Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Лукиан Самосатский

К оглавлению

О ФИЛОСОФАХ, СОСТОЯЩИХ НА ЖАЛОВАНИИ

Перевод Н. П. Баранова

1. Что сперва, мой дорогой, и что напоследок, как говорится, рассказать тебе о всех испытаниях и деяниях, неизбежных для тех, кто состоит на плате и числится друзьями наших богачей, хотя подобную дружбу надлежало бы именовать рабством. Да, я знаю многое, пожалуй, даже почти все, что случается с ними, и, свидетель Зевс, не потому, чтобы я сам испытал нечто подобное, ибо никогда мне не было нужды в таком опыте и впредь пусть этого не случится, о боги, но многие из впавших в такую жизнь откровенно мне рассказывали о ней: одни, все еще пребывая в этом бедственном положении, сетовали на то, сколь многим и несносным подвергаются испытаниям; иные же, словно вырвавшись из некоей темницы, не без радости припоминали то, чего они натерпелись; и веселились, конечно, перечисляя мучения, которых удалось избежать. Более достойны доверия были последние, ибо прошли они, так сказать, через все степени посвящения, и все с начала и до конца открывалось их просветленным взорам. Не между делом поэтому и не с небрежностью прислушивался я к их словам, когда повествовали они, словно бы о каком-то кораблекрушении и чудесном спасении своем. Таковы те, что приходят в святилище с бритыми головами. Чего только нет в их рассказах: тут и третий вал, и ураган, и опасные мысы, и груз, летящий за борт, и поломки мачты, и начисто оторванные рули, и в конце концов появляющиеся Диоскуры, — без них, конечно, не обходится подобное представление, — или другое божество, будто поднятое на театральном снаряде, оказывается восседающим на рее или стоящим у руля и направляющим корабль к благодетельному песчаному берегу, куда ему суждено было милостью и благоволением бога быть спокойно вынесенным и потом на досуге развалиться, а самим морякам невредимо выйти на сушу. Однако эти рассказчики разыгрывают свои представления ради незамедлительной выгоды, чтобы получить подаяние от возможно большего числа людей, показавшись не только несчастными, но и особо угодными божеству.

2. Но те, о ком я собираюсь говорить, повествуют о бурях, постигших их в домах богачей, и не о третьем вале, но, Зевсом клянусь, о пятом или десятом, если позволительно так выразиться. Повествуют они о том, как впервые пустились в плавание, когда море под килем казалось спокойным, и о том, сколько бедствий они перенесли за весь свой путь, то страдая от жажды, то мучимые морской болезнью, то с головой заливаемые соленой влагой, и наконец о том, как, разбив свое злополучное суденышко о какой-нибудь подводный камень или отвесный утес, жалкие и несчастные, выплыли они на берег нагими и лишенными всего самого необходимого. И, право, мне казалось, что хотя они рассказывали о пережитом, однако многое от стыда старались скрыть и рады были бы забыть о случившемся; но я, конечно, не колеблясь, изложу тебе все, мой милый Тимокл, что говорили они, и еще кое-что добавлю, если, подводя итоги, я найду еще что-то свойственное таким отношениям, ибо мне кажется, что я давно уже заметил, будто ты замышляешь предаться такой именно жизни.

3. Во-первых, бывало не раз, что речь заходила о подобных предметах, и вслед за тем кто-нибудь из присутствующих хвалил подобный заработок, трижды блаженными величая тех, кто не только имеет друзьями знатнейших из римлян, не только пирует на пышных пирах без всяких издержек, не только живет в красоте, не только выезжает, со всяческим удобством и приятностью, на белой упряжи, развалясь на подушках, но сверх того еще и плату получает немалую за дружбу и за все благополучие, которым пользуется, — проще говоря, без сева, без вспашки у этих людей рождаются всходы. Так вот, всякий раз, когда ты внимал таким и им подобным речам, я видел, с какой жадностью ты раскрывал рот и держал его широко открытым, готовясь проглотить приманку. Итак, со своей по крайней мере стороны, я хочу избежать обвинения, будто я видел, как ты проглатываешь вместе с наживкой огромный крючок, видел и не вмешался, не оттащил прочь прежде, чем крючок попал тебе в глотку, не предупредил, а преспокойно дождался, пока тебя потянут вверх и, когда крючок уже прочно засел, я продолжал стоять, смотря, как рыбак тащит тебя насильно, ведя на лесе, и проливаю бесполезные ныне слезы. Чтобы ты никогда не мог сказать мне таких слов, вполне справедливых, если они будут сказаны, слов, от которых никуда не уйти, так как, не предупредив тебя, я не буду иметь права и обижаться, — так вот, чтобы этого не случилось, прислушайся с самого начала ко всем моим наставлениям и заранее рассмотри и самую сеть, и верши, из которых нет выхода, — но спокойно, снаружи, a не тогда, когда очутишься внутри. Ощупай руками кривизну крючка и его в обратную сторону смотрящее острие и отточенность трех его зубьев. Надув щеки, испробуй на них крючок, и если он не окажется в ране чрезмерно острым, неустранимым, несносным, мучительно тянущим и неодолимо засевшим, — тогда записывай нас в число трусов, терпящих голод, а сам, призвав себя к бодрости, приступай, если хочешь, к охоте и, подобно чайке, глотай приманку целиком.

4. Все мое рассуждение главным образом будет относиться, конечно, к тебе, но, впрочем, речь пойдет в нем не только о тех из вас, кто занимается философией и вообще избрал себе в жизни более важные занятия, но также о грамматиках и риторах, о знатоках музыки — словом, о всех, кто, будучи человеком образованным, считает достойным себя составлять общество богачей и получать за это плату. Поскольку же по большей части общею оказывается и сходною судьба всех вас, постольку, очевидно, не в исключительное, но в одинаковое и тем более позорное положение попадают философы, когда наниматели расценивают их наравне с прочими и относятся к ним с ничуть не большим уважением. А потому, если самое рассуждение мое покажется кое в чем как бы нападением, вину за это по справедливости должны нести прежде всего сами те, кто совершает такие поступки, а затем также и попустители. Я же неповинен, если только не заслуживают наказания правдивость и откровенность. Впрочем, что до остальной толпы, разных скоморохов и льстецов, людей невежественных, низкого ума и тем самым ничтожных, то отвращать их не стоит от подобного рода сношений, — да и не послушались бы они, все равно, — ни упрекать их, конечно, не пристало за то, что они не расстаются со своими нанимателями, хотя бы терпели от них крайние оскорбления: ведь только на это такие люди и годятся. Они вполне заслуживают подобного обхождения; к тому же и нет у них ничего иного, к чему надлежало бы им обратиться и на что направить свою деятельность: если бы лишить их нынешнего занятия, тотчас оказались бы они ни к чему не приспособленными, праздными, лишними существами. Итак, ничего нет ужасного в том, чему они подвергаются, да и господа их, пожалуй, не должны считаться обидчиками за то, что в сосуд, именуемый ночным горшком, ходят до ветру. Ведь они с самого начала ходят в хоромы получать оскорбления богачей, и ремесло их состоит в том, чтобы сносить и терпеть все с ними происходящее. Но против тех образованных людей, о которых я говорил выше, стоит негодовать и стуит приложить все старания, чтобы отвести их прочь и вырвать на свободу.

5. Мне кажется, я поступил бы хорошо, если бы подвергнул предварительному исследованию те причины, которые приводят некоторых людей к обсуждаемому нами образу жизни, и показал бы, что не так уже эти причины властны и неизбежны: таким способом будет заранее отнята возможность защищаться и уничтожена основная предпосылка добровольного рабства. В самом деле, многие выставляют на вид свою бедность и нужду в самом необходимом и думают, что этим они накинули достаточный покров на свою перебежку в стан живущих позорной жизнью. По их мнению, достаточно сказать, что поступок заслуживает снисхождения, так как они стремятся избежать наитягчайшего в жизни — бедности. И тут сейчас же под руками у них оказывается Феогнид, в особенности его: "всякого мужа нужда укрощает", и разные другие ужасы, которые наговорили о бедности самые низменные из поэтов. Так вот, если бы я видел, что они в подобного рода отношениях действительно изыскивают какие-то пути, чтобы избежать бедности, я не стал бы надоедать мелочными разговорами о чересчур большой свободе. Но поскольку — пользуясь прекрасным сравнением оратора — они получают подобно скудной пище больного, — какие еще могут быть условия? Разве можно отрицать, что в этом случае они плохо рассчитали, если основа жизни остается у них все одна и та же: бедность без исхода, неизбежность получать подачки, никаких сбережений, никаких излишков про запас; напротив, все, что дано, — даже если оно будет целиком получено, — все без остатка расходуется, даже не покрывая потребностей. Хорошо было бы поэтому не такие придумывать средства, которые оберегают бедность, лишь мимоходом помогая ей, но такие, которые в корне ее уничтожат. И вот ради такого средства стоило бы, следуя твоему слову, Феогнид, броситься и в глубокую пучину; полную морских чудовищ, и с крутого утеса. Но когда человек, оставаясь всю жизнь бедняком, нищим, живя подачками, воображает, будто тем самым он избегает бедности, я не знаю, можно ли отрицать, что такой человек сам себя обманывает.

6. Иные же говорят, что сама по себе бедность, пожалуй, не устрашила бы и не потрясла бы их, если бы можно было, трудясь подобно прочим людям, добывать себе горсть муки, но, поскольку тело удручено старостью либо недугами, навстречу наилегчайшему заработку направили они стопы свои. Ну, что же! Посмотрим, справедливо ли они говорят и не обращаются ли для них эти подачки из наилегчайшего пути в труды великие и большие даже, нежели у других людей. В самом деле, несбыточной мечте подобна была бы жизнь: без хлопот, без забот собирать готовые денежки. Но об этом и говорить по-настоящему невозможно: столь много трудов и усталости приносит такое общение, что здесь-то, для этой работы, и потребно как раз большее, наикрепчайшее даже здоровье, ибо бесчисленные причины ежедневно разрушают тело и изнуряют его, доводя до крайнего отчаяния. Мы будем говорить о них в соответствующем месте, когда будем излагать и прочие тяготы такой жизни. Сейчас же достаточно было показать, что и те, кто в оправдание продажи собственной свободы на только что разработанный ссылаются предлог, не говорят правды.

7. Итак, остается одна действительно верная, но менее всего упоминаемая ими причина: ради наслаждения, питая многие и обширные надежды, кидаются они в хоромы богачей, так как поражены были множеством золота и серебра, познали блаженство в пире и прочей роскоши, прониклись надеждой нимало не медля большими глотками утолить свою жажду из золотого источника, причем никто не заткнет их широко раскрытых ртов. Вот что соблазняет таких людей и превращает из свободных в рабов — не нужда в необходимейшем, о которой упоминается раньше, но жажда того, в чем нет никакой необходимости, и устремленность к обилию и роскоши. Таким-то образом уподобляются они неудачливым и злополучным влюбленным, с которыми искусные и опытные любовники, крепко ими завладев, обходятся презрительно, чтобы те всю жизнь оставались влюбленными и прислуживали им. Они насладиться юношеской прелестью и даже краешком губ поцеловать не дозволяют, зная, что вместе с достижением желаемого наступит разрешение любовных уз, — потому-то смыкают они эти узы покрепче и ревниво их стерегут. В прочем же непрестанно поддерживают в любовнике надежду, опасаясь, как бы отчаянье не отвело его от чрезмерной страсти и не стал бы он к ним равнодушен. Потому они посылают влюбленным улыбки и обещают, что всегда пойдут им навстречу и обласкают и окружат заботливостью, не скупясь на издержки. А там, глядь, оба незаметно состарились, и обоим вышел срок: одному — любить, другому — дозволять любовь. И так-то всю жизнь дело ни разу не зашло у них дальше надежды.

8. Конечно, из-за наслаждений всячески переносить испытания — это, может быть, не слишком заслуживает упрека, и снисхождения достойно, когда человек любит наслаждение и всячески ему служит, чтобы получить в нем свою долю. Напротив, постыдно и рабу подобно поступает тот, кто ради наслаждения продает самого себя, ибо много слаще свободы доставляемое наслаждение. Однако и этих людей еще можно было бы извинить, лишь бы они достигали желаемого. Но ради одной только надежды на наслаждение подвергать себя многочисленным неприятностям, — это, полагаю я, смехотворно и бессмысленно, в особенности поскольку поступающие так видят, что труды — явны, очевидны и неизбежны, а питающее надежды наслаждение, в чем бы оно ни состояло, несмотря на столь долгий срок еще и не думало осуществляться и, вдобавок, никогда и не осуществится, если все как следует принять во внимание. Если, например, товарищи Одиссея, вкусив от сладкого лотоса, пренебрегли всем остальным и ради настоящего удовольствия презрели долг, то не вовсе бессмысленным было это забвение должного, поскольку душа их была захвачена сладостью настоящего. Но, если бы некто сдружившийся с голодом стоял подле человека, объедающегося лотосом и не дающего другому, единственно лишь с надеждой на то, что, может быть, и ему как-нибудь удастся отведать этого лотоса, — стоял, забыв о долге и справедливости, — Геракл, как смешно это было бы и поистине достойно кары вроде той, о которой повествует Гомер.

9. Таковы или весьма к тому близки побуждения, приводящие некоторых людей к общению с богачами, — побуждения, по которым решаются они предоставить самих себя к услугам богатых, на что бы те ни пожелали их использовать. Иной, впрочем, может быть, сочтет нужным упомянуть еще о тех, кто прельщается одною лишь честью быть в обществе людей, блещущих предками и пурпурной каймой на одежде; ибо есть и такие, что почитают эту участь завидной и возвышающей над прочими людьми, хотя я, со своей стороны, даже если бы речь шла о персидском царе, не согласился бы числиться в кругу близких к нему людей и быть всем известным за такового, если бы из этой близости не извлекал я никакой пользы.

10. Таковы приводимые основания. А теперь, ради собственной нашей пользы, давай рассмотрим все, что приходится вытерпеть стремящимся к получению платы, прежде чем они будут допущены в дом богача и достигнут желаемого, все, чему они подвергаются, уже проникнув в хоромы, а особенно ту развязку, которой заканчивается вся эта драма. Да, уже не скажешь никак, что хоть и связано действие позором, но зато достается легко и не требует значительных усилий: стоит лишь пожелать, и все у тебя уже само собою готово. Нет! Сначала надо много побегать; непрерывно томиться у дверей; встав с зарею, сносить терпеливо пинки и задвинутый перед носом засов; подчас оказаться «бесстыжим» или «надоедливым»; надо подчиняться злобно шипящему привратнику и ливийцу, выкликающему посетителей, — даже мзду ему выплачивать надлежит, чтобы запомнил твое имя; об одежде тоже, конечно, надо подумать, ценой превосходящей наличные средства; и сообразно достоинству того, кому служить, нужно цвета для одежды подобрать те, какие веселят господина, чтобы ты, если он взглянет на тебя, не разошелся во вкусах с ним, не оскорбил его глаз; необходимо, не щадя трудов, следовать за господином или, вернее, предоставить его рабам вести тебя и подталкивать вперед, как будто ты лишь дополняешь собою некое торжественное шествие. А господин в течение ряда дней даже и не взглянет на тебя ни разу.11. Если же и случится, что дела твои пойдут как нельзя лучше и он заметит тебя и, подозвав, спросит о чем придется, тут-то, тут как раз и пот в три ручья, и все кругом перед глазами, и трепет несвоевременный, и хохот присутствующих над твоим смущением. Часто, когда нужно ответить, кто был царем ахеян, — "Тысячу кораблей имели они", — объявляешь ты. Люди честные именуют это стыдливостью, решительные — робостью, а негодяи — невоспитанностью. И вот ты, на первой же милости господина изведав всю ее шаткость, отходишь прочь, сам себя осудив на полное отчаяние. Когда же много ночей проведешь ты бессонных и много дней окровавленных, — не за Елену, конечно, и не за твердыни Приама, а за ожидаемые пять оболов, — тогда, будто в трагедии, пошлет тебе судьба на помощь некое божество, — тебе устраивается испытание, сведущ ли ты в науках. Для богача это забава, не лишенная приятности — выслушивать себе похвалы и величания, тебе же в ту пору кажется, что предстоит борьба за самую душу твою и за всю твою жизнь: ибо закрадывается в мысли, что и другим господином, пожалуй, ты принят не будешь, если первый отстранит тебя, признает негодным. Тут неизбежно наступают бесчисленные терзания: ты завидуешь своим соперникам по испытанию, — да, да, не забудь, что есть и другие, которые, со своей стороны, добиваются того же самого, — и все, что ты сам говоришь, представляется тебе недостаточным, ты боишься, надеешься, пристально вглядываешься в его лицо, и если он отвергает что-либо тобою сказанное, ты погибаешь, если же внимает с улыбкой — ты исполняешься радостью и благими надеждами.

12. К тому же имеется много людей, которые настроены против тебя, желая других на твое место поставить, и каждый из них будто из засады тайно мечет в тебя стрелы. Далее вообрази себе, как муж с длинной бородой и седой головой подвергается испытанию: знает ли он что-нибудь дельное. Одни решают, что знает, другие — что нет. Некоторое время проходит в таких разногласиях, причем вкривь и вкось толкуется вся твоя прошлая жизнь. Если какой-нибудь согражданин из зависти к тебе либо сосед, по ничтожному поводу имевший с тобой стычку, заявят в ответ на расспросы, что ты соблазняешь жен или мальчиков развращаешь, — конечно, показание принято, будто сам Зевс начертал его на табличках; если же все единогласно, один за другим хвалят тебя — подозрительно это и двусмысленно и похоже на подкуп. Таким образом, нужно иметь много удачи и ни в чем решительно не встретить препятствий, ибо только при этих условиях ты сможешь, пожалуй, одержать верх. Но, допустим, это случилось, и все прекрасно тебе удалось сверх ожидания: сам он с похвалой отозвался о твоих рассуждениях, и наиболее уважаемые друзья, которым он больше всего доверяет в подобных вопросах, не повернули дело в обратную сторону; к тому же и супруга этого хочет, не возражают управляющий и ключник; и никто не опорочил твоего образа жизни, — напротив, все к тебе милостиво, и предзнаменования со всех сторон благоприятны.

13. Итак, ты одолел, счастливец, и возложил на себя венок олимпийского победителя. Нет, больше того: ты Вавилон взял, ты крепостью Сард завладел, отныне в твоих руках будет амалфеин рог изобилия, и в твой подойник потечет птичье молоко. Да! В воздаяние столь огромных трудов должен ты получить величайшие, удивительные блага, чтобы состоял твой венок не из одних только листьев: и плата должна быть положена, к какой нельзя относиться без уважения, и выдаваться она должна своевременно, без хлопот, по потребности, и прочие почести, тебя над толпой возносящие, должны быть предоставлены; с прошлыми трудами, с уличной грязью, беготней, бессонницей должно быть покончено. И вот, наконец, оно — исполнение чаяний: вытянув ноги, возлежать и только тем заниматься, ради чего с самого начала ты и был принят в дом, тем, за что получаешь жалованье. Так бы должно было быть, мой Тимокл. Пожалуй, совсем уже не велико было бы зло — пригнувшись нести иго легкое, удобоносимое и, что главнее всего, позолотой покрытое. Но многого, а лучше сказать — всего целиком — не хватает до должного: ибо возникают бесчисленные, несносные для свободного человека положения и тогда, когда ты уже стал другом дома. Выслушай же все по порядку и сам рассуди, возможно ли выдержать это человеку, который хоть в какой-нибудь мере причастен к образованию.

14. Начну я, если угодно, с того первого обеда, на котором тебе приличествует отобедать, чтобы получить первое посвящение в твои будущие обязанности друга дома. Итак, незамедлительно является перед тобой некто с приглашением прибыть на обед — слуга, не лишенный обходительности, милость которого тебе надлежит прежде всего снискать, сунув ему в руку, чтобы не показаться неловким, самое малое пять драхм. Тот, пожеманившись и наговорив предварительно разных: «оставь», "я, от тебя" и "ради Геракла, не надо", — наконец даст себя убедить и уходит, улыбаясь во весь рот. А ты, заранее приготовив чистое платье и придав себе возможно более порядочный вид, помывшись, отправляешься в путь и боишься, как бы не прийти прежде других, ибо это — незнание приличий, точно так же как являться последним — обременительно для хозяина.

Так вот, улучив надлежащее время, ты входишь. Тебя встречают с чрезвычайным почетом; кто-то берет тебя и отводит на ложе, расположенное лишь немного ниже хозяйского, всего через два каких-нибудь места, занятых старинными друзьями.

15. А ты, как будто попал в палаты Зевса, всему дивишься и от всего, что вокруг тебя делается, ты точно повисаешь в воздухе — до такой степени все для тебя ново и незнакомо. Между тем домашняя прислуга на тебя поглядывает, и каждый из присутствующих следит внимательно за твоим поведением, и самому хозяину оно не безразлично: напротив, он даже наказал заранее кое-кому из рабов наблюдать, не слишком ли часто ты станешь кидать осторожные взоры на прислуживающих мальчиков или на супругу или на наложниц хозяина. Слуги гостей, видя, что ты совершенно ошеломлен, подсмеиваются над твоим непониманием происходящего и заключают, что ты до этого никогда не обедал у другого богача и что внове для тебя положенный перед тобой для отирания рук платок. Конечно, как и следует ожидать, ты от смущения неизбежно потеешь и, хотя мучишься жаждой, не решаешься попросить пить из боязни прослыть за пропойцу. Среди расставленных на столе кушаний, разнообразных и приноровленных к известному порядку, ты не знаешь, к какому сперва, к какому потом протянуть руку: итак, остается украдкой посматривать на соседа, ему подражать и таким способом изучать порядок обеда.

16. Впрочем, самые разнородные испытываешь ты ощущения, и смятением наполнена душа твоя. Оглушенный всем, что вокруг совершается, то удивляешься ты счастью богача, его золоту, кости слоновой, всей этой роскоши; то исполняешься жалостью к самому себе, спрашивая, можно ли, будучи таким ничтожеством, все же считать это жизнью. Временами приходит тебе на ум, какую завидную ты проживешь жизнь, наслаждаясь всей этой роскошью, имея в ней долю на правах равного; ты начинаешь думать, что тебе предстоит сплошной праздник в честь Диониса. Вдобавок цветущие отроки, прислуживающие за столом и посылающие ласковые улыбки, рисуют тебе предстоящую жизнь еще более изысканной. И в лад с этим в тебе непрерывно звучит гомеровский стих:

Нет, покарать невозможно троянцев и стройных ахейцев

за то, что много трудились и вытерпели ради такого блаженства. Затем начинаются здравицы, и хозяин, потребовав кубок огромных размеров и посылая его тебе, отпивает из него, величая тебя учителем или еще как-нибудь. Ты же, приняв кубок, по неискушенности своей упустил, что должно было и тебе в свой черед сперва сказать что-нибудь, — и в наказание прослыл деревенщиной.

17. Разумеется, после этого выпитого за тебя вина ты становишься предметом зависти для многих из прежних друзей хозяина, тем более что и ранее уже, при размещении гостей за столом, ты досадил кое-кому из них, поскольку тебя, появившегося только сегодня в доме, предпочли людям, которые исчерпали до дна горести многолетнего рабства. И тотчас, конечно, такие среди этих людей возникают о тебе толки: "Этого лишь недоставало для полноты наших бедствий, — говорит один, — на втором очутиться месте, позади тех, кто только что вошел в дом". И добавляет: "Только им одним, этим грекам, открыт город Рим. А между тем за что, собственно, они в большей чести, чем мы? Ужели, выступая с жалким набором словечек, воображают, будто превеликую этим приносят пользу?" Другой вторит: "Ну, еще бы. Разве ты не видел, сколько он выпил и как, прибрав к себе поставленные подле него кушанья, все пожрал. Невоспитанный человек и доверху голодом наполненный. И во сне, поди, никогда не попадало ему в желудок ни белого хлеба, ни, тем более, нумидийской дичи или фазанов, от которых едва кости нам оставил". — "Глупые люди, — замечает еще кто-нибудь, третий, — пройдет пять дней и того даже меньше, и вы увидите, что он, может быть, на этом самом месте, среди нас, будет подобно нам взывать к владычицам. Все дело в том, что сейчас ему, как новым сандалиям, оказываются известный почет и внимание, а вот как поистопчется изрядно да облепится грязью, — бросят его, бедного, под кровать, пусть в нем, как в нас, полным-полно заведется клопов".

Итак, присутствующие много подобных распускают вокруг тебя превратных толков, а иные из них, быть может, и к клевете уже подготовляются.

18. Но, как бы там ни было, в целом — это твой пир, и вокруг тебя главным образом вращаются разговоры. А сам ты между тем, с непривычки выпив больше, чем нужно, легкого, но острого вина, давно уже понуждаемый желудком, чувствуешь себя тяжко, причем и встать прежде других для тебя неприлично, и оставаться за столом небезопасно. Поэтому, когда затягивается попойка и речи за речами возникают, и зрелище за зрелищем проходят перед глазами, — ибо хозяин хочет выставить напоказ тебе все, что есть у него примечательного, — ты пытке немалой подвергаешься: не видишь происходящего, не слышишь музыки, хотя бы пел или играл на кифаре какой-нибудь высоко ценимый всеми мальчишка, — но все же хвалишь, правда, по необходимости, а про себя молишь богов, чтобы или землетрясение свалило все в кучу, или о пожаре, что ли, возвещено было, — да будет распущен, наконец, этот пир.

19. Так вот тебе, дружище, этот самый первый и сладчайший обед. И, право — для меня, по крайней мере, — ничуть он не слаще той луковицы, посыпанной белой солью, которую я ем свободно, когда хочу и сколько хочу… Ну, я не стану описывать следующую за угощением отрыжку и рвоту в ночи. Утром же надо будет условиться с твоим господином о плате, сколько и в какое время года надлежит ее получать. Итак, пригласив тебя, — при этом присутствуют двое-трое из друзей, — и предложив сесть, он начинает речь: "Наш дом, каков он есть, ты уже видел; ты видел, что чванства в нем нет ни малейшего: без подмостков живем, все попросту, как у всех. И надо, чтобы ты чувствовал себя так, как будто все у нас с тобой будет общее. Смешно было бы, в самом деле, ежели бы наиважнейшее, собственную душу мою и, Зевсом клянусь, души детей моих (если окажутся у него дети, требующие обучения) тебе поручая, я не считал бы тебя равно господином и над всем прочим. Но, поскольку надлежит определенность некоторую внести в дело, скажу: я вижу, правда, умеренность и независимость твоего нрава и понимаю, что отнюдь не в чаянии платы ты пришел в наш дом, но ради другого, ради благорасположения нашего и почета, который все тебе здесь будут оказывать, — и тем не менее пусть будет положено тебе кое-что определенное. Только ты уже сам скажи, сколько ты хочешь, не забывая, дорогой мой, о том, что, само собой разумеется, ты будешь получать от нас по праздникам в течение года, так как и об этих вещах мы во всяком случае позаботимся, даже если сейчас и не уговоримся о них с тобой: ты сам знаешь — в году много для подарков поводов. Так вот, имея в виду подарки, ты, несомненно, более умеренную наложишь на нас плату. Впрочем, пожалуй, приличие требует от вас, людей образованных, стоять выше денег".

20. Произнеся эту речь и всю твою стойкость поколебав поданными надеждами, твой хозяин сделал тебя совершенно ручным. Ты же, со своей стороны, давно грезивший о талантах, десятках тысяч, о целых поместьях и доходных домах, начинаешь замечать понемногу скаредность своего хозяина. Однако ты тем не менее ласково виляешь хвостом в ответ на обещания и считаешь, что слово его "все у нас станет общим" будет незыблемо и нерушимо. Ты не знаешь, что подобное слово

Лишь по губам текло, а в рот не попало ни капли.

В конце концов, из скромности, ты предоставляешь решение ему. Но хозяин сам назначать плату отказывается, а предлагает одному из друзей, присутствующих, выступить посредником и назвать плату, которая и для хозяина оказалась бы не тяжела, — поскольку у него имеются и другие, притом более необходимые расходы, — и для получающего не была бы слишком низкой. И вот этот друг, старец, которого ничем не проймешь, вместе с которым лесть родилась и выросла, говорит: "Ты вряд ли сможешь отрицать, любезный, что ты счастливейший человек из всех живущих в нашем городе, ты, кому сразу досталось благо, которое многим, неотступно его добивающимся, дается Судьбой с превеликим трудом: я разумею высокую честь стать собеседником и сотрапезником, будучи принятым в первом доме Римской империи; согласись, что это больше, чем все сокровища Креза и все богатство Мидаса, — если ты человек рассудительный и скромный. Я знаю много людей из числа весьма уважаемых, которые охотно сами бы еще приплатили, если бы понадобилось, — единственно лишь ради чести составлять общество такого человека, как твой господин, и при всех сопутствовать ему, слывя в числе его товарищей и друзей. Поэтому я слов не нахожу, чтобы поздравить тебя с выпавшей тебе удачей, поскольку ты еще и плату получать будешь за все это благополучие. Достаточно будет таким образом, я полагаю, — если, конечно, ты не безвозвратно погибший мот, так около…" — и тут он называет плату ничтожную, в особенности по сравнению с прежними твоими надеждами.

21. Но приходится все же быть довольным, так как даже и бегством спастись уже невозможно, попавшись в сеть. Итак, зажмурившись, ты даешь себя взнуздать и первое время легко слушаешься седока, который не натягивает чересчур узду и не бьет больно, — пока ты в конце концов незаметно привыкнешь к нему. Посторонние люди, разумеется, с этих пор завидуют тебе, видя, что ты по ту сторону заповедной ограды проводишь свои дни и беспрепятственно входишь в дом и совсем сделался одним из своих. Ты же сам все еще не понимаешь, почему, собственно, они счастливым тебя почитают. Но, впрочем, ты радуешься, конечно, и сам себя обольщаешь, и все время надеешься, что дальше будет лучше. Происходит, однако, нечто обратное твоим ожиданиям: по пословице — "как у Мандробула" — подвигается твое дело, с каждым днем, так сказать, мельчая и вспять обращаясь.

22. И вот потихоньку, мало-помалу, будто в неясном сумраке, впервые вглядываясь пристально, ты начинаешь замечать, что прежние твои золотые надежды были не чем иным, как позолоченными пузырями, а весомы, истинны, неотвратимы и постоянны оказались одни лишь труды. "Какие ж бы это? — может быть, спросишь меня ты. — Потому что не вижу я, чту, собственно, в подобных содружествах оказывается таким уж трудным, и не придумаю, о каких это ты говорил обязанностях, утомительных и невыносимых". В таком случае выслушай меня, дорогой мой, и не расспрашивай только о том, есть ли изнурительное что-нибудь в этом занятии, но не оставь без внимания все постыдное, низкое и вообще только рабу приличествующее.

23. Итак, прежде всего помни, что ни свободным себя считать, ни благоразумным ты с поступлением к богачу не имеешь более права; знай: все — и род свой, и свободу, и предков — тебе придется оставить в стороне, на этот путь вступая и в такую кабалу себя запродав. Ибо не согласится Свобода сопровождать тебя, когда ты войдешь в дом богача для неблагородных и низких занятий. Да, да: рабом, — хотя, может быть, тебя крайне раздосадует это имя, — и притом не одного, а многих господ рабом ты неизбежно сделаешься и будешь прислуживать, согнув спину, с утра до вечера… получая позорную плату. Но, поскольку все-таки ты не вырос в рабстве с самого детства, но поздно выучился и, может быть, уже на склоне лет прошел школу рабства, — ты не слишком-то будешь отличен и не высоко будешь ценим своим господином: ибо будут портить тебя подползающие тайком воспоминания о свободе и на дыбы становиться по временам заставят, а тем самым сделают тяжким для тебя примирение с рабством, — если только ты не считаешь, что для свободы достаточно не быть сыном Пиррия или Зопириона и не продаваться с торгов, подобно какому-нибудь вифинцу, под зычные выкрики глашатая. Но, дружище, всякий раз, как с началом нового месяца ты, смешавшись с толпой этих самых Пирриев и Зопирионов, протянешь руку подобно прочим рабам и получишь, что полагается, в чем бы оно ни состояло, это и значит продаться: ибо нет нужды в глашатае для человека, о продаже которого уже сто раз провозглашалось всенародно и который давным-давно сам себе сосватал хозяина.

24. "Как, негодный ты человек, — воскликнул бы я (в особенности имея в виду, что передо мной некто, именующий себя философом), — как! Если бы тебя во время плаванья захватили и продали разбойники, ко дну пускающие корабли, — ты, наверно, оплакивал бы себя самого как страдающего не по заслугам. Если бы кто-нибудь схватил тебя за руку и повел, заявляя, что ты — его раб, ты стал бы кричать о законах и неслыханной бы это считал обидой, и негодовал бы, и громогласно призывал бы во свидетели Землю и бессмертных богов, а ныне, за несколько оболов, находясь в таком возрасте, когда даже, будь ты рабом от рождения, тебе уже пора было бы на волю смотреть, — ты взял и продал сам себя, вместе со всей своей добродетелью и мудростью. И даже тех многочисленных и пространных рассуждений не постыдился ты, которые оставили нам превосходный Платон, Хризипп и Аристотель, восхваляя свободное начало в человеке и порицая рабское. И тебе не стыдно равняться со льстецами, базарною чернью и скоморохами? Не стыдно в толпе римлян одному выделяться своим чуждым плащом философа-грека и жалким образом коверкать латинский язык, а потом обедать на шумных и многолюдных обедах вместе с какими-то человеческими отбросами, по большей части с негодяями разной масти? И среди них ты произносишь свои грубые славословия и пьешь сверх надлежащей меры, а с зарею, вскочив по звуку колокола и отряхнув с себя самый сладкий утренний сон, ты вместе с другими начинаешь сновать вверх и вниз, еще не отмыв со вчерашнего грязь на ногах. Такой сильный испытывал ты недостаток в горохе и дикорастущих овощах, иссякли, видимо, источники, текущие студеной водой, что ты пришел к подобному образу жизни вследствие безвыходности? Но нет, ясно видно, что не воды, не гороху, а разных пирожных, приправ и благоухающих вин искал ты, когда попал на крючок из слов, но, прожорливая рыба, вполне по заслугам пронзил себе алчно раскрытую глотку. Итак, по пятам за такой прожорливостью идет возмездие, и, подобно обезьянам с цепью на шее, ты в окружающих возбуждаешь смех, а себе самому представляешься живущим роскошно, потому что можешь грызть сушеные смоквы, сколько захочешь. Но свобода и благородство и сами люди, связанные с собой общностью филы и фратрии, — все исчезло бесследно, и даже памяти об этом никакой не осталось.

25. И пусть бы позор ограничивался тем, что вместо свободного человека ты имеешь вид раба, но обязанности у тебя были бы иные, чем у всей этой самой обыкновенной челяди. Посмотрим, однако, меньше ли тебе предписывается делать, чем приказывается Дромону или Тибию. Дело в том, что те науки, из страстной любви к которым твой хозяин, по собственным его словам, взял тебя в свой дом, мало его заботят. И действительно: что общего, как говорится, у осла с лирой? Очень мало, конечно. Разве ты не видишь? Эти люди тают на глазах от любви к мудрости Гомера, искусству Демосфена или высокой мысли Платона, а если лишить душу помыслов о золоте и серебре и забот о них, останутся лишь чванство, изнеженность, страсть к наслаждениям, распутство, наглость и невежество. И, конечно, для этого всего ты своему хозяину никогда не понадобишься. Но, поскольку ты носишь длинную бороду и видом своим внушаешь благоговение, греческий плащ твой накинут красивыми складками, все тебя знают как грамматика, ритора, или шествуя по дороге, он не забывает Муз и служения философа, — постольку господину приличным представляется включить такого человека в число тех, кто идет впереди его, открывая торжественное шествие: ибо это придает ему вид поклонника греческой науки и вообще ревнителя просвещения. Таким образом, дорогой мой, тебе грозит опасность, что не за удивительные речи, а за бороду и твой плащ философа будешь ты получать свою плату. Поэтому тебе надлежит всюду являться перед людьми с ним вместе и никогда не отставать ни на шаг. Напротив, с утра, поднявшись с постели, старайся, чтобы тебя видели при исполнении обязанностей, и не покидай строя. Он время от времени, возлагая на тебя руку, сболтнет первый попавшийся вздор, желая показать встречным, что, даже шествуя по дороге, он не забывает Муз и служению красоте посвящает досуг свой во время прогулки.

26. А ты, бедняжка, то рысцою догоняя носилки, то шагом, в гору и под гору, — таков уж (как известно тебе) наш город, — немалое пройдя расстояние, обливаешься потом и задыхаешься. Однако, пока хозяин ведет беседы в доме одного из друзей, к которому он пришел, тебе даже присесть некуда, и, стоя, ты в смущении начинаешь читать книгу, припасенную заранее. Потом, когда голодом и жаждой измученного застигнет ночь, ты, торопливо помывшись, в самое неподходящее время, чуть ли не в полночь, приходишь к столу, теперь уже не в почете, как когда-то, не привлекая к себе взоров присутствующих, — о, нет: всякий раз, как входит кто-нибудь новый, человек посвежее, ты отступаешь назад. И вот, оттесненный в самый оскорбительный угол, ты лежишь за столом, только наблюдая, как проносят мимо тебя кушанья, а сам только кости, если случится дойти до тебя, грызешь, подобно собакам, или от голоду с наслаждением лакомишься жестким листом мальвы, в который было что-то завернуто, если пренебрегут им лежащие выше тебя. Впрочем, и другие обиды не минуют тебя: яйца не достанутся только одному тебе, — никакой необходимости нет тебе получать всегда то же, что подают людям чужим и мало знакомым, — это было бы с твоей стороны просто невежливо; и курица у тебя будет не такая же, как у других: у соседа мясистая и жирная, а у тебя — цыпленок, пополам разрезанный, или голубь подсушенный, — прямое оскорбление и бесчестие. Часто, если не хватит кушанья кому-нибудь неожиданно появляющемуся за столом, слуга хватает лежащее перед тобой, уносит и ставит перед гостем, шепнув тебе наскоро: "Ну, ты — свой человек". Тем временем начинают делить грудинку свиньи или лани, и тут неизбежно одно из двух: или надо пользоваться расположением кравчего, или придется получить Прометеево угощение — "кости, туком прикрытые". И когда перед лежащим выше тебя блюдо стоит до тех пор, пока гость не откажется наполнять свой желудок, а мимо тебя слуга пробежит с удивительной быстротой, — разве может это снести свободный человек, хотя бы желчи в нем было не больше, чем в серне? Однако еще и про то не сказал я, что все пьют самое сладкое и самое старое вино, а ты один пьешь какую-то скверную гущу, стараясь пить из серебряного или золотого сосуда, чтобы цвет вина не уличил тебя, сколь мало почетным ты являешься гостем. Но если бы, по крайней мере, хоть этого вина ты мог пить вволю, а то нередко в ответ на твою просьбу мальчик

…тому, кто не внемлет, подобен.

27. Итак, многое мучит тебя, и весь мир целиком и чуть ли не каждая его подробность, всего же более печалишься ты, когда оказывают перед тобой предпочтение какому-нибудь распутному мальчишке или учителю танцев, или жалкому человеку из Александрии, кропающему ионические стишки. В самом деле, где уж тебе сравняться в почетном положении с людьми, которые прислуживают вожделению, а также проносят за пазухой любовные записочки. Итак, в самом дальнем уголке пира, понурившись от стыда, ты, само собой разумеется, тяжко вздыхаешь и сам себя жалеешь и обвиняешь судьбу, которая ни крупицы тебе не уделила от своих милостей. Ты с радостью бы, кажется мне, сделался слагателем любовных песен или даже согласился бы старательно петь сложенные другими песни, ибо ты замечаешь, насколько это занятие вызывает почет и приносит известность. Ты был бы не прочь, пожалуй, представиться даже, если бы понадобилось, чародеем или прорицателем из числа тех, что сулят богатейшие наследства, почетные должности и огромные состояния, — ибо опять-таки ты видишь, что эти люди прекрасно себя чувствуют на положении друзей и весьма высоко ценятся. Итак, ты охотно бы сделался кем-нибудь таким, только бы не быть отверженным и лишним человеком. Но даже и на это ты, злополучный, не способен. Таким образом остается только одно: смириться и молча терпеть, сетуя про себя и не привлекая к себе никакого внимания.

28. Действительно, если кто-либо из слуг шепотом наябедничает на тебя, что ты-де один не выражал одобрения любимчику госпожи, танцевавшему или игравшему на кифаре, — немалыми это грозит опасностями и хлопотами. Поэтому должно, мучаясь жаждой, как лягушка на суше, все-таки кричать, стараясь выделиться в хоре похвал и стать запевалой; а часто приходится и самому выступить с речью, когда другие замолчат, заранее обдумав какую-нибудь похвалу, чтобы выразить в ней великую лесть: ибо, пребывая в голоде и, видит Зевс, также и в жажде, благовониями умащаться и венком украшать голову — немного смешно. И подобен ты оказываешься в ту пору надгробию истлевшего уже покойника, принимающего приносимую ему жертву: и на это надгробие пришедшие тоже ведь и благовония возливают, и венок возлагают, но пьют и угощаются припасенной снедью сами.

29. Но если вдобавок твой хозяин ревнивый человек и есть у него красивые дети или молодая жена, а ты не совсем покинул Афродиту и Харит, то твоя деятельность протекает далеко не в мирной обстановке, и тебе угрожает опасность, которой пренебречь нельзя, ибо много ушей и глаз у царя; они не только видят то, что действительно есть, но всегда еще прибавляют к этому что-нибудь, чтобы показаться внимательными. Следует поэтому, как на пирах у персидского царя, лежать с опущенными долу глазами, из боязни, как бы какой-нибудь евнух не заметил, что ты кинул взгляд на одну из царских наложниц, и вслед за этим другой евнух, давно держащий наготове натянутый лук, не пронзил бы тебе стрелою челюсть за твой недозволенный взгляд, когда ты будешь пить.

30. После, возвратясь с пира, ты немного вздремнешь, но, пением петухов пробужденный, восклицаешь: "Жалкий я человек и несчастный! Как текли когда-то мои дни! Но я все оставил: и друзей, и жизнь беззаботную, и сон, желаньем размеренный, и прогулки свободные. И что же? В какую пропасть я добровольно сам себя вверг! И ради чего, о боги! Что за блестящая плата мне за это положена! Разве не мог я другими путями большие, нежели сейчас, добыть себе средства и к тому же свободу сохранить и полную власть над собой. Ныне же, по пословице, как лев, к челноку ткача привязанный, сновать я должен туда и сюда, и, что всего более достойно сожаления, ни отличиться не умею, ни угодить не имею сил. Ибо я невежествен в подобных делах и не искусен, в особенности в сравнении с людьми, которые ремесло себе сделали из угодничества. А что я неприятный человек и плохой товарищ в попойке, не умеющий даже смеха, хоть небольшого, вызвать, — это я и сам понимаю. Понимаю, что часто я досаждаю хозяину своим видом, в особенности когда он захочет сам себя превзойти в любезности: ибо тогда я кажусь ему угрюмым и совершенно не знаю, как мне к нему приноровиться. Если я продолжаю сохранять важный вид, — кончено: меня считают неприветливым человеком, от которого бежать впору; улыбнусь и сложу лицо в приятнейшие складки, — хозяин тотчас начинает презирать меня и просто плюнуть на меня готов. И положение создается похожее на то, как если бы некий актер вздумал играть в комедии, возложив на себя трагическую личину. А в конце концов, глупец, разве будет у тебя вторая жизнь, чтобы прожить ее для себя, прожив эту, настоящую, для другого?"

31. Еще ты продолжаешь сам с собой таким образом разговаривать, как раздается звук колокола, и нужно опять начинать то же самое: то носиться туда и сюда, то на месте стоять, — предварительно, конечно, смазав в пахах и в местах под коленями, чтобы хватило сил вынести это состязание. Потом обед, подобный вчерашнему и затянувшийся до той же поры. Словом, полный переворот в твоем образе жизни по сравнению с тем, как ты жил раньше, — недосыпание, потение и утомление потихоньку подкапываются под тебя, подготовляя чахотку, болезнь легких или кишечника или великолепную подагру. Но ты сопротивляешься тем не менее, и частенько, когда тебе следовало бы полежать, ты даже этого себе не разрешаешь: ибо болезнь подозрительна и всегда кажется бегством от своих обязанностей. В итоге ты выглядишь среди всех самым бледным и похож на человека, который готов вот-вот обратиться в мертвеца.

32. Такова твоя жизнь в нашем городе. Если же как-нибудь выехать из него понадобиться, то, оставляя все прочее в стороне, часто, придя последним, — таков уж выпал тебе жребий, — ты под дождем долго ждешь лошадей, пока, наконец, за неимением иного пристанища не заткнут тебя куда-нибудь вместе с поваром или с цирюльником госпожи, поскупившись бросить под сиденье хотя бы вязанку хвороста.

33. Не премину я пересказать тебе то, о чем мне рассказал известный стоик Фесмополид как о случае с ним самим, — весьма забавное и вовсе не неожиданное, Зевсом клянусь, происшествие, так что и с другими может, пожалуй, то же самое приключиться. Дело в том, что Фесмополид состоял при одной богатой и избалованной женщине из числа наиболее знатных в Городе. И вот, когда пришлось однажды отправиться в путешествие, то прежде всего, как он рассказывал, попал он в следующее презабавное положение: сесть рядом с ним в той же повозке — с ним, с философом, — предоставлено было одному кинеду, из тех извращающих природу распутников, с безволосыми от смолы ногами и начисто выстриженной бородой. Распутник был в большой чести, и эта женщина ему дала на память о его промысле соответствующее прозвище — «Ласточкой» звали кинеда. Это одно, конечно, уже многого стоит: рядом с суровым на вид старцем седобородым, — помнишь, какую длинную и величественную бороду носил Фесмополид, — рядом с ним усаживается нарумяненный, с подрисованными глазами, с блуждающим взором и согнутой шеей не ласточка — Зевс свидетель, нет, — коршун какой-то, у которого выщипали из зоба перья. И если бы Фесмополид не отговаривал усиленно, так распутник даже женскую сетку для прически на голову надел бы, усаживаясь с ним рядом. Но и помимо того всю дорогу бесчисленные терпел наш философ неприятности от напевавшего и щебетавшего спутника. И, не удерживай его Фесмополид, он, может быть, и в пляс бы пустился на повозке.

34. Но было еще и другое дано Фесмополиду поручение — подозвала его госпожа и говорит: "Фесмополид, ты мог бы быть мне очень полезен… У меня к тебе просьба о немалой услуге… Согласись без отговорок и не медли, не заставляй меня тебя упрашивать". И когда тот, как и следовало ожидать, обещал все исполнить, женщина сказала: "Я прошу тебя об этом, зная, что ты — человек добрый, заботливый и привязчивый… Собачку мою — знаешь, Миррину — возьми к себе в повозку и сбереги ее мне, позаботься, чтобы она ни в чем не нуждалась. Она ведь беременна, бедняжка, и почти накануне родов. А эти проклятые, непослушные рабы не то что о ней — и обо мне-то самой не очень думают в дороге. Так знай; ты немалое мне сделаешь одолжение, если постережешь мою любимую собачку, в которой вся моя услада". Обещал Фесмополид, — так настойчиво она умоляла, чуть не со слезами. Положение, однако, создалось из смешных смешное: собачка, которая выглядывает из плаща чуть пониже бороды и то и дело мочится, — сам Фесмополид об этом умалчивал, лает тонким голосом — такова уж эта мальтийская порода — и бороду философа облизывает, в особенности если запутались в ней остатки вчерашней похлебки. И этот самый срамник, восседавший вместе с философом, — он вообще не без остроумия высмеивал на попойках других присутствующих и, когда пришел однажды черед и над Фесмополидом посмеяться, заявил: "О стоике Фесмополиде только одно могу сказать: он у нас в последнее время что-то по-кинически лаять стал". Собачка же та, насколько мне известно, так и разрешилась от бремени в философическом плаще Фесмополида.

35. Так подшучивают или, лучше сказать, так издеваются люди над состоящими при них философами и мало-помалу совершенно приручают их и приучают к оскорблениям. Я сам знаю одного оратора, притом оратора острого на язык, который на пирах по заказу упражнялся в своем искусстве, и, клянусь Зевсом, это не были речи невежды, но чрезвычайно остроумные и крепко сложенные речи. Так вот он пользовался успехом за то, что для его выступлений среди попоек время отмерялось не водою клепсидры, но кувшинами выпитого вина. И, говорят, оратор решился взять на себя эту обязанность за двести драхм. Однако это, может быть, еще не так страшно. Но когда богач сам оказывается стихотворцем или пишет прозу и читает на пирах собственные творения, тут уж приходится совсем вылезать из кожи, славословя, льстя и придумывая для похвал все новые и новые обороты. А есть и такие, которые желают, чтобы ими удивлялись за красоту. Они хотят слышать, как их зовут Адонисами и Гиацинтами, хотя бы нос у них был подчас длиною в локоть.

Если же не станешь восхвалять их, немедленно попадешь в Дионисиевы каменоломни, как завидующий господину и недоброе против него замышляющий. Такие хозяева должны быть у тебя учеными и ораторами. Если же случится им варварски исковеркать язык, — именно за это нужно признать, что речь их полна "Аттикой и Гиметтом", и законом сделать на будущее время такой способ выражения.

36. Впрочем, прихоти мужчин, пожалуй, еще можно снести. Но женщины… Да, да, и это тоже составляет предмет домогательств со стороны женщин — иметь в своем распоряжении несколько образованных людей, которые за плату состояли бы при них и следовали бы за носилками. Женщинам кажется некоторым нелишним добавлением к прочим нарядам и притираниям, когда говорят, что они образованны и философией занимаются и стихи сочиняют, мало чем уступающие песням Сафо. Ради этого такие женщины водят за собой всюду наемных ораторов, грамматиков и философов. Но когда же они их слушают? Над этим тоже стоит посмеяться: слушают или тогда, когда наряжаются и заплетают волосы, или за обедом, так как иначе им недосуг. Иногда, пока философ о чем-то разглагольствует, входит прислужница, протягивает письмецо от любовника, и вот: эти речи о скромности останавливаются и выжидают, пока она напишет ответ любовнику и внимание ее снова перенесется к тому, что ей рассказывает философ.

37. Когда же наконец, много времени спустя, ввиду предстоящих Сатурналий или Панафиней присылается тебе какая-нибудь жалкая верхняя одежонка или чуть подгнившая рубашечка — тут неизбежно является к тебе многолюдное и чрезвычайно торжественное посольство. Первый немедленно, только прослышав еще о намерении господина, заранее прибегает к тебе и заранее сообщает и уходит, получив немалую мзду за принесенную весть. А поутру приходят тринадцать человек, неся подарки, и каждый пространно рассказывает, как много он о тебе говорил, как напомнил о тебе, как, исполняя поручение, выбрал подарок получше. Потом все: удаляются, получив должное, да еще и ворчат, недовольные тем, что ты не дал им больше.

38. Самая плата положена тебе от двух до четырех оболов. Но обременительным и надоедливым ты оказываешься, если попросишь о выдаче этих денег. Таким образом, чтобы получить плату, надо самому польстить и несколько раз поклониться, надо и управляющему услужить, причем последний требует и другого рода услуг — не следует забывать о том, что он является советником господина и другом. А то, что получишь, ты давно уже задолжал разносчику, продающему платье, или врачу, или сапожнику. Итак, подарки обращаются для тебя не в подарки и не идут тебе на пользу.

39. Но мало-помалу великая зависть, а при случае и некоторая клевета на тебя начинают исподтишка поднимать свой голос перед господином, который уже охотно выслушивает направленные против тебя речи, так как видит, что ты от постоянных трудов поизносился и дело у тебя прихрамывает и вообще ты уже служить отказываешься. К тому же еще и подагра подбирается. Все, что было в тебе самого цветущего, он сорвал и наиболее плодовитый возраст твой, и полноту телесных сил, — стер в порошок и сейчас, обратив тебя в какое-то изодранное рубище, уже высматривает, куда, на какую навозную кучу вынести тебя и выбросить и как бы другого, из тех, что смогут выдерживать трудную работу, взять вместо тебя. И вот ты обвиняешься в том, что в такой-то день покушался на его мальчика, или в том, что, несмотря на свою старость, развратил девственницу, прислужницу госпожи, или еще в чем-нибудь подобном. Под покровом ночи тебя вытолкали в шею, и ты выходишь, лишенный всего, беспомощный, захватив с собой вместе со старостью одну милейшую подагру. Все, что ты когда-либо знал, ты за это время забыл, нажил себе огромное, как мешок, брюхо, ненасытную и неумолимую злую утробу. Также и глотка твоя по привычке предъявляет свои требования и, принужденная отвыкать, негодует на это.

40. И вряд ли кто-нибудь другой примет тебя к себе, так как отошла твоя пора и подобен ты стал состарившемуся коню, у которого даже шкура непригодна к употреблению. Да к тому же и клевета, питаемая тем, что ты выгнан из дому, родит еще большие подозрения и превращает тебя в глазах людей в прелюбодея или отравителя и тому подобное. Ведь твой обвинитель, прежде чем рот раскрыть, уже возбуждает доверие, а ты? Ты грек, человек легкого поведения, склонный ко всякому беззаконию. Ибо такими всех нас считают здешние люди, и вполне понятно. Да, мне кажется, я открыл самую причину столь плохого мнения, которого римляне о нас держатся. Дело в том, что многие из нас, получая доступ в дома богатых, за неимением иных, более полезных, знаний предлагают разные волшебства и снадобья: и зелья приворотные — для влюбленных, и заклятья — для враждующих, — и делают все это, именуя себя учеными и плащами философов себя покрыв и отпустив бороды, внушающие уважение. Итак, вполне естественно, если богачи одинаково подозрительно относятся ко всем, видя, что столь негодными оказываются те, кого они считали самыми лучшими, особенно же обнаруживая льстивость на пирах и в других случаях совместной жизни, а также чисто рабскую погоню за выгодой.

41. Стряхнув с себя этих обманщиков, богачи продолжают их ненавидеть и всячески ищут способа окончательно их уничтожить, если представится к тому возможность, опасаясь, как бы эти изгнанники не разгласили многим сокровенные слабости, свойственные богачам, — ибо наемники все же в точности высмотрели и, так сказать, созерцали своих хозяев во всей их непристойной наготе. Вот это и не дает богатым свободно дышать, поскольку все они совершенно подобны прекрасным с виду книжным свиткам с золотыми застежками, кожей пурпурной снаружи обтянутым, внутри же находится Фиест, плотью собственных детей угощаемый, или Эдип, сочетающийся с собственной матерью, или Терей, одновременно сожительствующий с двумя сестрами. Таковы и богатые люди: блеском окружены снаружи и известностью, внутри же под пурпурным покровом, подобно тем свиткам, много таят неслыханных поступков. Разверни любой из них, и перед тобой окажется немалая драма, достойная нового Еврипида или Софокла, а снаружи — пурпур цветистый и золотая застежка. Богачи сами сознают это, а потому ненавидят и преследуют всякого, кто уйдет от них, хорошо изучив противника, ибо боятся, что он раскроет страшные тайны богачей и расскажет о них многим.

42. Однако мне самому хочется, подобно знаменитому Кебету, нарисовать тебе как бы картину всей этой жизни, чтобы, с ней справляясь, ты знал, стоит ли тебе вступать на эту дорогу. С радостью бы обратился я с просьбой о написании к какому-нибудь Апеллесу, Паррасию, Аэцию или Евфранору; но, поскольку я затрудняюсь ныне найти кого-нибудь столь славного и безукоризненного по мастерству живописи, я по возможности кратко представлю тебе содержание картины. Итак, нарисуем прежде всего высокое и позолотой покрытое преддверие храма, не внизу в долине расположенного, но вознесенного над землей на вершину холма. И подъем к нему и крут чрезвычайно, и скользок, так что не раз тот, кто питал надежду достичь вершины, сломал себе шею, сделав один неверный шаг. Внутри же храма пусть восседает сам Плутос, допустим, весь из золота, необыкновенно прекрасный с виду и всем желанный. Поклонник его, только что взошедший наверх и приблизившийся к дверям храма, застыв от изумленья, взирает на золото. И вот Надежда берет пришедшего за руку, прекрасная и облеченная в цветистые одежды, и вводит его, совершенно потрясенного, внутрь храма. Отсюда Надежда все время продолжает идти впереди, а вошедшего принимают две другие женщины — Заблуждение и Рабство — и передают Труду, который, подвергнув несчастного многим тяжким испытаниям, в конце концов вручает его Старости полубольным и поблекшим. Напоследок пришедшим завладевает Презрение и влечет его к Отчаянию. А Надежда после этого улетает прочь и исчезает. И вот уже не через те золотые врата, сквозь которые он вошел, а через иной в противоположную сторону обращенный, потайной — выход выталкивают его прочь, нагим, пузатым, бледным стариком; левой рукой он прикрывает свой срам, а правой стискивает себе горло. При выходе несчастного встречает Раскаяние, проливающее бесполезные слезы и довершающее его гибель. На этом и заканчивается наша картина.

А теперь, любезный Тимокл, ты сам все рассмотри внимательно и обдумай, хорошо ли для тебя будет войти, как изображено на картине, сквозь главные двери, а потом через другие оказаться низвергнутым со столь великим позором. И, как бы ни поступил ты, помни слова мудреца: "Божества неповинно; вина — в собственном выборе".

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова