АГНЕЦ БОЖИЙСПб.: Алетейа, 2002. 312 с. Cм. библиографию. От переводчицы. Предисловие автора. СОДЕРЖАНИЕ Введение: «ВОТ АГНЕЦ БОЖИЙ» 1. Указание на Христа 2. Ввод Христа в историю Часть первая: ПРЕОБРАЗИВШИЙСЯ ХРИСТОС 1. Преображение как новое начало2. Христос во Св. Троице 3. Христос в человечестве 4. Примат Божественности во Христе Часть вторая: УНИЧИЖИВШИЙСЯ ХРИСТОС 1. Образ раба во Христе2. Переживание креста 3. Любовь ко Христу 4. Жизнь во Христе Часть третья: ЦАРСТВУЮЩИЙ ХРИСТОС 1. Христос как первообраз человека2. Христос как мера жизни 3. Христос как Бог истории 4. Христос как Первосвященник Заключение: ГОСПОДИН ЖАТВЫ Перевод с литовского, предисловие и комментарии Татьяны Корнеевой-Мацейнене
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ Российский читатель уже имел возможность познакомиться с трудами выдающегося литовского религиозного философа Антанаса Масейны (1908-1987). Петербургское издательство «Алетея» в 1999-2000 г. г. выпустило в свет трилогию Мацейны «Cor inquietum», которую составили философские интерпретации всемирно известных философско-литературных произведений: «Великий инквизитор» Ф. Достоевского, «Краткая повесть об Антихристе…» Вл. Соловьева и библейская «Книга Иова». На этот раз вниманию читателя предлагается богословский труд Maцейны «Агнец Божий», посвященный христологии Восточной Церкви. Чтобы предупредить могущие возникнуть при прочтении предлагаемой книги недоуменные вопросы, считаю необходимым предварить этот труд отрывками из автобиографического философского эссе А. Мацейны «Путем философии», одна из глав которого посвящена отношению автора с богословием. Следует обратить внимание на то, что сам Мацейна, посвятивший изучению догматического и фундаментального богословия значительную часть своей жизни, себя богословом никогда не считал, однако многие в Литве считали и считают его в первую очередь богословом, теологом… Итак, вот что говорит сам Антанас Мацейна о своем отношении к теологии и с теологией: 1. ОТНОШЕНИЕ С ТЕОЛОГИЕЙ «Теология влачиться за мной словно отвязавшаяся обора лаптей и многие, видя эту обору, считают меня теологом, возможно, даже прежде всего теологом, и только потом философом или даже представителем некоего духовного учения. (…). Таким образом, мне кажется, что пришло время раскрыть свое отношение с теологией, чтобы оно стало понятным не только для других, но и для меня самого. Я действительно достаточно долго изучал теологию, а позже написал несколько книг, посвященных теологическим вопросам. Однако делает ли это структуру и направленность моего мышления теологическими? Этот вопрос возникает сам по себе, когда начинаешь прослеживать пройденный путь. Когда в июне 1928 года я закончил четыре курса Гижайской духовной семинарии (Вилкавишкская епархия)1, меня пригласил в свой рабочий кабинет ректор семинарии И. Науёкас и, велев написать заявление об уходе из семинарии «по собственному желанию», сказал, что в противном случае (если я не напишу заявления), совет профессоров меня официально исключит из семинарии. Основание: «Уважаемый, ты не уживешься с настоятелями». Неуживчивым я никогда не был – ни в гимназии, ни тем более в семинарии. Ссор не затевал. Ни с кем не вступал даже в словесные схватки. Так разве настоятели костелов могли стать исключением? Разве ректор, который учил и наблюдал за мной в течении четырех лет обучения, так и не смог узнать меня? Сегодня, когда в памяти всплывают слова ректора, сказанные пятьдесят лет тому назад, мне кажется, что прелат2 И. Науёкас был прав, только он не понял подлинного смысла сказанных тогда им самим же слов. Он произнес их психологически, в то время как они должны были прозвучать метафизически: «Уважаемый, ты не уживешься с теологией». Теологическое и философское мышление идут в противоположных направлениях. Теология начинается с ответа, философия начинается с вопроса. Ответ для теологии предоставляет вера, которая есть самое свободное действие человека (H. de Lubac). Сама теология как таковая ответа не имеет; она его получает и поэтому им начинается, после этого она этот ответ исторически исследует, раскрывает его изнутри, методически приводит в систему. Скажем, утверждение Священного Писания – «И Слово стало плотию» (Ин. 1, 14) есть ответ, который дает вера в Христа как Вечного Логоса, соединившего в Себе как Божественную, так и человеческую природу. Без такого ответа не было бы никакой христологии как теологической дисциплины. Часто встречающееся сегодня утверждение – «вера одна, а теологий много» является чистым недоразумением, ибо одна вера может родить только одну теологию, а множество теологий требует и многих вер, ибо не вера возникает из теологии, а теология раскрывает уже имеющуюся веру с ей присущей методической последовательностью. Однако именно здесь начинаются трудности для того, который философствует, следовательно, задает вопрос. Теология вопросов не задает, ибо в ее основе лежит ответ, который является и ее объектом и исходной точкой. Как «наука не мыслит» (M. Heidegger), так теология не спрашивает. И это вполне логично. Ведь ответ делает вопрос бессмысленным. Если мне знаком путь из Бостона в Нью-Йорк, было бы издевательством спрашивать прохожего, действительно ли этот путь ведет в Нью-Йорк. А если бы я задал этот вопрос искренне, тогда это послужило бы знаком того, что я сомневаюсь в своем знании. Задавать вопрос, имея ответ, значит сомневаться в ответе. В области религии это означает, что моя вера или слаба, или ее у меня вообще нет, ибо только в этих случаях вопрос обретает смысл и оправдан психологически. Вот почему по отношению к спрашивающему теолог совершенно естественно настраивается недружелюбно: спрашивающего он переживает, как издевающегося или колеблющегося. Теологу представляется, что спрашивать, имея ответ, значит издеваться или действительно сомневаться в той или иной истине вероисповедания. А если такой любитель задавать вопросы готовится стать еще и священником, тогда совершенно очевидно, что он не пригоден для этого служения. Ведь задача священника не задавать вопросы, а возвещать через Церковь полученный от Бога ответ. Поэтому семинарист, склонный к философствованию, то есть склонный задавать вопросы, находится не на своем месте. Став священником, он будет чистой бедой для иерархии. Ибо иерархия, которая в истории всегда стоит – ex professo3 – на страже ответов данных верой (ср. 2 Тим. 1, 14; 4, 2-5), тем самым – и тоже – ex professo – является противницей вопросов, подозревая в неверии или в ложной вере (ереси) всякого, кто задает вопросы перед лицом веры. А то, что это подозрение обычно охватывает не только догматическую область, доказывает повседневная практика всех стран. Конфликт, который сегодня возник между немецкими теологами (Haag, Hermann, Kung) и немецкой иерархией в сущности есть не что иное, как конфликт между философским и теологическим мышлением. Философы, принявшие сан и ставшие теологами, и дальше продолжают мыслить, задавая вопросы, поэтому они создают теологию, которую сами же придумали, но не переняли из церковного предания, как того требовал еще св. ап. Павел: «Permane in his quae didicisti – пребывай в том, чему научен» (2 Тим. 3, 14). Священник философ также ущербен, как и священник поэт: один философствует, а другой слагает стихи не из священнической экзистенции. В этой неприязни теологов к вопросу и скрывался подлинный смысл выше упомятых слов ректора – «Уважаемый, ты не уживешься с настоятелями»: слово «настоятель» здесь предполагало теологическое мышление, которое, начинаясь ответом, не приемлет всего, что начинается с вопроса. Таким образом логично, что семинария меня не могла стерпеть, хотя на меня она оказала весьма положительное влияние – она была для меня школой познания и школой моего развития. Но она не могла сделать меня теологом, то есть человеком такого мышления, который бы успокоился, получив ответ. Беспокойных семинаристов очень много. Однако чаще всего они задают вопросы во время перерывов в занятиях и задают эти вопросы не теологам профессорам, а своим сокурсникам. Это говорит о том, что их вопрос в большей или меньшей степени школьный. Поэтому он их не мучает, и они спокойно идут по своему пути к священническому служению. Между тем в том, кто задает вопрос профессору во время занятий, постепенно начинает проявляться «spiritus contradictionis – дух противоречия»: тогда он либо сам отступает, либо его вытесняют с избранного им пути. Именно так случилось со мной. В моем случае у руководства семинарии возникло подозрение, что этот двадцатилетний юноша создан другим, нежели его сокурсники, и поэтому не годится для того, чтобы стать духовным наставником в своем священническом служении. Тот, кто сам задает вопросы, не может вести другого, ибо вести другого значит знать путь, нисколько не сомневаясь в истинности этого пути. Мюнстерский епископ (позже кардинал) С. von Galen, прочитав книгу Wust'а «Ungewissheit und Wagnis» – «Сомнение и риск» (1936), сказал посетившему его философу: «У меня нет никакого сомнения и никакого риска». Это совершенно верное определение духовной структуры духовника. Духовный наставник никогда не переживает веру как то, в чем он сомневается, и поэтому – как риск. Иначе он не осмелился бы руководить душой другого, ибо рисковать можно только своей душой, но нельзя подвергать риску чужую. Тот, кто решается быть духовным наставником, должен быть уверен, что он не рискует. Во мне же такой уверенности никогда не было. Для меня вера – страшный риск. Поэтому мои религиозные сочинения не содержат никакой попытки кого-то духовно наставлять. (…). Вообще нравственные проблемы, которые в первую очередь заботят духовных наставников, меня никогда особенно не привлекали. Зная, что нравственная норма поступков человека это прежде всего совесть его самого (даже если объективно он и ошибается) и видя, как эта норма все больше укрепляется в сознании человечества, я всегда переживал этику как свод искусственных правил, которые не имеют онтологической основы и поэтому не превышают уровня «приличного поведения». По этой же причине мне всегда была чужда так называемая «философия ценностей» (M. Scheler, N. Hartmann) и очень близок M. Heidegger, который утверждал, что вознесение Бога в ранг «наивысшей ценности» было тем окончательным ударом, который умертвил Его в душе западного человека. Поэтому путь к существованию Бога, который идет через поиски смысла, ибо последний необходим человеку в его жизни и деятельности (ср. B. Welte. Religionsphilosophie, 1978), считаю ложным путем, идя по которому человек неизбежно делает логический прыжок от «надо» к «есть»: человек нужен смысл, так он и есть в облике Бога. Направленность моего мышления не наставническая и тем самым не теологическая, ибо теология, которая не направлена к духовному наставничеству, бессмысленна. Сегодняшние усилия превратит теологию в «науку веры» есть противоречие в себе: наука, опирающаяся на причинное исследование, и вера, опирающаяся на свободное самоопределение, исключают друг друга. Как нет и не может быть «науки свободы», так нет и быть не может «науки веры». Иначе и астрология была бы наукой. Теология есть одна из форм духовного наставничества или один из видов деятельности Церкви как исполнения своего посланнического служения. И если теология попытается освободиться от этого вида деятельности, она действительно превратиться в астрологию. Создавать такую «астрологическую теологию» мне никогда и в голову не приходило. Так что же тогда представляют мои сочинения, исследующие религиозные вопросы? – Осознавая веру как риск и по этой причине будучи непригодным для духовного наставничества, я всю свою жизнь был верен христианской религии, которую представляет Католическая Церковь. От этой религии меня не отдалили ни мои конфликты с нашей иерархией как в Литве, так и в ссылке,4 ни ошибки и грехи иерархии, которые она допускала в ходе истории, ни человеческое несовершенство духовенства. Что же касается учения Церкви, то здесь я чувствую себя удивительно свободным: догма никогда не служила оковами для моих мыслей. Ответы Церкви на основные вопросы нашего существования я всегда переживал как свои собственные ответы. Мне не казалось, что эти ответы были навязаны мне сверху и поэтому чужие, принуждающие и подавляющие, напротив, мне казалось, что они родились во мне самом и поэтому были своими и достойными дальнейшего осмысления. Считал и считаю вымыслом спесивое утверждение теологов, будто бы «объект веры перешагивает душу человека» (G. Sohngen). Если бы это было действительно так, то кто же тогда смог бы проповедовать веру и кому ее содержание было бы понятным? В области веры мы можем не знать многого, однако все то, что нам проповедуют, мы можем и должны понять. В противном случае вера превратиться в суеверие, которому подвластна определенная группа людей, верящая в положительную или отрицательную силу того или иного суеверия – не вставать с постели с левой ноги, в гостинице не поселяться в комнате под номером 13, прибить подкову на дверях перед входом… Ни один из тех, кто говорит с человеком и человеку, не может перешагнуть через его душу. Напротив, он должен снизойти к этой душе и подчиниться ее законам. И только такое подчинение наполняет речь говорящего смыслом. Вот почему Церковь никогда не боялась облекать истины Откровения в философские формулировки. Таким образом, именно это переживание и породило мои религиозные сочинения. В них ответы Церкви я перевел в познавательную плоскость и превратил их в философские вопросы, на которые я сам и пытаюсь ответить. Поэтому все мои сочинения не подчинены теологическому методу – основываться на Священном Писании, Отцах Церкви, теологах (особенно схоластиках), литургических текстах, наконец, на официальных постановлениях Церкви. Однако это вовсе не означает, что в своих сочинениях я не использовал все выше упомянутые источники. Это только означает, что они для меня всего лишь подтверждают аутентичность исследуемого мной вопроса и не больше. Сам же вопрос исследуется умом – это философия Христианства в подлинном смысле этого слова, ибо Христианство, будучи исторической реальностью и единством определенных установок, точно также определяется законами логики, как и всякая другая познавательная система, требующая ума и ему доступная: «fides quaerens intellectum – вера, которую ищет разум», как сказал еще в одиннадцатом столетии Ансельм Кентерберийский. Ведь существует только одна логика, именно – человеческая. Божественной логики или сверхлогики, или антилогики не существует. Божественное Откровение воплотилось в формах человеческого познания, а Божественное Слово нашло выражение в человеческом слове. Божественная истина, воплотившаяся в человеческом познании, естественным образом попадает в область нашего мышления и становится объектом нашего осмысления. Более того – она становится главным и первоочередным объектом нашего осмысления, ибо мы ее приняли добровольно, как свою, и ею определили свое существование. Мои религиозные сочинения и есть осмысление этой Божественной истины как своей собственной истины и вместе попытка по мере моих возможностей раскрыть ее в том или ином аспекте. Это только мое собственное творчество, которое не имеет ни воспитательного, ни духовно поучительного характера: философ не учит и не проповедует; он только излагает. Здесь попытаюсь ответить на вопрос, который был поднят доктором К. Скрупскелисом5 и звучал примерно так – «Может ли Мацейна вообще говорить о Боге? Достаточно ли у него слов, словосочетаний, в которых он мог бы выразить Бога?» С первого взгляда этот вопрос может показаться несколько странным. Но он в какой-то мере оправдан. Почему? Считая метафизику Бога неудачей и неудачей не только исторической, но и сущностной, я пытаюсь говорить не о том, кто есть Бог и как Он есть в себе, как это делает метафизика Бога, но о Боге в отношении с человеком или о Боге религии. Однако К. Скрупскелис вроде бы опасается такого подхода к Богу. Он говорит: «Где начинаем с человека, там человеком и заканчиваем. А сам человек может создать разве что идола». Поэтому он и спрашивает: «Говоря о том, что Бог нас любит, что Он нас создал, что Он добрый, совершенный, могущественный, мы к Богу применяем понятия, заимствованные у этого мира. Не умаляем ли мы Бога, так поступая? Когда мы говорим, что Бог есть любовь, не отождествляем ли мы эту любовь с земной любовью? А когда мы говорим, что Он есть Творец, не отождествляем ли мы Его с механиками и скульпторами? Где-то здесь кроется ересь, или, вернее, опасность идолопоклонничества». На эти вопросы я пытаюсь ответить идеей кенозиса Бога. Приходиться сожалеть, что доктор К. Скрупскелис не углубился в идею кенозиса – главную идею моей философии религии. А между тем только эта идея дает нам право говорить о Боге. Бога мы не умаляем, но Он сам умаляется; Бога мы не делаем человеком, но Он сам становится человеком. И только тогда, когда мы будем говорить об этом самоумалившемся и вочеловечившемся Боге, наш разговор будет иметь смысл. Насмешка, брошенная D. Hume в адрес сторонников натуральной теологии (theologija naturalis), будто бы их Бог «совсем как человек», которую подхватил Скрупскелис, на самом деле не содержит в себе никакой насмешки. Кенотический Бог есть Бог, Которого мы только и можем познать и о Котором действительно можем сказать, что Он есть «совсем как человек». Бог Абсолют – это Бог в своей трансцендентности, Бог вне отношения с человеком и человеку совсем недоступный. Мистические песнопения, обращенные к Абсолюту, не только нисколько Его не выражают, но и ни в какой степени к нам не приближают. Мало того, чем глубже и прекраснее мистическая песнь, тем больше образов и даже значений она заимствует у мира. (…). Это говорит о том, что мистика может «поймать» Бога только на нашем уровне. Только тогда, когда Бог принимает состояние твари и нисходит на её уровень, Он становится нам близок онтологически и гносеологически доступен. Если же Бог остается в трансценденции, Он остается по ту сторону любых наших категорий, словно Его вообще не существует. Нисходя на уровень твари, Бог не несет никаких отличающих, только Ему одному присущих способов, средств или форм действия: на уровне твари Бог действует точно также, как действует и сама тварь. В противном случае мы даже и не почувствовали бы Его действия, как не почувствовали бы и Его присутствия. Кенозис это единственное и действительное состояние Бога и Его образ действия. Тот, кто уничтожает онтологичность кенозиса, считая его всего лишь нравственной идеей, отказывает Богу в реальности, но при этом не возвышает Его, а отдаляет настолько, что мы Его вообще не можем найти – даже если и веруем, ибо вера здесь утрачивает объект, который для неё есть истина. Бог, замкнувшийся в трансценденции, возможно, и есть некое Могущество, однако о Нем мы ничего не знаем и поэтому не можем сказать Ему – «мой Боже». О Боге же, Который снизошел на наш уровень, то есть, о кенотическом Боге, мы говорим заимствованными у мира понятиями, потому что само пребывание Бога в мире не эфемерно, оно есть сама действительность этого мира и именно поэтому ее можно выразить в наших понятиях. Вот почему мы говорим о Боге, применяя не только аналогии, но буквально – антропоморфизмы и наши антропоморфизмы это отнюдь не ошибки в отношении кенотического Бога, то есть, Бога, Который есть «совсем как человек». Здесь уместно вспомнить слова S. Kierkegaard'a, которые он записал в своем дневнике 20 июля 1837 года: «Мы отчаянно боремся против антропоморфизмов, забывая о том, что рождение Христа есть самый великий и самый реальный антропоморфизм». О Боге, Который есть «совсем как человек», и говорить надо совсем по-человечески. Говорить же по-божески не может никто. Перед лицом Абсолюта, то есть, абстрактного Бога (если бы только кто-нибудь смог оказаться пред Его Лицем) возможно только молчание, святая тишина, и только молчание. Вот почему метафизика Бога, которая в своих рассуждениях о Боге полностью исключает Его отношение с человеком или, как это происходит в схоластической метафизике, даже сознательно его опровергает, представляет собой либо пустословие, ничего о Боге не говорящее, ибо о Нем в Себе ничего и сказать нельзя, либо скрытое предположение, что Бог все же есть кенотический Бог, то есть, Бог в отношении с человеком и с миром – Бог самоумалившийся и вочеловечившийся. – И что именно поэтому о Нем можно говорить, не превращая разговор в пустословие. Для историка философии может быть интересной задача – раскрыть это скрытое предположение заложенное в схоластической метафизике Бога, ибо такое предположение, как представляется, в ней непременно должно содержаться. Ведь схоластика философствовала на просторах Христианства, а христианский Бог есть полностью кенотический Бог – и как Творец, и как Спаситель. Поэтому, хотя кенозис в схоластической метафизике Бога и не упоминается, все же он кроется в ее основах как подземный источник. В противном случае эта метафизика имела бы такую же ценность, как и метафизика Аристотеля. Однако развитие этой темы не входит в задачу данного повествования. Я только хочу подчеркнуть, что мои усилия направлены не на поиски Бога в Себе и не на рассуждения о Нем как о таковом, а на поиски отношений человека с Богом для того, чтобы вести разговор о Нем, основываясь на этих отношениях. Бог в отношении с человеком есть кенотический Бог, и разговор о Нем всегда философский. Этот философский разговор о Боге настолько эффективен, насколько он вообще может быть эффективен и в отношении любой другой реальности: Бога он выражает только под определенным «углом зрения». Например, на литовском языке «Бог Отец» отнюдь не тождественен выражению «Бог Сын» или «Бог Дух Святой». Первое словосочетание по лингвистическим своим глубинам, по своей природе литовское, второе и третье искусственные, теологически сделанные, чтобы оправдать равенство Лиц Пресвятой Троицы – «et in majestate adoratur aequalitas»6. Философский характер моих религиозных сочинений не был правильно понят ни церковными цензорами, ни большинством читателей: и одни, и другие видели в них учение Церкви, поэтому для оценки их они применяли не те критерии, которые принято применять, оценивая философию. Церковную апробацию имеют те мои книги, которые вышли до Второго Ватиканского Собора или почти сразу же после него. Ее имеют даже такие мои книги как «Великий инквизитор» (2-ое издание 1950 г.) и «Драма Иова», которым по их содержанию апробация вообще не была нужна, даже и в том случае если бы цензоры в своем решении исходили из очень узко трактуемых постановлений церковного права. Однако в данном случае апробация нужна была издателю прелату Юрасу7, в противном случае книги не вышли бы в свет. Поэтому приходилось прикладывать усилия, чтобы ее получить, и я ее получал. И все же само получение апробации было своеобразным, ибо те, кто ее давал (соответствующие епископы назначали того или другого литовского священнослужителя цензором), читали рукопись глазами теологов, сама же рукопись была написана философом. Это и служило причиной прямо-таки бессмысленных споров: нередко цензор вел себя так, словно он уже занял место папы, и может безошибочно определить и понять смысл той или иной интерпретации или того или иного высказывания. (…). Бедный цензор! Он старался, чтобы мои интерпретации не только не противоречили бы учению Церкви (это и есть задача цензора), но и нашли бы соответственное выражение характерное для теологически мыслящего человека и не нарушали бы теологическую традицию. Ни одному из цензоров и в голову не приходило, что Откровение для верующего философа может быть только опровергающей величиной и никогда – утвердительным предписанием. Откровение утвердительно только для теолога, ибо дает ему ответ. Между тем философа оно только предостерегает, если сделанные им выводы опровергают истину Откровения. Перенос Откровения как утвердительного предписания в философию вызывает путаницу, ибо под давлением теологии философия превращается в ее служанку. Нечто похожее произошло во времена Петра Дамиани в 11 столетии, когда эта «госпожа» (теология) требовала, чтобы «служанка» (философия) накрыла стол так, как того желает «госпожа». Наши цензоры и были представителями этой «госпожи». Они требовали исправлений, дополнений, опущений, уточнений, пока все это не становилось поперек горла. (…). Однако, возникающие споры обычно мирно заканчивались: уступал цензор, уступал и я. Но само поизведение от этого не выигрывало, ибо замечания цензора исходили сверху, таким образом исправления, как ответ на эти замечания, становились обеднением тех мыслей, которые вызывали нарекания, – и больше ничем! Поэтому установление пределов апробации (исключая Священное Писание, молитвенники …) после Второго Ватиканского Собора считаю одним из самых важных достижений этого Собора. С 1970 года моим книгам уже не нужна церковная апробация: эта медвежья лапа была снята, правда, только с авторов мирян. Однако не только цензоры пытались обнаружить в моих сочинениях учение Церкви, но и многие читатели. А не находя, злились до глубины души. (…). Так каково мое отношение с теологией? – Если теологию понимать традиционно, как вид посланнической деятельности Церкви в области познания (систематизированное изложение вероучения), ибо только такая теология имеет смысл, тогда я – не теолог и никогда им не был. Конфликты с иерархией, споры с цензорами моих сочинений, с рецензентами всегда вращались вокруг вопроса – не согрешил ли я перед учением Церкви, интерпретируя то или иное явление. Многим казалось, что да, мне же самому, что нет. Обвинения в ереси для меня были самыми болезненными – в этом отношении я всегда был и остался чрезвычайно раним. За несправедливость подобных обвинений никто и никогда передо мной не извинился, ибо представителям Церкви это вообще несвойственно. Они могут забыть о брошенных обвинениях – «de memoria delere: стереть с памяти» (вспомним экскоммунику 1054 года в Восточной Церкви), но не снять них. Таким образом, со временем было «забыто», что я – «прирожденный еретик», «масон», «второй Лютер»… Только мое сердце еще не настолько окаменело, чтобы об этом забыть. Однако в свете заката своей жизни начинаю понимать, что значит искушение ответом. Это означает – иметь ответ на один вопрос и предполагать, что имеешь на все. Я также начинаю понимать и просьбу, содержащуюся в «Отче наш» – «не введи нас во искушение» (кстати, наши теологи «исправили» и эту просьбу, ибо она для них звучала недостаточно ортодоксально!). А эта просьба означает – не дай мне, Господи, такой службы, для которой я не пригоден. Но если «теологию» мы дословно поймем как разговор о Боге, тогда я – теолог и, кажется, буду им до скончания своего века. (…). Бог всегда был и остается объектом моего мышления, а в ссылке Он даже стал главным объектом моего мышления, однако не как Он есть в себе, ибо метафизикой Бога я никогда серьезно не занимался, но в Его взаимоотношении с человеком, то есть, как Бог религии. (…). Скорее всего, в этом кроется желание придать более крепкие логические основы экзистенциальному опыту и таким способом вызволить этот опыт из чисто психологического состояния, подняв его на метафизический уровень. Психологически возможное указание на Бога или, говоря словами К. Ясперса, шифр Бога – вне зависимости от того, идет ли речь о мире, или о человеке – меня не удовлетворяет: возможный шифр указывает только на возможного Бога. Я унизил бы себя, если бы поклонялся только возможности. Поэтому я ищу непреложного указания, логически неопровержимого, ибо непреложное указание требует и непреложного указуемого. Предполагаю, что такое непреложное указание на Бога как на непреложность, я нашел в концепции существа как творения. Если применить эту концепцию к человеческому существованию, тогда открываются широкие, необозримые горизонты для исследования этого существования. Возможно этот анализ был бы более отвлеченным, нежели тогда, когда я занимался Инквизитором, Иовом, св. Францизком или Антихристом, но он был бы метафизичнее, логически крепче и поэтому убедительнее, чтобы выдержать напор критики. … И еще хотел бы отметить, что (…) отношение философии и теологии может быть понято и решено только в аспекте философии религии. А так как в религии, по моему разумению, не человек поднимается до уровня Бога, но Бог нисходит на уровень человека (кенозис), то тем самым и вера нисходит в область знания, говоря конкретно, в область философии, принимая состояние и образ действия последней. Философия становится кенозисом веры. Столкнувшись с истиной Откровения, меняется не философия, но вера под влиянием этой истины меняет свой характер, подчиняясь законам философского мышления: Божественная истина приобретает вид человеческой истины; более того: Божественная истина становится человеческой истиной – «et verbum caro factum est» (Ин 1, 14). И чем человечнее становятся проповедуемые религией положения, тем они истиннее. На этом мне бы хотелось закончить вступительное слово, ибо сказанное самим философом о его отношении с богословием не нуждается ни в каких дополнениях. Приношу глубокую благодарность Секретарю митрополита Виленского и Литовского Хризостома отцу Виталию Карикову за помощь, оказанную мне в качестве консультанта при подготовке к изданию русского перевода книги А. Мацейны «Агнец Божий». Татьяна Корнеева-Мацейнене 1 Гижайская семинария (в селении Гижай, которое находится на юго-западе Литвы, недалеко от второго по величине литовского города Каунаса) была учреждена в 1919 году. По уровню обучения считалась одной из лучших семинарий Литвы. – (здесь и дальше – до особой пометки – пояснения переводчика). 2 прелат – (лат. praelatus – предпочтенный, поставленный над кем-то) – звание, присваиваемое высшим духовным лицам в католических и англиканских Церквях. 3 Ex professo (лат.) – открыто, прямо; как знаток (специалист) предмета. 4 Свою вынужденную эмиграцию А. Мацейна называл ссылкой. Мацейна был вынужден уехать из Литвы в 1944 году. Германия стала постоянным местожительством философа. 5 Скрупскелис Игнас Кястутис (род. 1938) – литовский философ. Живет в США. Здесь Мацейна цитирует отрывки из статьи К. Скрупскелиса «Философия религии Мацейны», которая была намечатана в 1978 г. во втором номере журнала «Aidai» («Эхо»), журнал издавался в США на лит. языке. 6 Et in majestate adoratur aequalitas (лат.) – и в величии почитается равенство. 7 Юрас (Juras) Пранцишкус Миколас (1891-1980) – катол. священник, литовский общественный деятель. В 1912 г. уехал из Литвы в Америку, где учредил Архив литовцев Америки, поддерживал и финансировал студенческие и культурные организации литовцев. Содействовал изданию книг литовских авторов за рубежом. Почитатель творчества А. Мацейны, многие книги которого благодаря финансовой поддержке Юраса были изданы в Америке. За заслуги в области культуры прелат Юрас был избран почетным членом Института литуанистики и Литовской католической Академии Наук.
|