Ксенофонт. Воспоминания о Сократе.

Книга первая

Глава 1. [Опровержение первого пункта обвинения: Сократ не отрицал богов]

Часто удивлялся я, какими это доводами лица, возбудившие судебный процесс против Сократа, убедили афинян, что он заслужил смертного приговора от сограждан. В обвинительном акте против него было сказано приблизительно так: «Сократ виновен в том, что не признает богов, признаваемых государством, а вводит другие, новые божества; виновен также в том, что развращает молодежь».

Что касается первого пункта обвинения, будто он не признает богов, признаваемых государством, какое доказательство этого они привели? Жертвы он приносил часто как дома, так и на общих государственных алтарях: это все видали; к гаданиям прибегал: это тоже ни для кого не было тайной. По всему городу шли толки о рассказах Сократа, что божественный голос дает ему указания: это-то, мне кажется, и послужило главным основанием для обвинения его в том, что он вводит новые божества.

На самом же деле он так же мало вводит нового, как и все прочие люди, признающие искусство узнавать будущее, которые делают это по птицам, голосам, приметам и жертвам: они предполагают, что не птицы и не встречные люди знают, что полезно для гадающих, но что боги через них указывают это; и Сократ думал так же.

Но по большей части люди выражаются так, что птицы и встречные их отклоняют от чего-нибудь или побуждают; а Сократ как думал, так и говорил: божественный голос, говорил он, дает указания. Многим друзьям своим он заранее советовал то-то делать, того-то не делать, ссылаясь на указания божественного голоса, и, кто следовал его совету, получал пользу, а кто не следовал, раскаивался. Однако, кто не согласится, что он не хотел бы казаться друзьям ни дураком, ни хвастуном? А он казался бы и тем и другим, если бы, выдавая свои советы за божественные откровения, потом оказывался бы солгавшим. Отсюда видно, что он не стал бы предсказывать, если бы не был уверен в истине своих слов. А можно ли в этом поверить кому-либо кроме бога? Если же он верил богам, то как же он мог не признавать, что боги существуют? Мало того, он так еще поступал по отношению к друзьям: дела необходимые6 он советовал делать так, как, по их мнению, их можно сделать всего лучше; а в тех случаях, когда исход дела был неизвестен, он посылал их к оракулу спросить, следует ли это делать. Так, например, кто хочет с успехом заниматься хозяйством или заведовать государственными делами, тому, говорил он, нужно еще погадать. Правда, чтобы стать хорошим плотником, кузнецом, земледельцем, начальником над людьми, а также хорошо в этих делах разбираться, или чтобы стать хорошим счетчиком, домохозяином, военачальником, — всеми такими знаниями, думал он, может овладеть, конечно, и человеческий ум; но самое главное в них, говорил он, боги оставляют себе, и ничего из этого люди не знают. Так, например, тот, кто образцово засадил для себя деревьями участок земли, не знает, кто будет собирать плоды; кто построил себе превосходный дом, не знает, кто будет жить в нем; знаток стратегии не ведает, полезно ли быть стратегом; человек, опытный в государственных делах, не знает, полезно ли стоять во главе государства; женившийся на красавице себе на отраду не знает, не будет ли через нее терпеть горе; породнившийся через брак с влиятельными лицами в городе не знает, не лишится ли он из-за них отечества.

Сократ говорил, что если кто воображает, будто в подобных случаях нет ничего зависящего от бога, а все будто бы зависит от человеческого рассудка, тот — безумец; безумцы также и вопрошающие оракул о том, что боги предоставили людям самим познать и решать, как, например, если бы кто стал спрашивать, какого человека лучше взять в возницы, — умеющего править, или не умеющего; или какого лучше взять на корабль, — умеющего управлять им, или не умеющего; вообще, кто вопрошает богов о том, что можно узнать посредством счета, измерения, взвешивания, и о тому подобных вещах, тот, думал он, поступает нечестиво. Что боги предоставили людям познать и делать, тому, говорил он, должно учиться; а что людям неизвестно, о том стараться узнать волю богов посредством гаданий: к кому боги милостивы, тому они дают указания.

Затем Сократ всегда был на глазах у людей: утром ходил в места прогулок и в гимнасии, и в ту пору, когда площадь бывает полна народа, его можно было тут видеть; да и остальную часть дня он всегда проводил там, где предполагал встретить побольше людей; по большей части он говорил, так что всякий мог его слушать. Тем не менее никто никогда не видал и не слыхал от него ни одного нечестивого, противного религии слова или поступка.

Да он и не рассуждал на темы о «природе всего», как рассуждают по большей части другие; не касался вопроса о том, как устроен так называемый философами «космос» и по каким непреложным законам происходит каждое небесное явление. Напротив, он даже указывал на глупость тех, кто занимается подобными проблемами.

Первый вопрос относительно их, который он рассматривал, был такой: считают ли они себя уже достаточно знающими то, что нужно человеку, и потому приступают к изучению таких предметов, или же, оставляя в стороне все человеческое, а занимаясь тем, что касается божества, они думают, что поступают как должно? Он удивлялся, как они не понимают, что это постигнуть человеку невозможно, когда даже те из них, которые больше всех гордятся своим уменьем рассуждать на эти темы, несогласны между собою, а относятся друг к другу как к сумасшедшим. Ведь некоторые сумасшедшие не страшатся даже и страшного, а другие опасаются даже неопасного; одни не считают непристойным говорить или делать что бы то ни было хоть среди толпы, другие находят, что не следует даже показываться людям; одни не почитают ни храма, ни алтаря, ни вообще ничего божеского, другие благоговеют перед всякими камнями, кусками дерева, животными. Так и занимающимся вопросами о естестве мира: одним кажется, что сущее едино, другим, — что оно беспредельно в своей множественности; одним кажется, что все вечно движется, другим, — что ничто никогда не может двинуться; одним кажется, что все рождается и погибает, другим, — что ничто никогда не может ни родиться ни погибнуть. (По поводу их он высказывал еще такое соображение: кто изучает дела человеческие, надеется осуществлять то, чему научится, как для себя, так и для других, для кого захочет. Но думают ли исследователи божеских дел, что они, познав, по каким законам происходят небесные явления, сделают, когда захотят, ветер, дождь, времена года и тому подобное, что им понадобится, или же они ни на что подобное и не надеются, а им кажется достаточным только познать, как совершается каждое явление такого рода? Вот как он говорил о людях, занимающихся этими вопросами, а сам всегда вел беседы о делах человеческих: он исследовал, что благочестиво и что нечестиво, что прекрасно и что безобразно, что справедливо и что несправедливо, что благоразумие и что неблагоразумие, что храбрость и что трусость, что государство и что государственный муж, что власть над людьми и что человек, способный властвовать над людьми, и так далее: кто знает это, тот, думал он, человек благородный, а кто не знает, по справедливости заслуживает названия раба.

В отношении тех его убеждений, которые не были известны, ничего удивительного нет, что судьи пришли к ошибочному заключению о нем; но не удивительно ли, что они не приняли во внимание того, что все знали? Однажды, сделавшись членом Совета и принеся присягу, которую приносят члены Совета, в том, что они будут при исполнении этой должности руководиться законами, он попал в председатели Народного собрания. И вот когда народу захотелось осудить на смертную казнь стратегов Фрасилла и Эрасинида с их коллегами, всех одним голосованием, вопреки закону, Сократ отказался поставить это предложение на голосование, несмотря на раздражение народа против него, несмотря на угрозы многих влиятельных лиц: ему было важнее соблюсти присягу, чем угодить народу вопреки справедливости и обезопасить себя от угроз. Да, его вера в промысл богов о людях была не такова, как у большинства людей, которые думают, что боги одно знают, другого не знают; Сократ был убежден, что боги все знают, — как слова и дела, так и тайные помыслы, что они везде присутствуют и дают указания людям обо всех делах человеческих.

Ввиду этого я удивляюсь, как же афиняне поверили, что Сократ неразумно мыслит о богах, — Сократ, который никогда не сказал и не сделал ничего нечестивого, а, наоборот, говорил и поступал так, что всякий, кто так говорит и поступает, был бы и считался бы в высшей степени благочестивым человеком.

Глава 2. [Опровержение второго пункта обвинения: Сократ не развращал молодежь]

Удивительным кажется мне также и то, что некоторые поверили, будто Сократ развращает молодежь, — Сократ, который, кроме упомянутых качеств, прежде всего был всех на свете воздержаннее в любовных наслаждениях и в употреблении пищи, затем лучше всех переносил холод, жару и всякого рода труды и к тому же был воспитан в такой умеренности в потребностях, что, при совершенно ничтожных средствах, обладал всем ему необходимым. Но если он сам был таким, то как он мог сделать других безбожниками, нарушителями законов, чревоугодниками, сластолюбцами, неспособными к труду неженками? Напротив, он многих отвратил от этих пороков, внушив им стремление к добродетели и подав надежды, что если они станут заботиться о себе, то будут людьми нравственными. А между тем, он никогда не брался быть учителем в этом отношении; но, так как все видели, что он таков, то это давало надежду людям, находившимся в общении с ним, что они, подражая ему, станут такими.

Однако и тело он сам не оставлял без заботы и тех, кто не заботился о нем, не хвалил. Так, он осуждал тех, которые чрезмерно наедаются и тем чрезмерно себя перегружают, а находил полезным есть столько, сколько душа принимает с удовольствием, чтобы переваривать пищу удовлетворительно: такой распорядок он считал и довольно здоровым и не мешающим заботиться о душе.Но при этом он не любил пышности и щегольства ни в одежде, ни в обуви, ни в других жизненных потребностях.

И корыстолюбцами он не делал своих собеседников: от всяких страстей он отвращал их, а с тех, кто желал общения с ним, не брал денег. В таком бескорыстии он видел заботу о свободе; а кто берет плату за свои беседы, тех он презрительно называл продавцами самих себя в рабство, так как они обязаны разговаривать с теми, с кого берут плату. Он удивлялся, как это человек, объявляющий себя учителем добродетели, берет деньги и не видит громадной пользы для себя в приобретении доброго друга, а боится, что тот, кто достигнет нравственного совершенства, не воздаст величайшей благодарности своему величайшему благодетелю. Сократ, напротив, не обещал никому никогда ничего подобного, но верил, что если его собеседники воспримут то, что он одобряет, то они на всю жизнь останутся добрыми друзьями и с ним и между собою. Так как же такой человек мог бы развращать молодежь? Разве только забота о добродетели есть развращение!

— Но, клянусь Зевсом, — говорил обвинитель, — Сократ учил своих собеседников презирать установленные законы: он говорил, что глупо должностных лиц в государстве выбирать посредством бобов3, тогда как никто не хочет иметь выбранного бобами рулевого, плотника, флейтиста или исполняющего другую подобную работу, ошибки в которой приносят гораздо меньше вреда, чем ошибки в государственной деятельности; подобные речи возбуждают в молодежи презрение к установленному государственному строю и склонность к насильственным действиям.

Я, напротив, думаю, что люди образованные, чувствующие в себе способность давать в будущем полезные советы согражданам, меньше, чем кто-либо другой, бывают склонны к насильственным действиям: они знают, что насилие сопряжено с враждой и опасностями, а путем убеждения можно достигнуть тех же самых результатов без опасности, пользуясь любовью: кого заставляют силой, тот ненавидит, как будто у него что-то отняли, а на кого воздействуют убеждением, тот любит, как будто ему сделали одолжение. Поэтому несвойственно образованным людям действовать насилием: такие поступки свойственны людям, обладающим силой, но без разума. Затем, кто осмеливается действовать насилием, тому нужно иметь сообщников, и немало; а кто может убеждать, тому не нужно никого: он уверен, что и один он может убеждать. Да и к убийствам таким людям прибегать несвойственно: кто захочет убивать человека вместо того, чтобы он, оставаясь в живых, был его послушным орудием?

— Однако, — говорил обвинитель, — двое бывших друзей Сократа, Критий и Алкивиад, очень много зла наделали отечеству. Критий при олигархии6 превосходил всех корыстолюбием, склонностью к насилию, кровожадностью, а Алкивиад при демократии среди всех отличался невоздержностью, заносчивостью, склонностью к насилию.

Если они причинили какое зло отечеству, я не стану оправдывать их; я расскажу только, какого рода была их связь с Сократом. Как известно, оба они по натуре своей были самыми честолюбивыми людьми в Афинах: они хотели заправлять всем и всех превзойти славой. А они знали, что Сократ живет на самые скромные средства, вполне удовлетворяя свои потребности, что он воздерживается от всяких удовольствий и что угодно может сотворить с любым своим собеседником. Можно ли сказать, что люди такого рода, как я их выше охарактеризовал, видя это, в своем стремлении к общению с Сократом руководились желанием вести жизнь, какую он вел, и иметь его воздержность? Или же они надеялись, что благодаря общению с ним могут стать очень ловкими ораторами и дельцами? Я, со своей стороны, убежден, что если бы бог дал им на выбор или всю жизнь жить, как Сократ, или умереть, то они предпочли бы умереть. Это видно было по их действиям: как только они почувствовали свое превосходство над товарищами, они сейчас же отошли от Сократа и предались государственной деятельности, ради которой они к нему и стремились.

По поводу этого, пожалуй, можно сказать, что Сократу не следовало учить своих собеседников политике, не научив их сперва властвовать собою. Против этого я не возражаю. Но все учителя, как я вижу, не только показывают ученикам собственным примером, как они сами исполняют свое учение, но и словом стараются склонить их к принятию своих мнений. И Сократ, я знаю, являл собою друзьям образец высоконравственного человека и вел превосходные беседы о добродетели и о других обязанностях человека. И они, я знаю, пока были в общении с Сократом, умели властвовать собой, — не из страха, что Сократ накажет их или побьет, но потому, что тогда они действительно считали такой образ действий самым лучшим.

Пожалуй, многие, называющие себя философами, возразят, что никогда справедливый не может стать несправедливым, владеющий собою — нахалом и, вообще, кто научился чему-нибудь, чему можно выучиться, никогда не может обратиться в незнающего. Я держусь другого мнения об этом: подобно тому, как телесную работу не может исполнять тот, кто не упражняет тело, так и душевную работу, как я вижу, не может исполнять тот, кто не развивает душу, ибо он не может ни делать того, что нужно делать, ни воздерживаться от того, от чего нужно воздерживаться. Поэтому и отцы удаляют сыновей, хотя бы они были и нравственными, от людей испорченных: они убеждены, что общение с хорошими людьми служит школой добродетели, а общение с дурными — ведет к ее уничтожению. Об этом свидетельствуют и поэты7, — один говорит:

У благородных добру ты научишься; если ж с дурными
Будешь, то прежний свой ум ты потеряешь тогда

другой:

Но добродетельный муж
то бывает хорош, а то дурен.

Да и я согласен с ними: как, не повторяя стихов, забываешь их, так, вижу я, и слова учителей забываются при невнимательном отношении к ним. А когда забудешь наставления, забудешь и те впечатления, при которых душа стремилась к нравственному совершенству; а забывши их, немудрено забыть и о нравственном совершенстве. Я вижу также, что люди, погрузившиеся в пьянство и поддавшиеся увлечениям любви, уже не могут заботиться о том, что нужно делать, и воздерживаться от того, что не нужно делать: многие, которые могли беречь деньги, пока не были влюблены, влюбившись, уже не могут беречь их; а истратив деньги, уже не избегают таких способов наживы, которых прежде избегали, считая их позорными. Так что же невозможного в том, что человек, прежде нравственный, потом становится не нравственным, и могший раньше поступать справедливо, потом не может? Ввиду этого мне кажется, что все хорошие, благородные навыки можно развить в себе упражнением, а особенно нравственность. Но вожделения, насажденные в одном и том же теле с душой, склоняют ее не быть нравственной, а поскорее угождать им и телу.

Так вот, пока Критий и Алкивиад находились в общении с Сократом, они могли благодаря союзу с ним одолевать низменные страсти. Когда же они оставили его, то Критий бежал в Фессалию и там вращался в обществе людей, склонных скорее к беззаконию, чем к справедливости. Алкивиад же, которого из-за его красоты ловили в свои сети многие женщины из высшего общества, а вследствие его влияния в родном городе и у союзников обхаживали многие именитые люди, Алкивиад, который пользовался уважением у народа и легко достиг первенства, перестал следить за собою, подобно тому как атлеты, легко достигшие первенства на гимнастических состязаниях, пренебрегают упражнениями. При таких обстоятельствах, величаясь родом, превозносясь богатством, исполнившись надменности от собственного влияния, будучи испорченными людьми и сверх того давно уже оставив Сократа, что мудреного, что они стали высокомерными? И после всего этого обвинитель считает Сократа ответственным за ошибки, сделанные ими? А что Сократ сделал их нравственными людьми, когда они были молоды и когда человеку особенно свойственно безрассудство и невоздержность, за это Сократ, по мнению обвинителя, не заслуживает никакой похвалы? Нет, в других случаях судят не так. Какой, например, флейтист, какой кифарист, какой вообще учитель, сделавший своих учеников мастерами своего дела, может нести ответственность, если они, перейдя к другим учителям, окажутся хуже? Если чей-нибудь сын, находясь в общении с кем-либо, ведет себя нравственно, а потом, подружившись с кем-либо другим, станет негодяем, то какой отец винит за это прежнего знакомого? Не хвалит ли он, напротив, первого тем больше, чем хуже сын его окажется под влиянием второго? Нет, сами отцы, хотя сыновья находятся при них, не несут ответственности за ошибки детей, если только они сами ведут жизнь нравственную. Справедливость требует так судить и о Сократе: если бы он сам поступал дурно, то было бы основание считать его негодным человеком; а если он всегда вел жизнь нравственную, то разве справедливо, чтоб он нес ответственность за пороки, которых у него не было?

Но даже если он сам не делал ничего дурного, но одобрял их скверное поведение, то и в таком случае он может заслуживать упрека. Заметив, что Критий влюблен в Эвтидема и хочет вступить с ним в такие отношения, какие бывают у людей, пользующихся телом для любовных наслаждений, Сократ старался отговорить его: он указывал, что унизительно и не подобает благородному человеку, словно нищему, выпрашивать милостыню у своего любимца, которому он хочет казаться человеком достойным, умолять и просить его о чем-либо, да еще о вовсе нехорошем. Но так как Критий не внимал таким увещаниям и не отставал от своего, то, говорят, Сократ, в присутствии многих лиц, в том числе и Эвтидема, сказал, что у Крития, как ему кажется, есть свинская наклонность: ему хочется тереться об Эвтидема, как поросята трутся о камни. С этого-то времени и стал ненавидеть Сократа Критий: будучи членом коллегии Тридцати и попав в законодательную комиссию с Хариклом, он припомнил это Сократу и внес в законы статью, воспрещающую преподавать искусство слова. Он хотел ему повредить, но, не зная, как к нему придраться, выставил против него обвинение, которое толпа огульно предъявляет философам, и старался опорочить его перед людьми: я и сам никогда не слыхал таких речей от Сократа, и никто, сколько мне известно, не говорил, что слышал. События показали это: когда Тридцать казнили массу граждан, причем не худших, и многих подстрекали к противозаконным действиям, Сократ однажды сказал: «Странно было бы, мне кажется, если бы человек, ставши пастухом стада коров и уменьшая число и качество коров, не признавал себя плохим пастухом; но еще страннее, что человек, ставши правителем государства и уменьшая число и качество граждан, не стыдится этого и не считает себя плохим правителем государства». Когда Критию и Хариклу донесли об этом, они призвали Сократа, показали ему закон и запретили разговаривать с молодыми людьми. Сократ спросил их, можно ли предложить им вопрос по поводу того, что ему непонятно в этом объявлении. Они отвечали, что можно.

— Хорошо, — сказал Сократ, — я готов повиноваться законам; но чтобы незаметно для себя, по неведению, не нарушить в чем-нибудь закона, я хочу получить от вас точные указания вот о чем: почему вы приказываете воздерживаться от искусства слова, — потому ли, что оно, по вашему мнению, помогает говорить правильно, или неправильно? Если — говорить правильно, то, очевидно, пришлось бы воздерживаться говорить правильно; если же — говорить неправильно, то, очевидно, надо стараться говорить правильно.

Харикл рассердился и сказал ему:

– Когда, Сократ, ты этого не знаешь, то мы объявляем тебе вот что, более для тебя понятное, — чтобы с молодыми людьми ты вовсе не разговаривал.

На это Сократ сказал:

– Так, чтобы не было сомнения, определите мне, до скольких лет должно считать людей молодыми.

Харикл отвечал:

– До тех пор, пока им не дозволяется быть членами Совета, как людям еще неразумным; и ты не разговаривай с людьми моложе тридцати лет.

— И когда я покупаю что-нибудь, — спросил Сократ, — если продает человек моложе тридцати лет, тоже не надо спрашивать, за сколько он продает?

– О подобных вещах можно, — отвечал Харикл. — Но ты, Сократ, по большей части спрашиваешь о том, что знаешь; так вот об этом не спрашивай.

– Так и не должен я отвечать, — сказал Сократ, — если меня спросит молодой человек о чем-нибудь мне известном, например, где живет Харикл или где находится Критий?

– О подобных вещах можно, — отвечал Харикл.

Тут Критий сказал:

— Нет, тебе придется, Сократ, отказаться от этих сапожников, плотников, кузнецов: думаю, они совсем уж истрепались оттого, что вечно они у тебя на языке.

– Значит, — отвечал Сократ, — и от того, что следует за ними, — от справедливости, благочестия и всего подобного?

– Да, клянусь Зевсом, — сказал Харикл, — и от пастухов; а то смотри, как бы и тебе не уменьшить числа коров.

Тут-то и стало ясно, что им сообщили рассуждение о коровах и что они гневались за него на Сократа.

Итак, какого рода было знакомство Крития с Сократом и в каких отношениях они были друг с другом, сейчас сказано. Но я утверждаю, что никто не может ничему научиться у человека, который не нравится. А Критий и Алкивиад все время, пока были в общении с Сократом, были в общении с ним не потому, чтобы он им нравился, а потому, что они с самого начала поставили себе целью стоять во главе государства. Еще когда они были с Сократом, они ни с кем так охотно не стремились беседовать, как с выдающимися государственными деятелями. Так, говорят, Алкивиад, когда ему не было еще двадцати лет, вел такую беседу о законах с опекуном своим Периклом, стоявшим тогда во главе государства.

— Скажи мне, Перикл, — начал Алкивиад, — мог ли бы ты объяснить мне, что такое закон?

– Конечно, — отвечал Перикл.

– Так объясни мне, ради богов, — сказал Алкивиад, — когда я слышу, как людей хвалят за их уважение к закону, я думаю, что такую похвалу едва ли имеет право получить тот, кто не знает, что такое закон.

— Ты хочешь узнать, Алкивиад, что такое закон? — отвечал Перикл. — Твое желание совсем нетрудно исполнить: законы — это все то, что народ в собрании примет и напишет с указанием, что следует делать и чего не следует.

– Какою же мыслью народ при этом руководится, — хорошее следует делать или дурное?

– Хорошее, клянусь Зевсом, мой мальчик, — отвечал Перикл, — конечно, не дурное.

— А если не народ, но, как бывает в олигархиях, немногие соберутся и напишут, что следует делать, — это что?

– Все, — отвечал Перикл, — что напишут те, кто властвуют в государстве, обсудив, что следует делать, называется законом.

– Так если и тиран14, властвующий в государстве, напишет гражданам, что следует делать, и это закон?

– Да, — отвечал Перикл, — и все, что пишет тиран, пока власть в его руках, тоже называется законом.

— А насилие и беззаконие, — спросил Алкивиад, — что такое, Перикл? Не то ли, когда сильный заставляет слабого не убеждением, а силой делать, что ему вздумается?

– Мне кажется, да, — сказал Перикл.

– Значит, и все, что тиран пишет, не убеждением, а силой заставляя граждан делать, есть беззаконие?

– Мне кажется, да, — отвечал Перикл. — Я беру назад свои слова, что все, что пишет тиран, не убедивши граждан, есть закон.

— А все то, что пишет меньшинство, не убедивши большинство, но пользуясь своей властью, должны ли мы это называть насилием, или не должны?

– Мне кажется, — отвечал Перикл, — все, что кто-нибудь заставляет кого-нибудь делать, не убедивши, — все равно, пишет он это или нет, — будет скорее насилие, чем закон.

– Значит, и то, что пишет весь народ, пользуясь своей властью над людьми состоятельными, а не убедивши их, будет скорее насилие, чем закон?

— Да, Алкивиад, — отвечал Перикл, — и мы в твои годы мастера были на такие штуки: мы заняты были этим и придумывали такие же штуки, которыми, по-видимому, занят теперь и ты.

Алкивиад на это сказал:

– Ах, если бы, Перикл, я был с тобою в то время, когда ты превосходил самого себя в этом мастерстве!

Итак, как только они заметили свое превосходство над государственными деятелями, они уже перестали подходить к Сократу: он и вообще им не нравился, да к тому же, когда они подходили к нему, им было неприятно слушать его выговоры за их провинности. Они предались государственной деятельности, ради которой и обратились к Сократу.

Но Критон, Херефонт, Херекрат, Гермоген, Симмий, Кебет, Федонд и другие собеседники Сократа искали его общества не с тем, чтобы сделаться ораторами в Народном собрании или в суде, но чтобы стать благородными людьми и хорошо исполнять свои обязанности по отношению к дому и домашним, родным и друзьям, отечеству и согражданам. И никто из них ни в молодости, ни в пожилых годах не делал ничего дурного и не подвергался никакому обвинению.

— Но Сократ, — говорил обвинитель, — учил презрительно обращаться с отцами: он внушал своим собеседникам убеждение, что он делает их умнее отцов, и указывал, что по закону можно даже отца заключить в оковы, если доказать его умопомешательство: это ему служило доказательством в пользу законности того, чтобы образованный человек держал в оковах необразованного.

На самом деле Сократ был того мнения, что человек, заключающий в оковы другого за недостаток образования, может быть на законном основании сам заключен в оковы людьми, знающими то, чего он не знает. Ввиду этого он часто исследовал вопрос о различии между незнанием и сумасшествием: сумасшедших, думал он, следует держать в оковах как для их собственной пользы, так и для пользы их друзей; а что касается не знающих того, что нужно знать, то справедливость требует, чтобы они учились у знающих.

— Но Сократ, — говорил обвинитель, — внушал своим собеседникам неуважение не только к отцам, но и к другим родственникам: он указывал, что при болезни или судебном процессе помогают не родственники, но в первом случае врачи, а во втором — ловкие защитники.

По словам обвинителя, также и о друзьях Сократ говорил, что нет никакой пользы от их расположения, если они не будут в состоянии оказывать помощь; только те, говорил будто бы он, заслуживают уважения, которые знают то, что нужно знать, и умеют это выразить словами. Таким образом, он будто бы внушал молодым людям убеждение, что он сам умнее всех и способнее сделать и других умными, и чрез это приводил их в такое настроение, что в их глазах все другие не имели никакой цены в сравнении с ним. Да, я знаю, он выражался так об отцах и других родственниках и о друзьях; мало этого, он говорил еще то, что, по исходе души, в которой только и происходит мышление, тело самого близкого человека поскорее выносят и хоронят.

«Даже и при жизни, — говорил он, — всякий хоть и любит себя более всего, но сам отнимает от своего собственного тела все ненужное и бесполезное и другим поручает это делать. Так, например, люди сами у себя обрезывают ногти, волосы, мозоли, и врачам предоставляют отрезать и выжигать [у себя больные части тела] со страданием и болью, да еще считают себя обязанными за это платить им; слюну выплевывают изо рта как можно дальше, потому что, оставаясь во рту, пользы она не приносит им никакой, а гораздо скорее приносит вред».

Да, это он говорил, но не в том смысле, что отца надо зарыть живым, а себя разрезать на куски; но, доказывая, что все неразумное не заслуживает уважения, он внушал каждому стремление быть как можно более разумным и полезным, чтобы тот, кто хочет пользоваться уважением отца, брата или кого другого, не сидел сложа руки, полагаясь на свое родство, а старался быть полезным тем, от кого хочет заслужить уважение.

Говорил про него обвинитель еще то, что он из самых знаменитых поэтов выбирал самые безнравственные места и, приводя их в виде доказательства, внушал своим собеседникам преступные мысли и стремление к тирании, например, из Гесиода стих:

Дело отнюдь ни одно не позор, а позор лишь безделье.

Цитируя этот стих, он будто бы говорил, что поэт советует не гнушаться никаким делом, ни бесчестным, ни зазорным, но и за такие дела браться с целью наживы. На самом деле, когда Сократ в беседе приходил к соглашению, что быть работником — полезно человеку и хорошо, а быть бездельником — вредно и дурно, и что работать — хорошо, а бездельничать — дурно, то он говорил, что люди, делающие что-нибудь хорошее, работают и что они — работники, а играющих в кости или делающих что-нибудь скверное и вредное он обзывал бездельниками. При таком понимании окажется верным изречение:

Дело отнюдь ни одно не позор, а позор лишь безделье.

По словам обвинителя, Сократ часто цитировал место из Гомера о том, что Одиссей

Если царя где встречал или воина знатного родом,

Став перед ним, он его останавливал кроткою речью:
«О многочтимый! Тебе не пристало дрожать, словно трусу.
Лучше на место садись и других усади средь народа».
Если ж кричавшего громко он мужа встречал из народа,
Скиптром его ударял и бранил его грозною речью:
«Сядь, злополучный, недвижно и слушай, что скажут другие!
Те, кто мудрее тебя; ты ж негоден к войне и бессилен
И никогда ни во что не считался в бою, ни в совете».

Эти стихи он толковал будто бы в том смысле, что поэт одобряет, когда бьют простолюдинов и бедняков. Но на самом деле Сократ этого не говорил: в таком случае, думал он, и ему самому пришлось бы быть битым; он говорил, что людей, ни словом, ни делом не приносящих пользы, не способных помочь в случае надобности ни войску, ни государству, ни самому народу, особенно если сверх того они еще и наглы, необходимо всячески обуздывать, как бы богаты они ни были. Нет, напротив того, Сократ, как всем было известно, был другом народа и любил людей. Много было людей, усердно искавших общения с ним, и в Афинах и за границей, но он ни с кого не требовал платы за свои беседы, но со всеми щедро делился своими сокровищами; некоторые из них дорого продавали другим то немногое, что получили от него даром, и не были друзьями народа подобно ему: кто не мог платить им деньги, с теми они не хотели вести беседы. Сократ был украшением родному городу во всем мире, — в гораздо большей степени, чем Лих, прославившийся этим в Спарте. Ведь Лих угощал чужеземцев, приезжавших в Спарту во время Гимнопедий, а Сократ, в течение всей жизни тратя свои сокровища, приносил громадную пользу всем желавшим: кто пользовался его обществом, уходил от него нравственно улучшенным.

Итак, по моему мнению, Сократ при таких достоинствах заслуживал скорее почета, чем смертного приговора от сограждан. Да если посмотреть на это дело с точки зрения законов, то придешь к тому же заключению. По законам, смертная казнь назначена в наказание тому, кто уличен в воровстве, в разбое, в срезывании кошельков, в прорытии стен, в продаже людей в рабство, в святотатстве; а Сократ больше всех на свете был далек от таких преступлений. Далее, перед отечеством он никогда не был виновен ни в неудачной войне, ни в мятеже, ни в измене, ни в другом каком бедствии. В частной жизни он тоже никогда ни у кого не отнимал имущества, ни на кого не навлекал несчастие; никогда он даже обвинения не навлек на себя ни в чем вышеупомянутом. Так как же он может подлежать суду по этой жалобе? Вместо того, чтобы не признавать богов, как было сказано в жалобе, он почитал богов больше, чем кто-либо другой, как всем было известно; вместо того, чтобы развращать молодежь, в чем его обвинял тот, кто возбудил судебный процесс, он своих друзей, имевших порочные страсти, отвращал от них, как всем было известно, а внушал им стремиться к прекрасной, высокой добродетели, благодаря которой процветают и государства и семьи. А при таком образе действий разве не заслуживал он великого почета у сограждан?

Глава 3. [Сократ был полезен ученикам примером и учением]

Что Сократ, по моему мнению, и пользу приносил своим друзьям, как делом, — обнаруживая пред ними свои достоинства, — так и беседами, об этом я теперь напишу, что припомню.

Что касается отношения к богам, его дела и слова, — это всем было известно, — были согласны с ответом Пифии, который она дает на вопрос, как поступать относительно жертвоприношений, почитания предков или тому подобного. Пифия дает ответ, что кто поступает по обычаю родного города, тот поступает благочестиво. Сократ и сам так поступал и другим советовал, а кто поступает как-нибудь иначе, те, думал он, глупы и берутся не за свое дело.

В молитвах он просто просил богов даровать добро, убежденный, что боги лучше всех знают, в чем состоит добро; а просить богов о золоте, серебре, тиранической власти или о чем-нибудь подобном, — это все равно, думал он, что просить об игре в кости, сражении или о чем-нибудь другом, исход чего совершенно неизвестен.

Жертвы приносил он небольшие, потому что и средства у него были небольшие, но он считал себя нисколько не ниже тех, кто приносит много больших жертв от своих больших богатств. Богам, говорил он, не делало бы чести, если бы они большим жертвам радовались больше, чем малым: в таком случае часто дары порочных людей им были бы угоднее, чем дары хороших; да и людям не стоило бы жить, если бы дары порочных были угоднее богам, чем дары хороших. По его убеждению, боги всего более радуются почету от людей наиболее благочестивых. Он хвалил также следующий стих:

Жертвы бессмертным богам приноси сообразно достатку.

Также и по отношению к друзьям, иногородним гостям и в разных других обстоятельствах жизни совет «приноси по достатку» он находил прекрасным.

Если ему казалось, что ему дается какое-нибудь указание от богов, то уговорить его поступить вопреки этому указанию было труднее, чем уговорить взять слепого и не знающего дороги проводника вместо зрячего и знающего. Да и других бранил он глупцами, кто поступает вопреки указанию богов из опасения дурной славы у людей; сам же он совет от богов ставил выше всех человеческих отношений.

Тот образ жизни, к которому он приучил и душу и тело, был таков, что при нем всякий проживет безмятежно и безопасно, если только по воле богов не произойдет чего-нибудь необыкновенного и не возникнет затруднение в покрытии даже таких расходов. Жизнь обходилась ему так дешево, что не знаю, можно ли так мало зарабатывать, чтобы не получать столько, сколько было достаточно для Сократа. Пищи он употреблял столько, сколько мог съесть с аппетитом, а есть начинал только тогда, когда голод уже служил ему приправой; питье всякое ему было вкусно, потому что он не пил, если не чувствовал жажды. Если когда его приглашали на обед и он соглашался прийти, то он совершенно легко мог уберечься от чрезмерного пресыщения, от чего огромному большинству людей очень трудно уберечься. Кто не мог этого сделать, тем он советовал избегать таких приправ, которые соблазняют человека есть, не чувствуя голода, и пить, не чувствуя жажды: это, говорил он, вредит желудку, голове и душе. Он шутил, что и Кирка, должно быть, превращала людей в свиней, в изобилии угощая их такими приправами; а Одиссей, благодаря наставлению Гермеса и собственной умеренности, удержался от чрезмерного употребления таких кушаний и оттого не превратился в свинью. Так он говорил об этом шутливо и вместе с тем серьезно.

От любви к красавцам советовал он тщательно воздерживаться: нелегко, говорил он, владеть собою, касаясь таких людей. Услышав однажды, что Критобул, сын Критона, поцеловал Алкивиадова сына5, красавца, он спросил Ксенофонта в присутствии Критобула:

— Скажи мне, Ксенофонт, не правда ли, ты считал Критобула скорее скромным, чем наглым, скорее осторожным, чем безрассудным и рискующим?

– Конечно, — отвечал Ксенофонт.

– Так считай его теперь в высшей степени отчаянным и необузданным: он станет и между мечей кувыркаться6 и в огонь прыгать.

— Что же ты заметил в его поступках, что так дурно думаешь о нем?

– Да разве он не отважился поцеловать Алкивиадова сына, такого хорошенького, цветущего?

– Ну, если этот рискованный поступок — такого рода, — сказал Ксенофонт, — то, мне кажется, и я могу попасть в эту опасность!

— О несчастный! — сказал Сократ. — Как ты думаешь, что с тобою может быть после поцелуя красавца? Разве не станешь ты сейчас же рабом из свободного человека? Разве не станешь разоряться на вредные удовольствия? Разве будет у тебя время позаботиться о чем прекрасном? Разве не будешь ты вынужден усердно заниматься такими вещами, какими не станет заниматься и сумасшедший?

— О Геракл! — сказал Ксенофонт. — Какую страшную силу ты приписываешь поцелую!

– И ты этому удивляешься? — отвечал Сократ. — Разве ты не знаешь, что тарантулы величиной меньше полобола, только прикоснувшись ртом, изводят людей болью и лишают рассудка?

– Да, клянусь Зевсом, — отвечал Ксенофонт, — но ведь тарантулы что-то впускают при укусе.

— Глупец! — сказал Сократ. — А красавцы при поцелуе разве не впускают чего-то? Ты не думаешь этого только оттого, что не видишь. Разве ты не знаешь, что этот зверь, которого называют молодым красавцем, тем страшнее тарантулов, что тарантулы прикосновением впускают что-то, а красавец даже без прикосновения, если только на него смотришь, совсем издалека впускает что-то такое, что сводит человека с ума? {Может быть, и Эроты потому называются стрелками, что красавцы даже издали наносят раны}. Нет, советую тебе, Ксенофонт, когда увидишь какого красавца, бежать без оглядки. А тебе, Критобул, советую на год уехать отсюда: может быть, за это время, хоть и с трудом, ты выздоровеешь.

Таким образом, и по отношению к любовным удовольствиям он держался того мнения, что люди, не чувствующие себя от них в безопасности, должны отыскивать их в том, чего, без особенно большой потребности тела, душа не примет и что, при потребности его, хлопот не доставит. А сам он, несомненно, был так хорошо вооружен против таких увлечений, что ему легче было держаться в отдалении от самых цветущих красавцев, чем другим от самых отцветших уродов.

Так вот какие принципы усвоил он себе относительно пищи, питья и любовных наслаждений и был того мнения, что удовольствия он испытывает достаточно, нисколько не меньше, чем те, которые об этом много хлопочут, а печали испытывает гораздо меньше.

Далее. - Указатели