В 1905 году Сергею Трубецкому было 43 года, профессор Московского университета, редактор журнала «Вопросы философии и психологии». В разгар освободительного движения 1905 года, 6 июня он был в числе депутатов от съезда земских и городских деятелей, которых принял в Петергофе царь. Среди депутатов был и Георгий Львов. Они две недели добивались этой аудиенции.
Речь Трубецкого прогремела на всю страну, став своего рода манифестом освободительного движения — освободительного, а не «революционного». Разумеется, Трубецкой начал с учтивого заверения, что народ надеется, что не царь, а аппаратчики вредят стране. К «аппаратчикам» Трубецкой причислял и себя, только слова этого не использовал, а сказал: «Народ ищет изменников решительно во всех, и в генералах, и в советчиках Ваших, и в нас, во всех господах вообще».
«Нужно, чтоб все подданные равно и без различия чувствовали себя гражданами … Ненависть, неумолимая и жестокая, накопившаяся веками обид и утеснений, обостряемая нуждой и горем, бесправием и тяжкими экономическими условиями, подымается».
21 июня Трубецкой подаёт доклад о необходимости реформы вузов, где говорит, что правительство отменила автономию университетов, и это «явно и резко выраженное недоверие правительства к учащей России». В России и по сей день не понимают, не знают, что такое «автономия университетов». Это очень просто: например, на территорию университета не может входить полиция. Ректора выбирают, а не назначают.
Трубецкой: «Бюрократия существует везде, во всяком государстве, но в обновленном строе она должна занять подобающее ей место».
Через месяц царь дал университетам автономию. 2 сентября 1905 года Трубецкого выбрали ректором Московского университета.
Слишком мало, слишком много. Царская номенклатура считала, что университетам дали слишком много, студенты — что стране дали слишком мало. Трубецкой обращался к студентам:
«Университет не может и не должен быть народной площадью, как народная площадь не может быть университетом».
22 сентября он был вынужден уступить правительству и закрыл университет. Через неделю он на заседании у министра просвещения потерял сознание, был доставлен в клинику и умер. Инсульт.
Не вполне обычной для России была глубинная, но несомненная язвительность Сергей Трубецкого. Он отнюдь не был холодным «академиком». Он был страстен, хотя не пристрастен. «Наша освободительная политика? — спрашивал он и отвечал: Разрушение Турции, разрушение Австрии, окончательное решение Восточного вопроса в смысле подчинения всего Востока России — весь этот кровавый мираж ужасал Европу и наполнял нас энтузиазмом, от которого остались тяжкие разочарования»,
Трубецкой так же иронично относился к надеждам Владимира Соловьёва на объединение человечества вокруг Рима и Москвы как к надеждам Константина Леонтьева на объединение человечества вокруг Константинополя и Москвы. Не потому, что ему было неважно человечество, а потому что единство средство, а не цель, и лишь одно из многих средств. Цель же другая: «Мир и благоденствие, о котором молится церковь, и ... соединение всех, о котором сам Христос молился».
Трубецкой иронизировал над теми, кто не верит в то, о чём молится, кто издевается над стремлением к миру во всём мире, над желанием всеобщего благоденствия — мол, рай на земле невозможен: да веруют ли они «в могущество любви, ее возрождающую, всепобеждающую силу»,
«Чем же таким, спрашивается после этого, должно быть христианство, если истинная любовь на земле есть нечто не только невозможное, но и нежелательное, не долженствующее являться?»
Трубецкой защищал гуманизм («гуманность») от «холодного христианства»:
«Холоднохристианское» милосердие прямо противополагается гуманности: из того, что христианин с покорностью переносит посылаемые Богом скорби, выводится заключение, что гуманное стремление «стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести» есть стремление антихристианское».
Сохранилась фотография Трубецкого с надписью его рукой: «Нужно жить так, чтобы всем было хорошо, чтобы не было обездоленных. Кн. С.Трубецкой».
Он защищает «основной принцип христианской этики — веру в совершенную действительность и полноту любви — в божество любви, во Христе открывшейся».
Тем более, неприемлемо христианство, отгораживающееся от других в национальных границах:
«При неразрывной, постоянно усиливающейся экономической, культурной и политической связи народов между собою нельзя подумать и об отечестве, не подумав о прочем мире».
Есть христианство «побелевшее от ужаса», христианство «железной рукавицы», — говорит Трубецкой, имея в виду и Победоносцева, и Льва Тихомирова («пришлось по вкусу нынешним перекувыркнувшимся террористам»). «Фарисеи, купившие Христа за тридцать сребреников, чтобы предать Его в руки игемона, они не различают «страх иудейский» от «страха Божия», священный трепет верующего и любящего сердца — от трепета бесовского».
Есть другое христианство:
«Не страх силы, а сильной правды. Вернее, это — страх перед бесконечно великою, превосходною и святою, живою Личностью. Глубокое сыновнее почтение может возвышаться до характера нравственного страха, который становится религиозным, перенесенный на Божество. И верующий боится Бога не только тогда, когда сознает, что преступает против Его правды, но и тогда, когда повинуется Ему с верой и любовью. … Только тот имеет страх Божий, кто боится прежде всего самого Бога, а не каких-либо истязаний, горестей, черта и других неприятностей. Без этой нравственно-религиозной черты нет страха Божия — есть только физический страх муки и насилия, в котором начало лицемерия, отчаяния и суеверия, а никак не премудрости».
«Кто не любит, тот не познал Бога, ибо Бог есть любовь. Любовь, значит, нужна нам прежде всего для самого познания Бога. Эта любовь открылась людям во Христе, эту любовь познали мы в том, что Он положил душу Свою за нас, за спасение мира. Любовь есть, следовательно, для верующих не только универсальная заповедь, всеобщий и высший идеал, но сознается ими как универсальное начало всего, как Бог, как Отец, открывшийся нам всецело в Иисусе Христе и давший нам в Нем «власть чадам Божиим быти». Таково исконное общехристианское учение, которое призывает нас искать Бога здесь, на месте, не дожидаясь гроба, любить теперь и всегда, а не после».
Трубецкому противостояло два лагеря насильников. Насильники от революции: эсеры и большевики, именно они использовали университетскую автономию, чтобы устраивать на территории университета многотысячные митинги. Насильники от власти, жаждавшие наказывать, запрещать, расстреливать и вешать. Ведь и умер Трубецкой, когда просил министра не наказывать студентов, использовавших, в конце концов, просто право на митинги и свободу слова, ничего не взрывавших. А министр в такой форме ответил, что сердце Трубецкого не выдержало.
Преемник Трубецкого профессор Матвей Любавский писал:
«Весь сентябрь прошёл в непрерывных заседаниях, дебатах и волнениях. Князь изо всех сил старался сдержать разнуздавшуюся молодёжь и проявил поразительную нравственную мощь. В некоторые моменты им приходилось прямо восхищаться. Около него стали сплачиваться советы, стали сглаживаться крайности и разногласия, и я с радостным трепетом следил за тем, как наша коллегия превращалась в могучую нравственную силу, которая начинала забирать власть в университете и исподволь прибирать к рукам и студентов ― и вдруг всё разом разлетелось вдребезги!»
В России спустя сто лет уже нет двух партий, они слились в болоте агрессивного рабства. Трубецкого в университетской газете пытаются сделать идеалом умиления, благостности: он-де боролся с революцией. Он не с революцией боролся, а с насилием и несвободой. Он не был конформистом, и в нынешнем университете ему бы места не нашлось. Нынешние студенты и выпускники Московского университета, особенно именно здания на Моховой, где теперь готовят пропагандистов, контр-пропагандистов и агитаторов Кремля ("журналистов") нимало не хотят университетской автономии, нимало не стремятся к преобразованию мира, к свободе и демократии: Анна Данилова, Владимир Вигилянский, Максим Козлов, Андрей Кураев и многие другие.