Эхо
Юноша. Эхо
Юноша. Хочу с тобою кой о чем посоветоваться, если можно.
Эхо. Можно.
Юноша. Тебе это не будет накладно.
Эхо. Ладно.
Юноша. Но можешь ли и будущее открыть мне, Эхо?
Эхо. Εχω[1].
Юноша. Так ты и по‑гречески знаешь? Вот это да!
Эхо. Да.
Юноша. Скажи, занятья Муз тебе не противны?.
Эхо. Дивны!
Юноша. И тех писателей, что ведут к знанию словесности, изучать надо?
Эхо. Надо.
Юноша. Что же ты думаешь о людях, которые поносят эти занятья?
Эхо. Гнать их!
Юноша. Но если бы почитатели Муз пеклись еще и о благочестьи?
Эхо. Если б!
Юноша. А так бесстыдство немногих на всех кладет скверну.
Эхо. Верно.
Юноша. За грехи людей и про науку идет дурная слава.
Эхо. Право‑Юноша. И толпа верит клевете оной.
Эхо. Ονοι! [2]
Юноша. Чем заняты те, кто тратит годы на софистические хитросплетенья?
Эхо. Пеньем.
Юноша. Поют, как птички небесные, без смысла и толка?
Эхо. Колко!
Юноша. А мне какою идти в жизни дорогой?
Эхо. Строгой.
Юноша. Не жениться ли, благослови боже?
Эхо. Позже.
Юноша. А что, если жена попадется и нескромная и бесплодная — шутка ль?
Эхо. Жутко!
Юноша. Но с такою женой жизнь горше смерти?
Эхо. Стерпишь.
Юноша. Может быть, браку предпочесть тонзуру?
Эхо. Сдуру!
Юноша. Чем утешаться тому, кто уже взвалил бремя монашества себе на плечи?
Эхо. Нечем.
Юноша. Но это беда, коли человек холост!
Эхо. Ολως. [3]
Юноша. В наши времена каковы по большей части монахи?
Эхо. Ахи! Ахи!
Юноша. Чем тогда объясняешь, что многие с благоговением склоняются перед монахом?
Эхо. Страхом.
Юноша. Чего ищет тот, кто домогается прихода?
Эхо. Дохода.
Юноша. А кроме денег, у священника доход какой?
Эхо. Покой.
Юноша. Что выпадает епископам на долю?
Эхо. Боля.
Юноша. А что могло бы напомнить им, какое множество трудов принимает, епископ на себя разом?
Эхо. Разум.
Юноша. Значит, если исполнять свои обязанности, как должно, то и священство прекрасно?
Эхо. Ясно.
Юноша. Что приобретается при монаршем дворе вскоре?
Эхо. Горе.
Юноша. Но немало придворных сулят себе богатые прибытки.
Эхо. Прытки.
Юноша. Но люди глядят на них с восхищением, когда они вышагивают с головы до ног в шелке.
Эхо. Волки.
Юноша. Изнутри, значит, глиняные, хоть и золотые снаружи?
Эхо. Хуже.
Юноша. В твоих глазах и военные поди не выше?
Эхо. Мыши.
Юноша. А что скажешь об астрологах, которые предвещают грядущее, утверждая, будто им ведомы все небесные знаки?
Эхо. Враки.
Юноша. Грамматики трудятся упорно.
Эхо. Вздорно.
Юноша. Что пожелаешь законоведам?
Эхо. Беды.
Юноша. Кем я стану, если займусь ремеслом?
Эхо. Ослом.
Юноша. Выходит, что все труды худы, каждый в своем роде?
Эхо. Вроде.
Юноша. А если останусь верен Музам, буду я счастлив в прочем?
Эхо. Очень.
Юноша. Но что наставит меня в благочестии, драгоценнейшем среди качеств нашей природы?
Эхо. Годы.
Юноша. А я уже десять лет гну спину над Цицероном!
Эхо. Ονε! [4]
Юноша. Что ты все бранишь меня ослом?
Эхо. Поделом.
Юноша. Ты, наверное, имеешь в виду, что скверно налегать на одного Цицерона[5], забросив остальных писателей как будто нарочно?
Эхо. Точно!
Юноша. Чего же заслуживает человек, который ради Цицерона забыл обо всем на свете?
Эхо. Плети.
Юноша. Если бы я отошел подальше, ты было бы поречистее, правда?
Эхо. Правда.
Юноша. Не по душе мне твои двусложные ответы.
Эхо. Где там!
Юноша. Начал я первый, зато последнее слово твое.
Эхо. Мое.
Юноша. Так ты полагаешь, мне хватит разума, чтобы не наделать себе в жизни вреда?
Эхо. Да! Да!
Юноша. Хочешь, чтобы я ушел — не скрывай.
Эхо. Ступай!!
ΠΟΛΥΔΑΙΤΙΑ, или пестрое застолье
Спуд. Αпиций [6]
Спуд. Эй, Апиций, погоди!
Апиций. Не слышу и слышать не хочу.
Спуд. Погоди, говорю, Апиций!
Апиций. Что за докучливый человек такой?
Спуд. У меня важное дело к тебе.
Апиций. И я спешу по важному делу.
Спуд. Куда?
Апиций. К обеду.
Спуд. Именно об этом я и хотел с тобою поговорить.
Апиций. Сейчас недосуг: твоими разговорами не наешься, а там покамест все съедят.
Спуд. Ты не опоздаешь — я провожу тебя, и только.
Апиций. Ладно, говори, но в двух словах.
Спуд. Я очень хочу устроить такое застолье, чтобы угодить всем гостям, а недовольных чтобы не было ни одного. В этом искусстве ты первый, вот я и обращаюсь к тебе, словно к оракулу.
Апиций. Получай ответ, и вдобавок, по древнему обычаю — εμμετρον[7]:
Хочешь всем угодить? Никому не шли приглашенья.
Спуд. Но это торжественный пир, мне нужно принять многих сразу.
Апиций. Чем больше назовешь, тем больше будет недовольных. Знаешь ли ты хоть одну комедию, так хорошо написанную и сыгранную, чтобы пришлась по сердцу всему театру?
Спуд. Ну, пожалуйста, Апиций, любимец Кома[8], помоги мне советом! А я вперед буду чтить тебя, как бога.
Апиций. Тогда вот тебе мой первый совет: не хлопочи о том, что невозможно.
Спуд. О чем именно?
Апиций. Чтобы угодить всем, кто сядет за твой стол. Вкусы слишком разнообразны.
Спуд. Ну, хоть чтобы недовольных было как можно меньше!
Апиций. Зови немногих.
Спуд. Нельзя.
Апиций. Зови равных и подходящих друг к другу умом.
Спуд. И это мне невозможно. Хочешь не хочешь, а придется позвать многих, и самых несходных, — даже людей разных племен и языков.
Апиций. Хм, боюсь, ты не на пир соберешь гостей, а на брань, и легко может выйти та же забава, которая, как рассказывают евреи, приключилась на постройке Вавилонской башни[9]: кто‑нибудь попросит холодного, а ему поднесут горячего.
Спуд. Помоги, умоляю! По гроб жизни буду тебе обязан!
Апиций. Что ж, коль скоро выбора нет, в дурных обстоятельствах дам тебе хоть доброе наставление. Веселье за столом во многом зависит от того, как гостей рассадить.
Спуд. Истинная правда!
Апиций. И лучше всего будет, если места распределятся по жребию.
Спуд. Прекрасный совет.
Апиций. Далее, смотри, чтобы блюда не путешествовали вдоль стола, описывая линию вроде буквы «сигмы»[10] или, вернее, вроде змеи, и чтобы не переходили из рук в руки, как миртовая ветвь на пирах у древних[11].
Спуд. Как же быть?
Апиций. Каждой четверке гостей ставь три блюда с четвертым посередине — так ребятишки на три ореха кладут четвертый, — и в каждом блюде пусть будет другое кушанье, чтобы всякий мог выбрать то, что ему нравится.
Спуд. Хорошо. А сколько должно быть перемен?
Апиций. Сколько частей в речи оратора?
Спуд. Пять, если не ошибаюсь. [12]
Апиций. В пьесе сколько действий?
Спуд. Это я у Горация читал[13]: «Пять, не меньше, не больше».
Апиций. Вот столько же раз и блюда переменишь, чтобы вступлением был суп, а заключение, или эпшиэг, состояло из разных сладостей и плодов.
Спуд. Какой порядок в переменах ты одобришь?
Апиций. Тот же, что Пирр[14] — в боевом строю.
Спуд. Что ты имеешь в виду?
Апиций. Как в речи, так равно и за столом вступлению приличествует изысканность, а прелесть эпилогу сообщает скорее разнообразие, нежели пышность. Что же до трех средних частей, здесь следует держаться Пирровой науки: на флангах расставь лучшие силы, средину строя займи чем‑нибудь попроще. Тогда тебя и в скупости никто не заподозрит, и хвастливое изобилие никому не будет докукой.
Спуд. О еде — довольно. Теперь научи, как пить.
Апиций. Бокалов никому не ставь, но вели слугам, чтобы они разузнали у гостей, какое вино кому по душе, и живо подносили каждому, что он пожелает. Отсюда будет двойная выгода — пить будут и меньше, и с особенным удовольствием, оттого, во‑первых, что чаша всякий раз будет налита заново, а во‑вторых, и оттого, что никто не станет утолять жажду, которой нет.
Спуд. Совет, поистине, превосходный. Но как бы сделать, чтобы все веселились?
Апиций. Это отчасти в твоих руках.
Спуд. Не понимаю.
Апиций. Ты ведь помнишь:
«Но прежде — радушье
Лиц» [15].
Спуд. Это ты к чему?
Апиций. К тому, чтобы ты встречал гостей радушно и заговаривал с ними весело, всякий раз приноровляя свою речь к возрасту, расположению духа и характеру гостя.
Спуд. Подойду ближе — может, пойму лучше.
Апиций. Ты знаешь языки своих гостей?
Спуд. Почти что всех.
Апиций. Время от времени заговаривай с каждым на его языке, а чтобы застолье оживляли приятные рассказы, смешивай разные предметы, но лишь такие, которые всем доставляют радостные воспоминания, огорчить же не способны никого.
Спуд. О каких предметах ты толкуешь?
Апиций. У всякого человека особый склад натуры, и эти особенности ты вернее разглядишь сам. Я коснусь немногих случаев, и то в общем. Старики любят вспоминать про то, что многими забыто: они преданы далеким временам, когда были молоды сами. Почтенным матерям семейства приятно освежить в памяти те годы, когда к ним сватались женихи. Моряки и все прочие, кто посещал дальние страны, охотно рассказывают о том, чего никто не видел и чему каждый дивится. Милы, как гласит пословица, и воспоминания о пережитых бедствиях, — если, конечно, они не были сопряжены с позором, — например, о войнах, путешествиях, кораблекрушениях. Наконец, каждому приятно поговорить о своем искусстве, о тех вещах, в которых он сведущ и опытен.
Это самые общие черты. Особенные же пристрастия людей нельзя ни описать, ни перечислить, но вот для примера: один жаден до славы, другой хочет прослыть ученым, третий радуется, если его считают богачом, тот разговорчив, этот немногословен, иные угрюмы, иные любезны. Есть люди, которые не желают выглядеть стариками, хоть они уже стары, а есть и такие, которые хотят казаться старше своих лет, в надежде вызвать изумление тем, как хорошо они сохранились. Есть женщины, которые довольны своею наружностью, есть и дурнушки. Разобравшись в этих пристрастиях, ты легко направишь беседу так, чтобы она была приятна любому, и обойдешь все, что может вызвать тягостное ощущение.
Спуд. Да, ты владеешь застольным искусством в совершенстве!
Апиций. Ха! Если бы я извел столько же времени на оба права[16], медицину и богословие, сколько на это искусство, я бы уже давно стяжал и звание, и лавры доктора и меж законоведами, и среди врачей, и у богословов!
Спуд. Охотно верю.
Апиций. Но послушай, не допусти ошибки! Смотри, чтобы беседа не затянулась слишком надолго и не завершилась опьянением своего рода. Нет ничего приятнее вина, если пить с умом, но нет и ничего противнее, если нахлебаться сверх всякого разуменья. Точно так же и с беседою.
Спуд. Правильно ты предупреждаешь. Но какое предложишь против этого средство?
Апиций. Как только почуешь в воздухе την αοι‑νον μεθην[17] прерви разговор при первой же возможности и направь его в иную сторону. Думаю, тебе излишне напоминать, чтобы беседа никому не разбередила старую рану: ведь еще Платон держался того суждения, что на пирах должно врачевать недуги — с помощью вина, которое разгоняет печаль и стирает память об обидах. Но вот что нелишне тебе напомнить: не надоедай гостям слишком частыми здравицами. Впрочем, если ты время от времени поднимешься с места и подойдешь то к одному, то к другому с любезным и ласковым словом, — это хорошо: роль хорошего хозяина требует движения. Нет, однако ж, ничего грубее, как объяснять, что за кушанье перед гостем, и как оно приготовлено, и какая ему цена. То же относится и к вину. Лучше даже несколько преуменьшить цену, хотя чрезмерное преуменьшение ничем не отличается от хвастовства. Довольно дважды, в крайнем случае трижды повторить: «Не обессудьте. Обед, может, и не слишком хорош, зато намерения самые лучшие». Угощение сдабривай шутками, но — будь осторожен! — без малейшей злобы. Не повредит, если иногда перебросишься с гостем несколькими словами на его языке. Да, и еще одно: надо было сказать в самом начале, а я только сейчас сообразил.
Спуд. О чем ты?
Апиций. Если рассаживать гостей по жребию тебе не нравится, выбери троих, самых веселых и речистых, и одного помести во главе стола, другого — на противоположном краю, третьего — посередине, чтобы они гнали прочь молчание и угрюмость остальных. А если ты увидишь, что застолье слишком тихое и унылое пли, наоборот, слишком шумное и беспорядочное, или даже что до драки недалеко…
Спуд. Это у нас часто бывает. Что ж тогда делать?
Апиций. Послушай, какое средство я сам применял много раз.
Спуд. Слушаю.
Апиций. Вели привести двух мимов или γελωτοποιούς[18], чтобы они молча, без слов, разыграли какую‑нибудь смешную сценку.
Спуд. Почему «без слов»?
Апиций. Чтобы все получили одинаковое удовольствие, они либо вовсе не должны говорить, либо пусть говорят на языке, всем одинаково незнакомом. Тех, кто изъясняется телодвижениями, все и поймут одинаково.
Спуд. Какую сценку ты имеешь в виду? Мне не очень ясно.
Апиций. Да их без числа! Ну, скажем, жена спорит с мужем, кто в доме главнее, или что‑нибудь еще из повседневной жизни. Чем смешнее будет игра, тем больше всем удовольствия. Только пусть они будут полушутами: настоящие шуты иногда сдуру наболтают такого, что может оскорбить.
Спуд. Ком да всегда будет к тебе благосклонен за эти верные и чистосердечные советы, которые я получил.
Апиций. В завершение прибавлю или, точнее, повторю то, что уже сказал вначале: не лезь из кожи вон, чтобы угодить всем, и не только в этом случае, но и вообще в жизни, — тогда скорее всем угодишь. Ведь лучшее из житейских правил — «ничего сверх меры».
О вещах и наименованиях
Беат. Бонифаций
Беат. Бонифацию — доброго здоровья!
Бонифаций. Доброго и тебе здоровья, Беат, здравствуй! Но если бы еще каждый из нас обладал тем свойством, которое обозначают наши имена, — ты был бы богат, а я красив!…
Беат. А разве иметь пышное и громкое имя — так уже мало, по‑твоему?
Бонифаций. По‑моему, имя вообще ничего не значит, если нет самой вещи.
Беат. Но многие смертные судят иначе.
Бонифаций. Может быть, они и смертные, но люди — едва ли.
Беат. И люди тоже, мой милый, если только ты не считаешь, что и в наши дни разгуливают ослы и верблюды в людском обличий.
Бонифаций. Скорее уж я в это поверю, чем в то, что смертные, которые имя ценят дороже вещи, — люди.
Беат. Я готов согласиться, что в известных случаях большинство предпочитает вещь имени, но часто — наоборот.
Бонифаций. Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь.
Беат. Да мы сами тому примером. Ты зовешься Бонифацием‑Прекрасноликим, и так оно на самом деле и есть. Но если бы настала необходимость лишиться одного из двух — либо имени, либо прекрасного лика, что бы ты предпочел: быть некрасивым или из Бонифация сделаться Корнелием?
Бонифаций. Я предпочел бы прозываться хоть и Ферситом,[19] чем иметь безобразную наружность! Впрочем, хороша ли она теперь, не знаю.
Беат. Вот и я так же, если бы был богат и если бы предстояло отказаться либо от богатства, либо от имени, предпочел бы получить имя Ира[20], чем остаться нищим.
Бонифаций. Вполне с тобою согласен.
Беат. Да не иначе, мне думается, выбрали бы и другие, кто наделен крепким здоровьем или иными телесными достоинствами.
Бонифаций. Пожалуй.
Беат. Но разве мало мы встречаем таких, что предпочитают носить имя ученых и благочестивых, чем быть доподлинно образованными и честными?
Бонифаций. Я знаю очень многих из этой породы.
Беат. Так разве не больше весу имеет у нас имя, нежели вещь?
Бонифаций. По‑видимому, больше.
Беат. И если бы явился среди нас диалектик, который умело определил бы, что такое государь, что епископ, что городской правитель, что философ, быть может, и тут нашлись бы многие, которые вещи предпочли бы имя.
Бонифаций. Не сомневаюсь, если государь — это тот, кто в согласии с законами и со справедливостью целью себе полагает благо народа, а не свое собственное, епископ — тот, кто целиком посвятил себя заботам о пастве господней, правитель — кто искренне печется о городе, философ — кто, пренебрегши дарами судьбы, старается стяжать одну только мудрость.
Беат. Теперь ты видишь, сколько примеров такого рода мог бы я наприводить.
Бонифаций. Да, без счета.
Беат. И все те, кого я упомянул, по‑твоему, не люди?
Бонифаций. Боюсь, как бы скорее нам самим не потерять имя человека.
Беат. Но если человек — животное разумное, то как далеко это от разума: в телесных даже не благах, но скорее выгодах, в вещах внешних, которые судьба и дарит и отнимает по своему произволу, мы вещь предпочитаем имени, а в истинных благах души имя ценим больше вещи.
Бонифаций. Превратное, клянусь, суждение, если вдуматься!
Беат. Но и в противоположных обстоятельствах — та же превратность.
Бонифаций. Я жду, продолжай.
Беат. Что было сказано о наименованиях вещей желательных, следует приложить и к названиям вещей, которых надо избегать.
Бонифаций. Очевидно, так.
Беат. Быть тираном ужаснее, чем имя тирана; и если дурной епископ, но евангельскому приговору, — вор и разбойник, не так должны мы гнушаться этих слов, как самой вещи.
Бонифаций. Ну, еще бы!
Беат. Об остальном заключи сходным образом сам.
Бонифаций. Я прекрасно тебя понимаю.
Беат. Согласится ли кто носить имя дурака?
Бонифаций. Никто решительно!
Беат. Разве не дурень тот, кто ловит рыбу золотым крючком, кто стекло предпочитает самоцветам, кому кони дороже жены и детей?
Бонифаций. Такой человек был бы глупее любого Кореба[21].
Беат. Но далеко ли ушли от него те, кто спешит на войну и в ожидании не бог весть какой выгоды подвергает опасности тело и душу? Кто усердно копит богатства, тогда как душою наги и неимущи? Кто украшает платье и жилище, тогда как душа заброшена и неприбрана? Кто боязливо дорожит телесным здоровьем, душою же, страдающей столькими смертельными недугами, пренебрегает? Кто, наконец, мимолетнейшими наслаждениями этой жизни выслуживает себе вечную муку?
Бонифаций. Сам разум заставляет признать, что они более чем дураки.
Беат. Но хотя подобными дураками полон мир, ты едва ли найдешь хоть одного, кто стерпел бы это наименование, тогда как вещь ни малейшего отвращения у них не вызывает.
Бонифаций. Да, конечно.
Беат. Ты знаешь, как всем ненавистны наименования «лгун» или «вор».
Бонифаций. До крайности. И не без причины.
Беат. Согласен. Но хотя бесчестить мужних жен — хуже всякого воровства, иные даже хвастаются именем прелюбодея. А обзови их кто вором — тут же обнажат меч.
Бонифаций. Так ведут себя многие.
Беат. И многие безнадежно погрязли в блуде и пьянстве, и при этом радуются, и никого не таятся, но имя распутного гуляки их оскорбляет.
Бонифаций. Не сомневаюсь, что вещь они вменяют себе, в славу, тогда как названия, которое ей принадлежит, страшатся.
Беат. Но едва ли какое слово звучит для нас более невыносимо, чем лжец.
Бонифаций. Я знаю людей, которые за это слово мстили смертью.
Беат. Если бы они одинаково гнушались и самой вещи! С тобою никогда не случается, что человек обещает вернуть долг к известному сроку и обманывает?
Бонифаций. Часто. А бывает, что и клятвенно отпирается от своего обещания. И это не однажды, но снова и снова.
Беат. Может, им нечем было платить?
Бонифаций. Нет, было, но они полагали для себя удобнее не расплачиваться.
Беат. Но разве это не значит лгать?
Бонифаций. Безусловно!
Беат. А ты посмел бы обратиться к такому должнику с такою речью: «Почему ты лжешь мне раз за разом?»
Бонифаций. Нет, если бы только не изготовился к бою.
Беат. А разве не так же всякий день обманывают нас каменщики, кузнецы, портные и золотых дел мастера, обещая закончить работу к известному дню и не заканчивая, хоть это и очень для нас важно?
Бонифаций. Поразительное бесстыдство! Но прибавь к ним и адвокатов, которые обещают свою помощь.
Беат. Можешь прибавить еще сотни других. И, однако, никто из этих людей не стал бы терпеть прозвания «лжец».
Бонифаций. Обманами такого рода полна вселенная.
Беат. Имени «вор» тоже никто не переносит, а к самой вещи далеко не все так уж непримиримы.
Бонифаций. Жду объяснений.
Беат. Какое различие меж тем, кто крадет твое имущество из сундука, и тем, кто ложно клянется, будто ничего не принимал от тебя на сохранение?
Бонифаций. Никакого. Разве что больший злодей тот, кто грабит человека, который ему доверился.
Беат. А многие ли возвращают принятое на сохранение? Или если и возвращают — то полностью?
Бонифаций. Я так полагаю, что очень немногие.
Беат. Но никто из них не примет наименования вора, хотя самой вещи не страшится.
Бонифаций. Нисколько!
Беат. А при управлении имуществом сирот и завещанными имуществами — сочти‑ка мне, сколько прилипает к пальцам управителей?
Бонифаций. Часто всё до последнего.
Беат. Воровство любят, а название ненавидят.
Бонифаций. Вернее не скажешь.
Беат. Как действуют те, кто ведает общественною казной, кто чеканит скверную монету и, то поднимая, то снижая стоимость денег, расстраивает состояния частных лиц, нам, пожалуй, не совсем ясно. Но о том, что мы видим и испытываем каждодневно, говорить дозволено. Кто набирает в долг с намерением никогда не отдавать, — разве он не вор?
Бонифаций. Несколько благозвучнее назвать его, пожалуй, и можно, но лучше — никогда.
Беат. А ведь этаких господ повсюду неисчислимые толпы, и никто из них имени вора не потерпит.
Бонифаций. Душу ведает только бог; поэтому у людей они зовутся должниками, а не ворами.
Беат. Что за важность, как зовутся они у людей, если перед богом они воры! Ведь собственная душа ведома каждому. Если у человека много долгов, а он все, что ему ни достается, проматывает беспутно, если, прожившись в одном городе, надувает заимодавцев и бежит в другой, выискивая простодушных гостеприимцев, которых тоже можно было бы обмануть, и так поступает неоднократно, — разве он недостаточно обнаруживает свои намерения и свою душу?
Бонифаций. Более чем достаточно. Но вот еще какие румяна часто наводят они на свои безобразия.
Беат. Какие?
Бонифаций. Быть должным многим и помногу — это, дескать, у них общее с первыми вельможами и даже с государями; и получается, что такой образ мыслей доставляет ложную славу знатности.
Беат. Но что от нее за польза?
Бонифаций. Рыцарю люди готовы позволить чуть ли не всё подряд — просто диву даешься.
Беат. По какому праву? На каком основании?
Бонифаций. На том же основании, на каком управители приморских областей присваивают все, что выбросят на берег волны после гибели корабля, хотя бы хозяин и уцелел; на каком поймавшие вора или разбойника забирают себе все, что у него отнимут.
Беат. Подобные законы могли бы издать и сами воры.
Бонифаций. Они бы и издали, если бы могли сообщить им надлежащую силу; и имели бы на что сослаться в свое оправдание, если бы прежде, чем красть, объявили войну.
Беат. Кто дал это преимущество рыцарю‑коннику против пехотинца?
Бонифаций. Благосклонность войны. Они так готовят себя к службе, чтобы проворнее грабить врага.
Беат. Так, я думаю, Пирр готовил к войне своих солдат.
Бонифаций. Нет, не Пирр, а лакедемоняне.
Беат. Пропади они пропадом вместе со своим войском! Но откуда наименование для такого преимущества?
Бонифаций. Одним оно достается от предков, другие покупают за деньги, а кое‑кто и сам принимает[22].
Беат. Разве можно и так?
Бонифаций. Можно, если нрав подходящий.
Беат. Какой же?
Бонифаций. Это когда человек никакого доброго занятия не имеет, блестяще одевается, пальцы унизывает перстнями, блудит прилежно, усердно мечет кости, режется в карты, время проводит в попойках и гуляньях, ни о чем низменном никогда и не вспомнит, но без конца твердит Фрасоновы речи[23] насчет крепостей, сражений да битв. Такие люди позволяют себе объявлять войну кому ни вздумают, хотя своей земли ни вершка — негде ногу поставить.
Беат. Ты мне описываешь рыцарей, не коня заслуживающих, а «кобылы», на которой пытают злодеев. Но в Сигамбрии их, увы, немало[24].
Харон
Харон. Дух Аластор[25].
Харон. Куда ты так спешишь, Аластор, и что у тебя за радость?
Аластор. Как ты кстати, Харон! Я спешил к тебе.
Харон. Какие новости?
Аластор. Несу вести, для тебя и для Прозерпины[26] самые счастливые!
Харон. Выкладывай, что принес, — разгружайся!
Аластор. Фурии[27] трудились так усердно и удачно, что не осталось на земле уголка, который бы они не отравили адскими бедами — усобицей, войной, грабежом, мором. Они далее оплешивели, выпустив всех своих змей, и теперь разгуливают без капли яда и повсюду выискивают гадюк и аспидов, потому что головы у них как яйцо, ни единого волоса, а в груди сухо. Так что ты не зевай — готовь свой челнок и весла: скоро нахлынет такая уйма теней, что, боюсь, тебе одному всех и не перевезти!
Харон. Это нам известно.
Аластор. Откуда?
Харон. Осса еще третьего дня уведомила.
Аластор. Нет никого проворнее этой богини! Но отчего тогда ты здесь, а не подле челнока?
Харон. По делу, конечно. Пришел подыскать какую‑нибудь крепкую трирему[28]: мой челнок уже обветшал и весь прогнил, его на этакий груз недостанет, если то, что рассказала Осса, — правда. Впрочем, и на Оссу[29] кивать не надо. Сами обстоятельства вынуждают — я потерпел крушение.
Аластор. То‑то, я гляжу, с тебя так и течет. Я сперва подумал, ты из бани.
Харон. Нет, выплыл из Стигийской топи.
Аластор. А тени где?
Харон. Плавают вместе с лягушками.
Аластор. Но что рассказала Осса?
Харон. Три земных самодержца[30] ринулись друг на друга в смертельной, непримиримой ненависти, и ни одна страна христианского мира не свободна от страха перед бешенством войны, ибо эти трое втянули в сообщество и остальных государей. Все в таком расположении духа, что никто не желает уступать другому — ни датчанин, ни поляк, ни шотландец. Между тем и турок не сидит сложа руки, но готовит великие беды. Повсюду свирепствует чума — в Испании, в Англии, в Италии, во Франции. Вдобавок, из различия мнений родился не виданный доныне недуг[31], который так изуродовал все души, что истинной дружбы нет более нигде, но брат поднимается против брата и жена против мужа. Есть надежда, что и отсюда пойдет когда‑нибудь на людей отменный мор, коли слова и перья заменятся кулаками и мечами.
Аластор. Все истинная правда! Многое я видел сам: ведь я верный спутник и помощник фуриям, которые сейчас как никогда доказали, что достойны своего имени.
Харон. Но есть опасность, как бы вдруг не явился какой‑нибудь демон и не призвал бы к миру: ведь смертные души переменчивы. Я слышал, что живет над нами какой‑то Полиграф[32], который своим пером не перестает поносить войну и восхвалять мир.
Аластор. Он давно поет глухим. Сперва он написал жалобу сокрушенного мира, теперь — эпитафию уже скончавшемуся[33]. Но есть и другие, которые радуются нашим успехам не меньше, чем сами фурии.
Харон. Кто такие?
Аластор. Некие животные в темных и белых плащах[34], в туниках цвета золы, убранные разноцветными перьями. Они постоянно при дворах государей и вливают им в уши любовь к войне; к тому же склоняют и знать, и простой народ. За евангельскою проповедью возглашают, что война справедливая, святая, благочестивая. Но ты особенно подивишься отваге этих мужей, когда узнаешь, что одно и то же возглашают они по обоим станам. У французов проповедуют: «Бог за Францию, а кто защитником имеет бога, тот непобедим!» У англичан и испанцев — то лее самое: «Войну эту ведет не император, но бог! Вы только будьте храбры — и победа за нами. Если же кто падет в бою, он не гибнет — он взлетает прямо в небеса, как есть, в полном вооружении».
Харон. И люди им верят?
Аластор. На что только не способно притворное благочестие! К тому же прими в соображение юную неискушенность в жизни, жажду славы, гнев, силу природных склонностей. Таких людей нетрудно ввести в обман, и легко стронуть с места повозку, чье дышло и без того направлено к пропасти.
Харон. Я охотно сделаю этим животным что‑нибудь приятное.
Аластор. Приготовь им знатное угощение — лучше ничего не придумаешь.
Харон. Но только из мальвы, волчьих бобов и порея. У нас, как ты знаешь, других припасов нет.
Аластор. Из куропаток, каплунов и фазанов, если хочешь угодить гостям.
Харон. Но что их побуждает так прилежно раздувать войну? Какую выгоду пожинают они на этом поле?
Аластор. А им от умирающих больше пользы, чем от живых. Тут и завещания, и заупокойные службы, и буллы, и многие другие завидные прибытки. Наконец, они предпочитают военные лагеря своим ульям. Война сплошь да рядом выводит в епископы тех, кто в мирные дни не стоил и медной монетки.
X ар он. Умны!…
Аластор. Но к чему тебе трирема?
Харон. Неохота в другой раз тонуть посреди топи.
Аластор. Это из‑за множества пассажиров?
Харон. Конечно.
Аластор. Но везешь‑то ведь тени, не тела. А у тени что за вес!
Харон. Как у водяного паука, но этих пауков может набраться такая сила, что перегрузят челнок. И потом, ты сам знаешь, челнок тоже призрачный.
Аластор. Но, помнится, мне случалось видеть, набегала огромная толпа, челнок всех не вмещал, и на твоем кормиле висло иной раз по три тысячи теней, а ты ни малейшей тяжести не чувствовал.
Харон. Не спорю, но такими легкими души бывают, когда разлучаются с телом постепенно, а само тело истощено чахоткою или неперемежающеюся лихорадкой. Но если душа внезапно исторгнута из тучного тела, она уносит с собою много телесной тяжести. Такие души посылает к нам паралич, воспаление горла, чума, но в первую очередь война.
Аластор. Не думаю, чтобы французы или испанцы были очень тяжелые.
Харон. Гораздо легче прочих, но и у них души — не пушинки. Но из британцев и германцев, откормленных на славу, выходят подчас такие души, что недавно я насилу увез только десяток, да и то, если бы дорогою не выкинул две или три за борт, погиб бы вместе с челноком, со всеми ездоками и с платою за перевоз.
Аластор. Опасность громадная!
Харон. Что ж, по‑твоему, будет, когда подоспеют жирные сатрапы, Фрасоны и отчаянные рубаки?
Аластор. Из тех, что гибнут в справедливой борьбе, я думаю, к тебе не является никто: говорят, они возносятся прямо в небеса.
Харон. Куда они возносятся, я не знаю, а знаю только одно: всякий раз, как война, ко мне приходит столько раненых и увечных, что я начинаю сомневаться, уцелел ли на земле хоть один живой. И приходят нагруженные не только пьянством и обжорством, но еще буллами, приходами и многим иным.
Аластор. Ну, этого уж они с собою не приносят: к тебе все приходят нагие!
Харон. Так‑то оно так, да новички несут с собою сонные призраки подобных вещей.
Аластор. Так ли обременительные сонные видения?
Харон. Для моего челнока — да, обременительны. Что я говорю — «обременительны»? Уже ко дну его пустили! И наконец, такое множество оболов[35] тоже, по‑твоему, ничего не весит?
Аластор. Нет, мне кажется, весит, если они медные.
Харон. Вот я и решил присмотреть себе подходящее судно.
Аластор. Поздравляю тебя!
Харон. Это с чем же?
Аластор. Ты вскоре разбогатеешь.
Харон. Из‑за множества теней?
Аластор. Да.
Харон. Если бы они прихватывали свои богатства с собою! А то они в челне горько плачут об оставленных наверху царствах, епархиях, аббатствах, бесчисленных золотых талантах[36], а мне не приносят ничего, кроме единственного обола. И все, что у меня накоплено за три тысячи лет, можно насыпать в одну трирему.
Аластор. Кто ищет дохода, тому и расходы надо нести.
Харон. Но смертные, как я слышу, ведут дела поудачнее: за три года богатеют, если Меркурий благосклонен.
Аластор. Но они же и разоряются дотла сплошь да рядом. Твои доходы меньше, зато вернее.
Харон. Не знаю, насколько они верны. Если сегодня появится какой‑нибудь бог, который уладит раздоры государей, — все пропало!
Аластор. Ну, об этом не тревожься, спи спокойно, хоть на левом боку, хоть на правом: ручаюсь, что в ближайшие десять лет мира бояться нечего. Один лишь папа римский усердно призывает к согласию, но, поверь мне, он моет эфиопа. Ропщут и города, устав от бедствий, и целые народы, — точно не знаю какие, — шепчутся недовольно, твердят, что это несправедливо, чтобы из‑за частных обид, из‑за честолюбия двоих или троих людей все в мире было перевернуто вверх дном; но как бы здраво они там ни судили, а победу — помяни мое слово — одержат фурии. Но объясни мне, к чему за покупкою судна обращаться к людям? Разве у нас своих мастеров нет? Например — Вулкан.
Харон. Да, конечно, — если бы я надумал обзавестись медным кораблем[37].
Аластор. И работников искать не надо.
Харон. Это‑то верно, да у нас леса нет.
Аластор. Что я слышу? В подземном царстве нет лесов?
Харон. Даже рощи, что росли в Елисейских полях, и те сведены.
Аластор. Но на какую потребу?
Харон. На костры, чтобы сжигать тени еретиков. Недавно пришлось нам даже уголь рыть из земных недр.
Аластор. Не понимаю! Неужели эти тени нельзя казнить с меньшими издержками?
Харон. Так рассудил Радамант[38].
Аластор. Когда ты купишь трирему, откуда гребцы возьмутся?
Харон. Мое дело — держать кормовое весло. А грести будут тени, если захотят переправиться на другой берег.
Аластор. Но есть такие тени, что веслом двинуть не умеют.
Харон. У меня ни для кого поблажек нет — пусть гребут и монархи и кардиналы, каждый в свой черед, наравне с простолюдинами и бедняками. А умеют или не умеют — мне все равно.
Аластор. Помогай тебе Меркурий счастливо приобрести трирему, а я тебя дольше задерживать не хочу. Пойду с радостною вестью к Орку[39]. Но погоди, погоди, Харон!
Харон. Что такое?
Аластор. Возвращайся скорее, чтобы тебя не захлестнула толпа.
Харон. Да ты и так застанешь больше двухсот тысяч на берегу, не считая тех, которые плавают в болоте. Но я потороплюсь, как только сумею. А ты скажи им, что я скоро буду.
Синод грамматиков
Альбин. Бертульф. Кантел. Дифил. Евмений. Фабулл. Гадитан
Альбин. Есть ли среди нас знаток арифметики?
Бертульф. А на что он нам нужен?
Альбин. Он сосчитал бы точно, сколько сошлось грамматиков.
Бертульф. Ну, это нам и собственные пальцы скажут, безо всяких счетных камешков. Тебя кладу на большой палец, себя — на указательный, Кантела — на средний, Дифила — на безымянный, Евмения — на мизинец. Теперь перехожу к левой руке. Здесь на большой кладу Фабулла, на указательный — Гадитана. Если не ошибаюсь, нас семеро. Но к чему это знать?
Альбин. Я слыхал, что как раз такое число участников сообщает собранию законную силу.
Бертульф. О каком собрании ты толкуешь?
Альбин. Есть один важный вопрос, который давно и сильно меня тревожит; и не только меня, но и многих весьма ученых людей. Я его вам предложу, чтобы суждением нашего синода он был разрешен раз и навсегда.
Кантел. Что‑то должно быть необычайное, Альбин, если ты этого не знаешь и если проницательнейшая твоя душа мучится так долго и так сильно. Поэтому мы и сами очень хотим услышать, в чем дело. Я говорю один, но от имени всех.
Альбин. Итак, все насторожите и уши, и души. Много глаз зорче одного. Есть ли меж вами хоть один, кто бы взялся нам объяснить, что означает слово «антикомарита»?
Бертульф. Нет ничего проще! Это порода свеклы, которую древние называли «водяной»[40], с искривленным, узловатым корневищем, удивительно невкусная, а запаха такого мерзкого, что и с анагирисом[41] может потягаться.
Кантел. Водяная свекла! Скажи лучше: «свекольная моча»! Кто и когда слыхал или читал такое название — «водяная свекла»?!
Бертульф. Об этом с полной определенностью сообщает Маммотрект[42] (название это постоянно искажают, правильно он зовется Маммотрепт — как бы «Бабкин Выкормыш»).
Альбин. Что за название такое?
Бертульф. Оно дает понять, что в книге не найдешь ничего, кроме забав да утех: ведь «маммы» (по‑гречески — бабки) всегда балуют внуков больше, чем матери — детей.
Альбин. Да, в самом деле потешное сочинение. Недавно я натолкнулся на эту книгу и чуть было со смеху не лопнул.
Кантел. Где ж ты ее нашел? Это такая редкость!…
Бертульф. Как‑то в Брюгге аббат святого Бавона, по имени Ливии, повел меня после завтрака к себе в библиотеку, которую он собирал, не щадя затрат: он человек старый и хочет оставить по себе добрую память. Собрание замечательное! Все книги переписаны от руки, все на пергамене, нет ни одной, которая бы не была украшена разными рисунками и не переплетена в шелк и золото. Даже сам размер книг и их тяжесть заключали в себе какое‑то величие.
Альбин. И какие были книги?
Бертульф. О, одна другой прекраснее! «Католикон»[43], «Брахилог»[44], Овидий, переложенный аллегориями, и многие‑многие другие. Среди них обнаружил я и милейшего Маммотрепта и в числе его забав нашел «водяную свеклу».
Альбин. Почему ее зовут «водяной»?
Бертульф. Перескажу то, что прочел; за достоверность пусть будет в ответе автор.
По его словам, она растет в местах влажных и гнилых, лучше всего в грязи или — извините за грубость — на навозной куче.
Альбин. И дух, стало быть, тяжелый?
Бертульф. До того тяжелый — тяжелее, чем в отхожем.
Альбин. А есть ли от этого овоща какая‑нибудь польза?
Бертульф. Не только что польза — он считается изысканным лакомством.
Альбин. Наверно, у свиней, или у ослов, или у кипрских быков[45].
Бертульф. Нет, у людей, и к тому же изнеженных и разборчивых. Существует племя пелинов[46], у которых застолья тянутся очень подолгу. Заключительное возлияние они на своем языке зовут «ресумта» — примерно то же, что у нас «сладкое».
Альбин. Сладкое отменное!
Бертульф. Порядок этой заключительной пирушки такой, что хозяин может предложить гостям что ни заблагорассудится, а отказываться нельзя, но все надо принимать с благодарностью.
Альбин. Что, если бы он предложил цикуту или отваренную дважды капусту[47]?
Бертульф. Что ни поставят на стол, надо съесть без всяких разговоров. Дома каждый может вырвать то, что проглотил, потому что почти всегда хозяин потчует водяной свеклой, или антикомаритой — можно называть и так и этак, разницы никакой. К ней добавляют немного дубовой коры и побольше чеснока — получается салат.
Альбин. Кто же установил столь варварский порядок?
Бертульф. Обычай; он сильнее любого тирана.
Альбин. Трагический круг ты мне изобразил, ежели он завершается так неприятно.
Бертульф. Я свое высказал, но отнюдь не предрешаю, что не может быть суждения, более верного.
Кантел. А мне известно, что у древних была рыба, которую называли акомарита.
Бертульф. От кого известно?
Кантел. Книгу могу показать; имени автора сейчас не припомню. Написана она по‑французски, но еврейскими буквами.
Бертульф. Какого вида была рыба антикомарита?
Кантел. Вся в черной чешуе, только брюхо белое.
Бертульф. Не рыба, а какой‑то киник в плаще! А вкусом какова?
Кантел. Хуже не бывает. И очень вредная вдобавок. Попадается в гнилых прудах, иногда в выгребных ямах, вялая, слизистая, только возьмешь ее в рот — начинается тяжелый насморк, который даже рвотою не облегчить. Водится в той земле, что именуют Кельтифракией[48], Там ее едят с удовольствием, потому что отведать мяса там преступление страшнее убийства.
Альбин. Несчастная это земля со своею антикомаритой.
Кантел. Больше я ничего не знаю и тоже не хотел бы, чтобы мое мнение кому‑либо помешало высказаться.
Дифил. Зачем искать объяснения у Маммотрепта или в еврейских письменах, когда сама этимология слова явственно обнаруживает, что «антикомариты» — это девушки, неудачно вышедшие замуж: мужья у них старые. Ведь ни для кого не новость, что переписчики quo превращают в со, оттого, что с, q и к — звуки сродные[49].
Εвмений. Если б мы были уверены, что это слово — латинское, Дифил, пожалуй, был бы недалек от истины. Но мне кажется, что оно греческое и слилось из трех слов: αντί, то есть «против», κώμη, то есть «деревня», и οαριζειν, то есть «по‑женски болтать». «О» через синналефу[50] выпало, и получается, что «антикомарита» — это женщина, которая всем докучает грубой деревенскою болтовней.
Φабулл. Наш Евмений выказал себя чутким грамматиком. Но, по‑моему, здесь сколько слогов, столько слито и слов: «ан» означает άνευ[51], «ти» — τιλλων[52], «ко» — κωδια[53], «ма» — μαλα[54], «ри» — ρυπαρα[55], «та» — ταλας[56]. В целом же складывается: несчастный безумец, выдирающий шерсть из гнилых шкур.
Альбин. Такому работнику как раз и питаться водяною свеклою, о которой толковал Бертульф.
Бертульф. Вот именно!
Гадитан. Все вы обнаружили и чуткость и зоркость, но мне думается, что «антикомарита» — это «строптивая жена»: тут имела место синкопа[57], а первоначально было «антидикомарита», то есть «постоянно перечащая мужу».
Альбин. Ну, если мы усвоим такие тропы, то «послаблять» легко превратится в «послать», а «прекрасно» в «пресно».
Бертульф. Но Альбин, который в нашем сенате консул, до сих пор не открыл своего мнения.
Альбин. От себя мне сказать нечего. Но я охотно предложу вам на рассмотрение то, что недавно услышал от здешнего своего гостеприимца; болтун он невероятный, и всевозможных рассказов у него больше, чем у соловья песен. Так вот, он решительно утверждал, что слово это халдейское и состоит из трех частей. У халдеев, говорил он, «анти» значит «чудной» или «вспыльчивый», «комар» — «камень», а «ита» — «сапожный»[58].
Кантел. В нашем синоде все вышло в точности по пословице: сколько голов, столько и умов. Как же мы постановим? Подсчитать мнения можно, а разделить, так чтобы большинство взяло верх над меньшинством, нельзя.
Альбин. Тогда пусть лучшее возьмет верх над худшим.
Кантел. Но для этого потребовалось бы собрать еще один синод, потому что всяк свою невесту считает самой красивой.
Альбин. Будь это верно, было бы куда меньше прелюбодеев. Но у меня есть план. Давайте бросим жребий бобами, кому из нас быть судьею; он один и решит за всех.
Кантел. Хоть бы тебе самому и пришлось расхлебывать эту бобовую похлебку! Ну, что? Верно я предсказал?
Альбин. Мне больше по душе самое первое и самое последнее объяснение.
Кантел. Присоединяемся. Опять я один говорю от имени всех.
Альбин. Ну, что же, пусть отныне это решение принадлежит к тем, в коих сомневаться не дозволено.
Кантел. Правильно!
Альбин. А если кто вздумает его оспорить, какую кару назначим?
Кантел. Записать его «еретиком от грамматики», да еще прописными буквами!
Альбин. Прибавлю, в добрый час, то, что мне представляется заслуживающим внимания. Узнал я об этом от одного врача‑сирийца и хочу поведать друзьям.
Бертульф. Что именно?
Альбин. Если сотрешь в ступе водяную свеклу, дубовый желудь[59] и сапожную ваксу, потом добавишь шесть унций дерма и сделаешь припарку, получится быстродействующее средство против собачьей парши и свиной чесотки.
Бертульф. Но вот что, Альбин, который всех нас заставил поломать голову над антикомаритой, у какого писателя вычитал ты это слово?
Альбин. Я скажу, но только на ухо, и кому‑нибудь одному.
Бертульф. Я послушаю, но только на том условии, чтобы после, в свою очередь, сказать кому‑нибудь одному на ухо.
Альбин. Но единица, если ее повторять, в конце концов становится тысячей.
Бертульф. Это верно, но как скоро ты из единицы сделаешь диаду, остановить течение диады[60] не в твоей власти.
Альбин. Что известно немногим, то можно скрыть, что многим — никоим образом. А триада уже принадлежит к множествам.
Бертульф. Сильный довод. Но если у кого три жены, говорят, что он многоженец, а если три волоса на голове или три зуба во рту, как скажут люди — что это, много или мало?
Альбин. Ну‑ка, софист, придвинь ухо.
Бертульф. Что я слышу? Это такая же нелепость, как если бы греки не умели назвать своим именем город, дая осады которого привели столько кораблей, и вместо «Трои» говорили бы «Сутрий»[61]!
Альбин. Но этот Рабин недавно с неба свалился, и если бы не прямая помощь божества, мы бы уже сколько времени озирались в растерянности, не понимая, где люди, где благочестие, где философия, где науки.
Бертульф. Да, он заслуживает первого места среди первых любимцев Мории и со своими «антикомаритами» впредь достоин зваться «архиморитом»[62].
ΑΓΑΜΟΣ ΓΑΜΟΣ[63], или неравный брак
Петроний. Габриэль
Петроний. Откуда это наш Габриэль такой мрачный? Не из пещеры ли Трофония?
Габриэль. Нет. Со свадьбы.
Петроний. Никогда не видывал лица, которое было бы так непохоже на свадебное! Кто побывает на свадьбе, после целых шесть дней выглядит приятнее и веселее обычного, а старики — так даже молодеют лет на десять! Что же это за свадьба такая? Наверное — Смерти с Марсом?
Габриэль. Нет, родовитого юноши с девушкою шестнадцати лет, безупречной внешности, нрава и состояния. Коротко говоря — хоть и самому Юпитеру под пару!
Петроний. Как? Такая юная девушка — такому старикашке?
Габриэль. Цари не старятся.
Петроний. Откуда ж в этом случае твоя печаль? Может, завидуешь жениху, который перехватил у тебя желанную добычу?
Габриэль. О, нисколько!
Петроний. Или случилось что‑либо вроде того, что в стародавние времена на пиру у лапифов[64]?
Габриэль. Нет, ничего похожего.
Петроний. Или влаги Вакха недостало[65]?
Габриэль. Наоборот, еще осталось.
Петроний. Флейтистов не было?
Габриэль. И скрипачи, и арфисты, и флейтисты, и волынщики — все были.
Петроний. Ну, так что же? Гименей не явился?
Габриэль. Хоть и усердно его призывали, а попусту.
Петроний. И Хариты не пришли?
Габриэль. Нет. Ни дружка‑Юнона, ни золотая Венера, ни Юпитер Брачный — никто!
Петроний. Зловещая, как тебя послушаешь, была свадьба и άθεος[66], а лучше сказать — άγαμος γάμος.
Габриэль. Ты бы и больше этого сказал, если бы видел все своими глазами.
Петроний. Значит, и не плясали на свадьбе?
Габриэль. Какой там! Хромали, а не плясали!
Петроний. И ни один благосклонный бог не оживлял застолья?
Габриэль. Никого из бессмертных не было, кроме одной богини, которая по‑гречески зовется Псора[67].
Петроний. Ты описываешь мне чесоточную свадьбу.
Габриэль. Если б только чесоточную… Изъязвленную и гнойную!
Петроний. Но что такое, Габриэль? Упоминание насчет чесотки даже слезы у тебя вызвало!
Габриэль. Само дело, Петроний, такое, что даже из камня выжало бы слезы.
Петроний. Пожалуй, если бы камень видел. Но, прошу тебя, расскажи, что приключилось. Не скрывай, не томи меня дольше.
Габриэль. Ты знаешь Лампридия Евбула?
Петроний. Лучше и богаче нет человека в нашем городе.
Габриэль. А его дочь Ифигению[68]?
Петроний. Украшение нашего века.
Габриэль. Верно. А знаешь, за кого она вышла?
Петроний. Если скажешь, буду знать.
Габриэль. За Простофилия Блина.
Петроний. За этого Фрасона, который убивает всех подряд — в хвастливых своих баснях, разумеется?
Габриэль. За него самого.
Петроний. Но ведь он уже давно известен в нашем городе преимущественно двумя достоинствами — враньем и паршою, которая твердого названия еще не имеет и потому весьма многоименна[69].
Габриэль. Гордая парша и грозная; если дойдет до схватки, она не уступит ни проказе, ни слоновой болезни, ни лишаю, ни стригущему лишаю, ни волчанке.
Петроний. Так утверждает племя врачей.
Габриэль. Что же теперь, Петроний? Опишу девушку. Ты, правда, и сам ее себе представляешь, но убор придал столько прелести природной ее красоте! Милый мой Петроний, ты бы сказал, что перед тобою богиня! Ей было к лицу всё! Но вот появляется распрекрасный жених — безносый, одну ногу волочит (но совсем не так ловко, как швейцарцы[70]), руки в струпьях, дыхание зловонное, глаза мутные, на голове повязка, гной сочится и из ноздрей, и из ушей. У других пальцы в перстнях, у него даже на бедрах кольца.
Петроний. Что за беда стряслась с родителями, которые отдали такую дочь такому выродку?
Габриэль. Не знаю. Но многим кажется, что они рехнулись.
Петроний. Может быть, он очень богат.
Габриэль. Очень. Но одними долгами.
Петроний. Если бы девушка отравила ядом обоих дедов и обеих бабок, молено ль было придумать ей наказание тяжелее?
Габриэль. Если бы помочилась на прах родителей, достаточной карою было бы дать хоть один поцелуй такому чудовищу.
Петроний. Согласен.
Габриэль. Честное слово, мне это представляется более жестоким, чем если бы ее нагою бросили медведям, или львам, или крокодилам: либо дикие звери пощадили бы замечательную красу, либо смерть мигом прекратила бы все муки.
Петроний. Ты совершенно прав. Мне этот поступок представляется достойным Мезентия, который, как говорит Марон[71],
…мертвых тела с живыми связывал, руки
Вместе с руками, уста — с устами…
Но и Мезентий, если не ошибаюсь, не был так свиреп, чтобы привязать к трупу такую прелестную девушку. Да и лучше быть привязанным к любому трупу, чем к такому гнусному, как этот. Ведь самое его дыхание — яд, его речи — чума, его прикосновение — смерть.
Габриэль. Ты только подумай, Петроний, сколько наслаждения будет в этих ласках, этих объятиях, этих ночных играх и забавах!
Петроний. Я часто слышал, как богословы рассуждают о неравном браке. Этот брак с полным правом можно назвать неравным, — все равно что драгоценный камень оправили бы в свинец. Но что меня изумляет, так это отвага юной девицы. Обыкновенно девушки чуть не в обморок падают, завидев призрак или выходца с того света, а она отважится обнять ночью этакий труп?
Габриэль. Ей оправданием служит воля родителей, бесстыдство друзей, простодушие нелепого возраста. Я же не могу надивиться безумию отца с матерью. Кто пожелает выдать дочь, хотя бы и самой несчастливой наружности, за прокаженного?
Петроний. Никто, по‑моему, если он сохраняет хоть крупицу здравого смысла. У меня если б дочь была и кривая, и хромая, и уродливая, как гомеровский Ферсит, да еще бесприданница вдобавок, я бы и тогда отказался от подобного зятя.
Габриэль. Но эта язва и мерзее и опаснее всякой проказы! Она и расползается быстрее, и нападает все вновь и вновь, и часто убивает; а проказа иной раз не препятствует человеку дожить и до глубокой старости.
Петроний. Может быть, родители не знали о болезни жениха?
Габриэль. Знали прекрасно.
Петроний. Если они так ненавидели свою дочь, зашили б ее лучше в мешок и бросили в Шельду[72]!
Габриэль. Конечно, это было бы меньшим безумием.
Петроний. Может, он каким‑нибудь дарованием их пленил? Отличается в каком‑нибудь искусстве?
Габриэль. Во многих: неутомимый игрок, непобедимый пьяница, наглый развратник, величайший мастер лгать и молоть вздор, грабитель не из ленивых, мот замечательный, гуляка отчаянный. К чему много слов? Школа учит лишь семи благородным искусствам, у него наготове более десятка неблагородных.
Петроний. Но должно же быть хоть что‑то, чем он приобрел расположение родителей!
Габриэль. Ничего, кроме хвастливого имени рыцаря‑конника.
Петроний. Какой там конник, когда он из‑за своей парши едва ли и в седло‑то способен сесть! Хотя, наверно, у него владенья изрядные?
Габриэль. Были кой‑какие, но после всех сумасбродных выходок не осталось ничего, кроме одной башни, откуда он обычно выезжает в разбойничьи набеги, да и та в таком прекрасном виде, что ты и свиней не стал бы держать. Однако ж на языке у него постоянно лишь замки, да лены[73], да прочие звонкие слова; и герб свой поприколачивал где только возможно.
Петроний. Что у него в гербе?
Габриэль. Три золотые слона на пурпурном поле.
Петроний. Выходит, что слону — слоновая болезнь. Но кровожадный, надо полагать, человек.
Габриэль. Не так до крови жадный, как до вина. Красное вино прямо обожает.
Петроний. Значит, хобот ему нужен для питья.
Габриэль. Очень нужен.
Петроний. Ну, что ж, герб свидетельствует, что его хозяин — большой дурень, бездельник и винохлеб. Пурпур — цвет не крови, но вина, а золотой слон обозначает: «Сколько бы золота у меня ни появилось, все пропью!»
Габриэль. Так оно и есть.
Петроний. Принесет ли он хоть что‑нибудь своей невесте, этот Фрасон, хоть какую‑нибудь выгоду?
Габриэль. Выгоду? Самую обильную…
Петроний. Мот — обильную выгоду?
Габриэль. Дай мне договорить. Самую обильную и самую худшую паршу.
Петроний. Провалиться мне на этом месте, если бы я охотнее не выдал свою дочь за коня, чем за такого конника!
Габриэль. А я — так хотя бы и за монаха! Потому что не за человека вышла она замуж, но за труп человека. Если бы ты видел это зрелище, скажи, смог бы ты удержаться от слез?
Петроний. Каким образом, когда я и теперь‑то едва не плачу? Неужели родители были настолько глухи к естественному чувству любви, чтобы единственную дочь, девушку такой красоты, такого дарования, такого нрава, отдать в рабство такому чудовищу ради поддельного герба?!
Габриэль. И такой посушок, свирепей и нечестивей которого и представить себе нельзя, для важных господ не более чем забава, хотя те, кто рожден править государством, должны обладать здоровьем самым крепким. Состояние тела воздействует и на силу духа; а эта болезнь пожирает мозг человека до конца. Вот и получается, что во главе государства становятся люди, недужные и духом и телом.
Петроний. Не только сильным умом и цветущим здоровьем должны обладать люди, стоящие у кормила правления, — они должны и внешне отличаться благообразием. Хотя главное достоинство государей — это мудрость и бескорыстие, далеко не безразлично, какова внешность того, кто повелевает другими. Если он жесток, телесное безобразие много способствует ненависти, если добр и честен,
Доблесть милее вдвойне, заключенная в теле прекрасном [74].
Габриэль. Верно.
Петроний. Разве не оплакивают несчастья тех женщин, чьи супруги после свадьбы заболевают проказою или падучей?
Габриэль. И с полным основанием.
Петроний. Что ж это за сумасшествие — самим отдать дочь более чем прокаженному!
Габриэль. Более чем сумасшествие. Если вельможа желает вырастить щенков, спрашивается, подпустит ли он к суке хороших кровей паршивого и безродного пса?
Петроний. Напротив, примет все меры, чтобы и кобеля подобрать как можно благороднее, — иначе родятся ублюдки.
Габриэль. А если бы начальник пожелал увеличить конницу, неужели подпустил бы к отличной кобыле больного и выродившегося жеребца?
Петроний. Больного он не потерпел бы и в общей конюшне — чтобы болезнь не перекинулась на других лошадей.
Габриэль. И в то же время они не считают важным, кого подпустить к дочери и от кого родятся дети, которым предстоит не только унаследовать все их состояние, но и управлять государством?
Петроний. Даже мужик не всякого быка допустит к корове, не всякого жеребца случит с кобылою, не всякого хряка со свиньею: ведь иной бык предназначен для плуга, жеребец для телеги, а хряк для кухни.
Габриэль. Взгляни, как превратны человеческие суждения! Если какой‑нибудь плебей насильно поцелует патрицианскую девушку, считают, что это обида, за которую должно мстить войною.
Петроний. Беспощадной войною.
Габриэль. И сами, добровольно, все зная, все понимая, отдают самое дорогое, что у них есть, презренному выродку! Это преступление и частное, против собственной семьи, и общественное, против сограждан и всего государства.
Петроний. Если жених, в остальном здоровый, чуть прихрамывает, как трудно ему найти невесту! И только этот порок не в счет при помолвке.
Габриэль. Если кто отдал дочку в услужение францисканцу — какое возмущение, сколько слез о худо пристроенной девице! Но у нее здоровый и крепкий муж, хоть и под рясою, а та весь свой век проводит с полуживым трупом. Если девушка выходит за священника, шутят, что она окунулась в елей; но та узнает мази куда похуже елея[75].
Петроний. Враги так не поступают с пленницами, пираты — с девушками, которых находят на борту захваченного судна, а родители поступают так с единственною дочерью, и власти не назначат над ними опеки!
Габриэль. Как поможет помешанному врач, когда он сам помешан?
Петроний. И удивительно, что государи, чья обязанность — заботиться о подданных хотя бы телесно, то есть прежде всего — об их здоровье, здесь никаких средств не изобретают. Страшная зараза овладела большою частью мира, а они преспокойно храпят, будто это их не касается.
Габриэль. О государях, Петроний, надо говорить с благоговением. Но придвинь‑ка ухо, я шепну тебе три слова.
Петроний. Какое несчастье! Хоть бы ты оказался лживым пророком!
Габриэль. Сколько, по‑твоему, разных болезней от отравленного тысячею разных способов вина?
Петроний. Бесчисленное множество, если верить врачам.
Габриэль. А городские власти что же — дремлют?
Петроний. Нет, они глядят во все глаза, но только — когда взимают налоги.
Габриэль. Та, что сознательно выходит за больного, может быть, и заслуживает своего несчастья, которое сама на себя навлекла; и будь я государем, я бы удалял из города обоих супругов. Но если женщина вышла за больного этою чумой, который, однако же, притворялся здоровым, я, вручи мне кто‑нибудь папскую власть, расторгнул бы этот брак, хотя бы и тысяча договоров его скрепляла.
Петроний. На каком основании? Брак, заключенный по всем правилам, человеком расторгнут быть не может.
Габриэль. Какие же тут, по‑твоему, правила, если брак заключен обманом? Брачный договор не имеет силы, когда девушка введена в заблуждение и выходит за раба, считая его свободным. В этом случае она выходит за раба самой скверной богини — Псоры, и тем печальнее это рабство, что Псора никого на волю не отпускает и, значит, горечь рабства не может быть смягчена ни малейшей надеждою на свободу.
Петроний. Да, ты нашел основание.
Габриэль. Вдобавок, брак возможен только между живыми. А тут жених — мертвый.
Петроний. Вот и еще основание найдено. Но, я полагаю, ты разрешишь паршивым выходить за паршивых — по старинной пословице: ομοιον προς ομοιον[76].
Габриэль. Если бы мне было дозволено делать все, что на пользу государству, я разрешал бы им сочетаться браком, но чету сжигал бы.
Петроний. Тогда ты был бы уже не государем, но Фаларидом[77].
Габриэль. Разве Фаларид представляется тебе врачом, который отсекает несколько пальцев или прижигает один из членов, чтобы не погибло все тело? Мне это представляется не жестокостью, но милосердием. Если бы так поступали, когда зло только зарождалось! Тогда, ценою смерти немногих, можно было охранить здоровье целого города. Подобный пример мы встречаем во французской истории.
Петроний. Но меньшею жестокостью было бы их оскопить и изгнать.
Габриэль. А с женщинами что бы ты стал делать?
Петроний. Навесил бы замок.
Габриэль. Так мы достигнем лишь того, что дурные вороны не будут класть дурных яиц; и я соглашусь с тобою, что это менее жестоко, если и ты признаешь, что более опасно. Ведь похоть испытывают и скопцы, а болезнь распространяется не одним только способом, но ползет дальше и через поцелуй, и через разговор, и через прикосновение, и через распитую вместе бутылку. А с этою болезнью сопряжено какое‑то роковое зложелательство и злорадство, так что всякий, кто ею страдает, рад заразить как можно больше людей, даже без всякой для себя корысти. Они могут бежать из своего изгнания, могут обмануть, пользуясь ночною тьмой или неведением; от мертвых же никакой опасности нет.
Петроний. Да, согласен, это надежнее; но отвечает ли это христианской кротости, я не уверен.
Габриэль. Скажи мне, от кого больше опасности — от обыкновенных воров или от них?
Петроний. Нельзя не признать, что деньги намного дешевле здоровья.
Габриэль. И, однако, воров мы, христиане, вздергиваем на виселицу, и это зовется не жестокостью, но справедливостью. А если ты печешься о благе государства, так это твой долг.
Петроний. Но виселицей карают за нанесенный ущерб.
Габриэль. А эти, стало быть, доставляют выгоду! Но допустим даже, что многие заразились безо всякой своей вины, хотя ты мало найдешь больных, которым бы эту язву не принесло распутство. Законоведы учат, что иной раз справедливо предать смерти и невинных, если это очень существенно для государства. Так вот и греки, разрушив Трою, убили Астианакта, сына Гектора, чтобы через него не возобновилась война. И не считается нечестивым, когда после убийства тирана умерщвляют и его детей, ни в чем не повинных. Мы, христиане, непрерывно воюем, а ведь нам известно, что самая большая доля военных бедствий падает на тех, кто никак этого не заслужил. То же бывает и при так называемых репрессалиях: подлинный виновник в безопасности, а грабят торговца, который не только что ни к чему не причастны, но даже и не слыхал о случившемся. Если мы пользуемся такими средствами в делах не столь важных, как, по‑твоему, надлежит действовать в обстоятельствах самых суровых и грозных?
Петроний. Перед истиной я отступаю.
Габриэль. И еще вот о чем поразмысли. У итальянцев, едва вспыхнут первые искры чумы, — все двери на запор, и кто прислуживает больному, не имеет права показаться на людях. Иные называют это бесчеловечностью, но в этом высшая человечность: благодаря такой бдительности после немногих похорон недуг затухает. Разве это не человечность — уберечь от опасности столько тысяч жизней? Некоторые корят итальянцев негостеприимством за то, что при слухах о чуме гостю вечерней порою двери не отворяют и он вынужден ночевать под открытым небом. Нет, это благочестие, если, ценою неудобства немногих людей, зорко хранят величайшее благо всего государства. Иные очень гордятся своею храбростью и любезностью, когда навещают больного чумой, даже не имея к нему никакого дела; но, вернувшись домой, они заражают жену, детей и всех домочадцев. Так есть ли храбрость глупее и любезность нелюбезнее — ради того, чтобы приветствовать чужого, рисковать жизнью самых близких! А ведь эта парша гораздо опаснее чумы, которая редко поражает близких больного, а стариков почти и вовсе не трогает; тех же, кого затронет, либо скоро избавляет от мук, либо возвращает к жизни и здоровью еще более чистыми, чем до болезни. Парша — не что иное как вечная смерть или, сказать вернее, погребение: человека обмазывают мазями и увертывают бинтами, в точности как мертвое тело.
Петроний. Истинная правда. Против этого столь пагубного недуга должно было принять хотя бы те же меры, какие принимаются против проказы. А если и этого чересчур много, пусть никто не дается брить бороду и не ходит к цирюльнику.
Габриэль. А если бы оба не раскрывали рта?
Петроний. Зараза выходит через ноздри.
Габриэль. Ну, этой беде можно помочь.
Петроний. Каким образом?
Габриэль. Надевать маску, как у алхимиков: глаза будут прикрыты стеклянными оконцами, а дышать — через рог, который под мышкою протянется к спине.
Петроний. Хорошо бы, если только можно не бояться прикосновения пальцев, простыни, гребня и ножниц.
Габриэль. Стало быть, всего лучше — отпустить бороду до колен.
Петроний. Видимо, так. И затем надо издать указ, чтобы никто не совмещал в одном лице цирюльника и хирурга.
Габриэль. Ты обрекаешь цирюльников на голод.
Петроний. Пусть сократят расходы, а плату за бритье немного повысят.
Габриэль. Дельно.
Петроний. Далее, нужен закон, чтобы каждый пил из своего стакана.
Габриэль. Англия едва ли примет такой закон.
Петроний. И чтобы двоим в одной постели не спать, за исключением лишь супругов.
Габриэль. Верно.
Πетроний. Кроме того, чтобы постояльцу в гостинице не стлали простыню, на которой уже кто‑то лежал.
Габриэль. А как быть с немцами, которые стирают белье едва ли не в год два раза?
Петроний. Пусть зададут работу своим прачкам. Наконец, следует отменить приветственный поцелуй, хотя обычай этот старинный.
Габриэль. Даже в храмах божиих?
Петроний. Пусть каждый касается оскулария[78] рукой.
Габриэль. Что скажешь о беседах?
Петроний. Надо избегать гомеровского αγχι σχων κεφαλήν[79]. А кто слушает, пусть крепко сжимает губы.
Габриэль. Столько законов, что и на двенадцати таблицах не уместятся[80]!
Петроний. Но что бы ты все‑таки посоветовал несчастной девушке?
Габриэль. Что бы я ей посоветовал? Чтобы она была несчастна по своей воле — так легче переносить несчастье. И чтобы супружескому поцелую подставляла не губы, а руку, а в супружескую постель ложилась вооруженной.
Петроний. Куда ты отсюда направляешься?
Габриэль. Прямо к своему столу.
Петроний. Зачем?
Габриэль. Напишу эпитафию — вместо эпиталамы, которой от меня ждут.
Циклоп, или Евангелиефор
Канний. Полифем
Канний. На кого ты здесь охотишься, Полифем? [81]
Полифем. На кого, спрашиваешь, охочусь? Без собак и без рогатины?
Канний. Видно, на какую‑нибудь нимфу‑гамадриаду[82].
Полифем. Прекрасно угадал. А вот и охотничья сеть.
Канний. Что я вижу? Вакх в львиной шкуре[83], Полифем с книгою! Γαλή κροκωτον[84].
Полифем. Не только шафрановым цветом расписал я эту книжку, но и красным и синим.
Канний. Я тебе не про шафран говорю. Я сказал греческую пословицу. А книжка, наверно, военная — защищена медными застежками, шишками и пластинами.
Полифем. Посмотри повнимательней.
Канний. Да, вижу. Очень красиво. Но украшений еще мало.
Полифем. Чего не хватает?
Канний. Твоего герба.
Полифем. Какого герба?
Канний. Головы Силена, выглядывающей из бочки[85]. Но какой предмет она изъясняет? Искусство выпивать?
Полифем. Берегись! Изречешь кощунство ненароком!
Канний. Что же это? Уж не божественное ли что‑нибудь?
Полифем. Божественнее нет ничего на свете. Это Евангелие.
Канний. Ηρακλεις[86]! Что Полифему до Евангелия?
Полифем. Ты еще спроси: «Что христианину до Христа»?
Канний. Не знаю, не знаю, но тебе скорее подошла бы алебарда. Если бы мне повстречался незнакомец с такою наружностью в море, я бы принял его за пирата, если бы в лесу — за разбойника.
Полифем. Но как раз этому и учит нас Евангелие — чтобы мы никого не судили по наружности. Подобно тому как под серою рясой нередко скрывается душа тирана, так иной раз коротко остриженная голова, курчавая борода, грозные брови, свирепые глаза, шляпа с перьями, военный плащ, сапоги с прорезями прикрывают евангельскую душу.
Канний. Отчего же нет? Иной раз и под волчьей шерстью скрывается овца, и, — если верить басням, — под львиною шкурой осел.
Полифем. Скажу больше: я знаю человека[87], у которого на голове баран, а в сердце лисица. Ему я хотел бы пожелать, чтобы глаза у него оставались черные, друзья же были белы как снег, и чтобы нрав его сделался золотым с такою же легкостью, с какою покрывается загаром его лицо.
Канний. Если человек в бараньей шапке носит на голове целого барана, как же, спрашивается, нагружен ты, если на голове у тебя баран вместе со страусом? На мой взгляд, это еще глупее — на голове носить птицу, а в сердце осла!
Полифем. Язвишь…
Канний. Но было бы чудесно, если бы не только ты убрал разными украшениями Евангелие, но и оно, в свою очередь, украсило тебя. Ты разрисовал его яркими красками; если бы оно наделило тебя добрыми нравами!
Полифем. Об этом мы позаботимся.
Канний. По всегдашнему вашему обыкновению.
Полифем. Но довольно злословия. Скажи, ты что, решительно осуждаешь всех, кто не расстается с Евангелием?
Канний. Нисколько. Кто нес на себе Христа, зовется Христофором, то есть Христоносцем. Ты носишь с собою Евангелие и вместо Полифема должен называться Евангелиефором.
Полифем. Но ты не считаешь, что носить Евангелие — это святое дело?
Канний. Нет, если только ты не признаешь, что самые святые существа в мире — это ослы.
Полифем. Как так?
Канний. Да ведь одного осла довольно, чтобы нести три тысячи подобных книжек. Я уверен, что и ты поднял бы этот груз, если приладить тебе на спину хорошее вьючное седло.
Полифем. Ничего странного не будет, если мы и признаем святость за ослом, — ведь он тоже нес на себе Христа[88].
Канний. Такую святость можешь взять себе всю Целиком. И если хочешь, я еще подарю тебе останки того осла, на котором сидел Христос: будешь их лобызать.
Полифем. Ты окажешь мне неоценимую услугу: этот осел освящен прикосновением тела Христова.
Канний. Но Христа касались и те, что били его по Щекам.
Полифем. Ну, пожалуйста, скажи серьезно, разве не благочестиво повсюду носить с собою книгу Евангелия?
Канний. Благочестиво, если в этом нет лицемерия, если это действительно так.
Полифем. Лицемерие оставим монахам. У солдата какое лицемерие?
Канний. Но прежде всего объясни мне, как ты понимаешь лицемерие.
Полифем. Это когда напоказ выставляешь одно, а в душе скрыто другое.
Канний. Но что выставляет напоказ тот, кто повсюду носит Евангелие? Не евангельскую ли жизнь?
Полифем. Думаю, что да.
Канний. Значит, если его жизнь не отвечает книге, это лицемерие.
Полифем. По‑видимому. Но что означает «действительно носить с собою Евангелие»?
Канний. Некоторые носят в руках, как францисканцы — устав святого Франциска; на это одинаково способны и парижские носильщики, и ослы, и мерины. Иные носят на губах и беспрестанно твердят про Христа и про Евангелие; это фарисейство. Некоторые носят в душе. «Носить действительно» — значит нести Евангелие и в руках, и на устах, и в сердце.
Полифем. Где же такие носители?
Канний. В храмах — диаконы, которые носят книгу, возглашают из нее народу и держат ее в сердце.
Полифем. Но и среди тех, кто носит Евангелие в душе, не все святы.
Канний. Ты мне софиста не изображай! Нельзя носить в душе, если ты не полюбил всей душой, если не стараешься запечатлеть Евангелие в собственных нравах.
Полифем. Этих тонкостей я не понимаю. Канний. Я скажу проще. Если ты несешь на плечах бутыль бургундского, это только груз или еще что‑нибудь?
Полифем. Только груз.
Канний. Если прополощешь вином глотку, а после выплюнешь?
Полифем. Ничего хорошего. Впрочем, это не в моем обычае.
Канний. А если, как у тебя в обычае, напьешься досыта?
Полифем. Божественно!
Канний. Все тело разогревается, щеки розовеют, угрюмые морщины разглаживаются.
Полифем. Именно так!
Канний. В чем‑то сходно с вином и Евангелие: разбегаясь по жилам души, оно обновляет все внутреннее обличье человека.
Полифем. Значит, я живу не по‑евангельски? так ты считаешь?
Канний. Этот вопрос никто не разрешит лучше тебя самого.
Полифем. Да, если бы его можно было разрубить боевым топором, тогда, конечно…
Канний. Если бы кто назвал тебя в глаза лгуном или распутным гулякою, что бы ты сделал?
Полифем. Я что бы сделал? Отведал бы он моих кулаков!
Канний. А если бы кто дал тебе затрещину?
Полифем. Не сносил бы он головы!
Канний. А твоя книга учит на оскорбления отвечать кроткою речью, и если ударят в правую щеку, подставить и левую.
Полифем. Да, я читал. Но забыл.
Канний. Ты, наверно, часто молишься.
Полифем. Нет, это фарисейство.
Канний. Фарисейство — молиться пространно, но притворно. А твоя книга учит, что молиться надо постоянно, но от души.
Полифем. Ну, все‑таки иногда я молюсь.
Канний. Когда?
Полифем. Когда в голову придет; раз или два в неделю.
Канний. И как же ты молишься?
Полифем. Читаю Молитву господню.
Канний. Сколько раз?
Полифем. Один. Евангелие воспрещает пустословие.
Канний. Можешь ли со вниманием прочитать Молитву господню?
Полифем. Никогда не пробовал. Но разве недостаточно, если я произношу ее громким голосом?
Канний. Не уверен; лишь один голос слышит бог — голос сердца. Постишься часто?
Полифем. Никогда.
Канний. Но твоя книга одобряет молитву и пост.
Полифем. Одобрял бы и я, да брюхо не согласно.
Канний. Но Павел предупреждает: не служат Иисусу Христу те, кто служит чреву. Мясо ешь в любой день?
Полифем. Когда дадут.
Канний. Но ведь это здоровенное, как у гладиатора, тело могло бы прокормиться хоть сеном, хоть древесною корой!
Полифем. Но Христос сказал[89]: не оскверняет человека то, что входит в уста.
Канний. Так оно и есть, если только соблюдена мера, если это не оскорбляет других. Но Павел, Христов ученик, предпочитает погибнуть голодною смертью, лишь бы не оскорбить слабого духом брата своего, и нас зовет следовать этому образцу, чтобы мы угождали всем и во всем.
Полифем. Павел — это Павел, а я — это я.
Канний. Охотно ли помогаешь бедным?
Полифем. Мне нечего им дать.
Канний. Было бы, если бы ты жил трезво и усердно трудился.
Полифем. Так приятно ничего не делать!
Канний. Соблюдаешь заповеди божьи?
Полифем. Это тяжело.
Канний. Каешься в прегрешениях?
Полифем. Христос за нас расплатился.
Канний. Как же ты после этого объявляешь, что любишь Евангелие?
Полифем. Сейчас увидишь. Тут у нас один францисканец без конца поносил с кафедры Эразмов Новый завет[90]. Я встретился с ним с глазу на глаз, левой рукой схватил за волосы, а правой помахал как следует и отделал его на славу — вся рожа вспухла и посинела! Ну, что скажешь? Разве это не значит держать сторону Евангелия? Потом я отпустил ему его грехи, трижды стукнув по макушке этой самою книгой, и набил три шишки — во имя Отца, и Сына, и святого Духа.
Канний. Да, вполне по‑евангельски. В прямом смысле слова защищал Евангелие Евангелием.
Полифем. Является еще один из той же братии и накидывается на Эразма как бешеный, сам себя от злобы не помнит. Я разгорелся евангельскою ревностью, пригрозил ему хорошенько и заставил на коленях просить прощения, да еще и признать, что все свои речи он произносил по наущению диавола. Попробовал бы он не послушаться — я приставил алебарду ему к затылку. А лицо у меня было, как у разгневанного Марса. Это уж произошло при свидетелях.
Канний. Удивительно, как он вообще духа не испустил. Но продолжим. Живешь целомудренно?
Полифем. Наверно, заживу когда‑нибудь — когда состарюсь. Но хочешь ли, Канний, открою тебе всю правду?
Канний. Я не священник. Если вздумал исповедоваться, поищи другого собеседника.
Полифем. Исповедуюсь я чаще всего богу. А тебе открою, что мне еще далеко до совершенства, я просто один из евангельского народа. У нас четыре Евангелия, и мы, племя евангельское, охотимся главным образом за четырьмя вещами: чтобы брюхо было довольно; чтобы и то, что под брюхом, нужды не знало; чтобы было, на что жить; и, наконец, чтобы можно было делать что хочешь. И если охота удачна, мы возглашаем над полными чашами: «Ио, триумфе! Ио, пэан![91] Жив дух евангельский! Правит Христос!»
Канний. Но это эпикурейская жизнь, не евангельская.
Полифем. Не спорю. Но ты знаешь, что Христос всемогущ: он может внезапно превратить нас в иных людей.
Канний. Но может и в свиней, и это, по‑моему, легче, чем в добрых мужей.
Полифем. Как будто нет на свете тварей хуже, чем свиньи, быки, ослы, верблюды! Оглянись кругом: многие свирепее льва, хищнее волка, похотливее воробья, кусачее пса, вреднее гадюки!
Канний. Однако пора уже превращаться из тупой скотины в человека.
Полифем. Верно напоминаешь. Пророки нашего времени вещают, что последний час близок[92].
Канний. Тем более следует поспешить.
Полифем. Я ожидаю Христовой десницы.
Канний. Постарайся вложить в его десницу мягкий воск. Но из чего они заключают, что близится конец света?
Полифем. Люди, говорят они, заняты тем же, чем когда‑то перед потопом: пируют, пьют, гуляют, женятся, выходят замуж, блудят, покупают, продают, отдают в рост, платят лихву, строят дома; государи воюют, священники хлопочут об умножении доходов, богословы плетут силлогизмы, монахи снуют по миру, народ волнуется, Эразм пишет «Разговоры»; наконец, все беды явились разом — голод, жажда, разбой, война, чума, мятеж, нужда. Разве это не убеждает, что роду человеческому скоро конец?
Канний. Из этой груды бедствий какое для тебя самое тяжкое?
Полифем. Угадай.
Канний. Что в кошельке у тебя одни пауки.
Полифем. Провалиться мне на этом месте, если ты не попал в самую точку! Сейчас я прямо с пирушки; в другой раз буду трезвый и тогда, если захочешь, потолкуем с тобой насчет Евангелия.
Канний. Когда ж я тебя увижу трезвым?
Полифем. Когда протрезвею.
Канний. А когда протрезвеешь?
Полифем. Когда увидишь, что я трезв. Ну, прощай, покамест, мой милый Канний. Желаю удачи.
Канний. А я тебе желаю, чтобы ты оправдывал свое имя[93].
Полифем. И я в долгу не останусь: дай‑то бог, чтобы Канний никогда не лишался того, откуда идет его прозвание[94].
ΑΠΡΟΣΔΙΟΝΥΣΑ[95], или нескладица
Анний. Левкий
Анний. Я слышал, ты был на свадьбе Панкратия с Альбиной.
Левкий. Никогда еще не бывало у меня такого неудачного плавания, как в этот раз.
Анний. Что ты говоришь? Так много собралось народу?
Левкий. И никогда еще жизнь моя не стоила дешевле.
Анний. Смотри, что делает богатство! Ко мне на свадьбу пришло всего несколько человек, да и то всё люди мелкие.
Левкий. Едва мы вышли в море, налетел страшный вихрь.
Анний. Прямо собрание богов какое‑то! Столько, говоришь, князей, столько благородных дам?
Левкий. Борей разодрал и сорвал парус.
Анний. Невесту я знаю. Красивее и вообразить невозможно!
Потом волною сбило кормовое весло.
Анний. Это общее мнение. Говорят, что и жених красотою почти ей не уступает.
Левкий. Представляешь себе, что мы в этот миг испытали?
Анний. Да, теперь редко кому достается в жены девица.
Левкий. Пришлось нам взяться за весла.
Анний. Такое приданое — даже не верится!
Левкий. И сразу новая беда.
Анний. Почему девочку, чуть не ребенка, отдали за такого дикаря?
Левкий. Появляется пиратский корабль.
Анний. Конечно, так оно и есть: испорченность многим заменяет недостающие годы.
Левкий. Тут начинается у нас двойная борьба — одна с морем, другая с разбойниками.
Анний. Столько ему подарков? А нищим никто и травинки не подаст!
Левкий. Как? Чтобы мы отступили? Наоборот, отчаяние придавало нам мужества.
Анний. Боюсь, как бы брак не оказался бесплодным, если все это правда.
Левкий. Нет, мы зацепили их за борт крючьями.
Анний. Неслыханное дело! До свадьбы — а уже беременна?
Левкий. Если б ты видел эту схватку, ты бы сам сказал, что я — не баба!
Анний. Как я слышу, этот брак не только совершился, но и завершился.
Левкий. Мы перескочили на пиратское судно.
Анний. Но удивительно, что тебя, чужого человека, позвали, а меня обошли, хотя отец невесты со мною — в третьей степени родства.
Левкий. И пиратов побросали в море.
Анний. Это ты правильно сказал: у несчастливого нет родственников[96].
Левкий. Всю добычу поделили между собой.
Анний. Потребую у нее объяснений при первой же встрече.
Левкий. Тут внезапно все улеглось, и настала полная тишь.
Анний. У них богатство, а у меня гордость. Не нуждаюсь я в ее расположении!
Левкий. И вот вместо одного судна привели в гавань два.
Анний. Кто ее кормит, тот пускай и сердится.
Левкий. Куда иду, спрашиваешь? В церковь, принести в дар святому Николаю обрывок паруса.
Анний. Сегодня я занят: сам жду гостей. А в другой раз — охотно.
ΙΠΠΕΥΣ ΑΝΙΠΠΟΣ[97], или самозванная знатность
Гарпал. Несторий [98]
Гарпал. Не поможешь ли мне советом? Ты увидишь, что я умею помнить добро и быть благодарным.
Несторий. Хорошо, я дам тебе надежный совет, чтобы ты стал тем, кем хочешь быть.
Гарпал. Но родиться знатным — не в нашей власти.
Несторий. Если ты не знатен, постарайся добрыми делами достигнуть того, чтобы знатность началась с тебя. Гарпал. Это слишком долго.
Несторий. Тогда ее задешево продаст тебе император.
Гарпал. Над покупною знатностью все смеются.
Несторий. Если нет ничего смешнее мнимой знатности, почему ты так упорно домогаешься звания рыцаря?
Гарпал. Есть причины, и немаловажные. Я их тебе охотно открою, если ты сперва подскажешь мне средства прослыть знатным у толпы.
Несторий. Получить одно прозвание, без вещи?
Гарпал. Если самой вещи нет, важнее всего слух о ней. Но, пожалуйста, Несторий, дай мне совет; узнаешь причины — сам скажешь, что ради этого стоит потрудиться.
Несторий. Ну, раз ты так настаиваешь, изволь. Во‑первых, уезжай подальше от отечества.
Гарпал. Запомнил.
Несторий. Войди в общение с молодыми людьми действительно знатными.
Гарпал. Понятно.
Несторий. Отсюда возникнет первое предположение, что и ты таков же, как твои приятели.
Гарпал. Верно.
Несторий. Следи, чтобы ничего не было на тебе простонародного.
Гарпал. Чего именно?
Несторий. Я говорю о наряде. Шерстяного платья ни в коем случае не носи, но либо шелковое, либо, если недостанет, на что купить, — бумажное; пусть даже холстина, лишь бы не сукно.
Гарпал. Правильно.
Несторий. И смотри, чтобы цельного ничего не было, но повсюду делай прорези — и на шляпе, и на камзоле, и на штанах, и на башмаках, и даже на ногтях, если сможешь. И ни о чем низменном не говори. Если приедет кто из Испании, спроси, как улаживается спор между императором и папой, как пожирает твой родич граф Нассау, как прочие твои собутыльники.
Гарпал. Будет исполнено.
Несторий. На палец надень перстень с печаткой.
Гарпал. Если только кошелек выдержит.
Несторий. Ну, медное кольцо с позолотой и с поддельным камнем стоит немного. И не забудь про щит с гербом.
Гарпал. Какой герб мне выбрать?
Несторий. А вот, если не возражаешь: два подойника и пивная кружка.
Гарпал. Нет, ты скажи серьезно.
Несторий. На войне ты никогда не был?
Гарпал. Даже не видал никогда!
Несторий. Но крестьянским гусям и каплунам, я полагаю, головы рубил.
Гарпал. Очень часто, и не без отваги.
Несторий. Возьми серебряный нож и три золотые гусиные головы.
Гарпал. И на каком поле поместить?
Несторий. На каком еще, как не на пурпуре? В память об отважно пролитой крови.
Гарпал. А и в самом деле! Гусиная кровь так же красна, как человеческая. Но, пожалуйста, продолжай.
Несторий. Этот щит с гербом постарайся прибить у ворот всех гостиниц и заезжих дворов, где ты когда‑нибудь останавливался.
Гарпал. Какой выбрать шлем?
Несторий. Верно напоминаешь. Забрало пусть будет в прорезях.
Гарпал. Зачем?
Несторий. Чтобы ты мог дышать; и затем — в лад всему наряду. А нашлемник какой будет?
Гарпал. Скажи ты — я жду.
Несторий. Собачья голова с опущенными ушами.
Гарпал. Это примелькалось.
Несторий. Прибавь рога — это редкость.
Гарпал. Хорошо. Но какие животные будут держать щит?
Несторий. Оленей, псов, драконов, грифонов разобрали князья. Ты изобрази двух гарпий.
Гарпал. Прекрасный совет.
Несторий. Остается имя. Тут, прежде всего, надо остерегаться, чтобы тебя не звали попросту Гарпалом Комским, но Гарпалом из Комо[99]: это подобает знати, а то жалким богословам.
Гарпал. Так. Запомнил.
Несторий. Нет ли у тебя какого‑нибудь владения, чтобы ты мог именоваться его господином?
Гарпал. Даже хлева и то нет.
Несторий. Ты родился в большом городе?
Гарпал. Нет, в глухой деревне. Грешно лгать тому, у кого просишь лекарства.
Несторий. Ты прав. Но нет ли по соседству с этой деревней какой‑нибудь горы?
Гарпал. Есть.
Несторий. А скала где‑нибудь на горе есть?
Гарпал. Есть.
Несторий. Итак, будь Гарпалом, рыцарем Золотой Скалы.
Гарпал. У знати принято, чтобы каждый имел свой девиз. Например, у Максимилиана было: «Соблюдай меру!», у Филиппа — «Кто пожелает», у Карла — «Всё дальше!» И так у каждого свой.
Несторий. А ты надпиши: «До последней карты!»
Гарпал. Очень удачно!
Несторий. Чтобы мнение о тебе утвердилось, сочиняй письма, якобы посланные важными господами, и в них погуще расставь обращение «Светлейший рыцарь!» и упоминания о твоих ленах, о замках, о многих тысячах флоринов, о важных должностях, о богатой женитьбе. Позаботься, чтобы такие письма, якобы случайно тобою потерянные или забытые, попадали в чужие руки.
Гарпал. Это мне будет нетрудно: пишу я хорошо и долгим опытом приобрел способность подражать любому почерку.
Несторий. Вкладывай в платье или оставляй в кошельке, а после отдашь платье в починку, и мастера найдут. Они молчать не станут, а ты, как только об этом узнаешь, изобрази на лице гнев и огорчение, словно досадуешь на случившуюся оплошность.
Гарпал. А я и тут уже давно приготовился: могу менять выражение лица, как маску.
Несторий. Таким образом, обмана никто не заподозрит, и к молве все будут прислушиваться с доверием.
Гарпал. Обо всем позабочусь неукоснительно.
Несторий. Потом надо собрать нескольких приятелей или просто слуг, чтобы они повсюду уступали тебе место и величали «енкером»[100]. Расходов здесь опасаться нечего — есть очень много молодых людей, которые вызовутся разыгрывать эту комедию хотя бы и даром. Вдобавок здешние края кишат полуобразованными юношами, одержимыми страстью — чтобы не сказать «зудом» — к писанию; нет недостатка и в голодных типографах, готовых на все, если блеснет надежда на прибыток. Подкупи нескольких среди них, чтобы в своих книжках они объявили тебя «столпом отечества», и неоднократно, да еще и прописными буквами напечатали бы. Так ты хоть и в Богемии прослывешь «столпом отечества». Ведь книжки расходятся и живее и дальше, чем слухи или самые говорливые слуги.
Гарпал. И этот прием мне нравится. Но слуг надо содержать.
Несторий. Надо. Но ты не держи слуг αχειρους[101] и потому αχρείους[102]. Рассылай их туда, сюда — вот они что‑нибудь и разыщут. Сам знаешь, случаи могут разные открыться.
Гарпал. Довольно: уже все понял.
Несторий. Остаются занятия.
Гарпал. Да, говори скорее!
Несторий. Если не будешь добрым игроком в кости, приличным картежником, неприличным блудодеем, неутомимым пьяницей, дерзким мотом и расточителем, по уши завязнувшим в долгах, если не будешь разукрашен галльскою паршою наконец, — едва ли кто поверит, что ты рыцарь.
Гарпал. В этом я давно понаторел. Да где взять средства?
Несторий. Погоди, сейчас узнаешь. Есть у тебя состояние?
Гарпал. Ничтожное.
Несторий. Когда многие поверят молве о твоей знатности, ты без труда найдешь дураков, которые поверят тебе в долг: кто побоится отказать, а кто и постыдится. А чтобы обмануть заимодавцев, есть тысяча разных способов!
Гарпал. И в этом я не новичок. Но ведь начнут напирать, когда убедятся, что, кроме слов, нет ничего.
Несторий. Наоборот, нет более удобного пути к царству, чем задолжать как можно большему числу людей.
Гарпал. Как так?
Несторий. Во‑первых, заимодавец оберегает тебя не иначе, как если бы ты оказал ему великое благодеяние: он боится потерять свои деньги и не хочет создать к этому повод. Рабы так не покорны своему хозяину, как заимодавцы должнику. А если когда‑нибудь что‑нибудь им вернешь, благодарности больше, чем за подарок.
Гарпал. Я это наблюдал.
Несторий. Только остерегайся иметь дело с мелкими заимодавцами. Из‑за ничтожной суммы они поднимают целую бурю. С теми, кто побогаче, сговориться легче: их сдерживает стыд, ласкает надежда, пугает страх — им известно, на что способны рыцари. Наконец, когда долги станут тебя захлестывать, выдумай какую‑нибудь причину и перебирайся в другое место, а оттуда — еще в другое. Стыдиться не нужно. Кто больше всех в долгу? Самые знатные. Если кто посмеет настаивать и напирать, прикинься оскорбленным такою наглостью. Правда, время от времени кое‑что возвращай, но не все и не всем. Главное — это чтобы никто не почуял, что в кошельке у тебя совсем пусто. Всегда хвастайся.
Гарпал. Чем хвастаться тому, кому нечем похвастаться?
Несторий. Если друг оставит что‑либо у тебя на сохранение, хвастайся будто своим, но как бы ненароком, неумышленно. Для этой же цели иногда бери деньги на короткий срок и возвращай исправно. Кошелек набей медной монетой, а доставай два золотых, которые припрятаны среди меди. Остальное сообрази сам.
Гарпал. Понимаю. Но в конце концов долги все равно меня погубят.
Несторий. Ты знаешь, сколько у нас позволено рыцарям.
Гарпал. Все, что угодно, и к тому ж безнаказанно.
Несторий. Так вот, слуг держи не робких и не ленивых, а еще лучше — не слуг, а кровных родичей, которых так или иначе приходится содержать. Встретится на дороге купец — они его ограбят. Найдут кое‑что без присмотра в гостиницах, в домах, на судах. Смекаешь? Пусть помнят, что не напрасно даны человеку пальцы.
Гарпал. Опасно все‑таки…
Несторий. Ты одевай их получше, и непременно чтобы гербы на платье, да снабди вымышленными письмами к первым людям государства, — и тогда, если что стянут потихоньку, обвинить их никто не отважится, а если и будут подозрения, всякий промолчит, опасаясь господина. Если ж захватят добычу силой, это будет называться «войною». Такие забавы служат подготовкою к войне.
Гарпал. Какой удачный совет!
Несторий. И еще вот какой рыцарский закон всегда надо держать в памяти: рыцарь в полном праве опорожнить кошелек путнику‑простолюдину. Слыханное ли дело, чтобы ничтожный купчишка позвякивал монетами, меж тем как рыцарю нечем уплатить продажной девке, нечего проиграть в кости! Всегда держись вблизи первых вельмож или, вернее, втирайся к ним в близость. Забудь про стыд, и в особенности — с иноземцами. Время старайся проводить в каком‑нибудь людном месте, — к примеру — в банях или в тех гостиницах, где всегда много постояльцев.
Гарпал. Это самое намерение у меня и было.
Несторий. Там судьба часто подбросит тебе добычу.
Гарпал. Каким образом? Объясни.
Несторий. Допустим, кто‑нибудь забудет кошелек или оставит ключ в двери кладовой. Остальное сам понимаешь.
Гарпал. Но…
Несторий. Чего боишься? На такого нарядного, так надменно и цветисто изъясняющегося, на рыцаря Золотой Скалы — кто осмелится подумать? А если такой наглец и найдется, где у него мужество, чтобы тебя обвинить? Тем временем подозрение падет на кого‑либо из постояльцев, уехавших накануне. Твои люди заведут брань и ссору с хозяином, а ты изображай невозмутимое спокойствие. Если ж обворованный окажется человеком осторожным и рассудительным, он не скажет ни слова, чтобы вместе с убытком не понести еще и позора, за то что плохо хранит свое добро.
Гарпал. Это ты дельно говоришь. Граф, владелец Белого Коршуна, тебе, конечно, известен.
Несторий. Разумеется.
Гарпал. Мне рассказывали, что у него гостил один испанец, весьма благородной наружности и прекрасно одетый. Он украл шестьсот флоринов, и граф не посмел жаловаться. Столько было в этом человеке достоинства.
Несторий. Ну, вот тебе и пример. От времени до времени посылай одного из слуг на войну. Он пограбит церкви или монастыри и возвратится, нагруженный военною добычей.
Гарпал. Это всего вернее и безопаснее.
Несторий. Есть и еще способ доставать деньги.
Гарпал. Открой, очень тебя прошу.
Несторий. Изобрети какие‑нибудь причины, чтобы можно было разгневаться на людей состоятельных, главным образом на монахов или священников, которых теперь почти все люто ненавидят. Один, дескать, насмехался над твоим гербом или плевал на него, другой говорил о тебе недостаточно уважительно, третий что‑то написал, что может быть превратно истолковано. Этим людям через своих фециалов[103] объяви ασπονδον πολεμον[104]. Не жалей свирепых угроз, сули им разорение, разрушения, πανωλεθρίας[105]. В ужасе они прибегут к тебе улаживать раздор. Тут оценивай свою честь высоко, то есть требуй непомерно, чтобы получить в меру. Если запросишь три тысячи, меньше двухсот золотых дать постыдятся.
Гарпал. А другим буду грозить законами.
Несторий. Это уже ближе к искусству сикофантов; впрочем, отчасти небесполезно и оно. Да, вот что, Гарпал, чуть не забыл самое главное: надо поймать в сети богатую невесту. У тебя в руках приворотное зелье — ты молод, смазлив, забавно болтаешь, мило шутишь. Распусти слух, будто тебя зовут ко двору императора и делают самые заманчивые предложения: девушки охотно идут замуж за царских наместников.
Гарпал. Я знаю людей, у которых это отлично получалось. Но что, если в конце концов обман выйдет наружу и отовсюду разом накинутся заимодавцы? Затравят мнимого рыцаря насмешками! В их глазах самозванство страшнее и позорнее святотатства.
Несторий. Здесь нужно твердо помнить насчет бесстыдства, и в первую очередь — что никогда еще наглость не имела такого преимущества перед мудростью, как в наше время. Надо придумать какое‑нибудь оправдание. Затем, всегда найдутся честные простаки, которые поверят твоей басне, а иные и разгадают обман, но из учтивости промолчат. Наконец, если ничего иного не останется, ищи выхода в войне или в гражданской смуте. Подобно тому как κλυζει θάλασσα πάντα των ανθρώπων κακά[106], так война покрывает все преступления. Кто не прошел такой подготовки, того нынче и за хорошего военачальника не считают. Это будет тебе последним прибежищем, если все прочее обманет. Но сперва надо горы и моря перевернуть — лишь бы до ©того не дошло! Смотри, чтобы беззаботность тебя не сгубила. Избегай мелких городишек, где и пукнуть‑то нельзя без того, чтобы весь народ не узнал. В больших и многолюдных городах свободы больше, если, конечно, это не Массилия какая‑нибудь[107]. Исподтишка выведывай, что про тебя говорят. Как узнаешь, что участились такие примерно речи: «Чем он занимается? Почему застрял у нас на столько лет? Почему не возвращается на родину? Почему не позаботится о своих замках? От кого ведет свое происхождение? Откуда средства для такой расточительности?» — когда, говорю, подобные речи зазвучат все дружнее, тут тебе самое время подумать о переселении. Бегство, однако же, Пусть будет львиным, а не заячьим. Притворись, будто тебя приглашают к императорскому двору по важным делам и скоро ты вернешься с войском. Те, кому есть что терять, и пикнуть не посмеют в твое отсутствие. Но кого нужно остерегаться всего больше, так это поэтов из числа раздражительных и колючих. Если им что не по нраву, тут же давай марать бумагу, и что намарают — мигом разлетается по свету.
Гарпал. Клянусь, я в восторге от твоих советов! И ты скоро убедишься, что повстречал юношу, которого бестолковым или неблагодарным никто назвать не сможет. Как увижу на пастбище хорошего коня, тут же пошлю тебе подарок.
Несторий. Теперь и ты исполни обещание, в свою очередь. Почему ты так стремишься прослыть знатным?
Гарпал. Единственно потому, что знатным все позволяется безнаказанно. Разве это не веская причина, по‑твоему?
Несторий. Как бы худо ни обернулось, двум смертям не бывать; а одной не минуешь, даже если жить в самом Шартрезе[108]. И легче умереть на колесе, чем от камня в пузыре, от подагры или от паралича. Это по‑солдатски — верить, что после смерти от человека не остается ничего, кроме трупа.
Гарпал. Так я и думаю.