианства, тем Гюлсс того, которое было когда-то проповедано Христом. Нет и не было. Начиная с первых христианских общин апостольских времен и вплоть до современного католичества, протестантизма, православия и всех бесчисленных христианских сект, все эти христианские по названию объединения каждое по-своему трактует Кнангелие, создавая свои догматы и теории. Здесь можно говорить только о том, кто глубже и шире, а кто уже и поверхностней развивает христианскую идеологию, у кого больше жизненности и кто впадает в изуверство или в бездушный формализм. О степени же приближения к духу учения Христова рассуждать очень трудно, почти невозможно, т.к. все наши попытки перестать 1»ыть субъективными, в конце концов, оказываются неудачными, а желанная объективность, как «синяя птица» в пьесе Метерлинка, или умирает, или не достается

и руки.

Говоря о христианстве в России, мне хотелось бы иыявить и подчеркнуть те специфические русские черно, которыми наполнилось христианское учение на берегах Волги, Оки, Днепра и Волхова, в привольи южных полян и в дремучих чащах русского Севера. В одном я убежден вполне, а именно: христианство в русском об-III кс православия нисколько не хуже и не ниже католицизма и лютеранства. Уступая им в некоторых частностях, оно в своем существе духовнее, душевнее, проще, благороднее и прекраснее их. Оно взяло от природы

Монастырь иконы Черниговской Божьей матери, отделенный от Гефсиманского скита нешироким прудом. В его ограде в числе других были похоронены К.Н.Леонтьев и П.В.Розанов.— АЛ.

297

русского человека лучшие черты и добавило к ним многое хорошее, принесенное из долин Галилеи, ш знойного Египта и узорчато-хитроумной Византии. Конечно, немало вредного и ненужного примешивалось к этим ценным дарам, но опытный взгляд сумеет отличить красивую вещь от покрывающей ее иногда грязи и пыли.

И вот это-то христианство является творческим восприятием и развитием того наследства, которое передала нам Византия. Русские люди глубоко индивидуально, по-своему, по-северному, по-русски вникли и в Евангелия, и в церковное предание, и в учения отцов и учителей церкви. Были в этом и грубые ошибки и безобразные извращения, но была и есть та внутренняя правда, которая не только укрепила русскую церковь, но и дала ей силы и возможности укрепить русское государство. 'Так с X по XV век вырисовывается ясно и отчетливо ¦ большая, исключительно ценная, прогрессивная роль христианства, православной русской церкви в русской истории. И лишь с Ивана Грозного начинается ее наделом, приведший затем к жалкому упадку и полному ? омертвлению. ;s>uun. ,оп

i 3.4.43 г. Возвращаюсь снова к мыслям о Христе и ..«.его деле. Обычное противопоставление юдаизма и хрис-|тианства заключается в следующем: юдаизм — закон, 2'христианство — благодать. Иегова через Моисея заключил договор с «жестоковыйным» народом еврейским, ^которому еще раньше, со времен Авраама, дарил свою милость и расположение. Но, несмотря на все самые наглядные и ощутительные знаки Божьего благоволения, народ еврейский отворачивал лицо свое от Бога, поклонялся идолам, избивал и изгонял пророков. Почему же Бог, несмотря на все эти недостатки, продолжал числить еврейство богоизбранным? На это нет ответа. Наконец, является Мессия — Христос. Он провозглашает религию любви, смирения, призывает смиренных, униженных и порабощенных, открывает им возможность стать сынами Божьими, войти в его царство, которое не от мира сего. Душа человека становится храмом Божьим. Но евреи распинают Христа, а его ученики несут его учение всему миру. Для христианства нет национального ограничения, в Церкви Христовой нет

298

ни эллина, ни иудея, ни обрезанного, ни необрезанного, ни раба, ни свободного; она широко открывает свои днери для всякого, кто принял Христа.

И распространенное мнение полагает, что учение Христа полно исключительной всеобъемлющей любви, исспрощения. Оно поднимает павшего человека из бездны греховной, оно благословляет весь мир, оно призы-иает человека уподобиться птицам небесным и полевым лилиям, устранить от себя житейское бремя, уйти в дивный мир своей души, открывая в ней новые и новые сокровища при помощи Христовой благодати.

Если позднейшие церкви и различные вероисповедания, укрепившись в государствах, стали слишком прилежать всему земному, предались алчности, властолюбию, гордыне, стали искательствовать перед сильными мира, наконец дошли до жестокостей, насилий и кровопролития во имя Христово, то обычно полагают, что >то — лишь искажение подлинных заветов Христа, это — «человеческое, слишком человеческое» непонимание основных положений Евангелия. В раннем христианстве этого, де, не было, потом Церковь в лице своих недостойных пастырей и негодных мирян сошла с Христова и апостольского пути. И стоит только снова вернуться к нему, черпать истину непосредственно из Евангелия, тогда снова будет восстановлен чистый и высокий строй жизни первоначального христианства. Так мыслит Лютер, создавая движение протестантизма, борясь с упадком папства; так учат все сектанты, выступая против любой из господствующих церквей; так, например, проповедует Лев Толстой, создавая «свое евангелие»; так мыслят и действуют все свободные мыслители, не отрекающиеся от христианства в принципе, но отвергая крайности фанатизма и все прочие недостатки тех или иных официальных вероисповеданий.

Им всем ясно одно: живи по Евангелию, и ты — подлинный ученик и последователь Христа. Пусть все будут единомысленны в этом благородном решении, пусть все выполнят его в совершенстве, — и всё будет хорошо, жизнь станет раем. А для этого прежде всего и главным образом надо изучить Евангелие.

Но здесь-то и встает трудность и появляется опасность. Протестантизм, пошедший исключительно по этому пути, отрекся от предания, в основу всего поста-

299

рил личный религиозный опыт каждого верующего, сообразующий веру в Бога с критической работой разума. В результате получилось то, что прекрасно выражено и Парадоксальном, но глубоко верном стихотворении Тютчева: «В последний раз вам вера предстоит, в последний раз вы молитеся Богу»*, и в стихотворении Гумилева «Евангелическая церковь», когда «мир стал нем, предметы мира убегали, их будто не было совсем». Рационалистическое приятие христианства убило очарование религии. Испарились ее ароматы, потускнели цветы, бесследно развеялись звуки, иссяк родник тайн и чудес. Всё стало повседневным, может быть, нужным, разумным и полезным, как ежедневное омовение, но и столь же мало увлекательным и волнующим тайное тайных в человеке, как и это омовение. То же можно сказать и обо всех рационалистических сектах, присоединяющих к этой скуке вдобавок еще свою убогую серость — достояние скудоумных голов. Это — последний этап религиозного состояния, когда человек еще держится за какую-то религиозную общину. За ним следует индивидуальное христианство, когда каждый «выкраивает себе Христа по своему вкусу и по своей мерке», как обычно говорил мой академический учитель С.С.Глаголев. В протестантизме это явление уже налицо. Достаточно познакомиться с деятельностью богословов Тюбингенской школы. А дальше, когда все ступени пройдены, открывается широкое поле для ничем не поддерживаемых и никем не сдерживаемых исканий, блужданий и заблуждений. И как завершение всего — неверие. Вольтер и энциклопедисты, Маркс и марксисты — прямые потомки Лютера и завершители его дела. Не всякий способен, Как Кант, найти выход в категорическом императиве. Мысль человека беспредельна, и ее выводы могут быть безжалостны по отношению к самому дорогому для того же человека. Отсюда понятен и атеизм Ницше, и антихристианство Розанова, которые, в сущности, глубочайшими корнями своего мировоззрения уходят в почву религии, но на ветвях их познания расцветают горькие цветы скепсиса и ядовитые плоды разрушительной критики.

Итак, мы подходим к Евангелию, к этому краеугольному камню не только Церкви, но и христианства во-

Стихотворение Ф.И.Тютчева «Я лютеран люблю богослуженье...».— А.Н.

300

обще. Было бы наивно мне думать, что я смогу здесь, на нескольких страничках, сказать о нем что-либо новое или подвести итог двухтысячелетним размышлениям лучших умов человечества. Я попытаюсь лишь зафиксировать свои мысли и недоумения.

Прежде всего вопрос об антиномиях. Это — первое, что смущает всякого мыслящего человека, когда он непредвзято и искренне задумывается над Евангелием, и 5»то — последнее, чем заканчивается самое глубокое богословское изъяснение того же Евангелия. Если согласиться, что борьба противоположностей и стремление их К единству является основной сущностью всех форм бытия, то все же верующий разум будет категорически тре-бонать сверхбытия, выражающегося в боге, в единстве. Если же мы и божественную субстанцию будем мыслить иналогично всему остальному двойственной, то получится манихейское учение, принижающее самую идею Божества и ставящее его на одну плоскость с миром. Такой бог — не Бог. Итак, если подходить к Евангелию, как к книге божественной, боговдохновенной, то неизбежно приходится и от нее требовать исключительной ясности и определенного единства. Иначе — это тоже только человеческое творение, к которому человек может относиться не только критически, но и произвольно. Когда же христианский богослов, вроде Флоренского или Булгакова, сводит всю сущность христианства к антиномизму, то он этим не только ничего не изъясняет и ничем не удовлетворяет жаждущего единой и полной истины человека, а только создает положение, известное в логике как ignotum per ignotius*. А эти противоречия I) Евангелии обострены до крайности. И если Бог есть лю-боиь и Сына своего единородного посылает пострадать за людей ради их спасения и искупления греха праотцев, то одновременно есть Бог грозный, карающий грешников печным мучением в геенне огненной.

Если Христос есть живое воплощение божественной любви в человеческом образе и проповедует высшую любовь для человека в самопожертвовании душой своей ради ближнего, то тот же самый Христос говорит, что принес не мир, а меч, разделение, так что мать будет отделена от сына и муж от жены, и врагами станут для

1 «Неизвестное [объясняется] через неизвестное» (лат.).— А.Н.

301

человека домашние его. И вот за ясным и тихим сиянием Нагорной проповеди открываются такие суровости, которые совсем не под силу слабому человеку.

Кто хочет идти за Христом, тот должен отречься от всего, что ему дорого, близко и мило: от родных, от домашнего уютного окружения, от забот о завтрашнем дне, от всякого, в конце концов, домостроительства, чтобы уподобиться не хлопотливой и хозяйственной Марфе, а мечтательной и ни о чем не заботящейся Марии, избравшей «благую часть», которая «не отнимется у нее». Но коли дело обстоит так, то на что же семья, дом, хозяйство, друзья и товарищи, общество, государство? Тогда не нужны ни наука, ни искусство. Если каждый богатый раздаст все имение свое нищим, это хорошо. Но если после этого все уравнившиеся таким образом люди не станут заботиться о завтрашнем дне, довольствуясь лишь текущим мигом, то в мире повсюду воцарится оскудение, и все станут нищими. Кто же подаст и поможет им? Ведь богатых уж больше не будет. Если же все, оставив семейные тяготы, уйдут в монастыри, то как же будет продолжаться человеческий род? Если все захотят уподобиться птицам небесным и полевым лилиям, то как же можно будет людям прожить на земле, особенно на севере, во времена жестоких зим? Ведь и птицы строят гнезда, высиживают и выращивают птенцов, совершают ежегодные перелеты в южные страны и обратно, и лилии нуждаются в теплом климате и соответствующей почве, а в иной обстановке требуют тепличного режима.

Жить исключительно созерцательной жизнью, предаваясь радости духовного совершенствования, уделяя лишь минимум усилий для материального своего элементарного обеспечения можно только где-нибудь под тропиками, но мы видим, что народы Африки или Полинезийских островов, пребывая в таком окружении, не стали идеальными праведниками, а наоборот: у них были и кровопролитные войны, и человеческие жертвоприношения...

Если же разрешить вопрос в той плоскости, что о земном заботиться надо, но ограничить себя только самым необходимым, то получится грубый утилитаризм, своеобразное опрощение, вроде того, что проповедуется толстовцами, которое отвергает всякую духовную куль-

302

туру, науку и искусство, погрязающее, в заключение, в скучных мелочах, необходимых для каждодневного существования...

И получается в результате грустная картина: христи-UHCTBO только терпит всякую культуру, науку и искусст-ио, терпит заботы человека о семье, о домашнем благополучии. Идеал же в отречении от всего этого, в уходе в монастырь, приводящем к медленному вымиранию че-

лонеческого рода.

Неужели этого хотел Христос? А ведь все это с неумолимой неизбежностью вытекает из его учения, если его осуществить в совершенной полноте!

Так кто же он? Сын Божий, пришедший взять грехи мира и спасти человечество, или Люцифер, соблазняющий человечество, зовущий его на путь массового самоуничтожения? Мысль дерзкая, безумная и греховная! Но она вытекает из доводов беспристрастного разума.

Тогда, может быть, лучше всего не думать вовсе, а только верить, как верили отцы и деды, не углубляясь, не доходя до таких жутких выводов. Но зачем же тогда разум? На эти вопросы ни один богослов не дает ответа. Будут говорить о смирении, о любовной сыновьей покорности. Но ни один отец не потребует от сына ги-(>сли ради своего отцовского счастья, если только этот

мтец не безумец.

Будут говорить о непостижимости божественной суб-¦ ганции для человеческого разума. Но тогда, следовательно, все качества, как всеведение, всемогущество, иссблагость и т.п., — только человеческие измышления, попытки так или иначе антропоморфизировать Бога, сделать его мало-мальски ближе человеку и доступнее для человеческого понимания. А раз это так, то и все слова о любви Божьей, о гневе Божьем, о воздаянии за Праведные и неправедные дела — тоже человеческие измышления, причем человек строит свои догадки и предположения, исходя из своих земных условий и человече-v ских отношений, перенося на Бога все свои чисто чело-I неческие потенции, лишь гиперболизируя их при этом, делая отбор лучших, по его мнению, качеств и употребляя их в суперлативной* форме. И если библейское повествование о сотворении человека гласит, что послед-

* Превосходной (лат.).— АН.

303

ний создан был Богом по образу своему и подобию, то человек точно также поступает, мысля о Боге и создавая свои теории о его сущности. Когда же дело обстоит так, то тогда неуклонно вытекает вывод, что и Христос, мысля о Боге и говоря о нем, как об Отце небесном, прибегает к этому же методу, чтобы быть понятным для окружающих людей, т.е. действует исключительно по-человечески. Это приводит к арианскому толкованию личности Христа, которое особенно близко современному протестантскому богословию. Тогда получается положение, что Христос — только один из гениев, «великих посвященных» человечества, может быть, только первый из равных. И мысль тогда обращается уже исключительно к Богу, минуя и Евангелие и Библию, видя в них лишь человеческие творения со всеми свойственными таковым недостатками и несовершенствами. Теизм и атеизм тогда становятся коренными свойствами души человеческой, порождающей в одних случаях веру в бытие Бога, а в других такую же веру в его небытие.

Бессильный разум при всем своем пламенном желании познать эту величайшую сущность и вместить ее тем или иным образом в границы своего сознания делает круги и замыкается в себе самом. Только интуиция, эстетическое прозрение на миг обостряет неисповедимое в словах внутреннее переживание и познание человека, когда он неожиданно, потрясенный и умиленный, в небесах видит Бога, но не может об этом сказать ясно и логично слабыми средствами несовершенного своего языка. Остается одно: благоговеть, восхвалять и благодарные слезы лить. Об этом сказано немало в «Доброто-любии»*...

Итак, подведя некоторый итог своим размышлениям, я отчетливо вижу, что наш разум абсолютно неспособен постичь ни сущности Бога, ни личности Христа, если Его мыслить как воплощение того же Бога. Мы можем мыслить о Христе лишь как о величайшем из сынов человеческих. Но и в этом случае нам остается непостижимой сокровенная сущность Его учения. То, что дано нам в Евангелии, при внимательном вдумывании открывает нам не только всесовершенное благо, но и такие тяжелые и грозные тени, которые роняют от себя

Собрание поучений святых подвижников и отцов Церкви. — А.Н.

304

гистлые и ясные лучи евангельского лика. Эти тени на-u только сильны, мрак сгущается так щедро, что невольно ум человека начинает мыслить о христианах как о «людях лунного света», непригодных для жизни, чуждых Скщрому и радостному строительству на земле, еле переносящих эту землю и всё земное, как грех и скверну, иссцсло устремленных к небесному отечеству, к лику «сладчайшего Иисуса». А самый лик этот оказывается темным. Он зовет к попранию всех земных человеческих чувств и привязанностей, к тому небесному совершенст-иу, необходимым условием которого является медленное, но верное самоуничтожение человека здесь, на фешной и ненавистной земле...

Вот об этой-то стороне христианства никто, кроме Ницше и Розанова, не говорил. Отмечалась вражда церкви по отношению к науке, к чистому знанию, к свободной мысли, к вольному искусству. Многократно указывалось на жестокости, совершенные инквизицией it частности и Церковью вообще, на то, что Церковь почти всегда стояла на стороне богатых и сильных, и сама только и знала, что приумножать свои сокровища и стремиться к власти. Без конца говорилось о пороках духовенства и мирян, считающих себя христианами и верными сынами Церкви. Вообще — критиковалась Церковь, как историческая форма воплощения христианства в жизнь, со всеми ее реальными недостатками. Само же христианство, как евангельское учение Христо-ио, критике не подвергалось. Наоборот, оно в большинстве случаев противопоставлялось «историческому» христианству, теории и практике Церкви, как нечто идеальное, исключительно светлое, могущее быть и бывшее на первых порах своего существования движущим импульсом для человечества, чем-то жизнерадостным, утверждающим человека в его творческой деятельности на чемле, зовущим к жизни и дарующим не только надежды на загробную, но силы на земную жизнь.

Вот тут-то и встает перед глазами то огромное открытие, сделанное по отношению к христианству вообще и по отношению к личности самого Христа Ницше и Розановым, которое заставляет меня сравнить его с открытиями Коперника и Колумба и поставить его даже выше по своему огромному значению для человеческого самосознания.

305

HP Розанов не задается вопросом о том, был ли Христос Богом или человеком. Ницше явно показывает свое убеждение в человечности Иисуса, и это не ново. Это утверждение шло со времен Ария до Ренана и Штрауса и нашло свой апогей в мифологической теории Древса. Но Ницше, будучи сам декадентом, с одной стороны, и страстно мечтая о возрождении исчезающей силы, молодости и красоты в человеке и человечестве, сумел глубоко познать и остро отметить декадентский характер христианства, как такового, не только в его историческом выявлении, но, в значительной мере, и в его сокровенной сущности. Проповедь Христа, возвышавшая нищих духом, приниженных, смиренных, слабых, больных, уродливых и неудачливых представителей человеческого рода, разрушала идеал силы, здоровья, земной красоты, земного творчества во имя небесных благ, разоряло мать-землю и лишало ее любви и привязанности ее сынов, отвлекая их к небесному отечеству, путь к которому вел через могилу. Этим сводился на нет античный идеал, столь дорогой и близкий для Ницше. Правда, наравне с Аполлоном, утверждающим и ясным, античность знала и скорбного, безумствующего Диониса, в своем страдании являвшегося как бы прообразом Христа, но вся античная культура в ее главнейших достижениях аполлинична, т.е. ясна и логична, и в лице своих величайших творцов всеми силами стремится к этой ясности и логичности. Декаданс эпохи Римской империи уже знаменовал утрату этого аполлинического строя жизни и вторжение темной дионисийской стихии в сознание античного мира. Восточные влияния усугубили упадок и разложение, а христианство довершило его, заменив одряхлевшую империю идеалом «града Божьего» и его историческим осуществлением в виде Византийской империи и Римского папства. Вот это и заставляло Ницше бороться с христианством, видеть в нем корни всяческого лицемерия, которое помогает ничтожествам побеждать героев и на смену античному идеалу калокагатии* выдвигает лукавое смиренномудрие, не брезгающее никакими средствами для достижения своей цели еще за много веков до создания Ордена Иисуса. Мережковский в своем «Юлиане» является подлинным собратом Ниц-

* Великодушия (греч.).— А.Н.

306

ше, с небывалой силой и яркостью показывая в художественных образах одоление прекрасной античности вар-пирами и изуверами Сирии, Египта и Византии. «О галилеяне, галилеяне!...»

Розанов смотрит еще глубже Ницше, и его критика еще неотразимее. Он исходит из религиозных начал. Принимая библейское учение о Боге — творце мира и иромыслителе, он старается вглядеться в лик Христов, чтобы отметить в нем черты Мессии, сына Божия, спасителя человечества, и вместо благости, кротости и люб-ии, которые прославлялись в течение двух тысячелетий и одни только и виделись восхищенными и влюбленными человеческими взорами, он видит грозные черты ас-кста, а, может быть, и безумца. Христос приносит суд миру; отвергает мир, как творение рук божиих, как тоже с коего рода детище Бога, а находит в нем одну скверну И грех, считает его достоянием князя тьмы, борется с j этим миром и побеждает его, отторгает человека от ра-1 достной жизни и творчества на лоне матери-земли, при-* зывает его как можно скорее уйти в эту землю, лечь в могилу, чтобы потом, пройдя через это испытание, восстать преображенным и очистившимся для инобытия в доме Отца небесного, где «обителей много». Отсюда у Розанова является сомнение не только в истинности Христовой проповеди с точки зрения ветхозаветного откровения, но и в истинности самого Христа, как Мессии, как Сына Божия и Спасителя мира. Он готов видеть в нем другого, м.б., Люцифера, приявшего небывало и дерзостно лик воплощенного Бога, чтобы окончательно полонить, пленяя, и погубить, призывая к спасению, обмануть человечество. Правда, Розанов не ставит точки над i, но эта идея ясна для всякого чуткого читателя его книги. Такого нападения на христианство и такой критики самого Христа не было со времен первохристианских, когда ожесточенное иудейство и презрительное язычество трактовало новую религию и ее основателя, не будучи сдерживаемо никаким многовековым пиететом.

Розанов поставил вопрос и умолк. В его время и в его обстановке нельзя было сделать иначе. Да и его силы не были таковы, чтобы произвести этот гигантский катаклизм в сознании человечества, который должен неизбежно произойти, если апологеты церкви и христианства не смогут дать на этот вопрос ясного, четкого и разумного ответа, уничтожающего всяческие недоразуме-

307

ния. Однако они до сих пор такого ответа не дали. Такие системы богословия, как книги Флоренского, Булгакова, Несмелова, Тареева, не говоря уже о более слабых, даже не ослабляют остроты поставленного вопроса, а, тем более, не дают исчерпывающего ответа. Книги Розанова прошли незаметно, к счастью, для церкви и христианства, оставаясь достоянием немногих избранных глубоких умов. Поэтому они и не имели того потрясающего влияния, которое должны были оказать. Заботы и тревоги каждодневной жизни, громы войн и революций отвлекли умы людей от этих вечных проблем к нуждам насущным. Но придет час, когда опять сознание человеческое обратится к этим проблемам и станет искать ответа и выхода. Его пока нет и не предвидится в будущем. ;

4.4.43 г., воскресенье. Вечером был у Жени [Конева]. Читал ему свои заметки о Розанове. Затем диктовал сочинение об эстетических взглядах Платона. Это — для его симпатии Ирины, которая учится на Историческом факультете МГУ. Ночевал дома. Во сне видел Сашу. Будто бы он — в Варшаве и женат. Еще видел, что поднимаюсь на высокую башню со стропилами, которые, чернея металлом, точно остов зонта возвышаются над ней. Я же повис на самой вершине, держась за какой-то приклеенный к стене лист толстой бумаги, и вот-вот могу оборваться. А кто-то мне говорит: «И ради чего так стараться и рисковать собою? Ну, сорветесь — и конец. Вам мало будет радости, или за это после смерти вас провозгласят заслуженным артистом...» Любопытно, какая в этом символика?

ill» Ночевал в холоде, только +8° по Реомюру, но укрылся и спал хорошо, тепло, с удовольствием, потому что в своей постели. Беспокоился за квартиру в скиту и возложил всю надежду на милость Божию.

5.4.43 г. Когда шел в скит, опять думал о христианстве. Главным образом о том, почему оно все-таки живо у нас в России, несмотря на всю борьбу с ним на верхах и равнодушие низов. А оно живо, в частности хотя бы во мне, одновременно с чисто-античным языческим восприятием жизни. Природа приводит меня и к тому, и к другому. Как я счастлив, что у меня такой запас внутренних переживаний, мыслей и грёз! >,'

308

Меня очень угнетает отсутствие новых книг. Их и новых журналов я совсем не вижу. Перечитываю то, что есть у меня. А это всё уже много раз читано. Сейчас (>раню себя за то, что в свое время, когда зарабатывал много, мало покупал книг, покупал иной раз малоинтересные, а ленился съездить в Москву, порыться у букинистов. Теперь понятны до боли и счастья шутливые слова Вяземского: «Блажен, кто смог библиотеку себе со-прать под старость лет!» Какая-то мне предстоит старость? Где? С кем? В какой обстановке? Господи, помилуй и сохрани меня!

Кончил уроки в новом помещении. Пришел в свою комнату в скит. К ней я уже успел привыкнуть за 4 месяца. И даже жалко как-то уезжать, хотя ни красоты, ни уюта, ни удобств в ней нет. Великое дело привычка, особенно в немолодые годы! Как я в этом отношении, да, впрочем, и во многих других, стал похож на мою милую Маму! Насколько я помню ее, она сильно не любила всяких перемен и особенно переездов. Я, бывало, ликую, собираясь на новую квартиру, а она печалится. «Привычка — душа держав», и не только держав, а даже самого скромного и маленького существования. И только там, где устоявшийся быт, где порядок, спокойствие, только там ясность духа и счастье. А там, где, как у нас сейчас, да и вообще за последние 25 лет, постоянная ломка, переустройство, передвижение, всяческие ежедневные неожиданности, там только заботы, печаль, раздражение. Там радости мало, счастья нет и не может

быть.

На улице почти темно. Во всех трех этажах огромного дома я — один. Раньше это, может быть, слегка даже пугало бы меня. Но теперь я так равнодушен. Ведь не станет же мне являться тень бывшего наместника Лавры Товии, скончавшего здесь, может быть, в этой самой комнате, свои дни, или тень какого-нибудь другого монаха? А я не прочь был бы поговорить с такой тенью. Она, глядь, сказала бы что-нибудь любопытное. Вдруг она предсказала бы мне мое будущее? Это было бы прямо бесподобно. А вдруг я струшу, даже поседею от страха? Не думаю. Эта тишина, которая царит кругом, наводит на такие мысли. Давно я не слыхал подобного. Мне даже нравится она. Жаль только, что холодновато и неуютно. Если бы в этом доме была комната с

309

моими книгами и со всей моей обстановкой, то было бы прекрасно. А если бы к этому на столе стояли две бутылки с хорошим вином, а рядом основательная и вместе с тем изысканная закуска и любимые английские папиросы, то было бы совсем бесподобно. Пока прерываю писать. Прилягу, не раздеваясь, вздремну немного. Потом приедет Овитовский и скажет: «Мир вам. А он все пишет...»

6.4.43 г. Вечером был у А.И.Леман. Уютный разговор. Ее дочь, В.Г., волнуется, т.к. ждет, что её того и гляди призовут в армию. Рассказывала о разных непорядках и безобразиях, творящихся на хлебозаводе, где она служит. Ночевал дома. Не топлено и холодно. Только +7° по Реомюру. Но я хорошо укрылся, и спать было тепло. Спал, по обыкновению, с удовольствием, т.к. на своей постели.

7.4.43 г. Благовещенье. Сегодня утром около часов 8-и шел в скит. Дивно пели и щебетали птицы. Сколько жизнерадостности в их звонких и мелодичных голосах! Каждый раз, как я только слышу эту весеннюю перекличку, все оживает в моей груди. Я снова становлюсь тихим и доверчивым мальчиком, который лет тридцать тому назад радовался дыханию природы и жил дивным миром своей мечты. И вот сейчас, усталый, голодный, одинокий и беспомощный, а главное — больной и стареющий, я забываю все, все тяготы и неприятности, снова чувствую свежесть и бодрость, снова несказанно радуюсь своему непосредственному ощущению жизни. Хочется снова верить в возможность счастья, надеяться на лучшие времена. Не знаю, почему, но на меня природа всегда действует ободряюще. Мне сейчас совсем непонятны жалобы и упреки тех поэтов, которые говорят о ее бесчувственности, ее великом безразличии по отношению к человеку. Сейчас, в те минуты, когда оказываюсь в ее окружении, я сам сливаюсь с нею, не требуя от нее ничего. Пусть только она остается такою, какова есть, т.е. прекрасной, полной жизни и своего непостижимого очарования, которое вызывает во мне жизненные силы и творческое одушевление! И мне больше ничего от нее не надо. Это, вероятно, происходит потому, что я сейчас совсем отдалился от людей, стал так одинок в своих мыслях, чувствах и грезах, которые покажутся наивными, жалкими и смешными для подавляющего большинства окружающих меня людей. Да и я

310

сам кажусь, конечно, им каким-то блаженненьким, ненужным, почти сумасшедшим. Пусть! Я ушел в свой мир, и меня теперь ничто не может из него исторгнуть. Разве только смерть. Но я ее не боюсь, т.к. убежден абсолютно в том, что она — только переход к инобытию, которое если будет и не лучше, то, во всяком случае, и не хуже этого существования. Есть великая тайная отрада в том, как я мысленно живу в обществе милых сердцу людей, особенно моих лучших друзей, наиболее близких моей душе — Алексея* и Александра. Я вижу их, слышу чх голоса, ощущаю их прикосновения, задумываюсь над их речами и сам говорю им заветные свои мысли... I Прошлое становится настоящим, а фантазия творит об-1 разы и мгновения не осуществившегося, но возможного | будущего. И все сливается воедино, создавая дивный, f небывалый миг подлинного счастья. Не так ли жили и все отшельники, уходившие от мира в пустыню?

Все это я пишу уже в новой квартире, в бывшем Черниговском монастыре, куда мы с Овитовским пере-4 ехали сегодня. Дело было после уроков, перед ужином. Немало было хлопот и кутерьмы. Я постарался поскорее навести порядок в новом обиталище. Овитовский шутил, балагурил, и это меня не только расстраивало, но даже раздражало. Я был резок с ним, о чем теперь жалею. Когда лягу в постель, извинюсь, хотя и чувствую себя правым в том отношении, что считаю неуместным и даже неумным для солидного мужчины такое балаган -ничанье в серьезные моменты работы. Всему свое вре-i мя. Когда надо трудиться — не до шуток. Когда свободен и отдыхаешь, отчего не пошутить? Я не люблю иметь дело с балаганом. Но я был неправ, что высказал ему это и довольно прямо и резко. Надо было промолчать. Но я не сдержался. Увы! Не всегда бываешь таким,

каким хочешь.

Поселились в комнате бухгалтера. Тесно. Пока помещение, предназначенное для нас, еще не очищено. Ну, поживем — увидим, как всё дальше устроится. Сожители мои собираются спать. Пора ложиться и мне. Кончаю. Det mini Deus veniam et patientiam! Solvet

i imobolem! Finis loquandi**.

пать. Пора ложиться и veniam et patientiam! Solvet m immobolem! Finis loquandi**.

жи обрю

Кончаю. Det mini Deus animam meam puram et vitem i

* Спасского.— A.H.

«Дай мне, Господи, прощение и терпение! Исполни душу мою чистотой и жизнью неколебимой! Конец болтовне.» (лат.) -АЛ.

311

8.4.43 г. Ночевал первый раз на новом месте. Спал крепко. Видел много снов; когда просыпался, чтоб выйти «до ветра», по русскому выражению, глядел на черные громады собора и колокольни, выделявшиеся на бледнеющем фоне неба, усеянном звездами. Вечером, в лучах заходящего солнца, эти красные здания светились как-то особенно, камень казался теплым. И только раздражали маленькие главы и детали украшений. Они снижали впечатление от массивности здания. Издали, когда все эти мелочи недоступны для взора, собор и колокольня производят лучшее впечатление, нежели вблизи. Меня удивляет безвкусие архитекторов, строивших такие монументы в ложнорусском стиле. Надо потерять всякое чувство меры, красоты и величия, чтобы создавать образцы такого уродства в стране, где есть Новгородская и Киевская Софии, Троицкая лавра, Московский кремль, Василий Блаженный и тысячи прекрасных церквей и монастырей. Вот где подлинный decadence* архитектуры.

Сейчас надо идти завтракать. Я не умывался. В том доме, где ночуем, воды нет, надо идти в учебный корпус. Но дело идет к лету. Тогда все наладится, а пока потерплю. Сегодня вечером пойду домой и умоюсь, как следует, а сейчас протер глаза, прополоскал рот и, моя посуду, одновременно освежил слегка руки. Боже мой! Как я опустился! В какой обстановке вынужден жить и уже почти привык к ней! Жалкое и одновременно удивительно стойкое существо — человек: ко всему применяется, приспособляется, способен перенести чёрт знает что! А для чего? У большинства на этот вопрос нечего сказать. Разве для того только, чтобы пить, есть, спать, испражняться в надежде, что потом, в конце концов, он будет вкуснее пить, есть и удобнее спать и испражняться, не подозревая даже, что наряду с этой зоологической жизнью есть иная лучшая и более достойная человека жизнь.

?' 4 часа дня. Дал 7 уроков. Устал. И не столько от самих уроков, от количества часов, сколько от убогого и элементарного курса. Я могу читать лекции по литературоведению, истории, даже искусствознанию, философии и филологии, а мне приходится преподавать грамматику

Упадок (фр.).— АН.

312

в объеме 5-6-х классов, историю СССР в объеме учебника Шестакова и элементы Конституции. Ведь это то же, что заставлять композитора быть тапёром на любительских вечеринках!

Утешает одно: я это делаю для инвалидов Отечест-11СННОЙ войны, и в чашу горечи, принесенную этой проклятой войной, лью хоть каплю малого лекарства. Утешает и то, что в немногих способных и развитых слушателях мне удается расшевелить мысль, заставить Их полюбить чистое знание, заинтересоваться культурой. Это оправдывает для меня мою жизнь и работу в МООСО. А работать так, как другие, для куска хлеба, я

Не могу.

Горько до отчаяния сознание того, что никому не Нужны мои подлинные знания и таланты. Их мне негде применить: у меня нет диплома, нет «звания» — профессора, академика, писателя, поэта. А у нас везде и во леем теперь нужны «бумажка'», «удостоверение». Как постыден этот бюрократизм и формализм для Советского социалистического государства! Как жаль, что его не смогли изжить до сих пор! И еще более горько и тягостно то, что мои лучшие мысли и мечты ни в ком не встречают ни отклика, ни понимания. Всё надо таить и хоронить в себе. Никто не разделит, а, тем более, не даст ободрения, не возбудит импульса к дальнейшей творческой работе. Полное давящее одиночество. Неужели оно будет усиливаться и в дальнейшем, даже по окончании войны? Неужели у меня никогда не будет друзей, равных мне в научном и художественном отношении, а тем более — превосходящих меня?! Грустная перспектива.

Сейчас полежу немного. Потом поужинаю и пойду в 5лгорск. Сегодня ночую дома, если там не очень холодно.

9.4.43 г. Днем был на базаре, купил стакан махорки ia 20 рублей и кусок хлеба за 50 рублей. Половина полумесячного заработка вылетела. Встретил Л.К.Тихееву. Такая же говорливая и с той же пустотой во всей ее многоречивости. Все мысли только о семье, особенно о споем «Вове». Удивительны мне такие существа! У них неё в семье, всё в семью, а семья получается, тем не менее, совсем неудачная. Так и у Л.К.Т|ихеевой]. Только одна дочь — толковый человек, а остальные три сына — какие-то нелепые недоумения. Меня ужасает их некуль-

313

турность. И любопытно: у них такое же исключительное семейственное чувство. И я уверен, что они так же не сумеют воспитать своих детей, как не сумела воспитать их самих мать, хотя положила на это все свои силы. А почему так вышло? Мне ясно до предела. Она, собственно, не воспитывала, а только питала их. Никакого духовного воздействия не было совершенно. Ни она, ни муж ничего не читали, ничем не интересовались. Книги Ф их доме — жалкие существа. Они валяются, где попало, покрытые пылью, загрязненные. Она пианистка. Но я не видел, чтобы она жила музыкой. Музыка для нее — лишь предмет ее преподавания, способ зарабатывать деньги, как и немецкий язык, ее другая специальность. Я сомневаюсь, прочитала ли она хоть одно произведение Гёте или Шиллера по окончании своего учения? Уже не говорю о других авторах. И вот, результаты налицо. Дети так же неразвиты и некультурны, хотя у Владимира и Николая есть склонность к живописи, а у Николая, сверх того, — к музыке и танцам. Но из Николая вышел отчаянный алкоголик, грубиян, который хамит в ^обращении с матерью, а из Владимира — мямля; муж — ¦лЛод башмаком жены. Стоило отдавать всю жизнь, чтобы ^вырастать таких деток! А мать, действительно, жила и до '$?их пор живет только ими и только для них и их детей. Во %всем этом я вижу тупое продолжение своего рода, живот-f ный инстинкт бессмысленного существования. Как жалки ^такие люди! Как скучно и грустно глядеть на них!

Заходил к жене священника Ржепик. Она больна. Муж выслан. Она продает книги. В большинстве — хлам. Есть 4 тома Тареева — «Основы христианства», 4 тома истории Ключевского (дореволюционное издание) и полный Достоевский в издании Маркса. Цен не узнал. Когда придет сын, то выяснится. В комнате много икон, но темно, неуютно. А грязь и пыль отчаянные. После просмотра книг пальцы у меня стали совсем черные. Как не противно жить в такой полускотской обстановке! Впрочем, сейчас почти у большинства интеллигенции такое окружение. Все помыслы и силы обращены на одно: на еду. Как все это мне чуждо и противно! Как я ни устаю, как я ни голодаю за последний год, и хотя почти не живу в своей комнате, всё же по мере сил поддерживаю в ней некоторый порядок и даже красоту. Врожденное эстетическое чувство не позволяет мне превращать свое жилье в скотское логово.

314

Сейчас за ужином слышал от бухгалтера свежую но-пость: директора и завуча вызывают в Москву. Говорят, что Академия [им.] Фрунзе, занявшая наш скит, претендует на все окрестные помещения, в том числе и на наш монастырь. Может быть, встанет вопрос о ликвидации Нашего учреждения в этой местности и о переводе его в другой район. Это крайне неприятно. Только что пере- несли одну передрягу с переселением, кое-как разместились, уполошились, приступили к делу, как предстоит еще большая ломка. Мне не улыбается переезд в места, далекие от Загорска. А где устраиваться в Загорске, глядя на лето, не знаю. Вообще, будущее более чем неопределенно. Вот уж когда приходится целиком положиться на Судьбу! Что она решит, так и будет. Постараюсь не волноваться, не расстраивать себя заранее. Авось, всё устроится к лучшему. Бог милостив...

Когда был у Ржепик, туда пришел Г.С.Горохов, бездарный художник, который несколько лет преподавал со мной вместе в школе 2-й ступени имени Горького (бывш. мужская гимназия, теперь средняя школа им. КИМ). Своим рисованием он не сумел заинтересовать учеников. Не обладая даже в малейшей степени эстетическим вкусом и художническим дарованием, он не оказал никакого влияния на учащихся. Когда надо было писать художественные плакаты для школьных вечеров и украшать зал, то обычно это делали ученики под моим руководством. Потом он оставил школьное преподавание, ¦занялся массовым изготовлением портретов вождей, которые писал крайне грубо и топорно. Однако они хорошо раскупались. Местные власти охотно украшали этими уродливыми полотнами свои служебные кабинеты, и он зарабатывал на своем промысле солидные суммы. Война выбила его из колеи. Заказы прекратились. Одно время пронесся даже слух, что он сошел с ума, так сильно будто бы обуял его страх безработицы и угрожающего голода. В свое время, когда мне об этом сказали, я заметил, что этого опасаться не приходится: Горохов не сойдет с ума, т.к. ему «сходить не с чего». Он никогда не был умен. Я помню, что в бытность свою учителем рисования он пытался что-то говорить об искусстве, о творчестве, но это все было так кустарно и примитивно, что его и скучно, и жалко было слушать.

315

** Он брал, помню, читать книга Гершензона «Мудрость Пушкина», «Мечта и мысль Тургенева» и еще кое-что в таком же духе, но вряд ли смог осмыслить их, а только нахватался из них кое-каких идей, которые не сумел связать в одно целое, ни даже просто-напросто понять по-настоящему. Для этого у него не было ни внутренней культурности, ни элементов необходимого образования или хотя бы серьезного самовоспитания. Получилась какая-то смесь, в которой ни он сам, ни его собеседники не могли ничего разобрать. Сегодня на мой вопрос, где он работает, сказал мне, что не служит нигде, сидит дома. Он — нервно больной. Его тревожит всякий шум. Он не выходит без крайней надобности даже на улицу. А дома у него нет радио. Он не выносит никакой техники. Техника заполонила всё. Люди стали ее рабами. Она убивает все духовные порывания человека и его самого превращает в машину. Наконец, в этой войне техника истребляет человечество... Мысли, конечно, не новые и весьма справедливые. Но он говорил их так напыщенно, точно каждая была откровением с его стороны, неведомым доселе неразумному человечеству. И эти фразы звучали плохо пересказанными откровениями из учебника, когда бестолковый ученик, не понимая и не желая вдумываться, барабанит зазубренное при ответе. Не было в его словах того личного своеобразия, которое показывает, что человек пережил чужую идею глубоко в себе, сроднился с нею настолько, что она стала его плотью и кровью... Вдобавок он сказал еще, что, по его мнению, всё это — дело диавола, который не только хочет соблазнить и погубить, а еще и измучить при этом человечество. Последние слова показались мне более искренними и более интимно прочувствованными, нежели все его рассуждения о гибели культуры. Мне стало ясно: просто у человека отняли возможность есть ежедневно белый хлеб со сливочным маслом и запивать его душистым кофе, вот он и видит во всем злобное поползновение диавола, который нарушил благополучие его каждодневного menu, т.е. культуры, как он выразился. Вот на таких-то субъектах и строит свою агитацию фашизм. Такие Гороховы -^ идеальнейшая плодоносная почва для всяческого ханжества, суеверия, фанатизма, которые любят рядиться в пышные фразы и прикрываться возвышенными устремлениями, когда подо всем

316

скрывается одно неудовлетворенное брюхо. Надо иметь гонкое чутье и действительно быть культурным человеком, чтобы почувствовать сущность таких «истлевающих личин»...

Сегодня я опять стал продолжать главу «Мое бытие» для «Эрмитажа». Пишу о том, что представляю собой теперь, какие фантазии приносят мне отдых и отраду в наши тяжелые дни.

Вчера получил после долгого перерыва открытку от д-ра М.М.Мелентьева, приятеля Т.В.Розановой, с которым познакомился в прошлом году по переписке, а затем виделся один раз летом. Он собирается перебраться и Москву, а еще более — в Загорск, где похоронен его молодой друг художник В.* Надеется к концу апреля (Зыть в Москве, а летом увидеться со мной. Меня как-то м;шо обрадовало это известие. Это несомненно культурный и интересный человек, но сейчас меня совсем не соблазняют перспективы новых знакомств и сближений. У меня появилась прямо-таки какая-то боязнь всего но-1юго. Посмотрим, что из всего этого выйдет.

10.4.43 г. Ночевал в монастыре. Теперь у меня вместо кровати диван, и спать на нем гораздо удобнее. Но все же вчера вечером долго не мог заснуть. Почему-то зябла правая нога. Я побаиваюсь рецидива ишиаса. Вче-i pa вечером стал заканчивать чтение второго тома писем Флобера, начатое еще год тому назад. Книгу эту подарила мне в свое время С.И.Огнева, подписав на ней инициалы своих трех фамилий: Юшкова, Киреевская, Огнева — «Мадам ЮКО», как иногда в шутку называл я ( ее. В связи с этим я тепло вспомнил об этой умной и 1 чуткой женщине, которая полюбила меня как родного сына и много дала мне в духовном отношении. Ей будет посвящена специальная глава «Эрмитажа».

Сейчас на улице хмуро. Небо серое. Из окна моей комнаты видны мрачно чернеющие стволы лип, елка и красные массивы собора и колокольни. Было бы всё очень красиво, если бы не мусор и разные нелепые уродливые заборы. Как люди умеют все изуродовать и загадить! Я замечаю, что подавляющее большинство не только не любит и не понимает красоты, а сознательно стремится истребить ее или ослабить привнесением вся-

'СвитальскийВ.(?) —АЛ.

317

ческого ненужного безобразия, которое не оправдывается ни удобствами, ни необходимостью.

Чувство красоты надо воспитывать с детского возраста и приучать к нему человека так же, как мы приучаем его к опрятности или порядку. У нас же семья и школа в лучшем случае заботится о том, чтобы дать побольше знаний ребенку, но совершенно не задумывается об организации и развитии его чувства. В результате вырастают дикари или хамы, которых не облагораживает никакая ученая степень. Все разговоры о художественном воспитании, которых было так много во времена Луначарского, так и остались пустой болтовней, а после него сошли на нет. В школах остался один голый утилитаризм, и дети не понимают и не чувствуют ни красоты природы, ни обаяния искусства, пока кто-нибудь со стороны не обратит их внимания. После Наркомпроса вина в этом отношении падает главным образом на учителей рисования и литературы... /

Читаю письма Флобера. Изумительно интересно. Масса мыслей, многие из них очень близки и родственны мне. Со временем, как кончу второй том, запишу соображения по поводу многого, что возникало в голове при чтении. В свое время я читал эти письма в «Русской Мысли» и в издании «Шиповник», но там их было значительно меньше. Флобер говорит, что делал массу заметок и выписок, читая огромную литературу о Карфагене, работая над романом «Саламбо». Любопытно было бы узнать, сохранились ли эти записи, напечатаны ли там во Франции, и где именно. Я очень хотел бы их просмотреть.

s С таким же огромным наслаждением я читал избранные места из дневников Гонкуров в издании «Северного Вестника», а потом в наши дни в журнале «Интернациональная литература». Очень жалею, что они не переведены полностью и что не видел их подлинника. Та-vKoro рода литература в высшей степени интересна и по-! лезна. Здесь maximum искренности и непосредственности, здесь личность и все субъективное на первом плане. А я, в противовес Флоберу с его преклонением перед якобы научным объективизмом, считаю, что самое ценное во всяком творчестве, даже в малейшем высказывании — его субъективность, то, в чем проявляется самое ^существо человека. Безумное и истощающее силы человека стремление к объективности родилось у Флобера,

318

Гюз сомнения, под влиянием естественно-научного мировоззрения, которое в его годы переживало пору своего расцвета и еще не предвидело тех разочарований, которые явились к концу века. А, в сущности, как это наивно! Неужели Флобер не чувствовал и не понимал того, что полный объективизм не только невозможен, но и неинтересен, т.к. скрадывает оригинальность личности, выражающуюся лучше всего в субъективном заострении. Можно сказать, что даже сам порыв быть объективным — не что иное, как своеобразная форма субъективности, присущая определенным натурам в определенные Периоды истории. Полный объективизм недоступен для человека, т.к. последний — живое существо и, volens-nolcns*, всюду вносит свои личные страсти и пристрастия. Даже в науку, даже в такие дисциплины, как химия, математика, астрономия и статистика, не говоря уже о гуманитарных областях, тем более об искусстве. Здесь субъективизм не только допустим, но вполне законен и даже желателен, т.к. он раскрывает просторы мира и обнажает глубины души сквозь чудесную призму человеческого сознания.

11.4.43 г. Был у Жени Конева. Интересный разговор о Боге. (Кстати — курьез: вернувшись домой, прочел в письмах Флобера наши сегодня высказанные мысли! **)

' Хочешь не хочешь (лат.).— А.Н.

В сохранившемся экземпляре книги С.А.Волковым тогда же были подчеркнуты следующие строки: "Объяснять зло первородным грехом равносильно тому, чтобы ровно ничего не объяснить. Поиски причины антифилософичны, антинаучны, и в этом отношении все религии еще менее нравятся мне,чем какое бы то ни было философское учение, поскольку они утверждают, что им знакома причина. Пусть это потребность сердца — согласен. Эта потребность, несомненно, достойна уважения, но отнюдь не эфемерной догмы. Что же касается идеи об искуплении, то она исходит из узкого понимания Справедливости,— своего рода варварской и туманной способности воспринимать ее. Это наследство, переданное человечеству на его ответственность. Восточный милосердный бог, который вовсе не отличается милосердием, заставляет маленьких детей искупать грехи отца совершенно так же, как паша требует от внука уплаты долгов за деда. Дальше этого мы не пошли, когда говорим о божьей справедливости, милосердии или о гневе божьем, — обо всех человеческих качествах, относительных, полноценных и в то же время несовместимых с абсолютным". {Флобер Г. Собрание соч., t.VIII.M.-JI., 1938, с. 155.) — АН.

319

"''Ночью возвращался в темноте. Луна закрыта тучами. Влажный и теплый южный ветер с редкими каплями дождя. Плавно гудели ели. Мне показалось, что пахло березовыми и тополевыми почками. В монастыре тихо. Не встретил ни души. Дома никого. Овитовский и бухгалтер уехали. Читал письма Флобера. Очень, очень интересно. Вполне согласен с мыслями Кузена: «Прекрасное в Европе создано для сорока человек в столетие», и самого Флобера: «Самое значительное в истории — это маленькая человеческая часть (может быть, три-четыре сотни людей в столетие), которая, начиная Платоном и кончая нашими днями, не изменялась. Они-то и создали всё, они — совесть мира»*. Замечательна еще его фраза: «¦Когда народ перестанет верить в непорочное зачатие, он уверует в вертящиеся столы»*". Прочитав ее, я тотчас вспомнил о том, как сейчас даже интеллигенты бегают к разным гадалкам и ворожеям, а деревенские бабы, сделавшись гражданками, зарабатывая десятки тысяч рублей на картофеле, капусте и молоке, покупают не книгу, а трюмо, пудру и одновременно слушают на базаре в Загорске предсказания слепых инвалидов, бормочущих им пошлейший, но приятный их сердцам и понятный их умам вздор, ведя пальцем по книгам, изданным для Ьлепых, по «слепым книгам», как с благоговением и страхом шепчут эти самые дуры. Как прав Флобер! Как жалка масса! Никакой социализм ее не переделает.

12.4.43 г. Ночь прошла хорошо. Спать было тепло: рядом горела плитка. <...> Через 20 минут уроки. Их сегодня у меня 8. Тяжелый день. Постараюсь его облегчить: проведу читку газет. В перемены буду читать письма Флобера, чтобы не замечать «нищих духом» педагогов. Иначе на меня навевают унылость невольно слышимые извечные разговоры о еде. Все время вспоминаю Сашу и Жоржа. Где-то они? Живы ли? Сейчас, за заботами трудной жизни, в обстановке голодания и всяческих травм не так резко чувствуется боль и беспокойство за них. Как-то отвлекаешься и то и дело забываешь. Но лишь только наладится существование, а от них и об них не будет вестей, — меня постигнет такое

Там же.— А.Н. 1 Там же.— АН.

320

горе, которое трудно себе представить. Дай Бог, чтобы они остались живы, целы и невредимы, вернулись бы домой на счастье себе и своим ближним!

Вечер. У меня опять нет часов, и я нахожусь вне времени. Сейчас после ужина сидел в монастырском саду. Сосны, ели, липы и тополя, беспорядочно разбросанные, золотистые в закатных лучах. Краснели громады собора и колокольни. Постепенно лучи меркли и погасли совсем. Затих щебет птиц, и только слышался отвратительный треск пролетающих то и дело самолетов. Даже сейчас, когда я пишу один в своей келье, этот шум неприятно доносится до меня, напоминая о проклятой бойне. Никуда от нее не спрячешься, не уйдешь, разве

только в могилу!

А все-таки монастырский сад неважен. Монахи не сумели ни сохранить виды леса, хотя кругом, за стенами, множество огромных елей, сосен и берез, ни сделать красивых насаждений. Липы и тополя рассажены безвкусно, беспорядочно. Липы уродливо подстрижены. Сразу чувствуется, что монастырь недавний и все эти посадки делались в конце XIX века, когда уже никто в России не умел толком строить здания и разводить сады. И нет в этом монастыре того обаяния древности, великого покоя и прекрасной устойчивости и гармонии, которую я почувствовал в переславских монастырях и которая есть в Лавре, несмотря на многовековые в ней наслоения. Ну, а послереволюционные обитатели сумели добавить своего уродства в достаточной мере: многие деревья спилены, кусты уничтожены, всюду мусор, битые стекла, разные обломки... Тошно видеть такое безобразие.

16.4.43 г. Все эти дни ночевал дома. Холодно, +7 градусов [R]. Укрывался двумя одеялами и пальто. Тяжело спать под таким грузом, но зато не зяб. Сегодня с утра убирал комнату, перетирал пыль. Зашил вконец изорвавшийся матрасик из верблюжьей шерсти. Она вся свалялась. Надо бы расщипать, но руки не доходят. Устаю. Вложил матрасик в новый, еще прошлым летом купленный чехол, порадовался. Пора навести порядок, а то все сыпалось. Матрасик покупала еще мама, когда мне было 10 лет. Итак, он прослужил 34 года! Надеюсь,

21 С. Волков

321

что прослужит мне, как и остальные мои вещи, до конца жизни, который, вероятно, уже недалек. Открыл форточку. На улице теплый, душистый ветер. Сразу» комнате стало теплее, +9°. Сейчас на улице теплей, чем в каменном нетопленом доме. Надо сходить побриться, и в баню. А то в Страстную неделю будет теснота.

За эти дни утешался лишь природой, когда ходил к монастырь и обратно, и чтением писем Флобера. Как они мне многим-многим близки, да и сам Флобер, со всеми его мыслями и переживаниями, с особенностями его характера, вплоть до тончайших нюансов...

Вчера вечером, когда возвращался домой около 9-и часов, на северо-западе вспыхивали огни и слышались короткие тупые удары. Очевидно, на 11-м заводе стреляли зенитки. А я сначала подумал было, что это молнии.

На улице сразу очень потеплело. В лесу журчат ручьи. Вчера в липовых зарослях Корбухи я вспоминал Огуднево, 1908-1909 годы, как бывало с Крестной и тетей Лизой мы гуляли весной по дороге к Петровскому. Те же свежие запахи земли, воды, почек; те же теплые звенящие ветры; те же переливы весенней воды в ручьях и голосов птиц в лесу... Стало тепло и нежно на душе. Милое, милое детство! Куда ты скрылось? Зачем я — не тот тихий и беззаботный мальчик в деревенской глуши! Как быстро и невозвратно летят годы! Как грустна наша человеческая жизнь!

Если Богу будет угодно и я по-прежнему останусь на старом месте, ни угрозы войны, ни голод, ни другие неприятности не нарушат моего существования, то летом буду продолжать усиленно работать над «Эрмитажем», заканчивая начатое, а также создавая новые главы. Хотелось бы мне завершить хоть этот труд. Вместе с моими стихами это будет мой вклад в русскую литературу. Если же судьба позволит, то впоследствии переработаю его. Дополню примечаниями и библиографией, отделаю стиль, вставлю целый ряд экскурсов. Мне хочется, чтобы «Эрмитаж» стал как бы энциклопедией моей жизни. Туда войдет всё, кроме стихов, и этот дневник, который теперь буду вести непрерывно до конца жизни. Я убежден, что эта моя книга будет нужна. Если не многим, то некоторым людям, подобно мне живущим своим внутренним миром, без понимания, без отклика и

322

сочувствия в живых современниках, которые, как кажется порой, на тысячи верст и сотни лет отдалены от тебя... Я, по крайней мере, теперь это испытываю почти ежечасно. Было нечто подобное и раньше, начиная с 1932 года, когда я в тоске одиночества, видя, как разрушается и гибнет, уходит и забывается все то, что мне дорого, начал писать свою книгу. Я полагаю, что по окончании войны будет то же состояние и у меня, и в окружающей среде, во всей контрастности, какая сейчас налицо. Может быть, этот разрыв обострится, и для меня будет еще болезненнее. Тогда, тем более, надо писать и, не имея устойчивости в окружающем мире, создать в себе свой дивный мир и им жить и дышать.

17.4.43 г. Снова кутерьма. Преподавателя Чернова спешно переселяют из скита к нам, поэтому я временно покидаю свое временное обиталище в монастыре, перебираюсь на свою квартиру в город, куда буду уходить ежедневно после уроков, а Чернов поселяется на моем месте. Меня это не огорчает, т.к. стало очень тепло на улице, и в комнате моей стало сносно. Тяжело только сегодня будет тащить ватное одеяло на спине в мешке, да сумку в руках со всякой мелочью. А потом, когда освободится здание, занимаемое сейчас туберкулезниками, там будет произведена дезинфекция, и я снова смогу получить свой pied-a-terre.

Среди всего этого безалаберного шума и суетни я закончил чтение писем Флобера. Как они интересны! Особенно, когда мною прочитаны все его сочинения, имеющиеся в русских переводах. Ясно вырисовывается облик человека, жившего и дышавшего литературой и влюбленного бескорыстно в возвышенную и возвышающую красоту. Есть в его изумительном трудолюбии, в его усидчивой и самоотверженной работе над стилем (несмотря на некоторые крайности в этом отношении) нечто родственное моему милому Валерию Брюсову. У обоих искусство на первом плане, оба осуществили девиз Nulla dies sine linea*. А в любви к книгам, к чтению, ко всей безграничности познания мира и человека он так сближается с Максимом Горьким, которого за эту

«Ни дня без строчки» (лат.).— АН.

323

черту я особенно ценю и люблю. В письмах есть упоминание о том, что для «Бювара и Пекюше» Флобером была собрана масса всяческих выписок, составившая большую тетрадь «в восемь пальцев толщиной». С каким удовольствием я просмотрел бы все это! Ведь там — материалы для 2-го тома романа, обещавшего быть очень интересным (особенно для меня). Авось, во Франции все это издано. Тогда я со временем постараюсь достать эти тома, конечно, е[сли] б[уду] ж[ив]. Эту толстовскую оговорку теперь очень и очень уместно держать на уме. Жизнь так богата самыми неожиданными и непредвиденными возможностями!...

19.4.43 г. Вчера вечер провел у Ж.Щонева]. Подарил ему синий венецианский бокал с изображением трех дожей. Он, кажется, остался доволен. Время прошло хорошо. Я читал отрывки из сказок Уайльда и повестей Кузмина. Разговаривали сначала на эстетические темы, а потом о современности и перспективах. Последние две темы навезли на грусть. Возвращался в 10 ч. вечера. Сияла луна, прорываясь сквозь облака, сверкали мокрые крыши...

Вчера в разговоре с Ж.Щоневым] я говорил о том, что с 1914 по 1917 г. и с 1922 по 1928 гг. у меня были периоды эстетические, тогда как с 1918 по 1921 и с 1928

Лго сие время — философские. В каждом периоде была своя основная идея, окрашивающая всё в определенные тона, свои симпатии и увлечения, в связи с этим и осо-

'бая форма проявления моей личности. Даты, конечно, указаны приблизительно. Надо будет в главе «Мое житие» поговорить об этом подробнее, а еще лучше — на-

} писать специальную главу для «Эрмитажа» под заглавием «Ступени»...

В субботу слышал, что умирает А.А.Башилов, препо-

щаватель математики, которого я помню еще с 1910 года.

(Он тогда служил в женской гимназии Сергиева Посада.

""^Вероятно, — от голода, или от недоедания. Теперь такова участь многих стариков. В пятницу в бане видел

,А.Ф.Павловского и ужаснулся его худобе: кожа да кости!

1рднако и сам я выгляжу немногим лучше. В той же бане

дамел удовольствие убедиться в этом, разглядывая себя нагишом в большом зеркале. Овитовский вчера перед отъездом основательно застращивал меня ужасами голода в предстоящую зиму. Говорил о необходимости все

324

I

усилия положить на огород: «Иначе подохнем с голоду...» Таков его рефрен за последнее время. И хотя я лтю, что в этом отношении он порядочный паникер, всё же невольно задумываюсь о своей судьбе. То, что я совершенно одинок, одновременно и удобно, и плохо. Мне не на кого надеяться, но моя гибель никого не погубит и мне не о ком страдать и заботиться. Прямо-таки по пословице: «Одна голова не бедна, а если и бедна, то одна». Поживем — увидим! Вообще, я убежден, что это лето будет решающим для всей военно-политической ситуации наших дней.

24.4.43 г. Вчера купил на базаре кусок хлеба за 80 рублей и два куска пиленого сахара за 20 рублей. Потом, сидя на пеньке на бульваре, с аппетитом уничтожил этот сторублевый завтрак, наслаждаясь солнцем и легким теплым веянием ветерка.

Перечитываю книги Метерлинка «Разум цветов» и «Смерть». По-прежнему они оказывают на меня исключительно сильное впечатление. Сейчас приехал из Москвы Овитовский: путает перспективами летнего немецкого наступления со Смоленска на Москву. По всем вероятиям, они будут действовать газами. Мне как-то не страшно все это. Я так устал и так ослаб, что смерть не путает. А кроме того, какой-то внутренний голос говорит во мне: «Все скоро кончится, и ты опять заживешь по-человечески». Завтра Пасха. Но нет прежнего радо-вания, которое обычно охватывало меня в эти дни. Один курсант — Францкевич, сказал мне сегодня за обедом, что он слышал, будто бы в РККА сегодня в ночь разрешено отпускать красноармейцев в церковь на 5 часов, если кто из них пожелает. Верится с трудом...

26.4.43 г. Вечер перед Пасхой провел в одиночестве дома. Было грустно. Рано лег спать. Первый день Пасхи ясный, солнечный. Жара совсем летняя. Ходили без пальто. Вечером гроза с молниями и громом. Теплый дождь. Сегодня прохладный ветер и сумрачно. В комнате у меня хорошо — прибрано и тепло, +12° по R.

Вчера был у Коневых. Хорошее угощение, хотя без пасхи и кулича. Из традиционных блюд — только яйца. Мне дали голубое. Я в ответ подарил цветные фотопластинки, подаренные в свое время мне С.И.Огневой, с «брюсовским видом» (т.е. не я с брюсовским видом да-

325

рил их, а там изображен вид, который, как рассказывала СИО, понравился Брюсову в свое время и был назван им «царским видом», на что СИО не без некоторой льстивости заметила: «Достойный короля поэтов», что тоже понравилось Брюсову)...

27.4.43 г. До сих пор никаких вестей от Саши и Георгия. Страшно и подумать об их возможной гибели. Часто вспоминаю о них, а теперь об Алексее Спасском. О последнем особенно в тех местах, где бывали вместе: в бывшем гимназическом саду, у дома Казанского, у дома Чагиной, на линии железной дороги по направлению к Ярославлю, в лесу между скитом и Вифанией... И так всё сразу становится живо и ярко!

Флобер в последних письмах говорил, что живет исключительно воспоминаниями. Это всецело относится и ко мне. Я так отчаянно одинок сейчас в мире. Кроме Жени Конева, никого не осталось около меня из моих друзей, и я даже не уверен в том, что они живы...

1.5.43 г. Сегодня для меня подлинно праздник: получено письмо от Леонида* после 11-ти месяцев молчания. Оказывается, он и Саша были в немецком окружении. Саша был ранен, а потом отправлен в госпиталь. Сейчас его судьба пока неизвестна, т.к. Леонид после этого уже был еще в сражениях. Надо ждать теперь письма от него. Во всяком случае, хорошо то, что он жив. Скорей бы только получить от него весточку. Самое главное: мне есть теперь для чего и для кого жить!

2.5.43 г. Вчерашний вечер провел и ночевал в монастыре. Сегодня с 6 утра и до 2-х [часов] дня — обычное в эти праздники дежурство, м.б., и нужное в иных учреждениях, но у нас, где нет ни радио, ни даже телефона, совершенно излишнее и бессмысленное. Вечером до 12 ч. ночи читал «Ренессанс» У.Пэтера. Который раз я перечитываю эту книгу, начиная с того счастливого дня в 1917 (или в 1916) году, когда я приобрел ее и познакомился с ней впервые! Я помню, что она оказала на меня такое же огромное и исключительное по своему значению влияние, как «Заратустра» Ницше, как «История живописи XIX столетия» Мутера, как статьи Рёскина об

I

' Дурнов Л.П., брат Дурнова А.П.— АН.

326

искусстве и книга Р.Сизерана о самом Рёскине. Это было мое вступление в подлинный мир высокой культуры, которое сразу поставило меня перед «горными вершинами» европейской мысли, а передо мной поставило трудную, но столь отрадную задачу преодоления инертности и традиционализма в себе и в окружающей среде ради блаженства стать причастным этой окрывшеися увлекательной перспективе.

С тех пор прошло более четверти века. Я многое узнал, многое пережил, прочувствовал и продумал. Очень много прочитано книг и замечательных, потрясающих до основания всё внутреннее существо человека, и просто хороших, и, наконец, только занимательных, служащих развлечением в часы отдыха, или необходимых в связи с работой по той или иной специальности. Многие книги, увлекавшие в годы незрелой юности, постепенно поблекли, как-то отошли в сторону, смененные другими, более соответствующими идеям и настроениям моей души в поздние периоды жизни. Так же случилось и со многими мыслями и переживаниями. Потеряв свой аромат и постепенно блекнувшую окраску, они перестали постоянно звучать во мне и только изредка появляются, как воспоминания, случайностью ассоциаций вызванные из небытия, воскрешая на миг былые увлечения в сознании теперешнего человека, который смотрит на них с полулюбовью, с полуснисходительной улыбкой критики. И вот среди всего этого две книги У.Пэтера, его «Ренессанс» и «Воображаемые портреты» с фрагментами романа «Марий Эпикуреец» остаются по-прежнему сохранившими для меня весь аромат первоначального очарования, усложненный и углубленный нарастанием позднейших наслоений внутренней моей жизни. Идеи Пэтера и его прелестные в своей легкой грации и нежной меланхолии образы не только не потускнели, не отлетели вдаль, наоборот: они стали одними из краеугольных камней моего миросозерцания, на которых можно производить пробу ценности вновь воспринимаемого мира. Немногие авторы и книги сразу и навсегда стали для меня таковыми, составив «вечное сокровище», определяющее весь дальнейший жизненный путь. И каждое новое возвращение к этому первоистоку, каждое перечитывание всегда дает нечто новое, освежая и углубляя прежние восприятия, бережно хранимые па- мятью в ее несчетных тайниках.

327

Хотелось бы отметить такие книги, которые с ранней юности дали мне многое и раз навсегда стали достоянием души на всю жизнь. Прежде всего, стихи Тютчева. Они помогли не только полюбить нашу русскую природу (в этом отношении много ценного дали мне стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова и Никитина, а также картины Левитана и Нестерова и музыка Чайковского). Стихи Тютчева заставили задуматься над проблемой Космоса и Хаоса, извечной борьбы аполлонического и ди-онисийского начал в мире и в душе человека. Они приучили вглядываться зорко в облик жизни и чутко прислушиваться к внутренним голосам, ценить сокровенное Суметь его различать там, где всё кажется обычным для еопытного и поверхностного взгляда. Они, наконец, показали изумительную, почти неизреченную красоту ^всего того, что есть и, тем более, должно быть в нас и фокруг нас. С той поры и до сего дня, и, надеюсь, до самой смерти Тютчев — мой самый любимый, самый "Ьлшкий и родной поэт. Это мой отец в деле поэтического творчества. Отец, учитель, водитель по путям поэзии! Затем полный «Робинзон»*. Я до сих пор помню, как Заставила меня еще в детстве эта книга задуматься об |эдиночестве. Она показала, что человек носит в себе огромнейший запас творческой энергии, которая спасает :|его от гибели и отчаяния в самую тяжелую минуту жиз-?Ш. Суметь воплотить свой внутренний мир, создать себе необходимое окружение из вещей и, наконец, найти товарища, спутника жизни, который сможет понять тебя, насколько возможно одному человеку понять другого, сможет и захочет разделить с тобой твои труды, мысли, чувства и упования, — вот задача, которая показалась мне существенной даже тогда, в силу моего тогдашнего разумения. Впоследствии эта тема обросла позднейшими мыслями и фактами, почерпнутыми из книг и полученными непосредственно из жизни. Но семя было брошено тогда, и дерево выросло из него.

Книги стихов Бальмонта — «Тишина», «Горящие здания», «Будем, как Солнце», «Только любовь», Брюсо-ва — «Венок», Верхарна — «Стихи о современности» пленили меня ликами красоты, дерзновением юного порыва, насыщенностью красок, звуками, запахами. Как

* Д.Дефо.- АН.

328

они были ярки, смелы и пленительны после эпигонства иесх Надсонов и Апухтиных, даже после Майкова, Полонского и самого Фета! У них я учился по-новому смотреть на мир. Они сделали меня человеком modern'a, как сочинения Платона и последних византийцев пробуждали и укрепляли идеи Ренессанса в сознании флорентийцев XV века. Сюда же следует присоединить фантастические новеллы Э.По в переводе Бальмонта, «Земную ось» Брюсова, «Мелкий бес» Сологуба, сказки и «Дориана Грея» Уайльда, пьесы Ибсена, романы Гам-суна и, особенно, пьесы и статьи Метерлинка. К последнему так легко было переходить от Тютчева. Это было моим вступлением в мир Европы, знакомством с иыешими ее достижениями в области культуры.

Сюда же надо отнести те NN «Весов», «Вопросов жизни», «Нового Пути», «Мира искусства», «Золотого руна» и «Аполлона», которые мне удавалось видеть в те ранние годы. Они показали мне, что такое подлинно художественный журнал.

О других книгах, как, например, о «Заратустре» Ницше и об «Истории живописи» Мутера, об их влиянии на меня я говорил.

Теперь, когда я вспоминаю всё это, я сознаю, какое огромное значение имеет та среда, которая окружает ребенка и подростка. Если вещи и люди, пейзаж, музыка и книги, чувства, мысли и разговоры вокруг него красивы, глубоки и оригинальны, то ему легче развить всё хорошее и ценное, что заложено в нем от природы. Ранний возраст создает ту основу, на которой будет произрастать всё дальнейшее. Я убежден, что отрочество — самый важный период в отношении формирования личности. Если в эту пору не приобретено ничего, то все дальнейшие попытки не дают достаточного усвоения. И сильные натуры, не встречая в окружающей среди поддержки своим эстетическим запросам, сами ищут для себя такую среду и находят. Сильный человек всегда умеет добиться своего!

8.5.43 г., суббота. Пять дней не писал. Много времени уходит на походы в монастырь. Ухожу из дома в 7 ч. утра и возвращаюсь — самое раннее — к 7-и вечера, а то и к 9-и. Всё это из-за еды. Завтрак от 8 ч. до 9; обед в 1 ч. дня, ужин в 6 ч. вечера. После этого теперь почти

329

ежедневно собираю шишки для А.И.Леман. А уроков — самое большое — 6 в день. Вот уже полтора месяца, как получаю «диетическое питание», т.е. вместо серой капусты — картофель, почти всегда без масла. Только изредка — пюре или лапша на молоке. С сегодняшнего дня добился (и не без неприятностей) от директора по стакану молока в день. Противно всё это выпрашивать, чувствуешь себя нищим. Да чего, впрочем, смущаться? Я и в самом деле нищий, который только молча просит о милостыне и бывает счастлив, когда добрые и понимающие люди, вроде родителей Ж.Щонева] или Саши, ее подают, то-есть, приглашают поесть...

На днях возвращался около 10 ч. вечера и сел передохнуть на скамеечке около одного домика на Огородной улице в районе Красюковки. Какой-то маленький мальчик, лет 5-и, сказал женщине, копавшей грядки в саду на противоположной стороне улицы: «Какой-то господин сел на скамеечке напротив...» — «Господин, господин! А у господина ноги не ходят от голода», — проворчала та. Меня насмешила эта своеобразная реплика, в которой было мало любезности и приветливости, но зато много горькой правды, хотя и высказанной с пренебрежительностью, свойственной сытым и вульгарным людям...

9.5.43 г., воскресенье. Днем у Ж.Щонева]. Обед, разговор на темы книги Поля Верлена, которую я ему принес. Немного музыки, а потом ходили в кино смотреть «Леди Гамильтон». Очаровательный фильм! Но я вспомнил одноименный фильм, который видел в первые годы революции. В нем играл Конрад Фейдт. И английскому артисту до него далеко. Артистка, игравшая Га-Мильтон, очень интересна. В немецком фильме она была бесцветна. Вспомнил и роман Пименова о леди Гамильтон и Нельсоне, который читал давно в «Русской Мысли», и задумался над этой судьбой женщины, прошедшей в жизни все пути: и счастья, и тусклого закан-чивания в бедности среди блестящих, но скорбных воспоминаний... Непостижимы пути человеческой жизни.

12.5.43 г. Вчера вечером был у А.А.Захаровой. Занимательная беседа. Интересно поговорить с интеллигентной женщиной старого времени, которая еще не ушла целиком в заботы о еде.

330

Сегодня начали сажать картофель с курсантами для МООСО. Нам, учителям, работы немного, приходится лишь присматривать. Кругом леса, поля и глинковская церковь на бугре. Березовая роща возле нее сильно поредела. Сколько мыслей и чувств во мне, и... некому о них сказать, не от кого услышать ответное слово!

Получил письмо от М.М.Мелентьева. Оно датировано сентябрем 1942 г., а пришло только сегодня.

17.5.43 г. Несколько дней не писал. Занимался по-сэдкой картофеля на поле МООСО. Собственно говоря, ничего не делал, т.к. картофель сажали курсанты, а нам, учителям, поручено было наблюдать. Мы слонялись по полю, составляли список явившихся на работы, иногда тоже сажали, а по большей части садились где-нибудь в сторонке и отдавались мечтам, каждый по своему вкусу. Я жалел, что нельзя было принести своего шезлонга и сидеть в нем, вытянув ноги, покуривая и читая интересную книгу. Это слишком подчеркнуло бы мое барственное безделье. Поэтому я наслаждался солнцем, дыханием теплого ветра, приносившего свежие запахи с лугов и из леса, любовался на золото одуванчиков, рассыпанное среди зелени полян; на линию лесов, где свежие березы и красноверхие молодые осинки выделялись на фоне елового бора; на белую глинковскую церковь с березо-ной рощей вокруг, сильно поредевшей за последние годы, на отдаленную линию горизонта, где поле, закругляясь, как плоская чаша, сливается с ясным небом, а на нем четко вырисовывается силуэт далекого пахаря... Все иызывало в душе сладко-грустное томление, которое неизбежно появляется у меня, как только я попадаю в деревенскую остановку. Что это? — Поэтическое настроение руссоистского порядка, вызванное чисто литературными и художественными реминисценциями, или глухой отголосок крови предков-землеробов, живших в затишьи лесов и лугов, покорствуя природе и руководимых законами земледельческого труда?...

Вчера всё воскресенье был свободен, т.к. теперь присутствует при работе только один педагог. Я посидел дома. Почитал кое-что. Вечер провел у Ж.Конева. В сумерках под шум набежавшего дождя поговорил кое о чем, между прочим, о той обстановке, которую каждый из нас намерен создать для себя по окончании войны.

331

Так хочется обоим нам покоя, уюта, красивой и интересной жизни! Масштабы ее так скромны, так невелики, что любой интеллигент прежнего времени ахнул бы, изумляясь нашей непритязательности, но сейчас и это невозможно. Сейчас только одно дается в удел всем: жестокая борьба за существование или суровое нищенство. И то, и другое создает переносимую прозу жизни и мертвит все живые ростки души...

20.5.43 г. Когда я шел на работу, то меня поразил изумительно свежий блеск омытой ночным дождем листвы. Сколько бодрости в этом шуме и сверкании! Как они мне напомнили летние дни блаженного детства, когда я, бывало, встречал раннее утро в своем саду среди берез, тополей и цветов, сверкающих алмазами еще не высохших капель росы и ночного дождя. Какое синее небо, как прозрачен воздух! Какую неисчерпаемую радость и силу вливают такие часы в душу человека!

В этой обстановке легко думается и привольно дышится. Мысли свободно и плавно текут, складываясь в стройное целое. И какими далекими, неважными, даже совсем ненужными оказываются все старые догмы и теории! Идеализм, материализм, со всем веками накопленным арсеналом и богатств, и всякого хлама, кажутся уже только досадными препятствиями на царственном пути мысли. Надо проще и жизненнее смотреть на вещи. Здесь будет уместен здоровый реализм, который всегда был свойственен великим умам человечества, лучшим воплощением которых были Пушкин, Гёте, Шекспир и Лев Толстой. Эта своеобразная теософия, если можно так выразиться. Мудрость земли, земное постижение земного. Своеобразный геоцентризм в отношении основной и первоначальной целеустремленности. Свирепая война, выявившая всю жестокость существования, показала необходимость хлеба насущного для земнородных и подчеркнула, что земнородным прежде всего надо позаботиться о том, чтобы прожить на земле. Умирающий с голоду человек не сможет думать о небесном. Голодного надо прежде всего насытить. Об этом говорит и Евангелие, эта величайшая в мире проповедь идеализма. И Христос насыщал хлебами утомленных и проголодавшихся своих слушателей. Об этом же гово-

332

рит и мудрость всех времен и народов. И только тогда, когда человек сыт, согрет и имеет пристанище, он способен внимать божественным глаголам. Иначе ему фозит возможность превратиться в труп. Так грозная жизнь научает нас реально мыслить обо всем и постигать относительность дуалистического разделения идеализма и материализма в многовековой теории чело-йсческой мысли. Этот синтез реалистичен. Это жизненный реализм, простой, правдивый и часто кажущийся Грубым утонченным натурам, но только он может спасти человечество от вырождения и декаданса, создать ядоровую и прекрасную жизнь. Конечно, он не исключает ничего высокого и глубокого, но он, отменяя всю их важность, необходимость и неизбежность, все-таки констатирует тот факт, что все возвышенное и прекрасное возрастает только на почве известного благосостояния, которое создается исключительно путем реального отношения к жизни.

24.5.43 г., вторник. Когда хожу в монастырь и обратно, размышляю на самые разнообразные темы. Сегодня думал о религии, о том, какое значение будет иметь для нес поворот в политике советского правительства, который уже довольно явственно чувствуется во многом, а на днях резко выразился в ликвидации Коминтерна. Меня не радуют перспективы оттаивания и оживания обветшавшего и подгнившего православия со всеми его былыми претензиями и, особенно, недочетами. Не оно нозродит русский народ и всю нашу жизнь. Церковь будет по-прежнему только литургисать и исполнять требы, а интеллигенция в лице лучших и глубоко мыслящих людей не пойдет за ней. Обновления же церкви не предвидится. Она по привычке былых лет будет льстить и низкопоклонничать перед властью. Да это уже налицо. Достаточно прочитать за последний год поздравительные телеграммы митрополита Сергия, сообщения духовных лиц о пожертвованиях на войну, выступление митрополита Николая на Всеславянском конгрессе в Москве... «Егда оке состареешися, ки тя повяжет и ведет, амо оке не хощеиш...»

27.5.43 г. Вчера весь день шли тучи. Изредка дождило. Гремел гром. Ночью проливной дождь. А говорили,

333

что май будет сухим и сейчас сулят засушливое лето! Вчера днем в монастыре неожиданно встретил Овитон-ского и очень обрадовался ему. Я и сам не подозревал, что так сильно к нему привязался. Очевидно, мое одиночество так тяжело, что я рад доброму человеку, который ко мне всегда так хорошо относился, несмотря на полное несходство во взглядах и вкусах. Он материалист, скорее — практик-позитивист, а я идеалист и одновременно скептик. Говорил с ним о ликвидации Коминтерна, как и с А.И.Леман вечером. Это — событие ^эгромного международного значения. Его последствия ^кажутся в непосредственном будущем. Это новый этап Jb истории СССР и в истории рабочего движения. И но-^ый пункт в развитии социализма. Отныне последний становится как бы национальным делом, прежде всего, {|делом народов СССР.

4 Овитовский, кажется, снова будет преподавать у нас.

,Это меня радует. Будет с кем поговорить. У меня вчера

было большое горе: разорвалась правая галоша, а левая

, протекает. Теперь это — непоправимая беда, особенно в

' моем положении. Вчера вечером, вернувшись от Леман,

**даже хандрил и пал было духом. Но поспал — и успоко-

аился. Такова моя натура. Я утром всегда бодрее, чем ве-

^чером. С каждым утром я возрождаюсь вновь. После

лночи и сна приходит успокоение и нарастает энергия.

Для меня это — символ. Так будет и после смерти, когда

я проснусь для новой, иной жизни...

28.5.43 г. Вчера я получил 10 килограмм картофеля. Сегодня надо будет сажать после обеда. Итак, и у меня будет свой «огород». Сейчас все только этим и заняты, только об этом и думают, и говорят с самого начала весны, а некоторые даже с зимы. «Хлеб насущный». Вернее — картошка насущная!.. На улицах с конца апреля только и видишь людей с лопатами, граблями. Вид у них усталый, озабоченный, но довольный. Везде поднимают целину, даже выкорчевывают кусты. Но все же и в разных местах много неиспользованной хорошей зем-</ли. Это все результат нашего неумения да и нежелания, пожалуй, как следует организовать дело. У меня небольшие надежды на урожай. Много воровства. Уже и ., сейчас таскают только что посаженный картофель, не-'{ смотря на строгие постановления, а что будет, когда он поспеет? Голод и нищета доводят человека до отчаяния.

334

Овитовский вчера говорил, что в Москве ходят усиленные слухи о скором мире, но предполагается, что перед этим будут решительные бои с немцами на юге. Опять ужасное кровопролитие! Сколько уже людей погибло, а сколько погибнет еще! Говорят, что немцы сосредоточивают большие силы, готовят всяческие ужасные сюрпризы и неожиданности, стараясь спасти свое положение. Многие ждут химической, а, может быть, и эпидемической, вернее, бактериологической войны. Это будет кошмар! Наши, конечно, ответят тем же. Да и англичане с американцами в лице своих соответствующих представителей заявляли не раз, что ответят тем же, если немцы прибегнут к таким крайним мерам. Миру поистине грозит перспектива, описанная Лондоном в его «Алой чуме». Хочется верить, что, если есть Божест-ио в высших сферах мирового бытия, то оно не допустит такой погибели почти всего человеческого рода. Только слаба эта вера в моем скептическом уме и уставшем сердце!...

29.5.43 г. Небо без облачка. Солнце. Так ясно в природе и на душе! Хорошо спал, и сейчас чувствую себя бодро. По радио передается какая-то красивая вещь. Звуки рояля, плавные и переливающиеся, говорят о красивой и счастливой жизни. И так хочется верить и надеяться, что окончится скоро весь этот кошмар, которым мы живем вот уже два года, снова наступит пора, если и не полного счастья, то все-таки сносного и мало-мальски отрадного существования...

30.5.43 г., воскресенье. Сегодня, как и обычно, у Жени Конева. Обед был превосходный, т.к. ждали начальство из Москвы, а оно не приехало. И все же, несмотря на то, что порядочно выпил водки и пива и вкусно, сытно закусил, несмотря на патефон, мне было скучно. Это потому, что на этот раз разговоры были только на политические темы, главным образом, о ликвидации Коминтерна, о немецких поражениях, о возможном скором мире, а также о возможном поправении всего государственного курса в самом недалеком будущем. А потом, когда пришел один из инструкторов автошколы, то беседа перешла совсем на узко практическую тему: как И где и что можно добыть, и еще о своих повседневных

335

делах. Я в этом ничего не смыслю, и мне было тоскливо до боли, хотя я и не подавал вида, а там, где оказывалось возможно, вставлял свои реплики. Я жду этого воскресенья целую неделю и не столько потому, что хоть раз в неделю сытно и вкусно поем, а сколько ради того, что могу в кои-то веки поговорить с Женей. Он один остался у меня, с которым можно говорить по-прежнему, так, как я привык беседовать в кругу моих друзе и в моей «малой Академии», как я в шутку называл бывало свою скромную комнатку-келью. И каждый раз, когда подобная беседа удается хоть отчасти, я счастлив, а когда, срываясь, она замещается деловой или бессодержательной болтовней, я грущу...

За последние дни по дороге в монастырь и обратно я много думал о том, как мы сроднились с христианством, как много интимного, своего душевного, личного и национального внесли в эту, казалось бы, чуждую, рожденную в отталкивающем своей корыстностью и жестокосердием еврейском народе религию. Каждая страна, каждый народ, каждый человек так прочно и всепрони-кающе впитал в себя с молоком матери и с воздухом родины христианское мироощущение, так сжился с ним, так пропитал его не только своим духом, но и плотью и кровью, что всякий отрыв от христианства, если и не смертелен порой, то неизлечимо мучителен, болезненно потрясающ как для отдельной личности, так и всего общественного организма. Вся наша советская жизнь за 25 лет тому самое яркое доказательство.

31.5.43 г. Возвращаюсь опять к теме о приспособляемости христианства к местным условиям. Когда я взгляну в золотые сны моего детства, то вижу себя верующим в Бога. Размышляя теперь о своем тогдашнем мироощущении (о миросозерцании в возрасте 5-10 лет говорить не приходится, т.к. элемент мысли тогда был слишком незначительным), я теперь прихожу к выводу, что я и тогда был одновременно и христианин, и язычник, каким в значительной мере являюсь и теперь, только с солидной долей благоприобретенного за последующие годы горького скепсиса и грустной иронии. А тогда непосредственный, пусть и наивный, но живой и животворящий синтез христианского и языческого элемента создавал блаженную ясность в душе. '

336

Была органическая слитность с миром. Природа, немногие люди, с которыми я близко соприкасался, и мой внутренний мир составляли единое целое. И природу я воспринимал чисто язычески, а в отношениях к людям, в душевной жизни сказывалось христианское начало любви и доброты. Потом и к природе я отнес эти специфически христианские чувствования, а к людям стал подходить с языческим любованием. Мне вообще кажется, что эстетизм — явление преимущественно языческого порядка, тогда как всякая этика, отношение к чему-либо, исходящее из моральных соображений, основанных не на каком-нибудь законе и категорическом императиве, а на самых интимных чувствах сострадания, любви и благоговения — явления преимущественно христианские. Так что впоследствии, именно годам к 10-ти, эти два чувствования как бы перемешались друг с другом, взаимопроникая одно в другое, тогда как раньше они существовали во мне неслиянно.

2.6.43 г. Пришел домой, а в почтовом ящике меня ждала радость: письмо от Кати, кузины Саши, в котором она сообщает, что от него получено письмо. Он жив, здоров, на передовой линии. И, наконец, прислал свой адрес, так что ему можно написать. Как я рад! Сейчас пойду к его маме, чтобы узнать подробности. Слава Тебе, всемилостивый Боже, что Ты сохранил моего родного Сашеньку!

3.6.43 г. Прекрасное утро. Солнце. Небо ясное-ясное. Только кое-где маленькие легкие облачка. Тепло. За последнее время, начиная с воскресенья, стоят ясные и теплые дни. Это так радует в теперешней скудной жизни! Сегодня Вознесение, а через несколько дней и Троица. Как я любил всегда этот праздник! И в церкви, и в домах свежие березки, все с цветами... Я вспоминаю, как в детстве все сверкало радостно в этот милый Троицын день! Особенно мне запомнились яркие, красочные платья девочек, идущих к обедне, — розовые, голубые, желтые, пунцовые, сиреневые... Ьф шляпках цветы, в руках букеты. Сколько было чистой и красивой радости

в жизни!

Сейчас у меня стоит на столе букет сирени, и его запах мне опять-таки напоминает мое детство, жизнь в

337

Маврино... Как всё миновало, кануло в неизмеримую и невозвратимую бездну прошлого, и лишь волшебница память хранит в своей глубине дивные очертания, звуки, цвета и запахи вечно дорогих и непрестанно живущих и душе образов прошлого, которые так сладко и так грустно волнуют в скорбной обстановке наших дней...

В связи с этими воспоминаниями подумал о 2-й «Симфонии» А.Белого. Как хорошо смог он изобразить эти весенние праздники в Москве, давая почувствовать и понять их телесную природную красоту и возвышенную духовность! Символисты были изумительно талантливы. Грустно, что наша советская современность их не знает, не понимает и не ценит. Достаточно вспомнить, сколько глупостей, не уступающих чепухе в пресловутой книжке М.Нордау, написали о символистах советские «ученые»; большинство этих «литературоведов» только и заслуживает того, чтобы их имена заключали в кавычки. К сожалению, среди них оказывается и мой бывший ученик И.В.Сергиевский...

Творчество символистов было своеобразным окном в Европу, которое почти два века спустя после Петра Великого снова надо было прорубать, чтобы хлынул свежий воздух. Более того, оно было окном в мир, которое открыло русской интеллигенции этот мир во всем его сверкающем многообразии.

На смену аскетам народничества и затворникам позитивизма появились в лице символистов новые люди, которые захотели и смогли преодолеть национальную ограниченность и рассудочную узость и сухость своих современников, увидели не только свой маленький замкнутый мирок, но несравненно более широкие сферы жизни и пошли самыми разнообразными путями мысли, воспринимая весь мир без каких-либо ограничений, сумели и посмели восхищаться открывающимися перед ними необъятными просторами и волнующими глубинами, постарались в своем творчестве выразить свое новое мировоззрение и пленить других этими поразительными горизонтами.

Творчество символистов, их кругозор, углубленность тематики, обостренность ощущений, оригинальность идей — все необычайно ново, увлекательно и ценно на тусклом фоне конца XIX века, когда отдельные крупные личности, вроде Льва Толстого, не искупали общего

338

упадка мышления и творчества. Символисты старшего Поколения сосредоточивают свое внимание почти исключительно на эстетической проблеме. К ним тесно примыкают художники-мироискустники. Весь мир предстает их взорам, как явление красоты, par excellence*. После тусклых и грустных тонов пейзажа и жанровых сцен, преобладающих в поэзии Чехова, Успенского и Надсо-на, не говоря уже о менее значительных авторах, и в живописи передвижников, где социально-этические темы, развернутые почти всегда в узко-национальном, типично русском масштабе, доминировали и вытесняли нее остальное, появляется звучная и многогранная поэзия Бальмонта, пытающаяся с восторженной неумеренностью схватить и выразить всю красочность и пахучесть, все полногласие земного мира от серых валунов Исландии до изощренной четкости Японии, от легенд и преданий древних майев до песенных мотивов русского хлыстовства. Творчество Брюсова в этом отношении еще глубже, богаче и углубленнее. Сочетая мудрость ученого с ясностью и восхищением поэта, он достигает изумительного совершенства и в своих поэтических интуи-циях, и в изысканиях эрудита-специалиста, обращается ли к былым векам, рисует ли современность, или уносится мыслью и мечтою в нерожденное еще будущее.

4.6.43 г. Сегодня мой выходной день. С утра дома. Так отрадно побыть в своей уютной комнате, с любимыми книгами и рукописями. Заходил Н.С.Чернов или «pater Черни», как мы шутливо называем его с Овитов-ским. Смотрел мои книги. Неумело, рассеянно. Я сразу узнаю подлинно культурного человека и книголюбца-книгочия по тому, как он перелистывает и смотрит книгу, как ориентируется в библиотеке. «Pater Черни» малокультурен. Уже по одному этому я с ним никогда близко не сойдусь. Это — человек не моего стиля. Да и скучноват он со своей фанатической приверженностью

ко всяческому магизму, который им понимается крайне

нульгарно, материалистически.

Почему это сейчас я стал чувствовать так остро, что

большинство людей скучны неимоверно и отчаянно

бесцветны, неинтересны? М.б. потому, что я сейчас

» 7

Преимущественно (фр.).— АН.

339

очень одинок и нет около меня тех моих друзей, к которым я привык, которые, отчасти под моим воздействием, воспитаны во всей полноте многообразной глубокой культуры, с которыми можно было говорить de oimie re scibili*, которые создавали во мне импульс к рождению мысли. В данном случае я имею в ввиду моих друзей-учеников — Женю, Жоржа, Сашу, Валентина, отчасти Колю Сухова, Бориса Мишина и Левушку Володковича. В них семя культуры заложено мною, а они смогли пользительно и лдобовно его вырастить. А из посторонних людей, которых я встретил уже с цельным мировоззрением, мне по-настоящему близки были только Флоренские, Софья Ивановна Огнева и милейшая Ольга Ивановна, ее племянница — «Marc Aurele». Только в их обществе я чувствовал себя легко, в своем кругу, где можно говорить так, как думаешь, не боясь, что тебя не поймут, что твои идеи не дойдут до человека, как песня до глухого. Вот вчера я провел вечер с Е.Е.Волковой и все время думал: «До чего может опуститься человек!» Вся она как-то выдохлась. Ничего почти не осталось. Даже любви к книгам. Чувствую, что в ее голове нет уже никаких мыслей, как только о еде, о службе, о разных других житейских делах. А было время, когда с ней можно было поговорить и даже порой мало-мальски интересно.

И все сейчас как-то снизились, погрубели, поглупели. Мне говорят, что я — «человек не от мира сего», поэтому-то я по-прежнему и живу в мире дум, фантазий, философии и искусства. Но разве я не голодаю? Разве не хожу оборванным в дырявых ботинках? Разве мне легко быть по месяцу без смены чистого белья, по два месяца не бывать в бане, осень ходить в дырявых галошах с промоченными грязными ногами, зимой ночевать в нетопленном помещении? А разве нет у меня болезней, которых сейчас нельзя залечить, и таких горестей и печалей, о которых лучше и не упоминать?!

И все же я кое-как держусь. Бывают миги отчаяния и упадка духа, когда желаешь только одного — забыться, уснуть, и готов примириться с возможностью неминуемой, преждевременной, безотрадной смерти. Но проглянет солнце, поешь чего-нибудь, поспишь, или хоть

* О самых различных вещах (лат.).— А.Н.

340

почитаешь любимую книгу, или затихнешь, прикорнув где-нибудь в уголку, погрузившись в свои мечты, или уйдешь в лес и поле — и все снова хорошо и ясно на душе, и мысль опять плетет свой узор, и хочется с кем-то поделиться всем тем богатством откровений, которы- ¦ ми дарят тебя твой Гений и твоя Муза...

Символизм знаменателен как доказательство роста всего человечества. То, что прежде было редкостным уделом исключительных умов, теперь стало доступно многим. Это не значит, что люди вообще в массе своей стали талантливее. Я убежден, что духовные потенции человечества, сумма заложенной в нем гениальности — величина постоянная и почти не изменяющаяся на протяжении веков, но социально-экономические условия, то способствующие, то препятствующие выявлению этого внутреннего богатства, постоянно меняются. К концу XIX в. и в первые пятнадцать лет XX века создались наиболее благоприятные условия в Европе, которые и создали такое высоко культурное и духовное течение, как символизм, легший в основу всего европейского Модерна. Сейчас эти условия для человечества в высшей степени неблагоприятны. Отсюда мрачность и тоска у всех культурных людей в Европе, и варварство новой социалистической культуры, которая совершает еще первые шаги по земле. Умирающий мир глубоко и проникно-ненно, но косноязычно и безнадежно шепчет устами Франса, Пруста, Т.Манна и Джойса. А рождающийся социализм по-детски лепечет, подобно героям книжки К.Чуковского «От 2-х до 5-и». И таким людям, как Р.Роллан, — тяжело.

Русский символизм равноценен явлению Пушкина. Западный — явлению Шекспира и Гёте. Раньше судьба вершила гигантским методом, создавая дивную статую исликого человека из огромной глыбы. Теперь она действует как искусный мозаист, создавая сложную картину, в пестроте и красочности которой не меньше очарования, нежели в небывалой мощи и красоте единого изваяния...

4.6.43 г. Вот снова я дома. Догорел закат. Солнце село в голубые продолговатые облачка. Их края отливают перламутром и розовеют, как лепестки яблоневого цвета. Вечереет. Стихает городской шум. Где-то далеко в садах кричат вороны.

341

V Я до некоторой степени сыт, хотя завтрак, обед и ужин сегодня ужасны: трижды солянка из черной горькой капусты, суп — сплошная вода, слегка подбеленная молоком с тремя чайными ложками крупы и стакан молока. А сыт я потому, что вчера продал маленький столик за 212 рублей, купил хлеба. Его хватило на вчера и на сегодня. (Всего было полтора кило — за 180 рублей.) Да поел еще картошки. Желудок набит... <:

!* 7.6.43 г. Вчера вместе с Ж.Коневым ходили в лес на запад. После Келарского пруда за городом тянется узкая ложбина, посреди которой извивается подобие узкой речки с перемежающимися бочажками; в них мутная, тоскливая и неподвижная вода. По бокам холмы, упирающиеся своими округлыми поверхностями в небо. Все заросло травой, одуванчиками, сурепкой и лютиками. Вдали лес. В этих местах красивы осенние, огненно-тоскливые, прямо-таки мучающие душу закаты. Мы шли вечером, но небо было жемчужно-облачное, и палево-розовые краски заката как-то незаметно и нежно растворялись в нем. Дошли до леса, но вглубь не ходили. ^Устали, да и пить захотелось. Жуткую картину представ-цпяют черемуховые заросли. В этом году на черемуху напали какие-то паразиты. Они поели все листья. Деревья ртоят голые, стволы и ветки, как саваном, окутаны грязно-белой паутиной. Суеверные люди видят в этом недоброе предзнаменование и сулят голодный год. Посмотрим, как будет на самом деле. Пишу я об этом спокойно, а страшно и подумать о том, что будет, как придется жить, если нам судьбой сужден неурожай! И без того голодали весь 1942 год, а теперь будет сплошной кошмар. Страшно и тяжело даже думать об этой перспективе.

Поговорили с Ж.К[оневым] о том, о сем. Конечно, и о том, скоро ли кончится война, скоро ли заживем мало-мальски по-человечески... Серенький денек и незаметно спустившийся вечер располагали к задумчивости и задушевности. Люблю я эти серенькие, как-то притихшие, серьезные дни, столь свойственные нашему северному лету. Они окутывают тело мягкой прохладой и свежестью запахов земли и травы, а душу настраивают слегка грустно, но вместе с тем вносят струю строгой ясности и сердечной примиренности.

342

На обратном пути заглянули в сад при доме Машин-ского. Даже в теперешнем своем запустении и заброшенном состоянии, заросший огромными липами и дубами, с остатками кустов, с обширными полянами, густо покрытыми высокой травой и лопухами, он производит очаровательное впечатление. Это — последний большой и пышный сад в Загорске, который еще уцелел, не вырублен окончательно, не застроен, не разбит на жалкие мелкие участки. А сколько их было раньше, до 1917 года. Многие из них я еще видел в свое время. Теперь от них не осталось и следа. Как мне их безумно жаль! Говорили с Женей о том, какое счастье было бы для нас, если бы наш дом стоял в таком саду! Мы могли бы его превратить в рай, откуда не захотелось бы уходить даже и лес. И как прежде все это можно было сделать, а теперь — это только мечта, вызывающая грусть и боль при сознании, что она никогда не осуществится...

В 7 часов вечера пришел «Спартак»*. Чаепитие и разговор о болезни. «Ut medicamenta поп sanant — mors sanat».** Я почувствовал это приближение холодного крыла. Оно вскользь задело меня, но потрясло мою мысль.

8.6.43 г. Пришел домой, и хотя сильно устал и безумно хотелось прилечь на шезлонг, все-таки вытер пыль со стола, всех вещей и даже с пола. Не могу сидеть в неубранной комнате. Противно. Даже и отдыха тогда не испытываешь. В высшей степени не люблю, жалею, а иногда и слегка презираю неряшливых людей, которые не могут, не умеют, а главное — не хотят добиться максимальной чистоты, красоты и уюта в своем обиталище...

Приехал Овитовский. Я обрадовался ему и поговорил с ним после уроков. Он приходит в ужас от нашего школьного меню — сплошь из капусты и притом серой и горькой. Странно: вполне он человек не моего стиля, слишком уж terre-a-terre***, но его прямота и сердеч-: ность меня трогают и заставляют симпатизировать ему, тогда как «pater Черни» при всех его мистических склонностях не только мне чужд, но отчасти неприятен. Это происходит потому, что Овитовский прямой, чест-

Волкова Е.Е.— А.Н.

«Что не излечивают лекарства — лечит смерть» (лат.).— А.Н.

*** Приземленный (фр.).— А.Н.

343

ный и искренний человек, притом с солидной долей альтруизма, а Черни — двуличный, хитрый и скрытный, трусливый и эгоистичный. Он какой-то сухарь, тип подлинного старого холостяка, когда слишком въелись разные упрямства и привычки. А они у него невысокой мерки.

*), В перемены читал книгу Вересаева «Пушкин в жизни», второй раз. Интересно, но не очень. Такие работы слишком мозаичны. Они дают представление о герое, но не дают ни его понимания, ни возможности вчувствоваться в его жизнь. Надо хорошо знать мемуарную, дневниковую и эпистолярную литературу соответствующей эпохи, чтобы суметь разобраться в пестроте этих самых несогласных и неравноценных кусочков, производящих импрессионистическое впечатление. Биографические романы типа «Жизнь Дизраэли» Моруа или «Записок д'Аршиака» Л.Гроссмана куда лучше, полезнее и увлекательней.

Сегодня днем то и дело думал о «Спартаке» (Е.Е.Волковой). В связи с этим вспомнил некоторые моменты своего прошлого. Многому меня научили годы 1935-1939! 7

_.«9 часов вечера. Проглянуло оранжевое закатное солнце сквозь облака. Золотит своими лучами ковер и шкаф в моей комнате. У меня легкая грусть на душе. Сварил и поел картофеля, даже не очищая от кожуры, с солью, но без хлеба. За едой почитал отрывки из книги Моруа «Карьера Дизраэли». Мне удивительно близок по уму и по душе этот великолепный лорд, властный политик, а в сущности —¦ бесконечно нежный, грустный и, в конце концов, одинокий, несмотря на свое окружение, мечтатель-скептик. Меня так же, как и его, влечет к женской трогательной отзывчивости. Но у меня не было своей Мэри-Анн. Вера (жена — В.Н.Луценко) и «Маркиза» (Е.В.Кузнецова) до нее не доросли, а Софья Ивановна (Огнева) была слишком стара. Эта книга — одна из любимых мною. Она при каждом перечитывании вызывает массу размышлений. Мне особенно близок и мил дух той легкой меланхолии и грустного скептицизма, которым она проникнута. Всюду сквозит осенняя грусть, с которой примиряешься под улыбкой осеннего солнца, в благоухании прекрасных осенних цветов.

344

9.6.43 г. Сегодня прочел книгу Льва Тихомирова «Демократия либеральная и социальная». М., 1896. Очень интересна первая статья «Социальные миражи современности». Надо будет со временем записать свои мысли на эту тему. (М.6., в виде примечаний к этой статье, как это любил делать Розанов.) В связи с чтением задумался о том, что мы все, и я в частности, пережили за последние 25 лет. Как сильно изменилась вся жизнь, как изменились люди и миросозерцание! Какие-то перспективы откроются нам в ближайшем будущем? Сколько мыслей у меня обо всем этом, и не с кем поделиться, не от кого услышать отклик... Вспоминал и самого Льва, которого я знал на закате его дней. Тяжелый, но любопытный старик!

11.6.43 г. 9-го июня вечером в 11 часов опять была воздушная тревога. Вторая за это лето. Из окна было видно, как вспыхивают огни московских зениток. Говорят, что немцы делали налет на Щелковский аэродром. Там — Валентин. Какова-то его участь?! Надо сегодня зайти к его маме и, не говоря об этом случае, чтобы ее не тревожить, если она сама ничего не слыхала, спросить, не имеет ли от него известий.

Вчера, идя с работы домой, видел как на краю Кар-бушинской улицы, где находится свинарник, какие-то две чумазые и истощенные девочки трех—пяти лет, в рваных кофточках и юбочках, разгребали ручонками остатки свиного месива в кормушках, что-то вытаскивали и ели. Ужас! До чего мы дожили...

Вчера вечером был у А.И.Леман. Говорили о разном. Была Л.М.Шарапова, говорила о московских слухах, что якобы ожидаются перемены в правительственном курсе и связи с ликвидацией Коминтерна и даже в составе самого правительства. Удивлялись огромному списку компартий, опубликованному в газетах. Потом с А[нной] Щвановной] говорили о ее делах. Настроена она очень

тревожно.

Я вчера перечитывал «Магические рассказы» и «Эге-рию» Муратова. Прелестные вещи. Как я их люблю! Который раз читаю и всегда нахожу что-то новое, особенное, над чем глубоко задумываюсь. Заходила Е.Е.Волкова. Положение ее прежнее. Хотела взять Лескова «Некуда», но потом раздумала... Я случайно обратил внимание

345

на то, что махорка, купленная мной на базаре, когда лежит в общей массе, отдает запахом какао. Странное впечатление... У свернутой козьей ножки этого запаха нет.

Надо бы продолжать писать начатое и обдумывать новые главы для «Эрмитажа», но нет времени: целые дни проходят в монастыре, в походах туда и обратно. Кроме того, сейчас нет соответствующего душевного спокойствия: думаю о переосвидетельствовании 16 июня... Меня волнует сообщение А.И.Леман о переменах в хозяйстве «Madame»*...

Сейчас опять возобновились слухи о том, что военная академия им. Фрунзе, занявшая скит, теперь имеет виды и на наш Черниговский монастырь. Ей в скиту тесно. Говорят, что нас могут переселить в Дмитров. Конечно, я туда не поеду. Надо будет устраиваться на новую должность. А сейчас, в связи с изменениями у «Madame», это может оказаться делом очень не легким. Всё это волнует меня. Нет ясности и спокойствия внутри. Будущее более чем неопределенно. А я так не люблю всех этих треволнений и неопределенности. И из-за этого дни проходят бессодержательно, впустую. Ничего не пишешь, в мыслях и чувствах разброд...

Возвращался после ужина вечером. Все время дивное солнце, клонящееся к закату. В лесу собирал незабудки. Они уже расцвели, как расцветают в полях милые лиловые колокольчики, красная и белая кашка. Завтра Троицын день, самый мой любимый истинный праздник. Сколько с ним связано поэтических воспоминаний детства!...

12.6.43 г. Взял у М.Н.Гребенщиковой две книжки Мар-литт: «Совиное гнездо» и «Степная принцесса». Перечитываю последнюю. Сколько раз я перечитываю вещи этого автора, и всегда вспоминаю те отроческие дни, когда я прочел их впервые, после романов Тургенева и романов Данилевского. Детский наивный вкус не различал степени мастерства, но верно улавливал элемент цветущей романтики и аромат сентиментального прекраснодушия и у великого русского писателя, и у посредственного изобразителя минувшей поры — Данилевского, и у типичной дамской

По-видимому, подразумевается Советская власть, она же «Софья Владимировна» по терминологии тех лет.— АН.

346

романистки, по-немецки простодушной и по-немецки мечтательной Марлитт. Мы любим иногда некоторые вещи и местности, людей и книга не за них самих, а за те ассоциации, которые они в нас пробуждают, за те сладкие воспоминания о невозвратном, но бесконечно милом, которые с ними связаны...

V

14.6.43 г. В школе на переменах перечитывал «Сатирикон» Петрония. Люблю я эту грубоватую, но сильную и подчас талантливую сатиру. Жаль, что до нас дошли лишь фрагменты. В первый раз читал ее в 1917 г. по-латыни и по-французски после того, как встретил неполный перевод в издании Чуйко и заинтересовался им. Эта вещь по стилю ближе «Золотому ослу» Апулея и мемуарам Казановы. Такая же калейдоскопичность фактов, быстрая их смена, говорящая об импрессионистической легкости мыслей и переживаний, тесно связанной в то же время с реальной жаждой этой жизни и почти циничным наслаждением всеми ее материальными благами. Своего рода бездумность пронизывает все эти произведения. Над людьми надвигается гроза, а они кружатся, как бабочки возле огня, руководясь одной идеей: «Сагре diem...»* He так ли бывает, или вернее — было в наши дни перед войной? Теперь огонь обжег крылья многим бабочкам!...

15.6.43 г. Заходила m-me Котович с предложением уроков в ремесленном училище. Условия выгодны, особенно с питанием. Посмотрим, что выйдет. Как еще пройдет завтрашнее переосвидетельствование! Хорошо бы устроиться здесь. И посытнее, и к дому поближе.

16.6.43 г. Сейчас надо идти на переосвидетельствование. Не знаю, долго ли придется там пробыть. Ничего не ел, т.к. вчера вечером не вытерпел и съел остаток рыбы, хотя и не был особенно голоден. Сейчас же об этом жалею. Должен признаться, что за последние годы (войны) появилась такая жадность и особенно к хлебу. Сколько ни ешь, все кажется мало. Организм совсем истощен. Это уже нечто болезненное. Мне противно записывать такие свои черты, но надо отметить и их, чтобы потом было памятно. Грустная и скверная пора настала...

* «Лови день!» (лат.).— АН.

347

Переосвидетельствование закончено. Я снова по- белый билет и снова свободен на 2-3 месяца. ?В наших условиях жизни и это хорошо. Сегодня про-1д;шся в комиссионном магазине мой шкафчик. Вместо намеченных 850 рублей я получил 750. Но и это хорошо. {Не пытерпел: купил буханку хлеба, кило картофеля и две ;кружки молока, съел порядочно — в результате болит го-(ловл. Возможно, что это и от других причин: от сильного ветра и от дырявых туфель, в которых озябли ноги... '

; 19.6.43 г., суббота. Получил письмо от Крестной. Дом совсем разваливается. Они с Борей живут в са-;рае. В дождливые дни крыша протекает. Крестная очень устала. Это, конечно, от огорода. Господи, какая боль и тоска! И я ничем никак не могу им помочь... Когда же такая жизнь кончится?!

22.6.43 г. Сегодня ровно два года со дня начала войны. Говорят, что в 6 ч. вечера в Ильинской церкви будет молебствие о победе и крестный ход. Новость, типичная для наших дней. Некоторые высказывали предположение, что крестный ход будет в Лавру и молебен состоится в Успенском соборе. Но этого быть не может. Собор в таком виде, что там никакое богослужение невозможно...

25.6.43 г. Сегодня был в бане. Почти полтора месяца не мылся. Нет мыла, нет чистого белья, нет времени и сил. А какое блаженство чувствовать себя свежим и чистым! Как мало, в сущности, надо человеку...

Устал после бани. Сейчас вздремну в шезлонге. А потом пойду в монастырь есть. На обратном пути надо заглянуть к Флоренским. Оля* обещала дать цветов.

Читаю роман К.Леонтьева «Подлипки» (ПСС, т. I, изд. Саблина, М., 1912). Слабая вещь. Написана как-то вразброд, сумбурно. Нет четкости образов и ясности мысли. Немного в стиле герценовских романов, которые я невысоко ставлю; пожалуй, даже слова их. Во всяком случае, далеко до романов Тургенева, Гончарова, не говоря уже о Толстом и Достоевском. Леонтьев интересен как мыслитель, а писатель — посредственный.

Вечер. Заходил к Флоренским. Олю, к сожалению, не застал. Хорошо у них в саду. Получил букет — розы и

Флоренская О.П.— А.Н.

348

пион. Взял читать Эренбурга «Трест ДЕ» и воспоминания Буслаева. Обе книга читаны раньше. ¦>?

26.6.43 г. На душе хорошо, а в желудке пусто. Завтрак — солянка из гнилой капусты, на обед второе — то же, первое — пустые щи. Даже молока до ужина не было. Только и сыт тем, что съел 600 грамм хлеба. Ужина ждать не стал. Не хочется сидеть в неуютном помещении среди скучных и ненужных людей три часа. Поручил pater'y Черни получить за меня молоко. Ушел в лес, и, хотя перепадал мелкий, как бисер, дождичек, нарвал букет незабудок и дикой гвоздики с лиловыми колокольчиками. Нашел две ветки расцветшего «Иванова чая». Небо еще закудрявилось облаками. Свежо. Порой даже холодно, когда нет солнца. А стоит ему проглянуть, снова тепло и весело.

Прочел «Трест ДЕ». Порядочное дрянцо. Замысел интересен. Но какое жалкое и бездарное выполнение! ' )го — знамение эпохи, послевоенное похмелье. Люди не совсем очнулись от угара войны и утонули в угаре развлечений. Неужели то же самое будет по окончании )гой войны?! Всё говорит за то, что именно так и случится. А сейчас сколько слухов, сколько гипотез о скором конце осточертевшей всем этой проклятой бойни! Как в прошлое лето, разные благочестивые старики и старухи предсказывают сроки. Модное прорицание: «Война кончится через два года и два светила...» Под «светилами» иные подразумевают дни, иные — месяцы. Вдохновение черпается из Апокалипсиса и пророческих книг. Наивные простецы свято верят в то, что в Библии есть ответ на всё, что авторы, жившие за два тысячелетия и больше, предвидели судьбы России и Германии в гу пору, когда эти страны еще не существовали. Святая простота! Но увы! К этим бредням прислушиваются окончившие высшие учебные заведения и даже еще до 1917 года. Прислушиваются и верят... Вот что делают холод, голод и всяческие лишения и печали! Немудрено, что разные гадалки, вроде m-me Тэб, имеют колоссальный успех. Их сотоварищи по ремеслу, слепые из Кино-пни*, гадают на базаре Загорска по своим «книгам для слепых». И эти книги с проколотыми страницами вызы-нают благоговейный страх и уважение у доверчивых

Киновия — быв. общежительный монастырь рядом с Черниговским монастырем, где помещалась колония и школа слепых. — А.Н. •

349

колхозниц, которые стоят, разинув рты и хлопая глазами, и слушают медленную речь слепого, водящего пальцем по «волшебной» книге, которая, м.б., не что иное, как учебник арифметики или политграмота. Неискоренима человеческая глупость, и так же неискоренимо желание заглянуть в тайны бытия, причём все это хотят сделать попроще, полегче, без особенных усилий...

28.6.43 г. Я возвращался со службы под сильным дождем. Промок. Новые башмаки, полученные с таким трудом от директора МООСО, снял и спрятал в сумку, а шел в своих рваных тапках, которые совсем похожи на «опорки», в которых ходила когда-то самая отъявленная беднота. Когда пришел, мыл уборную, потом вытирал пол у себя в комнате, мыл ноги, стирал носки и носовые платки, а потом, наконец, вымыл руки и сел писать, закурив сверточек махорки. На улице всё еще льет, но я уже блаженствую: чист, сух и в своей уютной келье средь милых книг. Сегодня утром выпил оставшийся со вчерашнего дня стакан молока, съел кусочек селедки. За обедом были сносные щи и так называемый «омлет» — блин из яичной и простой муки. Вдобавок две кружки чаю, и еще за весь день съел 600 грамм хлеба — вот и всё мое узаконенное питание. Пока чувствую себя «ничего себе». Если к вечеру разыграется аппетит, попробую сходить к кому-нибудь из близких, авось, Христа ради, дадут чего-нибудь поесть... Вот до чего я дожил! Думал ли когда я о такой жизни? И все же на душе хорошо, и я, когда шел домой, мокрый и с мокрыми грязными ногами, с наслаждением вдыхал запах тополей и берез, освеженных дождем, радовался бегущим по небу клочковатым тучам и думал только одно: «Дай Бог быть здоровым, всё пережить, всё перенести и сохранить бодрость духа, любовь ко всему многообразию бытия!»

Вчера вечером был у Ж.Конева, Хорошо поговорили. Потом он провожал меня домой, заходил ко мне и посидел у меня немного. Уговорились в ближайшем будущем съездить в Мураново. Женя не видел музея Тютчева, и меня радует то, как он будет рад, увидев эту миниатюрную, но очаровательную усадьбу, где все дышит обаянием самого любимого нашего поэта.

1.7.43 г. Настроение у меня неважное. Разные заботы делового и ультраделового порядка угнетают меня. Как хочется свободы и независимости от всех подобных яв-

350

лений. Сейчас пойду к А.И.Котович, чтобы выяснить о иозможностях преподавания в ремесленном училище при ЗОМЗ'е*. Она говорит, что там с питанием дело будет обстоять лучше. Хорошо, если бы так всё устроилось. Меня тяготит ежедневное хождение по 6 километров.

Когда встретился с m-me Котович, я был сильно не в духе. Редкое явление для меня в утренние часы. Но это после вчерашнего позднего разговора. И вот приветливый тон ее как-то сразу изменил мое настроение. Вдруг стало легко и хорошо. Я невольно задумался о том, какое огромное значение имеет для меня то или иное окружение, то или иное отношение ко мне. Надо, по возможности, стремиться избегать неприятных встреч, не обращать внимания на грубости и всяческое хамство, которое теперь встречается на каждом шагу, а побольше быть одному среди своих книг и писаний или и милом лесу. А с молодыми встречаться только с теми, которые утешают и успокаивают душу. Таковы для меня сейчас Женя Конев, Флоренские и отчасти Леман.

6.7.43 г., вторник. На днях арестовали Е.Е.Волкову:

она за год растратила 32 тысячи рублей казенных денег. Вот до чего доводит голод! Сегодня меня допрашивали как свидетеля по ее делу. Был неприятный момент: следователь, которому, очевидно, говорили, что я был близко знаком с Е.Е.[Волковой], заподозрил, что я мог пользоваться от нее этими деньгами, т.к. у неё сохранилась какая-то расписка моя от прошлого года, что я взял у нее со стола свои деньги. Вот к чему привела моя пунктуальность, когда я писал о каждых пяти рублях, которые брал или оставлял ей для покупки махорки у красноармейцев в Лавре. Никогда я не думал, что на меня может пасть такое подозрение, что я могу оказаться в положении альфонса... Впрочем, в наши дни обижаться и оскорбляться не приходится. Люди дошли до того, что следователь вправе подозревать всякого человека чёрт знает в чем, кем бы он ни был...

Но довольно об этой грязной, хоть и не марающей меня внутренне истории. С меня достаточно того, что я сам себя чувствую спокойным, т.к. никакого отношения

* Загорский оптико-механический завод (ЗОМЗ).— А.Н.

351

к этим делам не имел. А бедную Е.Е. жаль. Теперь ей дадут лет 10, а то и больше. И вряд ли она выживет. И во всём опять-таки виновата война!...

9.7.43 г. Вчера с курсантами ездил в Москву осматривать выставку трофейного оружия, захваченного у немцев. Ужасное впечатление от всех этих пушек, танков и аэропланов — проклятый мир человекоубийствен-ной техники. Как я его ненавижу! Москва выглядит внешне неплохо. Но какая пустота в магазинах. Даже у букинистов мало книг. А про другие магазины и говорить нечего. Разрушений от бомбардировок совсем не заметно. Публика одета в большинстве случаев прилично и даже нарядна. Но это всё на главных улицах. В переулках я не был. А самое ужасное — отсутствие еды. Везде — всё только прикрепленные. Приезжему человеку можно умереть с голоду. Я не ел с 8-ми утра, как позавтракал перед выездом еще у себя в МООСО, до 7-ми часов вечера, пока не вернулся в Загорск. Погода была ясная. День жаркий.

10.7.43 г., суббота. Перечитываю дневники А.Блока за 1917-1921 гг. Многие мысли его будят многое во мне. Хотелось бы об этом сказать свое слово. Но пока некогда. Может быть, когда-нибудь и соберусь. Завтра с Женей Коневым еду в Мураново. Тень Тютчева пройдет перед нами, и оживут пожелтевшие страницы, повествующие о мигах былой жизни. Как это красиво и грустно.

На днях, возвращаясь домой вечером, я шел мимо Келарского пруда с цветами, любуясь на милую Лавру на фоне золотого заката, вспоминая, как жил когда-то в уголке этой Набережной улицы в доме Жехова с моей милой Мамой и любимым черным котом Жуком. Увы! Оба — в сырой земле, а души их где — неведомо. И только старательная память сохранила во мне воспоминание о тех днях, которые, может быть, и были по-своему тяжелы и трудны, но теперь возникают такими радостными и осиянными. Я обогнал в дороге босую старушку, которая шла одиноко, разговаривая неразборчиво сама с собой. Я с любопытством взглянул на нее. — «Молитву читаю, -^Молвила она, — Царице Не-

352

бесной: спаси и сохрани, и Господу: хлеб наш насущный даждь нам днесь...«— «И хорошо, — сказал я. — Господь — наше единое упование!»

Как такие мелочи трогают меня. Теперь только и слышишь разговоры о еде и о разных спекуляциях или матершину. После всего этого так отрадно видеть кроткую и ясную веру простого, но, видно, хорошего и доброго существа...

11.7.43 г., воскресенье. Дивная поездка в Мураново вместе с Женей Коневым. Тютчев и Тютчевский музей. Красота, уют, покой. Интересный разговор с Н.И.Тютчевым. Потом завтрак в парке и прогулка по лесу. У меня целый день дивное настроение. Почти полное ощущение счастья. Туманило одно: не было с нами Саши и Георгия. И день изумительный. Погода прекрасная. Это — второй день после начала войны, когда я был счастлив. Первый — у Крестной в Милете, тоже воскресенье, когда я был в церкви...

12.7.43 г. Получил письмо от Саши. Хоть и знал о нем из его писем домой, но теперь так рад получить весточку непосредственно от него. Завтра утром напишу ему. Сейчас схожу к Флоренским. Сегодня день Петра и Павла. Небо облачное. Солнце скрылось. Но на улице жарко. Всю ночь спал с открытым окном. Цветут и дивно пахнут липы. Как хорошо!

15.7.43 г. Вчера пилил дрова с «pater'oM Черни». Суетлив он и бестолков, как типичный старый холостяк, мало-помалу делающийся мышиным жеребчиком. Есть в нем что-то, что я не могу еще ясно понять, но это отталкивает меня. День был облачный. Набегали тучи. Два раза был дождь, который основательно меня промочил. Сильно устал. Принимал кофеин, иначе, вероятно, и сил не хватило бы. В кустах много земляники, и в свободные минуты я ее ел с наслаждением.

Вечером был у А.И.Леман. У них встретил Печали-ных. Разговор был совершенно неинтересный. Типичная застольная болтовня о том, о сём, а в общем — ни о чем. Чувствую, что А.И. совершенно поддалась духу времени, может говорить и говорит только об огородах,

353

о последних житейских новостях, о ребенке, усыновленном ее дочерью, и т.п. Грустно. А еще в прошлом году она была увлекательной собеседницей. Как скоро исчерпываются люди, особенно женщины! Невольно вспомнишь милую Софью Ивановну Огневу. Эта — всегда была чуткой и интересной...

В войне нет особенных новостей. На Курско-Орлов-ском фронте затишье. На Белгородском продолжаются жестокие бои. Танки исчезли с загорских улиц. Но в окрестностях много войск, постоянные ученья, то и дело слышна пушечная пальба. К этому так привыкаешь, что не обращаешь никакого внимания. Итальянцы отступают, англичане занимают Сицилию, хотя двигаются медленно. Видимо, берегут свои силы. Всё наводит на мысль, что к зиме война не кончится. Жутко об этом думать — жить будет опять мучительно тяжело. Не знаю, хватит ли у меня сил перенести эту зиму...

16.7.43 г., пятница. Вчера вечером был у Флоренских. Читал Оле свои последние стихи. Разговаривали с ней о всяких разностях в сумерках, т.к. электричество у них не горит. Заходила Т.В.Розанова. Как она озлоблена! Это все — от голода! Но всё же для «православной христианки» неприлична такая злоба, особенно из-за голода. Следовало бы вспомнить завет Христа о смирении и всепрощении. Ожесточенно говорила она о несчастной Е.Е.Волковой, и здесь сказалась ее давнишняя вражда к ней. А о ее отзывах о современном положении дел, о власти лучше и не упоминать... Никогда я не думал, что в таком хилом существе, как Т[атьяна] В[асильевна], может умещаться такая сильная злоба и такая зависть ко всякому чужому благополучию. Вот уж поистине человек не хочет и Не может по-христиански нести свой крест, хотя он и тяжел. Несимпатичная, в конце концов, оказывается эта личность. Вообще, эта война и связанные с ней бедствия показали внутреннюю сущность многих людей, и она, оказывается, очень и очень некрасива. При благополучном существовании всё драпировалось внешними приличиями и т.п., а теперь вскрылось и прямо-таки режет глаза своей отвратительной уродливостью. Я и в себе нахожу теперь очень много нехорошего, чего раньше не подозревал. Надо будет в ближайшие дни подумать об этом и искренно и подробно все записать. Пока же скажу кратко: я станов-

354

люсь безжалостным, жестким эгоцентристом, «человеком возрождения» со всеми его достоинствами и недостатками. И в то же время откуда-то сверху вижу самого себя и осмысливаю все холодно, спокойно, беспристрастно.

Сейчас надо идти в монастырь обедать. Так неприятно тащиться вдаль по грязи и под дождем, когда у тебя чонт сломан, а калоши дырявые... Что ж! Придется терпеть. Постараюсь отдаться своим думам. Это самый удобный и излюбленный мною за последнее время метод, помогающий не заметить расстояния. Для меня это — лишнее доказательство относительности времени и места, которые являются лишь субъективными состояниями человека, причём последний при известном желании и усилии всегда может их преодолеть...

19.7.43 г., понедельник. Вчера, по обыкновению, с 4-х часов дня и до 10-ти — у Жени Конева. Он купил в Москве хорошие книги: Буасье «Археологические прогулки по Риму», Чулкова «Неизданные стихи Тютчева» и Муратова «Герои и героини». Я с наслаждением перечитал «Леросского змея», где описана как бы моя судьба. Когда ходил в монастырь обедать и возвращался, всё глядел на облака. Как они хороши над зеленью загорских садов, из которых поднимается верх стройной лаврской колокольни! Издали весь город кажется утонувшим в садах... Думал о круговороте жизни. Всё возвращается к своему первоистоку и грустит о прошлом, I которое невозвратно ушло, как внешнее событие, но неизбывно стоит перед глазами, как воспоминание о минувших днях. На днях с глубокой меланхолией я пережил всё это, когда проходил по Полевой, Болотной и Первомайской улицам, так тесно связанным с годами моего детства и юности...

Вчера под утро видел во сне Маму — молодой и нарядной, и Крестную. Был день Крестниных именин. Очевидно, она рано встала и думала обо мне. А я в теперешней суете забыл ее даже поздравить. Надо будет сегодня после занятий написать письмо. Вчера же от В.П.Цветковой узнал о смерти А.М.Бурлева. В связи с этим думал о несчастной доле Е.Е.Волковой. Как-то она себя чувствует сейчас в тюрьме?! Невольно подумал о том, что, как мне ни трудно, я всё же на свободе, могу бывать в поле и в лесу. О, наша скудная и трудная жизнь! Как ты всё-таки нам дорога!

355

«^Сейчас меня сильно волнует одно обстоятельство: как бы достать 500 рублей. За эту сумму продается полное собрание сочинений Достоевского в издании Маркса. Для меня это — необходимейшее приобретение. Даже сейчас, когда я голодаю! Иметь своего Достоевского, как и своего Соловьева, — моя заветная мечта с давних лет.

20.7.43 г. Записываю мысль, набросанную на днях между уроками.

Та внутренняя тревога и трагедия души, о которой столь проникновенно возвещали философия и искусство последней четверти века накануне первой мировой войны, сменилась общечеловеческой трагедией и всеобъемлющим волнением, вызванным наступившей эпохой революций и войн. Интимные переживания, камерная музыка их, выражавшая неизмеримую глубь тайников отдельной личности, уступили место всенародным потрясениям, охватившим почти весь мир, и строгая мелодия искусства оказалась заглушённой жуткой симфонией мировой борьбы, которая оглушает и поражает своим ужасающим шумом. В этом урагане, потрясающем все вековые основы и материи и духа, теряется голос отдельной личности, возвещающей о своем неизбывном горе. Человек, как таковой, потерян. Его не различишь в бурном хаосе. Слышны только вопли миллионов, явственны лишь смятенные толпы людей. Вот тема для искусства и философии нашего времени. Она требует эпического размера и гениальной мощи Шекспира, Гёте, Толстого, Достоевского.

¦'¦ В газетах сегодня сообщается о бомбардировке Рима. Говорится о том, что летчикам приказано беречь религиозные и художественные памятники Вечного города, но разве можно избежать несчастия?! Жутко мне думается о возможной гибели сокровищ культуры в Италии: она — достояние всего мира. И за разрушение Новгорода и Пскова, ленинградских окрестностей надо мстить Не разрушением памятников Германии и Италии, а уничтожением фашистов и фашизма до корня. Трудное это дело. И жертвы есть и, конечно, будут. Жаль бесконечно людей, жаль и дивных созданий искусства — не меньше. И тех и других — не воскресишь... 7 , ,

356

21.7.43 г. Лето надломилось. Как и обычно, после Петрова дня уже чувствуется веяние осени. Я вижу и слышу его и в запахах, и в цветах среди полей, и в первых желтеющих листьях, и в веянии ветров, и во всем дыхании милой русской природы. Сколько воспоминаний будит все это во мне! Задумываешься о том, что вот еще год прошел. Жизнь неудержимо стремится к своему пределу, а как мало совершено мною, как много надо еще начинать, не говоря уже о том, как много надо доканчивать. Жуткая современность отнимает и время и силы. Хотелось бы всецело отдаться своему писанию и чистому, блаженному миру мысли и творчества. Увы! Это невозможно. Для этого нужна полная свобода и минимальная материальная обеспеченность. Ни той, ни другой у меня нет и никогда не будет. Мне до смерти надо будет трудиться, не покладая рук, и неинтересно, ; нудно, а, точнее, и тяжело трудиться, чтоб иметь «хлеб насущный». И для сладкого творческого труда будут оставаться только немногие часы и дни отдыха...

i 22.7.43 г. Сегодня вернулся домой под дождем. Насквозь промочил ноги, и ревматизм сильно дает себя знать: в коленях ноющая боль, и ноги от колен до конца тяжелые, как каменные. Вчера дежурил. Бессмысленное занятие: следи за затемнением окон, а у многих штор нет, занавешивают всяким тряпьем. Сквозь дыры виден свет. Некоторые же совсем не занавешивают, считая, очевидно, себя превыше всех постановлений. Приходится напоминать и настаивать, чтобы сделали затемнение. Спал в учительской на диване. Было жестко, неудобно, а под утро холодно, т.к. я по недомыслию не запасся ни одеялом, ни подушкой, думая, что и так сойдет. На следующий раз буду умнее...

23.7.43 г., пятница. Сегодня мой выходной день. Я устроил генеральную уборку. Привел в порядок комнату, коридорчик, переднюю, уборную и свой уголок в кухне. Так как делал все, еще не евши, кружилась голова, один миг думал, что упаду в обморок. Принял кофеин. А потом радовался, что все чисто и прибрано. Тотчас после уборки ушел в монастырь и съел сразу завтрак, обед и ужин и 600 граммов хлеба. Поэтому сейчас сыт. Но

357

сердце надорванно бьется. По дороге глядел на бегущие облака, радовался запахам сена, влаге от ветра и даже влажного чистого белья, развешанного после стирки для высушки, мимо которого я проходил. В голове мысли о Боге — на этот раз — почти атеистического порядка. Что если существует иерархия богов и наш — лишь ди-миург, как мыслили гностики? Какая дурная и скучная бесконечность! А если нет никого? И только одна бездушная и равнодушная материя? Как жутко и одиноко тогда в мире! Все наши идеи о Боге — лишь проекции человеческого, слишком человеческого, но в суперла-тивной форме, обращенные к миру бесконечности и вечности... Мы не столько богоискатели, сколько богостроители, и, следуя завету Вольтера, выдумываем себе Бога и богов для собственного утешения в скорбях земного существования...

Вчера, когда шел домой уже по Комсомольской улице, какая-то старушка с умным, но истощенным лицом и добрым взглядом сказала встречным детям: «Идите, идите с Богом, детки, Господь вас сохрани и спаси!» А когда я поравнялся с нею, то, также приветливо глядя на меня, она молвила: «А этого я знаю, это — учитель знаменитый...» Я разминулся и пошел дальше, ничего не сказав, только улыбнулся. А потом пожалел, почему не спросил, откуда она про меня знает. Лицо ее мне совершенно не знакомо. Слова были сказаны просто, даже сердечно, без тени насмешки. Любопытно было бы узнать, какими путями докатилась до нее слава об учителе Серво?

Скоро 7 ч. вечера. Надо будет зайти по делам в одно место, а потом, если не будет дурноты и слабости (авось кофеин поможет!), схожу к Печалиным, к которым никак не соберусь, чтобы взять 3-ю книгу мемуаров генерала Игнатьева, а если их не застану, то зайду к А.И.Леман. Надо бы зайти вечером к д[окто]ру Пономареву. Авось, его жена приобретет что-нибудь из принесенных мною книг. Деньги до зарезу нужны.

24.7.43 г. Сейчас я так устал, что никак не соберусь с силами, чтобы написать Крестной и Георгию. Вчера вернулся поздно, во время дождя. На ногах были дырявые туфли, насквозь промокшие. Сегодня предстоит идти в монастырь по грязи, а галоши и башмаки дыря-

358

вые... С собой несу в сумке носки и крепкие полуботинки, чтобы там переобуться и хоть на время работы сидеть с сухими ногами. Пальто рваное. Зонтик сломанный... — Полное убожество и нищета! Никогда я не думал, что придется жить так, и если бы мне в возрасте 15-ти лет нарисовали такую перспективу моего будущего, то я не поверил бы ни за что. И вот всё налицо!... ;

25.7.43 г., воскресенье. Ночью под утро сильный дождь. Спал с открытым окном. Вчера на ПО рублей продал книг д[окто]ру Пономареву (учебники по русскому языку — для его жены-словесницы). Есть деньги, чтобы купить кусок хлеба. И это меня радует несказанно. — Бедная участь гуманиста Серво в обстановке почти «кулачного права»!

На небе хмуро. Тучи и тучи, хотя с некоторыми просветами. Чувствую себя бодро. Сегодня отрадный день — пойду к Жене К[оневу] и отдохну душой. Главное мое юре последних лет — не столько постоянный голод, сколько неимение около себя близких по духу людей. Не с кем говорить, никто не способен понять меня и разделить мой мир чувств и идей. Поэтому мне так дорог Ж.К[онев], последний мой ученик и друг.

Вечер. Был у Ж.К[онева] на лету. Они переезжают к себе домой, на Полевую. Потому только пообедал. Чувствовал себя тяжело, плохо было с сердцем. Переутомил его за предшествующую неделю уборкой, тасканием книг к д[окто]ру Пономареву и обратно. Следует воздержаться в дальнейшем от такого напряжения, а то будет плохо. Обратно ехал на автомобиле, Женя подвез. И я был так рад, т.к. идти после сытного обеда было бы трудно. Тотчас же лег. Всё это грустно: до какой степени я изголодался и ослабел! Мне даже не под силу поесть сытно! И грустно то, что не удалось поговорить по душам. Авось, всё это будет через неделю. 1-го августа он уже устроится в своей отдельной комнате. Эта перспектива окрыляет и радует его. Я от души сорадуюсь ему, т.к. помню неоднократные аналогичные переживания своей жизни, особенно когда в тринадцать лет я впервые получил отдельную комнату и смог ее убрать по своему вкусу.

26.7.43 г. Вечером был у меня П.Захаров. Разговаривали о Московской] Д[уховной] А[кадемии], я описы-

359

вал академическую жизнь. Как мало и плохо ее у нас знали даже в Сергиевом посаде! Сужу по вопросам и мнениям собеседника.

27.7.43 г.* На небе всё еще хмуро. Облака чуть клубятся к горизонту. Сквозь них едва просвечивается солнце. Его полуулыбка чувствуется на природе. Все же очень прохладно. Я чувствую себя совсем по-осеннему. Часто вспоминаются прежние, более счастливые осени. Вчера вечером получил открытку от Саши. Он моих писем, кроме первой открытки, еще не получал. Слава богу, что он жив, здоров и благополучен. Очевидно, он на Кавказе, т.к. пишет, что поспели груши, яблоки, вишни и абрикосы. Скорей бы кончилась война, и мы увиделись снова! Как хочется испытать эту радость!

Немного почитал книжку В.Сафонова о Гумбольдте. Интересна жизнь великого ученого. Но неприятно то презрение ко всему русскому прошлому, пусть и времени императора Николая Палкина, которое так и «прёт» из авторских строк. Не так уж оно было плохо! Противная манера советских писателей — глядеть свысока на всё, что вне пределов СССР во времени или в пространстве. Подумаешь, какие мудрецы, забравшиеся на недосягаемые высоты совершенства, пофыркивают на все кругом. А оглянешься около себя, на нашу современность, и видишь, что от времени Николая I недалеко ушли. Те же методы, те же достижения и промахи, наконец — тот же дух, как это ни парадоксально. Только нет ни Пушкина, ни Гоголя, ни Лермонтова, ни Тютчева!...

Взялся на минуту за латинский словарь — и не оторвался: так и нахлынула вся милая, блаженно родная душе моей античность. Какие мы были ослята, когда в гимназии не ценили латыни! Какое счастье, что я ею владею! Непременно начну обучать Евгения латыни! Надо, чтобы и он владел этим языком подлинной культуры... .,. ...7

28.7.43 г. Вчера я узнал, что по радио передавали об отставке Муссолини. Газет еще не видал. Его заменяет

Позднейшая приписка: «В этот день погиб мой Саша, мой Alexander! Узнал об этом после. S

360

маршал Бадальо. Но война еще продолжается Италией. Впрочем, я думаю, что это — уже первый шаг к капитуляции. Италия должна капитулировать, если не хочет погибнуть и погубить свои сокровищницы искусства, единственное, чем она богата и ценна для всего мира. О, если бы это было первым шагом к прекращению нойны в мире! Какое было бы счастье для человечества!

Вчера вечером был у Флоренских. Долго разговари-iuui с А[нной] М[ихайловной] о прошлом. Потом пришла Оля из леса. Говорил с ней и читал ей свои последние стихи и отрывки из "Эрмитажа". На улице и вчера и сгодня холодно. Небо в облаках. Но дождя, к счастью,

нет.

4 часа дня. Вернулся из монастыря. Ноют ноги в ко-пенях, а сердце тяжело бьется. Еле дошел. А дал всего один урок. Что со мной стало! До чего милая жизнь до-нсла! Шел и огорчался — гибнут сады во всем Загорске. И от топора, ради дров и доступа солнца в огороды, и от бомбоубежищ, которых понарыли везде, и они стоят, | наполненные водой, грозя детям, а по ночам и взрослому человеку потоплением. И сами деревья сохнут без конца. Почва что ли изменилась, но от былого Посада, сплошь утопающего в кудрявых садах, и следа не осталось. Даже Красюковка, самый красивый «зеленый район», и та порастеряла свои сады. Грустно и больно мне видеть, как оскудевает и разрушается мой родной город!

29.7.43 г. Получил, наконец, вчера от Печалиных третью книгу А.А.Игнатьева «Пятьдесят лет в строю» (ОГИЗ—ГИХЛ, М., 1942) и читаю ее с увлечением. Какие интересные картины жизни Западной Европы накануне 1914 года!...

30.7.43 г. Сейчас в связи с болезнью сердца и голоданием боюсь как бы не умереть внезапно. Не смерть страшит — она облегчение и избавление от мучительной и унизительной моей жизни в эти дни, а страшит и мучит то, что я не выполнил всего того, ради чего я был явлен на свет и что составляет суть моей жизни и всего моего бытия. Я еще не рассказал себя всего. Много стихов не написано, не кончен «Эрмитаж» (и не обработан совершенно — комментарии, экскурсы, синтез, библиография, иконография, указатели — отсутствуют). Не на-

361

писана книга «Модерн», «Возрождение Европы» и ряд статей. Совсем не приступил к прозе, а какие темы и сюжеты романов и повестей теснятся у меня в голове! Надо будет на днях записать хоть их планы. Вот почему мне смерть страшна!.. .-.д*. о v, ,

1.8.43 г., воскресенье. Вернулся от Жени. Хорошо провел время. Он со вкусом убрал свою комнату. Мне было приятно в ней находиться. За последние годы я очень редко встречал комнаты, убранные так, чтобы мне было приятно в них быть. Это меня радует в Жене. Он умеет ценить прекрасное и выработал тонкий вкус. Жаль только, что в отношении к женщинам ему этот вкус изменяет. Вчера была у него молодая особа, про которую мама Жени сказала, что это — его пассия. На мой взгляд, это жалкое, полуувядшее существо с полным ничтожеством внутри и малопривлекательная внешне. Но «на вкус и цвет» и т.д., и «любовь зла»... Уходя, взял у него Тэна «Путешествие по Италии», т. 1, а ему дал прочесть 3-ю книгу мемуаров Игнатьева.

'да 4.8.43 г., среда. Ночь со 2-го на 3-е провел в монастыре. Дежурил. Спал в комнате у pater'a Черни, на кровати Овитовского. Грязно, душно, неуютно. И вдобавок ко всему — блохи! Спал плохо, тяжело, как всегда в подобных обстоятельствах. Pater Черни вздумал разыгрывать из себя хироманта и держался в высшей степени глупо. Бухгалтер же просто хрипел какой-то вздор. Ужасно жить все время среди таких людей. Сам превратишься, в конце концов, чёрт знает во что. Я с изумлением и страхом вспоминаю прошедшую зиму, которую прожил в скиту. Неудобства и отсутствие элементарного уюта и красоты отчаянно мучили меня. Только добродушие и радушие Овитовского скрашивали немного это тяжелое существование. Теперь, авось, не придется жить в таких условиях. Если бы топили дома и был бы свет! Да, устроиться бы в ремесленном училище при ЗОМЗе! Тогда было бы все сносно. На днях всё это определится...

Весна и детство — это романтизм импрессионистический, сентиментально воодушевленный, разражающийся бурями сильных, но непродолжительных чувств, которые, подобно грозам, освежают воздух и животворят

362

г.сю землю. Лето и юность — это реализм натуралистический, преисполненный роскошью жизненного расцвета, разнообразием восприятий, необъятностью раскрывающихся горизонтов и богатством предстоящих возможностей. Осень и зрелость — это снова романтизм, мо уже символистически углубленный, когда утончаются пали, углубляются мысли, суживаются и четко очерчиваются перспективы мира и деятельности человека, усиливаясь насыщенностью внутреннего содержания, все сильней и сильней проглядывающего сквозь изменчивый внешний облик вещей и явлений. Чаще и ощутительней встает в памяти прошлое, ища практического соединения с настоящим и будущим. Меланхолическая грусть туманит ясные просторы действительности и мечты. Зима и старость — это снова реализм, но уже слившийся воедино с символизмом, им просветленный и умудренный, соединяющий мудрость мышления с кристаллизовавшимся опытом жизни. Дали замкнуты, круг жизни очерчен. Остается одно: подводить итоги, углублять, завершать, формулировать. А там, за волшебной чертой окоёма зимних пространств, встает иная действительность, манящая, может быть, еще больше и сильнее, чем самые страстные мечты молодости, своей непознанной тайной, своими поистине необозримыми возможностями. Память слила воедино весь пройденный путь жизни, настоящее — только ускользающий миг, прошедшее определяет и уясняет будущее, и сама смерть — только порог иного, но, в сущности, бесконечного и всеединого бытия духа, который вечен и неуничтожаем.

Я об этом думал вчера вечером. И раньше эти мысли являлись, но только вчера всё стало так ясно, ясно.

6.8.43 г., пятница. Сегодня с утра читал воспоминания о Вл.Маяковском его сестры Людмилы («Молодая гвардия», 1936, № 9 и 1937, № 2).

Какая дивная природа окружала М[аяковского] на Кавказе! И странно, она нисколько не отразилась в его творчестве. Автор мемуаров замечает, что она повлияла на гиперболизм образов М[аяковского]. Может быть. Но куда девался колорит?! Ведь природа Кавказа, пожалуй, сильнее всего в отношении красочности. А ее-то у М[аяковского] тоже совсем нет. Грандиозность налицо,

363

но какая-то серая, почти бесцветная. Его образы не живописны, как в романтических поэмах Пушкина и Лермонтова, на которых отразилось кавказское влияние, а только скульптурны, напоминая своей величественной несоразмерностью не греческие статуи, а каменных баб, стоящих на курганах среди степей. Странно всё это, тем более, что по натуре своей М[аяковский] — художник и немало занимался живописью.

Мне кажется, что переезд его семьи в Москву был роковым для его дарования. Природа Кавказа была позабыта и в конце концов вытеснена впечатлениями города-гиганта. И скорей от этого города идет тенденция монументальности и грандиозности, сказывающаяся с ранней поры в творчестве М[аяковского], а не от забытого Кавказа. Маяковский урбанистичен с самого первого поэтического шага. Поэтому-то все так и бесцветно в его поэзии — серая громада города заслонила экзотическую яркость и пестроту кавказских воспоминаний.А напряженный пульс городской жизни, особенно мелькание кино, которым он, судя по мемуарам, увлекался превыше всего, наконец, суетная и мелочная домашняя квартирная обстановка с ее каждодневными заботами и неприятностями, неизбежными спутниками бедной и непрочной жизни маленьких людей, были так непохожи на простую, здоровую и вдумчивую жизнь на Кавказе, когда он был на лоне природы и в окружении семейного уюта и тепла.

Все это выработало натуру Маяковского со всеми ее недостатками, которые искривили его талант и направили его по жестокой и жесткой дороге. Недаром он говорил о себе, что «становился на горло собственной песне». Кто знает, какого поэта мы потеряли в его лице и кем бы он был, не будь этих полумещанских, полуинтеллигентских переживаний и всех отрицательных в своей сущности впечатлений урбанистического окружения, которые охватили его в Москве и (я убежден в этом!) сломали и погубили его талант.

Глубоко прав Пастернак, говоря в своей «Охранной грамоте», что ранние годы имеют огромное значение для всей дальнейшей жизни человека, определяя ее раз навсегда. {«Как необозримо отрочество... Эти годы в нашей жизни составляют часть, превосходящую целое.») Вот это-то отрочество, проведенное в сутолоке Москвы в обстановке бедности и домашнего неустройства, и обесцветило душу Маяковского.

364

Как в этом отношении непохожа его жизнь не только на жизнь Бальмонта и Блока, Брюсова и Андрея Белого, но даже и на такую скромную и бедную жизнь, какая была у меня в мои отроческие годы! Я чувствую, что я ближе к Блоку и Бальмонту, нежели к Маяковскому, хотя экономическое мое положение роднит меня с последним. Вот и вывод: экономика отнюдь не определяет всего сознания. Ас экономикой связано много другого, что создает целое окружение человека, вот оно-то и определяет его духовный мир, да и то не вполне и не всегда.

И еще — мысль чисто фаталистического порядка:

случайности играют огромную роль. Если бы Маяковский поселился не в Москве, а где-нибудь в Звенигороде или в Сергиевом посаде, или же по-прежнему оставался бы на Кавказе, кто знает, как и какими путями пошло бы развитие талантливого мальчика и каким бы он стал потом?

15.8.43 г. Сегодня пасмурно, но тепло. Впрочем, солнце проглядывает то и дело. Иду в последний раз в i монастырь. С завтрашнего дня начинаю работать в РУ (ремесленное училище) № 22 при ЗОМЗе. Посмотрим, как-то пойдут у меня дела здесь. Авось, с питанием будет лучше. Только бы не голодать!

7 часов вечера. Вернулся от Ж.Конева. Пообедал, посмотрел приобретенные им книги Роденбаха (5 тт., издание Саблина). Но самого его не было. Он — в Москве со своей пассией, той самой, которую я не одобрил в одной из прежних записей. Но о любви другого судить трудно. Интересно, что он сам о ней скажет, когда увлечение пройдет. В саду у них дивные георгины. Я любовался ими не менее, чем Роденбахом, из которого прочел кое-какие отрывки. «Певец Брюгге», создавший славу этому городу и получивший от него свое нежное, задумчивое, очаровательное настроение. Такие старинные города утончают душу художника, оберегая ее от житейской суеты, от преходящей моды, от хищнического и отвратительного шума и ажиотажа больших современных городов. Особенно ценно влияние таких городов на нежные, замкнутые в себе, одинокие и чуткие натуры, подобные той, что была у Роденбаха. Я сам это испытал на себе, т.к. во многих отношениях близок ему

365

душой. И дивная Лавра была, есть и будет моим Брюгге, многое сделавшим для моей души и моего творчества. Живя в каком-нибудь Богородске или Талдоме, я был бы другим человеком. И снова — судьба! Надо было Маме и Крестной поселиться в Сергиевом Поезде! Будь иначе, останься мы с Мамой в 1904 г. в Москве, — я не знал бы никогда Алексея Спасского, Флоренского, не учился бы в Академии, и Бог весть каким путем пошло бы тогда мое развитие, и что бы из меня получилось!...

16.8.43 г. 2 часа дня. Обеденный перерыв. Вот я дома. Дал уже уроки в РУ. Обстановка на первый раз не слишком-то отрадная. В классах грязно. Нет хороших досок и мела. У ребят нет книг и тетрадей. Пишут карандашами на каких-то листочках. Шумно. Сегодня ночью шел дождь. Дует резкий ветер. Поэтому холодно. В учительской нет стульев. Приходится сидеть на табуретах. Неуютно. Ну, да ладно! Как-нибудь всё наладится. Зато сегодня сытно поел...

19.8.43 г. Днем был сильный дождь. Мне пришлось много ходить по делам. И я промок. Особенно ноги в дырявых галошах. Это мучение: чувствуешь, как дырявый ботинок переполняется грязью. В грязи носки и ноги. Противно до ужаса. Снова мучения из-за обуви, как и в ту осень. Господи! Когда же этому будет конец?! Был по делам в монастыре. Поел там. Возвращаясь, посидел на одной из улочек Красюковки, глядя на золотящиеся в лучах заходящего солнца порыжелые тополя. Так всё стало тихо на душе. И вдруг до безумной боли захотелось уюта, покоя, тишины, созерцательности и творчества в обстановке своего маленького домика, своего сада, среди своих близких и милых людей. Я все мечтаю об успокоении и уходе от мучительных тягот и сует современной безрадостной жизни... И Пушкин, и Блок так же мыслили и чувствовали в последние годы перед смертью. Неужели и моя кончина близко? Но только Блоку и тем более Пушкину не приходилось испытывать и сотой доли тех страданий, которые пали на меня. Воображаю, как бы они жили и что бы чувствовали, если бы после своей обстановки получили полностью мой удел вот этих дней?! А я всё-таки еще хочу жить, превозмочь всё и пока еще пишу стихи...

366

По дороге из монастыря думал о мемуарах. Потом чапишу подробнее. А сейчас скажу только одно: если «Золотой осел» Апулея и «Сатирикон» Петрония (а это ни что иное, как подлинные мемуары античности!) предсказывали гибель Римской империи; если достаточно прочесть мемуары Казановы и Сен-Симона, чтобы почувствовать неизбежность Великой Французской ре-колюции, то в наши дни достаточно прочесть дневник генеральши Богданович и мемуары Андрея Белого, что-()ы увидеть, как Октябрь и всё то, что последовало за мим, были достойным завершением последнего полустолетия...

Сашина мама на днях мне сказала, что последнее ее письмо, посланное к нему, вернулось обратно за выбы-1 нем адресата. Это опять заставляет меня мучиться и беспокоиться: где он? Неужели его отправили под Харьков, где сейчас идет отчаянная борьба?! Господи, спаси и сохрани моего милого поэта, моего родного Alexan-Нсг'а!..

21.8.43 г. Вчера вечером был у Флоренских. Разговор с Олей. «Только теперь я вижу, какие культурные люди собирались в нашем доме!» Действительно. Только теперь, в этой ужасной обстановке голодного и холодного варварства, вызванного безумной войной, можно оценить все те радости жизни, которых мы прежде почти не ценили. Особенно — возможность соприкосновения с интересными людьми, возможность жить духовной жизнью и делиться ею с близкими духом. Теперь этого нет или почти нет. И в ближайшем будущем ничего подобного не предвидится. Может быть, еще хуже станет!

Как вино становится крепче, чище и слаще, когда стареет, так и мысли человека. В молодости всё кипит, бродит, брызжет и сверкает. А с годами, когда улягутся страсти и порывы, жизнь укладывается в прочное русло, и ее воды становятся кристальны. В них можно различать тончайшие водоросли мысли, глубочайшие затоны

переживаний.

Огромна роль окружения человека. Оно направляет его по тому или иному пути жизни. И все-таки душа, даже душа ребенка, не tabula rasa*. Есть в ней свои

* Чистая доска (лат.).— АН.

367

предрасположения, необъяснимые ничем и никак склонности, которые, сочетаясь с влиянием среды, местности и времени, творят человеческую личность. Сейчас, в одиночестве, я невольно то и дело обращаюсь к своему прошлому и задумываюсь то об одном, то о другом событии того времени. Определенно вырисовывается моя склонность к мечтательности, полная неспособность ко всякому практическому деланию и устремленность к дивному миру красоты. Почему даже мальчиком я не любил никакого утилитарного физического труда? Ни мастерить, ни конструировать, ни даже работать на огороде. Но зато нравилось разводить цветы, сажать кусты и деревья, устраивать клумбы, проводить дорожки. Это было красиво. Это очаровывало глаз. А все утилитарное казалось невыносимо скучным, хотя ум И тогда сознавал, что это необходимо, без этого не проживешь. А в тайниках души что-то шептало: это не твое дело. Другие всё сделают, как надо, а ты делай то, к чему призван, чем только и дышит твоя душа. И я сначала любовался красотой мира, потом грезил, а потом стал писать, и в этом нашел свой выход в мир действия. Так, не любя работать, я любовно отдался творчеству, и оно стало моим оправданием перед судом жизни. Вот эта предрасположенность для меня очевидна. Отсюда все мои стремления, вкусы, интересы, весь строй моего мировоззрения с отрочества до настоящих дней. И думается мне, что наследственность в данном случае не играла большой роли, т.к. отец, и особенно, Мама и Крестная были людьми отнюдь не мечтательного склада, а, скорее, практиками, и уже к творчеству, тем более литературному, явных порывов не проявляли...

22.8.43 г., воскресенье. Утром, между завтраком и рбедом, составлял учебный план для РУ по русскому языку. Противно! Сплошная формальность, совершенно бесполезная для моей работы. Потом почитал немного «Савву» Л.Андреева. Раньше я этой пьесы не читал. Может быть, поэтому она меня не так сильно захватила. Несмотря на некоторые острые и глубокие мысли, в ней ощутительна ходульность, вообще свойственная Андрееву в его пьесах. Впрочем, читая «Профессора Старицы-на» тоже в первый раз, я ее не чувствовал, и мне эта пьеса понравилась.

368

Когда ходил завтракать и обедать, глядел на зубчатую синюю полосу елового леса, четко рисующуюся на северном горизонте за желтым, сжатым полем. Мысли, не останавливаясь, скользили в голове. На сердце было так Холодно и бесприютно. В эти миги я не имел в себе ничего человеческого. Просто был какой-то движущийся, мыслящий механизм. И, вероятно, поэтому, задумавшись о Боге, я не чувствовал Его ни в себе, ни в мире. Это — не под влиянием «Саввы». Наоборот, вследствие этих мыслей я, вернувшись домой, достал пьесу и начал ее читать. Тут я понял, что когда в человеке нет любви и горения этой любви, Бог для него умирает. И сейчас я только мыслю, но не чувствую. Какое-то странное омертвение, оцепенение! Особенно странно, что это появилось с утра, т.к. утром у меня всегда бывает очень бодрое и радостное настроение. Хочу сейчас прилечь и соснуть часок. Авось, это настроение исчезнет. Мне не хочется идти таким к Жене Коневу...

23.8.43 г., понедельник. Недаром вчера с утра у меня было мрачное, подавленное, прямо-таки какое-то окаменелое состояние. Вечером у Ж.Конева я узнал, что Саша, мой Саша — убит! У Евгения был товарищ Саши, Андрей Арбузов. Он сказал, что мать Саши получила еще одно свое письмо, адресованное Саше, обратно, с пометкой о выбытии адресата. А в углу якобы было написано: «Невозможно описать. Убит.», причём последнее слово было зачеркнуто, но так, что прочесть можно. Не знаю, насколько это верно. Раньше среды мне не удастся вырваться и сбегать на другой конец города, чтобы всё узнать у его матери. Да и тогда еще остаётся робкая надежда, что всё это — может быть, лишь ошибка. Такое случалось неоднократно за эту войну. И всё же я поражен. Я вчера не упал в обморок, даже не заплакал, когда Женя сообщил мне эту новость. Но всё во мне как-то оборвалось и замерло. И чем дальше, тем хуже будет. Сегодня ночью все время снился мой родной Сашенька: с глазами, полными слез, он крепко целовал меня и обнимал, твердя неустанно: «Я вернусь, я вернусь...» Что это? Предвещание? Передача чувств и мыслей его на расстояние? Или игры моих мыслей и чувств? Неизвестно. Известно одно: он убит...

369

Я не могу сказать, что это для меня значит. Нет сил писать и даже думать об этом, и всё время на уме одно: «Неужели я его никогда не увижу?! Неужели его нет совсем на свете?!» Мертвая тоска.

24.8.43 г. Мысль о Саше. Невыносимая, нестерпимая боль. Ничто теперь не радует. Эта мысль камнем легла и придавила меня. Нет сил переносить. Нет слов выразить. Всё во мне замерло, умерло. Так жить — ужасно! А на улице — ясно, солнечно.Стоят дивные осенние дни, та августовская свежая прелесть, которая всегда была мила моему сердцу.Но теперь ничто не трогает. Прохожу мимо с глубоким горем, захолонувшим меня всего до конца.

5 часов вечера. Сейчас вернули мне письмо к нему от 31 июля с пометкой о выбытии адресата.

25.8.43 г. Вчера был у Сашиной мамы. Поговорили о пометках на письмах. Очевидно, «убит» на ее письме поставлено по ошибке, поэтому и зачеркнуто. У меня начинает теплиться надежда. Сашина мать написала письмо к командиру его части. Авось, он ответит. Будем ждать. Не хочу, не могу себе представить, что Саши нет на свете...

27.8.43 г. Вчера вечером получено извещение от Загорского Райвоенкомата, что Александр Петрович Дур-нов убит 27 июля 1943 года и похоронен в 1 км. от Южной башни, х. Гапоновский, Крымского р-на, Краснодарского края. Нет моего Саши. Прощай, мой Alexander!

28.8.43 г. Спасибо Жене. Он смягчил мою боль вчера вечером, когда я уже определенно узнал, что Саша убит под Краснодаром. Я не могу сейчас описать вчерашнего вечера и ночи. Потом. Но если бы не дружеское, поистине сердечное отношение Евгения, то всё было бы еще тяжелее.

Сегодня весь день дивная погода. Стоит та ясная, меланхоличная, задумчивая и тем не менее бодрая осень, которую я всегда так любил. Любил ее сильно и умел чувствовать Alexander, мой милый незабываемый Саша. И я сейчас не чувствую ничего. Двигаюсь и живу как в полусне. В мыслях непрестанно: я не увижу его никогда, и он не увидит этой грустной, но милой земли

370

и земной красоты. Это убивает во мне всё. Мне легче, когда я на людях. В одиночестве тоска нарастает и мучит невыносимо. Сейчас тихий закат. Золото, разные тона. В комнате у меня так хорошо. Но я убегаю к Флоренским, чтобы не быть одному.

30.8.43 г. Сегодня первый день у меня в комнате свет. Получил от О.Флоренской лампочку. Днем у Жени К[онева]. Замечательно вкусный обед, даже слегка выпил рябиновой. Немного поговорил о Саше, почитал ему отрывки из его записной книжки. В гостях у них Женина тетка, моя бывшая ученица К.Конева. Уходя, получил букет георгин и дивной красоты гладиолус. Поздно вечером — у Флоренских. Разговор с Василием Павловичем*. Он решил возвратиться из Уфы в Москву...

5.9.43 г., воскресенье. Сейчас вернулся из кино, куда меня увлек Женя. Смотрел фильм «Миссия в Москву» — по книге б[ывшего] американского посла Дэвиса. Очень интересно. Жаль только, что свет плохой. Всё очень туманно, точно на картинах Каррьера. Да и звук скверный. Не знаю, чем это вызвано, плохим ли напряжением электроэнергии или неумелостью киномеханика. Фильм, по обыкновению, навел меня на многие размышления. Какая яркая, содержательная жизнь, полная кипучей деятельности у всех этих дипломатов, правителей и вообще у тех, кто там наверху. Они вершат судьбы мира. Какой простор для проявления своей воли, для приложения рук к самой непосредственной деятельности! А массам остается маршировать под звуки оркестров и барабанов, рукоплескать, приветствовать и... покоряться, покоряться без конца. В противном случае — уход в личную малую жизнь. Но и он теперь невозможен. Рука властителей достанет тебя везде и всегда и потребует, чтобы ты был послушным колесиком в убийственном, быть может, для тебя государственном механизме. Жестокая ирония судьбы: человечество создало государство, чтобы оно служило благу всех людей, а обстоятельства сложились так, что все люди, за малым исключением, должны сделаться рабами этого государственного механизма, безропотно служить ему и во имя

* Флоренский В.П.— АН. .

371

его жертвовать всем, даже своей жизнью... Впрочем, как я наблюдаю, это происходит во всех областях — и в науке, и в искусстве и даже в религии. Такова, очевидно, порочная сущность человека в основном, что у него цели забываются, а средства становятся целями, и вес стремительно перепутывается, усложняется, теряет свой первоначальный замысел, мертвеет, механизируется, делается тяжким, бессмысленным и гнетёт свободную мысль и душу. Но кто в наши дни ценит свободную мысль, душу, вообще человеческую личность?! Теперь корова, коза нужнее и ценнее для человека, чем человек. А государству нужно пушечное мясо и рабы, рабы... Грустная мысль. Маленькое примечание: в показе воинских парадов и толп народа отчетливо ясно, что то и другое — одинаково и в Германии, и у нас. Полное тождество. Только внешняя символика разная. А дух, Душа, сущность массы одни и те же. И об этом у меня тоже — грустные, грустные мысли...

Бедный Саша! Из-за этого погиб ты. Из-за этого, возможно, скоро умру и я. Получил от Жени в подарок 2-й том «Путешествия по Италии» Тэна. Рад. Но прежде, до гибели Саши, эта радость была бы стократ сильнее. А сейчас всё во мне бесчувственно...

7.9.43 г. Вчера видел в «Известиях» сообщение о том, что три митрополита были на приеме у Сталина и полу-Чили разрешение созвать собор епископов для выбора «патриарха Московского и всея Руси». Дивны дела твои, Господи! Кто бы об этом подумал три года назад! И на что теперь патриарх? Разве только для того, чтобы поторжественней схоронить русскую православную Церковь, которая вот-вот умрет? Ведь это то же, что и все великие первосвященники Рима после победы христианства...

В 10 ч. вечера зашел неожиданно И.В.Сергиевский — мой бывший ученик. Просидел с ним около часа. Сколько воспоминаний! И как постарел он! А как — я! Как невозвратно ушла молодость!

9.9.43 г. Сегодня, как говорят, по радио утром сообщили о капитуляции Италии. Давно пора! Дай Бог, чтобы это было началом конца — войны и всяческого фашизма! А в мыслях рядом с надеждой на избавление от

372

теперешнего мучительного состояния — грусть и боль: Саша не дотерпел, не дожил до этого. И смутная, тайная вера: авось весть о его гибели — ошибка!...

11.9.43 г. Вернулся из РУ. Как мне всё там противно! М.6., уйду оттуда, если обстоятельства сложатся благоприятно. Вчера в газетах радостная весть о капитуляции Италии, а сегодня по радио утром сообщили, что немцы оккупировали Милан, Геную и Рим. Вот теперь и у англичан с американцами есть возможность непосредственно воевать с Германией в Европе и развернуть вовсю 2-й фронт. Посмотрим, что будет. А у нас — победы, победы! Немцев гонят, и это отрадно.

Получил письмо от Жоржа Л[ебедева]. Он — в окопах, под бомбами... Господи, спаси его и сохрани!...

16.9.43 г. С 5 час. вечера 14-го и по 5 час. вечера 15-го я продежурил в РУ. Надо было сидеть на пятом )таже ЗОМЗа. Скучное, ненужное дело. Читал «Подростка» и «Литературную] энциклопедию». Утром любовался на восход солнца. Красивы красные и золотые полосы над морем туманов, из которого, как острова, выступали остроконечные верхушки елей. Спал ночью плохо в раздвижном кресле. Было холодно, неудобно. Кусали блохи, которые, очевидно, обитают в этом полуразваленном кресле. Со мною были два ученика, но это — такие нули, с которыми не о чем разговаривать...

Как ни скорбно мне сейчас, когда я думаю о погибшем Саше, — надо писать. Это теперь мое единственное оправдание жизни.

Если Богу или Судьбе угодно, чтобы я остался цел и невредим в этой кошмарной жизни наших дней, то я должен оправдать эту милость постоянным трудом. Не только стихи и мемуары, и дневник, но и всё, что теснится во мне, надо запечатлеть в слове, чтобы мой дар жизни остался для будущего человечества.

Неведомо, кто уцелеет в наши дни. Близятся времена не счастья, не расцвета, а суровые и, очень может быть, долгие годы тяжелого труда, бедности, скудости и изнеможения. Высокая и утонченная культура будет уделом ничтожного количества людей, часто даже и не достойных этого благодатного удела. Народные массы будут зализывать раны, нанесенные этой жестокой и безумной

373

войной, восстанавливать разрушенное хозяйство земли, добывать хлеб насущный. Несколько поколений будут расти и воспитываться в спартанских условиях. Им будет не до песен сладких и не до молитв. Их идеалом будет сытость, тепло, отдых после утомительного долгого труда и самые примитивные радости и развлечения. О той изощренной культуре, которую удалось еще застать людям моего поколения, они не будут в состоянии даже судить здраво. Она им будет столь же неведома и непонятна, как язык крито-микенских таблиц для историков наших дней. Но так не сможет продолжаться жизнь человечества. Рано ли, поздно ли, но дух возродится вновь. Тогда достанут из пыли забвения старые книги и рукописи и, как когда-то во времена Ренессанса, возродят и воскресят умершую древность, чтобы постичь жизнь и суметь создавать новое. Если к тому времени чудом сумеют сохраниться и мои писания, то пусть они будут искренним и безыскуственным повествованием о том, как жил и мыслил один из последних александрийцев в дни великой войны и разрухи, созерцая с грустью и болью умирание старого, столь родного его сердцу мира и пытаясь сквозь надвигающиеся сумерки прозревать первые лучи далекого и недоступного Возрождения Европы и России. ;¦ ;i xt

18.9.43 г., суббота. Сегодня исполняется ровно 25 месяцев после того, как я проводил Сашу на фронт. Как сейчас вижу его шагающим в последнем ряду группы, уходившей от военкомата на вокзал. Он один раз обернулся ко мне, взглянул, махнул рукой на прощанье, и больше я его не видел. И не увижу. По крайней мере здесь, на земле. Как мне больно и тяжело. Не за себя, а за него. Поистине о нем сказаны слова: «Вкушая вкусих мало меду, и се аз умираю». О, непостижимая тайна жизни и смерти!

21.9.43 г. После завтрака занятий не было. Я ушел в лес ко 2-й будке, к Ярославлю. Было так хорошо. Я ведь не был в лесу целый месяц. Родным повеяло на меня от этих полей, кустов и деревьев. Горький запах осени. Деревья пожелтели. Многие растения стали уже красными, особенно листья земляники. Но, в общем, трава еще зеленая. Я набрал букет ромашек и сорвал несколько ве-

374

гок осины с желтыми и красными листьями. Небо ясное. Даль в молочном тумане. Солнечно и ветрено. Все время грустил о Саше. Придя домой, расставил цветы и истки, а потом заснул в шезлонге. Проснулся — по радио передается дивная мелодия — рояль, виолончель и скрипка. Чья вещь — не знаю, слышу в первый раз. Но сколько в ней грусти, сколько неизбывной тоски! Почему печали в жизни и в искусстве несравненно больше, чем радости? Почему мы не можем быть только радостными и счастливыми? — И ведь это на протяжении всей истории всего человечества, поскольку мы ее знаем и помним...

23.9.43 г. 8 час. вечера. Приезжал М.М.Мелентьев. Пробыл у меня. Потом был у Т.В.Розановой. Я заходил гуда, и мы обо многом поговорили. Он настроен оптимистично, т.к. устроился во Владимире прекрасно. Мне Пыл о грустно сознавать себя нищим и видеть себя обтрепанным, тогда как он был одет прекрасно. А особенно мучило то, что обувь моя вся в дырах, а на улице льет и льет противный дождь, шумит ветер и вообще непогода, очевидно, разыгрывается основательно и надолго.

24.9.43 г. Конечно, патриотизм — хорошая вещь, и Россию я очень люблю, но всё же надо сказать искренно, что картины Боттичелли, Леонардо да Винчи мне роднее, милее и ближе, нежели иконы Андрея Рублева и Дионисия, а размышления Монтеня интереснее «Домостроя» и переписки Грозного с Курбским... Я — русский, но в то же время — и европеец. И когда патриотизм переливается через край, то это мне уже не нравится. Как не терплю и тех, кто умеет только ругать всё русское, видеть одни в нем недостатки, и в то же время рабски благоговеть перед всем иноземным без разбору...

26.9.43 г., воскресенье. Самое главное, самое простое и в то же время самое трудное — жить настоящим. А мы — постоянно в прошлом или в будущем. Настоящее ускользает, как будто оно в шапке-невидимке. Редко удается радоваться мигу, дышать им, как дышишь осенней горьковатой свежестью или пролетевшим мимо ароматом нежных духов. Для этого надо

375

иметь кротость сердца, ясность ума и большую пламенность чувств. Это больше всего удается, когда человек влюблен или переживает поэтическое воодушевление. Первое для меня отошло в область преданий, а второе не покинет меня до конца дней. Вот и сегодня утром: снова слышу запах чайной розы на лестнице, выхожу на улицу, и туманный день расцветает сказкой, которую создала причудливая мечта поэта. И красивое стихотворение создалось, но я его забыл, когда вернулся домой. А пока шел, был почти счастлив.

27.9.43 г. Занятий в РУ пока нет. С новой школой тоже всё еще не выяснено. Я сижу на двух стульях. Это нервирует...

Вчера вечером душевный разговор с Женей К[оне-вым]. Сегодня интересный разговор с Т.Н.Грушевской. Она отрицательно относится к западноевропейскому порядку и благоустроенности, считая их обездушивающими всё и вся. Разговор с А.М.Флоренской об упадке старых родов, о том, что каждый род имеет свое восхождение, вершину, после которой начинается быстрое, почти катастрофическое снижение. Интересно, как она прилагает это мнение к своей семье и кого считает вершиной? Несомненно, Щавла] Александровича]. А тогда дальше — дети и внуки — снижение? Конечно, мне неудобно было ставить такой вопрос. В лесу сейчас, разумеется, дивно, но у меня нет сил туда пойти: всё мне напоминает милого несчастного Сашу и растравляет душу. Сегодня перебирал свои рукописи и увидел, что я много написал, особенно за 1942 год.

30.9.43 г. Сегодня был у меня заведующий] кухней МООСО Владимирский. Трепло. Кричит, что он был директором музея Василия Блаженного, до этого работал в МОНО, в АРА, намекал на близость с НКВД. Не люблю таких людей. Явился со своей выпивкой и закуской. Теперь приходится терпеть таких посетителей, хотя меня от них тошнит. Зимой так же был у меня завуч МООСО Новиков. Как мне чужды эти человекоподобные! Как я далек от них и от их жалкого мира!

Сегодня именины милых Мамы, Софьи Ивановны. Увы! Их нет на свете. Мне снилась Крестная. Она поздравляла меня и со мной вспоминала Маму. Как мне тяжело в одиночестве!

376

1.10.43 г. 12 час. ночи. Вечером был у Флоренских. Вялый разговор с А[нной] М[ихайловной] и Ю[лией] Л[лександровной Флоренской]. Они как-то стесняются говорить при новых жильцах. Встретил там Женю К[о-нева]. Он, очевидно, ухаживает за Т., женой С.Н.Е. Воз-иращался домой в большой меланхолии. Мне очень скучно и тяжело в своем духовном одиночестве. s

3.10.43 г. Вчера после обеда ходил по линии ж.д. к Ярославлю за 3-ю будку. В лесу хорошо. Только как много вырубленных деревьев! Грустно видеть такое опустошение. Возвращался поздно. Дома ждал отдыха, а, приблизившись к своему подъезду, натолкнулся на Л.П.Владимирского с приятелем. Он пришел с выпив-1 кой и закуской. В наше время это выгодно. Но я предпочел бы лучше напиться чаю с молоком и белым хлебом, нежели пить скверную водку и заедать ее солеными грибами с тем же белым хлебом. Да вдобавок слушать пустые и глупые речи. Горе иметь дело с полукультурными людьми, которые много о себе «воображают», как говорят ребята! Когда придет то время, когда я смогу затвориться в своем углу и принимать только тех, кто дорог и близок мне?!..

Сегодня проспал завтрак и до 2-х часов дня без еды. Холодно. Надел валенки. Сижу, курю, пишу очередную главу для «Эрмитажа». Одно утешение — сегодня в 4 часа буду у Жени К[онева] и поговорю с ним по душам. Надо еще сходить на выставку картин загорских художников, которая сегодня открывается в Трапезной Лавры.

6.10.43 г. Был на днях на выставке картин. Ни одной работы, которая понравилась, которую мне хотелось бы иметь. Всё или несимпатично, или как-то сделано наспех, просто-напросто посредственно, или даже плохо. Знамение времени. С грустью поглядел на соборы Лавры. В каком они ужасном состоянии! В РУ по-прежнему беспорядок, ученья нет. Моё положение с переходом на другую службу пока неопределенно. Пусть будет, что будет!... Совсем нечего записывать в этот дневник. Дни похожи один на другой, как стертые медяки. Внутри у меня опустошенность. Сегодня с ночи резкий холодный ветер с запада. Прямо в мое окно. В комнате у меня холодно. Сейчас пойду в лечебницу за бюллетенем. Чувст-

377

вую себя неважно. С 10 до 12 вздремнул на постели, не раздеваясь. Перед сном грустные, холодные мысли о своей полной неприспособленности и негодности для такой суровой жизни, которую приходится сейчас переживать. Какое-то холодное, отчаянное спокойствие и равнодушие в конце концов овладевает мною подчас. Смерть совсем не страшна. Ум говорит, что умирать не надо, что не всё еще сделано, что я должен сделать и могу сделать, но душа остается безразличной...

7.10.43 г. Вчера вечером был у Флоренских. Интересный и душевный разговор с А[нной] М[ихайловной] и Т.Н.Грушевской. Видно, м"не надо поближе держаться к пожилым и старым людям. С ними я скорее найду общий язык, чем со своими сверстниками, а тем более с молодежью. Недаром я всегда любил беседовать, даже и в юные годы, с людьми, которые значительно старше меня. Вспомнить только разговоры с Глаголевым, Воронцовым, Вассианом, Феодосием, а затем с Львом Тихомировым, М.М.Левковым и,- наконец, с С.И.Огневой...

Как странно: люди приходят, люди уходят; меняется обстановка, меняется жизнь; даже, кажется, меняешься сам... Но, если вглядеться попристальней, то, точно под рентгеном, начинаешь примечать неизменяемый стержень души своей, того духовного существа, которым ты живешь и дышишь. Он у меня тот же, что и в 15 лет. Основы моего внутреннего существа не изменились. Только смылось всё то наносное и временное, что как бы прилипло ко мне за пустые и легкомысленные 1922-1932 годы, и то глубокое, искреннее, задушевное, что уже расцветало первоцветом с 1914 по 1920 годы, теперь, углубленное страданием и обогащенное опытом жизни и мысли, окончательно раз навсегда овладело душой и умом. Как жаль, что нет моего тогдашнего верного и преданного друга Алексея Спасского! Он бы во всём понял меня.

8.10.43 г. Судьба, кажется, начинает понемногу бла-; говолить ко мне. Сегодня я узнал, что могу сегодня же получить место в польском детском доме. Это значит, что я зимою не буду ни голодать, ни холодать. Дай-то Бог! Авось, я оправлюсь понемногу и заживу хоть слегка по-человечески. Но как я буду счастлив уйти из РУ!...

378

9.10.43 г., суббота. За последние дни перечитывание Достоевского и Ницше. Первый — и разрушитель, и нсликий созидатель, несмотря на оковы православия и самодержавия. Второй — только великий разрушитель. У Ницше нет предвидения и провидения. Хотя он нес время мечтает и мыслит о будущем, но все прозрения его — только в настоящем. Достоевский — прозор-ниисц грядущего, того, которое еще не скоро наступит. Надо завтра попытаться записать кое-какие свои мысли и связи с этим. Если бы мне удалось написать книги ¦¦Возрождение Европы», «Религия и Россия»! И я уверен, что напишу их, так же как и «Модерн». Сейчас чувствую в себе новые силы. Идеи крепнут и растут внутри п вырвутся неожиданно даже для меня самого. Только Ьудст ли кому их сообщить? И сумеют ли меня понять, если даже и захотят выслушать? «Кому поведаю о силе и радости?!» Видно, всю жизнь придется мне прожить без настоящих учителей и учеников. Учителя — в именах. Ученики — в читателях моих книг!

10.10.43 г., воскресенье. Сегодня на базаре видел продающуюся большую книгу в переплете с белой, разлинованной и довольно приличной бумагой. Стоит 220 рублей. По нашему времени — дешевка. Но у меня их нет. И я сильно огорчен, что не могу ее купить. Она так бы подошла для моих стихов за военные годы!

Я часто испытываю своеобразное раздвоение. С одной стороны, я неуёмно рвусь к небывалой свободе, стараюсь избавиться от гнёта вещей и обстоятельств, которые связывают меня по рукам и по ногам, и чувствую, что только в чисто аскетической обстановке монашеской кельи, где, кроме книг, стола и стула и скромной кровати нет ничего, что отвлекало бы мой ум от пламенного мира идей, что только в такой суровой простоте я могу развернуться вполне и творить так, как я должен творить... С другой стороны, пленяет уют, хочется красивых вещей около себя, хочется той ласковости, которую они привносят в жизнь...

14.10.43 г. Сегодня Покров. Я вспоминаю академический наш праздник. Как это было торжественно, красиво, полно глубокого значения! Какие возвышенные мысли, чувства и настроения рождались тогда во мне. И

379

как это невозвратно ушло в глубину времен! Сейчас всё — совсем другое, не похожее на тогдашнюю обстановку. И я огрубел и очерствел. Но внутри теплится огонёк, и он-то, думается мне, и согревает меня теперь в трудные дни, наравне с той добротой и отзывчивостью, которую я еще встречаю в некоторых людях. Сладко бывает на досуге уйти в сияющий и благоуханный мир воспоминаний! Счастлив человек, у кого таковые имеются! И горе тому, кому нечего вспоминать, для кого жизнь — лишь «тысяча съеденных котлет», как выражается один из героев Бориса Зайцева.

И все-таки, в конце концов, я — не Ницше, а Мон-тэнь или Амиэль; не Толстой Лев, не Достоевский — а Уолтер Пэтер и Роденбах, Чехов и Борис Зайцев; не Пушкин, не Лермонтов, а скорее Тютчев и Вячеслав Иванов... Вот эта кротость сердца, которая иногда граничит даже с робостью, эта мягкость и меланхолия, этот скептицизм и успокоенная созерцательность, делающие чуждыми моей натуре и совершенно ненужными всякое действие, всякую борьбу — они изначальны в моем существе, и, может быть, ради них, а не ради моего уюта, и благосклонна ко мне Судьба, посылая мне в жизнь людей, которые оказываются способны подмечать эти моим черты и за них любить и жалеть меня.

А ум мой — действительно — холодный и безжалостный. Даже ко мне, даже к себе самому. Он не щадит никого и ничего. Всё рассматривает со всех сторон и досконально критикует сурово и требовательно, делает выводы бестрепетно и беспристрастно. Если бы к нему прибавить твердую и непреклонную волю, то, может быть, из меня что-нибудь вышло и покрупнее. Но вот это бедное, и, однако, ласковое и человечное сердце, спасает меня от такой участи. Что ж? — Может быть, это к лучшему — остаться на всю жизнь маленьким, безвестным человеком, жить в мире своих мыслей и мечтаний и не нарушать мирового порядка, а лишь исполнять и, по мере сил своих, восполнять его. Как мне понятны слова Розанова: «Я мог бы потрясти весь мир — но вот не хочу и стою молчаливо в стороне».*

* 20.10.43 г. Субботу 16-е и воскресенье 17-е октября провёл в Москве у Крестной. Она теперь живет там, у

*' Цитата не найдена.— А.Н.

380

моей двоюродной сестры Кати, вместе с племянником моим Борисом. Это — около стадиона «Динамо», на Ленинградском шоссе. Комнатка маленькая, но чистая и теплая. Окно на юг. Поэтому — постоянно солнце. Неудобство одно: уборная во дворе. Но в теперешних усло-ииях жить можно. Как сильно постарела Крестная! Да и то: ей уже 70 лет. Опять я был рад и счастлив оказаться it родном кругу и поговорить просто, по душам. Москвы почти не видел, т.к. большей частью ехал на метро. На иокзальной площади перекрашивают вокзал. Видно, что Москва готовится к празднику Октября...

21.10.43 г. Только сочетание великого с малым, телесного с духовным, божественного с земным, личного с мировым создает подлинное человеческое существо. В нем необоримо сильно дыхание жизни. Оно побеждает неё. И всё, что служит укреплению этого дыхания жизни, прекрасно, нетленно и необоримо. Остальное — ложь и суета...

В истории нет никакого прогресса. Прогресс, да и то весьма относительный, можно наблюдать лишь в раз-пертывании отдельных замкнутых циклов человеческого существования. Но завершается цикл или обрывается нолею судеб, и люди снова — здорово начинают копошиться и строить с начала, как муравьи, восстанавливающие разворошенный муравейник. И между циклами так слаба, так призрачна связь. Преемники древних культур искажают их смыслы, бессознательно или преднамеренно, — всё равно. Единой линии нет. Есть циклы, круги, а общий смысл мирового процесса сейчас так же неизвестен, как и во времена Экклезиаста. И никакие мудрствования никаких Гегелей не смогут прикрыть этой зияющей бездны.

И жизнь, и смерть, и печаль, и радость одинаково зарождают религиозное отношение к миру. Но только христианство обосновало печаль в сердцах и освятило се. В древних религиях были радость и страх, но грусть, появившаяся еще до христианства, была узаконена им, как подобающее для человека настроение. А из этого потом вытекла и скука — детище нашей полусумасшедшей и безрелигиозной цивилизации...

Сегодня слышал от Н.Я.Мягкова (он — кандидат географических наук), что в Дмитровском и Загорском

381

районах за последние пятнадцать лет отмечается усиленное поднятие грунтовых вод. Возможно, что здесь — причина массового умирания деревьев не только в загорских садах, но и в окрестных лесах, которое меня так огорчает.

Не забыть, что в ученых трудах Московского университета за 1938-40 гг. (приблизительно) есть работа Волковой об Африке, о древнейшей африканской культуре. Об этом говорил мне Н.Я.Мягков. Надо попросить Олю Флоренскую достать мне эту книгу из университетской библиотеки и одновременно № журнала «Летопись», где есть статья Брюсова «Учителя учителей».

22.10.43 г. Саван для покойника всегда шьется «на живую нитку». Вот это мне всегда теперь вспоминается, когда я приглядываюсь к работе в современных советских учреждениях. Там все и всё делают «на живую нитку». Не стоит стараться. Всё это — пока. Только бы пережить войну, пережить тяжкое время. Потом заживем по-настоящему и будем работать как следует. А пока сойдет и так. Точно таким же образом думают и при шитье савана: всё равно истлеет в земле...

Как я желал бы знать, что думают, что говорят сейчас такие люди как Ромэн Роллан, Морис Метерлинк, Кнут Гамсун, Бернард Шоу, Герберт Уэльс, Олдингтон, Фейхтвангер? Какие книги они напечатали, что сказали об этой войне и вообще о людях и жизни наших дней? Нет ничего на эту тему в «Интернациональной литературе». И я — современник этих талантливых и глубоко уважаемых, дорогих моему уму и сердцу людей — не слышу их голоса и их биения сердца «в такие дни». Обидно и горько. А разную болтовню слышишь со всех сторон, и по радио, и через газеты и журналы...

24.10.43 г., воскресенье. На днях перечитывал «Флорентийский мед» Р.Роллана. Как сильны у него античные реминисценции! Как вообще они сильны и жизненно необходимы для целого ряда людей! Я с каждым годом всё больше убеждаюсь в том, что только гуманитарное образование делает человека подлинно культурным, давая ему возможность постигнуть душу и дух человечества и всего, сотворенного им. Даже пресловутая «классическая» система покойного российского минис-

382

гсрства народного просвещения со всеми ее недостатками всё-таки несравнимо выше, продуктивнее для человеческого развития, нежели самые совершенные системы «реалистического» образования. Дело в том, что реализм в глубоком смысле слова не исчерпывается биологическими и техническими достижениями. Биологический цикл уясняет человеку его место среди растительного и животного мира, но он останавливается и умолкает как раз там, где человек начинает перерастать и преодолевать этот мир. Область сознания и, тем более, область творчества не может быть освещена биологическими науками даже в самой малой мере. Техника и технологическое мышление показывают нам человеческое творчество исключительно с формальной стороны, не задумываясь ни на минуту о сущности вещей и явлений и заботясь лишь об одном, как установить наилучшие способы использования этих вещей и явлений в пользу человека. В этом отношении современный техницизм удивительно родственен средневековому магизму. Оба одинаково утилитарны, вульгарно упираются в вопрос лишь о выгодах и корыстных достижениях. Чистого и возвышенного знания они дать не смогут никогда. Его открывает человеку лишь гуманитарное знание, основанное на художественном восприятии, на философском мышлении и укладывающееся лишь в систему религиозного отношения к миру.

Я непреклонно убежден, что в наше время отсутствие такого гуманитарного знания в нашей стране, повальное увлечение техницизмом и, наконец, постепенное отмирание религиозности послужили главной причиной того ужасного житья, которое мы сейчас видим везде и во всех случаях на 3-м году войны.

Евангелие в основном своем глубинном содержании совершенно не национально. В нем нет ничего типично еврейского, семитического. Проповедь эта могла исходить из уст любого эллина или римлянина. Художественная форма, образы — типичные для Востока. Но идейная насыщенность — всечеловечна. Может быть, поэтому оно так и победило большую часть культурного человечества, став мировой религией. Оно сумело прижиться в любой стране, и в то же время впитало в себя все духовные особенности тех стран и народов, которые покорились его влиянию. Но я никак не могу понять,

383

что именно заставило варварских королей германских племен сделаться христианами? Неужели только страх ада и вообще страх перед смертью и размышления о загробной жизни? Возможно, это действительно так. Когда вспоминаешь Средневековье с его религиозным фанатизмом, мрачные ожидания конца мира около 1000-го года, невероятную силу веры, вызывающую прямо-таки религиозные эпидемии, то чувствуешь, что во всем этом проявляется страх перед смертью, который с исключительной силой овладел варварскими умами, только еще приучавшимися мыслить отвлеченно и воспринимавшими с необычайной, жуткой реальностью самые метафизические проблемы. И все-таки поразительно, как сильно и как надолго овладело христианство умами. Ведь только в XVIII веке появляется впервые свободомыслие среди образованного общества. Раньше оно было доступно только единицам, вроде Монтеня, да и то в весьма осторожных дозах...

Когда я слушаю шум елового леса под северным сумрачным небом, когда в осенние вечера тень рано окутывает землю, свистят свирепые ветры, неся первые снежинки на окоченевшую землю, и в бедных деревнях зажигаются робкие огоньки, то я думаю: как далека от этого сурового мира та кроткая и любвеобильная проповедь, что зародилась в цветущих долинах Галилеи! Как контрастирует она с этим угрюмым пейзажем, с людьми, которые всю жизнь ведут непосильную борьбу с природой, стараясь отвоевать у нее сытость и тепло! Как странно звучат в этой обстановке заветы Евангелия: «Не заботьтесь о завтрашнем дне, завтрашний день позаботится о себе сам, довлеет дню злоба его»\ Что, если бы 'северяне захотели буквально исполнить эту заповедь? Но они об этом не задумывались совершенно. Они утепляли свои жилища, прикапливали топливо и снедь и только тогда спокойно встречали долгую зиму и благополучно доживали до следующего лета... Евангельская ^проповедь, христианское вероучение было красивым, (Успокаивающим и облагораживающим дополнением, «но отнюдь не основой каждодневного существования. К нему прибегали лишь по праздникам, посещая церковь, слушая проповедь, читая Библию. Это на Западе. •А у нас не было даже и проповедей, тем более, чтения Библии. Слово Божие звучало лишь на богослужении и

384

безмолствовало в домашнем быту. Последний был религиозен лишь формально и вплоть до наших дней оставался в своей сущности или языческим, или же, за последний век, индифферентным.

Древняя сущность христианства глубоко восприни-I Малась и остро переживалась, заполняя собою всю Жизнь, лишь немногими единицами. Это были люди «не от мира сего», бежавшие от суеты в пустыню, уходившие в затворничество. На высших ступенях совершенства они создавали великих подвижников благочестия, как Сергий Радонежский, а внизу были просто не нашедшие себе места и пути в обычной жизни странники, юродивые, которыми так была обильна старая Русь. Но ведь не ими создавалось государство, не они продвигали культуру вперед, — не эти странники и юродивые. А ведь их-то было большинство среди «людей не от мира сего». А такие строители общежития и зодчие душевного храма, как преподобный Сергий, были не многочисленны. Это — исключения, озаряющие серую массу. Масса же жила из года в год, из века в век, традиционно веруя, т.е. исполняя церковные требы без всякого вдумывания и их сущность, и, главным образом, в поте лица своего добывая себе хлеб насущный и отбывая свою повинность владыкам, будь то татарский хан, свой князь или царь, или даже просто помещик. И эта масса в своих привычках, заботах, трудах, радостях и печалях, верованиях и стремлениях в наши дни немногим отличается от массы древней Руси. В одном отношении она как будто сделалась получше, в другом — ухудшилась. В подавляющем большинстве ей нужна религия быта, а не религия сердца и души.

Восстановили патриаршество. Пустой звук. Декорация. Форма почти без содержания. Сколько монастырей у «патриарха Московского и всея Руси»? Ни одного. Сколько церквей, священников, наконец, верующих? Пожалуй, поменьше, чем прежде в какой-нибудь обширной епархии. И получился пустой титул, в добавок к давно уже потерявшим значение титулам патриарха: Константинопольского — «вселенский», Александрийского — «папа» и «судия вселенной», Антиохийского — «всего Востока»... Теперь все эти патриархи и русский с ними — лишь своего рода благочинные, которым и

385

благочиния-то наладить как следует не приходится. Только политиканствовать, дипломатически лавировать и так или иначе платить дань государству, которое их терпит... Ни величия, ни славы, ни власти — ничего не осталось. Даже в духовном отношении их авторитет ослабел окончательно. Нет! Церковь возродить этим нельзя...

2 часа дня. Сегодня слышал, что нашего директора Кудасова снимают. Посмотрим, как поставит дело его преемник. Хуже того, что есть, представить трудно. Я по-прежнему продолжаю сидеть на двух стульях. В польский детдом дети всё еще не приезжали, и поэтому меня туда пока не зачисляют, хотя заверяют, что буду принят немедленно, как только эти дети приедут. А в РУ противно до отчаяния. Жду — не дождусь, когда моя судьба выяснится и определится и, хочется надеяться, что к лучшему...

26.10.43 г. Вчера наша учительница РУ Зинаида Дмитриевна Вишневская говорила о том, что ее сын, теперь Герой Советского Союза и орденоносец, на фронте сошелся с женщиной-врачом, а дома — жена и четырехлетний сын. Он же в письмах к матери о них и не вспоминает, а во время побывки сообщил о своем новом положении жене. Та его безумно любит и теперь не находит себе места. Сколько теперь таких трагедий! Мужья завели себе «фронтовых подруг», жены в тылу прямо-таки блядствуют (да простится мне это грубое слово, но только оно выражает поведение многих женщин в наши дни). Бедные дети! Что их ждет после войны? Что будет, когда отцы вернутся, а от семьи остались одни клочья? Вот результат того, что в течение последних двадцати пяти лет думали, говорили и заботились лишь об «общественности», а семью забывали, а позднее и сознательно разрушали! Теперь много говорится о Родине, о государстве. Но основа всякого государства — семья.А у нас она в состоянии полного распада. После войны надо будет заново строить не только города, но и семью. f,

28.10.43 г. Сегодня ходил в МООСО, чтобы взять облигацию займа, «жулик»*, оставшийся у pater'a Черни, и

«Жулик» — соединительная муфта для подключения вилки электроплитки к осветительному патрону вместо электро-" лампочки.— А.Н.

386

книгу сказок Перро, оставленную Овитовским у Новикова. Не прошло и трех месяцев, как я перестал там ра-Сютать, а уже все люди и вся обстановка стали мне совсем чужды. Это потому, что близкими они мне никогда не были: с таким миром я никогда не смогу сродниться. Но дорога, которая так утомляла при ежедневном хождении, теперь, в серый осенний день, показалась мне приятной. Поле и лес. Небо в тучах, покрытые рябью пруды под ветряными порывами. Деревья, безлистые и строгие, ели с их воющим тревожным шумом... Всё про-Ьудило снова глубокие мысли. В городе такие мысли не рождаются на ходу. Мельканье людей и экипажей рассеивает. Убогие дома и грязь, уродство и нищета на каждом шагу вызывают желание не глядеть, не замечать, и невольно погружаешься в свои думы, стараясь скорее миновать это безобразное окружение, чтобы открылась глазам, наконец, милая, прекрасная Лавра.

Каждый раз, как я ее вижу, со всех сторон, с самых различных точек наблюдения, в разные дни и часы, в разную погоду, при каждом новом освещении эта дивная единственная Лавра всегда прекрасна, всегда дает мне что-то новое, раскрывает свою насыщенную в исках душу, успокаивает, врачует издерганные нервы, радует красотой, углубляет мысль и насыщает меня новым содержанием. Как я обязан ей многим-многим! Наравне с Гимназией и Академией, с Алексеем Спасским и П.А.Флоренским — она — учительница моей жизни. И, пожалуй, если вдуматься основательно, она — главная учительница моей всей сознательной жизни. Если взглянуть серьезно и оценить по-настоящему то, что мне дала жизнь в наставники, то самое сильное влияние на меня оказали природа, книги и Лавра. Я должник перед Лаврой. О природе и о книгах я писал много, а о Лавре — мало, почти ничего...

29.10.43 г. Вчера до 12-и сидел у Флоренских. Очень интересный разговор с А[нной] М[ихайловной] и Т.Н.Грушевской. У последней много интересных и часто глубоких мыслей, но какое-то странное косноязычие. Не умеет, не может она всего высказать. Это, конечно,— результат недостаточного чтения и общения с людьми. Всё — в себе, а наспех не скажешь самого заветного. Это свойственно многим людям, а порой даже

387

и мне, хотя я, по-видимому, никогда не страдал особенно «муками слова» ни в художественной, ни в обычной речи...

Когда вчера шел обратно из МООСО, то тихонько напевал «Христос воскресе», «Рождество Твое, Христе Боже наш», «Свете тихий», «Богородице Дево», «Достойно». И эти молитвы, особенно напевы, были так дороги, милы и близки так будили воспоминание о родной моей Маме, которая тоже любила петь их, и вообще о счастливом прошлом... Да! Я — «весь в прошлом», хотя настоящее в его духовной сущности еще живо и действенно для меня, и я не устаю мыслить и мечтать о будущем. Но все же большею частью своего существа я — в прошлом. Это значит, что умереть пока еще рано, но жизнь уже переломилась и близится не к зениту, а к закату. Благословим же Бога и за утро, и за полдень, и за наступивший вечер. Пусть будет он ясен и тих, и согрет чистыми лучами созерцаний и размышлений, и украшен блаженным расцветом творческой мечты и художнического осуществления. Господи! Сохрани меня Учителем и Мастером до последнего мига моей жизни!

2.11.43 г. В воскресенье был, по обыкновению, у Ж.Щонева]. Потом он зашел ко мне, и мы посидели вечер вдвоем, разговаривая и читая. Как мне это напомнило былые счастливые дни. Вспоминали Сашу, моего милого Сашу, и не хотели верить тому, что больше его не увидим. Вспоминали и беспокоились о Жорже, от которого давно нет вестей. Я прочел Жене письмо Валентина, которое неожиданно получил на днях. Поговорили о нем. У меня было хорошо: дом истопили, хорошо горело электричество...

3.11.43 г. Вчера был у Флоренских и видел Олю. Интересно поговорили, между прочим, о религии и церкви. Оля говорит, что у молодежи заметна большая тяга к религии. Я думаю, что поле ее наблюдений невелико. Это — только интеллигентная молодежь московских профессорских кругов. А в массе, представителей которой я иногда встречаю, — полнейшее равнодушие к этим проблемам вследствие абсолютного невежества в данном отношении. Масса молодежи, которая уцелела :от фронта, живет самыми грубыми материальными ин-

388

тсресами. Их скудные духовные запросы достаточно удовлетворяются тем, что им дает кино, танцульки и — изредка — чтение пустых романов. О том, что испытывает и как мыслит молодежь в армии, судить пока трудно. Если делать выводы по настроению Валентина и Георгия, насколько они мне доступны и известны, то это не внушает ни радости, ни больших упований. Всё можно определить двумя словами: энтузиазм борьбы и депрессия внутреннего чувства и мысли.

Сегодня был у Н.П.Мартовой-Цветковой. Поговорили между прочим и о С.Н.Каптереве. Взял у нее читать «Русское Обозрение», 1894, №№ 1-2. Там интересные отрывки из мемуаров Э.Ренана. Между прочим, — его знаменитая «молитва на Акрополе», которая увлекала меня и раньше, а теперь вызывает еще большие и острые размышления об античности, христианстве, о культуре и религии. Если удастся, то завтра кое-что об этом запишу. Получил сегодня письмо от Жоржа и страшно рад, что он жив и благополучен. Храни его, Господь!

13.11.43 г. 9-го ноября выпал снег и лежит до сих пор. Сегодня мело; возможно, ночью разыграется метель. Но чима, очевидно, легла. В этом году стояла дивная осень. Ясная, морозная, сухая.Дождей и грязи почти не было. Это не только радость поэтам, но и благодеяние всему иоду, т.к. обуви и галош нет, все изорвалось, а покупать по базарным ценам нет возможности: подержанные галоши стоят 1.500 рублей, такие же кожаные полуботинки — столько же. А жалованье не увеличилось ни на грош.

За последние дни опять продолжаю «Эрмитаж». Пищу 2-ю главу «Алексей» (о Спасском, моем друге юности)*. Хочу написать и третью о нем же, под заглавием: «Дыхание жизни», с эпиграфом: «Et ego in Arcadia...» ". В заключение поставлю фразу: «О, не буди меня, дыхание весны!...» Я так люблю мелодию этой арии, особенно в исполнении Козловского. Она у него звучит нежнее, чем даже у Собинова, и так отвечает моему внутреннему переживанию, затрагивая самое тайное и святое в глубинах моей души.

Судьба рукописи не известна.— А.Н. ** «И я [побывал] в Аркадии...» (лат.).— А.Н.

389

Перечитал роман Жанн-Мари Каррэ о жизни Гёте. Недурно. Можно было бы написать и ярче, и глубже. Ничего не поделаешь — автор — только француз и притом поверхностный. В связи с этим перечитываю том «Литературного] Наследства», посвященный Гёте. Там много интересного. Любопытен обзор западноевропейской Гётеаны Ф.Шиллера. Какая масса исследований! Как много писалось об одном Гёте накануне фашистского переворота! А сколько других книг с самым благородным и гуманным содержанием издавала Германия! И все это пошло не в прок... Невольно задумываешься о том, как мало значат для людей призывы к духовной жизни, исходящие от лучших её носителей... ,.

— 14.11.43 г. Вчера перед сном и сегодня с утра — размышление о человеческой суете и о бренности всего земного. Это под впечатлением «Молитвы на Акрополе» Ренана. Сколько нежной любви, и красоты, и разума, и тут же рядом такая безнадежность, такой, можно сказать, космический релятивизм. Все проходит. И совершеннейшая красота сменяется иным очарованием, и яснейший разум не может объять необъятного. Мир обширнее, нежели мы о нем мыслим, богаче, нежели мы его себе способны представить. Но все эти безмерные пространства не смогут утешить человека, когда он встанет перед неизбежностью исчезновения и себя, и всего, что только есть на Земле и даже во всей вселенной. Разница только во времени. И век людской, и век земной, и век пространств небесных равно истекает, и наступает конец, уход в ту неизвестность, из которой столь же таинственно и непостижимо явились и мы, и мир. Перед этой черной ночью не спасёт никакая резиньяция. Как созвучны Ренану слова умирающего Державина:

Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья '„ Народы, царства и царей.

, А если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,

То вечности жерлом пожрется

И общей не уйдет судьбы!'

* Из стихотворения Г.Р.Державина «Бог».— А.Н.

390

Только религиозная вера дает некоторое успокоение человеческому уму, но и то — не всякому и не всегда. Религии тоже умирают, становясь достоянием историков и археологов или рассеиваясь мелкими брызгами постепенно исчезающих суеверий...

Сейчас падает снег. Снова зима. Но каждая зима, по-иторяя предшествующие, своеобразна. Так и жизнь, и деятельность людей. Один листок на дереве не похож в точности на другой. Так и человек на человека, и событие на событие. Хотя повторение — повсюду и во всем. Основные линии одинаковы, вариируютея детали. Но они-то, в конце концов, и составляют сущность каждого момента, каждой индивидуальной жизни, их неповторимость во всеобщем круговороте. Я уже писал, говоря j о стилях, что, в сущности, их только три: романтизм, ( реализм и символизм. Все остальное — лишь оттенки и видоизменения этих основных. Интересно, по каким путям пойдет литература после войны, какие новые на-1 правления возникнут в течение оставшихся лет XX века? Но заранее могу сказать: они будут вариацией прежних.

И зачатки романтизма, реализма и символизма мы имеем уже в древнейших литературах. Точно так же и в философии, где своя триада идеализма, материализма и скептицизма определяет все дальнейшие модуляции мысли. Интересно, какие будут вариации, насколько они будут оригинальны, и еще более интересно, как ими будут увлекаться люди, особенно молодежь, которой всё кажется новым, которая уверена, что весь мир родился вместе с нею и впервые переживает всю полноту бытия. Что же! В этом есть своеобразное очарование, которое живит человека, так же, как и в старости есть своя, свойственная ей прелесть, состоящая в умудренном сознании превратности и быстротечности всякого существования. И то и другое равно наполняют ум и душу человека, вспыхивая острою радостью, разливая мед и полынь терпкой печали и разрешаясь, в конце концов, тихой, задумчивой и примиренной грустью... Счастлив тот, кому судьба дарует долгую и полную жизнь. Таков Гёте. Я опять за последнее время становлюсь гётеанцем и черпаю силы из этого могучего источника. Есть какая-то часть духа Гёте и во мне, хотя мы люди разных наций и эпох. Ведь я родился через 150 лет после дня рождения Гёте. Но мне кажется порой, что некие элементы его души воплотились и во мне.

391

Вся тысячелетняя история христианства есть не что иное, как приспособление его ультраидеальной сущности к земной жизни. Вернее, это сплошной отход от заветов Христа: «не заботьтесь о завтрашнем дне», «единое есть на потребу», «оставь всех и всё и иди за Мною». Немногие захотели и смогли выполнить эти заветы в абсолютной полноте и точности. Это — аскеты, анахореты, подвижники и мучению!. Нам они кажутся подчас только больными или безумцами. И если бы весь мир, подобно им, проникся идеей Евангелия, то жизнь человеческая давно прекратилась бы на земле. Как это странно! Самое высокое, казалось бы, учение совершенно неприемлемо для жизни и, если оно еще и существует, то только ценою уступок, приспособления...

Не следует также забывать, что буддистов на земном шаре побольше, чем христиан... Сколько мыслей рождается, когда начинаешь задумываться обо всем этом. Но люди мало думают. Одни верят по традиции, и им «тепло на свете»; другие не верят, столь же механически существуя, как и первые, и им тоже не слишком уж холодно; и лишь третьи, а их весьма мало, и верят и не верят, но волнуясь и сгорая ежедневно и ежечасно на кострах своих мыслей и чувств. Но и они по-своему блаженны, и, по всей вероятности, не хотят сменить свою участь на участь первых и вторых.

Многообразие жизненного опыта — вот, думается мне, девиз, который должен рано или поздно установиться среди человечества, если оно способно стать когда-нибудь разумным. Многообразие жизненных путей и полное равноправие, предоставляющее каждому идти своим путем, не рабствуя, но и не делая рабами других...

,', 24.11.43 г. Получил два письма от Георгия [Лебедева]. Он в Белоруссии. Настроение у него теперь, слава Богу, бодрое. Мечтает о том, что, если «не сегодня и не завтра, то послезавтра мы увидимся». О, если бы это сбылось и поскорей! Я, конечно, подумал о бедном Саше, и сердце сжалось от боли и тоски. Читаю тома «Печати и Революции», имеющиеся у меня. Вспоминаю слова князя Вяземского: «Блажен, кто мог библиотеку себе собрать под старость лет...» Правда! Жаль только, что она у меня слишком маленькая. Очень многих книг

392

не могу иногда достать, а как хочется их просмотреть и перечитать. Но, слава Богу, что есть и то, что есть. Сейчас — это моя отрада и утешение.

3.12.43 г. Некогда писать. Очень устаю. С утра уроки п РУ — ненужные, бессмысленные. Для меня они невыносимо скучны по своей элементарности. Из ребят разно только десятая часть усваивает то, что я им препо-м.аю. Остальные ничего не хотят знать, бездельничают и улиганят. Противно это до отчаяния. Но приходится работать из-за куска хлеба.

Когда становится уж слишком тошно и тяжело, я успокаиваю себя мыслью: это всё-таки лучше, чем на войне или на трудовом фронте. Там бы я окончательно сгиб, а здесь можно кое-как терпеть. После уроков часа и 4 дня я иду обедать, а до этого не ем ничего. Школа и столовая пока в разных концах города, и я сразу беру завтрак, обед и ужин, чтобы не бегать три раза. Конечно, это не обходится без того, чтобы служащие столовой не обманывали получателя, сопровождая это вдобавок еще брюзжанием, а то почти и руганью. Что ж! Приходится и это терпеть...

; Придя домой после обеда, я тотчас ложусь спать и сплю часа два, а иногда и три. Около 8-9 [часов] вечера -¦ встаю. Тайком, боясь, что накроют представители элек-; тросекции, т.к. пользование плитками строжайше запрещено, варю картофель. Надо еще заранее спросить плитку у соседки, потому что своей нет. И вот у меня готов ужин: кипяток, хлеб, оставшийся от обеда, иногда купленный на базаре, с кусочком сахара и картофель с солью. Брюхо набито, голод не терзает, и я уже рад и счастлив. Сижу до 12-ти, а иногда и до 2-х часов ночи за книгой. Обуяла меня жажда чтения. Перечитываю снова свои книги, добываю всё, что где удается. Хочется так сильно знать больше и больше! Надо думать, это результат одиночества среди ненужных и скучных людей, которые окружают меня ежедневно и с которыми нельзя говорить серьёзно: до такой степени они малокультурны, лишены всякой оригинальности, чужды каким бы то ни было духовным запросам и, наконец, совершенно подавлены житейскими заботами. А.М.Флоренская говорит, что у меня нет семьи, поэтому я и могу легче относиться к тяготам современной жизни. Отчасти это

393

верно. Но зато у меня нет людей, которые заботились бы обо мне ежедневно и ежедневно согревали бы меня теплотой родственной любви и домашнего уюта. h Я только с Женей Коневым да с Олей Флоренской могу говорить по-настоящему, да и то очень-очень редко. Неудивительно, что так сильно тянет к себе книга. Кто знает, сколько мне еще осталось жить на земле? Очень может быть, что совсем недолго. Так будем же читать и мыслить! И писать... — когда снова появится порыв. Пока он как будто ослабел и затих. Читаю №№ «Печати и Революции». И статьи, и рецензии. Всё любопытно и дает много материала для размышлений. Перечитываю книгу Розанова «Среди художников» СПб, 1914, и критические статьи Ан. Франса «Литература и жизнь», изд. ЗИФ, 1931 г. Перечитываю повести Ремизова, Сологуба, Кузмина. Всё интересно. Всё заставляет задумываться. А милые символисты, кроме того, напоминают мне мою юность со всем чудесным и неповторимым в жизни, но уцелевшим в благодетельнице памяти ароматом ее очарований.

Отличительным признаком первой половины XX века является усиливающийся с каждым годом контраст Y симфоничности мышления и камерности бытия интеллигентного человека, если выразиться музыкально. Вымирающие интеллигенты мыслят исключительно широко и глубоко. Они не могут удовлетвориться никакими местными и национальными перегородками, являясь гражданами мира в духовном отношении. Мало того, на известных высотах мысль перестает быть геоцентричной и даже гелиоцентричной, устремляясь в беспредельные просторы астрономических галактик и, правда, теряя при этом свою определенность и сама теряясь в звездной пыли... Но всё это очень характерно для нашего разума. Он ищет всё новых и новых критериев, мыслит масштабами огромных, почти непостижимых величин, открывает глубины в самом простом; сложность и насыщенность мировой культуры заставляет его одновременно и тяготиться этим богатым наследием, и жадно искать и находить всё новые и новые сокровища. А рядом с таким размахом и нагромождением вековых богатств — небывалая скудость каждодневной личной жизни, ничтожность маленьких и скучных дел, иной раз бессмысленность или убогая утилитарность повседнев-

394

иого делания, узкий круг людей, пошлых и неинтересных, среди которых приходится вращаться, обреченность холоду, голоду и безрадостному труду. И вот из >того противоречия великих мыслей, жизненных поры-1ЮВ, поэтических настроений и сурового, тесного кольца будничного существования и подневольной работы складывается душа современного интеллигента. Правда, три интеллигенты уже вымирают. Они становятся редкостными обломками прошлого, которые тоскуют в своей разобщенности, испытывают всю боль одиночест-иа и сознания, что некому передать иероглифы умирающей культуры. Новая советская интеллигенция резко отличается от них. Есть у неё и свои достоинства, и свои недостатки. О них я когда-нибудь скажу свое сло-1Ю. А сейчас пожалею лишь об одном: у нее нет этой широты и глубины, которая была свойственна людям старой культуры и придавала им то исключительное очарование, от которого теперь остается только поэтическое воспоминание. Скоро наступят такие дни, когда чиже и воспоминание это перестанет быть ощутимым и понятным для людей нового мира, как и произведения мастеров искусства нашей болезненной, но изысканной и трогательной культуры, равную которой трудно найти в предшествующем столетии.

Мечта о синтезе старой культуры со всеми её лучшими традициями и современной, зародившейся с 1914, а особенно с 1917 года, в её наиболее совершенных и установившихся достижениях, эта трагическая и прекрасная мечта тревожит и волнует многих лучших людей нашего времени. Я убежден, что ею был охвачен и Флоренский, стремившийся стать Филоном наших дней, соединив многовековую мудрость и истину с дерзким прозрением будущего и правдой настоящего дня. Увы! Это оказалось ему не по силам. И современность размолола его своими безжалостными колесами... Что же стремлюсь и я идти по тому же пути, не обладая такой эрудицией, как Флоренский, не получив такой старательной подготовки? В своем «Эрмитаже» я соединяю отдельные камешки, подобно усердному мозаисту. Выйдет ли из этого толк? Получится ли у меня единая картина? — Не знаю. Судить будет потомок, может быть, сохранивший преемственность старой культуры, может быть, ставший ей причастным путем открытия её из-под спуда в дни

395

предстоящего (несомненно, хоть и не скоро) светлого Возрождения? Во всяком случае, я стараюсь сказать вес, что могу. И если мои писания дадут хоть отчасти этому потомку пережить, прочувствовать и продумать всё то, что было доступно мне, и вдохнуть с любовью аромат моей мечты и мысли, я буду счастлив в Елисейских полях, сознавая, что выполнил своё дело на земле.

Как хотел бы я знать, живы ли Бальмонт, Мережковский, Лев Шестов, Муратов, Вяч. Иванов, Борис Зайцев, Бердяев, Булгаков, Карсавин, Лосский, Франк? Где они? Что пишут, что написали? Жаль, что этого, пожалуй, не узнаешь долго, а, может быть, и никогда... Слышал на днях, что будто бы умерли Метерлинк и Р.Роллан. Это для меня потеря родных людей, столь же дорогих, как Мама и Alexander. Надо будет вырвать время, сходить в районную библиотеку и просмотреть журналы «Новый мир», «Красную новь» и «Интернациональную литературу». Особенно последнюю. В ней, несомненно, будут статьи о них, если они умерли. Да и вообще надо просмотреть журналы, а то я совсем отстал от современности и не знаю, как еще теплится лампада культуры среди диких вихрей войны.

5.12.43 г. Ускользает незаметно быстролетное время. Не успеваешь замечать. Точно книгу читаешь: строчками мелькают дни, страницами перелистываются меся-. цы, года идут перед глазами, как главы привычного повествования. Не успеешь оглянуться — ан и конец! Нет никаких событий и действий. Только внутренняя жизнь по-прежнему сильна, ее ростки пробиваются сквозь каменные плиты житейской необходимости и даже иной раз нежным цветением радуют сердце. Война с ее ужасами идет в стороне. Непосредственная опасность, создававшая трагическую насыщенность каждого дня в конце 1941 года, сменилась реакцией — появилось утомление и равнодушие. Дни стали опять будничными. Нет страхов, но нет и надежд. Волнение исчезло. Наступила каждодневная серая работа, без отрады и почти без смысла. — Только бы пропитаться, просуществовать, уцелеть! И гнусная окружающая обстановка этой чисто животной борьбы за существование, когда махровым цветом распустились все самые отвратительные качества человека, гнетёт душу, привыкшую к философскому

396

размышлению. Душа жаждет не только тепла и сытости, но и красоты и ясного внутреннего покоя. А этого нет, и вряд ли скоро создадутся такие условия, когда это будет возможно. Воистину vivimus ut edamus, sed non cdimus ut vivamus!* Грустно...

18.12.43 г. Сегодня вечером заходил П.Е.Захаров. Говорили о Розанове и на библейские темы. Оба сошлись но взгляде, что по-настоящему надо учиться в зрелые годы. Только тогда человек способен понимать всё, как следует, и глубоко и искренне увлекаться знанием.

Между прочим, Захаров сообщил о трагической смерти Н.В.Дубовой, вдовы нашего директора гимназии. Она шла вечером посреди улицы. Ее сшиб с ног автомобиль. Какие-то две девушки кое-как довели её домой. У ней оказалась рана на виске. Началась рвота, и она вскоре умерла. Ей было больше 80-ти лет. Жуткая смерть.

25.12.43 г. Сегодня весь мир празднует Рождество. И только мы, русские, в стороне. Не знаю, как обстоит дело с переходом на новый стиль в Греции и славянских странах. А нехорошо такое отделение. И давно пора бы русской Церкви «принять» новый стиль. Приняли советскую власть, а за старый стиль держатся, как старообрядцы за «матушку ижицу». Вообще — разъединение христианских церквей и особенно вражда между католичеством и православием — постыдное дело, позор всей мировой истории. Я полагаю, что в этом случае и католики, и православные равно виноваты. Все забыли о духе Христова учения и углубились в мелочи. Житейское (политика) заслонило духовную сущность. И вот результат — налицо. От православия сохранились жалкие об-юмки. Эта же судьба рано или поздно ждет католическую Церковь. Что же касается церквей лютеранского типа, то они, собственно говоря,— не церкви, а еле скрепленные рационалистическим элементом объединения. «Слава в вышних Богу и на земле мир» — поют в церквах. А на земле, война, кровопролитие, ужасы... И христиане — творят всё это! А ни одна церковь не поднимет своего голоса, чтобы властно заявить

* «Живем, чтобы есть, но не едим, чтобы жить» (лат.),— А.Н.

397

О необходимости мира и любви. Наоборот! Церкви вес настроены националистически и лишь подправляют и разжигают злобу людей. Грустная и постыдная действительность...

* Когда через несколько дней, 1-го января, я буду, по своему обыкновению за последние годы, подводить итога истекшему году, я скажу от чистого сердца «слава Богу», т.к. наконец я перестал голодать, холодать и скитаться. Я опять в своем углу и могу жить своим трудом, не вымаливая подаяний, как это было, начиная с осени 1941 года. Нет ничего лучше свободы и независимости!

В чем же истина и мудрость, незыблемое счастье, доступное человеку? В разумном и блаженном пользовании данною жизнью. В умении согласовать временные свои дела с дыханием вечности. В кроткой любви к себе подобным и ко всему миру. В чистом познании, в радостях искусства и, наконец, в добрых делах. Кто несет мир, тот будет благословен между людьми и найдет счастье в себе.

Всё хорошо или худо в зависимости от отношения человека. И безбожник может быть кротким и источать благодушие вокруг себя, и подвижник в порыве фанатизма может творить зло. И наоборот. Только тогда будет счастливо человечество, когда научится самоограничению, самопожертвованию; когда вместо множества мертвых законов будет царить один закон любви. Возьмите влюбленных. Разве они способны делать зло друг другу? Разве они не готовы умереть один за другого? И даже те невольные огорчения и страдания, которые вызываются излишней ревностью, не являются ли уже доказательством того, что гармония их любви нарушена, раз самоотвержение заменилось эгоизмом?

Разгадка тайны не в мире, не во вселенной, даже не в человечестве, а в самом человеке. И если человек ступил на стезю совершенства, то он тем самым не только сам получил счастье, но уже источает его из себя другим. Поэтому прежде всего — самосовершенствование, потом уже всякое социальное и государственное переустройство, а потом опять самосовершенствование. И если поглядеть внимательно на жизнь, то так на самом деле и должно быть и даже отчасти и есть. Всё портят только злые страсти отдельных людей!

398

Я не боюсь умереть, хотя и до сих пор не уверен в том, существует ли так называемый потусторонний мир. У меня нет страха перед грозным Божьим судом. Ибо Немыслимо применить к Божеству, если оно есть, каче-] ства земных судей и человеческого правосудия. Божество настолько велико и совершенно, что все наши домыслы рассеиваются перед ним, как летний утренний туман в лучах солнца. Если же нет ничего, если же всё кончено со смертью, то предстоит великий покой, непо-| стижимый для нашего разума. Ибо я все-таки согласен с Гете, что жизнь, полная творческого напряжения, не может кончиться здесь, а будет продолжаться и там во , славу мировой гармонии и её непостижимого Творца и I Промыслителя. Что же? Придет время, и каждый из нас I узнает эту последнюю мудрость земли.

1 30.12.43 г. За последние дни почти все вечера прово-. жу дома за чтением. Это так хорошо! Перечитал в 3-й ; раз «Тихий Дон» Шолохова. Очень сильное впечатление — наравне с Тургеневым и Гончаровым, а в неко-торых местах не уступит и Толстому Льву. Впервые по-настоящему показаны земляные люди, мужчины-казаки. И за их грубостью и малокультурностью явлена подлинно человеческая, глубокая душа. И сколько красоты — в людях, их жизни, в природе! Слабы только военные и политические моменты.Впрочем, это и у Л.Толстого так же!...

Далее

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова