Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы: III век.
Флавий Филострат
ЖИЗНЬ АПОЛЛОНИЯ ТИАНСКОГО
К оглавлению
КНИГА ВОСЬМАЯ
1. А теперь отправимся в Судебную палату послушать, как будет Аполлоний держать защитительную речь, — солнце уже высоко, и врата судилища распахнуты настежь для знатных особ. Император, по словам его же домашних, в тот день не прикоснулся к пище, будучи, вероятно, слишком занят приготовлением к суду, ибо в руках у него была какая-то книга, которую он и перелистывал, то впадая в ярость, то чуть успокаиваясь. Приходится вообразить, что гневался он на законы, от коих пошли правила судопроизводства.
2. Что до Аполлония, то он почитал предстоящую тяжбу не столько борьбою за жизнь свою, сколько ученым словопрением, и свидетельство тому мы обнаруживаем уже прежде начала суда. По дороге он спросил провожавшего его писаря, куда они идут, а когда тот сказал, что ведет его в судилище, снова спросил: «А с кем я буду судиться?» — «С кем же,. как не с обвинителем!—отвечал писарь, — и судьею будет государь».— «Тогда кто же рассудит меня с государем? Я намерен уличить его в преступлении против философии». — «Да какое ему дело до философии,, даже ежели и случилось ему чем-то ее обидеть?» — «Зато философии есть дело до императора, ибо требует она от правителя пристойности». Писарь, весьма довольный таким ответом, — впрочем, он уже и при первом знакомстве выказывал свое благорасположение к Аполлонию, — спросил: «А много ли воды утечет из часов 1 за время твоей речи? Мне положено об этом знать до начала судоговорения». — «Ежели позволят мне говорить столько, сколько потребно для правосудия, —возразил Аполлоний, — то клепсидре для счета и Тибра не хватит, а ежели придется лишь отвечать на вопросы, тогда времени уйдет столько, сколько надобно для дознания». — «Итак, ты изощрил в себе противные друг другу способности умея об одном и том же говорить хоть долго, хоть коротко!» — «Способности сии не противны, но сходны, ибо ежели кто довольно способен к одному, тот и в другом не оплошает. Есть и еще один род речей, в коем соразмерно сочетаются оба упомянутых способа, по не стану я числить его третьим, ибо он-то и первенствует в словесном искусстве. Что до меня, то я знаю и четвертый способ, для суда отменный, — молчать»,— «Ну уж, от этого не будет толку ни тебе самому, ни всем, кому грозит беда!» — «А вот Сократу Афинскому, когда был он под судом, этот способ»
170 Флавий Филострат
оказался очень даже выгоден!»2 — «Какая тут выгода, когда из-за молчания своего он и умер?» — «Вовсе он не умер, это афиняне так думают» 3.
3. Таково было времяпрепровождение Аполлония перед прением с тираном. Наконец подошел он к судилищу и собирался уже войти, когда другой писарь сказал ему: «О тианиец, взойди сюда без всего!» — «Это как же? — спросил Аполлоний. — Мыться мы тут будем или судиться?» — «Переданный тебе приказ не относится к одежде, — отвечал писарь, — но государь воспрещает тебе вносить с собою в Судебную палату нательные святыни, книжные свитки, а также какие бы то ни было писчие таблицы». — «Неужто воспрещается также иметь с собою и дубину для дураков, научивших его всем этим глупостям?» Услыхав это, обвинитель завопил: «Государь, колдун грозится меня побить — научил-то тебя я!» — «Тогда ты превзошел меня в колдовстве, — возразил Аполлоний, — ибо я не сумел убедить императора, что я не колдун, а ты говоришь, что тебе удалось убедить его в противном». А пока обвинитель болтал свой вздор, неподалеку стоял один из Евфратовых отпущенников, якобы присланный Евфратом с донесением о беседах Аполлония в Ионии, а кстати и с деньгами в подарок обвинителю.
4. Вот такая перебранка вышла у них еще прежде суда, а теперь пора рассказать о судебных прениях. Судилище было изукрашено, словно для слушания праздничных речей, а сошлась в нем вся городская знать, ибо император в предстоящем дознании собирался при всем честном народе уличить Аполлония в преступном сообщничестве с опальными сенаторами. Однако же Аполлоний выказал императору столь великое презрение, что и глазом не повел в его сторону, а когда обвинитель принялся бранить его за надменность и требовать, чтобы взглянул он на всечеловеческого бога4, Аполлоний возвел очи к потолку и тем изобразил, что на Зевса он взирает, но тирана, приемлющего нечестивую лесть, полагает порочнее нечестивых льстецов. Тогда обвинитель закричал: «Пора мерить воду, государь, а то, ежели дозволишь ты ему говорить пространно, то он нас задушит своими разглагольствованиями! У меня тут список, где перечислены все статьи обвинения, — вот пусть и отвечает по каждой статье».
5. Император нашел этот совет превосходным и велел Аполлонию оправдываться в желательном для доносчика порядке, но изъял из обвинения некоторые разделы, полагая их недостойными прений, так что свел все обвинение к четырем статьям, каковые должны были, по его мнению, завести подсудимого в тупик и затруднить защиту. Итак, он спросил:
«На каком основапии ты, Аполлоний, не одеваешься в общепринятую одежду, но наряжаешься на свой особенный лад?» — «Потому, — отвечал
Аполлоний, — что одевает меня кормилица земля и бедным скотам я не в тягость». Тогда император снова спросил: «А по какой такой причине
люди именуют тебя богом?» — «А по такой, что всякий человек, почитаемый добрым, отличается званием божества». Откуда усвоил Аполлоний
вышеприведенное мнение, я объяснил ранее, в рассказе об индийских его похождениях. Третий вопрос императора был об Ефесской чуме.
«По каким побуждениям и по каким приметам ты предсказал, что в Ефесе случится моровое поветрие?» — «Пища моя легче, потому и беду
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 171
я учуял первым, а ежели хочешь, государь, поведаю я тебе и о причинах чумы». Однако же император, испугавшись, я полагаю, как бы Аполлоний не назвал причиною мора его злодейства и кровосмесительное его супружество5, да и прочие непотребные его дела, отвечал: «Нет, эти твои рассуждения мне не надобны». Затем император обратился к четвертой статье обвинения — касательно сенаторов, и здесь не стал ломиться напрямик, но прежде сделал долгий перерыв, порядком поразмыслил, и когда, наконец, приступил к допросу, то казалось, будто он того и гляди изнеможет до бесчувственности. Это было против всех ожиданий, ибо слушатели предполагали, что государь, оставив всякое притворство и не убоявшись назвать сенаторов по именам, громогласно изольет гнев свои на пресловутое их жертвоприношение. Ничуть не бывало! — вместо этого он вкрадчиво спросил: «Скажи-ка мне: вот вышел ты в такой-то день из дому и отправился в некую усадьбу, а там принес в жертву отрока — зачем?» Аполлоний отвечал, словно укоряя мальчишку: «Ладно ты говоришь! Ну конечно — ежели ушел я из дому, то где мне быть, как не в деревне? А ежели так, то уж обязательно свершил я жертвоприношение, а ежели свершил я жертвоприношение, то как было мне не вкусить от жертвенного мяса? Однако же нельзя ли представить еще и достоверное свидетельство таковых моих деяний?» Эти слова были встречены рукоплесканиями, куда более громкими, чем дозволено в государевом судилище. Тут император заметил, что слушатели сочувствуют подсудимому, и, будучи к тому же впечатлен твердостью и разумностью возражений Аполлония, объявил: «Я снимаю с тебя обвинение, но ты останься здесь, покуда не переговорим мы наедине». В ответ Аполлоний со всею отвагою промолвил: «По твоей милости, государь, гибнут от многоразличных бедствий города и повсюду на островах — ссыльные, на суше — стенания, в войске — трусость, в сенате — подозрительность! Ежели хочешь, дай и мне слово, а ежели нет — вели отнять у меня тело, ибо душу отнять нельзя — а впрочем, даже и тела ты у меня не отымешь— Но отступи, не убьешь ты меня, не причастен я смерти!»6— и, сказавши так, он исчез из судилища, что оказалось особенно уместно в сложившихся обстоятельствах. Намерения тирана были очевидны: он предполагал вести допрос не по существу дела, но с особым пристрастием, ибо, не убивши Аполлония, весьма от того возгордился — однако же Аполлоний вовсе не имел в виду ввязываться в дальнейшие словопрения и почитал наилучшим оборотом событий не таить долее природу свою, но явить вполне, что никак невозможно полонить его помимо собственной его воли. Да притом и не оставалось у него причины бояться за сенаторов, о коих тиран и спросить-то не посмел, тем лишившись повода для убийства, — как же казнить людей, по суду ни в чем достоверно не уличенных? Вот и все, что разузнал я об этом деле.
6. У Аполлония была составлена речь, которую и собирался он произнести в отведенное правилами время, однако тиран все это время занял описанньм допросом 7 — так пусть хотя бы в повести моей найдется место слову Аполлония! Я отлично понимаю, что любителям праздновитип-
172 Флавий Филострат
слоенных вывертов эта речь придется не по вкусу, ибо сочинена наперекор их правилам — слог не довольно соразмерен, словечки весьма крепкие, да и в выражениях грубость. Тем не менее, памятуя, что Аполлоний был мудрецом, я не могу признать, что было бы сообразно нраву его изощряться в сопоставлениях и противопоставлениях, обращая язык свой в бряцающую трещотку, — все это годится одним лишь витиям, да и тем не слишком надобно. Вот, к примеру, искусство судебного красноречия: выставляемое напоказ искусство это может повредить — нечего-де с умыслом заговаривать зубы присяжным! — зато неявная изощренность помогает выиграть дело, ибо опытный вития потому и опытен, что умеет сокрыть от судей искусство свое. Ну, а ежели ответ держит мудрец — ибо никогда не затеет тяжбу тот, кто и без суда может покарать обидчика!8—то надобен ему слог, совсем не похожий на слог судейских говорунов, так что даже и приготовленной речи нельзя казаться заученною наизусть, по должно звучать богодухновенным словом и не без некоторой доли надменности, дабы никоим образом никого не разжалобить, — да и возможно ли мудрецу, не унижаясь до положения просителя, взывать к состраданию присяжных? Кто внимательно слушал меня и Аполлония, тот поймет, что речь его была именно речью мудреца, — вот она.
7. «Прение наше и для тебя, государь, и для меня имеет превеликую важность, ибо грозит тебе беда, какая не грозила никакому иному самодержцу — как бы не вышло перед всеми, что без всякого законного повода ополчился ты на философию! Да и мне досталось хуже, чем некогда Сократу Афинскому, которого обвиняли, будто почитает-де он и проповедует новых богов — но хоть его-то самого никто не называл и не признавал божеством! Однако же, невзирая на столь грозную для нас обоих опасность, не усомнюсь я дать тебе советы, в верности коих вполне убежден, — ибо из-за доносчика, стравившего нас в нынешнем нашем прении, у многих сложилось о тебе и обо мне ложное мнение. О тебе воображали, будто ты согласен внимать лишь голосу гнева своего, а потому даже и убить меня готов — иное дело, возможно ли вообще меня убить. Да и обо мне думали, что я изыщу способ как-нибудь избегнуть судилища, ибо способы удрать были, и верь мне, государь, что было их даже несчетное множество. Все эти сплетни меня достигали, однако же явился я сюда безо всякого предубеждения, отнюдь не порешив о тебе заранее, что ты-де и слушать-то меня не станешь, как положено по правилам, — совсем напротив! послушный законам, ожидаю я здесь законного приговора, но и тебе советую от закона не отступать, ибо по справедливости нельзя тебе быть предубежденным и судить меня, заранее пребывая в уверенности, будто нанес я тебе некий ущерб. Прослышь ты, что армянский царь, или вавилонский царь, или прочие подобные цари, у коих и конницы превеликое множество, и лучников не счесть, и земля золотом полна, и народу — уж это-то я знаю! — тьма-тьмущая, так вот прослышь ты, что этакий царь замышляет погубить тебя и державу твою, ты бы только посмеялся — да где ему до тебя! И, однако, ты веришь, будто учепый голодранец готов схватиться с римским самодержцем, а порукою тебе в том извет египетского доносчика — не от Афины же ты все это
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 173
разузнал, хотя и говоришь, что она-де тебя опекает! Неужто — свидетель Зевс! — лесть и доносительство нынче дают негодяям такую силу? Во многих мелочах, вроде воспаления в глазу или лихорадки, или ежели пучит у тебя кишки, прибегаешь ты к помощи богов, кои честным врачеванием избавляют тебя от недугов, — так неужто не помогут тебе боги охранить державу твою и жизнь? Не от богов ждешь ты совета, кого надобно тебе остерегаться и каким оружием сокрушить врагов, нет! сделались для тебя эгидою Афины и десницею Зевса доносчики, которые, по их словам, разбираются в твоих делах получше богов и которые надзирают за тобою во сне и наяву, да только снят ли они когда-нибудь, ежели вечный их труд — черпать подлую воду подлым решетом и сочинять Илиады облыжных доносов?
Пусть они содержат конюшни, и на форум их выкатывает упряжка белых жеребцов, пусть угощаются они с золота и серебра, пусть покупают себе в усладу многотысячных красавчиков, пусть прелюбодействуют до поры тайком, а потом — когда застанут их наконец в постели — женятся на этих своих потаскухах, пусть рукоплещет толпа их славным победам, когда казнишь ты какого-нибудь попавшегося им в лапы и без вины виноватого философа или сенатора — пусть все это так, но оно и понятно: мерзавцы распустились и забыли всякий страх перед законами и народным мнением. Однако они уже настолько возгордились надо всем человеческим, что желают присвоить себе и божественный промысел, а такого я стерпеть не могу, такое и слушать-то боязно! С твоего дозволения они и тебя самого, пожалуй, притянут в суд за оскорбление божественного величества, ибо когда уже не на кого будет им доносить, то очень даже возможно, что останется им сочинять доносы только на тебя. Я понимаю, что скорее упрекаю, нежели оправдываюсь, но да буде г мне дано сказать слово в защиту законов, ибо ежели не согласишься ты слушаться законов, то и державе твоей придет конец.
Кто же поддержит поручительством своим эту мою защитительную речь? Призови я Зевса, под властью коего, сколько мне ведомо, прожил я жизнь, как тут же уличат меня в колдовстве и что свел-де я небеса на землю9. А ежели так, то не лучше ли обратиться к мужу, коего многие— но только не я! —мнят ныне усопшим, а говорю я об отце твоем, который почитал меня как раз настолько, насколько ты почитаешь его, ибо тебя он сотворил, а мною возрос. Вот он-то и станет, государь, поручителем оправдания моего! Он знаком со мною куда лучше, чем ты, ибо, еще не восприяв державу, он побывал в Египте, дабы принести жертвы египетским богам и поговорить со мною о державе своей, а повстречавши меня, нестриженого и в той же одежде, что и теперь, отнюдь не стал он допытываться о наряде моем, в уверенности, что ежели мое, так непременно хорошее, и объявил, что явился именно ко мне, а после ушел он в радости, сказавши мне такое, чего никому другому не говорил, и услыхавши такое, чего ни от кого другого не слыхал. Замышлял он овладеть державою, и этот его замысел я весьма укрепил, меж тем как прочие уже старались отговорить его от помянутых намерений, хотя отговаривали безо всякой враждебности, которую мог бы ты вообразить, но — что
174 Флавий Филострат
правда, то правда! — побуждая родителя твоего отказаться от власти, они тем самым и у тебя отнимали право в будущем эту власть обрести. Так или сяк, а я убедил его не почитать себя недостойным войти в дверь, ежели стоит он па самом пороге, и убедил соделать вас наследниками державы, а он, похвалив благодетельность совета моего, сам высоко вознесся и сыновей вознес. Неужто, почитая меня колдуном, сделал бы он меня соучастником заботы своей? Тогда лучше было ему придти и сказать: «А ну-ка, заставь Судьбу и Зевса назначить меня тираном!» 10, или: «А ну-ка, наворожи для меня подходящие знамения и яви-ка мне Солнце, восходящее на западе и заходящее на востоке!» Право, ежели почитал бы он меня искусным чародеем и хитроумными уловками старался бы заарканить державу, которую надлежало обрести доблестью, то я решил бы, что в правители он никак не годится! Притом говорил он со мною в храме и принародно, а для колдовских сборищ храм божий — место самое негодное, ибо святость противна чародейству, и колдуны делают свои дела под покровом ночи, да чтобы ночь была потемнее и чтобы доверчивому дурню нельзя было ничего ни разглядеть, ни учуять. Родитель твой вел со мною еще и частную беседу, однако же и тут с нами был Евфрат и Дион: один — враг из врагов, другой — друг из друзей, ибо никогда не отлучу я Диона от приязни моей. Неужто станет кто толковать о чародействе пред лицом столь ученых — или хотя бы притязающих на ученость — мужей? Неужто кто не остережется явить подлость свою сразу друзьям и врагам? Да притом и разговоры наши отнюдь не касались колдовства: навряд ли ты думаешь, будто отец твой, взыскуя державы, доверял колдунам более, чем себе самому, и добивался от меня, чтобы принудил я богов содействовать ему в достижении желаемого! Совсем напротив, он твердо решил взять власть еще прежде, чем пришел в Египет, а потому беседовал со мною о предметах куда более важных: о законах и о праведном богатстве, и о надлежащем благочестии, и о том, какие милости даруют боги правосудным правителям, — вот о чем желал узнать твой родитель, а колдовское ремесло такой науке противно и враждебно, ибо ежели усилится наука, то всякому колдовству придет конец.
Пора, государь, обратить внимание еще и на нижеследующее обстоятельство. Сколько ни есть искусств у людей и сколь ни многоразличны назначения этих искусств, однако же все они — ради денег, хотя от иных денег больше, от иных меньше, а от иных едва хватает на пропитание. Таковы не только ремесленные искусства, но и все прочие, почитаемые умственными или околоумственными, — все кроме истинного любомудрия. К искусствам умственным я причисляю стихотворство, музыку, звездочетную науку, школьную премудрость и красноречие — только не судебное! — а к искусствам околоумственным отношу живопись, ваяние, гончарное дело, кораблевождение и земледелие, ежели сообразуется земледелец с поворотами года, — право же, названные искусства лишь немного уступают умственным. Однако есть еще всяческие поддельные науки и ворожба, каковую ты, государь, отщодь не должен смешивать с волхвованием, ибо истинное волхвование достойно превеликого почета, хотя я и не
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 175
могу пока решить, относится ли оно к числу искусств. А вот колдовское ремесло я именую лжеумственным, ибо колдуны утверждают мнимое, отрицают сущее и живы, по-моему, лишь заблуждениями обманутых простаков, ибо чародейная премудрость тверда глупостью тех, кто верит и платит чародеям, а сии искусники весьма охочи до денег и, ежели что измыслят, так уж всегда корысти ради, — потому-то выискивают они тех, кто побогаче, завлекая их обещаниями, будто могут-де добыть все, чего бы те не пожелали. Уж не приметил ли ты, государь, у меня лишних денег, а от того и решил, что я — опытный жулик? А ведь родитель твой почитал меня бессеребренником! Где тут у меня письмо от этого благородного и божественного мужа? Сейчас я докажу правдивость слов моих, ибо отец твой в нижеследующем послании хвалит меня, помимо прочего, еще и за бедность. «Самодержец Веспасиан Аполлонию-философу: радуйся! Когда бы все люди, Аполлоний, пожелали любомудрствовать по-твоему, то премного счастливы были бы и философия и бедность, ибо философия стала бы неподкупной, а бедность добровольной. Будь здоров!»
Итак, да будет мне заступником родитель твой! Превознося неподкупную мою философию и добровольную бедность, он, без сомнения, разумел происшествия в Египте, когда Евфрат и с ним множество притворных любомудров, явившись на поклон к самодержцу, без зазрения совести вымогали у него деньги, между тем как я не только не донимал его такими просьбами, а еще и разоблачил бесстыдство вымогателей. Сам-то я с юных лет брезговал деньгами, так что даже наследственное свое имение — а было оно весьма изрядным! — роздал братьям, родичам и неимущим, ибо уже тогда постиг всю бренность богатства и потому, как говорится «от родимой печки», приучался ничего для себя не желать. Ходил я в Вавилон, ходил к закавказским индусам, ходил к индусам за Гпфас и повсюду соблюдал те же правила, однако о странствиях своих я сейчас умолчу, а скажу лишь, что и в чужих краях не был охоч до денег. Пусть будет свидетелем тому этот вот египтянин12 — он винит меня, будто я свершал π замышлял такие и сякие злодейства, да только пе говорит, много ли я этими злодействами заработал и о какой корысти радел! Неужто я кажусь ему дураком, который сам себя обижает, колдуя даром, пока прочие наживают колдовством пропасть денег? По-моему, это все равно, что торговое объявление: «Заходите, простофили, я тут колдую и денег не беру! Кому дармовой ворожбы? Уйдете с прибытком, а мне останутся беды да судебные повестки!».
Но, отвлекаясь от подобных глупостей, спрошу-ка я лучше обвинителя, на которую статью его обвинения надобно мне прежде отвечать. А впрочем, стоит ли спрашивать? Сам-то он сначала говорил о моей одежде и еще о том, — свидетель Зевс! — что я ем и чего не ем. Защити меня здесь ты, о божественный Пифагор, ибо вменяемые мне в провинность правила установил ты, а я лишь истово восприял! Итак, государь, все, потребное человеку, родит земля, и потому всякому, кто желает согласия с живыми тварями, ничего, что не от земли, не надобно, ибо иные плоды он у кормилицы своей собирает, а иные пожинает в подобающее всякому овощу время, меж тем как у прочих людей с землею согласия
176 Флавий Филострат
нет, и потому ради пищи и одежи вострят они ножи на чад ее. Этих-то последних и порицают индийские брахманы, а от них тому же научились и нагие эфиопы, а уж отсюда позаимствовал правила свои и сам Пифагор — первый эллин, спознавшийся с египтянами. И вот Пифагор, воротивши земле одушевленных тварей, стал вкушать лишь плоды земные, именуя их беспорочными, ибо они сообразно питают тело и душу. Затем он объявил нечистой одежду из шерсти и кожи — а так одеваются весьма многие, — облекся в холстину и по тому же своему правилу обулся в тростниковые сандалии. От таковой чистоты были ему премногие выгоды, из коих наипервейшая — познание собственной души. Воистину, родился он в те времена, когда троянцы бились за Елену, и был прекраснейшим и вежественнейшим изо всех детей Панфа, однако опочил столь юным, что даже Гомер оплакал смерть его. После переходил он из тела в тело по воле Адрастеи — душегонительницы и, наконец, снова вернулся в образ человечий13, явившись на свет сыном Мнесархида Самосского, соделавшись из дикаря мудрецом, из троянца — ионянином и достигнув столь великой непричастности к смерти, что не забыл даже и о том, как довелось ему побывать Евфорбом. Вот кто был пращуром мудрости моей — не сам я изобрел сию науку, но лишь получил ее в наследство от поименованного мужа! А я? Неужто сужу я тех, кто тешится красноперыми каплунами илифасийскою и пеонийскою дичиною 14, которую кормят на убой ради всеядного их чревоугодия? Неужто укорил я хоть кого за рыбную снедь, которая обходится сиятельным особам дороже, чем некогда обходились коринфские скакуны? Неужто я хоть раз позавидовал пурпурному плащу или мягкотканной и пестроцветной одежде? А вот меня — дивитесь, боги! — тянут в суд за невинные лакомства, за лук да за изюм! Даже и рубищу моему нет от изветчика покоя, и он догола раздеть меня готов, ибо такая-де одежда в превеликой цене у колдунов! А между тем, ежели оставить в стороне рассуждение об одушевленном и неодушевленном и соответственно о чистоте и нечистоте, неужто холст хоть чем-нибудь лучше шерсти? Шерсть добывается от кротчайшей и любезнейшей богам твари: скота сего и боги не стыдятся пасти15, да еще — свидетель Зевс! — некогда сия тварь удостоилась златовидности16 то ли от богов* то ли от преданий людских. Ну, а лен сеют, где случится, ни ρ каком золоте тут и речи нет, однако же и от живой твари его не стригут, πσ каковой причине почитают его чистым индусы, а вслед за ними эфиопы — потому-то нам с Пифагором и пристало облекаться в холстину для бесед и молитв и жертвоприношений. Также и ночью почиваем мы под холщовым одеялом чистоты его ради, ибо воистину всякому, кто живет по тем же правилам, что и я, сновидения ниспосылают изо всех своих знамений лишь неложные.
А теперь оправдаюсь касательно волос — тех, прежних, — ибо в обвинении значится, что волосы-де у меня нестрижены-нечесаны. Не меня тут должны корить египтяне, но завитых юнцов, кои златыми своими кудрями завлекают дружков и подружек и вместе развратничают! Пусть себе радуются и веселятся, пусть ухаживают изо всех сил за кудрями и умащают их благовониями, а мне завлекательность не пристала, ибо я
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 ill
страстен лишь бесстрастием, и вот мой ответ подобным хлыщам: «О жалкие негодяи! Не порочьте облыжным доносительством дорийские заветы, ибо долговласие сие пошло от спартанцев, кои прилежали ему как раз в ту пору, когда отменно преуспевали в битвах! Потому-то Леонид, царь спартанский, ходил долговласым ради мужества своего, внушая почтение друзьям, а врагам — страх, однако же не ему одному подражали спартанцы долговласием, но равно Ликургу и Ифиту. Да и мудрецу надобна оберегать власы свои от бритвы, дабы не сквернить железом вместилища, в коем обретаются источники всех чувствований и вдохновений, из коего родится молитва и глагол, изъясняющий мудрость. Вот Эмпедокл некогда повязал власы свои красно-пурпурною повязкою и так щеголял по эллинским улицам, сочиняя вирши о том, что обратился-де из человека в бога, а у меня-то и космы нечесаны, и никаких таких песен петь о них мне надобности не было — и все же волокут меня в суд. Да и что толку говорить об Эмпедокле? Лучше бы воспевал он не себя, а свою удачу, ибо современники не писали на него доносов.
Впрочем, не стоит долее рассуждать о волосах, которые уже острижены, — тут злоба опередила дознание! Та же злоба вынуждает меня теперь отвечать на другое и весьма тяжкое обвинение, исполняющее ужасом не только тебя, государь, но и самого Зевса. Обвинитель говоритг будто люди почитают меня богом и будто находятся среди них такие, которые принародно утверждают, что ошеломил-де я их перунами своими. Но право же, прежде чем уличать, следовало объяснить, какими уговорами и какими чудодейственными словами и делами понуждал я людей чтить во мне бога. Никогда не говорил я эллинам о прошлых и будущих воплощениях души моей, хотя мне они и ведомы, никогда не распускал о себе никаких таких слухов, никогда не прорицал и не пророчествовал 17, а уж без этого на божеский чин и притязать не стоит. Что-то не знаю я ни одного города, в коем был бы издан указ о соборных жертвах Аполлонию, хотя и стяжал я немалый почет у всех просителей, чего бы они не просили. А просили меня порою — исцелить недужных, порою — добавить святости таинствам и жертвоприношениям, порою — искоренить распутство, порою — укрепить законы, и наградою мне была лишь то, что люди становились лучше, чем прежде. Но неужто и этими своими делами я тебе не угодил? Ежели у волопаса в стаде порядок, та и у хозяина он в милости, и ежели попечением пастуха овцы тучнеют, то прибыль достается господину, да и пасечник бережет пчел ради того, чтобы не пришли в запустение хозяйские ульи, — вот так и я для твоей же выгоды исправлял городские дела, не допуская их придти в ничтожество. Пусть бы даже и почитали меня богом — и это заблуждение тебе на пользу, ибо тем усерднее внимали мне люди из опаски не угодить небожителю! Впрочем, таковых заблуждений они не питали, но верили, что человек несколько сродни божеству, а потому единственный из живых тварей познает богов и судит о собственной своей природе и о соучастии ее в божественной святости, ибо самый-де облик человеческий сходен с обликом божьим, как изъясняют нам живопись и ваяние, да и
178 Флавий Филострат
добродетели людские, без сомнения, от богов, и, стало быть, всякий, кто причастен к добродетели, богоподобен и свят.
Не стану утверждать, будто таковые воззрения от афинян: хотя афиняне и стали первыми прозывать людей праведниками, олимпийцами и прочими подобными именами, однако же их и нас научил этому Аполлон в Пифийском своем прорицалище, а было это так. Когда в упомянутый храм пришел из Спарты Ликург, незадолго перед тем составивший законоположение, посредством коего навел порядок у лакедемонян, то Аполлон приветственным глаголом подтвердил славу его и в самом начале вещания изрек, что колеблется, именовать ли ему гостя человеком или богом19, а в дальнейшем пророчестве называл Ликурга богом, порешив так потому, что тот был добрый человек. Однако же никакого судебного дознания по сему поводу не состоялось, и не грозили спартанцы Ликургу никакими напастями за то, что он-де причислен к бессмертным, хотя он отнюдь не отрицал пифийского пророчества, с коим согласились и земляки его, — они-то, без сомнения, заранее были уверены, что пророчество точно таким и будет.
Теперь скажу касательно индусов и египтян. Египтяне облыжно винят индусов во многих прегрешениях, но особенно бранят их житейские правила. Впрочем, с учением о Творце всего сущего они согласны и даже сообщили его другим народам, хотя учение сие идет от индусов, а состоит в нижеследующем: есть Творец всякого первоначала и всего сущего, а побудительная причина такового творения в доброте Творца. А я, разделяя упомянутое мнение, утверждаю еще, что, поелику доброта сродни богу, то и в добрых людях заключена некая часть божества. Сотворенный мир прплежит творцу своему и разделяется на части небесную, морскую и земную — этим последним равно причастны люди, хотя доля каждого определяется случайностью. Однако же некий мир прилежит и доброму человеку, заключаясь в пределах мудрости его, — и ты сам согласишься, государь, что миру мудрости и владетель надобен богоподобный20. Каково же устройство сего умного мира? Души взбалмошные в безумии своем хватаются за любой порядок, а потому законы у них в упадке, скромности нет, благочестие нечестиво, и жаждут они лишь празднословия и роскоши, из коих произрастает порочная праздность — злая советчица всякому делу. Души хмельные колеблются во все стороны, и никакая сила не усмирит их буйства, хотя бы упились они всеми зельями, кои почитаются снотворными, вроде как мандрагора. Итак, надобен человек для попечения о порядке в таковых душах, и человек этот есть явившийся от мудрости бог, ибо он один способен изгнать из людских душ сладострастные похоти, от коих они дичают и преступают общепринятые обычаи, и он же способен победить корыстолюбие, от коего они жалуются на нищету, ежели только богатства не текут к ним прямо в разинутую пасть. Быть может, такой человек и от убийства сумеет удержать, но смыть с убийцы нечистоту его невозможно ни мне, ни даже богу-Всетворцу21.
Теперь, государь, пора ответить на обвинение касательно Ефеса и тамошнего исцеления, а египтянин пусть сам судит, есть ли тут что
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 179-
в пользу обвинения. Право же, обвинение такое, как если бы это у скифов или у кельтов где-то на Истре или на Рейне был город ничуть на хуже ионийского Ефеса, да притом еще и укрепленный против тебя мятежными варварами, и если бы погибал этот город от морового поветрия,, а Аполлоний бы явился туда целителем! Впрочем, у мудреца и тут найдется оправдание, ежели только желает полководец одолеть врага мечом, а не заразою, — но мы-то с тобою, государь, никаким городам не хотим погибели, и уповательно не узрю я более такой напасти, чтобы недужные кончались даже во храмах! Однако же нет нам дела до дикарей и до их здравия, ибо они нам даже и не союзники, а злейшие враги, но неужто кому захочется отнять спасение у Ефеса? У Ефеса, чьи обитатели произошли от чистейшего аттического корня, у Ефеса, который процвел, превзойдя все города, сколько их ни есть в Ионии и в Лидии, который простерся в море22, ибо земли, на коей был он заложен, ему не достало, который богат ученостью, полон философами и витиями, от коих и сила его, ибо не конницею могуч сей город, но несчетным множеством приверженных мудрости горожан, — так неужто найдется, по-твоему, хоть один мудрец, который бы не постарался для такого города елико возможно? Да притом, ежели помнит этот мудрец, как Демокрит избавил некогда Абдеру от чумы23, да ежели знает о Софокле Афинском, который, сказывают, заговорил не ко времени повеявшие ветры24, да еще слыхал и об Эмпедокле, как остановил он грозовую тучу25, дабы не разверзлась она над жителями Акраганта!
Обвинитель меня прерывает, — слышишь, государь? — и говорит, что винят-де меня не в спасении ефесян, но в том, что я заранее напророчил им моровую язву, а это-де для мудрости непосильно и похоже на чудо, так что не явилась бы мне столь великая истина, не будь я колдуном и злодеем. Как тут оправдаться даже и Сократу, который сам объявлял, что познания его — от демона26? Как оправдаться обоим ионянам — Фалесу и Анаксагору, — из коих один предсказал богатый урожай маслин27, а другой — многие небесные напасти28? Неужто пророчества их были колдовскими? По различным обвинениям приходилось им отвечать суду, однако же никто и никогда не винил их в колдовстве за пророческий их дар — да над такими обвинениями только посмеялись бы! Даже в Фессалии, где о женщинах злословят, будто они хоть луну с неба утащить сумеют, никто не поверит подобным изветам на мудрецов.
Как же сумел я угадать грядущую на ефесян напасть? А вот как. Ты уже слыхал, что не ем я обычную пищу, но кормлюсь по-своему легче и слаще иных чревоугодников, — об этом было говорено еще в самом начале. Таковая пища, государь, сохраняет чувствования в некоей несказанной прозрачности, не допуская их помутиться никакою нечистотою и позволяя разглядеть, словно в ясном зерцале, все сущее и грядущее. Потому-то и не станет мудрец дожидаться, пока дохнет заразою земля или — ежели погибель идет сверху — повеет гнилостью воздух; нет, узнает он беду еще за воротами — после богов, однако же прежде многих людей, ибо боги постигают грядущее, люди — сущее, а мудрецы — предстоящее. Что до причин мора, то о них, государь, ты допроси меня
180 Флавий Филострат
наедине — принародно о них говорить нельзя, тут дело похитрее. Вот и выходит, что только пища вроде моей дает чувствованиям превеликую остроту и силу предугадать наиважнейшие и предивные происшествия. Найти доказательства словам моим возможно как умозрительные, так и действительные, а из последних не худшим свидетельством будет именно то, что относится к ефесскому мору, ибо первопричину чумы, принявшую обличье нищего старика, я распознал и, распознавши, одолел, тем не просто прекратив болезнь, но совершенно ее искоренив. А кому я тогда молился, ясно по храму, воздвигнутому в Ефесе в память о названном происшествии, — это храм Геракла Оборонителя, и выбрал я сего бога в помощники за мудрость его и храбрость, ибо избавил он некогда от мора Элиду, смыв с земли пагубную гниль, накопившуюся от Авгиева тиранства.
Неужто, по-твоему, государь, хоть один честолюбец, возмечтавший прослыть колдуном, уступит подвиг свой божеству? Откуда же добудет он поклонников искусству своему, ежели станет отсылать их на поклон к богу? Да и какой колдун станет молиться Гераклу? Все эти полоумные бедняги объясняют удачи свои рытьем ям да помощью преисподних богов29, но уж Геракла никак невозможно причислить к таковым богам, ибо он чист и к людям милостив. Я молился ему некогда в Пелопоннесе, потому что разоряла в ту пору всю Коринфскую округу кровожадная нежить, пожиравшая пригожих молодцов, — и Геракл помог мне одолеть ее, не требуя взамен никаких особенных даров, но лишь медовую лепешку, да горсть ладана, да подвиг во спасение людей, ибо довольствовался он таковою наградою также и у Еврисфея. Не тяготись же, государь, слушая о Геракле, — воистину, для людей он милосердный спаситель, а потому и Афине любезен.
Однако же ты торопишь меня оправдаться касательно жертвоприношения — это вижу я по мановению десницы твоей, — а ежели так, то выслушай правдивый мой ответ. Воистину, все делал я ради спасения людей, но и ради этого ни разу не заклал я жертвы! Невозможно мне ни свершить заклание, ни коснуться священной крови, ни даже молиться, взирая на нож или назначенную ему жертву. Уж не принимаешь ли ты меня, государь, за скифа? Не из дикарских стран я сюда явился и никогда я не знался ни с какими таврами и массагетами, а иначе и у них переменил бы жертвенные уставы. Да и с чего бы мне докатываться до подобного безрассудства? Уж столько рассуждал я о волхвовании и когда ему какая сила, уж настолько лучше всех людей постиг, что являют боги промысел свой благочестным мудрецам даже и безо всякого волхвования, — то зачем бы мне марать себя убийством, оскверняясь бесполезными и гнусными потрохами? От таких дел стал бы я нечист и отошел бы от меня глагол небесный!
Впрочем, и помимо ненависти моей к подобным жертвоприношениям, ежели порасспросить обвинителя о предыдущем его обвинении, то тут он сам окажется моим защитником. Говорит же он, будто я безо всяких жертвоприношений предсказал ефесянам мор, — а тогда что мне толку проливать кровь ради познаний, коими я и без того обладаю? Что мне
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 181
толку волхвовать ради того, в чем заранее уверены и я и мой обвинитель? Право, ежели попал я под суд из-за Нервы и его товарищей, то лишь повторю сказанное тебе в третьегоднепшем нашем разговоре, когда винил ты меня в этом же самом преступлении: я почитаю Нерву достойным любых должностей и всяческих похвал, по :пОающих доброй его славе, однако же бремя государственных ьабот ему непосильно, ибо тело его расслаблено недугом, от коего и разум его столь изнемог, что даже на домашние дела его не хватает, — потому-то и хвалит он тебя за крепость тела и ясность ума, а ничего тут необычного, по-моему, нет, ибо склонность восхвалять то, чего самому недостает, заложена в самой природе человеческой. Да и ко мне питает Нерва известное почтение: никогда я не видывал, чтобы он при мне смеялся и шутил, как то в обычае меж друзьями, но напротив, всегда говорит он со мною с превеликою учтивостью, будто отрок с отцом или учителем, а иной раз даже и краснеет. Притом он знает, сколь похвальна в глазах моих кротость, и от того слишком прилежно упражняет в себе сию добродетель, так что порою кажется мне его самоуничижение чрезмерным. Да неужто кто поверит, будто возмечтал о державе тот самый Нерва, который рад, когда хоть дома-то успеет управиться? Неужто дерзнул бы он обсуждать со мною великое, когда и от всякой малости робеет? Неужто стал бы он со мною делиться замыслами, коими — ежели думал он по-моему — ни с кем делиться невозможно? Да и сам-то я могу ли зваться мудрецом, ежели стану судить о его намерениях, доверяя волхвованию, а не мудрости? А что до Орфита и Руфа, то их я отлично знаю: люди они честные и разумные, хотя и лентяи, а ежели кто взводит на них напраслину, будто взыскуют они тиранствовать, так уж и не ведаю, про кого хуже врут, про них или про Нерву, с коим они якобы в сговоре, — да какие из них заговорщики? Проще поверить, будто Нерва ломится к власти!
Есть и другие обстоятельства, о коих подобало поразмыслить обвинителю прежде, чем призывать меня к ответу, а именно: какая мне корысть от помощи мятежникам? В обвинении не сказано, что получал я от них деньги, или что склонили они меня к преступным деяниям подарками. Остается рассмотреть, не притязал ли я на большее, отложивши притязания свои до того срока, когда заговорщики уповательно овладеют державою, — тут уж мог бы я требовать много, а получить еще того больше, да только возможно ли такое доказать? Вспомни, государь, собственное твое правление и времена твоих предшественников, то есть брата твоего и отца, а еще Нерона, при коем занимали они важные должности, — при этих императорах и прожил я у всех на виду почти всю жизнь, а прежде того путешествовал по Индии. Так вот, за тридцать восемь лет — а ровно столько прошло годов с той поры и до нынешнего времени — ни разу не переступал я царских порогов, разве что в Египте видался с родителем твоим, однако не был он еще в ту пору самодержцем, а в Египет явился, по его же словам, ради мепя. Никогда не пресмыкался я перед государями для подлой корысти — хоть с ними самими говоря, хоть с народом о них, никогда не похвалялся, что получаю-де письма от императоров и сам им пишу, никогда не льстил владыкам в надежде на подарки. И все-
182 Флавий Филострат
таки, ежели ты, поразмыслив о оедности и оогатстве, спросил иы меня, к которому разряду я себя причисляю, я бы ответил: к богачам из богачей, ибо ничего мне не надобно, а это — точно как все сокровища Лидии и Пактола. Так неужто стану я, и от вашего-то семейства ничего ею бравший, хотя и почитал владычество ваше прочным, дожидаться подарков от тех, кто еще и не правит, но лишь со временем то ли овладеет, то ли не овладеет державою? Зачем замышлять мне смену правления, ежели не старался я ни о каких наградах, даже и от предержащих властей? Сколько может заработать философ, польстивши сильным мира сего, видно по Евфрату, — да что тут говорить, не одни деньги он заработал! Всякого добра у него хоть пруд пруди, так что он уже сговаривается с менялами, словно какой-нибудь лавочник или приказчик, или мытарь» или ростовщик, — ради купли-продажи он на все готов! Вот он-то всегда отирается у дверей вельмож, привратника там реже встретишь, чем его» так что эти самые привратники часто гонят его в тычки, словно прожорливого пса. Зато никакому философу он ни разу и медяка не подал, деньги у него в кубышке, а что осталось, тем он платит этому вот египтянину, востря язык, который лучше бы окоротить.
Впрочем, Евфрата я оставлю тебе, ибо ты, ежели противнa тебе лесть, найдешь его еще гнуснее, чем сумел я описать, а ты дослушай лишь мое оправдание. Где тут следующая статья обвинения, чтобы мне отвечать? Вот тут, государь, обвинитель прямо-таки причитает над аркадским отроком, коего якобы прирезал я темной ночью — уж не знаю, не во сне ли? — и который назван сыном честных родителей, да притом еще и пригожим, ибо аркадяне и в нищете красивы, и он-де плакал и просил, а я его-де все равно прикончил и после, обагрив руки детскою кровью, молил богов открыть истину о грядущем. До сих пор винили только меня, а тут еще и на богов взводят напраслину, ибо далее сказано, будто боги молитве моей — этакой молитве! — вняли и даровали жертве моей благие приметы, отнюдь не покарав меня смертью за нечестие. Стоит ли говорить, государь, что обо всех этих гнусностях и слушать-то гнусно? Однако же, отвечая только за себя, спрошу еще: а кто этот аркадяннн? Ежели взаправду род его не безвестен и звание его не рабское, то пора тебе полюбопытствовать, как зовутся родители его, и из какого он дома, л в каком из аркадских городов вскормлен, и от каких алтарей уволокли его сюда заклания ради, — изветчик-то об этом ничего не говорит, хотя и горазд врать! Выходит, что винят меня в убийстве раба, ибо к какому званию, кроме рабского, подобает причислять того, у кого нет ни имени, пи рода, ни города, ни отеческого дома? Воистину так, ибо — клянусь богами! — повсюду безымянность. Ну, а тогда, где торговец, продавший раба? И где тот, кто купил его в Аркадии? Похоже, что отрок — из той породы, которая особенно хороша для гаданий по потрохам, но ежели так, то и куплен он за большие деньги, да еще кто-то нарочно плавал в Пелопоннес, чтобы доставить его из Аркадии сюда. Рабов — хоть из Понта, хоть из Лидии, хоть из Фригии — можно купить и тут, всякий видел, как гонят их сюда стадами, ибо эти и все прочие дикари всегда были в подчинении у чужеземцев и до сей поры не почитают рабство за-
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 183
зорным, а у фригийцев в обычае продавать даже и детей и родичей, отнюдь о том не сожалея. Но эллины еще любят свободу и никакой эллин ни за что не продаст соотечественника на чужбину, а потому охотникам за рабами и работорговцам в Элладу ходу нет, а уж тем паче в Аркадию, ибо аркадяне изо всех эллинов самые вольные и притом им самим надобно рабов побольше. В Аркадии обширные нивы и пастбища, да и лесов много — не только по склонам гор, но и повсюду в долинах, — вот и надобно аркадянам без счета пахарей и пастухов, и свинопасов, и козопасов, и волопасов, и погонщиков для быков и лошадей, а еще надобны им во множестве лесорубы, так что этому ремеслу обучают в Аркадии с малолетства. Но пусть бы страна у аркадян была не такова, пусть бы не различалась она от всех прочих стран, и пусть бы аркадяне продавали детей сеоих в рабство — какая польза для пресловутой моей мудрости в том, чтобы заклать именно аркадянина? Или аркадяне настолько умнее всех прочих эллинов, что даже и потроха у них изо всех человечьих потрохов самые многозначительные? Куда тем! Аркадяне — из неучей неучи и во всем прямые свиньи30, так что не зря кормятся они желудями. Похоже, что в защите своей впал я в несвойственное мне витийство, принялся расписывать аркадские нравы и завел свою речь в Пелопоннес, а подобает ответить на обвинение так: никаких жертв я не приносил и не приношу! Даже жертвенной крови, уже пролившейся на алтарь, я не касаюсь, ибо таков завет Пифагора и сподвижников его, и такие же правила у нагих египтян, равно как и у индусов, от коих и повелись начала премудрости Пифагоровой. Тех, кто следует названным заветам, боги отнюдь не почитают неправедными, но дозволяют им жить до старости в телесном здравии, не зная недугов, непрестанно возрастая мудростью, не поддаваясь тиранству и ни в чем не ведая нужды. По-моему, очень даже справедливо просить у богов милостей за чистые приношения! Право, я уверен, что боги держатся о жертвах такого же мнения, что и я, и что богатые ладаном земли расположили они на чистом краю вселенной как раз для того, чтобы не губили мы железом живых тварей и не кропили алтари кровью, но воскуряли бы богам благовония. А вот у обвинителя выходит, что позабыл я богов и себя самого и свершил жертвоприношение против всех своих правил — да и против всяких человеческих правил!
Названное в доносе время также опровергает возводимый иа меня извет. Пусть, ежели в тот самый день, когда якобы свершил я преступление, итак, ежели в тот день был я в деревенском поместье, то и вправду заклал жертву, а ежели заклал, то и мяса отведал, — однако же спроси-ка меня, государь: а вдруг я в тот день и из Рима-то не уходил? Вот ты, о наилучший из государей, бывал в окрестностях Рима, однако не признаешь на этом основании, будто приносил человеческие жертвы! Да и обвинитель мой там бывал — так ведь и он не признается в человекоубийстве! И такое же можно сказать о тысячах людей — лучше уж выдворить их по месту жительства, чем предъявлять им обвинения, из коих явствует, что самое присутствие в Риме есть доказательство свершенного злодеяния. Уже то, что я пришел в Рим, очевидно опровергает мое участие
184 Флавий Филострат
в заговоре, ибо жить в городе, где повсюду глаза и повсюду уши, которые слышат, что есть и чего нет, не очень-то пристало заговорщикам, если только не торопятся они помереть, потому что в таких обстоятельствах люди разумные и осторожные даже дозволенными делами занимаются с опаскою.
Но скажи все-таки, обвинитель, что делал я в ту пресловутую ночь? Когда бы спросил ты об этом самого себя, коли уж явился задавать вопросы, то пришлось бы тебе ответить: я измышлял ябеды и обвинения против честных людей, старался погубить невинных и обмануть государя, дабы опозорился он ради моих успехов. Ну, а ежели спросишь ты меня, то как философ я отвечу, что радовался смеху Демокритову3l надо всеми людскими делами, а как человек скажу нижеследующее. Филиск Мелосский, четыре года бывший сотоварищем моим в любомудрии, был в то время болен, а я у него ночевал, ибо занемог он столь тяжко, что от болезни своей скончался. Свидетель Зевс, уж сколько я молился о чуде для спасения жизни его! Найдись хоть какие песнопения Орфеевы, дабы воротить мертвого, уж я бы их наизусть выучил! Да я бы, наверно, и под землю пошел за Филиском, будь туда ход, — до того был он мне любезен истовым своим любомудрием, коему был он привержен в согласии с уставами моими.
Все вышесказанное, государь, ты можешь услыхать и от коясуляра Телесина, ибо он также был при Филиске и ходил за ним в ту ночь не меньше моего. А ежели не доверяешь ты Телесину — как-никак он тоже из философов, — то призываю я свидетелями лекарей, а именно Селевка Кизикийского и Стратокла Сидонского, а ты спроси у них, правду ли я говорю. Да было при них тогда больше тридцати учеников — найдутся и из их числа свидетели; ну, а ежели стану я приглашать свидетелями еще и домочадцев Филиска, то ты решишь, будто я стараюсь затянуть тяжбу, ибо упомянутые домочадцы недавно отплыли из Рима в отечество свое, дабы воздать усопшему подобающие почести. Итак, выходите, свидетели, — для того вас сюда и звали.
(Свидетельские показания).
Из свидетельских показаний со всею очевидностью явствует, сколь далеко от истины до извета, ибо дело было не в предместье, а в городе, не на открытом месте, а в доме, пе с Нервой, а с Филиском, и никого я не убивал, но молился о жизни и не ради державы, но ради любомудрия, и не преемника тебе я назначал, но старался спасти собрата.
При чем же тут аркадский отрок? Что за басни о каком-то заклании? Зачем уговаривают тебя, будто басни эти правдивы? А между тем и небывалое сбудется, ежели присудишь ты ему быть! Как же порешишь ты, государь, с этим невероятным жертвоприношением? Что правда, то правда, бывали в старину волхвы, весьма искушенные в гаданиях по жертвам, — стоит назвать Мегистия Акарпанского, Александра Ликиянина или Силана Ампракийского: Мегистий был волхвом при спартанском царе Леониде, ликиянин — при Александре Македонском, а Силан — при том Кире, который домогался царства. Ежели и содержатся
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 185
в человечьих потрохах некие наияснеишие и премудрые и правдивые приметы, то, пожалуй, в те времена подобные обряды были возможны, ибо первоприсутствовали на них цари, у коих хватало и кравчих, и пленников, да притом могли они невозбранно обойти закон, не опасаясь никаких доносов, ежели кого и прирежут. Думаю, впрочем, что как мне, попавшему сейчас в беду именно по таковому доносу, так и вышеупомянутым царям подобные жертвы были противны, и вот почему. Бессловесные твари влачатся на заклание в неведении смерти, так что и нутро у них остается невзбаламучениым, ибо не знают они о предстоящих муках. Не то человек: вечно носит он в душе свою смерть, даже когда и бояться-то еще нечего, а тем более невозможно ему, видя смерть прямо пред собою, являть нутром своим какие-то там приметы. Нет, не годится человек в жертву!
Чтобы понять, насколько верны и согласны с природою мои умозаключения, прими, государь, во внимание нижеследующее. Вот печень, о коей опытные гадатели говорят, что она-де есть треножник их волхвования, — однако же, во-первых, чистая кровь содержится не в печени, но в сердце, каковое и гонит эту кровь по жилам через все тело, а во-вторых, поверх печени лежит желчный пузырь, возбуждаемый гневом и страхом, от чего желчь проникает внутрь печени. А именно, вскипая от раздражения и не довольствуясь собственным своим вместилищем, желчь выплескивается в печеночные протоки и так совершенно заливает гладкие доли, назначенные для гадания, а от страха желчь, напротив, сгущается и впитывает с гладких долей весь свет, ибо тогда убывает даже чистота крови, дающая печени свойственный ей лоск, потому что в упомянутых случаях кровь сообразно природе своей оттекает к предсердиям, струясь поверх желчной гущи. А тогда, государь, что толку в жертве, в коей и смысла-то не доищешься? А бессмысленность эта — от самой природы человеческой, ибо человек ведает свою смертность, и когда люди отходят, то смелые умирают во гневе, а трусливые в страхе. По таковой-то причине и волхвы — кроме вовсе уж непонятливых и диких — предпочитают приносить в жертву овнов и козлов, поелику скоты сии глупы и почти бесчувственны, а вот петухи и кабаны, и быки для волхвования не годятся из-за строптивого своего норова. Я понимаю, государь, что рассердил обвинителя, обретя в тебе столь мудрого и ученого слушателя, и кажется мне, что оправдание мое ты приемлешь, — ну, а ежели что-либо высказал я неясно, так можно тебе и переспросить.
Итак, я ответил на обвинения этого вот египтянина, однако полагаю, что невозможно обойти молчанием также и Евфрата с его изветами, а ты суди сам, государь, который из нас более философ. Он только и старается, как бы сочинить на меня какую-нибудь клевету, а я брезгую даже и ответить ему, он видит в тебе самовластного царя32, а я законного правителя, он дает тебе против меня меч, а я вручаю тебе для отпора ему слово.
Итак, Евфрат клевещет о речах, произнесенных мною в Ионии, утверждая, будто говорил я тебе во вред, а было вот что. Говорил я о Судьбе и Доле, а примеры подбирал из царских подвигов, ибо само-
186 Флавий Филострат
державный ваш удел почитается среди людей величайшим. Рассуждал я о могуществе Судьбы и о том, что Судьбу с пути не своротишь и спряденное не распрядешь, а стало быть, ежели суждена кому-либо держава, коей еще владеет другой правитель, и ежели правитель этот убьет сужденного своего преемника, дабы не отнял тот державу его, то во исполнение судьбы даже и убиенный воскреснет. В речах у нас принято кое-что преувеличивать для убеждения маловерных слушателей — ну, врода как если бы я сказал: «Кому назначено сделаться плотником, тот и будет плотником, хотя бы отрубили ему обе руки, а кому назначено быть в Олимпии первым среди бегунов, тот и победит, хотя бы и со сломанною ногою, а кому судила Судьба быть метким стрелком, тот и будет стрелять без промаха, даже если и зрения лишится». Выбирая примеры о царях, я обращался, разумеется, к сказаниям о домах Акрисия и Лаия, и об Астиаге Мидийском33, и о многих других, почитавших власть свою прочною: иные из них убили, как им мнилось, детей своих, иные других наследников — и все же потом мнимоубиенные по воле Судьбы явились из безвестности и поотнимали у царей их царства. Будь я склонен к лести, я сказал бы, что вспоминал и о тебе: о том, как осадил тебя некогда на этом холме Вителлий и как сгорел храм Зевса — сгорел на ближайшем к городу склоне!—и как Вителлий говорил, что ежели ты не сбежишь, то дело сделано, а был ты в ту пору совсем юн, не то, что ныне, однако же Судьба судила иначе, и вот пропал Вителлин вместе со всеми своими расчетами, а ты сейчас вон где! Но не стану я строить лиру свою на льстивый лад, ибо полагаю его неуместным и неблагозвучным, — итак, я обрываю струну, а ты думай, что я о тебе ни разу и не вспомнил,, но рассуждал только о Судьбе и Доле, при этом якобы проповедуя против тебя. Пусть так — но почти все боги терпят подобные рассуждения и даже Зевс не гневался, внимая словам о ликиянине:
Горе! Я зрю Сарпедону.. ,34,
да и прочему в этом роде касательно себя самого, например, будто объявляет он, что вручает-де сына своего Судьбе: да и в «Тяжбе душ» сочинитель, хотя по смерти и почтил единокровного Сарпедону Миноса златым жезлом35, хотя и посадил его судьею на Аидонепском вече, однако от Судьбы его не избавил! С какой же стати ты, государь, гневаешься на слова, кои даже богам не в обиду, ибо и у них все навеки предопределено? Боги-то стихотворцев за такие речи не казнят! Воистину, подобает нам покорствовать Судьбе, а ежели наступит в делах перемена, так не тяготиться ею, но верить слову Софокла:36
... Старости не знать Одним богам, ниже не ведать смерти, А прочих в сеть поймал всевластный век.
Лучше не скажешь! Счастьем людским ворочает колесо, и всякому благополучию, государь, дан сроком единый день, а после все мое отходит к кому-то другому, а от этого другого еще к другому, от этого к тому — и вот так, что у нас есть, того у нас нет. Памятуя об этом,.
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 187
государь, перестань ссылать, перестань проливать кровь и дай волю философии, ибо истинная философия неуничижима! Утри слезы людские, ибо даже и в сей миг доносится к нам с моря отзвук премногих стенаний, а еще громче рыдают на суше, ибо каждому есть о чем плакать. Выросло здесь столько зла, что и не счесть, а виною тому языки доносчиков, и доносчики эти, государь, тебе клевещут на весь свет, а тебя по всему свету позорят».
8. Вот такая речь была заготовлена у Аполлония, а в конце ее я нашел те же самые слова, коими завершил он защиту свою в суде:
«Но отступи, не убьешь ты меня, не причастен я смерти!»
и еще несколько стихов37, предшествующих вышеприведенному. Итак, когда обвиняемый покинул судилище столь дивным и необъяснимым способом, то чувствования тирана оказались отнюдь не таковы, каковых можно было ожидать, ибо почти все полагали, что он заорет дурным голосом и велит объявить по беглецу всеимперский розыск, дабы поймать его при первой же возможности, — ничего подобного! — то ли он нарочно пошел наперекор общему мнению, то ли понял, наконец, что нет у него управы на Аполлония. Или он просто пренебрег описанным происшествием? Но нет, судя по последующим событиям, нельзя не увериться, что тиран испытывал не безразличие, а превеликое смущение.
9. И правда: после суда над Аполлонием слушалось еще одно дело— кажется, то была тяжба города с гражданином касательно наследства,— однако же у императора вылетели из головы не только имена сторон, но и самая причина тяжбы, ибо вопросы он задавал безо всякого смысла, да и возражал не по существу дела. Этим-то тиран и выдал свое изумле
ние и замешательство, тем более, что льстецы еще прежде успели всех уговорить, будто ничего-де он не забудет и не упустит.
10. Вот так Аполлонии окоротил тирана38, внушавшего ужас всем эллинам и варварам, и потешился над ним, словно над игрушкой премудрости своей. Судилище он покинул перед полуднем, а к закату был уже в Дикеархии, явясь к Деметрию и Дамиду, — потому-то и велел он прежде Дамиду не дожидаться суда, но идти в Дикеархию. Названным способом он, не упреждая вернейшего из друзей о своих намерениях, заставил его, однако же, действовать в согласии с этими намерениями.
11. Между тем, Дамид добрался до Дикеархии лишь накануне. Он рассказал Деметрию о приготовлениях к суду и тот был напуган услышанным куда более, чем подобает тому, кто слушает о приключениях Аполлония, так что еще и на следующий день выспрашивал о подробностях — вот так и бродили они оба у моря, по тому самому берегу, о коем сказывается в сказках о Калипсо 39. Столь тягостен был для всех гнет тиранства Домицианова, что ни один из них и не надеялся на возвращение Аполлония, но из почтения к святости его оба делали, как было им прежде велено. Наконец, совершенно отчаявшись, они присели передохнуть в пещере нимф, а в пещере этой стоит белокаменный кувшин, заключающий в себе родник, и вода никогда не выплескивается через край, но и не опадает, ежели кто зачерпнет из кувшина. Там они и
188 Флавий Филострат
сидели, беседуя о свойствах упомянутого родника, олпако же беседа, омрачаемая тревогою и унынием, шла не слишком бойко, пока не заговорили они снова о предварительном следствии.
12. И вот Дамид, разразившись рыданиями, воскликнул: «Боги! ужели никогда более не увидать нам благочестивого нашего товарища?» Услыхав такие слова, Аполлоний — а он к тому времени был уже в пещере — отвечал: «Увидите или, вернее сказать, увидели». — «Неужто ты живой? — спросил Деметрий. — Потому что, ежели ты мертвый, так мы станем плакать по тебе дальше!» — «Потрогай меня!—промолвил Аполлоний, протянувши ему руку, — и ежели я ускользну, тогда я и вправду призрак, явившийся к тебе от Ферсефонеи, — таких призраков преисподние боги посылают тем, кого вконец одолела скорбь. Но ежели, пойманный, останусь я на месте, тогда заставь и Дамида поверить, что я жив и не расстался с плотью». Тут же Дамид и Деметрий, оставив сомнения, сначала кинулись обнимать и целовать друга, а потом стали допытываться, как он защищался в суде; Деметрий полагал, что никакой защиты и не было, ибо иначе-де Аполлоний бы погиб, пусть и безо всякого приговора, а Дамид думал, что защита состоялась, да только очень уж скоро, — он и вообразить не мог, что суд вершился в этот самый день. «Я защищался, друзья мои, и выиграл дело, — отвечал им Аполлоний, — а случилось это сегодня, совсем недавно, ибо прения длились до полудня». — «Но как же ты успел одолеть столь долгий путь за столь краткое время?» — подивился Деметрий. «Не верхом на баране и не на вощеных перьях40, а дальше думай, как хочешь — хоть бога давай мне в провожатые!» На это Деметрий возразил: «Я-то всегда не сомневался, что обо всех твоих словах и делах печется некий бог, коему ты обязан и нынешним твоим избавлением, однако скажи-ка лучше, как ты защищался, ежели защищался, и в чем состояло обвинение, и какой нрав у судьи, и о чем он тебя допрашивал, и с которыми твоими ответами согласился, а с которыми нет. Расскажи все, дабы мог я передать повесть твою Телесину, ибо Телесин не устает о тебе расспрашивать, и вот почему. Дней пятнадцать назад, когда мы с ним пировали в Антии, он задремал за столом и — пока подносили ему кубок — увидел сон, будто пламя волною разливается по земле и иных захлестывает сразу, иных настигает на бегу, и течет дальше, подобно воде, а тебя одного минует участь прочих людей, но плывешь ты, оставляя в огне борозду. После такого сна Телесин свершил возлияние богам в благодарность за доброе знамение, а меня принялся увещевать касательно тебя, чтобы надеялся я на лучшее». — «Не удивительно, что Телесин видел меня во сне, — отвечал Аполлоний, — ежели и наяву издавна обо мне вспоминал, а о суде вы услышите, но только не здесь — вечер поздний, и пора идти в город. За разговором и дорога веселее, так что пойдемте, а заодно потолкуем о любопытных для нас предметах, и я, конечно же, расскажу, что сегодня приключилось в судилище. Как обстояли дела до суда, вы оба знаете: ты, Дамид, всему очевидец, а ты, Деметрий, обо всем слышал, да к тому же — свидетель Зевс! — не раз и не два, ежели не забыл я, каков ты есть. А я расскажу о том, чего вы пока не ведаете, и
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 189*
начну с вызова в суд и с приказа «взойти без всего». И так поведал он им обо всех своих речах, и о завершительном «не убьешь ты меня», и о том, как покинул он судилище.
13. Тут Деметрий воскликнул: «Я-то думал, что ты явился сюда, избавясь от беды, а твои беды только начинаются! Да он теперь объявит тебя вне закона и схватит, а деваться тебе будет некуда!» Однако же Аполлоний обнадежил перепуганного Деметрия, промолвив: «Вас бы так ловили, как меня он ловит! Я в точности знаю нынешние его чувствования: он всегда слушал одних льстецов и вот сейчас получил отпор, а возражения сокрушают тиранский нрав, хотя и злеет он от того пуще прежнего. Впрочем, пора мне отдохнуть — с начала тяжбы я еще не присел». Тогда заговорил Дамид: «Что до меня, Деметрий, то мое мнение о делах Аполлония было таково, чтобы и вовсе не ходить ему туда, откуда он нынче воротился, да и ты ему вроде бы советовал это же самое — что не надо-де по доброй воле пускаться навстречу тяготам и бедам. Но когда был он на моих глазах закован в железа, и я уже почитал дело его пропащим, он сказал мне, что может освободиться, едва того пожелает, а в доказательство вытащил ноги из кандалов — вот тут-то я в первый раз понял, что он за человек, а человек он святой и разумению нашему непостижимый. Да попади я теперь в беду, хуже прежней, — с ним мне никакая напасть не страшна! Однако же вечереет и пора нам отправляться под крышу, чтобы устроить его поудобнее». — «Я хочу только одного — спать! — воскликнул Аполлоний. — Все прочее мне безразлично, хоть бы и ничего больше не было». Сказавши так, он помолился Аполлону и отдельно Солнцу, а затем пошел в дом, где был на постое Деметрий. Там он вымыл ноги, велел спутникам Дамида поужинать — они глядели голодными, — бросился на кровать и, восславив дремоту строкою Гомера41, крепко уснул, словно и не было у него никаких достойных внимания забот.
14. На рассвете Деметрий спросил, куда Аполлоний теперь денется: ночью ему мерещился топот копыт, и он решил, что за виновником ти-ранского гнева уже послана конная погоня. «Ни этот, ни иной тиран меня не догонят, — отвечал Аполлоний, — а плыть я намерен в Элладу». — «Опасная затея, — возразил Деметрий, — ибо слишком там все на виду! Сумеешь ли ты спрятаться на открытом месте от того, от кого и в темноте-то не убежать?» — «А мне нет нужды прятаться! Ежели, как выходит по-твоему, во власти тирана вся земля, то уж лучше умереть, на людях, чем жить притаясь» 42. Сказавши так, Аполлоний оборотился к Дамиду и спросил: «Не знаешь ли, который корабль на Сицилию?» — «Знаю, — отвечал тот, — потому что мы тут живем у самого моря, и корабли объявляют прямо-таки у нас под дверьми. Корабль вот-вот отчалит, судя по тому, как галдят моряки и какая возня около якорей». — «Ежели так, — промолвил Аполлоний, — то давай, Дамид, взойдем на этот корабль и отправимся на Сицилию, а оттуда в Пелопоннес». — «Согласен — плывем!» — воскликнул Дамид.
15. Итак, они на прощание уговорили опечаленного Деметрия не тревожиться о них и мужественно полагаться на их мужество, а затем:
190 Флавий Филострат
отплыли на Сицилию — ветер был попутный, так что из Тавромения в Мессану 43 они прибыли на третий день. Оттуда они посуху добрались до Сиракуз, а в начале осени отправились в Пелопоннес и, после шестидневного плавания, вошли в устье Алфея, из коего упомянутая река на-пояет Адриатические и Сицилийское моря пресною водою. Сойдя на берег и порешивши, что лучше повернуть в Олимпию, они по прибытии поселились в святилище Зевса и не ходили оттуда дальше Скиллунта, однако же по всем эллинским странам сразу пошла громкая молва о том, что Аполлоний жив и пребывает в Олимпии. Поначалу эти толки казались пустыми, ибо когда дошел до эллинов слух о заключении Аполлония, то они уже не уповали на его спасение, да притом ходили еще слухи о казни его, будто то ли сожгли его на костре, то ли зацепили ключицы его крючьями и так размыкали живьем, то ли сбросили в пропасть, то ли утопили в море. И вот, едва подтвердились известия о возвращении Аполлония, сразу повалило к нему со всей Эллады столько пароду, сколько и на ристания не сходились: шли из Элиды и Спарты, шли из Коринфа, шли из-за Истма, так что и афиняне, хотя и далеко им до Пелопоннеса, не отстали от прочих и также толпились у врат Нисы, а особенно добивались войти в храм афинские вельможи и молодые люди, съехавшиеся в Афины со всего света; и еще были в ту пору в Олимпии гости из Мегары, множество беотийцев и аргивян и знатнейшие граждане Фессалии и Фокиды. Иные сумели уже побеседовать с Аполлонием, дабы снова призанять у него мудрости, и остались в уверенности, что услыхали много примечательного, а иные еще не дождались встречи и пребывали в страхе, что так и не доведется им послушать сего славного мужа. Когда Аполлония спрашивали, как сумел он избавиться от тиранского плена, то он, полагая ругательные речи неуместными, попросту говорил, что держал-де ответ и благополучно оправдался, однако же явившиеся во множестве италийцы повсюду разнесли рассказ о том, что было в судилище, так что эллины оказывали Аполлонию едва не божеские почести, а пуще всего почитали его святым потому, что отнюдь не тщеславился он подвигами своими.
16. Когда некий юнец из афинских гостей сказал, будто Афина весьма благоволит государю, Аполлоний возразил: «Уж в Олимпии-то уйми ты свою трещотку и не позорь богиню пред родителем ее». Тот, однако же, продолжал докучные свои речи, твердя, что богиня-де по справедливости благосклонствует императору, ибо он-де исполняет в Афинах должность эпонима44. Тогда Аполлоний воскликнул: «Хоть бы он распорядился Панафинеями!» 45 Вот так первым своим ответом он приструнил болтуна за дурное его мнение о богах, якобы милостивых к тиранам, а вторым ответом намекнул, что афиняне противоречат своему же указу о Гармодии и Аристогитоне, ибо хотя почтили они упомянутых мужей изваянием на вечевой площади за панафинейский их подвиг, однако по-прежнему ублажают тиранов, назначая их себе в правители.
17. Дамид пришел посоветоваться о деньгах — после путевых издержек денег осталась самая малость. «Завтра я об этом позабочусь», — пообещал ему Аполлоний, а на следующий день, явившись в храм, сказал
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 191
жрецу: «Дай мне тысячу драхм из Зевсовых денег, ежели не опасаешься, что такой заем для него в тягость». — «Отнюдь, — отвечал жрец, — но скорее будет ему в тягость, ежели не возьмешь ты побольше». 18. Повстречавшись в Олимпии с фессалийцем по имени Исагорг Аполлоний спросил его: «Скажи мне, Исагор, какой смысл во всеторжестве?» — «Клянусь Зевсом, да такой праздник для богов усладительнее и милее всего, что ни есть у людей!» — «Но из чего этот праздник состоит? Скажи, как если бы я спросил тебя, из чего состоит кумир, а ты бы ответил, что он сработан из золота и слоновой кости». — «Что ты, Аполлоний, из какого же товара может быть сработано бестелесное?» «Из самого знатного и многоразличного: тут и капища, и храмы, и — конечно же! — представления, и племена людские, частью ближние,, частью дальние, а то и заморские. Да еще потребно для такого праздника множество ремесел и затей, и надобна истинная премудрость, так что не обойдется дело без стихотворцев и советников, и ученых бесед,, да добавь ко всему этому ристания атлетические и мусические, как искони ведется на Пифийских играх». — «И все же сдается мне, Аполлоний, что соборный праздник не столь телесен, как сообщество граждан, и больше дивного в его сущности, ибо он собирает и съедиияет славнейшее из славного и честнейшее из честного». — «А ежели так, Исагор, то станем ли мы вослед некоторым людям думать, будто невелико различие между этими вот мужами и кораблями или стенами? Или надобно нам придумать нечто иное?» — «Но ведь мы уже пришли, о тиа-ниец, к окончательному и верному решению — вот и станем ему следовать, ибо это будет справедливо». — «Нет, ежели поразмыслить по-моему, то решение наше не окончательное: сдается мне, что мужи нужны кораблям, а корабли мужам и что люди и помышлять не стали бы о морет не будь у них кораблей, и касательно стен то же самое — стены обороняют граждан, а граждане обороняют стены. Соответственно и всеторжество есть собрание людей, но также и самое место, где надлежит людям собираться, — и насколько стены и корабли не явились бы на свег без труда рук человеческих, настолько же такие места руками человеческими преобразованы и лишены естественного своего состояния. Пригодными для собраний были они сочтены по причине природной благоустроенности, однако же, хотя загородки и навесы, и дома, и колодцы соделаны человеческим искусством, точно как стены и корабли, но вот Алфей и рощи, и поля для конных и прочих ристаний были здесь, без сомненья, прежде людей: река — для питья и мытья, пространная равнина — для скачек, долина протяженностью в стадий — как раз подходящего размера для ристателей, коим способно здесь и песок найти для присыпки, и гоняться взапуски, а здешние рощи — для венков победителям и для упражнений бегунам. Воистину, все это и пришло на ум Гераклу, когда прельстился он природными свойствами Олимпии 46 и порешил, что место это подходит для праздников, вплоть до сей поры усердно здесь устрояемых».
19. Сорок дней проведя в Олимпии в премногих ученых беседах, Аполлоний объявил: «Я еще потолкую с вами, господа эллины, и побы-
192 Флавий Филострат
ваю в ваших городах на праздниках, шествиях, таинствах, жертвоприношениях и возлияниях — просвещенный человек всюду пригодится! — а теперь пора мне отправляться в Лебадею, ибо не довелось мне еще спознаться с Трофонием, хотя и посетил я когда-то его храм». Сказавши так, он пустился в Беотию, однако же все почитатели его последовали за ним.
Лебадейская пещера посвящена Трофонию, сыну Аполлонову, а приближаться к ней дозволено не иначе, как ради пророчества. Из храма вход в пещеру не виден, ибо располагается несколько ниже по склону горы и весь огорожен железными столбами, а кто туда спускается, того словно бы затягивает вниз. Паломники облекаются в белые одежды и несут с собою медовые лепешки в подачку ползучим гадам, кои нападают на нисходящих. Иных паломников земля выводит наружу поблизости от этого места, а иных весьма далеко, ибо кое-кто вылезает на свет за Локридским или за Фокидским рубежом, но большинство все же остается в пределах Беотии. Итак, Аполлоний явился в храм и сказал: «Я желаю низойти в подземелье любомудрия ради». Жрецы воспротивились названному намерению и народу объявили, что не дозволят колдуну осквернить святилище, а самого Аполлония морочили разговорами о запретных и негодных для пророчества днях. В один из таковых дней беседовал он близ Геркинского родника о происхождении и свойствах прорицалища — единственного, где божество вещает устами вопрошающего47, — а на закате вместе с молодыми своими спутниками спустился к пещере и, выворотив четыре столба, коими был заперт вход, низошел в подземелье, одетый в обычное свое рубище, словно отправлялся вести ученую беседу. Этим он настолько угодил Трофонию, что тот, представши перед жрецами, укорил их за обращение с гостем, а после велел им всем следовать за ним в Авлиду, ибо там-де предстоит Аполлонию выйти на свет и будет-де это куда как примечательнее, чем у прочих паломников. И правда: Аполлоний воротился из-под земли по прошествии семи дней — никому не доводилось прежде столь долго ходить за пророчеством, — и с собою принес книгу, каковая книга была наилучшим ответом на вопрос его, ибо в пещере вопросил он бога: «Какое любомудрие почитаешь ты, Трофоний, чистейшим и совершеннейшим?», а* в книге содержались поучения Пифагоровы48, чья премудрость оказалась удостоверена сим вещим глаголом.
20. Упомянутая книга сохраняется в Антии, по каковой причине Антий — а стоит он на италийском берегу — привлекает ревнителей науки.
Не скрою, что о вышеописанном происшествии я слыхал от жителей Лебадеи, но вот касательно книги — тут уж у меня имеется доказательство, ибо позднее книга эта была доставлена императору Адриану вместе•с кое-какими, однако же не со всеми, письмами Аполлония и так осталась в антийском дворце, который император любил более прочих своих италийских дворцов.
21. Из Ионии явились к Аполлонию все его ученики — в Элладе их
прозвали тианятами — и, соединясь с местными его почитателями, со
ставили целую ватагу молодцов, . примечательную как многочисленно-
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 193
стыо, так и ретивостью в науке. К витийству были они безразличны и весьма мало внимания уделяли наставникам красноречия, у коих все ученье в разговорах, но всецело предались любомудрию Аполлониеву. Между тем сам Аполлоний уподобился Гигу и Крезу, о коих сказывают, что держали они казну незапертой, дабы сполна уделять от богатств своих неимущим, — вот так и он уделял от мудрости своей всякому взыскующему, дозволяя вопрошать о чем угодно.
22. Однако же некоторые принялись его уличать, что воротит-де он нос от проезжающего начальства, да и слушателей своих склоняет к затворничеству; а когда кто-то съязвил, что гонит-де он в сторону свое стадо, едва заприметив площадного витию, то Аполлоний возразил: «Клянусь Зевсом, верно — незачем этим волкам грызть мою паству!» Что же хотел он этим сказать? А то, что видывал он, как упомянутые витии увлекают толпу и как выходят они из бедняков в богачи, и как рады они всякой распре, когда ожидается им от нее корысть, — вот потому-то и держит он молодых своих учеников подальше от подобных проходимцев, а ежели кто успел с ними спознаться, того наистрожайше вразумляет, словно отмывая от никчемной краски. Аполлоний издавна был не в ладах с судейскими говорунами, а после заточения в римской темнице, поглядев на погибавших там узников, сделался до того предубежден против сего ремесла, что полагал причиною всех злодейств не столько самое тиранию, сколько доносительство и показное красноречие.
23. Как раз в ту пору, когда наставлял Аполлоний эллинов, случилось в небесах знамение, а именно: солнечный круг оказался окружен венцом, каковой венец сходствовал с радугою, словно бы помрачившей сияние светила. Что описанное знамение предвещает перемену в государстве, было ясно для всех, и вот правитель Эллады, призвавши Аполлония из Афин к себе в Беотию, сказал: «Ты, по слухам, весьма сведущ в божественном». — «Ты, наверно, слыхал, что я и в человеческом сведущ», — отвечал Аполлоний. «Слыхал и согласен». — «Ну, а ежели согласен, то и не любопытствуй сверх меры о божьем промысле — это тебе совет от мудрости человечьей». Тут правитель приступил к Аполлонию с расспросами, добиваясь узнать, что у того на уме, ибо опасался, как бы не наступила вечная ночь, но Аполлоний промолвил лишь: «Гляди веселей — будет и после этой ночи свет!»
24. После описанного происшествия Аполлоний, уже довольно побыв в Элладе — а прожил он там два года, — уплыл в Ионию со всеми своими сотоварищами. В Ионии он по большей части любомудрствовал в Смирне н Ефесе, хотя посещал также и прочие города. Нигде не был он в тягость, но для всех был желанным гостем, а правому делу выходила от него превеликая польза.
25. Наконец соизволили боги прекратить начальство Доминицианово над людьми. Случилось так, что убил он Клемента, мужа вельможного, за коего сам ранее выдал сестру свою, а дня три или четыре спустя велел и ее убить49, дабы последовала она за супругом. Тогда Стефан, отпущенник упомянутой матроны — это о нем возвещало небесное значение самыми очертаниями своими50, — воспламеняясь негодованием
194 Флавий Филострат
то ли из-за убитого хозяина, то ли из-за всех вообще убитых, сравнился отвагою с вольными афинянами и покусился на жизнь тирана, а сделал так51. Он подвязал к левому локтю меч, руку уложил в лубок, будто она сломана, и, подойдя к императору, выходившему из Судебной палаты, сказал: «Надобно нам, государь, поговорить наедине — ты узнаешь от меня кое-что весьма важное». Тиран был не прочь услышать новости и отвел просителя в особый покой, назначенный для государственных его занятий. Тут Стефан сказал: «Твой злейший враг Клемент вовсе не умер, хотя ты так думаешь, но прячется в известном мне месте и готовится на тебя напасть». Услыхав такое известие, император разразился громкою бранью, а между тем Стефан набросился на всполошившегося тирана и, выхватив из перевязанной руки меч, ударил его в шею — не до смерти, но для последующего и то было на пользу. Домициану минуло уже пятьдесят четыре года, однако телом он был крепок, так что даже и раненый бросился в драку: повалил Стефана, прижал, глаза ему вышиб и скулы разбил днищем золотого кубка, приготовленного для священнодействий, да еще и призывал на помощь Афину. Тут стражники поняли52, что с императором дело плохо, а потому вломились и прикончили ополоумевшего и издыхающего тирана.
26. Приключилось все это в Риме, но Аполлоний прозрел свершенное из Ефеса. Около полудня — как раз когда во дворце случилось убийство — он беседовал близ Копейной рощи53 и вдруг вскрикнул, словно бы от испуга, а потом продолжал рассуждать не в обычную силу, но будто отвлекаемый от речи посторонней помехою, а потом и вовсе замолчал, точно как если бы его прервали, грозно воззрился на землю и наконец, отойдя на три или четыре шага от алтарей, громко возгласил: «Добивайте, добивайте тирана!» И сказал он это не так, как ежели углядел бы в некоем зерцале призрак истины, но как самовидец и соучастник деяния. Жители Ефеса — а слушать Аполлония собрался весь город — пребывали в совершенном изумлении. Между тем он, чуть помолчав и словно ожидая, пока рассеются его сомнения, возгласил: «Мужайтесь^ граждане, ибо сегодня убит тиран! Да что там сегодня — сейчас, клянусь Афиной, в тот самый миг, когда я обмолвился и онемел!» Обыватели решили, что он сошел с ума, — им и поверить хотелось/и боязно было, как бы не вышло беды от слушания столь опасных речей. Тогда Аполлоний добавил: «Меня отнюдь не удивляет ваше недоверие, ибо даже в Риме пока неизвестно о случившемся — но нет! уже известно! новость распространяется, народ поверил, вот они пляшут от радости, вот пляшущих стало вдвое больше, вот уже вчетверо — весь- город ликует! Дойдет новость и до вас, да только придется вам праздновать с опозданием, дождавшись объявления, — ну, а я сейчас же иду благодарить богов за то, что узрел».
27. Ефесяне все еще сомневались, но тут прибыли спешные гонцы с радостною вестью, тем свидетельствуя о премудрости Аполлония, ибо-воистину все — и самое тираноубийство, и день, когда оно свершилось, и полуденный час, и убийцы, к коим он взывал, — все оказалось точно таким, как явили ему боги посреди ученой его беседы.
Жизнь Аполлония Тианского, кн. 8 195
По прошествии тридцати дней было доставлено к Аполлонию послание от Нервы, в коем тот извещал, что милостью богов и Аполлония вступил во владение Римской державою и что легче будет ему править, ежели поступит к нему Аполлоний в советники. Аполлоний ответил без промедления, однако же смысл ответа его был темен. Вот слова его: «Пребудем мы вместе, государь, многие веки, и в оное время ни нам, ни над нами никакой власти не будет». Наверно писал он, зная, что и ему самому недолго осталось жить среди людей, да и Нерве недолго править, ибо длилось правление его единый год и еще четыре месяца, а после сей смиренномудрый государь опочил.
28. Впрочем, не желая являть императору и доброму другу неучтивого равнодушия, Аполлоний затем написал Нерве снова — на сей раз уже и касательно государственных дел — и, позвавши Дамида, сказал: «В этом деле не обойтись без тебя, ибо я тут пищу государю о некоторых, не подлежащих разглашению, предметах, и тайна сия столь сокровенна, что в письмо это можно заглянуть лишь нам с тобою». Дамид говорит, что слишком поздно понял хитрость: слог послания был превосходен, касалось, оно весьма важных дел — и все-таки доставить его мог кто угодно. В чем же состояла хитрость Аполлония? Рассказывают, что всю свою жизнь частенько он приговаривал: «Живи тайком 54, а ежели не умеешь, так хоть помирай тайком!» Вот он и отослал Дамида, дабы отойти без свидетелей, а предлогом ему было письмо, из-за коего пришлось тому отправляться в Рим. Сам Дамид говорит, что хотя и не знал о намерениях Аполлония, однако же сильно страдал из-за предстоящей разлуки, меж тем как Аполлоний, отлично все знавший, ничего особенного ему не сказал, будто и не предстояло им никогда более не свидеться, — столь велика была его вера в то, что пребудет он вовек! — но лишь посоветовал: «Не забывай меня, Дамид, даже когда придется тебе любомудрствовать в одиночку».
29. Вот этим рассказом и завершаются записки Дамида Ассирийского об Аполлонии Тианском. О том, как умер Аполлоний — ежели умер, — рассказывают всякое, но у Дамида об этом ничего не говорится. Тем не менее, мне нельзя умолчать об упомянутых толках, ибо надобно довести сию повесть до естественного ее края. У Дамида ничего не сказано также и о годах Аполлония, а было ему по иным сведениям восемьдесят лет, по иным — за девяносто, а по иным — и за сто перевалило, хотя был он телом кренок и статен, красоты же ему с годами лишь прибавлялось. Право, есть некая прелесть и в морщинах, а у Аполлония в особенности, как это явствует из картин в Тианском храме и из рассказов, в коих старости Аполлония достается больше похвал, чем доставалось некогда юности Алкивиадовой.
30. По некоторым преданиям, опочил Аполлоний в Ефесе и ходили за ним две служанки, ибо отпущенники, коих упоминал я в начале моей повести, к этому времени уже умерли. Одной из названных слу
жанок он дал вольную, и тут другая принялась его корить, зачем и ей нет такой же милости, но Аполлоний возразил: «Полезно тебе побывать
вот у нее в рабстве 55, ибо с того начнется твое благоденствие». После
196 Флавий Филострат
его смерти служанка досталась во владение отпущеннице, а та по неким не стоящим внимания причинам отдала ее внаймы лавочнику, а тот купил ее и, хотя она отнюдь не была миловидной, воспылал к ней страстью — и так этот богач взял ее в жены, и дети их родились законными.
По другим преданиям, Аполлоний преставился в Линде — вошел в храм Афины и там исчез. Однако же иные утверждают, что жизнь свою он окончил на Крите и что было это куда как удивительнее, нежели в рассказе о Линде. Жил он якобы на Крите, где восхищались им пуще прежнего, и однажды позднею ночью пришел в храм Диктинны 56г а названное святилище стерегут псы, коим положено охранять храмовые богатства. По мнению критян, эти псы не уступают свирепостью медведям и прочим подобным хищникам, но на Аполлония они даже не залаяли, и, сбежавшись, стали к нему ластиться, как не ластились и к давним знакомцам. Тогда храмовые служители схватили его и связали как колдуна и грабителя, объявив, будто подбросил он псам какую-та сладкую подачку. Около полуночи Аполлоний отряс с себя узы, и, кликнув тех самых служителей — дабы ничто не осталось тайным, — быстрым шагом поспешил к дверям святилища. Двери распахнулись настежь ему навстречу, но едва он вошел, снова захлопнулись, словно бы затворились, и послышалось изнутри девичье пенье, а песнь была такая: «Ввыспрь от земли, вдаль к небесам, гряди горе!», что означает: «Вознесись от земли к небу».
31. И еще после кончины своей проповедовал Аполлоний о бессмертии души, изъясняя истинность сего учения, однако же и предостерегая от чрезмерного любопытства к сему великому таинству, а было это так. Явился в Тиану некий юноша — охотник до споров, правдивому слову отнюдь не внемлющий. Аполлония уже не было среди людей, и народ дивился его кончине, однако же никто не осмелился и заикнутьсяг будто отошедший не бессмертен, а потому все только и толковали, что о душе, ибо местная молодежь была страстно привержена к наукам. Вступив в разговор, упомянутый юнец — а он и в бессмертие души совершенно не верил — объявил: «Слушайте, вы! Вот я уже десятый месяц без устали молюсь Аполлонию, да ниспошлет он мне слово о душе, а он до того помер, что, невзирая на мои молитвы, даже и не показалсяг а тем паче никак не удостоверил меня в бессмертии своем». Так он сказал, а на пятый день после того, порассуждав все о том же предмете, уснул не сходя с места. Из юных его собеседников иные сидели над книгами, иные твердили геометрию, царапая чертежи свои прямо на земле, — и вдруг спящий вскочил и еще в полудреме завопил, словно одержимый, обливаясь потом: «Я верю тебе!» Тут все приступили к нему, любопытствуя, что же с ним сталось, а он ответил: «Неужто вы и сами не видели премудрого Аполлония? Только что он был среди нас, прислушался к нашему разговору, а потом пропел предивные стихи о душе!» — «Где же он? — спросили товарищи. — Отнюдь не являлся он к нам, хотя было бы нам это желаннее всех радостей человеческих!» На это юноша промолвил: «Похоже, что приходил он ко мне одному,
Жизнь. Аполлония Тианского, кн. 8 197
дабы разубедить меня в моем неверии. Итак, внимайте божественному глаголу:
Смерти не знает душа и, промыслу токмо подвластна,
Словно стреноженный конь на волю из тленного тела
Резво рвется она, отрясая постылые путы,
Дабы в родимый эфир воротиться от мук многотрудных.
Срок придет и поймешь, а ныне без толку толки:
Ты средь живых и жпв — не в прок тебе эта наука!
Сие откровение — словно пророческий треножник, воздвигнутый Аполлонием ради таинства души, дабы шли мы по сужденному судьбою пути в радостном сознании собственной нашей природы. Могилы Аполлония — ни подлинной, ни мнимой — мне видеть не довелось, хотя и обошел я множество стран, повсюду слыша предания о святости его. Что до Тианского храма, то воздвиг нут он наподобие святилищ кесарских 57, ибо даже императоры не отказали разделить с Аполлонием подобающпо им почести.