«А посеянное на доброй земле означает тех, которые слушают слово и принимают, и приносят плод, один в тридцать, другой в шестьдесят, иной во сто крат» (Мк. 4, 20).
Опыт благодати, встречи, откровения — религиозный опыт — потому так часто сравнивают с влюблённостью, что это опыт восторга, который может доходить до эйфории. Какое там «тепло ему на свете»! Тепло батарее, а тут жар и трепет! Вода остаётся водой — ну и пусть! Гора с места не страгивается — не больно и хотелось! Я изменился, я стронулся!
Человек переживает даже не второе рождение — первое. Никто ведь не помнит своих переживаний при первом рождении, которые, судя по всему, были далеко не восторженные.
Радость эта потом уляжется, но не сказать, что человек «возвращается к норме». Даже если потом человек потеряет веру, прежним он уже не будет, как человек после развода не вернётся к состоянию «до». Не «реабилитируется». Любовь и вера — это не то, от чего нужно «реабилитироваться», «восстанавливаться».
Самый лёгкий путь потерять веру (и любовь) — быть пассивным потребителем. Марк Твен ехидничал: якобы он соорудил из бумаги модели синагоги, мечети и костёла. Положил внутрь синагоги кусочек сахара, выпустил на стол несколько муравьёв, принесённых из сада, и все муравьи побежали в синагогу. Переложил сахар в костёл — муравьи побежали в костёл, поместил в мечеть, так все муравьи приняли ислам.
А сахар-то не бесконечен, в отличие от Бога!
Вот почему всякая коллективная религиозность обречена на исчезновение (исчезновение коллективной религиозности называют секуляризацией). Длиться коллективное потребительство религии может тысячи лет, но коллективы распадаются, сахар заканчивается, муравьи ищут другой муравейник.
Человек не муравей. Поэтому первый порыв человека, открывшего Бога, влюбившегося в Бога, наслаждающегося любовью Божьей — сделать что-то для Бога. Вот откуда в храмах сахар: фрески Микеланджело, музыка Моцарта, вдохновенные проповедники.
В пределе это вообще ведёт к монашеству. Монашество вовсе не обязательно — в монастыре. Монашество по определению — «моно», то есть, переход в одинокое состояние, уединение с Богом, посвящение всей своей жизни Богу. Как говорил один диакон, отказываясь петь для друзей своим замечательным голосом светскую музыку: «Пою Богу моему дондеже есмь». Бог существует, следовательно, петь нужно только для Бога. Пою Богу, следовательно, пою по-настоящему. Только творчество для Творца есть подлинное творчество.
Так появляется религия как форма. Не только христианство. Отнюдь не власть заставляет людей посвящать свои таланты и способности Богу. Конечно, кто-то работает для Церкви только за деньги, оставаясь вполне атеистом. Но всё лучшее в религии создано самими верующими, для Бога, не для себя. Кстати, многое исчезло — именно потому, что не ради славы своей, а ради славы Божией, которая не нуждается в публике.
По мере освобождения Церкви от государственной ласки, изменяется и монашество. Появляется идея «монашества в миру». А как иначе, если построить большой монастырь с роскошными зданиями мыслимо только в ситуации, когда государство поощряет набожность, причём избирательно. Все считают себя православными, но внутри люди чувствуют противоречие между свободой, которая неотъемлема от веры, и принуждением, которое неотъемлемо от всеобщности, насаждаемой властью. Тогда человек бежит от власти, бежит в лес, в пустыню, отгораживается от власти. Тогда к этому человеку идут другие, подобные ему — вместе легче выжить. Наконец, к этим монахам начинают идти — на время, не навсегда, идти в поисках настоящей веры — начинают идти и суеверы, так и те, кто, подобно Льву Толстому, и хотел бы покинуть лицемерный и рабский мир, но насовсем уйти не решается, так хотя бы в отпуск, в паломничество.
Когда государство оставляет верующих в покое, не нужно никуда убегать. Живи себе в городе. Так жили первые христианские подвижники, часто — общинами. Так и сейчас живут настоящие монахи — в городе, на жизнь зарабатывают как все: преподаванием, программированием, да мало ли чем. Редко крестьянствуют –плетением корзин в современном городе много не заработаешь. Врачами работают. Но вечером встречаются в монастыре, который напоминает общежитие. Так ведь «общежитие» это термин как раз из истории монашества! Были монастыри «особножительные», где у каждого было своё имущество, своя пайка, а были — «общежительные». Коммуны, скажем прямо. Так ведь «коммуны», «коммунисты» — это отнюдь не те, кто положил жизнь на управление другими, которое всегда заканчивается банальным самоуправством, а те, кто положил жизнь на самоуправление.
Опыт монашества учит, что для того, чтобы стать «моно», надо сперва побыть «поли». Как в обычной жизни человек начинает с коллектива — семьи, а потом уже становится самостоятельным, так и в духовной — в «схиму», полное уединение идут лишь после опыта жизни в общине.
Монашества в современной Церкви мало, но желания жить для Бога немало. Здесь уже сама Церковь часто бьёт по рукам. Восторг от встречи с Богом всё-таки прежде всего — проекция религиозного опыта на эмоциональную сферу. Разум подтягивается потом. Оно и в любви так, и отнюдь не только в любви к Богу. Ничего плохого или подозрительного, свидетельствующего о самообмане, в этом нет, просто так уж устроен человек. Восторг Колумба при виде Америки не означает ведь, что Америки не существует. Просто Америка больше, чем ожидалось.
Восторг от веры часто имеет эхо: отвращение к тому, что не Божье. Опять как с влюблённостью! Любовь — не морковь, не уборка квартиры, не деньги, не планирование… Полёт!
Этап полного погружения в религиозную жизнь, когда ни на что более человек не обращает внимания, бывает далеко не у всех. Проходит у всех. Во всяком случае, у тех, кто потом действительно посвящает себя Богу — должен пройти. Восторг первооткрывателя одно, а жизнь в первооткрытой Америке совсем-совсем другое. Человек понимает, что любовь к Богу — как и любовь к человеку — это не презрение ко всем, кто не Бог, не любимое существо. Это источник любви ко всему, кого любит Бог. Но источник должен источаться, течь, впадать то в Каспийское море, то в больницу, то в науку, в общем — наружу.
Вот почему неофиту так часто дают по рукам — если есть, кому дать — чтобы не бросал учёбу, не бросал семью или жену. Да, Господь Иисус сказал «оставить всё», но сказал это не всем и не навсегда. Люби Бога — и всё, бросок совершился. Всё осталось позади. Уходить никуда не надо. Надо идти к Богу — и вдруг за Богом начинает просвечивать и привычная работа, и поднадоевшая семья… Но их уже не узнать — ведь теперь человек видит их если не глазами Бога, то в свете Божьем. Всё преображается.
Оказывается, что можно быть и с Богом — и в семье, науке, творчестве. Даже в политике — христианские демократы это не пустой звук. Можно быть и христианским недемократом, христианским антидемократом, такое бывало и будет, к сожалению. Вот и надо быть таким христианином, чтобы свободы было побольше, а несвободы меньше.
В результате стрелка церковной жизни устанавливается обычно где-то посередине между маниакальным стремлением всё и вся посвятить не то что Богу, а прямо-таки религии и потребительским посещением храма, когда захочется. «Посередине» — это не на 50 (если по шкале от 1 до 100), это на 10. Отсюда библейская идея десятины. Десять процентов от дохода на религию — это очень много! На практике такое встречается крайне редко, у некоторых протестантских общин. Один американский бизнесмен поступал настолько радикально, что платил десятину до уплаты налогов. Что напоминает: жертвовать на добро только, если делают налоговое послабление, дело неплохое, только не имеющее ни малейшего отношения к вере.
В исламе и в иудаизме десятину часто трактуют как отдачу денег не на религию — обряды, здания и т.п. — а на помощь нуждающимся. Нуждающимся, конечно, помогать надо, но всё-таки десятина — это Богу. Нуждающимся, к сожалению, нужно намного больше — посмотрите на норвежцев, которые и сеют, и жнут, но отдают нуждающимся до 40 процентов.
Тем не менее, даже пять процентов, даже четыре процента на церковь — на церковные стены, скажем условно — это очень и очень много, если процент постоянный. Этого достаточно, чтобы двенадцать человек могли платить постоянную зарплату, равную своей собственной, тринадцатому, а духовенство обычно получает лишь половину от средней по региону. Этого достаточно, чтобы религиозная организация, которая бессмертна и не платит налогов на наследство, а иногда и никаких налогов, постепенно богатела, тогда как люди то богатеют, то беднеют.
В результате Церковь начинает напоминать лодку Робинзона Крузо. Первую лодку: Робинзон изготовил её из самого большого дерева, потратив несколько месяцев, и только потом сообразил, что не в силах стронуть её с места. Наследство тормозит, расплющивает наследника — такое и вне религии бывает сплошь и рядом.
Это справедливо не только для стен, но и для духа. Верующие пишут книги, сочиняют музыку, рисуют картины, — но верующие умирают, а их творчество остаётся, и что тогда? Даже если сохраняются верующие как преемники по религии, это верующие уже освоили бывшее прежде, новое стало для них знакомым, они ищут и жаждут нового нового. Достижения церковного хозяйства превращаются в обузу. Если нет жажды нового, если не превращаются, это ещё печальнее: значит, Церковь превратилась в музей.
Может быть, самое опасное для Церкви — хотя самое, казалось бы, естественное — это существование «освобождённых» служителей Церкви. Что плохого в том, что священник, тем более епископ целиком отдаются своему служению? У любой общественной организации, если она не совсем крошечная, есть свой административный аппарат. Да то плохо, что повышается риск отчуждения. Священник или епископ — не психолог, который хорошо, если профессионал.
С этим прямо связана другая проблема: споры о допущении женщин к церковным должностям. Во многих протестантских церквах спор уже давно завершён, есть женщины и среди епископов, и среди священников, не говоря уже о теологах. В православии с католичеством споры идут. Но зачем спорить о том, может ли женщина преподавать теологию, когда надо спорит о том, допустимо ли вообще преподавать теологию в государственном вузе?
Пока в Европе ещё сохраняются доставшиеся от Средневековья с его принудительным христианством нормы: новорожденных записывают в католики или протестанты, теологию считают нормальной гуманитарной дисциплиной… Всё это неизбежно исчезнет в ближайшие десятилетия, вопрос только в том, станет ли это для христиан несчастьем, которые они примут, сжав зубы, или христиане сами сделают рывок от средневековья к свободе.
Был совсем недавно в России, и не только в ней, феномен «старчества», когда какого-то монаха назначали вести приём приезжающих в монастырь мирян и давать им советы. На Западе такой же феномен называли «директор духа». В Средние века такого феномена не было — он результат повышения и грамотности, и мобильности, и зрелости людей. Церковь оказалась при этом чем-то вроде огромного неврологического диспансера.
Ясно, что, когда Христос говорил о Церкви как о дрожжах, Он имел в виду совсем другое. Церковь часто больница, но больные выздоравливают, слава Богу, а Церковь остаётся. Люди уже научились жить самостоятельно, в старцах не нуждаются, и это и для потенциальных старцев очень хорошо, могут посвятить себя целиком тому, чему хотят себя посвятить. Но что же тогда можно и нужно делать для Церкви? Как ей служить?
Наверное, можно для Церкви и здания строить, и книги писать, и музыку сочинять. Ничто не запрещено. Просто это надо делать со смирением, понимая, что это нужно тебе, а не другим. Это не ради Бога, это самореализация. Ничего дурного в самореализации нет, просто религиозное творчество перестаёт быть самоцелью, идолом, вытесняющим Бога.
Исчезает и дамоклов меч пожизненности. С древнейших времён, задолго до Христа, верность Богу понималась как окончательность выбора. Священник, епископ, монах — так навсегда. Это не результат того, что Бог вечен, это результат проекции на Бога человеческих предрассудков.
Сила понимается как способность противостоять изменениям, а изменения понимаются исключительно как распад. Всё течёт, всё изменяется — это плохо, это предсмертная агония. Вечная жизнь есть неизменность, и в религии человек награждается способностью создавать островок неподвижности в бушующем океане гниения и смерти. Спасение есть замирание. Творчество есть преодоление движения. Бог — идеальная остановка. Вечная жизнь — вечная неподвижность. Идеальная любовь — это замершие в торжественных позах люди.
Иисус пришёл не остановить, а напротив, исцелить от неподвижности. Одно то, каков Он был, как проповедовал, каким Иисус не был — это наглядный пример, прорыв жизни вечной как движения в жизнь временную как вечного движения. Ничто материальное не может быть признаком Бога. Неподвижность? Мертвец тоже неподвижен. Движение — проявление несовершенства? Только несовершенное движение или движение в сторону несовершенства. Огромный первичный испуг перед миром создал миф о неподвижности как святости, восприятие Бога как победителя не греха и смерти, разъединённости и злобы, а победителя какой-то одной черты мироздания.
Бог — Творец? Творчество — движение? Любовь — движение? Но это означает, что не всякое изменение — измена, что измена может заключаться как раз в отказе меняться. В истории отношений человека с Богом это сплошь и рядом. Всякое обрядоверие, всякое ханжество — подмена верности неизменяемостью.
Что же, и разводиться можно? И уйти из Церкви не грех? Покинуть монастырь? Может, и при крещении говорить, что «соединяюсь со Христом на пару лет, аминь»?
Покинуть монастырь точно не грех. Если, конечно, при этом никого не обмануть, ничего не украсть. Вот оставаться в монастыре, если ты стал атеистом или если ты завёл подругу на стороне, — точно грех. Грех лжи и измены. Да не монастырю — подруге!
А вот изменить жене или мужу — грех. И ныне, и присно, и как там — ах да, во веки веков. Потому что любимый человек — не часть мира сего, не секунда во времени, не этап, который можно пройти, а сама вечность, живая, стремительная, меняющаяся — не старящаяся, это лишь о том, чем врачи занимаются — а растущая, расширяющаяся, творящая. Как Бог. Образ и подобие!
Коллектив — явление статичное и потому увядающее, разлагающееся. Личность — динамична, потому что вечна. Вот почему жизнь с Богом отстёгивает десятину на церковные стены, но церковные стены — не только стены, меньше всего стены. Опять вспоминаем евангельское «дрожжи». Как перед входом в магазин ставят по морозу тепловую пушку: это пушка? Она убивает? Стена тёплого воздуха — стена?
Десятина — это часть не только от дохода, это часть от жизни, а жизнь-то не доход, жизнь — полёт. Посвятить Церкви лучшие свои порывы — и порывы вернутся сторицей, ещё и другим достанется. Быть верным Богу, Который идёт, а не лежит на печи. Идти с ним, слушая Его, расспрашивая Его, не боясь переспрашивать, радостно пересказывая друзьям, что услышал, — и тогда Церковь из сообщества станет сообщением, из спасательного круга — бесконечностью творчества, из кучки выживших — жизнью космоса.