Теология эгоизма и капитал альтруизма: Мертон и Рэнд

Томас Мертон и Айнд Рэнд современники, почти ровесники: Мертон родился на 10 лет позже, в 1915, зато умер на 14 лет раньше, в 1968. Оба авторы бестселлеров, причём не американских, а мировых, тиражи миллионнов по пять, переведены на десятки языков.

Дальше начинаются принципиальные различия. В России книга Рэнд не сходит с книжных полок, а книга Мертона на них не появилась. С некоторой натяжкой можно сказать, что у Мертона есть российский заменитель (не эрзац!) — книга Меня о Христе, тоже бестселлер, не сходящий с полок уже треть века. Только Мень ближе к Ренд, потому что его книга — не автобиография, а Мертон — не просто автобиография, а воскресшая «Исповедь» блаженного Августина.

Ренд — гимн эгоизму, материализму, объективизму, Мертон — гимн альтруизму, идеализму и субъективизму — правда, надо понимать, что Бог для Мертона Субъект.

Самое же интересное, что эти тексты об одном — о свободе. Более того, оба романа — романы воспитания, описание пути, «прогресса пилигрима», дао.

В одном отношении текст Мертона безусловно лучше — язык. Книга Ренд — это американский вариант «Что делать?», и популярность книги обратно пропорциональна её литературным достоинствам. Критики, писатели, интеллигенты — к огорчению и озлоблению Ренд — отнеслись и относятся к её творению со скепсисом. Текст Мертона был встречен с восторгом ещё в рукописи такими титанами как Ивлин Во и Грэм Грин — к изумлению и испугу Мертона. Так и остаются эти тексты в двух разных измерениях, как кока-кола и коньяк, «Лолита» и «Анна Каренина», шампунь и шампанское.

Беда, что некоторые люди пьют шампунь, а некоторые моют голову шампанским. Иногда это одни и те же люди.

«Книга» Мертона — главная — в России обычно называется «Семиярусная гора». Это безумно, омерзительно, это блокирует любой читательский интерес. Есть ли варианты — проблема переводчиков, но почему же книга популярна? Что в ней привлекало и привлекает с первой же страницы?

В рукописи начало было очень глубокое, изящное, теологическая эссеистика высшего сорта, даже не коньяк, а бриллиант. Издатель убедил автора, что книги пьют, а не разглядывают, во всяком случае, обычные люди, и начало теперь — «Prisoner's base». Это название первой части, и перевести на русский представляется невозможным.

Если плохо знать английский, всё ясно — база, на которой содержится заключённый. Только вот «база» — кстати, и в русском языке — это прежде всего основание, а в книге, которая называется «Семиярусная гора» это подошва — подошва горы. Это база, а не тюрьма ("призон"). Более того, "база" в английском ещё - и прежде всего - отправная точка в игре, исходная позиция игрока в бейсболе. Это дом родной! Человек в мире - пленник родного дома! Узник свободы (так часто характеризовали Бердяева, тексты которого Мертон знал и ценил).

Затем идёт чудная, музыкальная первая фраза:

«В последний день января 1915 года, под знаком Водолея, в год великой войны, в тени гор на границе Франции с Испанией, я пришёл в этот мир».

Про Водолея, к сожалению, у нынешнего русского читателя первая ассоциация с «эрой Водолея», одним из мифов «новой религиозности», которая любит Мертона с такой же силой, с которой Мертон подобную религиозность не любил. Всё остальное и необычно, и чудесно. Необычно — для английского текста — хотя бы чисто немецкие отнесение в самый конец подлежащего и сказуемого. Глаз читателя скользит по времени, по пространству, спускается от созвездия в горную долину (кстати, у Рэнд горная долина тоже символ счастья) — понятно, что затем будет восхождение на гору. И вдруг «я пришёл в мир». Что, конечно, сразу увязывается с английской идиомой смерти «он от нас ушёл», в русском языке так и не принявшейся. Сразу возникает и ощущение парадокса: если «пленник», «заключённый», то как же «пришёл»? Пришёл в тюрьму? Добровольно? И кто тут у нас добровольно рождается?

В том-то и дело, что для объективизма Рэнд человек входит в мир как её героиня входит на светский приём, в помещение вокзала или офиса. Просто и ясно, нечего муть-мистику нагонять. Для веры Мертона есть базовая тайна: человек рождается совершенно несвободно, не по своей воле, но в то же время — свободным и заключённым одновременно. Человек начинается как пленник, а дальше идёт. Или — не идёт. Мертон тут же даёт свою отгадку парадокса, появляется слово «Бог» (которое вообще-то в 1949 году уже гарантировало, что книгу читать будет очень специфическая и немногочисленная публика), но читатель готов и «релиджн» простить, ему интересно, человека тянет к свободе как кота к валерьяне:

«Свободный по природе, по образу Божию, я был, тем не менее, пленником собственной агрессивности и сосредоточенности на себе — по образу мира, в котором я был рождён. Этот мир был явлением ада, набитого людьми, которые подобно мне любили Бога и всё же ненавидели Его, были рождены любить Его, но вместо этого жили как пугливые, унылые, запутавшиеся в противоречиях голоднюки».

В английском тексте последнее слово первого абазца «hungers», и этого слова по сей день в английский словарях нет. Оно абсолютно понятно — это слово «голод», но оно поставлено во множественное число, и обозначает голодающих, а этого в английском языке не было и нет («голодающие» по-английски очень выразительно — «пустые желудки», но Мертон ведь не о желудке, а прямо наоборот — о духе). Как если в русском сказать «любвей». Такой неологизм — как угол иголкой или шпагой, каждый воспринимает по мере своей толстокожести, но воспринимает каждый (кроме тех, кто привык к комиксам и их литературному воплощению в виде Рэнд).

Если для Рэнд успех «Атланта» стал концом писательского пути, остаток жизни она жила, раздавленная этим успехом, то Мертон с этого успеха только начался. Бестселлера, правда, он больше не создал, но бестселлеры не сеют, а только жнут. Он написал ещё семьдесят книг, и ещё столько и полстолько в виде писем. Джим Форест, автор единственной полной биографии Мертона на русском языке (написана в 1991, опубликована в 2000) говорит о «томе» своей переписки с Мертоном, и это не преувеличение. Случай Мертона показывает, что интернет — очень запоздалое удовлетворение спроса, который врождён человеку. Спрос на общение, на обратную связь.

Безусловно, мир лежит во зле, и у большинства людей этот спрос-запрос томится в каком-то внутреннем карцере, но он есть, и его выводит из своего внутреннего карцера Мертон. Это не вполне тривиально, потому что Мертон был монахом-траппистом, а трапписты — молчальники. Мертон — вернее, отец Людовик, отец Луи, это его настоящее имя после рукоположения — говорил много и в монастыре, потому что был наставником послушников. Более всего, однако, он говорил текстами, и некоторым из старших монахов, начальников, это казалось несовместимым с монашеством. Можно формально оправдать Мертона — формально нет обета молчания, даже у траппистов, есть лишь традиция. Однако, реальным оправданием ему было, что писание есть не речь, а созерцание. Как и чтение. Во всяком случае, потенциально.

Найти Мертону аналог не только в России, но и в православии в целом не получается. Вряд ли может служить утешением, что и на Западе, в католичестве и протестантизме ему тоже немного аналогов. Он своего рода американский вариант Честертона, Толкина и Льюиса. Больше Честертона, потому что у Мертона было тонкое чувство юмора, а у двух последних автором с юмором было не очень. Тем не менее, Мертон, конечно, это следующее поколение человечества, и словечко «американизированный» тут будет очень уместно, насколько «Америка» — символ глобализации. Обращение в римо-католичество, скорее, этому противоречило, потому что католичество середины ХХ века, «дособорное» — это Церковь с очень победоносно выпяченной грудью, гордящаяся тем, что в ней, как и в Британской империи, никогда не закатывается Солнце, и не замечающая, что в ней постоянно закатывается куда-то под канцелярский стол человеческая душа.

Треть своей небольшой жизни Мертон провёл не просто в монастыре, а в американской глухомани, в Кентукки, и лишь в последние годы ему было позволено (формула-то какая!) вырваться на простор, где он и погиб самой глупой, вздорной смертью — и самой промыслительной, от удара током. Однако, его поколение — первое, для которого понятие «глуши» потеряло смысл и обрело буквальное значение: «глушь» там, где к тебе глухи, тебя не слушают, тебе не отвечают, и она может быть и на Бродвее, и где угодно, но если у тебя есть, с кем початиться, то тебе весь мир не глушь.

Конечно, и в XVII веке, и в XIX-м образованные люди, если хотели, жили в одном хронотопе с Цицероном и Конфуцием, галлами и скифами, но только после Первой мировой войны стали реальными такими биографии, как у Мертона, который не бежал от революции, как Рэнд, а просто родился в семье, где отец из Новой Зеландии, а мать американка, но поскольку отец художник, то родился на юге Франции, исколесил всю Европу и Америку, а умер в Бангкоке. Дешёвые билеты на самолёты — и происходит «развиртуализация», как стали говорить в 2000-е. Люди, знакомые лишь по переписки, встречаются и становятся друг для друга реальностью. Оказывается, вся предыдущая мировая история была как раз виртуальной реальностью, где люди контактировали очень мало, редко и поверхностно. Только появление виртуальной реальности сделало возможной и необходимой реализацию реальной реальности, а раньше никто и не подозревал о цене соприкосновения, потому что свободы-то не было, с кем соприкасаться, а с кем нет.

В этом отношении пытаться найти в Мертоне связи с Россией означает идти прямо в противоположном Мертону направлении — в направлении от национального, всегда местечкового и канцелярского, к личному и, соответственно, планетарному.

Церковь, в которой Мертон стал священником, исчезла аккурат вместе с ним — только он переселился в рай, а эта Церковь просто исчезла, и он этому немало способствовал. Его Церковь не была «пиром победителей», островком спасения в море нечестия, невротическим бегством от людей к Богу, средневековым айсбергом в поисках очередного «Титаника». Он не был чужд, конечно, этой Церкви — это заметно прежде всего в его филиппиках в адрес «современного мира», который делает не то, что «должен». Мертон даже иногда подпускает петуха про «а вот раньше...». Такая церковь идёт вперёд спиной и удивляется, почему её всё время толкают и отпускают в её адрес неприятные замечания. Она и сейчас есть — особенно в России, но и на Западе прорыв к свободе сменился реакционным откатом, когда семинаристов (и прихожан!) больше интересует язык богослужения и борьба с абортами, чем богообщение и борьба за мир.  Мертон за мир боролся, и вообще был до неприличия «политизирован», потому что придерживался не той политики, которая почитается и не политикой вовсе, а церковностью — политики агрессивного конформизма, утверждения Бога через земные институты и земными средствами. Мертон — созерцательный активизм и активная созерцательность, то есть, он верующий в самом строгом смысле слова.

В целом, Церковь Мертона стало, конечно, более церковной — этим она похожа на капитализм Рэнд, который стал более капиталистичным. Человечность стала человечнее, бесчеловечность — бесчеловечнее, всё логично. Общий баланс, однако, в пользу человечности, в пользу «ликующих, праздноболтающих», именно выглядит абсолютное большинство людей с точки зрения Скруджа, «обагряющего руки в крови» исключительно по необходимости, но зато с поразительной регулярностью. Популярность книг и Мертона, и Рэнд часто объясняли кошмаром Второй Мировой войны — и сам Мертон «Гору» начинает с упоминания окопов и трупов. Его молитва о мире — результат абсолютно реального страха перед атомным взаимоуничтожением, страха, которого абсолютно не ведали жившие в вате обитатели советского блока, да и сейчас не ведают, вата ведь никуда не делась.

Историки часто говорят о том, что века длиннее столетий, есть «длинный двадцатый век», который начался  раньше 1900 года, а закончился... Впрочем, он ещё, возможно, и не закончился, как выясняется, пластинку словно заело. Мертон же был воплощением «короткого ХХ века», того в этом веке, чего не было до второй мировой войны и что взяло тайм-аут вскоре после его гибели: медовый месяц личной свободы, настоящей, глубинной эмансипации, великих надежд и реформ — но в сочетании с неведомыми ранее страхами, тем более жуткими, что они были новыми. Дамоклова бомба, холодная война, мини-юбки и реформы в оплоте безреформенности, в Католической Церкви.  Мертон был хиппи до хиппи — именно хиппи, а не декадент, хотя в Кембридже он причастился и декаданса (чего стоит одно распятие по пьяни), и завёл внебрачного ребёнка. Его единственное отличие от хиппи — он не призывал делать любовь, а не войну, а просто делал любовь, изготавливал её постом и молитвой — любовь как таковую, не секс и не детей.

Джеймс Форест писал о конфликте Томаса Мертона и отца Людовика Мертона. Можно расширить это сравнение. Есть две Америки. Америка, которая на поверхности, Америка эмигрантов, которые совершенно не собираются ни во что переплавляться и сохраняют то, что давно уже захирело на их «исторических родинах», в том числе, траппистские монастыри, меннонитов, амишей, воскресные школы и т.п. Америка отца Людовика Мертона. А есть Америка, которая витает в воздухе как Лапута, привязанная, как Лапута, к первой, земляной Америке тысячами нитей и канатов, но которая есть по-настоящему новый мир, не долина среди гор и не триумфатор на горе, а парящая в небесах странная страна, для которой, конечно, Томас Мертон умер как минимум дважды — когда давал монашеские обеты и когда погиб от удара током — но в которой он, не менее «конечно», никогда не умирал, а если и умирал, то каждый раз воскресал, всё более трезвый, мирный и — нет, не весёлый, а, как говорили о святом Амвросии Оптинском, которого он чрезвычайно напоминает — весёленький среди своих постоянных озарений, хлопот, прозрений и любвей.

См.: Мистика Мертона. - Рэнд. - История. - Жизнь. - Вера. - Евангелие. - Христос. - Свобода. - Указатели.