Маяковский мечтал, «чтоб к штыку приравняли перо». Прозвучало двусмысленно, как поэт, повелитель слов, он к этому времени уже сдулся именно потому, что орудовал словом как штыком. «Чтоб к штыку приравняли перо» означает ведь ненадобность штыка. Вот тебе слово — иди, сражайся словом. Вот если бы «штык приравняли к перу». Метафора сегодня вообще не очень понятна, потому что ещё в середине ХХ века вышли из употребления «перья» — узкие, часто заострённые даже с тыльной стороны стилусы, куда вставлялись собственно металлические перья. Тем более забылось, что «приравняли» — это про кусок хлеба и рыбы, это про паёк, который выделяли прежде всего человеку со штыком, а человеку с пером не особо выделяли, почему первые умножались, а вторые обильно умирали с голоду.
Есть у пера одно качественное отличие от штыка: лёгонькое оно. Плохо пишется? Вспомни анекдот военных лет о дистрофике, который едет в поезде на верхней полке, а внизу «нормальные». Вдруг с верхней полочки опускается ниточка, тихий-тихий голос: «Сигаретки не найдётся». Сигаретку привязывают, но верёвочка дёргается-дёргается, а подняться не может. Наконец, сверху опять голосочек: «Вы что, и спичку привязали?!»
Слово ничего не весит, в этом его сила. Сила невесомости, в которой даже штык будет парить в воздухе, а попробуешь в кого воткнут — сам и отлетишь. Это та самая сила, которая единственно и есть ненасилие, способное противостоять злу.
Историки часто говорят о такой непременной черте власти как распоряжение словами. Богатые и сильные определяют значение слов, слабые и бедные повинуются. Есть такая черта, только она вторична, иначе бы одни и те же семьи, династии, сословия правили миром. Первична не сила и не слабость, а человечность. Человечность же начинается там, где человек сам решает, что означает то или иное слово, и предлагает своё решение другим. Иногда следует соревнование, иногда восторженное принятие, иногда единодушное отрицание — не предсказуемо. Это и есть человеческая жизнь, и ничего иного свершить человеку не дано. Но как же это много! И вот Ленин, овладев Зимним дворцом, штыками и пушками, повелевает: это — коммунизм! Военный, но именно коммунизм. Маркс, правда, иначе определял коммунизм, но Маркса Ленин в гробе видел в Лондоне, Маркс из могилки не выскочит и не заспорит. Потом Ленин возьмёт и сменит определение: оказывается, коммунизм это что-то другое, в будущем, а пока нет, даже не социализм. За сто лет эти повелители слов вырастили целый народ, убеждённый, что слова — дело государственное, что смысл слов определяет сильный и властный.
Только это враньё, а то и хуже — неправда. Только согласие слабых и бессильных позволяет сильным и властным определять смысл слов. Не надо соглашаться, если не согласен! Пусть любовь будет любовь, а не инстинкт размножения и не совместное ведение хозяйства. Пусть коммунизм будет свободное единство свободных личностей. Пусть социализм будет взаимопомощь, а не чека.
Самое лёгкое — не отдавать врагу и угнетателю слова, но как же тяжело это даётся! Часто порабощённый вкладывает угодный поработителю смысл сам, упреждая, фальсифицируем слова первыми. Чтобы не наказали! Ведь может быть больно. Не каждый ведь папа Римский, который только улыбнулся, услыхав вопрос Сталина: «Сколько у папы дивизий». У Папы нет дивизий и штыков (алебарды вовсе не штыки), у него всего слово, с большой буквы Слово, но этого более чем достаточно.
Жить в лживом мире, где все слова означают не то, что они означают в мире нормальном, в мире мирном, в мире без штыков и насилия, жить, не разделяя лжи этого лживого мира, жить не по лжи — опасно и просто тяжело. Но это тяжесть слова. Тяжесть смысла. Тяжесть жизни. Как пёрышко! Одно пёрышко, другое пёрышко — глядишь, и крылья соберутся, и подымут туда, где нет лжи и её неизменных спутников — тоски и уныния, а есть общение и общность в правде и истине.