Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы

Василий Ключевский

Наброски по варяжскому вопросу.

I

/Не ранее 1876 г./

Я знаю, Вы очень недовольны, что все эти ученые усилия разъяснить варяжский вопрос я назвал явлениями патологии. Вы видите в этом неприличное ученому человеку пренебрежение к почтенным трудам своей братии. Нет, я очень почтителен к ученым своим собратиям, но я привык к некоторой разборчивости в так называемых исторических вопросах. Я думаю, что могут прийти в голову вопросы, не лишенные интереса с какой-либо стороны и вместе лишенные всякого интереса со стороны научной. В книгах, которые так сильно Вас занимают, я не нашел ничего кроме бескорыстных и обильных потом усилий разрешить один из таких вопросов. Иногда общественная или ученая мысль с особенной любовью обращается к сухим, бесплодным мелочам в области знания, как иногда является особенный аппетит на черствое и кислое. А ведь такой поворот в умах есть несомненно симптом общественной патологии.

Я, собственно, равнодушен к обеим теориям, и норманской и славянской, и это равнодушие выходит из научного интереса. В тумане ранних известий о наших предках я вижу несколько основных фактов, составляющих начало нашей истории, и больше их ничего не вижу. Эти факты, которые приводят меня к колыбели нашего народа, остаются те же, с тем же значением и цветок, признаю ли я теорию норманистов или роксоланистов. Поэтому, когда норманист или роксоланист начнут уверять, что только та или другая теория освещает верным светом начало русской национальности, я перестаю понимать того и другого, то есть становлюсь совершенно равнодушен к обоим.

Погодин с братией уверяют, что без известной саги, объясненной по-ихнему, не поймешь начало русской народности и русского государства. Иловайский с предшественниками своими уверяет, что эта легенда изображает совершенно превратно начало нашей народной и государственной жизни и что узлы вопроса об этом начале разрешаются легко и просто, как скоро мы предположим, что Русь - это славяне, роксолане, водворившиеся на Днепре вокруг Киева. Другие не понимают первых страниц истории нашего народа, если Рюрик и его преемники были не из мордвы или Хазарии и т. п.

Вы можете понять, что здесь есть нескладица: вы еще не настолько погрузились в ученость, чтобы приобрести тот ученый ум, который умеет мудрено понимать простые вещи, предоставляя тяжелую обязанность поступать наоборот столь пренебре-гаемому им здравому рассудку. Я ничего не имею против специальных исследований о происхождении имени Русь и о роде-племени первых русских князей. Я охотно готов читать разыскание о том, славянскому или скандинавскому племени принадлежало имя Русь, славянин или немец был дед князя Владимира и откуда взяты его мать, бабушка и т. д. Большой поклонник физиогномики, веруя во влияние темперамента на историческую деятельность лица и в связь темперамента с наружностью, я даже сам с удовольствием занялся бы исследованием о том, блондины или брюнеты преобладали в роде первых русских князей. Я решительно порицаю насмешливое отношение к ученой пытливости, обращенной на подобные вопросы, - но только если она ограничивает научное значение своих разысканий пределами этнографической номенклатуры или генеалогической химии. Но когда исследователь подобных вопросов идет прямо в область настоящей, научной истории и говорит, что он разрешает именно вопрос о происхождении русской национальности и русского государства, будет жаль, если он не остановится на границе и не вспомнит, что национальности и государственные порядки завязываются не от этнографического состава крови того или другого князя и не от того, на балтийском или азовском поморье зазвучало впервые известное племенное название.

Вот одна и для меня самая важная сторона недавней полемики по варяжскому вопросу. Еще не отваживаясь судить, насколько правильнее разрешается возбужденный вопрос о славянском происхождении Руси, я считаю себя вправе сказать, что он не совсем правильно поставлен. Неправильность эта происходит, во-первых, от недостатка скромности, недостатка уменья исследователей ценить значение своих работ, во-вторых, от недостатка в них прагматизма, уменья находить настоящее место и взаимное отношение исторических фактов.

Итак, - повторяю еще раз, - я совсем не против вопроса о происхождении имени Русь и первых русских князей, совсем не против пользы исследований подобных вопросов, а только против того положения, что в этом вопросе клю- к разъяснению начала русской национальной и государственной жизни.

Я никак не мог убедить себя в этом, хотя и соблазняла меня легкость подобного разъяснения важных исторических вопросов. И вот что именно мешало мне прийти к такому успокоительному заключению.

Новые теории о происхождении Руси выступают с таким шумом и такими мужественными физиономиями, как будто они вверх дном ставят все основные факты, которыми открывается наша история. Когда я попытался воспроизвести эти настоящие исторические факты, которыми действительно знаменуется начало нашей национальности и нашего государственного быта, и потом сопоставил с ними эти новые теории, я нашел, что первые остаются в том же положении, какое заняли они под игом норманистов, которое, вероятно, сохранят и при нашествии всех будущих теорий. Перечислю эти факты и поставлю рядом с ними выводы, например г. Иловайского.

Сущность теории г. Иловайского, развитой в целом ряде статей, и догматических и полемических, можно выразить в следующих положениях.

1) Русью, или правильнее Росью, в обширном смысле назывались почти все восточнославянские племена, в IX в. обитавшие в бассейне верхнего и среднего Днепра. Поляне, северяне, дреговичи и проч. суть только ветви этого племени. Прежде, с I в. нашей эры приблизительно, оно было известно под именем антов или роксолан, издавна обитавших в восточной Европе, в странах приазовских и приднепровских. Название этого племени произошло от имени, которое носили многие реки восточной Европы и в корне которого скрывается понятие реки вообще. Впоследствии Русью в тесном смысле стала называться та ветвь роксоланского племени, которая соединила остальные ветви в одно государственное целое, именно - поляне.

2) Варяги не имеют никакой этнографической связи с Русью. Это скандинавские дружины, нанимавшиеся на службу у киевских русских князей.

Из этих двух положительных выводов вытекает отрицательный: Русь - вовсе не пришлое скандинавское племя и сказание о призвании князей.из несуществовавшего племени варягоруссов вымышлено книжниками: скандинавских князей между русскими славянами никогда не существовало.

Далее 3) Рось - поляне под предводительством своих племенных князей (приблизительно с IX в.) начала из Киева объединение родственных ей племен восточных славян вверх и вниз по Днепру, налагая на них дань. Поднимаясь вверх, она распространила свои завоевания до Новгорода; спускаясь вниз, покорила угличей и тиверцев (последних, кажется, не вполне) , а притоками нижнего Днепра и Азовского моря рано проникла на берега последнего, бывшие колыбелью всего племени и где еще оставались значительные его поселения. Здесь она подчинила себе обитавшее по обоим берегам Боспора Киммерийского славянское племя черных болгар, освободив их от хазарского ига; так возникла около половины IX в. русская Тмутараканская область, бывшая потом особым княжеством.

Рядом с этим положением, объясняющим как началась наша история, идет разбор того как произошла легенда, изображающая это начало совсем иначе. Наша история завязалась в Киеве, а легенда сложилась на другом конце Руси, в Новгороде. Сказание о призвании князей из-за моря составилось здесь в начале XIII в. под влиянием, во-первых, тогдашнего обычая новгородцев призывать к себе князей и, во-вторых, деятельных торговых сношений с заморской Ганзой. Забудем норманскую и всякую другую теорию, примем выводы, сейчас изложенные, и посмотрим, какие перемены произойдут в наших представлениях о начале нашей истории.

Во-первых, мы освобождаемся от массы противоречий, неясностей и неразрешимых вопросов, которыми наполнили первые страницы нашей истории Погодин и его предшественники. Где жила скандинавская Русь, как водворилась она в Новгороде, как так быстро заговорила по-славянски, откуда явилась она в пределах нашего отечества до летописного призвания и т. п. - с удовольствием можно забыть все, что в течение века написано обо всех этих загадках, оставшихся неразгаданными и доселе.

Во-вторых, встречаем ряд новых противоречий и вопросов, созданных новой теорией. Укажем наиболее важные и резкие, с первого взгляда бросающиеся в глаза.

1) Если легенда о призвании князей не скрывает в себе никакого исторического факта, не заимствована даже из старинного народного предания и сложена книжниками из современных явлений новгородской жизни XII-XIII вв., то зачем она так резко расходится с последними? Князья призывались тогда с приднепровского юга, чаще всего из Киевской Руси, откуда, по Иловайскому, пришли они в Новгород и в IX в., а легенда призывает их из каких-то варягов Руси, которых никто не знал в Новгороде в XIII в.

2) При всем беспристрастии надо сказать, что имена первых князей остаются неславянскими и после объяснений г. Иловайского. Как бы чувствуя это, автор обращается к тому общему соображению, что в те времена языки славянский и германский еще не разошлись так далеко, как теперь, и иные слова и имена трудно присвоить исключительно одному из них. Но отсюда следует, конечно, что тогда немецкие слова и имена были понятны славянам, а не наоборот.

3) Объединительное движение с юга из Киева вверх по Днепру не подтверждается ни одним, даже легендарным свидетельством источников: это чистая догадка, выведенная из гипотезы о туземной Киевской Руси. Напротив, обратное движение, с севера из Новгорода вниз по Днепру описано в летописных известиях об Олеге, которые до занятия последним Киева отличаются такою же простотою и так же чужды сказочных примесей, как одно из них - о дани на содержание варяжского гарнизона в Новгороде, - которое сам г. Иловайский считает одним из наиболее достоверных в Начальной летописи. Ср. сказание в житии Климента.

4) Появление сейчас упомянутого варяжского гарнизона в Новгороде г. Иловайский относит к концу IX в. Признавая известие о нем одним из наиболее достоверных, он однако ж старается отодвинуть появление варягов в России как можно далее от начала ее истории и в других местах говорит о приездах норманских наемников только в XI и XII в.

5) Гипотеза о происхождении болгаро-русского Тмутараканского княжества очень приятна: она так легко объясняет некоторые темные известия XI и XII в. - хотя вся она основана единственнона статье Игорева договора с греками, обязывающей русского князя не пускать на Корсунь черных болгар. Господин Иловайский видит в этом прямое указание на зависимость черных болгар от Игоря; другой этого вовсе не увидит: Святослав также обязался грекам не пускать на Дунайскую Болгарию неприятей. Несмотря на это, я охотно принял бы гипотезу о Тмутаракании. Но тогда я не знаю, что отвечать на одно возражение. По мнению г. Иловайского, Русь уже при Олеге владела берегами Боспора Киммерийского, занимала города Корчев и Тмутаракань. Эта Тмутараканская Русь преимущественно была знакома с морем, ходила грабить Каспийские берега, торговала с Византией; она помогала и Руси днепровской в морских предприятиях. В договорах Олега и Игоря с греками находим условия о положении в Константинополе русских купцов из Киева, Чернигова, Переяславля, Полоцка и др., а о купцах из Корчева или Тмутаракани нет ни слова. Неужели русские купцы из Ростова ездили в Царьград, а русские купцы с берегов Боспора не ездили? II

/ 1876 г /

После диссертации Погодина интерес к варяжскому вопросу ослабел: утомились ли самим спором или смутно почувствовали его научное бесплодие, - только он до того потерял цену, что ученый, предпринявший историю России по строго прагматической программе, нашел возможным и научным повторить некоторые шлёцеровские и погодинские положения и, ничего не прибавив к ним, ничего не уяснив лучше прежнего, обойти спорный факт, как неважный для науки. Известный турнир Костомарова и Погодина также готов был пройти бесследно для науки, оставив лишь в памяти читающего общества невиданную картину ученого поединка, судебного процесса из-за научной тяжбы.

Отрывки исследования о варягах, изданные г. Гедеоновым, составили новую эпоху в развитии спора. За ними следовала целая литература, которую уже теперь становится трудно прочитать, еще труднее изучить и понять. Появились сочинения Щеглова, Иловайского, Ламбина, Васильевского, Куника, новые статьи Погодина и наконец - книга Забелина .

Когда прочитаешь все эти труды и сравнишь их с прежними, прежде всего подумаешь: то же и о том же, те же приемы и результаты. Но это не совсем верно: есть значительная перемена. Прежде господствовало критическое направление в исследовании вопроса: одна сторона разбирала источники, чтобы отстоять летописную легенду; другая, опровергая ее, обращалась к другим источникам, чтобы доказать другое, чаще - чтобы приурочить легенду к другому выводу. Теперь в большинстве исследований господствует творческое направление: торопливо покритиковав спорные известия, спешат составить из них новое сказание о начале Руси, иногда прямо противоположное летописному, или же дать последнему такое толкование, которое делает сагу на себя не похожей. Вообще можно сказать, что легенда о призвании перестала служить средоточием исследований; ученые вступили в полемику с летописцем, перестав быть его комментаторами, и хотят не только доказать, что он написал неверно, но и указать ему, что он должен был написать. Гедеонов служит переходом: наполовину он еще критик, а наполовину уже построитель, реставратор исчезнувшего факта. Только г. Васильевский держится в положении строгого критика, защитника падающего кредита легенды.

Рядом с этой особенностью новой литературы вопроса обозначается и другая: это значение филологии, какого она не имела прежде. Сближения форм, сравнение слов, толкование имен - вот на чем строятся преимущественно новые гипотезы. Личные имена князей и частных лиц первых веков, чуть не вся географическая номенклатура пересмотрена и истолкована с разных точек зрения.

Когда мы, сидевшие и учившиеся под опекой норманской гипотезы, прочитали все эти изыскания, мы узнали одну поразившую нас новость. Этой новостью не был исторический факт, которым открывается наша история. Совсем нет; это было состояние ученой мысли у нас, которого мы не подозревали. Мы думали, что с тем запасом сведений о начале нашей истории, которым располагает наука, ничего нельзя сделать больше сделанного прежними критиками. Ученость и строгость последних, остроумие и насмешливость некоторых, специальная и бесплодная работа над вопросом - все это запугало нас. Мы боялись сделать новую догадку, поставить факты в новую комбинацию, не сделанную прежде; мы считали это праздной игрой в гипотезы после массы потраченных знании и усилий со стороны исследователей, для которых вопрос вовсе не был полем для такого развлечения.

Этой робости нельзя отказать в сочувствии: это было своего рода ученое целомудрие или, лучше сказать, ученая дисциплина. Она основывалась на том правиле, что не следует сбивать с толку других, уверяя их в тон, в чем не убежден сам, и не следует убеждаться в тон, что не имеет достаточных оснований. Но в интересе беспристрастия надобно сознаться, что наша скромность создавала странное положение в науке гипотезе норманистов. Мы чувствовали, что в ней иного нескладного, но не решались сказать что-либо против нее. Мы ее сохранили как ученики ее создателей и не знали, что делать с ней как преподаватели. Открывая свой курс, мы воспроизводили ее, украшали заученными нарядами и ставили в угол, как ненужный, но требуемый приличием обряд. Так плотник, прежде чем приступить к работе, постукает без всякой цели по дереву, которое собирается рубить. Потом мы рассказывали, как-будто и нет спора о варягах с братней. III. Значение варяжского вопроса.

/1890-е годы/

Байер и Миллер сделали первые приступы к ученому решению варяжского вопроса. Кое-что выяснили. И постановка, и решение этого вопроса страдали важными методологическими недостатками. Ученые академики-иностранцы взялись за него поневоле: это был один из тех начальных и самых капитальных из тех вопросов нашей истории, в котором их историческая ученость соприкасалась с историей страны, куда они призваны были гастролировать своими знаниями, разрабатывая ее нетронутую историю. Незнакомые или мало знакомые с языком этой страны и с туземными источниками ее истории, они охотно ухватились за этот вопрос, который надеялись удовлетворительно разрешить по знакомым им источникам скандинавским, латинским и византийским. В этом состояла их первая ошибка. Как можно было ставить в решать вопрос русской истории, не зная как он стоит в основном русском историческом памятнике, в Начальной русской летописи? Но эта летопись тогда была еще очень мало известна даже русским книжным людям. Ни Лаврентьевский, ни Ипатьевский списки ее не были еще найдены. Байер слышал про снятую по заказу Петра I копию Кенигсбергского списка конца XV в. и считал ее автором преподобного аббата Феодосия Пе-черского, будто бы современника Владимира Мономаха. Он не знал, что даже в этом сравнительно позднем списке нет и помину о Гостомысле, которого он вводит в сказание о призвании князей, а Синопсис - не летописец.

Не знакомые с Начальной летописью, русские академики-иноземцы впадали в другую ошибку: они не могли уяснить себе, с чем они имеют дело в этом сказании: с народным преданием, поэтической сагой или с известием какого-либо другого рода. А ведь приемы исторической критики разнообразятся по происхождению и свойству критического материала. Теперь, когда состав Начальной летописи достаточно изучен, видно, что сказание о призвании князей не народное предание, а только составленная по народному преданию ученая теория русского книжника начала XII в. Такие теории и тогда составлялись так же, как и гораздо позднее, в ученые времена: темные факты старины истолковывались применительно к современным или недавним явлениям, с ними однородным. Это и помогло составителю Начального летописного свода поставить у порога нашей истории мирное призвание и водворение заморских князей в нашей земле. Если не сам Сильвестр Выдубицкий, то отцы его сверстников знали и помнили подобные мирные призывы и приходы варягов, бывавшие еще при Ярославе I, и до самой смерти Ярослава в Новгороде содержалась наемная варяжская дружина, получавшая плату за свои сторожевые услуги. В XI в. также призывы не сопровождались захватом власти наемниками, превращением условленной наемной платы в принудительную дань с нанимателей, как с покоренных. Но даже составитель Начальной летописи, уже не понимавший таких превращений, не мог скрыть следов подобногозахвата, донесенных до него из IX в. преданием. Да, именно таким случаем и начинается ряд варяжских сказании, занесенных в Начальную летопись: «имаху дань варязи из заморья», за что их и прогнали туземцы, вероятно недовольные своим превращением из хозяев-нанимателей в данников, как потом хотели прогнать и Рюрика из боязни стать его «рабами», по выражению летописи. Но Рюрик удержался на месте и из варяжского бродяги-кондотьера превратился в родоначальника русской династии. Из двух моментов таких варяжских историй, призыва по найму и захвата власти наемниками, русские люди XI-XII вв. по недостатку аналогичных современных явлений уже не понимали второго, не раз повторявшегося в IX и X веках, и, затирая его в своих варяжских воспоминаниях, усиленно подчеркивали первый, им более знакомый. Под влиянием т.акого неполного, одностороннего взгляда на дело и сложилось несколько идиллическое летописное сказание о призвании князей, которых звали будто бы для того, чтобы они «владели и судили по праву» призывавших. Ученый и степенный книжник XII в., привыкший к гражданскому порядку и дороживший благами княжеского управления, превратил следствия захвата в причины призвания князей, скандал княжеской узурпации покрыл политической программой народного договора с князем.

Байер и Миллер комментировали сказание о призвании просто как темное историческое известие, не вдаваясь в объяснение его происхождения и характера. Не зная происхождения и состава нашей Начальной летописи, они не могли и знать, что между ними и летописным сказанием стоит их же собрат по профессии - ученый русский книжник начала XII в. и такой же решительный норманист, как и они. Потому им следовало начинать изучение вопроса не с того, что случилось с варягами-Русью на новгородском Севере около половины IX века, а с того, почему русские книжные люди 2 столетия спустя так представляли себе случившееся. Потому же они брали и вопрос не целиком, а частично, пытались выяснить себе не столько самое событие, скрывавшееся в сказании о призвании варягов-Руси, сколько племенное происхождение этих последних. И при такой односторонней постановке вопроса они пытались решить его независимо от нашей Начальной летописи, не принимая в соображение или принимая недостаточно ее взгляд на это дело.

А в ее взгляде заметно некоторое колебание: то она как будто считает варягов одним из немецких племен Северной Европы, когда в перечне народов Афетова колена ставит варягов, как и Русь, рядом с свеями, урманами, Русь, агняне, то решительно принимает варягов за родовое, общее название всех этих племен и с Русью, когда, рассказывая о призвании князей, говорит: <<И пошли за море к варягам, к Руси, потому что так звались эти варяги - Русью, как другие, т.е. варяги, зовутся свеями, а другие урманами, англянами и проч. И это колебание необходимо было принять в расчет: оно наводит на мысль, что название варягов у нас узнали от них самих, а не из других каких-либо источников и объясняли его по-своему. Потом возражали против этого, что названия, соответствующие этой русской форме варяг, в скандинавских и византийских памятниках появляются не раньше XI в., у Снорро Стурлезона ( 1241) vaering, у Кедрина (до 1057 г.) - Варофро. Но и паша Повесть временных лет писала около половины XI в., а Начальный летописный свод составлен в начале XII в., и нет никакой необходимости думать, что эти заморские пришельцы уже в половине IX в. назывались у нас варягами. Но колеблясь в этнографической классификации варягов, наша Летопись не сомневается в их племенном неславянском происхождении, и не могла сомневаться. Она решительно противополагает варягов славянам (Лаврентьевская летопись с. 19 и 28: «Тии суть люди Ноугородьци... А язык словенский и русский одно есть...»). Знал составитель летописи варягов по позднейшим приливам их в XI в., даже после Ярослава (Шимон Патерика Печерского). «Русская Правда» по списку Оболенского: «Варяг крещения не имеа». Язык их, если бы он был славянский, помешал бы противополагать их славянам.

Немцы-академики решили вопрос о племенном происхождении варягов согласно с Летописью, но социальное их положение определили односторонне, как homines nobiles, socii in bellis ets . (Байер). Летопись в своих рассказах выводит их еще и купцами, проходящими в Византию или оседавшими по русским городам, а так же беспокойными бродячими искателями добычи и наемного труда.

Следствия обоих методологических ошибок, затруднявшие разрешение варяжского вопроса: 1) Не касаясь факта, скрытого в сказании о призвании князей, сосредоточивали внимание на решении побочных вопросов, которые без выяснения этого факта и не могли быть разрешены удовлетворительно; 2) Дали опасное филологическое направление историческому вопросу, превратили его в комментарий слов, а не событий; 3) Не положив критического изучения летописного сказания в основу исследования, подорвали доверие к своим выводам, которые от того получили вид их субъективных тенденциозных догадок, а не толкований исторических взглядов русских книжных людей XI-XII в.; 4) Сказочно-грубым изображением призвания (начало статьи Байера) задели щекотливое национальное чувство и надолго лишили русскую, историческую мысль способности с научным спокойствием отнестись к вопросу. Игровой вопрос.

Как излагать начальные факты нашей истории в среднеучебном заведении, покрывая летописные сказания авторитетом книжных людей XI и XII в.? IV. Варяги-Русь.

/1890-е годы/

Этот вопрос более ста лет занимает исследователей русской истории и доселе остается не вполне разрешенным. Причина этого заключается в сбивчивости известий о варягах и Руси, какие сохранялись в наших древних памятниках. Начальная летопись считает Русь варяжским племенем, а варягов то признает общим названием разных германских народов, обитавших в Северной Европе, преимущественно по Варяжскому (Балтийскому) морю, каковы шведы, готы, англы, то как будто видит в них особое племя, принадлежащее к числу этих народов наравне с Русью. В летописных сводах XVI в. появляется сказание о призвании первого русского князя из Прусской земли.

Гедеонов. Русь по Балтийскому морю, с острова Рюгена. Варяги от Полабского warang (меч), смешанное их происхождение скандинаво-славянское

Известия о Руси в IX в.: Бертинские летописи 839 г., Фотия в Беседах и Послании Забелина, Никиты Пафлагонского, в житиях Георгия Амастридского и Стефана Сурожского, известие аль-Катиба о Русе 844 г., Гаркави, Хордадбе. Русь - славяне. Из всех этих известий видно, что Рось в IX в. народ или класс, недавно, около половины IX в., покоривший воcточно-славянские племена, с скандинавской примесью, сильный на море торговлей и наездами. Ср. Соловьёва т.1, с.104. Происхождение слова неизвестно, но то, что им обозначалось, довольно явственно выступает в иноземных известиях IX в.

В.Н.Татищев.

I. Татищев.

/1886, 1891 г./

Нам предстоит рассмотреть движение русского исторического сознания во вторую половину XVIII в., т. е. в царствование Екатерины II.

Внешний блеск этого царствования, шум побед, слава огромных территориальных приобретений, широта внутренних преобразований - все это без сомнения отозвалось не в одних лирах русских Пиндаров Екатерининского времени: все эти явления не могли остаться без сильного действия на русские умы, на общественное сознание тогдашнего нашего общества.

Но разбирая факты, которыми характеризуется наша умственная жизнь того времени, мы должны приписать господствующее в ней значение не этим громким и ярким явлениям внешней и внутренней политики правительства. Питательную и движущую струю в движении русской мысли составляет факт менее шумный и более глубокий. Никогда еще, даже и во время Петра I, русское общество не подвергалось такому сильному и многостороннему давлению иноземных идей; впервые оно вошло в такое тесное знакомство с литературой западноевропейского мира. Сила этого иноземного умственного влияния измеряется уже тем, что им проникнуты, от него не могут отрешиться даже те, которые борятся с ним, которые боятся дурных его последствий.

Надобно, впрочем, заметить, что и в самой Западной Европе около половины XVIII в. умственная жизнь принимает направление, дотоле ею не испытанное; в ней получают господство идеи, никогда с такой силой не овладевавшие умами. В чем состояла сущность этого умственного движения и как оно отразилось на умственной жизни русского общества - вот два вопроса, которые необходимо предварительно хотя бегло рассмотреть, чтобы понять и оценить происхождение, свойство и значение перемен, совершившихся в русском историческом сознании во вторую половину прошедшего столетия.

Характером и силой этого умственного движения XVIII век утвердил за собой гордое название философской эпохи или века Просвещения. Мысли, составившие сущность этого просветительного движения, родились, по крайней мере впервые высказаны были, в Англии еще в XVII в., вслед за конституционной борьбой Стюартов с английским народом. Творцами их были астроном и эмпирик-философ, Ньютон и Локк, первый со своим механическим законом тяготения, второй со своим сенсуалистическимучением о человеческом познании. II. Татищев.

Материал. Татищев собрал громадную массу печатных и рукописных памятников для своего труда. Он сам признается, что имел под руками более 1000 книг, которыми мог руководствоваться. Здесь были и древние греко-римские историки, и географы, и произведения тогдашней европейской исторической и географической литературы, и разнообразные отечественные источники истории.

Общий план. Характер этих последних определил общий план труда Татшцева. Сперва он думал писать обыкновенным «историческим порядком, сводя из разных мест к одному делу, и наречием таким, как ныне наиболее в книгах употребляем», т. е. современным ему литературным языком. Но 1) свидетельства источников еще не были сведены и соглашены и невозможно было делать исторических выводов без предварительного выбора и поверки известий; 2) самые источники впервые извлекались из пыли частных и общественных архивов и затрудняли историографу ссылки на них; сообщив их свидетельствам литературно-историческое изложение, переменив их порядок и наречие, по выражению Татищева, он подвергался опасности погубить вероятность, возбудить в читателе подозрение в произволе и вымыслах. Ученое благоразумие заставило Татищева принять совсем иной план изложения, соответствующий первоначальной черновой работе, которой требовали источники. Он предположил разделить свой труд на 4 части: в первой изложить предварительные критико-библиографические исследования об источниках и этнографические разыскания о главных народах, населявших Россию до 860 г.; вторую должны были составить летописные известия о России с 860 г. до монголов, третью до Ивана III, и четвертую до Михаила Федоровича. Излагая известия эти, он решился просто выбирать и сопоставлять их из разных летописей, не трогая текста и летописного порядка источника, составить, так сказать, сводный текст летописей, «не переменяя, ни убавливая в них ничего», по словам самого автора. Впрочем, потом, для удобства читателей и переводчиков, он изложил составленный таким образом свод современным литературным языком: в таком виде он и появился в свет. Собственно ученую работу, критические изыскания, пояснения и выводы оп поставил в стороне от этого текста, в особых сопровождающих его примечаниях.

Порядок изложения. Сообразно с этим общим планом расположено и изложение автора. Из 49 глав первой части несколько посвящено исследованиям о начале письменности у славян, о языческих верованиях и принятии ими христианства, Иоакимовской и Несторовой летописи, о летописцах после Нестора и рукописях, по которым автор изучал летописи.

К этому прибавлена глава о летоисчислении в древнерусских летописях. Следующие затем (с 9-й) главы заняты известиями древних и повых писателей и собственными изысканиями автора о скифах, сарматах, в которых он видит финнов, и славянах, к которым он причисляет гетов, фраков, даков, энетов, булгар волжских и даже хазар. В дальнейших частях - летописный свод с критическими примечаниями. III. Татищев.

Характерное явление нашей научной жизни: практический делец Петровой школы - историограф. Не досужая любознательность, а практическая потребность вызвала труд. Русский исследователь встал впервые перед первыми источниками отечественной истории и внимательно подумал, как поступить. Начальная летопись во главе сводов: исторические представления русских киевских книжников XI-XII вв. (автор Повести временных лет- Нестор и Сильвестр). Мы знаем начало нашей истории, как его представляли эти книжники. Как они? Их исторические воспоминания с совершенно пустого места: имаху дань - 859 г. Раньше этого три народные сказания подслушаны и завязли в пам яти: 1) о нашествии волхвов; 2) об основании Киева; 3) о нашествии обров на дулебов. Нашествие хазар уже примыкает к непрерывному ряду исторических воспоминаний летописателей. Эти сказания в песнях, вероятно. Еще о приходе радимичей и вятичей «от ляхов», из Польши, но уже с ученой примесью. Два ига. Потребность осветить темное место: Повесть временных лет - ученый исторический трактат, чистая диссертация о происхождении Руси. Материал: живые остатки старого быта, песни, поговорки, византийский хронограф; связано критикой - в предании о Кие: яко же сказают - кто? Книжное творчество уже в XI в. и составитель свода продолжал его.

Татищев поступил по примеру составителя Начальной летописи: он не тронул исторических представлений русских книжников XI-XII вв., как те не трогали народных преданий своего времени, 2-ю часть начал парафразой Начальной летописи и продолжал сводкой. По потопе трие сынов Ноеви разделиша землю./ Сице начинаю сказание се>>. Но как книжники тех веков старались понять народные предания с византийским хронографом в руках, осветить чуждым светом темное место, с которого их воспоминания, так и Татищев с ними. Книжная легенда дошла до него в осложненном виде: Иоакимовская летопись 1, 31. В текст свода не поместил, но не обошел, только указал источник вымыслов - прим. 7 к 32 на стр. 27 (Подбором древних и христианских известий о Восточной Европе попытка воссоздать историческую почву, на которой сели русские славяне. Отсюда ряд монографий - 49 глав первой части. Тяжесть и цена работы - методологическая. Отсюда первая теория ученая на смену книжной легенде о начале нашей истории. Неважно, что ее поздно узнали (издание началось с 1768, а труд уже готов в 1739). Важно не распространение ее в читающем обществе, а техническая возможность ее возникновения в уме тогдашн его исследователя. Главные черты теории - выше. Заканчивает происхождением и видами человеческого общества: 1) сообщество семейное, 2) родовое - союз родителей и детей, 3) домовное - господина и слуг по договору, ибо общество насильственное, союз завоевателей и невольников лишен юридического основания, так как нет самого источника права - соглашения свободных воль: раб и холоп ; 4) гражданство, союз домовных сообществ для взаимной защиты и разделения занятий: . Русский историограф, цепляющийся за вечно несущуюся вперед европейскую мысль и политические взгляды.

В примечаниях не историк, а наблюдатель вместе с читателем. Стереоскопически проводит перед ним летописи, смотря сам с боку: IV, п. 24, XII, п. 50; стр. НО. «Разговор» .

Потребность синтеза частичных наблюдений п изучений. Важность современных памятников такого рода.

Происхождение Разговора. Речь 16. Феофанова ученая дружина. Учено-литературные кружки. Вопрос о народном образовании. Переход в политические общества при Александре I.

Энциклопедическое направление умов под влиянием рационализма в философии и политике. Лейбниц - Бейль - и энциклопедисты.

Энциклопедическое содержание Разговора. Предисловие, XXI ел. Трактат о пользе наук и план народных училищ . Можно дешевле и шире.

Духовный облик образованного русского человека школы Петра:

1) Политический консерватор: не касаясь основ существующего государственного порядка, изучает его происхождение и склад, замечает недостатки и придумывает средства исправления без мысля о перестройке. Эмендатор, не новатор, как и сам Петр;

2) Средство исправления - наука во всем тогдашнем ее объеме и для всего народа, без специализации и монополизации, решительно вся и решительно для всех, со школами без различий «для мужских и женских персон», по плану Татищева IV. В. Н. Татищев.

/1686-1750/

Вторым делом русской историографии XVIII в. было собирание и обработка материалов для полной истории России. В этом деле вместе с немцами-академиками поработали и русские люди и им принадлежит не только инициатива этого дела, но и наибольшее количество сделанного.

Потребность в полной русской истории, составленной по первым научно обработанным источникам, родилась под влиянием преобразовательной деятельности Петра Великого из практических нужд, из умственных и нравственных стремлений, ею внушенных.

Как подействовала реформа Петра на умственную и нравственную жизнь русского общества - это вопрос очень важный, но еще далеко не выясненный в надлежащей степени. Если судить об этом действии по ближайшим сотрудникам преобразователя, особенно по их поведению после него, ответ на вопрос получится не особенно благоприятный. Большинство этих даровитых и деловитых людей страдало большими недочетами в своем образовании и не меньшими нравственными недостатками, решительно выводившими Петра из терпения. Не лучшее впечатление производит и масса русского общества, прямо захваченного реформой, увлеченного ее интересами. Неблагонадежные нравы этого общества довольно известны, а его умственное развитие можно характеризовать известным стихом Кантемира: «Ум недозрелый, плод недолгой науки», - и это еще лучшее, что можно сказать про русскую интеллигенцию, выработавшуюся из реформы.

Нельзя, однако, думать, что реформа потерпела полную неудачу в этом отношении, т. е. в деле насаждения в России наук, образования. Известно, что ее ближайшей целью было распространение прикладных знаний, которые приносят прямую материальную пользу, делают народ промышленным, государство - сильным и богатым. В своем апрельском манифесте 1702 г. о вызове иностранцев п Россию Петр признается, что предпринял в государственном управлении «некоторые нужные и ко благу земли нашей служащие перемены, дабы подданные могли тем более и удобнее научаться поныне им неизвестным познаниям и тем искуснее становиться во всех торговых делах». Но для достижения такой скромной, ограниченной цели Петр приводил в действие такие средства, внушал такие стремления, которые невольно будили умы, расширяли взгляды и попятил, поднимали мысль выше интересов материального житейского обихода. И если вы хотите видеть, как сильно было действие реформы в этом направлении, каких образованных дельцов могла она создавать, для этого достаточно познакомиться с биографией В. Н. Татищева. Это типический образчик петровского дельца, воспитанного реформой, пропикшегося ее духом, усвоившего ее лучшие стремления и хорошо послужившего отечеству, а между тем не получившего от природы никаких необычайных дарований, человека, невысоко поднимавшегося над уровнем обыкновенных средних людей.

Именно это и усиливает его значение в русской историографии. Артиллерист; горный инженер и видный администратор, он всю почти жизнь стоял в потоке самых настоятельных нужд, живых текущих интересов времени - и этот практический делец стал историографом, русская история оказалась в числе этих настоятельных нужд и текущих интересов времени; не плодом досужей любознательности патриота или кабинетного ученого, а насущной потребностью делового человека.

Таким образом, Татищев вдвойне интересен, не только как первый собиратель материалов для полной истории России, но и как типический образчик образованных русских людей петровской школы.

Алексей Николаевич Оленин. /1893 г./.

Н. Оленин - это целые полвека в истории нашего просвещения нашей историографии, особенно археологической ее ветви. Он з давал направления просвещению и историографии, но в продолжении 50 лет - до 1843 г. - трудно вспомнить в ходе русского просвещения крупное дело или крупного дельца, не припоиная и Оленина. Не быв крупным светилом, он как-то умел восить свой лу- на каждое современное ему светлое явление этих областях нашей жизни.

По своему общественному положению это был государственый делец, проходивший самые разнообразные служебные поприща; одно из блестящих произведений и оправданий школы Екатерины II и Бецкого, мечтавшей о воспитании дельцов, которые, подобно древнеримским деятелям, способны были бы ставиться мастерами всюду, куда призывала их польза государва и отечества. Юнкер Пажеского корпуса, студент Артиллерийской школы в Дрездене, батарейный командир в шведской и польской кампаниях, инженер в Финляндии, потом, по переходе гражданскую службу, - управляющий конторой по покупке металлов, чиновник Ассигнационного банка, составляющий по поручению министра финансов графа Гурьева краткое рассуждение о бухгалтерии, обер-прокурор 3-го Департамента Сената, директор Юнкерской школы, помощник директора и потом директор императорской Публичной библиотеки, статс-секретарь Государственного совета по Департаменту гражданских и духовных дел и потом государственный секретарь, наконец, президент Академии художеств, ее реставратор, поднявший ее из хозяйственного и художественного упадка - такова служебная карьера Оленина.

А чем он был в обществе вне службы - об этом прочтите любую биографию крупного писателя, любые автобиографические тиски прикосновенного к литературе и науке человека первых пятилетий текущего столетия. Прекрасно образованный человек, страстный любитель искусств и литературы, талантливый рисовалыцик, с тонким чувством изящного и огромной начитанностью, любитель отечественной старины и покровитель рождающихся отечественных талантов, при обширных связях высшем петербургском обществе, простой в обращении и гостеприимный хозяин-хлебосол, деливший свое время и силы между службой и дружбой - вот каким изображается Оленин вэтих биографиях и мемуарах. Я не буду говорить о том, что он делал для Академии художеств, которую он оставил в блестящем состоянии, но застал в полном упадке, в которой у целой трети учеников росли зобы от дурной пищи и душного воздуха в классах и спальнях и профессора и ученики в натурном классе едва могли отчихаться от копоти смрадных ламп .

Мы перебираем лучшие страницы истории нашей литературы и общежития, припоминая жизнь Оленина. Сначала он - один из самых видных членов кружка Державина , благотворно влиявший своим литературным вкусом на Хемницера, потом у него собирается собственный кружок, где своими людьми становятся Крылов и Гнедич; последний по совету Оленина и Уварова предпринял перевод всей Иллиады гекзаметрами. Постепенно разрастаясь благодаря приветливости и любознательности хозяев, этот кружок скоро превратился в самое многолюдное и лучшее литературно-художественное собрание в Петербурге. Лет 30 весь литературно-художественный мир столицы твердо помнил 5 сентября, когда каждый гость весело направлялся в петербургский дом Оленина или на его дачу Приютино, чтобы поздравить его жену, ласковую Елизавету Марковну, и провести вечер в обществе, какое трудно было встретить в другом доме. Здесь можно было видеть русских художников трех поколений, начиная с Боровиковского и даже старого Косенна, помнившего еще первые времена Бецкого, и оканчивая молодым художником 14 класса Солнцевым. Русская литература бывала здесь в полном сборе, во всей пестроте своего состава. Может быть, только в этом добродушном доме и можно было встретить за одним столом и бессмертных арзамасцев с беспокойным «.Сверчком» Пушкиным во главе, и важных покойников-халдеев шишковско-державинской «Беседы». Светила русского пера, резца и кисти на закате находили здесь почтительный прием; но и таланты, едва вырезывавшиеся из-за горизонта, впервые были замечаемы в доме Оленина, как на зоркой обсерватории. Не говорим о Крылове, который не знал, где он больше дома, у себя или у Оленина, и басни которого здесь знали раньше, чем они появлялись в печати.

Трагик Озеров, прежде чем, по выражению Пушкина,

... невольны дани Народных слез, рукоплесканий С младой Семеновой делил,

прежде постановки своих трагедий на сцене, проверял их вкусом оленинского общества. Сам Карамзин, читая свою «Историю» среди членов любимого им «Арзамаса», в письмах своих в почтительных скобках отмечал, что слушателем его бывал и Оленин. Не нужно прибавлять, что он был очень внимательным слушателем историографа. Он принадлежал к кругу тех незабвенных любителей отечественной старины, которые оказали столько услуг русской историографии и впереди которых стоят в наших историографических воспоминаниях Мусин-Пушкин, граф Румянцев, граф Строганов, граф Толстой. Художник и меценат, Оленин не гнушался черной работы по археологии и библиографии. Желательно было бы собрать и обработать в цельный очерк все его труды по этой части. Имя Оленина связано с открытием в 1814 г. Императорской Публичной библиотеки, на устройство и каталог которой он положил много труда. Труда его, Опыт нового библиографического порядка, Оленина - система делений рукописей по предметам - ее держался и А. Ф. Бычков, став в 1844 г. хранителем рукописей Библиотеки . В 1828 г. умер хранитель рукописей императорской Публичной библиотеки Ермолаев, оставив по себе много материалов по археологии. В детстве помещик и сенатор Бороздин приютил его, отдал в Академию художеств; Оленин заметил любознательного юношу, определил его в библиотеку, открыл ему свой дом, дал направление его занятиям - и из Ермолаева вышел скромный энтузиаст - археолог и палеограф. При содействии Оленина Ермолаев в 1809-11 гг. вместе с сыном Бороздина совершил ученое путешествие по России, и они привезли 4 тома рисунков, хранящихся в Публичной библиотеке. При содействии Оленина Солнцев был послан описывать и срисовывать памятники русской старины. В 1832 г. Устрялов, приготовляя сказания князя Курбского, от Оленина получил превосходный портрет Грозного,взятый из его рукописи В 1844 г. составлен был в Москве под председательством графа С. Г. Строгонова комитет для издания известного Описания Древнероссийского государства; материалами для этого издания послужили рисунки, изготовленные академиком Солнцевым для Оленина .

В страшный холерный 1831 г. известный князь В. Ф. Одоевский, описывая состояние Петербурга, писал: «Из всех живых существ я видел почти одного Оленина, в огромной шинели на плечах, в калошах на ногах, с портвейном в руках, с сигарою в зубах, с холерою на языке и между тем с спокойствием в сердце, ибо он принадлежал к числу немногих, которые во время болезни сохраняли присутствие духа и хладнокровие; он прекрасно действовал и с всеусердием помогал больным; я его вдвое больше полюбил с сего времени» Этим изображением, напоминающим своими красками маленькие старинные картины Ван-Остаде, я и закончу свое воспоминание о скромном ученом вельможе и милом человеке.

Н. М. Карамзин.

/Не ранее 4 марта 1898 г./

I. Карамзин.

Карамзин смотрит на исторические явления, как смотрит зритель на то, что происходит на театральной сцене. Он следит за речами и поступками героев пьесы, за развитием драматической интриги, ее завязкой и развязкой. У него каждое действующее лицо позирует, каждый факт стремится разыграться в драматическую сцену. По временам является на сцену и народ; но он остается на заднем плане, у стены, отделяющей сцену от кулис, и является обыкновенно в роли deus ex machma или в виде молчаливой, либо бестолково галдящей толпы. Он выводится не как историческая среда, в которой действуют герои, а тоже в роли особого героя, многоголового действующего лица. Герои Карамзина действуют в пустом пространстве, без декораций, не имея ни исторической почвы под ногами, ни народной среды вокруг себя. Это - скорее воздушные тени, чем живые исторические лица. Они не представители народа, не выходят из него; это особые люди, живущие своей особой героической жизнью, сами себя родят, убивают один другого и потом куда-то уходят, иногда сильно хлопнув картонной дверью. Они ведут драматическое движение, но сами не движутся, не растут и не стареют, уходя со сцены такими же, какими пришли на нее: русские князья южной Руси XI-XII в. говорят, мыслят и чувствуют так же, как русские князья северной Руси XIV и XV в., т. е. как мыслил ист[орик]. Это люди разных хронологических периодов, но одинакового исторического возраста. Они говорят и делают, что заставляет их говорить и делать автор, потому что они герои, а не потому что они герои, что говорят и делают это . От времени до времени сцена действий у Карамзина пустеет: герои прячутся за кулисы и зритель видит одни декорации, обстановку, быт, житейский порядок - это в так называемых внутренних обозрениях (число их). Но среди этого житейского порядка не видать живых людей и не поймешь его отношения к только что ушедшим героям: не видно ни того, чтобы из их речей и поступков должен был сложиться именно такой порядок, ни того, чтобы их речи и поступки были внушены таким порядком. Таким образом, у Карамзина действующие лица действуют без исторической обстановки, а историческая обстановка является без действующих лиц. Потому действующие лица кажутся невозможными, а обстановка действия ненужной. Но лишенные исторической обстановки, действующие лица у Карамзина окружены особой нравственной атмосферой: это - отвлеченные понятия долга, чести, добра, зла, страсти, порока, добродетели. Речи и поступки действующих лиц у Карамзина внушаются этими понятиями и ими же измеряются; это своего рода лампочки, прикрытые от зрителя рампой и бросающие особый от общего освещения залы свет на сцену. Но Карамзин не заглядывает за исторические кулисы, не следит за исторической связью причин и следствий, даже как будто неясно представляет себе, из действия каких исторических сил слагается исторический процесс и как они действуют. Потому у него с целой страной совершаются неожиданные перевороты, похожие на мгновенную передвижку театральных декораций, вроде, например, его взгляда на ход дел в Русской земле до Ярослава 1 и после него, в удельное время, когда, по его словам, «государство, шагнув в один век от колыбели своей до величия, слабело и разрушалось более 300 лет» . Зато нравственная правда выдерживается старательно: порок обыкновенно наказывается, по крайней мере всегда строго осуждается, страсть сама себя разрушает и т. п. Взгляд Карамзина на историю строился не на исторической закономерности, а на нравственно-психологической эстетике. Его занимало не общество с его строением и складом, а человек с его личными качествами и случайностями личной жизни; он следил в прошедшем не за накоплением средств материального и духовного существования человечества и не за работой сил, вырабатывавших эти средства, а за проявлениями нравственной силы и красоты в индивидуальных образах или массовых движениях, за этими, как он говорит, «героями добродетели, сильными мышцею и душою или за яркими чертами ума народного свойства, нравов, драгоценными своею древностию». Он не объяснил и не обобщил, а живописал морализировал и любовался, хотел сделать из истории России не похвальное слово русскому народу, как Ломоносов, а героическую эпопею русской доблести и славы. Конечно, он много помог русским людям лучше понимать свое прошлое; но еще больше он заставил их любить его. В этом главная заслуга его труда перед русским обществом и главный недостаток его перед исторической русской наукой. II. Н. М. Карамзин.

Оптимизм, космополитизм, европеизм, абсолютизм, республикализм (33 гл.) - оставлены. Остался сентиментальным моралистом XVIII в. и приверженцем просвещения, как лучшего пути к доброй нравственности, которая - основание государственного развития и благоустройства. Остались и особенности его духа, развитые его литературной деятельностью, впечатлительность без анализа впечатлений, изобразительность без чутья движения, процесса. Наблюдения и принесенные ими разочарования из либералиста в консерватора-патриота: «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для граждан; насильственные потрясения гибельны» . Перемена во взгляде на реформу Петра. Впрочем, уцелел и еще один след влияния на него просветительной философии: историческая методика школы Руссо. Сочувствие к республиканскому правлению в «Марфе Посаднице» - влечение чувства, не внушение ума: политические и патриотические соображения склоняли к монархии, и притом к самодержавной. В той же повести слова кн. Холмского. В спорах о лучшем образе правления для России он стоял, на одном положении: Россия прежде всего должна быть великою, сильною и грозною в Европе, и только самодержавие может сделать ее таковою. Это убеждение, вынесенное из наблюдения над пространством, составом населения, степенью его развития, международным положением России, Карамзин превратил в закон основной исторической жизни России по методу опрокинутого исторического силлогизма: самодержавие - коренное начало русского государственного современного порядка; следовательно, его развитие - основной факт русской исторической жизни, самая сильная тенденция всех ее условий.

III. Н. М. Карамзин.

Цель труда Карамзина морально-эстетическая: сделать из русской истории изящное назидание в образах и лицах. Поэтому у него события - картины, исторические деятели либо образцы мудрости и добродетели, либо примеры обратного качества. Назидательная тенденция побуждает рисовать явления с поучительной стороны, а как источники не дают должного материала, то восполнять их психологической выразительностью. Восстановить психологию давно минувших деятелей - одна из важных зада- исторического изучения. Но как Карамзин этого и не пытался сделать, то его психологии - просто подсказывание историческому лицу своих собственных чувств и мыслей: Ошибки - Собор 1613 г.. Научная задача не идет далее возможно точного воспроизведения хода отдельных событий в хронологическом порядке и характера лиц и их действий; но связи причин и следствий, нити событий, последовательного движения народной жизни, того, что зовем историческим процессом, не видит читатель. Нет критики источников, ни критики фактов, вместо первой - обширные выписки в примечаниях, вместо второй - моральные сентенции или похвальные слова, как у древнерусского летописца. Карамзин не изучал того, что находил в источниках, а искал в источниках, что ему хотелось рассказать живописного и поучительного. Не собирал, а выбирал факты, данные. Отсюда у него исторические чудеса.

Нет движений пред неподвижной мыслью.

Ищет в каждом лице и событии, насколько осуществлялась добродетель и справедливость, а не следит, как вырабатывалась та и другая. В сущности это - одно и то же, но с разных точек зрения, измерение сверху и снизу: один - насколько поднялась над уровнем минуты, а другой - насколько не дошла до высшего, идеального. То же, что один говорит: 3 часа 40 минут, другой - 4 без 20 минут. Но впечатление разное: один констатирует постепенный прогресс, другой утверждает вечную отсталость жизни. У первого - люди развиваются, у второго - они вечно несовершенны. Поэтому научная история оптимистична, а моралист-историк должен быть пессимистом. Научный историк изучает природу общежития, моралист - судит людей. В струю сентиментальности, которую повел Руссо. Эстетика, философия чувства, человечество: космополитизм Карамзина. Революция выводила из ароматной сферы личного чувства и мечты в действительность историческую.

Мысль о русской истории: 1) предмет искусства, 2) аналогия как метод изучения; 3) мысль о национальной самобытности как стимул воображения 4) мораль. Отношении к революции и исторический консерватизм. Перемена космополитического взгляда на Петра: Гл. 41.

Явления прошлого облекаются в терминологию современности: Бестужев-Рюмин, 23т.

Впечатлительность без анализа впечатлений, изобразительность без сути процесса, морализации явлений.

Князь Голицын - из непонимания, а не ошибочного понимания.

Карамзин - у Руссо современные потребности, нужды современности в начале как факты истории. Колыбель человечества исторического наполнилась негативами современного положения.

Европейское влияние и впечатление; русские историографические предания. - Разочарование в будущем человечества повело к наклонности идеализировать местную старину. Литературное воспитание развило интерес к личной жизни на счет понимания быта масс. История государей российских.

Изучать историю, чтобы написать ее: мысль сосредоточивается на подборе фактов, не на их связи.

Речь, произнесённая после похорон Зерцалова.(29 ноября 1897 г.)

Сегодня мы похоронили Александра Николаевича Зерцалова. Он почти 15 лет был в составе нашего Общества. Читатели Чтений наших очень хорошо знают его имя: он был усерднейшим нашим сотрудником и вкладчиком нашего издания. Много ценных архивных документов, им сообщенных, уже напечатано; немало ценного материала хранится в редакционном запасе и будет напечатано. Он был неутомимый архивист-разыскатель и любил это дело, которое я назвал бы архивным рудокопательством. Бывало, когда он был здоров, зимой чуть не каждое воскресенье приходил он ко мне и, вынимая из бокового кармана знакомые мне серые листы и вытирая бородку, говорил: «А я вот кое-какие бумажки принес». Я уж наперед знал, что это-какая-нибудь новость, отрытая им в архиве. Со временем он развил в себе замечательное чутье архивиста, знал, где чего искать, и верно угадывал научную ценность найденного документа. Он спешил поделиться каждой своей архивной находкой с ученой братией.

Все, занимавшиеся в Московском архиве юстиции, и старые и молодые ученые, знают, помнят и ценят его радушную готовность помочь им в архивных розысках. Сколько ученых исследований исполнено при его содействии, по документам, им найденным или указанным. Скромный, тихий и непритязательный, он ждал за свое содействие только одного вознаграждения - авось в конце предисловия к исследованию будет упомянуто и его имя в числе лиц, облегчивших автору его работу, и держа в руках исследование, он вправе будет подумать: ну вот, в этой свечке и моего меду капля есть. В этом отношении Александр Николаеви- был чистым носителем и выразителем того архивистского духа, который давно вогнездился в Московском архиве Министерства юстиции и доселе в нем пребывает. Александр Николаевич знал, что архивист и исторический исследователь - собратья и сотрудники, делают одно дело, только в разные моменты его движения, производства: первый копает руду, второй, вместе с ним промыв ее, собирает и отливает промытые крупинки в цельные слитки. Да живет в наших архивах этот добрый дух, лучшая связь нашего Общества с ним, и да будет и в Московском архиве юстиции и в нашем Обществе вечно свежа память об Александре Николаевиче!

М. П. Погодин.

I. Рецензия на книгу Погодина «Древняя русская история до монгольского ига»

/не позже 15 июля 1872г./

Книга, о которой мы намерены высказать несколько замечаний, появилась в публике три-четыре месяца тому назад; но по отношению к русско-исторической литературе ее далеко нельзя назвать новостью текущего или прошедшего года. Мысль ее и первые литературные очертания относятся ко времени, когда еще не родилась большая часть людей, которые теперь в состоянии читать ее. Люди, знакомые с движением русской историографии, едва ли найдут что-нибудь новое и в содержании этой книги. Ученым материалом для нее послужили давно известные «Исследования, замечания и лекции о древней русской истории», первый том которых издан автором более 20 лет тому назад. Теперь эти отдельные этюды приведены в порядок, подвергнуты по местам литературной переработке и снабжены некоторыми учеными приложениями. Новостью является только редакция книги. Первый том занят прагматическим изложением событий русской истории до нашествия монголов. Второму тому сам автор дал заглавие «Обозрение составных частей государства и отношений их между собою в продолжение удельного периода». Это - подробное бытовое описание Руси, картина ее политической, экономической, домашней, церковной, умственной и нравственной жизни в продолжение двух столетий, с половины XI до половины XIII века. Это описание заканчивается рассказом о нашествии монголов. В обширном третьем томе сосредоточен довольно разнообразный ученый аппарат. Первое отделение занято атласом историческим, географическим, археологическим с объяснительным к нему текстом. Здесь на 198 листах читатель найдет много географических карт, чертежей и снимков с старинных надписей, икон, рукописей, зданий и других вещественных памятников русской домонгольской старины. В объяснительном списке рисунков, помещенном в конце отделения, находим замечания, необходимые для изучения рисунка, и указания, откуда, из каких изданий заимствован каждый. Второе отделение на 120 страницах содержит в себе таблицы междоусобных войн и половецких набегов по годам и княжествам, родословные росписи князей и списки их по степеням и княжествам, несколько географических и разных других списков и указателей. По словам самого автора, он рано, как только начал специально изучать русскую историю, напал на счастливую мысль собирать все места из источников о всяком данном вопросе и на этом только основании приступать к его решению; мысль эта сделалась для него путеводной звездой при всех последовавших изысканиях. Этого метода, математического, как сам автор выражался некогда, или, лучше сказать, анатомического, он строго держался в своих «Исследованиях, замечаниях а лекциях», не покинул и теперь, перенесши его вполне во второй и третий томы своей «Древней русской истории» : оба они обильно снабжены систематическими выписками, рисунками, списками и указателями, которые составляют черновую работу исследователя, столь утомительную и столь необходимую для точного воспроизведения из-под пепла угасших горений исторической жизни.

Но если новая книга по своему ученому содержанию не может быть названа новостью для читающей публики, то в самой этой публике, среди которой книга является, она должна встретить большую новость. Если бы мы могли представить себе читателя, который ничего не знает о маститом авторе, кроме его последней книги, - хотя довольно трудно предположить такого читателя, - то он, читая эту книгу, наверное затруднился бы составить определенное понятие об авторе. Зная о нем гораздо больше, все-таки очень часто останавливаешься перед его словами, как перед неожиданностью, для объяснения которой нужно прибегать к историческому анализу или воспоминаниям. Мысли, чувства, задачи и приемы исследования, даже самое изложение, - все это иному современному читателю покажется совершенно новым именно потому, что все это очень старо, что он совсем не привык к этому или, лучше сказать, уже успел давно от этого отвыкнуть. Читая сочинение, с трудом сосредоточиваешь свои мысли на изучаемом в нем времени нашего прошедшего, ибо с неменьшим интересом влечет к себе другая сторона книги, которой не имел в виду автор. Она, эта книга, воссоздающая давно минувшие века нашей истории по уцелевшим памятникам, чуть не на каждой странице сама превращается в исторический документ старины недавней, еще близкой к нам, последние лучи которой еще догорают на изменившемся горизонте, - и невольно забываешь об этих Игорях и Мстиславах и переносишь мысль на 30-е и 40-е годы текущего столетия, на предметы, направление и склад мыслей тогдашних русских людей. Разнообразное, смешанное впечатление остается в душе читателя, который не помнит себя в эти десятилетия: в иных строках послышатся ему отдаленные отголоски какой-то хорошей песни, которая когда-то слушалась с любовью, но давно забылась, а иногда - да простит нам это сравнение автор, которого мы глубоко уважаем, - иногда вдруг вспомнится старый фамильный портрет с непривычным для нашего взгляда костюмом с необычайным воротничком и многократно обмотанным вокруг него саженным галстуком. Вот почему чувствуешь некоторую неловкость, пытаясь отдать отчет о рассматриваемой книге, оценить ученые суждения автора. Имя его, за которым лежит долгая и небесплодная ученая работа, допускает только серьезное и искреннее отношение к нему; но при этом видишь, что невозможно сойтись на одинаковой с ним почве, что он стоит совсем в другой сфере сознания, не скажу - в высшей или низшей, - но просто в другой, подходит к явлениям не с той стороны и не с тою меркой, с каким подходят в наше время. Спорить и считаться с ним неудобно, ибо он считает еще на ассигнации, а вчерашнего дня не ждут.

К концу третьего тома автор приложил небольшую и также не представляющую много нового, но интересную статью - послесловие. Здесь рассказана история изданного им теперь ученого труда. Лучшие воспоминания нашего литературного прошлого более чем за полстолетие являются здесь в близкой или отдаленной связи с развитием автора и его ученых работ, с прямым или косвенным влиянием на них. «С детских лет, - пишет он, - русская история была любимым моим чтением». Вышедший «из крепостного крестьянства», он еще в гимназии, около 1814 года, пристрастился к сочинениям Карамзина, в конце гимназического курса ожидал с нетерпением появления его истории, воображая себе Карамзина пишущим на облаках, а внизу народ русский с поднятыми вверх руками, ожидающий окончания истории, и с восторгом читал и перечитывал первые 8 томов «Истории государства Российского», вышедшие в 1818 г. В университете умом автора овладел другой знаменитый делец по русской историографии, Шлёцер и его исследования стали для юноши «занимательнее всех романов». Он «напитывался духом его критики и под его «наитием» делал первые свои ученые опыты, объясняя некоторые места летописи; по поручению графа Румянцева перевел исследования Эверса и Добровского и в 1825 г. написал против первого диссертацию о норманском происхождении Руси, посвященную Карамзину. За несколько месяцев до смерти своей Карамзин, приняв с одобрением автора и его книгу, благословил его на продолжение исторических трудов. Потом в продолжение почти 20 лет Михаил Петрович преподавал русскую историю в университете и «должен был пройти ее взад и вперед несколько раз», много писал, воевал с Каченовским и его скептической школой, в 1827-1830 гг. при участии Пушкина издавал «Московский вестник». Тогда уже родилась в нем мысль писать историю.

Прежде всего он начал думать о языке, которым должно писать ее. Он старался подслушать звуки этого языка у великих мастеров, тогда действовавших или являвшихся, у Жуковского в переведенной им «Орлеанской деве», у Пушкина в «Борисе Годунове», который даже увлек автора на несколько лет к историко-драматическому творчеству, у Гоголя в его первых повестях и комедиях. Под влиянием этих образов развивалась в нем мысль, что история должна быть одинаково понятна для грамотного крестьянина, светской дамы, молодого гимназиста и безукоризненна относительно критики перед судом строгого ученого. Между тем продолжались исследования о норманском периоде, составившие потом три тома «Исследований, замечаний и лекций». После некоторого перерыва в ученых занятиях автор около 1846 г. обратился к удельному периоду. Изучение его замедлялось «Москвитянином», который под редакцией автора «один стоял за древнюю русскую историю до Петра, за народные начала». По нескольку часов в день, по сознанию автора, отнимали у истории и другие посторонние занятия, .Крымская война, польский вопрос, борьба с мнением Гедеонова, направленным против норманского происхождения Руси, славянские отношения, составление биографии Карамзина в двух томах. И к удельному периоду автор прилагал свой точный метод изучения, стараясь, чтобы в повествовании его не было ни одной строки без прочного фундамента в исследованиях, собирая все места из источников «о главных словах, составляющих так сказать задачу истории», и не желая оставить без освещения ни одной стороны в древней жизни наших предков. По всему этому история двигалась медленно, хотя подготовительные, черновые работы по удельному периоду составили четыре дальнейших тома «Исследований, замечаний и лекций». Время текло, и вот, заключает автор, «чрез 45 лет после рассуждения о происхождении Руси кончил я{{ Древнюю русскую историю до монгольского ига».

Вся эта биография изданного теперь сочинения рассказана в послесловии искренно и задушевно. Она открывает в книге одну очень любопытную и очень серьезную сторону. Автор вышел из крестьянства, с которым соединяется представление о здоровой, непорченной народной силе, и попал в очень благоприятные для развития обстоятельства. Он не имел недостатка во внешних образовательных возбуждениях. Судя по литературным представлениям русского общества 20-х и 30-х годов, когда г. Погодин начал свою деятельность то было время сильного духовного возбуждения, нашедшего таких могучих выразителей. Тогда много думалось и читалось, много писалось хорошего, чего не пишут и не умеют писать теперь. То, что называется духом автора или книги, родилось и сложилось в нашем маститом историографе в ту пору, под ее влияниями . С того времени общество переменилось, вместе с ним и русская литература многому научилась и многое забыла, что забыть полезно. В продолжение 45 лет можно хорошо изучить, выносить, обдумать и передумать первые 4 века нашей истории - четыре, а не десять. Могли помочь в этом и другие исследователи, младшие товарищи по работе, с благодарностью упоминаемые и не упоминаемые автором в послесловии. Господин Погодин не из тех ветеранов, много бившихся в свое время, которые с пренебрежением посматривают на затеи и думы молодых солдат . Он привык вносить в изучение прошедшего вопросы, какие возбуждало то время. Но он сохранил чуткость и восприимчивость к вопросам, какие занимают новое, не его поколение. Он чувствовал и признавал эти новые требования, приготовляя свою книгу к изданию. В самой науке, говорит он, со времени Карамзина «в общих понятиях о ней произошли существенные перемены: иное пренебреженное выдвинуто вперед, а уважаемое понизилось в цене. Наконец, время, в которое живем, научило нас многому и предложило вопросы, прежде неслыханные. ..» Соединение в историографии впечатлений и требований двух эпох общественного развития может только расширить его кругозор, сообщить многосторонность его историческому изучению и взгляду.

Редкая книга писалась так долго с такой любовью, и при таких благоприятных условиях. Свойства пера г. Погодина. известные по прежним его трудам, сохранились и в новой книге: искусство рассказа, по местам лаконическая рельефность описания. Поход Аскольда и Дира на Византию в первом томе, нашествие монголов на Русь во втором и некоторые другие места можно смело причислить к лучшим рассказам нашей повествовательной историографии. Но в описании древнерусского быта , наполняющем второй том, читатель узнает, что сказано о той или другой бытовой стороне у летописца или в другом источнике, и редко найдет то, что должен сказать о ней историк. Впрочем, не судя о том, чего нет у автора, ограничимся тем, что дает его книга. Господин Погодин принадлежит к числу литературных и ученых имен, о которых можно и даже должно говорить прямо и откровенно. Возьмем один пример, чтобы видеть ученые отношения автора к предметам исследования и к нашей исторической литературе.

Самый важный основной факт нашей истории первых двух веков состоит в том, что в стране, усвоившей себе название Руси, явилась сосредоточивающая власть, завязался государственный союз. Рассказав события до смерти Ярослава, г. Погодин останавливается на этом факте. На многих страницах он пытается проследить постепенную формацию государства. Но чрезвычайно трудно уловить из его слов процесс этой формации. Государственный зародыш он представляет в образе семени, которое бродячие князья, его принесшие, бросают из одного края в другой и подвергают произволу ветров. Оттого в рассуждении автора больше метафор, чем научных выводов. Здесь Новгород является старшим сыном России, родившимся, однако ж, прежде матери (с. 73). Древляне и новгородцы платят дань Святославу, и он, однако ж, не владеет ими (с. 76 и 77). Владимир раздал 12-ти сыновьям части своих владений. Эти части составили «12 особливых владений, княжеств», каждый сын княжил так в своем городе, как отец в Киеве, считая его своею собственностью, и, однако ж, все они были под владычеством отца, платили ему урочную дань (с. 78 и 79). Определяя ход двухстолетней государственной формации, автор пишет: «Все племена и города находились в подданстве у одного князя, а потом одного рода, были одного происхождения, говорили одним языком, хотя и разными наречиями, исповедовали одну веру» . Но на следующих страницах он строго различает до смерти Ярослава части населения норманского и славянского происхождения; меря, весь, мурома также были не одного происхождения с славянами; точно так же и язык слышался двоякий; северный, норманский и славянский, к этому можно прибавить и третий - финский; наконец, во втором томе (с. 543-545) он сам рассказывает, что обращение в христианство ростовской мери, муромы, вятичей и Вологды совершилось в конце XI и в XII в., т. е. после Ярослава.

По признанию самого автора в послесловии, научная разработка русской истории подвинулась значительно с тех пор, как автор стал заниматься ее изучением, самое время, в которое живем, научило нас\рогому, а автор привык изучать так, чтобы в его изложении не было ни одной строчки без прочного фундамента в исследованиях, чтобы никакие Шлёцеры не имели права к нему придираться, уличать в непоследовательности. Сверстники и младшие сотрудники г. Погодина по специальности поработали над начальной нашей историей и разъяснили многое . Исследуя образование государства, автор теперь не говорит уже, как прежде, что основатели его норманны, прибыв в славянскую землю, ославянивались потом в течение шести веков, т. е. до XV в. сохраняли черты своей национальности. Теперь он утверждает, что «по всей справедливости можно назвать норманнским» тот период нашей истории, который оканчивается княжением Ярослава, т. е. первые два века, когда князья наши сохраняли чистый норманский характер и норманны составляли господствующую, главную часть населения городов, военноесословие (с. 72-81). Но на другой (с. 73) странице он же пишет, что норманское начало, явившись в Новгороде при Рюрике, вскоре подверглось влиянию древнего славянского, блеснуло и угасло. Трудно рельефнее изобразить в двух-трех словах слабость влияния и быстроту исчезновения норманского начала. Это, однако ж, не мешает автору в 3-м месте (с. 81 и ел.) утверждать, как утверждал он 20-30 лет, что Перун и Волос - норманские боги, что поэтические предания об Олеге, Игоре, Ольге, Святославе, записанные летописцем, и даже песни о Владимировых богатырях, доселе не умолкнувшие в народе, - нормапские саги, что Русская Правда - норман-ский кодекс, что слова, как вервь, вира, гость, смерд, дума, ряд, - остатки норманского языка; хотя несколько раз историки, филологи и юристы доказывали противное, автор не удостаивает их даже опровержения, даже простой цитаты.

Автор подходит к рассматриваемому факту, к формации государства с третьей стороны, сравнивает начало его с началом государств Западной Европы (с. 85-94). Он идет смело навстречу этому вопросу, столь же трудному, сколько широкому; он, очевидно, долго думал над ним, работал над его решением и выработал если не окончательную развязку узла, то по крайней мере некоторые выводы или готовые выражения. С помощью Тьерри он вывел и теперь повторяет положение, что история наша и история Запада различается в самом начале, в самой колыбели и отсюда вытекает противоположность всех последующих явлений. Сущность этого различия можно выразить в немногих словах: на Западе общество основалось на завоевании, у нас на призвании князей; там в основании государства лежит ненависть, у нас любовь. И против этого было много и много писано и говорено в свое время, и все это не отразилось и легким намеком в новом труде маститого историографа. Не будем повторять, в какой степени факт завоевания участвовал в создании всех государств Западной Европы. Автор говорит в послесловии, что путеводной звездой его при всех научных изысканиях служила счастливая мысль собирать все места из источников о всяком данном вопросе и на этом только основании приступать к его решению. Вопрос о различии нашего государства от государств западных решен им решительно, без оговорок. Новгород призвал князей, говорит он, и продолжает: «Это происшествие принадлежит одному Новгороду и то не надолго: после того как преемник Рюриков оставил Новгород, оно оторвалось, если можно так выразиться, от последующей истории; все дела пришли в первобытное положение, т. е. новгородцы стали жить сами по себе и платить дань заморским варягам, как прежде (то есть по обязанности покоренных), и ушедшим варягам Руси, которым посчастливилось утвердиться в Киеве. Кроме сей дани, Новгород не соединен уже был никакими узами с Киевом, и, следовательно, с текущею рекою русской истории» (с. 73). Предположим, здесь нет противоречия ни двойного, ни простого. Во всяком случае факт призвания, оторвавшийся в Новгороде от последующих событий, должен повториться в них на юге, чтобы лечь в основание нашего государства. Итак, факт призвания оторвался от последующих событий. Об этих последних вот что говорит источник, в котором автор привык собирать все места для решения вопроса: смоленские кривичи не призывали Олега, поляне тоже, древляне были завоеваны несколько раз, северяне завоеваны, радимичи не звали князя, уличи и тиверцы завоеваны, вятичи завоеваны, мурома и меря завоеваны и т. д. и т. д. Остановившись на своем призвании, автор не хочет уже вспоминать ничего другого, не хочет поискать других источников для последующих явлений. Но это пренебрежение иногда сурово мстит исследователю за научную точность. Действие завоеваний на Западе обнаружилось в резком юридическом неравенстве победителей и побежденных: по Салической Правде франк ценился перед законом вдвое дороже покоренного галла или римлянина. У нас, говорит автор, не было ни победы, ни покорения и не началось никакого различия в правах между пришельцами и туземцами. Потом он раскрывает Русскую Правду и читает, что за голову русина и словенина одинаковая пеня - 40 гривен: «они, следовательно, имели.одинакия права», ибо у нас в основание государства положена любовь, а не ненависть. Но в той же статье, - все равно, когда она ни явилась, при Ярославе или детях его, - читаем, что голова княжеского мужа ценилась вдвое дороже головы простого русина или славянина. Отсюда следует, во-первых, что у нас из призвания и любви родилось юридическое неравенство, какое на Западе вышло из завоевания и ненависти, совершенно одинаково, во-вторых, - что это неравенство не имело в своем основании племенного различия побежденных и победителей. Первое противоречивое положение автора о решительной противоположности гражданского развития у нас и на Западе, а второе - мысли о его господствующем положении норманского племени в нашем древнем обществе XI в.

Господин Погодин уверяет, что на Руси до смерти Ярослава все жители различались только занятиями, а в гражданском отношении были равны между собою (с. 89). А несколько лет спустя в статьях «Русской Правды», приписываемых автором сыновьям Ярослава, личная безопасность смерда оберегается законом в 16 раз слабее жизни тиуна княжеского. Значит, призвание - фиктивный источник воображаемых явлений, а для явлений действительных следует искать иных объяснений, о которых автор и не подумал. Этот недостаток он старается восполнить особенной виртуозностью исторического анализа, сказав, что феодальная Европа распадалась на многие мелкие государства, «а у нас было одно какое ни есть государство»; он надеется выразить это различие формулой: «Западное государство можно выразить дробью 10/ю, а наше единицей». Но ведь 10/ю=1 и разность=0.

Можно было бы привести из рассматриваемого трактата много других мыслей, которые начали уже забываться в нашей историографии, потому что, говоря словами автора, «в самой науке, в общих понятиях о ней произошли существенные перемены и иное уважаемое прежде понизилось в цене». Но и на сказанном мы остановились не для восстановления исторических фактов, уже давно защищенных от г. Погодина другими, а только для того, чтобы дать читателю материал для характеристики книги и ученого автора. II. М. П. Погодин.

/ Конец 1890-х гг./

О нем много и охотно говорили при его жизни, но с трудом и равнодушно вспоминают по смерти. В свое время о нем говорили не столько потому, что интересовались им, сколько потому, что он часто сам напоминал о себе. Теперь если изредка заговаривают о нем, то только потому, что не успели еще забыть его, а не потому, что хотят его поминать. Такое отношение к Погодину установилось не случайно, а имело свои основательные причины.

В свое время очень известен. О нем много говорили на разные лады. Это объясняется особенностями его деятельности. Она очень разнообразна: журналист, исторический исследователь, беллетрист, драматург, профессор всеобщей и русской истории, публицист, коллекционер рукописей, книгопродавец, думский делец, светский человек - что угодно. Никогда не было в Москве круга, где бы его не знали.

Погодин был профессор из крестьян. В этом нет порока: можно только радоваться, что он не был у нас первым ученым такого происхождения, и надобно надеяться, что не будет последним. Но следует пожалеть о том, что, перестав быть крестьянином, профессор Погодин остался мужиковатым человеком, а это - порок не только для профессора, но и для крестьянина. Этот порок иного повредил талантам, которыми Погодин одарен был далеко не скудно. Он обнаруживался в недостаточной опрятности костюма и прически, выдержки, дисциплины, отделки мысли и слова.

Ту же разносторонность и ту же оплошность принес и на свое главное поприще - русскую историю. Преподавал, исследовал, собирал, поэтизировал, полемизировал. Много полезного, ценного: 1) собирание рукописей, 2) «Русская история до монгольского ига», 3) внес общее оживление в русскую историографию.

Погодин был профессором истории. Среда или природа несомненно наделила его историческим чутьем; а это - драгоценный дар историка. Погодина как будто невольно тянуло к историческим фактам, в которых чуялся научный вопрос, и он умел иногда угадывать путь, которым надо идти, чтобы найти ответ. Происхождение варягов, возникновение и образование русского государства, порядок княжеского владения русской землей после Ярослава I, различие в первоначальных условиях и складе исторической жизни между Россией и Западной Европой, происхождение поземельной собственности в России, развитие национально-политического значения Москвы, происхождение крепостного права, характер царя Иоанна Грозного, местничество, значение преобразовательной деятельности Петра Великого- все эти и другие подобные трудные и важные вопросы нашей истории были зорко подмечены и бойко поставлены Погодиным - и ни один не был разрешен, даже не был как следует подготовлен к научному разрешению (а просто был подержан в руках) , несмотря иногда на хлопотливые ученые разыскания.

Тонкое осязание помогало Погодину ощупывать узлы в нити нашей исторической жизни; но он не умел их распутывать. Это неуменье от одного недостатка, которым страдал Погоди]. Его чутью недоставало научной обработки.

Но живость до излишества - суетливость, а она - к мелочной растрате крупных сил. Деятельность, неправильно направленная, парализует самое себя. Популярный профессор - без курса. Деятельный издатель - без публики. Публицист - без политической программы. Драматург и соперник Пушкина - без искры поэтического дара. Составитель огромной коллекции рукописей, не заглянувший хорошенько ни в одну из них.

Его ум вечно не ладил с темпераментом. Вина Погодина в том, что он не позаботился обработать свое природное чутье в научное понимание, несомненно тлевший в нем огонек, порывисто вспыхивавший своенравными догадками, раздуть в ровный урегулированный свет знаний. Для этого нужно было дисциплинировать чутье научным методом, который помог бы ему свести случайные, разорванные догадки в стройную систему, в цельный взгляд. Такого взгляда не было у Погодина ни в 1832 г., когда он открывал свой университетский курс «.Взглядом на русскую историю» и чертил «Очерк русской истории», ни 40 лет спустя, когда за 4 года до смерти издавал свою «Историю России до монголов» . Своим чутьем он схватывал смысл отдельных явлений; но ни этот смысл, схваченный ощупью, не развивался в научное положение, ни отдельные явления не связывались в последовательное, стройное историческое течение, потому что одного чутья далеко не достаточно, чтобы уловить связь исторических явлений. Взамен прагматической мысли Погодин призывал на помощь к своему историческому чутью другой талант, которым он был наделен так же обильно и который также нуждается в обработке и дисциплине, чтобы стать полезным средством исторического изучения. Это было его пылкое воображение. Там, где нужно было восстановить историческое движение, драму жизни, Погодин яркими красками, обыкновенно в преувеличенных размерах, рисовал картины, но картины чисто житейские, без теней и перспективы, потому что для теней и перспективы мало воображения, а нужно еще понимание положений и отношений. По вине таких приемов научный тезис у Погодина смахивал на догмат, требующий веры, но не дающий доказательств, а из совокупности таких тезисов, разумеется, выходила только догматика, но обращенная не к догматическим, а к историческим предметам, говоря прямее, выходила историческая мифология или риторика, где фантастические образы заменены призрачными обобщениями, а действительные факты более или менее удачными оборотами речи, маскирующими их непонимание или даже их незнание. Что вышло? III. M. П. Погодин

В курсе местничества счет Погодина. Отр. 117-119, 190 и отношение Табели к местничеству - выправить и допол нить. О прирощениях Москвы. О Петре в оценку: 357 т., 32. Всемирное значение Петра: 358. Пленял воображение; возбуждал восторг, но сковывал историческую мысль (Ломоносов, Погодин). Сенковский о Малороссии: Барсуков, т. VIII. 24. О типографской школе: Досифея, 130, школы: 33. Библиотека царевича Алексея: Забелин, 120. Академическая школа 1868 г.: Барсуков, ч. 7.

Язык забегал вперед мысли, а мысль подталкивалась первыми впечатлениями.

У него было достаточно любознательности, но было бы лучше, если бы побольше пытливости и терпения и поменьше самодовольства.

Злоупотреблять талантом - истреблять его.Непоседная, торопливая мысль, перегонявшая сама себя, не умевшая считать и рассчитывать своих шагов, постоянно делавшая перебой и потому сбивавшаяся, привыкшая прыгать - не шагать. Механическая сшивка положительных и отрицательных качеств. (Перемена мнения о Грозном )

Более описательный, чем объяснительный прием. Отрывки 344 . Любовь толкаться в народе. Духовное образование только для России: ib., 354. Трепет за самобытностью: 350т. Летать мысль устает: 336. Реформа -Монгольское иго 351 ш. Собств [енные] свои стихи: 359 i. Восприимчивость над замыслом брала верх.

Значение русской истории для европейского мыслителя.

Язык церковный и чужой и не свой: 349 и 439. Не было рабства. Один процесс, цели и задачи - а в чем разница: 439-440. Никакого сходства не остается по исключении. Писал многое не подумав - авось оправдается: заговорил о другой форме, а вывел другие начала.

Отношение к западу: 443-4. Изысканность даже в конспекте: 32 f и passim.

Искры с треском, который гасит огонь их произведший. Читая его яркие цветные исторические картины без теней и перспективы, вспоминаешь присловье эпическое: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

Оригинальный, своеобразный русский ум - в московского чудака себе на уме.

Его надо помнить если не как учителя то как урок; не как образец, которому надо подражать, но как предостережение, чего не следует повторять. Талант сам по себе не большая заслуга, даже вовсе не заслуга, дающая право на уважение и признательную память людей. Это - дар божий, и как всякий дар, возлагающий на получателя страшную ответственность, обязанность быть благодарным дародавцу, но вовсе не дающий права быть самодовольным или притязательным. Это дар сырой и тяжелый, который надо обработать напряженными, часто мучительными усилиями и оправдать полезными для человечества плодами, соответственными его качеству и размерам. Этот дар - часто тяжелая ноша, под которой носитель может изнемочь, если у него нет опоры в руках, нет соразмерной нравственной силы в сердце. Искра божия, имеющаяся в душе талантливого человека, при неуменьи раздувать ее только может сжечь его самого, не дав миру и настолько света, чтобы озарить темный уголок больного бедняка или бедной матери, укачивающей ночью своего непокорного ребенка.

Двоедушие и влияние: Барсуков 111-112. Да и идея Погодина (стр. 358) не так далеко от Герцена: Барсуков, 130 т

Дурная неблаговоспитанная привычка или наклонность враждовать с людьми, воюя с их научными идеями, как будто научная идея, даже ошибочная, неудачная, есть порок или преступление, а не просто ошибка мысли или неудача.

Та же мужиковатость в неопрятности его отношений житейских.

Чутье без научного понимания.

Воображение и картина вместо методического изучения.

Не кабинетный усидчивый исследователь, а открыватель ученый -публицист, уже граничивший с фельетонистом, профессор-журналист, славянофил-панславист, историк-драматург; руки чесались на все - не аудитория, а общество внимало бы, не студентам, а министрам и царям уроки, из наблюдателя в деятели, из мыслителя - направитель, хотел быть вождем партии славянофилов, иное подсказал, другое за ними повторил, но из миросозерцания кафтана и шаровар не вывел. «Матрена».

Во всем этом признаки силы и энергии.

Но сила - от недостатка обработки и выдержки в грубый крик, энергия от разбросанности - в суетливую возню, не умеющую справиться со своими затеями. Это потому, что Погодин силу свою преувеличивал, энергию переигрывал; плохо знал свои внутренние средства и их несоответствие ни его темпераменту, ни его самомнению. Он искал в себе больше, чем сколько там было, и находил меньше того, что обещал . Он свою силу измерял собственною впечатлительностью, энергию - возбуждаемостью, и так как измеряемое было меньше своей мерки, то он последнюю принял за первое - обыкновенная ошибка людей в положении и с характером Погодина: сами собой поднявшись над своим скромным состоянием, они легко теряют скромность и стараются стать выше самих себя.

Люблю его бойкое перо, из-под которого так часто блещет ум и талант. Но он недостаточно серьезно ценил все эти дары и недостаточно сознавал свою ответственность за них в их употреблении.

С какой впечатлительностью относился к своим и чужим открытиям: [с.] 171, 189, 174 f.

К.Н.Бестужев-Рюмин.

I. Русская историяК.Бестужев-Рюмина.

/1872 г./

Эту книгу следует поставить во главе обзора, как попытку удовлетворить одной настоятельной литературной потребности русского общества и вместе как первый опыт свести результаты научных работ по русской истории, совершенных в последние десятилетия. В русской литературе теперь совсем нет книги, которая в умеренном объеме и в достаточно обработанной литературной форме представляла бы весь ход исторической жизни Руси и могла бы образованному читателю дать основательное, хотя не специальное знакомство с родным прошедшим. Прежде были опыты в таком роде, но они давно уже устарели и остались далеко позади настоящей разработки отечественной истории. .С другой стороны, в русской исторической литературе накопилось множество мелких исследований о частных вопросах; но нужно быть историком по ремеслу, чтобы иметь охоту и возможность собрать все эти исследования и привести в порядок их результаты. Эту двойную цель имел в виду автор, профессор университета в Петербурге, издавая первый из трех больших томов, в которых он предположил изобразить ход развития Руси до смерти имп. Александра I. В этом первом томе изложение доведено до половины XV в. Редкая книга у нас ожидалась с большим нетерпением и редкая забывалась так скоро, как по всей вероятности забудется эта, если и остальные томы ее будут составлены подобно первому. На это есть много причин. Во-первых, автор вовсе не обладает литературным искусством, нужным для такой книги, или слишком мало о нем позаботился; изложение его не везде правильно, всюду мало обработано и шероховато, лишено живости и ясности, больше напоминает составленную наскоро журнальную статью, чем внимательно обработанное для публики ученое сочинение; поэтому книга трудно читается и скоро утомляет. Потом, сознавая, может быть, свой литературный недостаток, автор так сжал и высушил изложение событий, что иные из них гораздо подробнее и занимательнее рассказываются в наших школьных учебниках. Этим он лишил читателя обильного и удобного материала, какой дает историческое повествование для изучения людей и понятий прошедшего. Вследствие того же «Русская история» нашего автора превратилась в ряд культурных описаний России по периодам. Это изменение задачи увеличило для автора трудность ее исполнения, не открыв ему новых научных или литературных средств. «Русская история» с внутренней, культурной стороны разработана еще меньше, чем со стороны прагматического изложения событий, а недостатки пера и мысли автора особенно заметны в анализе и обобщении внутренних явлений жизни. Предисловие указывает цель книги - изложить результаты, какие добыла доселе русская историческая наука в изучении отечественного прошедшего. Автор заслуживает всякой похвалы за тщательность, с какою он в длинном библиографическом введении и в многочисленных подстрочных примечаниях старался собрать отдельные, даже мелкие исследования и печатные материалы по русской истории. Это лучшая и самая полезная часть книги. Но в изложении истории каждый отдел наполнен таким пестрым набором бытовых черт и различных ученых мнений, из которого читателю очень трудно извлечь стройное и цельное представление. Авторский взгляд сортирует и освещает нагромождаемые черты, ограничиваясь по местам частными замечаниями и догадками. Автор оправдывает такой прием состоянием нашей исторической науки, при котором профессор «редко может быть вполне уверенным, что его мнение самое верное; лучший выход в этом случае изложение не догматическое, а критическое». Этим он вводит читателя в лабиринт разнообразных мнений, высказанных в исторической литературе. Но необходимо указать читателю дорогу в этом лабиринте, а из критических замечаний автора, по крайней мере в первом вышедшем томе, видно, что он много читал, по недостаточно сам штудировал исторические факты и поэтому очень часто оставляет читателя без самостоятельного и твердого вывода. В наших исторических источниках сохранилось несколько известий о характере и пределах естественных родовых союзов, в каких жили славянские племена, составившие русское государство. Вместо внимательного разбора этих известий наш историк берет из Юстиниановских институций юридические определения античного рода, ищет их следы в наших исторических памятниках п, разумеется, не нашедши их, склоняется к заключению, что наши предки жили семейными общинами. Во всем трактате, и особенно в этом заключении, слышится ответ без решения вопроса, и, кажется, именно потому автор и избрал такой ответ, что он давал ему возможность обойтись без решения.

Семейная община, как характеристика доисторического быта, - это риторическая фигура, отвечающая и За и нет на вопрос о родовом союзе. Можно указать другой пример недостатка собственной работы автора над основными явлениями нашей истории. Образованию государства, средоточием которого стала Москва, предшествовал продолжительный период, характеризующийся своеобразными и любопытными для сравнительной истории общественными отношениями, когда Россия, делимая и переделяемая между князьями Рюрикова рода, не составляла государства с единой установившейся верховной властью, но не была и агрегатом отдельных, взаимно чуждых и независимых государств. Среди разнообразных попыток объяснить происхождение и смысл этого периода наиболее тверд и признан взгляд професcopa Соловьева, объясняющего явления этого времени господством родовых отношений между князьями - потомками Рюрика. Русская земля считалась родовой собственностью князей, которые владели ею сообща, занимая отдельные княжества по очереди, определявшейся степенью старшинства каждого князя, если посторонние влияния не нарушали этого порядка. Рядом с этим взглядом стоит мнение г. Костомарова, что, Русь того времени есть племенная федерация, что ее распадение на княжества соответствует племенному делению русских славян и в нем имеет свой источник. Рассмотрев эти взгляды, г. Бестужев-Рюмин говорит, что он недоволен ни одним из них и надеется дальнейшим изложением показать, что пестрота событий этого времени объясняется очень хорошо переплетающимся взаимодействием многих начал. Следует очень сжатый очерк событий с половины XI до половины XIII в., в котором невозможно уловить никакого определенного объяснения явлений времени, не говоря уже о взаимодействии многих начал. Но всего нагляднее слабость выдержки ученых мнений автора выступает в его оценке влияния монголов на Русь. В XIII в. Россия была завоевана этими азиатскими кочевниками и потом более двух веков признавала над собою их владычество. Разумеется, на русской жизни должны были остаться некоторые следы этого владычества. Но наша литература наклонна злоупотреблять ими, сваливая на татар многие явления, вышедшие органически. из внутренних условий русской жизни. Так очень нередко утверждают, что русское понятие о царской власти есть копия с татарского представления о хане. В одном месте наш новый историк пишет: «Мнение о происхождении понятия о царской власти от татар надо, кажется, вполне отвергнуть». В другом месте, рассматривая развитие представления о государе как верховном собственнике земли автор замечает: «Ко всем этим причинам образования понятия о верховном собственнике земли могло присоединиться и влияние татарского понятия о том, что вся земля принадлежит хану: свергнув иго, князья могли бы перенести на себя эту верховную власть хана». Несогласие автора с самим собою объясняется тем, что в первом месте он пользовался мнениями одних ученых, а во втором - других. II. Русская история Бестужева-Рюмина

/около 1872 г./

Появившаяся еще в 1870 г. публикация о печатании «Русской истории» г. Бестужева-Рюмина в двух больших томах распространила слух, что известный профессор предпринял труд написать отечественную историю для образованной русской публики. Вышедший первый том обещанного труда не вполне оправдал этот слух. «Цель этой книги, - говорит автор и предисловии, - представить результаты, добытые русской исторической наукой в полтораста лет ее развития, указать на пути, которыми добывались и добываются эти результаты, и вместе с тем ввести в круг источников, доступных в настоящее время ученой деятельности». Почтенный историк прибавляет, что его попытка «будет не без пользы для приступающих к самостоятельному изучению истории русской и не желающих jurare in verba magistri» . Значит, читатель имеет перед собой не популярное изложение отечественной истории, а руководство для будущего специалиста, желающего посвятить себя ее изучению. Это показывает только, что литература чувствует потребность в том и другом изложении отечественной истории, если уже нельзя соединить их в одном труде, и что имя профессора считается достаточным ручательством в удовлетворительном выполнении обеих задач. При виде вышедшего первого тома «Русской истории» бесполезно рассуждать, в чем чувствуется более нужды, в курсе ли, популярно изложенном, или в руководстве, наполовину учебном и наполовину ученом, снабженном необходимым для начинающего специалиста ученым аппаратом.

В продолжение работы книга автора разрослась и вместо обещанных двух томов составит три. Состав ее и приемы изложения, как замечает сам историк в предисловии, определились, между прочим, и взглядом на историю, изложенным во введении к труду. Передадим в немногих словах наиболее выдающиеся черты этого .взгляда. «История есть повествование о достопамятных событиях - учили нас в гимназии; история есть народное самосознание- учили нас в университете». Из этих несходных определений автор склоняется, разумеется, к тому, которое он слышал в университете. Выходя из этого определения, он полагает задачу истории во всестороннем изучении прошлой жизни человечества. Такая задача не позволяет историку пренебрегать ни так называемыми неисторическими народами, ни так называемыми доисторическими периодами в истории народов. Только вся совокупность исторических явлений может открыть таящуюся в них мысль. Вместо разделения народов на исторические и неисторические, придуманного немцами, автор признает более научной правды за теорией г. Данилевского («Россия и Европа»), по которой прогресс состоит в смене культурных типов: каждый тип выражает человечество с одной стороны и потому развитие человечества совершается не в преемственной передаче цивилизации, а во внесении новых сторон. Впрочем, автор не разделяет страсти «ученых систематиков», которые, подобно мифологическому Прокрусту, стараются все однообразить, подводить под известную мерку: автор видит в этой страсти потворство ученой лени. Не отказываясь от научных обобщений, он думает, что «не следует запираться в свои обобщения, не следует считать их на век нерушимыми, а надобно помнить, что они более или менее удобная остановка для мысли, теряющейся в многообразии фактов». Выходя из того же широкого взгляда, автор не позволяет себе преувеличивать значение лица в истории. «Присматриваясь внимательнее к каждой личности (исторической), нельзя не видеть, как много ее деятельность обусловлена состоянием общества, посреди которого она действует, и соединением разных обстоятельств, при которых она действует. Значение личности состоит в том, чтобы уметь воспользоваться обстоятельствами, подчинить их своей цели и устранить те, которые могут быть вредны для этой цели». При таком взгляде на значение лица в историческом изучении выступает на первый план общество: «Его-то изучению, - говорит автор, - и должно составить серьезный предмет науки, называемой историей». Целостный образ народной жизни, созданный из разнообразия явлений, должен составить задачу историка. Начав с строгого и беспристрастного изучения фактов, относящихся к разным сторонам жизни, наука путем изучения этих сторон в их взаимодействии может возвыситься к представлению целости и единства народной жизни. Вот ее идеал.

Таковы исторические воззрения автора. Они могут служить лучшим критериумом при оценке его труда. История есть народное самосознание, т. е. она прежде всего есть наука, ведущая к народному самосознанию, как медицина есть если не самое здоровье, то по крайней мере наука, помогающая быть здоровым. Остается показать, как эти общие воззрения приложены к той специальной задаче, которую поставил себе автор, и как они проведены в плане и приемах труда. Задумав дать руководство начинающим самостоятельное изучение pyccкой истории, автор старался раскрыть перед читателем всю мастерскую исторического изучения, исторической критики. С этой целью он предпослал изложению истории обширный очерк источников для ее изучения, памятников литературных, юридических, вещественных, с обзором состояния, в каком находится у нас их научная разработка. Этот очерк вместе с изложением понятия автора об истории и исторической критики составил введение к труду, занимающее 246 страниц, т. е. треть первого тома. Может быть, он вызовет упреки с противоположных точек зрения: одни найдут его слишком обширным сравнительно с объемом всей книги; другие, напротив, скажут, что он слишком краток, что в нем автор выражается очень сжато, часто ограничивается общими рассуждениями о том или другом разряде исторических источников или сухим перечнем изданий, статей и имен исследователей. Мы заметим на подобные упреки, что такой критико-библиографический очерк появляется в нашей историографии впервые; обличая в составителе обширную начитанность и внимательность к делу, он, несмотря на сжатость своих указаний и приговоров, может послужить отличным руководством при изучении источников и научной литературы русской истории.

Изложение истории открывается в первом томе описанием расселения, религии, семейного и общественного быта славян, преимущественно русских, и их соседей - инородцев, до образования Русского государства и потом обнимает первые три периода русской истории, которые автор характеризует названиями варяжского, удельного и. татарского. Значит, ученый рассказ доведен до половины XV в., до княжения Ивана III. История Новгорода и Пскова до этого времени изображена в отдельной (VI) главе. Все эти периоды автор описывает по одинаковой в главных чертах программе, размещая факты под однообразными рубриками. Обыкновенно он начинает изложением и разбором взглядов ученых на смысл и характер периода или явления, которое стоит в нем на первом плане. Затем следует так называемая внешняя история, рассказ о событиях. Этому отделу отведено самое тесное пространство, иногда не достигающее размеров учебника для средних заведений: например, в главе о варяжском периоде изложению событий до смерти Ярослава I уделено 11 страниц из 57. Другая особенность этого отдела в первом и втором периоде у г. Бестужева-Рюмина та, что события не сгруппированы около одного центра, судьбы великокняжеского стола, как у Карамзина и Соловьева, а изложены отдельно по княжествам. Сжимая изложение событий, автор хотел очистить возможно больше места для всестороннего изображения состояния общества, внутренней жизни народа в известный период. Описывая это состояние, автор в известном порядке, одинаковом для каждого периода, выводит перед читателем одну за другой различные стороны внутренней народной жизни, обозначаемые рубриками: князь, вече, сословия, управления, суд, церковь, литература, материальная обстановка общества. В обильных примечаниях, сопровождающих описание каждой стороны или разбор какого-нибудь научного вопроса, указываются не только первые источники, но и ученые сочинения, касающиеся того же предмета.

Из этого видно, что труд г. Бестужева-Рюмина по своему плану представляет опыт культурной истории России в широком смысле - задача благородная и обещающая автору внимание со стороны образованного общества, идущая навстречу его литературным потребностям и вкусам, но вместе с тем обширная и трудная, которая может быть выполнена различным образом. Литературы, богатые несравненно больше нашей, представляют не особенно много опытов подобного рода и еще меньше - удачных. Чтобы взять на себя подобную задачу с надеждой на успешное выполнение, писатель должен совмещать в себе много условий. Глубокое знание исторических источников - не самое главное и не самое трудное между ними. История культуры не есть лишь история комфорта, житейских удобств: она должна обнять действие всех сил. работавших над развитием известного времени или народа. Эти силы везде одни и те же: природа, государство, общество, личность и т. д. Но бесконечно разнообразны их взаимные сочетания и изменения, производимые этими сочетаниями в деятельности каждой. Формы быта только отсадок работы этих культурных сил: надобно, чтобы под первыми историк культуры вскрыл действие и взаимные отношения последних. Для такой работы мало учености и таланта: ей должна предшествовать в исторической литературе известная подготовка. Множество мелких, но важных вопросов должно быть решено прежде, чем историк может приступить к полной картине народного развития. Талант, подобный Гизо или Тьерри, остановился бы перед мыслью взяться за историю русской культуры даже при настоящем состоянии нашей исторической литературы. Причины этого не в богатстве элементов русского развития и не в напряжении их действия. Совсем нет: может быть, трудно найти в Европе страну, отличающуюся меньшей сложностью и большей вялостью развития. Но скудный запас культурных сил является у нас в таких сочетаниях и с такими особенностями, которые, может быть, доселе нигде не повторились в Европе. Этим отчасти объясняется и состояние русской исторической литературы. Нельзя сказать, что бы она страдала бедностью книг и статей; но сравнительно немногие из них писаны с ясным сознанием научных требований и потребностей. Видимая простота нашей истории вместе с скудостью общедоступных источников соблазняли наших писателей, а слабость критики поощряла их смелость. Очень часто писатель, набегом, подобно крымцу старых времен, налетевший на русскую историческую жизнь, с трех слов уже судит и рядит в ней; едва принявшись за изучение факта, спешит составить теорию, особенно если дело касается так называемой истории народа. Отсюда у нас любят больше кольнуть исторический вопрос, чем решить его, обследовав тщательно. Отсюда же в нашей историографии больше взглядов, чем научно обработанных фактов, более доктрин, чем дисциплины. Эта часть литературы даст больше материала для характеристики современного ей развития русского общества, чем указаний для изучения нашего прошедшего. Привыкнув читать у западных историков о сложных общественных отношениях, о борьбе лиц, партий, идей, у нас любят обращаться к отечественной истории с мыслью найти нечто подобное и не замечают, что здесь господствуют первичные исторические процессы, совершается работа более стихийных, чем социальных сил, борются скорее инстинкты, чем идеи. Отсюда столь обычные в нашей историографии преувеличения и неосновательные поверхностные аналогии. Не говорим о другой части нашей исторической литературы, о сочинениях, писанных без всякой мысли, в которых можно найти более или менее тщательную компиляцию известий, но нет фактов и выводов: это скорее письменность, чем литература. Таким образом, писателю, принимающему на себя труд написать историю русского развития, не достает того, что на железнодорожном языке называется питательными ветвями: в массе написанного до него он найдет немного трудов, которыми можно воспользоваться с доверием, и строя свое здание, он слишком часто принужден будет сам лепить и обжигать кирпичи.

Легко понять, что в таком труде окажутся неизбежные недостатки, в которых трудно будет винить автора. Они не отнимут у последнего заслуги первого опыта, особенно если историк метким взглядом взглянет на своеобразные отношения культурных факторов в нашей истории и собственными приготовительными исследованиями восполнит часть научных пробелов, доселе остающихся в нашей историографии. Вот почему, думаем, читающая публика не может не отнестись с признательностию к новому обширному сочинению г. Бестужева-Рюмина, хотя оно писано не совсем для нее. Сопоставив изложенный план труда с мыслями самого автора о задачах исторического изложения, можно видеть, насколько его книга пострадала от указанного состояния научной русской исторической литературы. Развивая во введении свой взгляд на историю, автор высказывается против «ученых систематиков», за органическое развитие жизни, «которая не терпит единообразия и никогда не может развиваться по схоластической теме, требующей непременного наполнения рубрик в составленных ученых таблицах». «Развитие жизни, - продолжает автор, - состоит именно в том, что одно явление, цепляясь за другое, двигает всю машину. Сравнение это может быть неточно уже потому, что в разные эпохи выдвигаются разные колеса: то выступает на первый план религиозная жизнь, то умственная, то юридическая, то совершается процесс питания... Но в известный момент своей деятельности народная жизнь напоминает собой машину». В этих словах указано средство помирить ученого-систематика с органическим развитием жизни. Это средство - органический взгляд на развитие народной жизни. Он погрешит против такого взгляда, если во всё периоды будет одинаково наполнять одни и те же рубрики в своих таблицах, стремясь к всесторонности, будет освещать одинаковым светом различные стороны жизни: картина не будет соответствовать действительности, в которой нет такого всестороннего развития, и потому явится произведением более художественным, чем научным. Свободный от этого стремления, автор в описании быта славян русских до образования государства не перемешал бы черт быта других славян с известиями отечественных источников более позднего времени. Если в известную эпоху действуют не все колеса исторической машины, то историку нет никакой надобности в своем воспроизведении двигать и те, которые в то время покоились, ибо он должен смотреть органическим, а не механическим взглядом на ход исторической жизни. Встретить, например, в описании варяженого периода у почтенного историка пространное рассуждение о политическом, юридическом и литературном влиянии на Русь христианства и пришедшей с ним византийской цивилизации довольно неожиданно, ибо по крайней мере половина того, что автор выводит из этого влияния, стала действовать и обнаруживаться позднее времени, называемого им варяжским. Так как в жизни народа очень часто известная историческая стихия развивается и действует на счет других, то историк нисколько не погрешит против органического взгляда и требования многосторонности, если эту стихию выставит на первый план и подвергнет наиболее внимательному изучению: надобно, чтобы в его изображении читатель наглядно видел преобладающее действие этой силы. Тем более это научное требование обязательно для историка России, где запас культурных сил никогда не был разнообразен и действие их всегда было довольно односторонне. Во введении, говоря о недостатках исторического изложения, в котором преобладает то элемент юридический, то изображение природных условий, то, наконец, дается незаконный перевес умственному развитию, автор прибавляет: «Если же нет ни того, ни другого, ни третьего, то история обращается в выставку, где предметы разнородные разложены по разным ящикам с привешенными к ним ярлыками». Это последнее бывает именно тогда, когда историк, не следя за взаимным отношением культурных сил в разные периоды народной жизни, все эти силы изображает одинаково, не различая господствующих от служебных. Надобно желать, чтобы книга почтенного историка в своем дальнейшем развитии убереглась от этой опасности.

В заключение два слова об ученых приемах г. Бестужева-Рюмина. В предисловии он говорит о них: «Сочинитель убежден, что профессор должен держаться того или другого мнения; но при настоящем состоянии нашей науки он редко может быть вполне уверенным, что его мнение - самое верное. Лучший выход в этом случае - изложение не догматическое, а критическое. Тогда перед слушателями или читателями будет не одностороннее мнение того или другого лица, а все разнообразие мнений, развивающееся в литературе». Хотя есть примеры того, что мнение одного лица иногда многостороннее всего разнообразия мнений, развивающегося в литературе, но правило, выраженное автором, при известных условиях может иметь свои выгоды, тем более что он сам держится его везде точно. Он редко выступает с своими взглядами и конечными выводами, ограничиваясь обыкновенно сопоставлением фактов и иногда частными замечаниями и догадками. Местами его изложение превращается в мозаический подбор известий из источников и объяснений из ученых трудов. Значит, единственным прямым освещением, какое книга кладет на излагаемые факты, служат в ней или мнения других ученых или в случае несостоятельности последних такое сопоставление фактов, из которого читателю легко было бы вывести более верное заключение. Последнее было бы согласно и с целию автора «дать читателю поболее материалов и указаний для образования собственного суждения и приговора». Мнение самого историка, обязательное во всяком случае, выскажется при этом если не прямо, то в разборе чужих мнений или в известном подборе фактов. Возьмем два примера, чтобы видеть, как автор пользуется усвоенными им приемами. Характеризуя время от смерти Ярослава до нашествия татар названием периода «удельного», он разбирает ученые взгляды на этот период, существующие в нашей исторической литературе. Главные из них, развитые наиболее научно, принадлежат гг. Соловьеву и Костомарову: первый объясняет явления этого времени родовыми княжескими отношениями, второй - господством федеративного начала в Древней Руси. Дело критики рассмотреть, удовлетворительно ли автор разбирает и опровергает теории того и другого ученого. Для нас важен вывод, к которому приходит автор: «Из всего сказанного ясно, что мы недовольны ни одною из теорий взявшихся объяснять государственный быт Древней Руси, отыскать его движущее начало; мы держимся того мнения, что одного движущего начала не было и что пестрота событий объясняется очень хорошо переплетающимся взаимодействием многих начал, как, по верному замечанию одного из величайших историков XIX в., Гизо, и бывает всегда в создающихся обществах. Надеемся, что дальнейшее изложение оправдывает эту мысль». Далее следует у автора очень сжатый очерк событий в Киевском и других княжествах, среди которых мелькают уже известные силы, действовавшие в тогдашнем обществе: городские веча, княжеские счеты, личные стремления князей, вмешательство кочевников и т. д. И г. Соловьев и г. Костомаров, каждый с своей точки зрения, указывают этим силам определенное место в своих теориях, определенное значение в государственном состоянии тогдашней Руси; какое место указывает им г. Бестужев-Рюмин , недовольный взглядами обоих ученых, как взаимодействие многих начал объясняет явления того времени, это остается неизвестным читателю при самом внимательном чтении дальнейшего изложения у автора. Кто прежде разделял взгляд г. Соловьева или г. Костомарова, тот и по прочтении книги г. Бестужева-Рюмина останется при своем авторитете; кто не принимал мнения ни того, ни другого, тот не найдет, что принять у третьего .

Изложенные замечания сделаны с целью предварительного внешнего ознакомления читателя с новым трудом почтенного профессора. Не предупреждая приговора научной критики, можно, однако ж, и здесь указать на очевидную заслугу, какую автор окажет исполнением начатого труда нашей историографии. Эта заслуга определяется положением последней. По своей программе и объему «Русская история» г. Бестужева-Рюмина отчасти восполнит пробел, который давно существует в русской исторической литературе: в ней до сих пор нет труда, который мог бы служить посредствующим звеном между монографиями и таким огромным произведением, как «История России» г. Соловьева, с одной стороны, и учебником русской истории, - с другой. Как попытка восполнить этот пробел и попытка, сделанная ученым, от которого русско-историческая наука вправе ждать очень многого, «Русская история» г. Бестужева-Рюмина вполне заслуживает внимательного и подробного критического разбора, к которому мы надеемся обратиться со временем.

 

III. К. Н. Бестужев-Рюмин [некролог]

/1897 г/

2 января текущего года мы лишились К. Н. Ба, 21 год состоявшего членом нашего Общества. Имя покойного принадлежит русской историографии, в летописях которой историческая критика отведет его ученым трудам подобающее почетное место. Мы теперь под несвеявшимся еще впечатлением понесенной потери почтим его память благодарным товарищеским воспоминанием.

Старших из здесь присутствующих я прошу Вас перенестись воспоминаниями лет за 40 назад, к концу 50-х годов.

Я принадлежу по возрасту к поколению тех из вас, милостивые государи, чье историческое мышление пробуждалось в то время, делая первые усилия в познании родного прошлого. Едва одолев учебники истории всеобщей и русской, мы тогда усиленно читали «Четыре характеристики» Грановского в изданном Кудрявцевым в 1856 г. собрании его сочинений, Костомарова «Богдана Хмельницкого» и «Бунт Стеньки Разина» в выходивших тогди уже (1859) вторых изданиях, первые тома «Истории» Соловьева, его же «Исторические письма» и статьи Кудрявцева, Кавелина, Буслаева, Чичерина и др. в «Русском вестнике», «Отечественных записках», «Современнике». Припомним также, что за этим чтением нас гораздо сильнее удерживало возбужденное общим движением любопытство юношеского ума, чем юношески незрелое понимание читаемого. Мы смутно чувствовали, что и в русской историографии веет новым духом, который проникал тогда во все отношения, в самые сокровенные углы русской жизни.

Теперь, спустя 40 лет, много перечитав и передумав, быв свидетелями широкого и разностороннего развития русской историографии, мы можем оглянуться на то далекое время с чувством некоторого самодовольства: наше тогдашнее смутное чутье нас не обманывало; мы знаем теперь, что русское историческое изучение переживало тогда глубокий передом, успевший уже обнаружиться внушительными признаками. Археографическая комиссия обнародовала уже свои первые капитальные серии русских исторических источников, летописей и актов и в 1859 г. выпускала VII том «Дополнений к Актом историческим». В подмогу ей начали действовать Виленская и Киевская комиссии для разбора древних актов. Предпринято было немало других изданий памятников отечественной старины. Накоплялся значительный запас печатного архивного материала и вместе с тем все более выяснялось, что в тысячу раз богатейший материал таится в рукописных книгохранилищах и архивах, ожидая работников. Сколько нового открыло тогда одно «Описание» Горского и Невоструева, начавшее выходить с 1856 г.! С другой стороны, на смену старым собирателям памятников народного творчества и быта - Максимовичу, Сахарову, Снегиреву, Терещенку, - выступил ряд их деятельных продолжателей; Бессонов, Рыбников, Даль, Шеин, а в 1860 г. Общество любителей российской словесности постановило издать песни, собранные П. Киреевским. Много свежих или уже испытанных ученых сил с редкой энергией и превосходной подготовкой принимались за обработку этого нового сырого и разнообразного материала, изданного и неизданного: Буслаев, Афанасьев, Забелин, Победоносцев, Кавелин, Чичерин, Дмитриев, Тихонравов, Пыпин и много-много других; в 1857 г. вышел первый том «Истории русской церкви» Макария - и среди всех этих разнообразных, трудолюбивых и талантливых работ спокойным, мерным шагом, своей особой дорогой, по-возможности никого не задевая, но и не выпуская из вида чужих трудов, выхо дила с 1851 г. «История России с древнейших времен» Соловьева, своими неизменными из года в год октябрьскими томами, обозначая движение русской исторической науки, как часовая стрелка указывает на циферблате движение времени. Очевидно было, что течение русской историографии страшно дробилось, разбивалось на необозримо разносторонние специальные русла и возникал вопрос, как следить за этим все увеличивавшимся разветвлением русско-исторической изыскательности, чтобы не потерять нити общего направления русской исторической мысли.

В этот момент в «Московском обозрении» 1859 г. появилась без подписи автора обширная статья «Современное состояние русской истории, как науки». Я был тогда еще слишком юн, далек от Москвы и от ученого мира и лишь много лет спустя узнал, что эта статья Бестужева-Рюмина, а узнал это из приобретенного мною еще в студенческие годы экземпляра «Московского обозрения», на котором было написано: «Воспитаннику 3-го спец. класса Феодору Строкину на память от издателя». Под статьей рукой внимательного читателя, сделавшего в книге на полях много заметок, карандашом подписано: Бестужев. Бе.стужев-Рюмин участвовал в издании «Московского обозрения». Около того же времени он преподавал историю в Московских корпусах: не он ли сделал эту надпись, даря книгу со своей статьей одному из старших своих учеников? Я не знаю, какое впечатление произвела эта статья на своих читателей при своем появлении. Перечитывая ее теперь, видим, что она написана бойко и живо и обличает в авторе человека много читавшего, который при случае кстати припомнит и издания Сахарова, и различие между поэзией и историей по Аристотелю, и Геро-де-Сешеля, требовавшего себе из библиотеки законов Миноса для составления Французской конституции 1793 г., и сделает надлежащую выдержку из Маколея, Грановского, Юлиана Шмита. Главное содержание статьи - критический разбор первых восьми томов «Истории» Соловьева. Но чтобы быть вполне справедливым к своему учителю, которого он слушал в Московском университете, критик обозревает, как понимали историю и как пользовались источниками предшественники Соловьева, писавшие полную историю России: кн. Щербатов, Карамзин и Полевой, потом говорит о состоянии разработки источников в эпоху появления «Истории» Соловьева и всему этому предпосылает изложение современных требований от историка, как выразителя народного самопознания. Требования очень суровы и трудно выполнимы - это те сложные, возвышенные, словом, идеальные требования, какие со слов великих мастеров историографии или глядя на их мастерские произведения, любят предъявлять молодые читатели и начинающие ученые, но над которыми добродушно покачивают головой искушенные опытом и трудом обыкновенные историки. Соловьев, разумеется, не вполне удовлетворительно выдержал вооруженную такими требованиями критику своего ученика, хотя последний и отнесся к нему с большим почтением.

Но эта большая статья гораздо важнее была для самого автора чем для Соловьева и других современных русских историков, столь же строго им разобранных. Я думаю, что этот первый большой опыт Бестужева-Рюмина по русской истории окончательн сложил его взгляд на научное дело и на задачи его собственной научной деятельности. Он, 30-летний ученый, в этой первой серьезной пробе своего ученого пера, обозревая движение русской историографии, продумал в последовательном порядке основные факты нашей истории, пересмотрел ее источники с Карамзиным, Соловьевым и Кавелиным в руках, воочию убедился, как осторожно и обдуманно надобно ими пользоваться, на образцах поучился технике исторической работы. Его критические уроки, сказанные учителям, несомненно гораздо более научили самого критика, чем их.

Этим определялось дальнейшее направление его ученых работ. Отправляясь от основательного изучения состояния, в каком он застал русскую историографию при своем вступлении на ученое поприще, он потом всю жизнь оставался зорким наблюдателем ее движения. Я даже не умею назвать, кто бы с большим вниманием следил за русской исторической литературой нашего времени. Призванный через несколько лет преподавать русскую историю в С.-Петербургском университете, он, сколько мне известно, и в свои курсы вводил вместе с обзором русских исторических источников обзор новейшей русской историографии. Всякий начинающий дельный исследователь по русской истории был им тотчас замечаем и встречал в нем внимательного и доброжелательного ценителя. Помню, видаясь с ним в давние редкие приезды его в Москву, бывало едва поспеваешь отвечать на его нетерпеливые вопросы, кто чем занимается в Москве из молодых ученых по русской истории, что кто задумывает писать, не найдено ли чего нового в рукописях в московских архивах. Сам он не брался за большие специальные работы по неизданным архивным или рукописным источникам. Правда, он оставил крупный след в разработке русских исторических источников: в 1868г. вышла его известная диссертация: «О составе русских летописей до конца XIV в.» Этим трудом он укрепил в нашей исторической литературе прием изучения, который при умелом обращении с ним приносит плодотворные результаты - это тонкий критический разбор составных частей памятника и их часто трудноуловимого происхождения. Я назвал бы этот прием, как он был выработан Бестужевым-Рюминым на изучении древнейших летописных сводов - химическим анализом исторического источника.

В общем движении русской историографии он шел до конца своей особой дорогой, избрал себе здесь свое специальное дело, и это дело прямо отвечало на вопрос, поставленный широким развитием русского исторического изучения: он следил за все осложнявшимся движением русской исторической литературы, сводил, подсчитывал ее научные итоги, наблюдал ее общее направление и по временам отмечал в ней сомнительные или неосторожные уклонения. Плодом этих многочисленных наблюдений и изучений и была его «Русская история», первый том которой вышел в 1872 г. Он сам объясняет задачу этого труда в первых строках предисловья... «Цель этой книги - представить результаты, добытые русскою историческою наукою в полтораста лет ее развития, указать на пути, которыми добывались и добываются эти результаты, и вместе с тем ввести в круг источников, доступных в настеящее время ученой деятельности» . Кто из занимающихся русской историей переносит эту своеобразную книгу с письменного стола на полку! Она ежеминутно надобится, как путеводитель при обзоре осматриваемого города. Ее своеобразность в том, что в ней настоящий текст в нижней половине ее страниц, в этих неистощимо обильных цитатах и примечаниях, а верхняя половина - только прагматический фон или фактическая канва, по которой тщательной и удивительно-терпеливой рукой выведены лучшие усилия и успехи русского труда и ума по изучению родного прошлого. Нисколько не умаляя и не преувеличивая этого труда, можно сказать, что это не только русская история, но и история работы русской мысли над русской историей. Сам автор хотел дать в своей книге руководство или, лучше, пособие приступающим к самостоятельному изучению русской истории. Собирая, сопоставляя и разбирая мнения, высказанные в литературе, он не выставляет на первый план своих, а высказывает их только кстати, как научную возможность или робкий призыв ученой братии к содействию, проверке и поправке. Книга составилась постепенно из университетских чтений, в которых профессор, по его признанию, всегда давал много места оценке источников и пособий и критическому изложению высказываемых в науке мнений.

Русский историк - юрист недавнего прощлого.

«Лекции по истории русского законодательства», И. Д. Беляева, ординарного профессорам ми. Московского университета. М., 1879.

Довольно трудно разбирать эту книгу покойного Беляева, увидевшую свет уже немало времени спустя по смерти ее автора. Беляев был одним из трудолюбивейших ученых, каких знает наша литература. Немногие потрудились больше его над изучением истории своего отечества. В продолжении 30 лет с лишком в различных журналах и отдельными изданиями выходили его труды по истории России, преимущественно древней, и многие из этих исследований доселе не потеряли своей цены. Две из его монографий - «О наследстве без завещания по древним русским законам» (1858 г.) и «Крестьяне на Руси» (1860 г.),- можно думать, еще долго будут надобиться специалисту не для библиографических только справок. Многие из его трудов даже переживут те научные выводы, которые в них сделаны исследователем, благодаря обильным и любопытным выпискам из неизданных доселе актов, в них приводимых. Беляев был одним из лучших знатоков архивного материала по истории русского права. Учено-литературными работами не ограничивалась его деятельность: он 20 лет занимал кафедру истории русского права в Московском университете, и наибольшее количество научных сведений по этому предмету, какие выносили поколения юристов, вышедших в продолжение этого времени из названного университета, принадлежало Беляеву. Эти сведения теперь стали доступны читающей публике в курсе, изданном под редакцией одного ив многочисленных его учеников, г. Петровского, при материальном содействии г. Кошелева.

Нет ничего тяжелее несправедливости, даже неумышленной, по отношению к ученому и писателю, столько поработавшему над извлечением из сырого материала и над распространением в обществе научных сведений по истории России. Между тем, разбирая изданный курс, очень легко допустить такую несправедливость, взвести на автора какую-нибудь невольную напраслину. Объясняя свое участие в издании, редактор пишет, что он взял на себя труд «привести собственноручные тетради лекций покойного в порядок и присмотреть за печатанием их». Он пересмотрел разновременные записки Беляева и из нескольких редакций выбрал позднейшую, как лучшую. Со всяким профессором, особенно с тем, курс которого не есть простая компиляция чужих трудов, может случиться, что в его рукописном конспекте или подробном изложении лекций окажутся некоторые неточности, недосмотры, поспешно сделанные выводы, которые при дальнейшей обработке курса исправляются в аудитории, оставаясь непоправленными в тетради. Есть основания думать, что и Беляев не везде дословно передавал слушателям текст своих записок, делал устные дополнения и может быть поправки, не оставившие следов в собственноручных тетрадях, по которым издавался его курс. Сам редактор пишет далее, что он «счел долгом не упускать из вида записок студентов, потому что покойный имел привычку на лекциях дополнять текст тетрадей примерами и делать более подробные пояснения его, так что кое-что, из студенческих записок также попало в настоящую книгу». Кажется, из самых этих слов издателя следует заключить, что попало не все, записанное студентами из этих устных пояснений и дополнений профессора. Можно отметить в курсе, как он издан теперь, одно место в подтверждение догадки, что и здесь не все факты и суждения профессора явились в окончательном виде, по крайней мере не всё излагалось в аудитории так, как мы теперь читаем в посмертном издании курса. В обзоре памятников законодательства 3-го периода (1497-1649 г.) Беляев рассматривает и указ о прикреплении крестьян к земле . Он пишет без пояснения и оговорки, что, «судя по указаниям других памятников», этот не дошедший до нас указ был издан в 1591 г. Между тем известно, что нет ни одного памятника, который бы указывал на издание именно в этом году какого-нибудь распоряжения о прикреплении крестьян. Выше , говоря о положении сельского населения в названный период, он прибавляет в пояснение к этому «можно положить за верное, что указ издан именно в 1591 г., потому что в 1590 г. существовал свободный переход крестьян, а в 1591 г. он уже прекращается». Эта прибавка еще более затемняет дело, потому что совсем ни откуда не видно, что переход прекращается именно в 1591 г. Трудно предположить, чтобы Беляев всегда до самого конца своей преподавательской деятельности так излагал столь важный факт в истории древнерусского общества и законодательства. Судя по другому сочинению, которое им самим было приготовлено к печати и издано, он еще за 13 лет до смерти излагал дело понятнее и правдоподобнее. В нашей исторической литературе доселе держится одно важное недоразумение, благодаря которому неверно изображается ход поземельного прикрепления крестьян.

И. Е. Забелин

I. Рецензия на книгу И. Е. Забелина «История русской жизни с древнейших времён»

(М., 1876, ч. 1)/1876 г./

Стремление выпукло, наглядно изобразить явление с внешней стороны, но не объяснить его медленным анализом известий. Факты взяты на чувство и воображение. Больше вглядывался чем вдумывался.

Поэтому явления оторваны от места и времени. Вскользь замечается о 9 и 10 в., но излагаются процессы первобытные, имевшие место в нелетописное время. Сам путает; то доисторическое время, то 9 и 10 в. Действительно, картина не клеится с фактами 9 и 10 в., как не по ним нарисованная. Вышла какая-то схема исторического развития, музыкальная фантазия, построенная на тему: как должно было быть, где сохранились только самые общие мотивы описываемой жизни. Картину можно перенести куда угодно, приложить к какому угодно городу. Ее даже нечего и опровергать, потому что автор ничего в ней не доказывает, а только излагает свои исторические откровения. Но есть некоторые очевидные несообразности.

1)Общество Киевской Руси в 9 в. не первая форма русского общества и составилась из обломков разрушенного строя. Прежние союзы. Куда же отнести те явления, какие рисует автор, - к 6 или 9 в.?

2)Забывает, что строй, являющийся в половине IX в., сложился на юге под чуждым, хазарским игом. Поднепровские города обязаны этому своим промышленным развитием, открытыми им торговыми путями, как после по Волге. Варяги то же сделали для Новгорода. 3)В росте большого города у Забелина два противоречащих себе взаимно момента: его строго волостные окрестные поселки, родовые, содержат его, как свою защиту, подчинены ему и потом все-таки он их покоряет, зачем-то опять облагает данью.

NJ: Набег 865 г., как у герулов в III в., облегчался тем, что тогда нижний Днепр еще вполне в руках сброда, господствовавшего в Киеве. Ср., Дитмара с Мих. у Калачова, 69. Последний очень ясно указывает, как образовалось казачество. Ср. еще Антоновича о городовых казаках XV-XVI в. по Днепру.

N3: Местничество за столом Атиллы, 354 m и f.

361. Славяне составляли союз еще до Атиллы, а в 9 в. первичные процессы.

382. Наречие бастарнов у Тацита [...] II. Рецензия на книгу И. Е. Забелина «История русской жизни с древнейших времён»

(М., 1879, ч. 2)

Вторая часть обширного труда г. Забелина, которой несколько заждалась читающая публика, отличается теми же достоинствами и недостатками, с которыми читатель хорошо познакомился по первой части. Здесь та же плавность, так сказать, тягучесть изложения, иногда переходящая в приятную causerie как будто с целью облегчить напряжение читателя, та же изобразительность описаний, которая сообщает такую привлекательность географическому очерку России в первой части, наконец, та же теплота чувства любви к отечеству, согревающая холодный и утомительный разбор этнографических и полуисторических преданий и известий. Но, с другой стороны, - несколько излишняя подвижность воображения при постройке догадок и гипотез, имеющих так мало оснований, что иногда уловимым остается только одно: «мне так нравится», неохота вдумываться в свою собственную мысль, проверить ее с недоверием, как чужую, прежде чем остановиться на ней, равнодушно к строгому порядку и точному, рельефному выражению размышлений, вследствие того недостаток формулирования, последовательности, отчетливости в исследованиях и некоторая, как бы сказать, раскидистость, от чего происходят повторения и непривычка оглядываться на выше написанное, так что там иногда на следующих страницах отвергается то, что утверждается на других. Автору ничего не стоит признать киевским сохранившееся в византийской хронике предание, что имя россов идет от имени Росса, когда-то освободившего их от каких-то завоевателей, хотя у него никаких туземных доказательств на такое местное происхождение предания. Или на одной странице автор говорит, что Геродот не имел понятия о Балтийских вендах, не знал, кто живет на дальнейшем севере от Скифии, а на следующей уверяет, что Геродот знал об этом, но, быть может, из купе- еских видов смолчал. Признание на с.31.

Наконец, и вторая часть носит на себе резкие следы того же настроения автора, которое так много повредило впечатлению первого тома . Автор не просто исследует и очищает истину, исторические факты, а все с кем-то борется; в одной руке он держит заступ исследователя-рудокопа, а из другой не выпускает ни на минуту шпаги полемики. К сожалению, присутствие последнего орудия мешает у автора действию первого, сообщает тревожный, раздражительный, чтобы не сказать задорный, вызывающий тон его рассказу и должно показаться читателю тем более необъяснимым, что враги автора обыкновенно остаются под покрывалом, являются в туманном виде каких-то «исследователей-патриотов», должно быть не русских, каких-то «наших академиков» (автор - не академик) и т. п. Люди, знакомые с почтенной кастой варягоисследователей, конечно, догадаются, кто эти туманные фигуры, неприятные нашему автору. Но книга его, судя по характеру изложения, по обилию мест общих, отсутствию обычным в ученых специальных работах приемов изысканий предназначается для широкого употребления, и человек из публики, а не цеховой специалист, увлеченный сочувствием к автору, видя какие усилия делает автор для борьбы с его неведомыми врагами, может подумать, что это - опасные чудовища, подкапывающиеся под доброе имя и величие русского народа, а не скромные ученые, подобные автору, и без злого умысла, не без пользы потрудившиеся над изучением русской старины и вовсе не заслуживающие казни за свои ученые ошибки , большую часть которых наш автор еще не опроверг. Господину Забелину почему-то кажется, что русский народ мистифицирован и запуган иностранцами, по их внушениям ценит себя ниже действительной стоимости. Он хочет правдивым изображением деяний предков ободрить соотечественников, внушить им уважение к себе, взирать с доверием на свое будущее. Все это в высшей степени хорошо и поучительно, но все хорошо в свое время и на своем месте, и только та картина исторической жизни художественна которая поучает самими лицами и позами, а не подписями живописца.

Для определения степени доверия, какую можно иметь к теории г. Забелина, стоит только воспроизвести процесс создания последней. Это и не особенно трудно, потому что г. Забелин, при всем своем таланте, действительный размер которого нет нужды отвергать, все-таки не на столько художник или не на столько досужий человек, чтобы спрятать нитки и закрасить швы своей работы.

Требуется доказать, что варяги-русь, призванные новгородцами, были венды, славяне с Балтийского поморья. С этим решением автор вступает в дебри разнохарактерных и разновременных известий и преданий, им собранных и подобранных. Имя варягов происходит от слова варяти, предваряти; следовательно - это передовые славяне, дальше восточных ушедшие на Запад; значит, это славяне Балтийские, с Поморья Вислы-Одры, венеты-лютичи. Русь есть Ругая (остров Рюген). Но этот звук является и в топографии устьев Немана. Которая же Русь возникла древнее? Конечно, западная Поморская; это ничего, что веле-тов указывает в Неманском углу уже Птоломей во II в., велеты-лютичи Одры, где и Ругия, упоминается впервые в VIII в. Угол Поморья на Запад от Вислы в XII-XIII в. именовался Славой, Славной и т. п.; здесь же доселе есть городок Славин. В северной Руси на пространстве от Немана до Белоозера автор ищет и находит множество названий, прямо похожих или только намекающих на эти имена. Он без труда набирает большое количество таких названий, потому что у него не только Мстиславль, даже Богослов, даже Стайки - все это происходит от Славна, от славян. После того становится доказанным , что новгородский край заселили славяне с Поморья, они же варяги. Так первые затруднения были побеждены и на этом можно было бы остановиться. Но г. Забелин был так добр, что признал нашего древнейшего летописца правдивым, а правдивый летописец говорит, что новгородцы сперва прогнали варягов, а потом уже призвали из них князей. Естественно, догадывается Забелин, что призваны были другие варяги, не те, которых прогнали. Кого же прогнали и кого призвали? Изгнанные не названы летописцем , но призванных он зовет варягами-русью. Ясно, что это ругенцы-велеты. Автор справился по книгам и нашел, что велеты жестоко враждовали с оботритами. Итак изгнаны были оботриты. Но вот затруднение: стало быть, оботриты были в новгородском населении более древним слоем, чем велеты Одро-Вислянского Поморья. К чему же служит длинный и трудолюбивый перечень местных названий в России, напоминающих Словну и Словин именно этого Поморья? Присутствие таких названий у оботритов не указано. Переставить имена, назвать изгнанных велетами, а призванных оботритами мешает летописец: он называет призванных Русью, а не Поморье, «кроме острова Ругии другой значительной области с подобным именем не существует».

Итак, изгнаны были оботриты, а призваны, вероятно, велеты; но, значит, велеты еще раньше оботритов были владыками нашей страны и оставили память о себе в местных названиях. Итак, велеты дважды владычествовали в Новгороде. Это тем вероятнее, что по тем же книгам оботриты в начале IX в. слабели на Западе, служили Карлу Великому и немцам, за что терпели завоевания от датчан. Итак, призваны, несомненно, велеты-русь, но какие? Были велеты-русь Одро-Вислянского Поморья, ругенцы, были велеты-русь Неманского Поморья. Автору очень хотелось бы остановиться на последних: они ближе к Новгороду и своим появлением в Новгороде наглядно показали бы постепенное шествие славянской колонизации с западного края Поморья до Новгорода, да и звук русь на Немане и в Пруссии, который есть Поросье, явственнее, чем в Ругии. Но здесь опять мешает правдивый летописец, который прямо указывает жительство призванной руси на западном краю Поморья, возле датчан и англов; Было бы лучше, легче, если бы летописец не говорил этого, хотя бы и знал, да смолчал; автор откровенно признается, что «если бы не это показание летописи, довольно отчетливое и ясное, то можно было бы с большою вероятностию предполагать, что призванная русь жила в устьях Немана». Как же быть? - С острова ли Рю-гена, решает автор, была призвана русь или с устья Немана. - «Это все равно», лишь бы не из Швеции, хотя в обоих этих «равных» случаях призванные варяги-русь оказывается не вполне соответствующей своему имени , потому что велеты - какие же они варяги, передовые, переварившие всех, как и оботриты, бывшие дальше их к 3ападу были, не в пример, варяжистее их? Итак, новая помеха со стороны правдивого летописца устранена и призваны велеты-ругенцы, руяне, руги, русци, русь. Тут, кстати, г. Павинский подсказывает автору в своем исследовании , что как нарочно с 839 г. - почти целое столетие - в западных хрониках ни слова не упоминается о велетах; ясно , что они ушли на Восток , их дружины были отвлечены призванием в нашу страну. Здесь бы следовало остановиться исследователю, так как все, что требовалось доказать, доказано, если не прямыми свидетельствами источников и вероятными и последовательными выводами из них, то по крайней мере всерешающим аргументом: это все равно. Но автор идет дальше: он сообщает в подкрепление сказанного, что с IX в. немцы стали горячо и дружно выбивать балтийских славян с их родных земель, именно с Эльбы . Это обстоятельство автор признает «едва ли не самою главною причиною постоянного выселения славяно-варяжских дружин на наш кремнистый, но гостеприимный Север». Но эти, выбиваемые немцами славяне были оботриты: их за 20 почти лет до призвания наших варягов завоевал король Людовик, и г. Забелин дрибав-ляет, что это событие «несомненно заставило всех желавших свободы искать убежища где нибудь за морем и вернее всего в далеких странах нашего Севера». Что же выходит из всего этого? Несколько выше автор «с большею вероятностью» предполагал, что из Новгорода изгнаны были оботриты, а теперь несомненно заставляет тех же оботритов в то же самое время выселяться на наш Север. Итак, в одно время теснимые оботриты, враждебные велетам, переселяются на наш Север и изгоняются оттуда, а на их место призываются велеты, враждебные оботритам. Как примирить два противоположные течения - об этом ничего не находим у автора, не находим и даже его всесокрушающего «все равно».

Оставалось предположить, что в промежуток 844-862 гг. изгнанники оботриты не только нашли приют в Новгороде, но и успели утвердить там свое владычество - наложили дань на гостеприимных хозяев, что именно в это время оботриты и сменили господствовавших там дотоле велетов. Но г. Забелин уже раньше отрезал себе путь отступления в эту сторону, неосторожно заметив, что вагры-оботриты еще «в конце VIII и начале IX в. господствовали над многими, даже отдаленными славянскими народами, стало быть, вообще господствовали по Балтийскому славянскому побережью, а потому должны были господствовать и на Ильменском Севере». Был впрочем, и еще выход - предположить, что хотя оботриты и были изгнаны из Новгорода, даже не без содействия враждебных им велетов, однако это не мешало новгородцам давать приют другим оботритам, гонимым из родины немцами, потому что «наш пустынный, но гостеприимный Север» обладал способностью мирить врагов, особенно ссорившихся братьев; но этим выходом автор почему-то не воспользо- вался

Так строилась теория г. Забелина. Мы вовсе не принадлежим к людям, которые, говоря словами автора, «одержимы немецкими мнениями о норманстве Руси». Мы, напротив, готовы приветствовать патриотическую попытку г. Забелина вывести наших первых князей из славянской земли, тем более что и до Забелина мысль о Балтийском Поморье приходила некоторым на ум даже независимо от какого-либо патриотического побуждения. Но мы не верим, чтобы скачки от «может быть»к «должно быть» и к «большей вероятности», а от вероятности к «несомненности», чтобы эта игра в слова и предположения могла стать основной прочной, долговечной научной теорией и чтобы живое понимание вещей и исторических отношений, в котором автор отказывает своим противникам, значило не иное что, как охоту тасовать наскоро собранные исторические известия и выпытывать из них то, о чем они не говорят и чего не знают.

Д. И.Иловайский и И. Е. Забелин

Иловайский - ученый-грызун, Забелин - ученый-speculator один берет зубами, другой глазом. Один грызет и жует этнографические и географические термины, другой мерит и рисует формы, дистанции, углы и линии. Мышь или жвачное, птица. Один различает только плотность, другой - только формы и поверхности; один все берет снизу, другой - только сверху; оттого один только разлагает, не зная, что такое разлагаемое, другой только берет все в целом, не зная, из чего состоит оно. Один родился жующим стариком, другой умрет сосущим младенцем. Один - тихий, тенорный рассказчик, другой - бриозный, описатель шумный: один немного скучен, другой немного тяжел и оба - не наука, хотя оба патриота: лес и степь, болото и поток.

Н. И. Костомаров

Его много и с увлечением читали, пока он писал; но можно опасаться, что его слишком строго будут критиковать с той минуты, как он перестал писать. Но по характеру своему Костомаров не мог жить и не писать... Благодаря тому учено-литературная судьба его сложилась наименее благоприятно как для его авторской деятельности, так и для правильной критической его оценки. Его только много хвалили, когда ему нужны были поправки; его будут порицать, когда уроки и указания критики уже ничего не поправят в том, что написал он.

Русская история была для него музеем, наполненным коллекцией редких или обыкновенных предметов. Он равнодушно проходил мимо последних и останавливался перед первыми, долго и внимательно любовался ими. Чрез несколько времени читающая публика получала прекрасную монографию в одном или двух томах и прочитывала ее с наслаждением, отнимавшим всякую охоту спрашивать, как и из каких материалов построена эта привлекательная повесть. Так накоплялся ряд исторических образов, оторванных от исторического прошедшего и связавшихся неразрывно с их автором. Мы говорим: это костомаровский Иван Грозный, костомаровский Богдан Хмельницкий, костомаровский Стенька Разин, как говорили: это Иван Грозный Антокольского, это Петр Великий Ге, и т. п. Мы говорим: пусть патентованные архивариусы лепят из архивной пыли настоящих Грозных, Богданов, Разиных - эти трудолюбивые, но мертвые слепки будут украшать археологические музеи, но нам нужны живые образы, и такие образы дает нам Костомаров. Всё, что было драматичного в нашей истории, особенно в истории нашей юго-западной окраины, всё это рассказано Костомаровым, и рассказано с непосредственным мастерством рассказчика, испытывающего глубокое удовольствие от своего собственного рассказа.

Речь при закрытии высших женских курсов. /1888 г./

Мы все, здесь присутствующие , переживаем последнюю минуту в жизни Высших женских курсов, которые Вы устроили и которыми руководили 16 лет.

Мои товарищи и Ваши сотрудники сделали мне незаслуженную честь, поручив мне выразить Вам общие наши чувства, вызываемое в нас этой минутой. Сделаю это, как умею и как разумею положение дела.

Вам принадлежит почин в устроении ВЖК первых рассадников высшего женского образования в России. Теперь эти Курсы решено закрыть. Мы - не судьи этой меры. Но я не думаю, чтобы закрытие курсов значило падение высшего женского образования в России. ВЖК - ведь это педагогическая форма, педагогическая организация идеи высшего женского образования, а идея не умирает с разрушением ее организации. Иногда даже в интересе самой организованной идеи на время остаться без организации, превратиться из факта в простую мечту. Потому, закрывая двери ВЖК, Вы не хороните идею высшего женского образования в России: такие идеи не умирают так послушно. Вопрос только в том, долго ли двери останутся заперты и с каким новым планом отопрут их. Во всяком случае за Вами останется честь начинания и как начинатель Вы оставляете продолжателям прекрасный пример, как надобно вести подобное дело. Вы сейчас слышали, что ценят в Курсах, что дорогого выносили из них слушательницы. Теперь позвольте нам, Вашим сотрудникам, сказать, что мы ценили в Вас, как руководителе Курсов, что побуждало нас дружно идти за Вами и поддерживать всеми силами Ваше дело. Я не знаю, как сказать, что такое это было, не умею назвать этого побуждения и боюсь назвать его неточно. Едва-ли это было полное согласие во всех подробностях педагогической программы и преподавательской практики: Вы знаете, что об этом бывали у нас споры. Сомневаюсь, чтобы нас соединял одинаковый взгляд на задачи высшего женского образования: и об этом мы думали и так, и этак. Может быть, самая идея высшего женского образования просто как идея, как знамя, дружно вела вас за своим провозвестником? Нет, даже не это. Это - старая идея, предмет досужих разговоров праздного люда и вечный предмет споров старосветских тетушек с модными племянницами. О нем говорили, одни смеялись как над родном [?], другие о нем мечтали, как об идеале, и никто в него не верил, как в житейскую потребность и общественное благо. То, что заставляло нас послушно идти за Вами, было что-то вполне Ваше, лично Вам принадлежавшее. Это - скажу прямо - это Ваша вера в русскую женскую голову. Высшее образование- не только высокое благо; это и сильный искус. Не всякому уму удается выдержать его и не всякий ум, выдержавший его благополучно, умеет как следует воспользоваться пройденным испытанием. Вы были первый русский педагог, который отнесся с полным доверием к уму русской женщины, признал, что он безопасно может подняться на высоту высшего образования, на которой и у мужчины нередко кружится голова. Вы сделали даже больше того: Вы не только доверились уму русской женщины, Вы решились помочь ей самой уверовать в свой ум, в свою способность к высшему образованию. Я опасаюсь сказать правду, говорю, что среди русских женщин всего более сомневающихся в этой способности. Устроив ВЖК, Вы сказали русским женщинам: попытайтесь, попробуйте, не окажетесь ли Вы выше собственного мнения о себе. И по вашему зову они попытались, пришли, приходили 16 лет и что же? Оправдали ли оказанное им доверие, уверовали ли в свои духовные силы? ... Я вижу здесь слушательниц, давно с нами расставшихся и теперь пришедших еще раз проститься с давно покинутой аудиторией . Они имели время познакомиться с жизнью по уходе с Курсов, из высшей школы, испытать себя, а жизнь - лучшая поверка веры в себя, приобретенной в аудитории. Значит, уроки пригодились. Кто, напрягая нравственные силы в толпе, добром поминает свою школу, тот, значит, считает эту школу не безучастной в пробуждении этих сил, признает ее своей доброй пособницей в житейской борьбе. А ведь Вы, учреждая Курсы, только этого и хотели, в это и веровали.

Итак, Вы сделали свое дело, показали пример, дали правило, смысл которого таков: чтобы с успехом вести дело высшего женского образования в России, должны верить уму и сердцу русской женщины. Это правило запомнят все, кто захочет послужить делу высшего женского образования в России, а мы, Ваши посильные сотрудники, навсегда останемся благодарны Вам за то, что Вы дали нам возможность стать в число первых слуг этому доброму делу, чем мы всегда будем гордиться.

Русская историография 1861-1893 гг. /Не ранее 3 декабря 1902 г./

Русская история в составе умственных интересов образованного русского общества не занимает особенно видного места. Интерес к ней посредственный, живой, но сдержанный, ближе к недоумению, чем к равнодушию. Такое отношение объясняется с обеих сторон, со стороны как историков, так и самого общества, даже с некоторых других сторон, независимых ни от историков, ни от общества.

Людям надобится прошедшее, когда они уяснят себе связь и характер текущих явлений и начнут спрашивать, откуда эти явления пошли и к чему могут привести. Когда, например, в обществе почувствуется, что обычный ход дел, составляющих ежедневное содержание жизни, начинает колебаться и расстраиваться, обнаруживать противоречия и создавать затруднения, каких прежде не ощущали, это значит, что условия жизни начинают приходить в новые сцепления, наступает перемена, складывается новое положение. Тогда рождается потребность овладеть ходом дел, возникших как-то нечаянно, самопроизвольно, «в силу вещей», как принято выражаться о явлениях, возникающих без участия чьей-либо сознательной воли. Чтобы освободить свою жизнь от такого стихийного характера и дать разумное направление складывающейся новой комбинации отношений, люди стараются выяснить цель, к которой ее желательно было бы направить, а эта цель обыкновенно составляется из совокупности интересов, господствующих в данную минуту. Эта естественная потребность в целесообразности и обращает умы к прошедшему, где ищут и исторического оправдания этим интересам и практических указаний на средства к достижению желаемой цели. В усилении исторической любознательности всегда можно видеть признак пробудившейся потребности общественного сознания ориентироваться в новом положении, создавшемся помимо его или при слабом его участии, и это пробуждение в свою очередь свидетельствует, что новое положение уже достаточно упрочилось и раскрылось, чтобы дать почувствовать свои последствия. (Общественное сознание тем и отличается от личного, что последнее обыкновенно идет от установленных причин к возможным последствиям, а первое, наоборот, расположено восходить к искомым причинам от данных последствий.)

Последние четыре десятилетия минувшего века нельзя признать особенно благоприятным временем для правильного и деятельного развития в нашем обществе наклонности к историческому размышлению, особенно об отечественном прошлом..Во все это время обществу было не до прошлого: общее внимание было слишком поглощено важностью настоящего и надеждами на ближайшее будущее. Это не значит, что положение, создавшееся реформами, являлось неожиданно, независимо от общественного сознания. Напротив, оно давно ожидалось и требовалось мыслящим обществом, как вполне созревшая народная потребность, даже как историческая необходимость, и значительно запоздало явиться. Чувство этой просрочки давало реформам несколько ускоренный, торопливый ход, неудобства которого не могли не отразиться на их успехе. Но реформы предпринимались по обдуманному плану, строились на началах, признанных наилучшими, обсуждались в учреждениях, в печати и в обществе, соображались с наличными условиями. Правда, проекты реформ страдали иногда недостатком точных и полных исторических справок. Но готовых исторических указаний, практически пригодных, преобразователи не находили ни в общественном сознании, ни в исторической литературе, а сами они не могли же стать и историками-исследователями. Затруднение состояло не в самих реформах, а во взгляде общества на их возможные последствия. Здесь допущена была некоторая благодушная непредусмотрительность, создавшая два момента, одинаково не благоприятных для исторического сознания. В начале господствовало убеждение, что начинания, истекающие из столь благих намерений и благонадежных соображений, сами собой, естественно принесут плоды, соответствующие своим источникам. Делам и дали идти своим естественным ходом, а сами стали нетерпеливо ждать предположенных плодов, желая только, чтобы не мешали естественному течению дел, той же «силе вещей». Это был первый антиисторический момент в общественном сознании, возбужденном реформами. Чего могли искать в темном прошедшем, когда в близкой дали виднелось светлое будущее? В виду желанного берега охотнее считают, сколько узлов осталось сделать, чем сколько сделано. Что может историческое изучение изменить или предотвратить в судьбе, предрешенной бесповоротно? Оптимизм также мало расположен к историческому размышлению, как и фатализм.

И дела пошли своим естественным ходом...

Стороннему наблюдателю Россия представлялась большим кораблем, который несется на всех парусах, но без карт и компаса.

Так из преобразовательных последствий, недостаточно предусмотренных и направленных, сложилось положение, с которым чувствовали себя не в силах справиться. От всех этих порывов, колебаний из стороны в сторону, преемственных подъемом и понижений народного духа в общественном сознании отложилось, кажется, только одно несколько выяснившееся историческое представление - что русская жизнь сошла с своих прежних основ и пробует стать на новые. Русская история опять разделилась на две неравные половины периода, дореформенную и реформированную, как прежде делилась на допетровскую и петровскую или древнюю и новую, как они еще назывались. Это представление было вторым антиисторическим моментом общественного сознания, вышедшим из одного источника с первым, - из невнимания к исторической закономерности и к наличности исторически нажитых сил. Повторяя, что реформированная Россия сошла со старых основ своей жизни, не хотели припомнить, что в исторической жизни таких чудес механических перемещений не бывает. Это была простая неудачная метафора, взятая из порядка понятий, совсем не соответствующего историческому процессу, - одна из тех метафор, с помощью которых люди заставляют себя думать, что они поняли непонятное. Ничего особенного не случилось с Россией в царствование имп. Александра II: случилось то, что бывало со всяким историческим народом, что бывает со всяким человеком, не успевшим умереть в детстве - обнаружилась работа времени, наступил переход из возраста в возраст, из подопечных лет в совершеннолетие, подошел призывный год. В истории каждого исторического народа бывал период, когда правительство, по какому бы шаблону оно ни было сформировано, думало и действовало за управляемое им общество, опекало его, предписывало ему образ мыслей, чувств и верований, правила благоповедения. Потом, когда пробивал урочный час, правительство, чуткое к движению времени, присматривавшееся, как ползет историческая стрелка, понемногу ослабляло бразды правления и не выпуская их из рук, нечувствительными манипуляциями правящего ума приучало народ своими зрелыми глазами отыскивать свою историческую дорогу. Особенностью русского совершеннолетия было разве только то, что оно наступило немного поздно, что русский народ слишком долго засиделся сиднем в своем детстве, что впрочем случилось и с одним из его богатырей, что он освободился от крепостного права (когда его старшие европейские братья успели забыть, что оно у них когда-либо существовало, и очистили свой быт, свои нравы от всяких следов его). Имп. Александр II совершил великую, но запоздалую реформу России: в величии реформы - великая историческая заслуга императора; в запоздалости реформы - великое историческое затруднение русского народа.

Но общество решило, что Россия сошла с старых основ своей жизни, и по этому решению настроило свое историческое мышление. Отсюда родился ряд практических недоразумений. Одно из них состояло в новом оправдании своего равнодушия к отечественному прошлому. Еще недавно думали: зачем оглядываться назад, в темную даль за спиной, когда впереди такое светлое и обеспеченное будущее? Теперь стали думать: чему может научить нас наше прошлое, когда мы порвали с ним всякие связи, когда наша жизнь бесповоротно перешла на новые, основы? Такая диалектика была очень логична, но недостаточно благоразумна, потому что противоречила исторической закономерности, которая не, любит противоречия и наказывает за него. Исторический закон - строгий дядька незрелых народов и бывает даже их палачом, когда их глупая детская строптивость переходит в безумную готовность к историческому самозабвению. А потом, в этом самодовольном равнодушии к истории был допущен один немаловажный исторический недосмотр. Любуясь, как реформа преображала русскую старину, не доглядели, как русская старина преображала реформу. Старая русская приказная рутина сказывалась в том, что важнейшие акты Верховной воли, внушенные доверием к здравому смыслу и нравственному чувству народа, изменялись в своем смысле или (искажались) в исполнении подозрительными дополнительными распоряжениями исполнительных органов. Разве не та же старинная полицейская пугливость обличала сама себя наклонностью в неосторожной вспышке незрелой русской политической мысли видеть подкоп под вековые основы русского государственного строя и карать ее соответственным испугу градусом восточной долготы? И общество не всегда оказывалось на высоте положения, создавшегося реформами. Высшие классы, образованные и состоятельные, обязанные показать своим примером, как следует переходить со старых основ жизни на новые, дали в уголовном отделении окружных судов ряд публичных представлений, нежелательно ярко обозначивших нравственный уровень, на котором покоились их нравы . А что сделали крестьяне из дарованного им сословного управления, всем известно. Отвращение к труду, воспитанное крепостным правом в дворянстве и крестьянстве, надобно поставить в ряду важнейших факторов нашей новейшей истории. Торжеством этой настойчивой работы старины над новой жизнью было внесение в нравственный состав нашего общежития нового элемента - недовольства, и притом неискреннего недовольства, в котором недовольный винил в своем настроении всех, кого угодно, кроме самого себя, сваливал грех уныния с больной головы на здоровую. Прежняя общественная апатия уступила место общему ропоту, вялая покорность судьбе сменилась злоязычным отрицанием существующего порядка без проблеска мысли о каком-либо новом.

Истинная подкладка этого недовольства очевидна: это общий упадок благосостояния при частных искусственных исключениях; Недовольство обострялось чувством бессилия поправить положение, в создании которого все участвовали и все умывали руки. При таком настроении не могло образоваться живой связи между русской историографией и общественным сознанием. Общество недоумевало, с чем или зачем обращаться к своему прошлому, не ставило историческому исследователю внятных запросов, а исследователь не догадывался, на что ему отвечать, когда его ни о чем не спрашивали. Историография шла особняком, руководствуясь своими собственными академическими соображениями, состоянием материала, очередью научных вопросов, указаниями иностранной исторической литературы.

Такое отношение, по-видимому, приходит к концу; по крайней мере желательно, чтобы оно возможно скорее изменилось. Противоречия положения настолько выяснились, затруднения из него вытекающие, чувствуются так больно, что само собою рождается желание дать делам какое-либо менее случайное направление. В общественном сознании, если не ошибаемся, все настойчивее пробивается мысль, что предоставлять дела так называемому естественному их ходу значит отдавать их во власть дурных или неразумных сил, что историческая закономерность состоит не в отсутствии сознательности, не в стихийности жизни. Пробуждение этой мысли - признак потребности овладеть положением, создавшимся плохо предусмотренной и урегулированной борьбой неуравновешенных сил. Руководящим мотивом этой потребности должно быть убеждение, что мы вовсе не на другом берегу, лишенном всякой материковой связи с покинутым, что мы идем своей старой исторической дорогой, несем с собой средства, выработанные вековым народным трудом, недостатки воспитанные в нас былыми народными несчастиями, задачи, поставленные нам условиями нашего прошлого. Если мыслящий русский человек, разделяя такой поворот общественного сознания, обратится к текущей русской историографии, он найдет ее приблизительно в таком состоянии, если его представить в самых общих очертаниях. Усиленное внимание обращено на исторические источники, преимущественно неизданные и необследованные. Столичные и провинциальные учреждения, с Академией наук во главе, ученые комиссии и общества собирают, приводят в порядок и издают вещественные и письменные памятники -старины. Губернские архивные комиссии ведут детальную работу над разнообразными местными материалами, образуя своими изданиями особый и уже значительный отдел в составе русской исторической литературы. В то же время ряд исследователей, в большинстве молодых людей, пробует свои силы в обработке нетронутого материала центральных архивов и один за другим издает или готовит монографии, освещающие те или другие факты из истории управления, общественного строя или народного хозяйства. В эту работу все сильнее вовлекается и история Западной России, пополняясь обильными и любопытными данными, выносимыми из архивов в Москве, Вильне, Киеве. Если мысль и труд исследователя все чаще обращается к явлениям нашей истории последних столетий, то, с другой стороны, продолжается в разных местах нашего отечества, преимущественно в Южной России, давно начатая и поддерживаемая археологическими съездами разработка ископаемых памятников глубокой, долетописной старины. Захватив уже значительные районы изыскания, достигнув замечательных успехов в развитии техники приемов, эта трудная отрасль русского исторического изучения все более выясняет те таинственные связи и влияния, под действие которых становились предки русского народа, когда усаживались в пределах Восточно-Европейской равнины. За этой сложной и разносторонней работой русской исторической мысли трудно уследить образованному человеку, по своему общественному положению не принимающему в ней непосредственного участия. Ближе касаются его попытки свести накопившийся запас материалов и частичных трудов в нечто цельное, воспроизвести наше прошлое в виде стройного исторического процесса, в котором выступали бы перед читателем как причины, его двигавшие, так и результаты, от него отлагавшиеся. В этом отношении наше читающее общество оценило <<Очерки по истории русской культуры>> г. Милюкова, представившего в нескольких цельных параллельных обзорах ход развития русской жизни с разных сторон; экономической, государственной, социальной и духовно-нравственной. Составить цельное и отчетливое представление о всем ходе нашей исторической жизни тем труднее читателю, что в нашей литературе, если не считать учебных руководств, доселе нет обстоятельного прагматического изложения событий русской истории, доведенного хотя бы до половины минувшего столетия. Покойный С. М. Соловьев не думал продолжать свою «Историю России» далее конца XVIII в. и смерть прервала ее на эпохе Кучук-Кайнарджийского мира 1774 г. Господин Иловайский три года назад в IV томе своей «Истории» не спеша подошел к концу царствования Михаила Федоровича и недавно известил о скором выходе в свет V тома.

Работа русской историографии идет ровным ходом и в довольно миролюбивом духе. Былые богатырские битвы западников с славянофилами затихли и вместе с своими богатырями отошли в область героической эпопеи русской историографии. Постепенно растворяясь новыми влияниями и взаимными уступками, оба направления сближались и привыкали друг к другу, теряли сектантскую исключительность и, ассимилируясь, жизненной частью своего состава входили в общее сознание, даже становились общим местом, а что было в них специфического, неуступчивого и нерастворимого, то пыталось кристаллизоваться в новые сочетания воззрений и гипотез под названиями государственников и народников, или как еще они в свое время назывались. Самый варяжский вопрос, имевший некоторое соприкосновение с обоими этими направлениями и так долго служивший пробным камнем историко-критической мысли для пришлых и туземных историков, вспыхивая по временам случайными столкновениями и чуть не осложнившись вопросом болгаро-гуннским, кажется, убедился, что ему не выйти из области уравнений с тремя неизвестными, и утратил надежду и охоту сложиться в убежденную и научноформулированную теорию. Новых направлений с принципиальными разногласиями не заметно; слышны только споры методологического или экзегетического характера.

Юбилей общества истории и древностей российских. /1904 г./

18 марта 1804 г. в Московском университете собрался под председательством ректора университета X. А. Чеботарева кружок ученых людей из 4-х профессоров и двух сторонних лиц, одним из которых был Н. М. Карамзин, незадолго до того получивший звание историографа. Так открылись действия учено-исторического общества, возникшего при Московском университете, старейшего из существующих теперь в Москве ученых и литературных обществ. На первом же заседании общество усвоило себе название «Общества истории и древностей российских» и установило свою задачу - критическое издание русских летописей.

Общество возникало при Московском университете, образуя его органическую часть «в недрах его», как тогда выражались о новом учреждении, и в тесной связи с исторической аудиторией университета. Все первые члены общества были избраны «общим собранием профессоров Московского университета», действительные - из среды этих профессоров, в большинстве преподаватели истории, почетные - из сторонних лиц, «мужей просвещенных и сведущих в отечественной древней истории». Первым председателем Общества был избран ректор университета, первым секретарем Общества - секретарь университетского Совета.

Ближайший повод к образованию Общества шел издалека, от бывшего некогда русским академиком, теперь доживавшего свой век профессором Геттингенского университета А. Л. Шлёцера, знаменитого исследователя русской Начальной летописи. Добиваясь русского ордена за изданные в 1802 г. первые части исследования о Несторе, Шлёцер в письме к графу Н. П. Румянцеву высказал пожелание видеть полное издание древних русских летописей, а министр народного просвещения граф Завадовский в начале 1804 г. доложил государю, что Шлёцер выразил готовность соучаствовать с русскими учеными в таком издании. Государь повелел для этого дела составить особое общество при одном из русских «ученых сословий», т. е. высших учебных учреждений. Московскому университету и было предложено образовать такое общество.

Так основалось при Московском университете целое ученое Общество, ограничившее свою первоначальную задачу специальным делом критического издания русских летописей, а потом расширившее свои занятия на всю область источников русской истории. Было бы, однако, исторической неточностью, даже несправедливостью подумать, что единственно стороннему внушению Московский университет обязан заслугой, какую он оказал русской науке, образовав под своим кровом Общество истории и древностей российских. Геттингенская идея о коллективной разработке русской истории нашла, и именно в Москве, восприимчивую среду, достаточно подготовленную к ее усвоению. Я не решусь занимать внимание присутствующих изложением истории нашего Общества: читателям, интересующимся его деятельностью, скоро будет предложен исторический ее обзор за пережитое Обществом столетие. Но да будет мне позволено обратить Ваше внимание на возникновение и развитие мысли о разработке отечественной истории соединенными усилиями нескольких лиц или особого учреждения. Может быть, при этом удастся отметить какую-либо не лишенную значения черту из истории нашего самосознания.

Мысль о коллективной разработке нашей истории возникла задолго до Шлёцера и до учреждения Общества истории и древностей российских. В этом отношении особенно выдается у нас XVI век: это была эпоха оживленного летописания, силившегося собрать свои средства и выбраться на новую дорогу. Тогда составлялись обширные летописные своды с подробными оглавлениями, генеалогическими таблицами русских и литовских государей, с географическими росписями и другими приспособлениями, как будто намекавшими на пробуждение потребности в научной обработке истории. В летописном повествовании становятся заметны проблески исторической критики; в него пытаются внести методический план, даже провести в нем известную политическую идею. «Степенная книга царского родословия», пытаясь изобразить успехи верховной власти в России, располагает свое бытописание по генеалогической схеме, по «степеням» или «граням», династическим поколениям и именно в прямой нисходящей линии согласно с порядком преемства власти, о котором так настойчиво заботились московские великие князья. Предпринимается обширный летописный свод, начинающийся легендой о венчании Владимира Мономаха венцом византийского императора и выражением отважной мысли, что покой православного Востока должен держаться на совместном господстве, «на общей власти» греческого царства и великороссийского «самодержавства», говоря проще, на плечах одной Москвы, когда она почувствовала себя, после падения Византии, единственной в мире блюстительницей и защитницей православия. В этих смелых порывах едва пробуждавшейся исторической мысли можно заметить московский правительственный почин и неясные следы какой-то собирательной историографической работы. По крайней мере уцелело неясное свидетельство, позволяющее думать, что один из самых деятельных дипломатов царя Иоанна Грозного в лучшую пору его царствования Алексей Адашев руководил какой-то работой над «летописцем лет новых», по всей вероятности над так называемой «Царственной книгой», дошедшей до нас летописью царствования Иоанна.

В нашей истории я не знаю другой эпохи, которая произвела бы на русское общество такое сильное и притом двойственное действие, как Смутное время самозванцев. Русское общество вышло из того потрясения разоренным и просветленным, .со страшной болью цережитых страданий и с обильным запасом новых опытов и мыслей. Недаром послы Земского собора в 1613 г., моля Михаила Федоровича принять царство, говорили, что теперь люди Московского государства «наказались все», т. е. научились многому. И историческая письменность тогда сделала у нас большой шаг вперед: народные бедствия помогли ей перейти от летописанья к историографии. Что делать: не раз замечено, что историческая мысль успешно растет из политых кровью развалин. Келарь Авраамий Палицын в своем «Сказании об осаде Троицкого Сергиева монастыря» так глубоко вдумывается в причины Смуты, что современный историк немного может прибавить к его умным соображениям. Дьяк Иван Тимофеев в своем «Временнике», обозревая пережитое им страшное время, начиная с опричнины, удивительно чутко понимает связь и последовательность, внутреннюю логику исторических явлений. Это - настоящие историки-мыслители .

Но Авраамий Палицын и Иван Тимофеев были люди старого поколения. Смута многому их научила; но не она их воспитала. В их воспоминаниях и размышлениях еще чувствуется умственный подъем времен митрополита Макария и лучших лет Грозного. Но Смута сделала и другое свое дело: дальнейшее поколение понесло на себе тяжелые следствия погрома, пережитого отцами. Я не знаю, сказался ли этот упадок в чем-нибудь так явственно, как в нескольких архивных документах, из которых узнаем, как пытались писать русскую историю в царствование Алексея Михайловича. Здесь мы встречаемся с учреждением, которое по сродству задач, не по устройству, можно назвать ранним предшественником нашего Общества.

Указом 3 ноября 1657 г. царь Алексей Михайлови- повелел учредить особое присутственное место, Записной приказ, а в нем сидеть дьяку Кудрявцеву и «записывать степени и грани царственные с великого государя царя Федора Ивановича», т. е. продолжать Степенную книгу, прерывающуюся на царствовании Иоанна Грозного. Начальник нового приказа должен был вести это дело с помощью двух старших и шести младших подьячих, которым на жалованье и на все канцелярские расходы ассигновано было 100 рублей, около 1700 р. на наши деньги, а для письма велено царем выдать из Посольского приказа 50 стоп бумаги. Эта, как бы сказать, историографическая комиссия устроилась трудно и далеко не по царскому указу. Ей отведено было помещение в тесной и гнилой «избенке», где притом рядом с историографами сидели арестанты со сторожившими их стрельцами. Младшие подьячие совсем не были назначены, а в выдаче бумаги Посольский приказ решительно отказал. С большими хлопотами сопряжены были поиски источников. Царь указал Кудрявцеву брать книги из приказов и «где он, дьяк, сведает». Тот обращался в один, в другой приказ, но получал ответ, что никаких книг, кроме приказных дел, нет, хотя после там оказались очень пригодные для дела рукописи и документы. Более года Кудрявцев наводил справки о надобных ему рукописях у частных лиц. Проведал он о «Временнике» дьяка Тимофеева. Один москвич сказал ему, что этой книги надобно искать у князя Воротынского, а по догадке другого - скорее в доме князя Львова. Кудрявцев ходил к князю Воротынскому, который сказал, что были у него рукописи, да их у него взял дядя. В конце 1658 г. сам царь обратил внимание своего историографа на важное хранилище исторических памятников, на патриаршую библиотеку. Она была тогда по случаю удаления патриарха Никона в Воскресенский монастырь запечатана печатями кн. Трубецкого и Стрешнева. Кудрявцев достал опись этого книгохранилища и по ней отметил надобные ему рукописи. Царь указал взять эти книги у Стрешнева в Записной приказ. Но либо Стрешнева не оказывалось в Москве, либо Кудрявцеву не удавалось добиться доклада у князя Трубецкого, и царское повеление опять осталось неисполненным. Между тем Кудрявцев изучал собранные летописи, хронографы и другие памятники, слышал кое-что даже о польской хронике Стрыйковского, составлял план своего труда и сообразил, что ему необходимы выписки из архивов разных приказов о делах военных, политических и церковных, которые должны найти место в его Степенной. По распоряжению царя он и обратился в подлежащие приказы. Только Патриарший приказ ответил, что с требуемыми сведениями о патриархах, митрополитах и епископах с царствования Феодора Ивановича в том приказе «записки не сыскано». Другие приказы, несмотря на настойчивые доклады Кудрявцева, не дали и такого ответа, а начальник одного из них потом откровенно признался, что ему со всеми своими подьячими требуемой выписки и в 10 лет не сделать. Сдавая свою должность в начале 1659 г., Кудрявцев не оставлял почти никаких ощутительных плодов своих 16-ти месячных историографических усилий, «по ся места в Записном приказе государеву делу и начала не учинено нисколько», как выразился его преемник. В приказе даже не оказалось старой Степенной книги, которую ему поручено было продолжать, и там не знали, чем она оканчивалась и с чего начинать ее продолжение. Но и второй дьяк ничего не сделал, хотя и подал добрую мысль собрать в Записной приказ степенные и летописные книги из архиерейских домов и монастырей. Очевидно, в тогдашней Москве к такому делу еще ничего не успели приладить, не были готовы ни умы, ни документы.

Неудачный опыт не погасил мысли составить русскую историю посредством особого правительственного учреждения. Перенесемся в другую эпоху, к первым годам царствования императрицы Елизаветы. При Академии наук усердно трудился над русской историей приезжий ученый Герард Фридрих Миллер. Он почти 10 лет ездил по городам Сибири, разбирая тамошние архивы, проехал более 30 тыс. верст и в 1743 г. привез в Петербург необъятную массу списанных там документов. Через год он предложил учредить при Академий наук «Исторический департамент для сочинения истории и географии Российской империи» с особой должностью историографа во главе и с двумя при нем адъюнктами. Это - не только ученое, но и учебное учреждение: при нем состоят 1 переводчик и 2 переписчика, но в качестве студентов, а не подьячих, обучаются языкам и наукам, готовясь со временем стать адъюнктами. Департамент этот должен быть в Москве и. на содержание его отпускается 3'/2 тыс. рублей, около 30 тыс. на наши деньги, значит, в 17 - 18 раз больше содержания Записного приказа; за то насколько же он и совершеннее последнего как по научным задачам, так и по организации! Но предложение Миллера не было принято Академией.

Время императрицы Екатерины II значительно изменило форму и выяснило задачи коллективной историографии. Тогда усиленно проявлялась наклонность составлять вольные общества с целями экономическими, учебно-воспитательными, филантропическими, особенно учено-литературными. Все более крепла мысль, что не всем общественным потребностям в состоянии удовлетворить правительственные учреждения и для них вспомогательными средствами, а иногда и заместителями могут служить добровольные союзы частных лиц, одушевляемых одинаковыми стремлениями. Возникло Вольное экономическое общество «к поощрению в России земледелия и домостроительства»; возникали или предполагались в Петербурге и Москве и другие общества с различными целями. С этим направлением умов можно связать любопытную попытку самой императрицы создать и для исторических работ переходную форму от правительственного учреждения к частному обществу . Указом 4 декабря 1783 г. она поветгела назначить под начальством и наблюдением гр[афа] А. П. Шувалова несколько, именно до 10 человек, которые совокупными трудами составили бы полезные записки о древней истории, преимущественно же касающиеся России, делая краткие выписки из древних русских летописей и иноземных писателей по известному довольно своеобразному плану. Эти ученые составляют «собрание»; но их избирает Шувалов, предпочитая при выборе «прилежность и точность остроумию», и представляет императрице. Между членами этого собрания должно быть три или четыре человека необремененных другими должностями или достаточно досужих, чтобы трудиться над этим поручаемым им делом, получая за этот труд особое вознаграждение. Собрание будет состоять под высочайшим покровительством. «Начальствующий» над ним распределяет труд между членами, наблюдает за успешным его течением, исправляет ошибки, собирает всех членов по своему усмотрению и представляет императрице труды собрания, которые с ее дозволения печатаются в вольной типографии на счет Кабинета. Отпускаемые из Кабинета на расходы по собранию суммы (на первое время 1000 рублей) расходуются по распоряжению начальствующего. Этот начальствующий не то директор миллеровского исторического департамента, не то председатель ученого исторического общества.

Общественное оживление, о котором я сейчас упомянул, с особенной силой проявлялось тогда в Москве и средоточием его был именно Московский университет. При нем в 1771 г. возникло Вольное российское собрание. В 1782 г. кружок Новикова и Шварца образовал Дружеское ученое общество, в состав которого входило вместе с Шварцем еще несколько профессоров Московского университета. Движение захватило и учащуюся молодежь. Шварц устроил Собрание университетских питомцев; питомцы университетского Благородного пансиона также стали собираться для чтений и собеседований. По закрытии Дружеского ученого общества и Вольного российского собрания основано было при университете в 1789 г. Собрание любителей российской учености. И в этом деле Москва смотрела на Запад. В предисловии к уставу Собрания любителей российской учености Московский университет писал: «Сколь много споспешествуют распространению наук ученые общества, открытые в европейских державах при университетах, свидетельствуют в том ощутительно многоразличные труды их, которые преимущественно просвещенный век наш возвысили». Московские общества не были специально исторические; но в 6 частях трудов Вольного российского собрания помещено много исторических памятников и исследований, между прочим того же Миллера.

Так намечались состав и задачи учено-исторического общества. В указе императрицы Екатерины II просвечивает мысль, что предварительную работу историографии, собирание и первоначальную обработку исторического материала должно вести дружным совместным трудом многих по определенному плану. Московские общества, сейчас упомянутые, обнаружили зародившиеся стремления частных и должностных лиц соединять свои силы для просветительного дела, сосредоточиваясь вокруг университета, образуя при нем частные вспомогательные учреждения. Не будучи специально-историческими, названные московские общества имели тесную связь с Обществом истории и древностей российских. Чеботарев ,Страхов и другие ранние члены этого общества входили прежде в состав Вольного российского собрания и Дружеского ученого общества и принесли с собой направление и взгляды новиковского кружка. Чеботарев, кроме того, работал над русскими летописями, делал из них выписки, составлял исторические карты для комиссии графа А. Шувалова.

Мы вправе сказать поэтому, что Московское общество истории и древностей российских возникло вполне исторически, выросло из просветительных потребностей и усилий, давно проявлявшихся в различных формах. Люди, помышлявшие об изучении родного прошлого, профессиональные ученые и простые любители, давно пробовали соединенными силами начать собирание и обработку памятников старины. При содействии Миллера, князя Щербатова и других Новиков вел издание своей «Российской вивлиофики». Составляя свои записки касательно российской истории, императрица Екатерина пользовалась материалами, какие доставляли ей московские профессора Чеботарев и Барсов, а также указаниями «любителей отечественной истории» графа Мусина-Пушкина и генерал-майора Болтина. Случайно составлявшимся любительским кружкам и дружеским сотрудничествам не доставало только постоянной формы устройства и прочного пункта прикрепления. В Обществе истории и древностей российских при Московском университете найдены были и эта форма и этот пункт прикрепления. Предложение Шлёцера русским ученым осуществилось потому, что встретилось с давно зревшей среди них мыслью. В идее этого Общества заключался и ответ на вопрос, затронутый Карамзиным, начинавшим тогда работать над своей «Историей государства Российского». По поводу основания нашего Общества он писал, что 10 обществ не сделают того, что сделает один человек, совершенно посвятивший себя историческим предметам.

Совершенно справедливо, как справедливо и то, что один ученый человек, поддерживаемый трудами многих ученых обществ, сделает вдесятеро больше ученого, работающего одиноко. Опыт самого Карамзина, как и опыт его предшественников, пытавшихся написать полную русскую историю, достаточно выяснил соотношение единоличной и коллективной работы над историей. Монументальный труд Карамзина создавался при живом, им самим признанным сотрудничестве Малиновского, Калайдовича и других членов нашего Общества, доставлявших историографу материалы из Московского архива Министерства иностранных дел, где они служили. Обработанное историческое произведение требует единства мысли, цельности состава, выдержанности приемов и направления и потому может быть только делом единоличного творчества; необходимые сложные подготовительные работы идут скорее в руках многих сотрудников. Стройное здание строится одним архитектором, но со многими работниками.

Как исполняло Общество свою задачу в прожитые им сто лет? Нам, живым его членам, которым выпало на долю начать сегодня второе столетие его существования, трудно отвечать на этот вопрос. Наше дело не судить наших покойных предшественников, а достойно продолжать их работу, не присвояя себе их заслуг и оставаясь верными пх добрым заветам.

Если не поскучаете, я сделаю сухой перечень повременных изданий Общества, в которых главным образом выражалась его деятельность. С 1815 г. оно вело в разное время пять таких изданий: «Записки и труды», «Русские достопамятности», «Русский исторический сборник» и «Чтения в имп. Обществе истории и древностей российских», издающиеся доселе. Во всех этих изданиях напечатана 251 книга, а в этих книгах домощено около 3300 статей, цельных памятников литературы и права, разных материалов и специальных исследований по истории русского и других славянских народов. В первые годы, согласно с первоначальной задачей Общества, внимание его было обращено почти исключительно на критическое издание Начальной летописи. Впоследствии оно издало целый ряд отдельных летописей; но для полного систематического издания этих памятников и это дело перешло к учрежденной в 1834 г. при Министерстве народного просвещения Археографической комиссии, которой предстояло издать многочисленные исторические памятники, собранные шестилетней археографической экспедицией (1829-1834 гг.) в библиотеках и архивах Северо-Восточной и Средней России. Но как мысль о такой экспедиции, так и самый взгляд на состав древнерусских летописей, положенный в основу предпринятого Археографической комиссией Полного собрания русских летописей, выработаны были в среде нашего Общества тем самым П. М. Строевым, его членом, который был и начальником Археографической экспедиции. С течением времени деятельность Общества изменила свое направление, точнее, осложнялась, постепенно расширяя свою сферу, вместе с ростом своих сил и средств, захватывая все новые отрасли исторического ведения. В первом повременном издании преобладал элемент древностей. «Исторический сборник» под редакцией М. П. Погодина, не покидая археологической почвы, обращал усиленное внимание на первый так названный Погодиным скандинавский период нашей истории. В «Русских достопамятностях» редактор Калайдови- печатал преимущественно древние памятники литературы и права; «Временник» под редакцией И. Д. Беляева широко тронул архивный материал по истории Московского государства. Наконец, «Чтения», совместив в вышедших доселе 208 полновесных книгах все прежние направления деятельности Общества, расширили ее изучением истории славянской и малорусской, а также длинным рядом переводов иноземных сказаний о России и таким образом, по выражению И. Е. Забелина, стали широкой и полноводной рекой, вобравшей в себя все прежние потоки, какими текла издательская деятельность Общества.

Добрые заветы предшественников должны одушевлять их продолжателей! Наше Общество не лишено этих возбуждений, не скудно добрыми заветами, идущими издалека, от начинателей того дела, над которым мы работаем. В них надобно искать идеи, смысла этого дела; там же почерпаем мы внушения, возбуждающие и укрепляющие наши силы на достойное его продолжение. Я припоминаю одну раннюю эпоху в истории нашего Общества, очень знаменательную в этом отношении. Она начинается 1811 г., восьмым годом существования Общества, когда был утвержден его устав. Один из наиболее деятельных членов Общества, вступивший в состав его в 1823 г., П. М. Строев, писал о той эпохе, что «в то время какой-то энтузиазм одушевил и членов и людей сторонних», и быть может, его разделяли все просвещенные москвичи. Члены Общества трудились с любовию, безвозмездно веди его издания отчетливо и скоро или помещали в них свои сочинения. «Светское общество, публика под именем благотворителей вносила изрядные суммы денег, огромное число книг, целые свои библиотеки. Такое одушевленное начало, особенная деятельность, трудолюбие и бескорыстие деятелей обещали успехи самые блистательные». Погром 1812 г. приостановил это оживленное движение. Но с 1815 г., когда возобновились заседания Общества и началось издание его трудов, насильственно подавленное оживление стало понемногу восстанавливаться. Тогда жизнь нашего Общества пришла в тесное соприкосновение с движением, очень памятным для русской исторической науки. Душой этого движения был человек, имя которого блестит одной из самых светлых точек в тусклом прошлом нашего просвещения. То был граф Н. П. Румянцев. Сын екатерининского героя, министр коммерции и потом государственный канцлер Александра I после Тильзитского мира, проводник политики французского союза, образованный русский вельможа, воспитанный в духе просветительных космополитических идей XVIII в., граф Н. П. Румянцев на склоне жизни стал горячим поклонником национальной русской старины и неутомимым собирателем ее памятников, за что в 1817 г. был избран в почетные члены Общества истории и древностей российских. Не он один попадал в такой своеобразный и запутанный узел условий: русское просвещение шло тогда вообще перекрестными путями. Из водоворота острых международных отношений наполеоновской эпохи он укрылся в обитель археологии и палеографии. В подчиненном ему Московском архиве Министерства иностранных дел он поддержал и усилил ученую деятельность, внесенную туда историографом Миллером. Здесь он собрал вокруг себя кружок лиц, силы которых умел объединить и направить к одной цели. То были управляющие и Служащие архива. Все это крупные имена в летописях русской историографии и все они значатся в списках Общества истории и древностей Российских. Установилась самая тесная связь между Обществом и архивом. Архив служил им золотоносным рудником, который они раскапывали, Общество - совещат ельным кабинетом. Рум янцев поддерживал их, снаряжал из них ученые экспедиции, тратил сотни тыся- на ученые предприятия и издания, заряжал их той страстью, которую сам называл «алчностью к отечественным древностям».

Мы не поймем тогдашнего русского археолога-любителя, т. е. не поймем большинства тогдашних членов нашего Общества, не войдем в их настроение, если не разберем разнообразных нитей, из которых сплеталась любовь тогдашнего образованного русского человека к отечественной истории и древностям.

Граф Н. П. Румянцев принадлежал к любопытному типу любителей отечественных древностей, появившемуся при Екатерине II, действовавшему при Александре I, и при этом сам неутомимо собирал и собрал коллекцию рукописей, составляющую лучшую часть рукописных сокровищ Румянцевского музея, в которой он сам видел свое настоящее богатство: «Я только тогда и кажусь...» Прибавьте к этому его почтительное отношение к своим сотрудникам, которые были подчинены ему по службе. Культ разума, в котором он был воспитан, превратился у него в почитание чужого ума, учености и таланта.

Все это - явления, важные для истории не только Общества истории и древностей, но и всего русского общества, его просвещения. Может быть, не будет лишним вспомнить их происхождение. ..

Набросок речи, посвящённой 150-летию Москсвского университета. /До 12 января 1905 г./

Половину своего второго века пережил наш Московский университет. С усиленным биением пульса будут приветствовать его 12 января 1905 г. многочисленные его питомцы, рассеянные по городам и селам пространной России. Каждый из них, подписывая приветственную телеграмму, живее вспомнит свои лучшие годы, бодрее освежит свои светлые воспоминания. Старый студент вспомнит, когда он был молод и как хорошо был молод; молодой положит себе завет не забывать родного университета я когда состарится. Разделенные пространством, возрастом, житейскими стезями, убеждениями, все они мысленно сольются в плотную духовную корпорацию, объединенную солидарным нравственным чувством и одинаковыми умственными интересами.

Минувшее пятидесятилетие не было спокойно. Тревожной волной текла русская жизнь, и Московский университет не раз испытывал усиленную качку, разделяя надежды, стремления, одушевление, опасения, негодования, - все настроения, сменявшиеся в русском обществе.

На кафедрах и скамьях университета, в профессорских курсах и в настроении студенчества согласно и чутко отзывались и великие завоевания европейской науки и мировые международные столкновения, и шумные общественные движения Запада, и крутые переломы, испытанные русской жизнью в это полное событий время.

Студенты ценили профессоров, профессора понимали студентов: те и другие гордились своим университетом, тех и других уважало общество. Обилие научных сил поддерживало единодушие между аудиторией и кафедрой, единомыслие между университетом и обществом. Ярким созвездием блестит в этом десятилетии плеяда московских профессоров, слову которых внимали аудитории с затаенным дыханием, трудами которых питалась русская научная мысль. Никто не назовет малоплодным для университета пятидесятилетие, в которое действовали и завершили свою деятельность такие его профессора, как Грановский, Соловьев, Щуровский, Давидов, Бредихин, Чичерин, Овер, Варвинский.

В это пятидесятилетие десятки тысяч студентов вышли из университета и, расходясь по городам и усадьбам отечества, будили местные силы духовными интересами и знаниями, вынесенными из университета. Это был с каждым годом нараставший всесословный резерв русского просвещения, вербовавшийся из различных общественных состояний. Всесословность положена была в основу Московского университета его устроителями, просвещеннейшим и благороднейшим русским вельможей Шуваловым и светилом европейской науки, архангельским крестьянином Ломоносовым.

См.: Человечество - Человек - Вера - Христос - Свобода - На главную (указатели).