Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Гилберт К. Честертон

Розовый куст

В детстве я читал сказку, а теперь ее забыл, помню только одно: у кого-то посреди комнаты вырос розовый куст. Возьмем для удобства этот образ и попробуем себе представить, что подумал хозяин комнаты. Вероятней всего, он подумал, что ему померещилось. Все на месте, все знакомо и прочно — стены, мебель, часы, телефон, зеркало; все в порядке, кроме странного видения — зелено-розовой оптической иллюзии.

Примерно так воспринимали образованные люди мистическую розу Палестинской Вести, когда неверие Века Разума как будто бы подтвердила наука. Нельзя сказать, что роза им не нравилась, — их умилял ее запах, хотя и несколько тревожили слухи о шипах. Но что толку нюхать цветы или бояться шипов, если доподлинно известно, что розового куста просто не может быть?

А быть его не могло потому, что он никак не увязывался со всем остальным. Он был нелепым исключением из непреложных правил. Наука не говорила, что чудеса случаются редко, — она знала точно, что чудес нет; с какой же стати им бывать в Палестине I века? Только эти несколько лет выделялись из приличного, прибранного мира.

Все сходилось, мебель стояла прочно, в комнате становилось все уютнее. На бюро красовался портрет; пузырьки лекарств были под рукой, на столике. А наука все прибирала, все наводила порядок — вымеряла стены, пол, потолок; аккуратно, как стулья, расставляла животных; рассовывала по местам элементы. Со второй половины XVIII века почти до конца XIX все открытия лили воду на одну мельницу. Открытия есть и сейчас, а вот мельница — рухнула.

Когда человек снова взглянул на свою комнату, ему стало не по себе. Теперь уже не только куст показался ему странным. Стены как будто покосились, более того — они менялись, как в кошмаре. От обоев рябило в глазах — вместо чинных точек на них резвились спиральки. Стол двигался сам собой; пузырьки разбились; телефон исчез; зеркало отражало не то, что ему положено. А с портрета глядело чужое лицо.

Примерно это случилось в естественных науках за последние 20-30 лет (прим. — написано в 1920 г.). В данном случае неважно, скажем ли мы, что в науке открылись глубочайшие глубины или что в ней провалился пол. Само собой понятно, что многие ученые борются с чудищами пострашней, чем штампы времен Томаса Гексли. Я не собираюсь спорить ни с одним открытием, мне важно другое: как все открытия вместе влияют на здравый смысл.

Стены действительно искривились — искривилось пространство; и где же, как не в кошмаре, мы видели предмет, который в одну сторону длинней, чем в другую? Часы идут не так — время уже не просто время, оно зависит от скорости, а может, от чего-нибудь еще. Телефон уступает место невидимым токам телепатии. И узор обоев не тот — изменился узор мира, надежные шарики атомов сменились неверными клубочками.

Крупнейшие ученые видели, как движется стол; неважно, духи ли его двигали, — важно другое: ученые больше не считают, что его двигают шарлатаны. Многие выбрасывают лекарства, предпочитая им психологические методы, которые прежде, бесспорно, назвали бы чудесными исцелениями. Я не хочу сказать, что мы знаем разгадки, — в том-то и дело, что мы не знаем; что мы вступили в область явлений, о которых знаем очень мало.

А еще важней другое — наука расшатывает все то, что мы как будто бы знали. Почти все "последние слова науки" расшатывают не древние догматы веры, но сравнительно новые догмы разума. Когда же человек взглянул на свой портрет, он в прямом смысле слова себя не узнал. Он увидел Подсознание, которое, по слухам, не так уж на него похоже; он увидел свои комплексы, страхи, подавленные желания, а то и просто другое "я" своей раздвоенной личности.

В данной связи я не намерен обсуждать эти гипотезы и решать, лечат они или бередят душу. Я просто хочу засвидетельствовать факт: если бы ученый-рационалист сказал вам: "Идите туда, куда вас ведет разумный эгоизм", а вы ответили бы ему: "Простите, какое "эго" вы имеете в виду — сознательное, подсознательное, подавленное, преступное? Их у нас теперь немало", — он был бы, мягко говоря, удивлен.

Когда в наши дни человек глядится в зеркало, он видит смутные черты незнакомца или гнусные черты врага. Чем дольше мы смотрим на комнату, тем мучительней искажаются солидные, устойчивые вещи. И стены, и мебель стали зыбкими, как воспоминание или сон. Но вдруг до нас доносится запах роз, и мы обращаем взор к неуместному кусту.

Куст, как ни странно, здесь; мы протягиваем руку, на пальце кровь — мы укололись о шип. И я не удивлюсь, если, придя в себя, мы увидим, что возвращаемся к жизни в розовом саду.


Ученик дьявола

Иногда я ввожу в свои эссе элемент правды: пишу о том, что действительно былоw — скажем, о встрече с президентом Крюгером или о том, как меня вышвырнуло из кеба. Сейчас я тоже расскажу об истинном случае, хотя в нём нет ни политики, ни приключений. Это простой разговор, но страшнее его я ничего в своей жизни не припомню. Случился он так давно, что за точность я не ручаюсь, но дух передам, а одну фразу воспроизведу слово в слово. Она так ужасна, что я бы её не забыл, если бы и хотел. Кроме того, она — последняя и сказана не мне.

Случилось это в те дни, когда я учился живописи. Заведение, где ей учат, отличается от всех институтов и колледжей тем, что, за недостатком дисциплины, там особенно легко различить прилежных и ленивых. Будущие живописцы или трудятся, не жалея сил, или вообще ничего не делают. Вместе с другими приятными людьми я принадлежал ко второй группе, что нередко сводило меня с людьми неприятными и даже непонятными. Сам я ленился, потому что был очень занят, с удивлением открывая, что я совсем не атеист. Многие открывали то, что Карлейль (на мой взгляд — с ненужной деликатностью) назвал тягой к горячительным напиткам.

Словом, это время принесло мне пользу, потому что я узнал достаточное, представительное количество мерзавцев. Тот, кому интересна человеческая жизнь, может заметить два любопытных обстоятельства. Во-первых, мужчины и женщины отличаются друг от друга хотя бы тем, что женщины любят беседовать вдвоём, а мужчины — втроём. Во-вторых, если три молодых подлеца и кретина напиваются вместе день за днём, вскоре окажется, что один из них — и не подлец, и не кретин. В такой компании почти всегда есть человек, который к ней снисходит. С собутыльниками он может пороть любую чушь, но с социалистом беседует о политике, с католиком — о философии,

Был такой человек и среди нас. Я не знаю, почему он любил грязное, пьяное общество, и уж совсем не понимаю, почему он общался со мной. Часами беседовали мы о Милтоне или о готике, пока он не уходил туда, куда я бы не хотел последовать за ним и в воображении. У него были длинное лицо, гладкие рыжие волосы, ироническая усмешка. Принадлежал он к джентльменам и мог соответственно держаться, но предпочитал ходить, как конюх, который несёт вёдра; так и казалось, что в конюшню нанялся архангел. А я не забуду никогда, как в первый и в последний раз мы говорили о реальных и насущных предметах.

Училище наше располагалось в большом здании, и лестница, ведущая к входу, была, мне кажется, круче, чем в соборе св. Павла. Тёмным ненастным вечером мы ходили на этих высотах, холодных и неприютных, словно пирамида под звёздным небом. Внизу, в темноте, горел костёр, видимо — садовник жёг листья, и алые искры иногда мелькали мимо нас, как алые мухи. Темно было и над нами: но, если вглядеться, можно было различить какие-то серые полосы, а там — и вспомнить, что мы ходим перед огромным и призрачным домом, заполняющим небо, словно дух язычества.

Собеседник резко спросил меня, почему я становлюсь правоверным. Я ещё этого не знал, но после его вопроса понял, что выразился он точно. Перемены во мне шли так долго и были так важны, что ответил я сразу.

— Потому, — сказал я, — что я думал, пока у меня чуть мозги не треснули, и пришёл к выводу, что ересь — ещё хуже греха. Ошибка страшнее преступления, потому что она его порождает. Сторонник империи хуже пирата, поскольку он бескорыстно учит пиратству. Поборник свободной любви хуже повесы; повеса серьёзен и беззаботен в самой короткой интрижке, поборник свободной любви осторожен и безответственен в самой долгой своей связи. Словом, я не принимаю нынешнего цинизма, потому что он опасен.

— Опасен в нравственном смысле, — с удивительной мягкостью сказал он. — Да, вы правы. Но что вам за дело до нравственности?

Я быстро взглянул на него. Он закинул голову, как делал нередко, и лицо его осветилось снизу, словно он был на сцене. Длинный подбородок и острые скулы придавали ему сходство с дьяволом. Я вспомнил об искушении в пустыне — и тут мимо нас пролетел фейерверк алых искр.

— Красиво, а? — спросил я.

— Да, красиво, — признал он.

— Только это я и прошу вас принять, — продолжал я тогда, — из этих искр я выведу всю христианскую нравственность. Когда-то я тоже думал, что удовольствие приходит и уходит как искра. Я думал, что оно свободно как пламя. Я думал, что алая звезда летит одна в пространстве. Теперь я знаю, что она венчает пирамиду добродетелей. Алый цветок растёт на стебле, который вам не виден. Мать научила вас благодарить за булочку, и только поэтому вы можете благодарить природу за эти мгновенные звёздочки и за неподвижные звёзды.

Вам нравится, что искры — алые, потому что вы слышали о крови мучеников; вам нравится, что они — яркие, потому что яркость — слава Божья. Пламя расцвело с добродетелями и завянет вместе с ними. Соблазните женщину, и эта искра станет тусклее. Пролейте кровь, и она утратит блеск. Станьте плохим, и этот фейерверк будет для вас как пятна на обоях.

Разум его был так честен, что я испугался за его душу. Обычный, безвредный атеист не согласился бы с тем, что вера ведёт к смирению, а смирение — к радости; но он не спорил. Он сказал:

— Разве нельзя найти жизнь во зле? Предположим, искра угаснет, если я соблазню женщину, — но радость разрушения…

— Видите этот огонь? — осведомился я. — Если бы у нас действительно правил народ, кто-нибудь сжёг бы вас, поскольку вы — ученик дьявола.

— Может быть, — устало и честно ответил он, — то, что вы считаете злом, я считаю добром.

Потом он пошёл один по огромным ступеням, а мне захотелось, чтобы их подмели и вымыли. Когда я отыскал шляпу в гардеробной, я снова услышал тот же голос, хотя не разобрал слов, и вслушался. Один из самых подлых наших студентов произнёс: «Да кто его знает…» И тут я чётко и ясно расслышал фразы, которые никогда не забуду. Мой сатанист сказал: «Понимаешь, я делал всё, кроме этого. Если я поддамся, я не буду знать разницы между добром и злом».

Не смея слушать дальше, я кинулся к выходу; и, пробегая мимо костра, гадал, адский это огонь или ярость Божьей любви.

Позже я слышал, что человек этот умер; можно сказать — покончил с собой при помощи наслаждений. Прости его, Господи; я знаю эту дорогу. Но никогда не узнаю и не посмею представить, перед чем же он всё-таки остановился.


Данный текст воспроизведен по изданию:
Неожиданный Честертон: Рассказы. Эссе. Сказки / ISBN 5-88403-039-8 / Пер. с англ.; сост., биограф. очерки и общ. ред. Н. Трауберг. — М.: Истина и Жизнь, 2002. — 368 с.
В бумажном издании этой странице соответствуют страницы: 100–104.


Мальчик

Иногда я встречаю в газетах сообщения или заметки, которые вызывают во мне необъяснимую симпатию. Большей частью дела и слова моей страны оставляют меня равнодушным. Но вот вчера я прочитал очень приятные строки. Кроме всего прочего, привлекает в них суровая простота:

«Женева. 31 октября. Английский школьник по фамилии Аллен, арестованный в субботу на лозаннской железнодорожной станции за то, что он выкрасил красной краской памятник генералу Жомини, находящийся в Пайерне, отпущен вчера, после того как он уплатил 24 фунта. Возмущённые жители Пайерна требуют тюремного заключения».

Вопреки нравственным правилам и общественной пользе признаюсь, что прежде всего я попросту обрадовался. Есть широта, есть красота в том, чтобы выкрасить генерала. Конечно, обитатели Пайерна возмутились. Я их понимаю. Идёшь в сумерках домой по прекрасному городу (а может, это кантон? ну, по кантону) и видишь каждый день на серебре небес серую статую героя.

Поневоле удивишься, если утром, в сверкающих лучах, герой окажется ярко-алым. Я ничуть не виню их за то, что они хотели, чтобы мальчик посидел в тюрьме — в конце концов, это бы ему не повредило. И всё-таки поступок его как-то трогает меня, веселит; исследуя свою душу, я нахожу, что дело не в смелости его и не в дерзости, а в том, что никому, включая мальчика, он не принёс ни малейшей пользы. Юный Аллен не создал ничего, кроме эпоса.

Однако нынешние газеты таковы, что, наверное, придётся кое-что сказать даже по столь нелепому поводу. Мораль этой басни точно та же, что вся мораль на свете: она стоит на взаимном согласии или на правах свободного человека. Но нынешний мир, тем более нынешний мир газет, пуще всего боится простой морали. Люди ни за что не хотят возмутиться чем-нибудь из нравственных соображений. Если я забью свою бабушку насмерть посреди парка, можете не сомневаться, скажут что угодно, кроме одного: это — дурно.

Одни назовут мой поступок безумным, то есть обвинят меня в отсутствии ума. Почему? Чтобы решать, умно ли это, надо бы сперва узнать мою бабушку. Другие назовут его пошлым, обвинят меня в отсутствии вкуса. Быть может, это и так; но в этом ли дело? Поговорят и о жутком зрелище, обвиняя меня в грехе против красоты. Но и это от многого зависит; чтобы решать, надо знать хотя бы, уродливей или красивей была моя бабушка при жизни. Скажут, что это бесхозяйственно — зачем швыряться бабушками? Но и тут надо сперва определить их ценность.

Говорить же стоит только о том, что делать так нельзя, потому что бабушка имеет полное право на жизнь. Таких суждений журналист боится. Он назовёт поступок безумным, дурацким, вульгарным, нелепым, лишь бы не назвать греховным.

История мальчика и статуи — тоже неплохой пример. Журналисты называют такие поступки «бессмысленными шутками». Ну и что? Все шутки бессмысленны. Шутка по сути своей — мятеж против смысла. Незачем ругать нелепицу за то, что она нелепа. Конечно, не слишком умно красить прославленного генерала — не умнее «Алисы в стране чудес», и почти так же забавно.

Суть дела не в том, что это нелепо, и не в том, что это забавно, а в том, что нельзя портить чужие вещи. Если нынешний мир не обретёт чёткого нравственного закона, способного устоять против прелестей красоты и юмора, он просто станет добычей всякого, кто занятно или красиво совершит грех. Сумеешь убить забавно — убивай. Сумеешь смешно украсть — кради на здоровье.

И ещё одно: газеты, как правило, называют преступление трусливым. Что же в нём трусливого? Человек выставляет себя на растерзание. Это не трусость, это — зло. Преступник чаще всего очень смел и очень безжалостен. Но нашим журналистам проще ссылаться на физическое свойство, чем на нравственные воззрения.


Данный текст воспроизведен по изданию:
Неожиданный Честертон: Рассказы. Эссе. Сказки / ISBN 5-88403-039-8 / Пер. с англ.; сост., биограф. очерки и общ. ред. Н. Трауберг. — М.: Истина и Жизнь, 2002. — 368 с.
В бумажном издании этой странице соответствуют страницы: 251–253.


 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова