Двадцать лет тому назад, я, православный русский священник, только что окончивший со степенью кандидата Московскую Духовную Академию, принял католичество и принужден был уехать за границу...
Ведь я был священник по призванию, с детства мечтавший о священном сане и стремившийся к нему, несмотря на все препятствия, которые неуклонно преодолевал, чтоб его достигнуть. Я пламенел горячею любовью к моей отечественной Церкви, к родному богослужению, которое влекло меня к себе с тех пор, как я себя помнил. Я четыре года уже был священником и первые шаги мои на пастырском поприще не только не разочаровали меня, но, напротив, дали мне полное удовлетворение в моей деятельности, и я ощущал неизъяснимый восторг в душе, будучи в каком-то непрерывном экстазе все это время.
Впереди мне улыбалась блестящая карьера, какой бы только я мог пожелать. У меня были высокие покровители, прочные и родственные связи, богатое и независимое состояние. Дом у меня был полная чаша. В семье я наслаждался беззаботным счастьем, у меня было трое прелестных малюток, которых я обожал, был обширный круг друзей и товарищей по воспитанию и по духу, таких же идеалистов и начинающих пастырей, как и я. Я чувствовал себя любимым и избалованным ребенком Божиим.
Я уже был в Святой Земле и только что совершил кругосветное путешествие, причем имел с собой походную церковь и антиминс от митрополита Палладия, который мне его дал по просьбе К. П. Победоносцева. Архиепископ Харьковский Амвросий звал меня к себе в кафедральный собор и вторым епархиальным миссионером, сулил протоиерейство и сотрудничество в журнале «Вера и разум», но я предпочитал оставаться в Москве, которую всегда любил
Считая Касицына поборником идеи соединения Церквей, я привел к нему Тондини. Боже мой, в каком замешательстве оказался бедный профессор! «Зачем Вы мне его привезли?» - шепнул он мне при выходе. Профессор, читающий студентам о католичестве, и вдруг испугался католического священника! Не ясно ли, подумал я, что разделение Церквей явление искуственное, поддерживаемое насилием и страхом со стороны светской власти, которой соединение и вмешательство Рима нежелательны. И когда я это подумал, я понял, какой великий грех берут на себя те, кто разрывает общение церковное и путем насилий и клевет вселяет раздор между святыми Божиими Церквами! Церковь Русская, сказал я сам себе, конечно, неповинна. Но виноваты и ответственны перед Богом, во-первых, творцы раскола, как Фотий, Керулларий, Василий Темный и Марк Эфесский. Во-вторых, правители из-за личных выгод и для усиления свой личной власти над архиереями и духовными отдаляли их от Рима, от установленной канонической власти, и подчиняли себе. Так поступали византийские императоры, так сделал Генрих VIII английский, так поступил и Петр Великий, уничтожив патриаршество. В-третьих, виноваты сами духовные, не обладающие апостольской смелостью, дерзновением исповедников и мучеников и бескорыстностью древних святителей, добровольно, ради выгод временного сего жития подчиняющих себя и свою Церковь неканоническому авторитету', усиливающие в угоду светского правительства раздор, смотрящие на братьев и единоверцев как на еретиков, и забывая собственные недостатки, повторяющие на них клеветы и вздорные обвинения протестантов!
Прочь от этих коснеющих в невежестве и упорствующих в заблуждениях ненавистников, которые готовы войти в общение с любою сектою, с любою ересью, с любым злоучением и зловерием, с которым у них общее только одно: вражда к католическому Риму!
В это время как раз проходили переговоры Синода с англиканами и старо- католиками. На съезде последних участвовал протопресвитер Янышев и издал их катехизис. При Синоде была образована комиссия, и речь шла о принятии в сущем сане одного старокатолического епископа.
Тогда я задумал исполнить свое давнишнее желание: отправиться в кругосветное путешествие, чтобы изучить на месте деятельность католических миссий и кстати посетить экзотические страны, и насладиться созерцанием природы. В Рим я твердо решил пока не заезжать. Я отправился при особо благоприятных обстоятельствах. У меня был антиминс от митрополита Палладия и походная церковь, рекомендация из Министерства иностранных дел к российским послам и консулам, а также поручительные письма, как к православному, так и к католическому духовенству.
IV
Первый этап был Дрезден: мне хотелось видеть бессмертное произведение Рафаэля лика Мадонны. Оставшись один в галерее, я отслужил перед ней молебен. Затем была Прага. Здесь я познакомился с чешскими священниками и с удивлением заметил, что они вовсе не благоговеют перед памятью Гуса, которого в России считают православным и борцом за правду, и которого я считал мучеником. Мучеником-то, пожалуй, он был, но не за православную веру, а за виклефскую ересь, которую распространял в своих проповедях и писаниях. Мне показали его дело, и я убедился, что имел о нем превратное понятие, основанное на протестантских источниках, хотя и в последних вполне выяснялось его сочувствие Виклефу.
В Вене я посетил русскую униатскую церковь и впервые присутствовал на униатском богослужении - и я нашел, что наше, русское «настоящее», гораздо лучше и величественнее. Узнав, что в Вене гостит львовский униатский митрополит Сембратович, я отправился к нему с визитом и долго с ним беседовал на тему соединения Церквей. Когда я от него вышел, его келейник, думая, что я приходил к его владыке просить принять меня в свою епархию, с укоризной меня спросил: «А матушка Россия где осталась?» Я поспешил его успокоить, что я и не думаю о переходе в унию.
В Лондоне, где я был в первый раз, меня поразило множество сект и уличная пропаганда Армии спасения. Посольский батюшка, протоиерей Смирнов, когда я завел с ним разговор о католичестве, чтобы узнать его мнение, перебил меня словами: «Католичество - очень почтенная вещь...» Оказалось, что он противник старокатоличества и сближения с ним и написал по этому поводу книгу, которую впоследствии мне прислал.
В Хрустальном дворце, который я посетил в компании с другими русскими, мы вдруг увидели фигуры диких зверей в католическом облачении и с крестом. Мои спутники меня спросили: «Батюшка, это кощунство?» «Кощунство» - ответил я. «Ну, в таком случае мы их уничтожим!» И немедленно приступили к делу. Пошел треск по всей галерее. Сторожей не было, но они прибежали. Я же, как только все это началось, спасся бегством, вовсе не желая попадать в тюрьму за эту историю, в которую так неожиданно впутался.
Я не буду описывать подробно всех перепетий моего интересного путешествия, о котором я в свое время давал сведения в «Душеполезное чтение», редактором которого состоял о. Касицын.
Последний год в Академии я исключительно занимался кандидатским сочинением о Евхаристии для профессора А. П. Лебедева, который мне предложил писать диссертацию, после того как он остался в восторге от моей монографии о Фотии. Я же был в восторге от его «Церковной истории», где он прямо заявлял, что римский епископ со времен апостольских пользовался высшим авторитетом и властью. Хотя в общем его мнения были скорее протестантские, но он всегда повторял, что только Римская Церковь отвечает понятию о Церкви и считал Владимира Соловьева единственным правильным русским богословом.
Аббат Вивьен, которому я во всех деталях рассказал о своем путешествии, познакомил меня с одним давнишним русским католиком, гофмейстером Жеребцовым, который оказался товарищем моего отца. Его жена и сын были православные, но вполне ему сочувствующие. Он давно хотел со мной познакомиться и ждал моего визита. Он был очень богословски образован и написал две брошюры на русском языке, которые я читал, но к которым относился пренебрежительно, потому что они были изданы заграницей. Он был учеником иезуитов, кажется, в Инсбруке, и ревностный их поклонник. Я ему рассказал о блестящей самоотверженной роли иезуитов в далеких миссиях, чему я сам бывал свидетелем, и это порадовало старика. Он мне поведал о существовании одного ученого русского иезуита в Париже, отца Павла Пирлинга, и советовал написать ему и спросить его мнений. Я призадумался, инстинктивно чувствуя, что это письмо будет решительным шагом в моей жизни.
Я приготовил письмо, которое в сущности являлось исповеданием моей католической веры и изъявлением покорности Петрову преемнику.
Ответ не заставил себя ждать. О. Пирлинг советовал мне обратиться прямо в Рим за инструкциями. Но на этот раз я и не подумал этого сделать. Зачем мне какие-то инструкции! Я должен кончать Академию и служить родине и моей родной Церкви Русской. Конечно, раз Господь мне дал познание кафоличнос- ти православия и православия католичества, я должен работать вместе с Соловьевым на пользу соединения Церквей с нашей стороны, как Ванутелли это делает со стороны Рима.
На этом я успокоился.
Окончив курс по 1 разряду и получив кандидатский диплом, я стал было хлопотать о приходе в Москве, где обосновалась моя семья, и где я собирался отделывать свою кандидатскую диссертацию об Евхаристии на магистерскую. Мне уже делали лестные предложения в Петербурге, в Харькове и заграницу, но я их отклонял. Но в это время в Москве появляется третий гость из Рима - руанский суффраган-епископ Юлий-Феликс-Ксаверий Журдан де ля Пассардьер.
Когда я, узнав о его приезде, поспешил к нему с визитом, он меня тотчас же принял и, выслав секретаря и закрыв дверь, сказал:
- Мое дитя, я приехал сюда специально для Вас с инструкциями от Святейшего Отца Папы.
Заметив, что я побледнел от неожиданности, Пассардьер продолжал:
- Мне о. Ванутелли уже говорил о Вас, что Вы совершенный католик в душе. Но ведь этого недостаточно. Вам необходимо присоединиться и к Телу Церкви. Обдумайте хорошенько этот шаг и завтра мы о нем поговорим подробнее.
- Монсеньор, - сказал я, - отец Ванутелли мне говорил, что совершенно достаточно, если я не буду признавать разделения и, будучи католиком в душе, останусь в своей Церкви. Я считаю нашу Церковь вполне православной и ее учение вполне католичным, и если она не в соединении с вами, то вижу в этом несчастную случайность, в которой одинаково виноваты сеятели раздора, как с нашей, так и с вашей стороны.
- Я понимаю, дитя мое, Ваши затруднения. Но они уладятся. Если Вы находите возможным оставаться католиком в душе и служить католичеству в вашей Церкви, тем лучше. Но я думал, что в Вас самих горит желание как можно скорее присоединиться к Святой Церкви и быть с ней в полном общении. Явите примером на себе то, чему Вы учите своих собратьев.
- Но тогда я буду потерян для них и для России! Я вовсе не хочу пополнять ряд Шуваловых, Гагариных и Мартыновых, перешедших в латинство и навсегда потерянных для своей отечественной Церкви!
- Вам совершенно незачем следовать их примеру. Да Вы и не можете, как женатый священник. Вы останетесь в России, как были, и будете продолжать проповедывать соединение с Римом. Но для Вашего душевного спокойствия и для получения обильной благодати Божией Вы произнесете перед престолом Всевышнего исповедание веры и собственноручно его изложите письменно. Никто об этом не будет знать, но зато вы сами будете знать, что принадлежите de jure и de facto к святому и избранному стаду Христову.
Ближе ко Христу! - Мог ли я колебаться?
Спорить я не мог, так как умом я уже был католик настолько, что понимал необходимость общения в молитвах и таинствах с Церковью Вселенскою. Сердцем же я был и оставался православным и чувствовал душевный мир и спокойствие.
Пассардьер это спокойствие поколебал.
Между тем сам он поступал так же, как и Ванутелли, именно, как будто разделения не существует. Он посещал православные храмы, молился в них, присутствовал при богослужениях, прикладывался к мощам и иконам и т. д., и т. п. Я этим восхищался и находил, что именно так поступать и надо. Но тогда зачем же он требует от меня какого-то формального акта?
Недели две пробыл Пассардьер в Москве и разговора со мной на эту тему не возобновлял до последнего дня. Это было в конце июля 1894 года. Настоятель французской церкви был в отпуску, и Пассардиера принимал его викарий, аббат Лемонье.
В его присутствии Пассардьер обратился ко мне со следующими словами:
- Итак, мое дитя, я возвращаюсь в Рим. Что я скажу Святейшему Отцу Папе?
Я молчал, потому что не знал, что ответить.
- Св. Отец желает знать, как Вы веруете. Или, быть может, Вы веруете по- схизматически и только в разговорах с католиком показываете себя право- верующим?
Я опять промолчал.
- Если Вы веруете искренно, так, как тому учит Святая Церковь, что препятствует Вам письменно изложить Ваше исповедание веры? Вас это ни к чему не обязывает, Вы останетесь тем, чем вы есть и чем вы до сих пор были. Вы будете продолжать служить в православных церквах, как и до сих пор служили и поминать своего архиерея и в тайных молитвах поминать Папу, как и до сих пор делали.
- А исповедь?
- Исповедываться можете у своего духовника в Петербурге, но в то же время можете обращаться за советом и к здешним католическим священникам. Одно говорю Вам: продолжайте только то, что Вы делали до сих пор в пользу святого единения, а теперь возьмите перо и напишите Ваше исповедание веры, чтоб я передал его Святому Отцу.
Аббат Лемонье приготовил бумагу и чернила. И я более не колебался и стал писать.
«Я, нижеподписавшийся, священник Нижегородской епархии такой-то, твердо верую и исповедую все, чему верует и учит Святая Кафолическая и Апостольская Церковь Римская, а именно относительно исхождения Св. Духа от Отца и Сына, первородного греха и чистилища, непорочного зачатия Пресвятой Девы Марии и верховенства Петрова преемника, Папы Римского. Признаю все бывшие в Св. Церкви Вселенские Соборы и принимаю их учение, наипаче же Флорентийский, Тридентский и Ватиканский. Отрицаюся всех осужденных ими ересей и расколов и признаю непогрешимое учительство верховного архиерея, викария Христова, которому обещаю в делах веры и нравственности полное повиновение. Обещаюсь оставаться до самой смерти, чего бы это мне ни стоило (codte que coiite) верным и послушным сыном Святой Католической Церкви и Святого Римского Престола».
Я подписал, затем громко прочел в присутствии двух свидетелей, которые тоже подписались: это был аббат Лемонье и аббат Оделин, секретарь Пассар- дьера. Все это произошло без всякой торжественности и без всякого обряда в комнате у аббата Лемонье, в его квартире на Малой Лубянке.
После этого Пассардьер уехал, а я, сообщив обо всем гофмейстеру Же- ребцову, который был очень обрадован, сам, по правде сказать, не приписывал этому акту какой-либо особой важности. Я письменно засвидетельствовал то, во что верил, вот и все. И остался, чем был: православным русским священником душой и сердцем.
Но как раз в это время мне пришлось исповедывать католическую веру и перед православным иерархом.
Московский митрополит Сергий, подписав мой кандидатский диплом, тем не менее обратил внимание на католический характер моей диссертации. Он призвал меня к себе, и я ему откровенно заявил, что признаю папу римского и верю во все, чему верит и учит Римско-Католическая Церковь. Он полюбопытствовал о том, кого я поминаю за литургией, я ответствовал, что местного архиерея и что во время моего путешествия кругом света всегда и везде поминал католического епископа той епархии, в которой находился.
Он пожелал, чтобы я изложил все это письменно, и когда я ему принес письменные ответы на все им мне поставленные вопросы, удивился моей чистосердечности.
Я не знаю почему, но аббат Вивьен восхищался моим поступком и твердил тогда уже, что я исповедник веры.
Я продолжал со спокойной совестью служить в православных церквах, так как был убежден, что моя вера самая правильная и что я верю именно так, как верили христиане неразделенной Церкви: Иоанн Златоуст, Кирилл и Ме- фодий, св. Владимир; и из позднейших - св. Дмитрий Ростовский и патриарх
Никон. Я считал, что я так же верил, как киевский митрополит Платон, сказавший слово в костеле, и как бесспорно лучший знаток по этому вопросу, ученейший и святой жизни муж - Владимир Соловьев. Но лучшим авторитетом для меня был мой духовник о. Леонид Павловский, который не находил в моем веросозерцании чего-нибудь предосудительного. Напротив, в последний мой приезд в Петербург он познакомил меня с семейством Соломирских, его духовными детьми, которые оказались еще более католиками, чем я, так как посещали только латинское богослужение. Наконец, я неоднократно беседовал на эту тему с любвеобильным о. Иоанном Кронштадтским и никогда не слышал от него порицания Западной Церкви: напротив, он всегда сетовал, что разделение произошло, и сам как бы игнорировал его, посещая призывавших его католиков для молитвы. В то же время он ставил православное богослужение неизмеримо выше католического, и в этом я тоже с ним вполне соглашался.
Прошло три месяца со времени отъезда Пассардьера. Я в это время перебрался с дачи в Москву и устроил квартиру, причем одну комнату обратил в молельню, устроив в ней католический алтарь и поставив на нем статую Лурд- ской Богоматери. На стенах у меня были иконы православные и католические, святитель Тихон Задонский и Митрофан Воронежский, св. Иосиф Обручник и изображение св. Сердца Иисусова. На западной стороне висел портрет Папы и вокруг него портреты православных восточных патриархов, а под ними католикос армянский. Над ними возвышались иконы св. пап, патриархов вселенских престолов и портрет патриарха Никона.
И вот случилась катастрофа, разрушившая все мое благосостояние.
VI[2]
Я только что вернулся из Крыма, удрученный кончиной императора Александра III. В тот самый день, когда тело почившего государя прибыло в Москву, В. К. Саблер вызвал меня в Славянский Базар, где он остановился с К. П. Победоносцевым.
Я как бы сразу почувствовал, что мне грозит опасность.
Помолившись перед иконою Лурдской Божьей Матери, я отправился в гостиницу, где меня тотчас провели к Владимиру Карловичу.
«Прочтите», - сказал мне В. К. Саблер, подавая тоненькую брошюрку ежемесячника «Revue Benedictine» и показывая мне отмеченное карандашом.
Мне достаточно было взглянуть на первую страницу, чтобы узнать свои собственные письма к Ванутелли!
Я начал читать и диву дался. Неужели я мог так писать, я отказывался верить своим глазам! Я перечел снова и снова и не сразу догадался, в чем дело. Наконец, встретил одно слою, которое я знал, что написать не мог, и тогда сообразил. Вся моя переписка с Ванутелли была приведена целиком, только ретушевана под редакцией какого-то бенедиктинца, Ван Калун, который написал к ним особое предисловие, в котором выставлял меня пионером католичества в России.
Письма трактовали о соединении Церквей, о том, что в России есть сторонники этого дела, о моем путешествии вокруг света и восхищении миссиями католическими, в одном письме я сообщал, что принял лютеранку в православие по Тридентскому символу. Я говорил о своих товарищах, причем про Веригина выразился, что он до конца костей схизматик. Это слово повторялось на все лады, и я был уверен, что я его написать не мог, так как оно оскорбляло меня самого.
Когда Саблер увидел, что я кончил читать, он подошел ко мне и сказал: «Вы не можете более оставаться русским священником. Просите о снятии сана, и Вам оставят все привилегии Вашего образования». Я ответил: «Если я сделал или написал что-нибудь противное Православной Церкви, пусть меня судят. А обращаться к светской власти я не стану, не светская власть посвятила меня в священный сан и не может она меня его лишить».
«В таком случае берегитесь. С Вами будет поступлено очень строго, но гласного суда не ждите. Вы знаете мое личное расположение к Вам, но это одно, что я могу Вам посоветовать. Сколько раз я Вас предостерегал против козней игнациан (Саблер так называл иезуитов, находя, что они не должны носить имя Иисусово). Отец же Николай не восхотеразумети».
Долго еще перечислял мне [мои] вины Владимир Карлович, разбирая по косточкам каждое инкриминированное письмо. Наконец, отпустил, посоветовав обдумать его предложение.
Прямо от него я отправился к аббату Вивьену. Аббат засиял от радости, когда я ему все передал.
Мне было досадно, чего он радуется?
- Ни в каком случае не снимайте сана, - сказал он, - а отправляйтесь в Рим, где Вы будете встречены с распростертыми объятьями.
- А моя семья?
- Оставьте здесь семью. Бог требует от Вас этой жертвы.
Я поспешил домой, чтобы обсудить дома, что надо делать. Дорогой, на извозчике, обдумывал свое положение. Ведь случилось именно то, чего я сам желал и чего следовало ожидать. Все в воле Божией. Из писем ясно, что я католик, но ведь я этого и ранее не скрывал. Во всех обвинениях я бы легко мог оправдаться, если б меня судили. Тридентский символ, по которому я принимал лютеранку, помещен в Киевском требнике, откуда я его и читал. Я даже не отказался бы от слова «схизматик» по отношению к тем, кто сеял, по словам митрополита Платона, схизму между Святыми Божьими Церквами. В чем же мое преступление? В том, что я верю по-католически, как Соловьев, а не по-ста- рокатолически, как Янышев, и не по-протестантски, как Феофан Прокопович?
И опять я пришел к тому, что пусть меня судят, я сумею оправдаться. По крайней мере, выяснится вопрос, как должен верить православный священник?
Дома были слезы. Какой тут выбор, говорили мне, надо делать, как говорит Саблер. Снимать рясу и умолять о прощении. Не бросать же семью на произвол судьбы и скитаться по свету изгнанником. Написал о. Леониду, но ответа не получил.
Написал своему отцу, прося его переговорить с Победоносцевым. Пусть меня ушлют на приход, куда желают, как угодно далеко, хотя бы в миссию или в протестантскую страну заграничным священником, только бы не лишали сана. Я готов был идти на компромисс. Сан мне был дороже жизни.
Получил письмо от Саблера: «Скорее делайте, что я Вам говорил, иначе будет поздно. Остаться священником Вы не можете, а если хотите быть ксендзом, то поезжайте в Рим. В России Вам не место». Значит, и правда надо ехать в Рим, делать нечего! Я отправился в канцелярию генерал-губернатора за заграничным паспортом, который мне выдали на другое утро без всяких замедлений. Вечером жена собрала своих родных и друзей и они все меня умоляли не уезжать, а подчиниться решению Саблера и Победоносцева. «Снимите рясу, - говорили знакомые, - и мы все также будем Вас уважать — как и в рясе. Ведь ряса не делает человека священником».
Ни слезы жены, ни любовь к детям не могли поколебать моего намерения. На другое утро, благословив малюток, я уехал.
Но я поехал не в Рим, а в Париж.
Если будет суд, я вернусь в Россию и оправдаюсь; если же суда не будет, я буду хлопотать через друзей о возвращении в сан. Пусть даже запрещение на время, заключение в монастырь - я подчинюсь, но только, чтоб меня оставили священником! - так я написал в Петербург.
В Париже, где я думал встретить епископа Пассардьера, я узнал, что он в Риме. Но зато в Париже в то время находился антиохийский мельхитский патриарх Григорий Юссеф.
Отец д'Анжели, к которому я обратился в Париже как к единственному знакомому отвез меня к патриарху и рассказал о моем деле.
Его Блаженство принял меня очень любезно и милостиво. «Вам надо ехать в Рим, - сказал он, — там сейчас находятся преосвященный Пассардьер и бенедиктинец Ван Калун, там и отец Ванутелли. Они Вас запутали в это дело, пусть они и распутывают. Я давно о Вас слышал, и теперь, когда был в Риме, говорил про Вас: оставьте его в покое, не трогайте его, пусть он делает свое дело и работает в пользу единения на своей родине».
В этот же вечер я поехал в Рим, как советовал патриарх.
8 декабря нового стиля 1894 года я прибыл в Рим.
Я прямо отправился к о. Ванутелли в доминиканское общежитие на площади св. Марии Великой.
- Из-за Вас я здесь, - сказал я ему при встрече. Он мне очень обрадовался:
- Мы еще вчера говорили про Вас с баронессой фон Будберг. Отправимтесь сперва к монсеньору Пассардьеру и затем к ней.
Пассардьер останавливался в французском женском монастыре. Сестра- привратница сказала, что он уже уехал из Рима. Я был очень огорчен, так как для него я сюда приехал.
Но Ванутелли преспокойно оставил свою карточку с надписью более, чем лаконичной: «С ним».
И повел меня к баронессе Будберг.
Мы ее встретили у входа в ее квартиру, одетую по-праздничному, она шла в церковь причащаться по случаю праздника Непорочного Зачатия, но тотчас же вернулась и, когда мы вошли в гостиную, сказала: «А мы Вас ждали».
Из дальнейшего разговора я понял, что меня ждали еще в прошлом году по окончании кругосветного путешествия. И мне стало ясно, что Ванутелли опубликовал мои письма для того, чтобы заставить меня так или иначе приехать в Рим, так как видел, что я не желаю этого сделать добровольно.
От баронессы вернулись к св. Марии Маджиоре. Там нас ждала записка от Пассардьера, еще более убедившая меня, что мои предположения верны: «Я понял, с кем Вы пришли. Я никуда не уезжал и жду Вас к себе сию минуту. Приходите с ним ко мне немедля».
VII
Когда мы с о. Ванутелли явились на этот призыв, Пассардьер нас встретил и сказал, что должен был вчера действительно уехать, но внезапно почувствовал болезненную слабость и принужден был отложить свой отъезд. Сегодня он совершенно здоров.
— Едемте сейчас же в Ватикан к кардиналу Рамполла.
Кардинал Рамполла, статс-секретарь папы, тотчас же принял нас. Я в первый раз видел князя Церкви и в то время совершенно не понимал, почему его сан считается выше епископского. Высокий, моложавый, несмотря на свои 65 лет, обходительный кардинал произвел на меня наилучшее впечатление. Он обещал сегодня же доложить Св. Отцу о моем приезде.
Возвращаясь, я высказал Пассардьеру свое недоумение относительно кардинальского сана. Епископ старался мне втолковать, что кардиналы те же апостолы, но я привык считать апостолами патриархов, как преемников апостольских кафедр. Я понял одно: раз это римский хотя бы диакон, он будет в чести у всех больше всякого патриарха. И я ровно ничего не мог понять из объяснений Пассардьера и настолько был тогда далек от католического понимания, что не только не питал ни малейшего уважения к этому сану, а относился к нему с скрытой враждебностью, считая его продуктом римского честолюбия и препятствием для братского единения Церквей. И я возмутился при одной мысли, что в случае соединения константинопольский вселенский патриарх, как высший иерарх, должен будет унизиться перед семьюдесятью красными мантиями.
Подкрепившись молитвой над гробницей первоверховных апостолов, я отправился в барнабитский монастырь, чтобы увидеть о. Тондини и спросить его совета. Тондини только что окончил обедню и пил кофе в ризнице. Увидев меня, он сперва остолбенел от удивления. Затем сразу, не здороваясь, начал на меня кричать:
- Зачем Вы сюда приехали! Возвращайтесь в Россию! Вы мне тут все испортите! Что Вам здесь нужно?
- Я приехал сюда не по своей воле, - отвечал я, - а потому, что меня скомпрометировали, напечатав мои письма, и я принужден был уехать из России.
- Извините, мне очень некогда. Возвращайтесь на родину, возвращайтесь, - сказал Тондини, наскоро допивая свой кофе, и, не прощаясь, удалился.
Я был ошеломлен. Этот самый Тондини, который ко мне приезжал, так передо мной заискивал, пользовался моим гостеприимством и услугами, которого я рекомендовал отцу как интимного друга, и вдруг со мной так обходится!
В этот же вечер я получил от кардинала Рамполлы записку, что он докладывал Св. Отцу о моем приезде, и папа меня на днях примет. Это меня обрадовало.
По совету о. Ванутелли я сделал визиты нескольким кардиналам, [а] именно: его братьям, кардиналу викарию Парокки и Ледоховскому. Последний не захотел меня принять, но зато первые три приняли очень любезно и ласково и совершенно разсеяли мое предвзятое чувство против пурпура. Парокки - старый добрый епископ, меня обнял и со слезами на глазах выслушал мое повествование, соболезнуя и качая головой. Когда я кончил, он спросил, не нуждаюсь ли я в средствах! Но тогда у меня еще были деньги, и я с благодарностью отказался от помощи, но меня это очень тронуло.
Братья Ванутелли - высокие, моложавые, веселые, жизнерадостные архиереи, всячески старались меня ободрить. Их я потом часто навещал запросто, и нередко они за мной заезжали и брали с собой на прогулку в окрестностях Рима.
Я сделал визиты послу г. Влангали, министру при папском дворе Извольскому и о. Пимену, архимандриту посольской церкви, который, не подозревая о том, что у меня случилось в России, пригласил служить в воскресенье в посольской церкви.
Между тем в понедельник была мне назначена аудиенция Львом XIII.
Баронесса Будберг и Ванутелли отправились к кардиналу Рамполле спросить - должен ли я служить или отказаться? Рамполла дал уклончивый ответ. «Мы поговорим об этом после».
В воскресенье 4-го по старому стилю я служил свою последнюю обедню в православной церкви и громко на Великом входе помянул «Архиерея града сего».
Опять-таки с точки зрения православия я ничего особенно преступного не сделал. Дозволял же Синод молиться за папу римского в Западном краю православным иереям, чтобы привлечь униатов! Молятся же русские иереи за границей за президента Соединенных Штатов и за императора Вильгельма, служат же панихиды по инославным, что гораздо важнее, и такой был недавно случай в Петербурге, когда умер Грессер. Я поступил вполне канонично, помянув местного епископа, и вполне тактично, не произнося его имени, так что в церкви почти никто этого и не заметил. И все же мне и это было поставлено в вину и послужило к целому ряду обвинений.
На следующий день я был принят в частной аудиенции папой Львом XIII. Эта аудиенция была мною подробно описана и повторять оной я поэтому не буду.
Папа мне сказал приготовить меморандум о том, что надо, по моему мнению, сделать для соединения Церквей как со стороны Рима, так и со стороны Восточных. Он мне дал благословение служить в Греческо-русинской коллегии, но только не публично.
Первая моя литургия в католической церкви состоялась пять дней спустя последней в православной: 9-го по старому стилю.
Накануне я получил уведомление от Соломирской, что мой духовник, отец Леонид, разрешает и благословляет меня служить всюду, куда бы только меня ни приглашали. В этом ответе я увидел особую милость Божию, дозволившую мне идти все время путем послушания свому духовному отцу и с его благословения начать священнослужение в католическом храме. Я забыл упомянуть, что и на поездку в Рим я предварительно получил его согласие.
Меня сопровождали баронесса Будберг и о. Ванутелли; в Коллегии, которая в то время находилась в руках иезуитов, баронесса уселась в приготовленное ей кресло, Ванутелли прошел со мной в алтарь, отделенный по-восточному иконостасом. Ученики галицко-русского происхождения прислуживали.
Прочтя входные молитвы, я начал облачаться и сразу почувствовал различие с своим обрядом и обычаем. Во-первых, мне на шею одели какую-то салфетку, чтобы ворот подрясника не пачкал ризы. Затем вместо подризника - белый льняной хитон, такой длинный, что его надо было собирать и подпоясать шнуром. Епитрахиль была такая же, как и православная, но пояс узкий и застегивался пряжкой, а поручи широчайшие, цельные, как куски рукава, без подвязок, так что они все время спадали. Риза была с мягким оплечьем, но короткая, с вынутым передом по русскому образцу, и мне сказали, что она русская.
Я приступил к проскомидии и... - о, ужас! Просфор не оказалось! Мне подали заранее приготовленные из простого хлеба четыреугольные агнцы без всякой печати и четыреугольные же частицы, которые оставалось только положить на дискос. Дискос же был без ножки, как блюдце из-под теплоты. Копье нашлось, золоченое и совершенно тупое. Тем не менее я им обрезал края поданного хлеба, произнося установленные слова. Так как литургию я совершал один без диакона, то никто мне не мешал служить по-православному. На Великом входе я помянул папу Льва [XIII] по имени и государя-императора Николая Александровича. Синода я не поминал, что, впрочем, и раньше, когда только мог, не делал, и только на проскомидии помянул за упокой рукоположившего меня епископа и за здравие всех русских архиереев.
Хотел отпуст сделать с крестом, но его не оказалось. Точно так же сперва не оказалось ни кадила, ни теплоты, но я потребовал и то и другое и ждал на проскомидии, пока мне не принесли кадильницы. Воду для теплоты мне тут же нагрели на свечке в лжице.
Следующие разы, когда я служил у Св. Афанасия, я заранее обо всем заботился и привозил с собою просфоры, которые сам пек на кухне у баронессы Будберг.
В общем, впечатление от первого моего католического служения было скорее неприятное. Я уже служил в католическом храме, когда мне посол объявил от Победоносцева, что я запрещен в священнослужении.
- Скажите, Александр Георгиевич, - сказал я послу, - что бы Вы ответили архимандриту Пимену, если б он Вам сказал, что митрополит Вас лишает места?
Влангали, близкий друг моего отца, который меня принимал запросто и нередко к столу, засмеялся. Тем не менее он передал в Петербург, что я не признаю запрещения от светской власти.
- Но если Вас не будут пускать служить в посольских церквах, - спросил Влангали, - то где же Вы будете служить? Антиминса Вы более не имеете и волей-неволей Вы окажетесь в положении запрещенного священника.
Мой прием у папы был ему известен из газет, но что результатом этого было служение в униатских католических церквах, этого не знал никто.
- Здесь в Риме, - ответил я, - не трудно найти, где служить православному священнику, было бы лишь согласие местной власти.
- Где же?
- А катакомбы? Разве они не православные? Разве на гробницах мучеников первых столетий христианства возбранено совершать богослужение православному священнику?
Влангали не знал, что ответить. А я решил, чтоб показать, что я запрещения победоносцевского не признаю, совершить публичную обедню в катакомбах. От Св. Отца я получил на это согласие и благословение. Он не желал только, чтобы знали, что я уже служу в католических храмах, так как это могло мне отрезать возможность возвращения в Россию.
В то время, как посол при Квиринале меня протежировал и принимал у себя, министр при Ватикане Извольский меня не принял. Когда же впоследствии ему нужно было меня видеть и он меня вызвал и назначил час, я снова в назначенное время зашел к нему, но когда мне сказали, что его нет дома, я на карточке написал, что был у него второй раз и что теперь, если я ему нужен, он может приехать ко мне сам.
Это его страшно обидело, хотя за свою некорректность он другого ожидать не мог.. И он, сколько мог, старался мне сделать зло.
1 Тобто влад1 Святпиого Синоду заметь патр1яршого правлшня, як це було в Росшсьюй Церкв1 гисля реформ Петра I аж до вщновлення патр1яршества у 1917 р.
VIII
Для совершения торжественного богослужения были выбраны катакомбы Св. Каллиста. Ванутелли сделал об этом объявление во всех газетах, которые и без того, к большой досаде Извольского, много писали обо мне и комментировали мое пребывание в Риме на все лады. Баронесса Будберг свезла меня в
[1] Тобто на п'ятому тижш Великого посту, коли читають Великий канон св. Андрея Критського.
[2] У публкацп журналу «Голос минувшего» цифра «V» вщсутня. Незрозумшо, чи було скорочено орипнальний текст, чи допущено помилку в нумерацп видавцями.
[3] У текст1 публшащ'к «доминирующим».
фотографию, чтобы иметь мою карточку, а фотограф обещал мне презентовать увеличенный портрет, который я намеревался отправить в семью. Но, сделав мой портрет во весь рост, фотограф, сговорившись с баронессой и о. Ванутел- ли, выставили его в витрине на углу главных улиц города, Национальной и Кор- со. Фотограф делал рекламу себе, а баронесса Будберг рекламировала меня.
Извольский объявил, что он не допустит службы в катакомбах и потребовал от кардинала Рамполлы, чтобы он мне запретил там служить. «Успокойтесь, - сказал Рамполла, - у Св. Каллиста русской службы не будет». Это было в субботу вечером, а на утро назначена была обедня. Было поздно искать другого места, а, главное, осведомить об этом публику.
Извольский торжествовал. Ванутелли отправился в Ватикан и после короткого разговора с кардиналом принес мне следующую резолюцию. За катакомбами Св. Каллиста находятся катакомбы Св. Себастиана. Там есть обширная подземная зала Платония, где почивали мощи св. апостолов. Обедня будет совершена там, а монахи св. Каллиста будут направлять туда публику.
Каково же было удивление Извольского, когда на другой день его агенты ему донесли, что служба состоялась, только не в тесных катакомбах Каллиста, а в обширной Платонии над ракою апостолов.
Были испечены просфоры, заготовлены кадило и теплота, певчие русские многолетствовали православного императора, а я совершил заупокойное моление за императора Александра III и сказал проповедь на тему соединения Церквей. Народу было множество. Была вся русская колония. Многие причащались и были римляне, которые нарочно пришли пешком на мою службу, чтобы причаститься св. Тайн под обоими видами.
Несколько времени спустя службы в катакомбах я получил от нижегородского епископа бумагу за его подписью о том, что он меня запрещает в свя- щеннослужении. На этой официальной бумаге слова «по указу Его Императорского Величества» были оторваны. Я почтительно ответил своему архиерею, что я подчиняюсь его решению и с этого дня перестаю служить.
В то же время Извольский просил Льва XIII с своей стороны наложить на меня запрещение или по крайней мере не допускать к служению в католических церквах. Тогда папа потребовал все мое дело, и из Синода были доставлены ему обо мне сведения. Лев XIII их разобрал и положил резолюцию: разрешить меня от несправедливого запрещения и выдать мне целебрет для безпрепятственного священнослужения в католических храмах. В то же время папа мне разрешил исповедывать «оба пола» и принимать в католичество желающих присоединиться, а также причащать под двумя видами латинян за моей литургией и миропомазывать.
Ванутелли познакомил меня с о. Ван Калун, виновником моего приключения. Он отрицал свою вину, говоря, что Ванутелли понуждал его к этому, будто бы с моего согласия. Он охотно напечатал в ближайшем номере, что письма мои были «слегка искажены», так как при сличении с оригиналом многих выражений и, главное, слова «схизматик» не оказалось, на что я ему и указал.
Это опровержение я отослал Саблеру и получил от него ответ, что я предан суду нижегородской консистории и обвинен в таких-то и таких-то пунктах.
Тогда я написал свою защиту, которую приведу вкратце:
«На каком основании, - писал я, - предали меня суду, заочно судят и подвергают запрещению, не выслушав моих оправданий? Меня обвиняют в том, что я католик. Но разве быть католиком преступление? Если да, почему же сама верная Церковь в официальных актах и богослужебных книгах именует себя «кафолической», по-русски - католической? Отчего при короновании православных государей требуется отних исповедание именно «кафолической веры»? Меня обвиняют в том, что я Римскую Церковь зову святою. Разве это преступление? Если да, то почему она называется так во всех актах Вселенских и Поместных соборов и во всех официальных сношениях. Кто, когда, почему и по какому праву объявил ее не святою, ее, основанную св. первоверховными апостолами, вера которой возвещается всему миру, и никогда не видавшую в себе ереси. Меня обвиняют в том, что я, путешествуя за границей, поминал местного католического архиерея. В России я везде и всегда поминал местного русского православного, а вне российского патриархата я поминал местного не-русского православного, то есть католического. Пусть мне докажут, что они не православные. Но в таком случае прошу указать, какой Вселенский собор их осудил? Почему же в таком случае православные иерархи и иереи поминают лиц неправославных - императора Вильгельма и турецкого султана, служа на их территории, и даже служат панихиды о лицах инославного исповедания и встречают тела их с хоругвями и в облачении, как делали по смерти градоначальника Грессера?
Меня обвиняют в том, что я называю схизматиками лиц, сеющих вражду между Святыми Божьими Церквами. Как же их называть? Ревнителями православия? Пусть мне докажут, что сеять раздор между Церквами Католической и Православной есть благородное дело.
Меня обвиняют в том, что я вел знакомство с католическими священниками и переписывался с ними. Разве это преступление? Почему не считается преступлением входить в общение и переписку с протестантами и старокато- ликами, как это делал и сейчас делает протопресвитер Янышев? О том, что я был в сношениях с католическим клиром, я и не скрывал, знали это и высшие иерархи и г. обер-прокурор Синода, приславший мне книгу о. Ванутелли «О соединении Церквей».
Обвиняют меня в том, что я выехал за границу без особого разрешения на то со стороны епархиального начальства. Отвечаю: я получил отпуск во все города России, за границу же духовное начальство не имеет обыкновения давать специальные отпуска и паспорта: это дело гражданской власти. Заграничный паспорт у меня в порядке. Я и прежде два раза ездил с таким же отпуском за границу, о чем все мое духовное начальство было осведомлено: доказательство - антиминс, который мне дали именно для заграничного путешествия».
Затем я приводил перечень иерархов русских, с которыми я говорил о католичестве и их ответы. Ни один не находил в моем исповедании чего-нибудь не православного. Митрополиту Московскому Сергию я объявил письменно, что я за границей поминал католических епископов, и он мне разрешил служить в своей епархии. Митрополит Киевский Иоанникий знает меня с детства и после того, как покойный митрополит Леонтий выяснил, что я держусь мнений Соловьева, пригласил меня участвовать в своем служении в Киеве. Митрополит Петербургский Палладий, первенствующий член Св. Синода, меня почтил преимуществом, которого не получал ни один русский священник: он мне дал для личного пользования в путешествии священный антиминс, который я ему возвратил по окончании путешествия, причем дал подробный отчет о своих действиях и впечатлениях, а, главное, о своем восхищении католическими миссиями.
Упомянул я о том, что Победоносцев и Саблер знали о моих симпатиях к католичеству и тем не менее оказывали мне полное доверие и покровительство.
В заключение я спрашивал, к кому я должен апеллировать в случае, если Синод не уважит моей защиты. Подписался священником Нижегородской епархии, кандидат богословия.
Эту защиту я перевел на французский язык, переписал на гектографе и отправил высочайшим особам, в Синод, всем иерархам, в Академию, своим родным и знакомым. Французские экземпляры - папе, патриархам, кардиналам, греческим и католическим иерархам и знакомым из католических священников и мирян.
Защита моя дошла до назначения, но тем не менее состоялось определение Нижегородской консистории о лишении меня сана православного священника и возвращении в первобытное состояние. Давался месячный срок для апеллирования в Синод. Никаких новых обвинений предъявлено не было. Тем не менее ответы мои игнорировали и постановили заочное решение, которое Извольский сообщил Св. Престолу, прося Святейшество дать силу этому постановлению, лишив меня возможности служить в Риме! Но Лев XIII ответил министру, что этот приговор не имеет ни малейшей силы по отношению к католическому священнику, каким является обвиняемый с того момента, как он исповедал католичество и признал авторитет папы. Тем не менее, чтобы не обострять положения, меня выслали из Рима в Ниццу, куда я приехал в самый карнавал и едва нашел помещение в одной мансарде. Узнав, что в Ментоне Жеребцов, я заехал к нему и нашел у него Тондини.
Со слов последнего Жеребцов меня обвинял во всем: и в приезде в Рим, и в демонстративных служениях, а главное в том, что я отдался в руки Ванутелли и баронессы Будберг, сделавших столько шума вокруг моего имени.
— Куда же мне было деваться? - спросил я. - Ванутелли оказался единственным человеком, который заинтересовался моим делом и мною занялся. Баронесса же открыла мне свой салон и заинтересовала во мне нужных и влиятельных людей. Притом мы ни шагу не сделали помимо руководства Пас- сардьера, а то и самого кардинала Рамполлы. Каким образом мог я им помешать делать этот шум, не знаю. Но знаю, что я-то сам его избегал, так как единственным моим желанием было и есть - это возвратиться в Россию.
- Зачем в Россию? - с ужасом воскликнул Жеребцов. - Что Вам там делать?!
- Как зачем? Там моя семья!
- Вы должны забыть о семье и помнить, что Вы — католический священник. И не думать о возвращении. В России у Вас все кончено. Вы должны стараться устроиться где-нибудь за границей...
IX
В Ницце у меня никого знакомых не было. Среди шумного веселия карнавала я скучал и грустил о семье. Несмотря на разрешение ниццкого епископа, я ни разу не служил, чтобы служением в латинском храме не усугубить моей вины перед Синодом, к которому все еще надеялся вернуться. Я познакомился с о. Любимовым, протоиереем русской церкви в Ницце, и весь пост посещал его богослужение, стоя в алтаре, куда он сам меня пригласил. И он, и его диакон ко мне относились в высшей степени дружелюбно и с сочувствием. Когда на первой седмице поста все мои соотечественники говели и причащались, о, как я жаждал быть в их числе, раскрыть душу свою перед родным священником, послужить у православного престола!
Меня удивляло, что ни папа, ни Пассардьер, который стоял ко мне ближе, не поручили меня какому-нибудь опытному старцу для духовного руководства и совершенствования в вере, не дали и не указали духовника, несмотря на мои просьбы, которому бы я мог облегчить свою душу. Пассардьер уехал из Рима в Париж и оттуда давал директивы баронессе. Мне почему-то не давали гостеприимства ни в греческой коллегии, ни в греческом монастыре, очевидно, опасаясь осложнений с русской миссией. И я в Риме жил сперва в Отель д'Ита- лия, а затем в меблированной комнате, недалеко от опекавших меня Ванутелли и баронессы Будберг.
В Ницце мне показали некоторые русские газеты, в которых в фантастических красках описывался мой якобы переход в латинство. Я послал письмо в «Новое Время», в котором заявлял, что был, есмь и навсегда останусь православным русским священником и что об этом заявил папе Льву Х1П на аудиенции. Мое письмо было напечатано и вызвало критику «Московских Ведомостей».
Но я писал совершенно искренно. Если бы в то время Синод внял моей самозащите и предложил мне хотя бы год пробыть в любом монастыре на испытании, я ему бы подчинился охотно и без всякого колебания, только бы остаться в России православным священником. Но Победоносцев, а за ним Саблер потребовали от меня снятия сана, с которым я расстаться не мог. И если б для того, чтобы его сохранить, мне пришлось бы перейти в латинство, то весьма возможно, что я бы сделал и этот шаг, но только наружно, в душе же и в келлии оставаясь православным и распевая православные молитвословия.
В Неделю православия в Ницце продолжался карнавал, и я уехал от него в Ментону к Жеребцову. Дорогой я как-то особенно грустил о семье и молил
Бога вернуть меня в Россию. И мне пришла успокоительная мысль, что мое желание будет исполнено.
Жеребцов сообщил кое-какие известия из Петербурга. Ему писали, что в Синоде разбиралось мое дело и оказались неожиданные защитники в лице некоторых владык, начиная с самого митрополита Сергия, который меня прежде преследовал за антиминс. Он дал самый лестный обо мне отзыв, в особенности относительно моего служения в церкви Воскресения и проповедей, привлекавших народ из других приходов. Антоний Финляндский не находил в моих поступках состава преступления, а петербургский митрополит Палладий предлагал призвать меня в Петербург и поручить отцу Иоанну Сергиеву Кронштадтскому сделать мне отеческое увещание и этим ограничиться. Несмотря на столь снисходительное отношение иерархов, по настоянию Саблера (обер-прокурор на этом заседании отсутствовал) было решено снять с меня сан. Так ли все это было на самом деле, я не знаю, но это то, что сообщил мне Жеребцов.
Узнав, что я соблюдаю пост по-православному, Жеребцов стал меня укорять, но я ответил, что пост есть дело обряда, а не веры, и что я строго держусь своих родных обычаев.
- Вы просто не хотите выйти из повиновения Русской Церкви, - заметил Жеребцов.
- Конечно так, - с жаром воскликнул я, - и всегда во всем хорошем буду ей повиноваться. И даже в том, что я католик и признаю папу, я следую ее учению, которое обрел в ее законоучительных и богослужебных книгах.
- А если бы Вы там этого не нашли?
- Тогда еще вопрос, был бы я католиком.
Впрочем, Жеребцов и его семейство ко мне относились очень сочувственно, но они скоро уехали в Париж, и я остался в Ницце один. О. Любимов меня познакомил с некоторыми семействами, но хотя это были и добрые люди, но все же новые знакомые, которые не могли мне заменить старых друзей. Узнав, что среди иерархов находятся люди, не относящиеся ко мне столь строго и неумолимо, как Победоносцев, я с новой энергией принялся хлопотать о своей реабилитации. Если бы мне ответили малейшей надеждой, я тотчас бы вернулся в Россию, так как ждал только малейшего предлога, чтобы это сделать.
Наконец, предлог явился. Я получил телеграмму, что у меня родилась *очь. Я ответил, что выезжаю из Ниццы.
В Рим я давно ничего не писал, но баронесса Будберг, до которой дохо- щли обо мне всевозможные слухи, осаждала меня письмами и упреками. Я не юлжен был знаться с Любимовым, посещать русскую церковь, соблюдать юст по-православному и знакомиться с русскими домами. Однажды я подумал, что бедная баронесса сошла с ума. Она мне вдруг пишет: избегайте офи- [еров! избегайте кутежей! избегайте шампанского! Ей кто-то наплел, будто 1идел меня о обществе офицеров за бокалами шампанского! Я ей ничего не ггветил. Но вот приходит другое письмо: «Немедленно возвращайтесь в Рим! Iana хочет Вас видеть! Он требует Вас к себе! Скорее, сию минуту!» Я ей ничего не ответил, но переслал ее письмо кардиналу Рамполла, спрашивая, верно ли это? Через день получаю ответ от кардинала: «Ничего подобного. Старушка все сочинила». Я так и думал.
Поэтому, не предупредив своих непрошенных опекунов, я, напутствуемый Любимовым, выехал в Вену, чтоб переждать ближе к одной границе, пока придет ответ из Петербурга.
В Вене находилась моя замужняя двоюродная сестра, с которой мы были очень дружны с детства. Мы пять лет не видались и встреча была самая сердечная.
Первый мой визит в Вене был священнику посольской церкви, но он отнесся ко мне недружелюбно, упрекая меня главным образом в том, что я погнался за академическим образованием, которое будто бы меня и погубило. Тогда я пошел в русскую униатскую церковь, где мне были рады и пригласили служить. В субботу акафиста1 я совершил литургию после двухмесячного перерыва. На ней присутствовала моя сестра. Наконец, пришло ожидаемое письмо от моего отца. Но оно принесло мало утешительного. Отец писал мне, что мне вернуться в Россию нельзя, так как меня арестуют и заключат в отдаленнейший монастырь или крепость и спрячут так, что ни он сам, ни моя семья не будут знать, где я и что со мной. Другое дело, если я подчинюсь решению Синода о снятии сана и публично отрекусь от своих католических заблуждений. Тогда все ограничится тем, что мне 7 лет нельзя будет жить в столицах, но этот срок может быть сокращен по его ходатайству. Я ответил моему отцу, что он знает мой фанатизм и мою неподкупность. Отрекаться ни отчего я не стану и еду в Рим.
Надо было видеть радость моих римских друзей, когда я туда вернулся! Баронесса мне даже простила, что я подвел ее перед Рамполлой, который, оказывается, ее вызывал и спросил, откуда она так хорошо знает, чего желает от меня папа. Ванутелли сиял.
На Страстной неделе я участвовал в службах в Греческой коллегии св. Афанасия и в Великий четверг сослужил греческому архиерею. Скоро и причащался из его рук. В Великую пятницу во время утрени Великой субботы, которая совершалась по греческому обычаю в пятом часу дня, я, стоя рядом с архиереем, вдруг увидел у баллюстрады знакомую фигуру, пристально на меня смотрящую.
Это был сам Владимир Карлович Саблер!
В ночь на Пасху я отправился в русскую посольскую церковь к заутрене и встал в публике. По окончании службы я за всеми подошел к кресту, похристосовался с духовенством, подошел к послу, и затем к Саблеру.
«Христос воскресе!»
Саблер похристосовался со мною и назначил мне час, чтобы к нему прийти, что я не преминул сделать.
Тобто у суботу п'ятого тижня Великого посту.
- Каким чином Вас приняли? — были его первые слова.
- Никаким, - ответил я, и это была правда.
Меня не перекрещивали, не перемиропомазывали, не пересвящали, и даже я еще ни разу не исповедывался у католического священника!
- Вы недолго находитесь здесь, но впитали уже игнацианский дух. Он сквозит в Ваших простынях, которые Вы разослали высокопоставленным лицам.
- Разве там что неверно? - спросил я.
- Я этого не говорю, кроме одного. Вы написали, что я содействовал Вашему принятию священства.
- А разве это неправда? Решающим мотивом было Ваше письмо, написанное в вагоне Николаевской линии архиепископу Владимиру. Но я Вам за это только благодарен.
- Вы считаете меня схизматиком, - продолжал Саблер, - но я Вам говорю, что Вами теперь пользуются, а потом, когда Вы им будете не нужны, Вас выбросят, как выжатый лимон.
Разговор с Саблером мне показал, что возвращение мое в Православную Церковь отрезано. С этим фактом надо примириться и на Синод рассчитывать нечего.
Пропасть, отделявшая меня от православия, становилась все шире.
Баронесса Будберг по совету своего духовника монсиньора д'Армальяк, настоятеля французской церкви в Риме, стала хлопотать о том, чтобы меня отправить в Париж.
- Там он будет у места, - говорила она Ванутелли, - там большая русская колония, и он может оказать много пользы. Для престижа его сделать маленьким монсиньором или написать камергером.
- Без сомнения, — отвечал тот.
Как раз в это время баронесса выхлопотала титул «апостольского миссионера» для одного аббата Жоливе, гувернера в богатом семействе. Если я не понимал величия кардинальского достоинства, то тем более все эти пустые титулы папского двора не имели для меня ровно никакого значения, и я только удивлялся, как могут люди, посвятившие себя служению Богу, гнаться за почестями, и как может папа давать почести, равные архиерейским, без соответствующей церковной должности. Но в Риме редкий священник не был монсиньором, а кто не был, тот домогался этого титула. Но удивительнее всего мне казалось то, что этот титул давался людям, не имевшим священнического посвящения, и они становились выше пресвитеров. Что до меня лично, то считаться камергером иностранного двора, хотя бы и папского, мне казалось несовместным с достоинством русского священника.
X
Когда я вернулся в Рим, то рассчитывал, что Ванутелли позаботится о моем помещении в какой-нибудь монастырь-общежитие. Но когда оказалось, что я приехал вовсе без денег, так как все эти путешествия и разъезды, и остановки в гостиницах, и более полтора месяца в Ницце в разгар сезона чего-нибудь да стоили, то в Риме мне помещения не нашлось. Ванутелли мне советовал ночевать под открытым небом, но я, побродив по улицам до поздней ночи, объявил что просто-напросто обращусь в русское посольство за помощью. Тогда баронесса отвела мне место в своей великолепной квартире, а на другой же день наняла где-то комнату. Рамполла доложил папе о моем желании быть помещенным в монастырь, и Лев XIII призвал игумена греческого монастыря Св. Нила в Гротгаферрата архимандрита Арсения Пеллегрини и поручил ему меня устроить у себя. На первых же днях Пасхи я с ним уехал в Гроттаферрата, а баронесса начала хлопотать о том, чтоб меня отправить в Париж.
В этом монастыре мне очень понравилось. Во-первых, он был греческий и вся служба шла по-православному. Стол был монашеский. Библиотека обширная и заключала в себе богатую литературу по интересовавшим меня вопросам. Чудный климат, весна и зеленеющие деревья вокруг способствовали настроению. День начинался рано. За час до восхода солнца будили к утрене. «Слава Тебе, показавшему нам свет!» совпадало с первым лучом солнца, падавшим через окно на алтарь. После утрени начинались обедни. Первую служил настоятель, и я с ним, соборно. По окончании литургии шли завтракать. Завтрак состоял из кофе с молоком, хлеба, яиц, сыра. В постные дни - среду и пятницу - давался черный кофе или шоколад на воде с небольшим хлебцем. После завтрака каждый отправлялся в свою келлию, творил келейное правило и садился за занятия. В 9 часов монахи собирались в каплицу, читалась тема для медитации, закрывались ставни, чтоб царил полумрак, и все на коленях в продолжение получаса предавались «умному деланию», т. е. размышлению о Боге, о рае, об аде и тому подобных вещах.
Мой недисциплинированный ум никак не мог сосредоточиться на таких предметах. Минут пять я про себя молился, а затем уносился мыслью в далекую Москву, к моему потерянному раю. В 11 часов в храме стихословили часы подряд все, от 1 -го до 9-го. После часов шли в трапезную. Во время обеда читали жития святых. Обед состоял из мучного супа, блюда вареной зелени, два раза в неделю рыбы, сыра и фруктов. После обеда обязательная рекреация и кофе у настоятеля. Во время рекреаций запрещено было говорить о каких-нибудь делах, все шутили и смеялись, передавали газетные новости. Затем до вечерни каждый удалялся в свою келию и мог по желанию отдыхать или заниматься.
В три часа звонили к вечерне. Отличие [ее] от нашей состояло в том, что [она] начиналась словами: «Благословено Царство». После вечерни разрешалась прогулка в ограде обители или, с особого разрешения каждый раз настоятеля, по окрестностям, но не иначе, как вдвоем или несколькими. Меня отпускали со старцем, которому меня поручили.
В 8 часов был ужин, состоящий только из одного блюда: сырой зелени, орехов и фруктов. На настоятельский стол, за которым сидел и я, подавалось мучное блюдо. Читали на итальянском языке из жизни св. Франциска Ассизского. После ужина вечернее правило в храме и недолгая рекреация у настоятеля, после которой монахи поверяли игумену то, что в этот день сделали, говорили, видели - и даже помыслы!
Если кому случалось заметить что-нибудь подозрительное в поведении брата, он должен был на этом собрании при всех сказать это игумену, но главным образом каждый старался сказать раньше сам про себя и покаяться, если что сделал дурно. Посторонних на этих собраниях не допускали, оставались одни иноки, и потому я на них не присутствовал. Такие же собрания бывают во всех католических монастырях, и когда я жил после у августинцев и бенедиктинцев, мне постоянно приходилось это наблюдать. Затем удалялись в келию, но ложились спать, кто когда хотел.
Вторую неделю я жил в Гроттаферрата, когда, в день сельского храмового праздника, в котором монастырь принимал участие, приехал Тондини и конфиденциально сообщил мне следующее: Извольский, видя, что я оставив мысли о возвращении, поместился в монастыре, заявил Его Святейшеству, что никаких репрессивных мер против меня не предпринято, что мне никто не препятствует вернуться в Москву, где ни меня самого, ни моего костюма не тронут, но что я сам этого не хочу сделать, так как бросил жену и детей, чтоб поступить в бази- лианские монахи. «Я не знаю, - прибавил Тондини, - насколько ваш министр был уполномочен сделать это заявление. Но я знаю одно, что оно сделано, и Ваша безопасность гарантирована. Надо этим воспользоваться и немедленно возвращаться. В порядке ли Ваш паспорт?» Оказалось, что паспорт в порядке, но срок его истекает через неделю! В этот же вечер настоятель передал мне письмо из Петербурга. Оно было от моей бабушки, которая подтвердила то, что говорилось Тондини, и советовала немедленно возвращаться. Министр внутренних дел заявил об этом моему отцу.
На следующее утро во время медитаций я обдумал свое положение и решил, что медлить нельзя и надо воспользоваться случаем и обстоятельствами, которые впоследствии легко могут измениться. Поэтому, как только кончилась служба, я подошел к Тондини и объявил о своем решении. Он обрадовался, обнял меня и поцеловал. Мы вместе прошли к настоятелю, которому Тондини все истолковал.
- Мне о. Толстого поручил Св. Отец. Я сам ничего не могу решить, - сказал игумен. - Мы сейчас же поедем с ним к папе.
- Это дело надо держать в тайне, — заметил Тондини. - Главное, чтобы ни баронесса, ни Ванутелли не догадались. Иначе они помешают всему делу.
Я обещал не заходить ни к тому, ни к другому. Мы тотчас же отправились в Рим.
Я зашел к послу, который очень обрадовался моему решению и подтвердил, что мне бояться нечего. Он мне обещал ссудить 1000 фр. на дорогу, и на другой день его чиновник Сальвиари мне их вручил.
Переночевав в подвории Св. Василия и отслужив там обедню, мы утром с аввой Арсением отправились в Ватикан, прямо к папе, который еще ранее дал мне разрешение к нему являться, когда понадобиться, помимо всяких аудиенций. То же право имел и о. Пеллегрини. На этот раз Лев XIII принял нас в своем рабочем кабинете, за письменным столом. Мы оба стояли перед ним все время разговора.
Св. Отец вполне согласился, что мне надо ехать. О. игумен должен был выслушать мое исповедание веры перед отъездом, а мне лично папа дал все необходимые полномочия, причем указал, что я должен руководствоваться правилами Флорентийского собора и буллами его предшественников. Подчинен я буду непосредственно ему одному, а для руководства должен обращаться к епископу Журдан де ля Пассардьеру, который получит соответствующие инструкции. «Латинской иерархии Российской империи Вы не подчинены и не должны ее компрометировать. Служить будете у себя, я Вам пришлю антиминс. Я Вам поручаю униатов. Во всякое время можете ко мне обращаться письменно и конфиденциально. А теперь прощайте, я Вас благословляю».
Я встал на колени, папа мне благословил, и я вышел.
О. Арсений остался. Мне так чувствительно было расстаться с Львом XIII, который был очень ко мне добр, что я помимо всех этикетов снова, чуть не бегом, к нему вернулся, ворвался в кабинет и воскликнул: «Еще один раз меня благословите, Св. Отец, и дайте проститься!» Лев XIII, улыбаясь, обернулся в кресле, привлек меня к себе и расцеловал в обе щеки. «Ну, еще раз благословляю, - сказал он, - и еще раз целую. С Богом, дитя мое, да сохранит Вас Господь и Его Св. Матерь!»
Вечером в подворье Пеллегрини мне дал лист, на котором было написано «отречение».
- Я уже год, что католик, - ответил я ему, — и подписал исповедание веры без всякого отречения епископу Пассардьеру. От чего же мне надобно отрекаться?
Из этого факта видно, что меня все еще считали православным священником, тем более, что я продолжал носить русскую рясу и длинные волосы.
- Но Вы слышали, что Св. Отец поручил мне принять ваше исповедание?
- Исповедание, но не отречение. Это я готов сделать, тем более, что Ванутелли меня предупредил, что в случае, если мне представиться возможность вернуться в Россию, папа мне дает известное полномочие, и тогда мне придется сделать исповедание веры, которое положено для всех духовных лиц, получающих ответственное назначение.
Аббат Пеллегрини вернулся с другим бланком, на котором стояло: «Исповедание веры епископов, аббатов, апостольских викариев и префектов, начальников миссий и делегатов».
- Познакомьтесь с содержанием, а затем перепишите, - сказал игумен, и я ушел к себе.
Я стал знакомиться и увидел, что это форменная присяга.
Не подписать я не могу, но подписать так, как тут изложено, не считаю возможным. Для латинянина, может быть, все ясно, но для православного восточного, нисколько. Напротив, есть такие выражения, которые будучи поняты превратно, как бы оправдывают нарекания, возводимые на Римскую Церковь. Если я это подпишу, всякий скажет, что я перешел в латинство и, что еще хуже, изменил верованиям. Я еще раз перечел исповедание, взял в руки перо и с решимостью начал исправлять по-своему эту бумагу.
Начиналось с Никейского символа: «и Сына» я зачеркнул и надписал «чрез Сына, единым исхождением и от единой веры». Далее шло о прерогативах папской власти: «Папа - верховный глава всех христиан». Я переписал: «Христос - верховный глава всех христиан, а папа - Его викарий на земле». [К словам] «Римская Церковь - мать и магистра всех Церквей» я приписал «западных и старшая сестра восточных». Когда Пеллегрини, думая, что я уже переписал, вошел в комнату и увидел, что я и не начинал этого делать, он воскликнул: «Остался всего час до отхода поезда, Вы не успеете переписать, подпишите бланк, как он есть!» Я только этого и желал. Подписался и затем прочел со всеми своими исправлениями и прибавками перед игуменом и его служкой, который был позван в качестве свидетеля.
XI
С каким радостным чувством я выезжал из Рима на родину! Я ровно полгода был в отсутствии и горел нетерпением обнять своих детей, особенно старшую дочь, которой шел уже пятый год.
В Вене я пробыл несколько часов, видел сестру, которая после моего отъезда тоже присоединилась к католичеству, оставаясь в восточном обряде. На границе я благополучно вручил свой паспорт жандармскому офицеру, и тот только спросил, откуда я еду; я сказал: из Рима. В Варшаве я послал домой телеграмму, что еду с курьерским, и заканчивал словами: «На Господа уповаю и не постыжуся во веки».
В субботу 22 апреля ст. ст. я вернулся в Москву. Семью я нашел в той же квартире, старшая дочь мне очень обрадовалась - младшую я увидел впервые, и она мне улыбнулась. Несмотря на то, что я вернулся с благословения Св. Отца, аббат Вивьен нашел, что я поступил неосторожно. Так как пока у меня антиминса не было и в русских церквах служить я не мог, то исповедовался и причащался, как мирянин, во французской церкви, каждую неделю. В то же время о. Вивьен занялся моим католическим образованием. Он и раньше давал мне книги, а теперь стал подробнее объяснять католические догматы и то, что я не понимал. Труднее всего мне доставалось учение о первородном грехе и индульгенции, и только впоследствии я понял, в чем дело, когда Ванутелли мне истолковал, что они имеют значение относительное, а не буквальное. Вивьен же, становясь на разную со мной точку зрения, никогда ничего мне доказать не мог и изъяснить не умел. Католическое учение во всей полноте и тонкостях я познал гораздо позже, благодаря восточным священникам, трактовавших вопросы с восточной точки зрения и ссылаясь на восточные авторитеты. И тогда только я понял воспитательное значение индульгенций, казуистическое богословие, институт кардинальства и даже светскую власть папы, к которой прежде относился, подобно всем восточным, отрицательно, находя, что папство только бы выиграло, потеряв ее, и возмущаясь тем, что папы, подобно светским государям, предводительствовали войсками и подписывали смертные приговоры.
Меня в это время немало смущало и то, что папа, как я узнал в Риме, при избрании действительно садился на престол и ему поклонялись, вопреки уверениям Ванутелли, когда он приезжал ко мне в Россию, что это ложь, выдуманная Паскалем и раздутая протестантами.
В конце лета аббат Лемонье, ездивший в Рим, привез мне оттуда антиминс. До этого летом я служил несколько раз в подмосковном имении Жеребцова, у которого гостил патер Шумп из Петербурга, на его походном алтаре. Я жил на даче, но часто навещал Жеребцова. К нему приехал Карбонье, общий друг его и Соломирских, и тогда Жеребцов пригласил к себе мать и дочь Соломирских, а также аббатов Вивьена и Лемонье. Соломирские, которых тоже присоединил преосв. Пассардьер без всякой формальности, находились в неопределенном положении, они собирались за границу и там хотели оформить это дело. Я предложил им причаститься за моей обедней, но Жеребцов почему-то заявил, что не советует им даже присутствовать на ней, не только что причащаться! Карбонье и аббаты были того же мнения, и я видел, что они-то и настроили Жеребцова, чтоб он это сказал. Меня это огорчило и оскорбило. Во-первых, хуже ли была для них моя обедня, чем латинская, за которой они каждый день присутствовали? Во-вторых, если это было сделано из осторожности, то почему они не находят неосторожным не только присутствие, но и публичное пение в церкви Св. Людовика, что я узнал, они делали в Москве. В-третьих, я не понимал и не мог понять того эгоизма, с которым они боялись себя компрометировать присутствием за моим богослужением, хотя абсолютно никому из них терять было нечего, а в то же время не только никогда не удерживали меня от неосторожного шага, а напротив, толкали на него. Впрочем, сын Михаила Дмитриевича Жеребцова, Алексей, хотя сам православный и чиновник генерал-губер- натора, не боялся за себя. Мне кажется, что он меня более понимал и более мне сочувствовал, чем его отец. Он мне предложил, захватив антиминс и сосуды, отслужить в его московской квартире, что я в день Успенья и исполнил. Соломирские в Москве не выходили из французской церкви и церковного дома. Когда зазвонил Ангелус (полдневная молитва в честь Божьей Матери), они заметили: «Как тут хорошо! Как напоминает Францию!» И я понял, что они так увлекаются католичеством не столько по религиозному чувству, сколько потому, что они более близки католической Франции, чем православной Руси.
Я устроил в своей квартире, во Всеволожском переулке, на месте прежней молельни настоящую церковь с открытым алтарем. У меня нашелся и псаломщик, студент университета Дмитрий Сергеевич Новский, очень религиозный молодой человек, принятый в католичество Пассардьером. Пела служившая в
Покровской общине у княгини Шаховской сестра Софья. Мало-помалу у меня организовалось нечто вроде прихода. Ежедневно утром и вечером шли службы, заказывались молебны и акафисты, читались по четкам молитвы и совершалось поклонение св. Тайнам. Культ Евхаристии и Непорочного Зачатия наиболее притягивали верующих и служили [связующим][3] звеном с Римской и Вселенской Церковью.
Положение мое в обществе не только не пошатнулось, но как-то упрочилось. Среди русского духовенства я получил ореол исповедника веры, пострадавшего за православие. Меня посещали высокопоставленные лица, духовные - православные и католические, начетчики старообрядческие, ученые, профессора, литераторы, купцы, прежние товарищи офицеры, а главное; великосветские дамы. Приходилось и самому выезжать и давать обеды. Один раз у меня обедал епископ Симон со своей свитой.
Я занимался очень много, несмотря на светскую жизнь. Составил громадную библиотеку, специально духовную и полемическую, вернее критическую, которую дополнил как новыми изданиями, так и древними «старыми» книгами. Я делал в особую тетрадь систематические выписки из св. Отцов и богослужебных книг по вопросам католичества и православия. Я завел себе дорогую фисгармонию и продолжал наблюдать по ночам звезды в купленную еще на французской выставке трубу с объективом в 9,4 см. Днем часто, едучи за покупками или на прогулку, я брал с собой в экипаж мою старшую дочь Алину (названную так в честь моей матери), а когда я ее с собой не брал, она плакала, выбегала на каждый звонок, беспокоясь за меня и будто предчувствуя близкую и долгую разлуку.
В начале декабря как-то утром меня навестил местный пристав.
- По какому виду Вы проживаете? - спросил он меня.
- Я прописан у Вас в участке, - сказал я, - и, следовательно, представлял Вам мой вид. Но если Вам нужно, то вот он.
И я отдал ему мой кандидатский билет, по которому и был прописан.
- Я принужден его оставить у себя, так как Вы в нем числитесь православным священником. По распоряжению митрополита я должен отобрать у Вас диплом и ставленную грамоту.
- Грамота моя представлена в канцелярию римского папы, - сказал я, - а диплом я переслал за границу еще летом, когда меня просили в Академии его возвратить и, как мне там сказали, хотели заменить фальшивым аттестатом с несуществующими отметками.
- И еще требуется подписка, что Вы не будете именоваться священником и носить духовное платье.
- Вы можете меня арестовать и причинить насилие, бесспорно, но столько же можете от меня требовать подобной подписки, как я от Вас, чтобы Вы не носили шашки и не именовались бы приставом.
- Я не от своего лица, а от лица митрополита.
- Какое мне дело до Вашего митроплита? Столько же, сколько Вам до папы римского!
- Но Вы совершаете богослужения!
- Я и не скрываю. Можете посмотреть, вот моя церковь домашняя, вот мои ризы.
- И Вы так спокойно мне все это говорите и показываете?
- Чего же мне беспокоиться? Я живу здесь совершенно легально и вернулся униатским священником, с разрешения высшей власти, причем императорский министр, резидент при Его Святейшестве папе, мне гарантировал полную неприкосновенность не только моей личности, но и рясы.
- Извините, в таком случае мне придется дожидаться новых инструкций, но билет я пока унесу с собой.
После этого посещения я, ожидая каждый день ареста, прекратил ежедневные богослужения и даже для безопасности отвез сосуды и антиминс о. Вивьену.
- Этого следовало ожидать, - говорил аббат. - Напрасно Вы поторопились вернуться. Вам все равно не разрешат здесь иметь церковь. На Вашем месте я сейчас уехал бы, пока не поздно, за границу. Чего Вы еще дожидаетесь?
Но спустя несколько дней пристав снова зашел ко мне.
- Вот Вам кандидатский билет; вышло недоразумение. Можете не тревожиться.
Сияющий, я отправился к о. Вивьену за походным алтарем. Но на мою преждевременную радость он только покачал головой.
- Поймите, это только отсрочка. Воспользуйтесь тем, что Вам вернули вид на жительство, и берите иностранный паспорт. Уезжайте, пока целы. Может быть, Вам нарочно дают возможность уехать.
Я его не послушал и возобновил у себя богослужения. Никто меня не беспокоил. Я ездил в Петербург повидаться с отцом. Но отец принял меня очень сурово и на мой отказ снять рясу никуда на улицу днем меня не выпускал, говоря, что меня могут арестовать. Вечером он меня отпускал к Жеребцову, жившему недалеко в собственном доме на набережной. Там я видел самый радушный прием и встречал доминиканцев из церкви Св. Екатерины: патера Шумпа и патера Лагранта, которых знал с ученического возраста. Все они были одного мнения относительно меня: я напрасно вернулся в волчью пасть (так они называли Россию) и должен, пока цел, уезжать за границу.
Они настаивали, чтоб я им это обещал, но я отмалчивался, внутренно возмущаясь их бессердечием. Я понимал, что если я теперь уеду, то возвращение будет еще труднее, почти немыслимо. Семья за мной не поедет, да на Запад ее и не пустят, так как женатых священников в католичестве не допускают. И если я все-таки ее привезу туда, то мне запретят в священнослужении, и средств не хватит там жить с семьей и воспитывать детей, но семья не поедет из своего дома в чужие края на неизвестное и мне придется расстаться с детьми, которых мне туда не отдадут.
В Петербурге я узнал о смерти о. Леонида, который вынес немало неприятностей от Синода из-за меня. Отец мне говорил, что я ускорил его смерть и что он умер, меня проклиная. Я не мог этому верить, так как Соломирские виделись с ним до последнего времени и говорили, что он, напротив, меня защищал перед всеми, кто на меня нападал, и особенно перед Саблером.
Возвращаясь, я случайно встретился в поезде с о. Иоанном Кронштад- ским, прошел к нему в купе и до поздней ночи беседовал с ним о католичестве, к которому и о. Иоанн относился весьма сочувственно. Он очень негодовал на то гонение, которому я подвергался за веру, и рекомендовал мне искать утешение в возможно частом совершении святой Литургии.
Вернувшись в Москву, я возобновил ежедневные службы. Перед масленицей 1896 года аббат Вивьен меня познакомил с одной дамой, желавшей принять католичество. Это оказалась дочь виленского генерал-губернатора Долгорукого. Она давно собиралась сделать этот шаг и была к тому вполне подготовлена латинскими священниками, которые, однако, сами принять ее боялись. О. Вивьен прямо направил ее ко мне, объясняя тем, что она должна была остаться в восточном обряде. Декан польской церкви о. Оттен меня предупреждал, чтоб я остерегался гнева отца этой дамы. Но о. Вивьен был теперь мой духовник, и раз он находил это нужным, я не видел причины отказать. Правда, я подумал, почему же он отговаривал Соломирских, которые ни сами не опасны, ни им не грозила никакая опасность. И так я ее принял, и она у меня испо- ведывалась и причащалась и затем стала аккуратно посещать службы.
Наступил Великий пост, и мы с Новским стали совершать по уставу все службы. На второй неделе у меня говел Владимир Сергеевич Соловьев, и меня очень тронул факт, что мне пришлось выслушать исповедание веры и принять в общение Католической Церкви моего же учителя, который именно меня к ней и привел.
На следующий день после причащения Соловьева, в понедельник третьей седмицы поста, меня потребовали в участок к приставу.
От волнения, когда я шел, у меня заныл зуб. Пристав меня принял в своей квартире и предъявил мне бумагу, в которой было сказано, что я должен дать подписку, что не буду совершать богослужений, именоваться священником и носить духовное платье. Я категорически отказался.
— И кроме того, Вы должны немедленно отправиться в Нижний Новгород и явиться в губернское правление, - сказал пристав.
Я и в этом отказался дать подписку.
Пристав стал меня уговаривать, чтоб я подписал бумагу, говоря, что я ставлю его в затруднительное положение, что ему приказано от начальства. Я ему объявил, что никаких подписок давать не буду, так как, если даже меня заключат в тюрьму, я все же буду совершать богослужение и именовать себя священником.
Пристав позвонил по телефону. Я понял, что он говорит с своим начальником.
- Вы говорите: принять немедленно самые строгие меры? - донеслось до меня. — Слушаюсь.
- Какие меры? - подумал я. И вдруг ужас сковал мое сердце. Мне представилось, что меня будут бить.
- Мне приказано принять решительные меры, - подошел ко мне пристав, - и добиться во что бы то не стало Вашей подписи.
Ясное дело! Мне угрожают! Мне стало делаться дурно от страха. Я вспомнил рассказы и нагайках, об административных допросах с пристрастиями, которым раньше не верил, об избиениях политических, о никому не ведомых пытках, которым подвергают в охранном отделении без разбора пола, возраста, сана и происхождения.
- Последний раз обращаюсь к Вам, - сказал пристав. - Даете подписку в том, что Вы более не священник, да или нет?
- Нет! — ответил я.
- Вы не признаете себя лишенным сана и не хотите подчиниться решению Синода? - спросил пристав, начиная терять терпение.
- Не признаю и не подчиняюсь.
- В таком случае пеняйте на себя. Мне Вас очень жаль, но я принужден принять крайние меры, - и он опять подошел к телефону. Опять слышу: «Слушаюсь, будет немедленно исполнено».
Затем он положил трубку и обратился ко мне.
- Ведь Вы, может быть, отказываетесь подписать в той форме, какая Вам эыла предложена, и не откажетесь расписаться в том, что бумага Вам предъявлена и что Вы ее читали? Если Вы это сделаете, я могу Вас отпустить.
- Значит, я арестован?
- Пока нет, и если Вы согласитесь расписаться, то я Вас отпущу домой устроить Ваши дела, но с тем, что Вы сами сегодня вечером добровольно от- травитесь в Нижний Новгород и явитесь в губернское правление, где Вам вру- тат определение консистории и выдадут паспорт как бывшему священнику и хворянину, но без права жительства в столицах в продолжение 7 лет и поступ- 1ения на государственную службу в течение 20 лет. Вы не будете ограничены юлее ни в каких правах и Вам будет позволено проживать по всей Российской шперии, кроме столиц, и разрешен выезд за границу. Если же Вы этому не юдчинитесь, то будут приняты немедленно самые суровые меры.
- Какие?
- Вы будете отправлены в отдаленнейшие места империи административ- [ым порядком.
- А если я подпишу, что читал - Вы мне дадите свободу?
- Тотчас же.
- В таком случае дайте я подпишу.
- Только не пишите «священник».
- А как же?
- Пишите «бывший священник».
Я было положил перо. Но потом спохватился и написал: «Читал бывший священник Православной Церкви...»
- Вы свободны, — сказал пристав. - Можете идти.
Я вышел на улицу и полной грудью стал вдыхать свежий морозный воздух. Скорее домой, на извозчике!
Дома стоял плач. Дворник рассказывал на кухне, что, мол, вашего батюшку в Сибирь повезли.
- Мамочка, мы в Сибирь едем? — спрашивали дети мать.
Захватив икону Лурдской Богоматери и священные сосуды и антиминс, я отвез их к о. Вивьену и у него исповедывался, как перед смертью. Затем вернулся домой, передал все жене, запечатал свои бумаги, поручил их жене же, обнял детей в последний раз и, захватив с собой св. Дары, бежал...
XII
Бегство мое было обставлено следующим образом. Владимир Сергеевич Соловьев ждал меня на своей квартире в Старо-Конюшенном переулке. Мой постоянный извозчик Иван стоял у подъезда.
Я вышел с небольшим чемоданчиком, в котором лежало несколько смен белья, костюм английского реверенда, привезенный из-за границы.
В переулке стояли полицейские агенты. Я сел в сани и громко скомандовал: «В участок!» Иван тронул по направлению к Пречистенке. Уже предупрежденный, как только мы проехали за угол, он повернул в Мертвый переулок и к Соловьеву. Там меня ждал Новский. Я переоделся в реверенд и модные брюки, который мне предоставил Дмитрий Сергеевич.
- Пора, - сказал Владимир Сергеевич.
Иван тем временем, объехав участок, спокойно возвратился по Пречистенке без седока, окончательно сбив агентов.
Затем с другого конца въехал в Старо-Конюшенный переулок и стал ждать на углу. Соловьев вышел со мною, сделал ему знак, он подсадил нас и стрелою помчал на Николаевский вокзал. Всю дорогу нам обоим было как-то ужасно смешно, но мне, кажется, что смех этот был нервный. На вокзале Соловьев взял мне билет I класса и усадил в вагон.
Со мною в купе был всего один пассажир. Когда поезд тронулся и мы заговорили, я узнал в нем французского фабриканта, часто посещавшего церковь Св. Людовика. Он тоже видал меня и потому не удивился, когда я, взяв молитвослов, стал читать про себя службу. На другое утро я пораньше встал, пока мой компаньон спал и, прочтя молитвы, причастился св. Тайн из дароносицы, которую имел на груди. Этот день, 20 февраля 1896 года, был днем моего рожденья, мне минуло 29 лет. Подъезжая к Петербургу, я попросил француза сообщить по адресу баронессе Будберг о моем приезде и о том, что я принужден скрываться. Он обещал, а я, когда поезд остановился, благополучно миновав платформу, направился к княгине Волконской, по совету Соловьева.
Княгиня еще не вставала, выслала мне свою камеристку, которой я по- немецки объяснил все, что со мной произошло. Княгиня направила меня к моему дяде, Ушакову, жившему близко от нее, на Шпалерной. Дядя только что встал и заканчивал туалет. Он очень удивился моему приезду, но еще более, когда я ему все рассказал. Я еще не кончил, как позвонила и вошла княгиня Волконская. Я начал сызнова свое повествование.
- Сейчас же пошлите за князем Ухтомским, — сказала княгиня и набросала ему записку.
Не прошло десяти минут, как пришел князь Эспер Эсперович Ухтомский, редактор «С.-Петербургских Ведомостей».
- Надо спасти человека, - сказала княгиня, и в коротких словах объяснила мое положение. - Тут, очевидно, административный произвол, и надо довести до высших сфер все, что произошло. Вы должны это сделать. А Вы, батюшка, - обратилась она ко мне, - пишите немедленно прошение, которое Эспер Эсперович сегодня же передаст лично.
Пока я писал, княгиня посвящала князя в суть дела. Она говорила и о гарантиях, которые были даны Извольским Ватикану, и о результатах доклада министра внутренних дел, и о тех обещаниях, которые были даны моему отцу в высших сферах. Ухтомский соглашался с тем, что никто из посторонних не должен знать об этом, и в тот же день передал мое прошение по назначению. Он же принес вечером ответ: «Дело будет подробно рассмотрено: терпенье, сидеть спокойно и не выходить из дому, чтобы дворник дома не знал, что он там проживает».
Началось мучительное и тоскливое ожидание. Дядя отвел мне комнатку, сказал камердинеру, что он должен молчать, и постарался, чтоб я ни в чем не терпел лишения. Был пост, и он распорядился, чтоб мне готовили постное, сам же он дома не обедал. Еще в Москве, когда меня позвали в участок, у меня заныл зуб. Здесь зубная боль до того усилилась, что я не имел покоя ни днем, ни ночью. Княгиня Волконская навещала меня ежедневно. По ее совету я подробно описал, как меня арестовали, и на память воспроизвел бумагу, которую подписал. Когда княгиня ее прочла, то воскликнула: «Ведь Вас хотели объявить сумасшедшим! Ведь в губернское правление только за этим и посылают! Хорошо, что Вы туда не поехали». Но я почему-то думал, что было бы не больше того, что сказал мне пристав, и мне в губернском правлении выдали бы вид на жительство.
Княгиня с этим не соглашалась.
- Для этого вовсе не требовалось ехать. Паспорт можно переслать. Но Вас могли вызывать в Нижний и с другой целью: публично расстричь в том самом соборе, в котором и посвящали. А что это действительно намеревались сделать, я кое-что слышала.
Навестил меня и Жеребцов.
- Что я Вам говорил? - были первые его слова.
Мой дядя был воспитателем детей очень высокопоставленных лиц, которые дарили его дружбой. Он им рассказал, что скрывает меня, и передал мой черновик с подробным описанием всего происшедшего. Высокопоставленное лицо обещало передать его еще выше.
Дни шли за днями, время тянулось бесконечно долго. Ответа не приходило. Наконец, в пятницу на Вербной неделе, пока мой дядя ездил с визитом к своим высшим покровителям, за мной явилась полиция, чтобы меня арестовать. Павел, камердинер, стал уверять, что никого в помещении не находится, но что без хозяина он не в праве пустить в квартиру. Тогда я наскоро набросал записку и послал Павла к дяде, так как я знал, где он находился. Павел запер меня на замок и моментально доставил записку, которую Ушаков и прочел вслух. Тотчас же дядю послали к градоначальнику Клейгельсу сказать, чтоб он не принимал никаких мер, так как дело находится в руках высшей власти, и что я нахожусь под особым покровительством высокопоставленных лиц. В то же время дядя послал к Жеребцову уведомить. Поэтому, когда дядя вернулся, не застав градоначальника, ко мне тут же пришел и Жеребцов, предложивший перевезти меня к себе. Дядя мне дал свою шубу, так как моя была духовного покроя, и Жеребцов меня повез к себе. Выйдя на улицу, я почувствовал, что у меня закружилась голова от свежего воздуха, которым я не дышал около месяца!
Как только Жеребцов привез меня к себе, он дал знать моему отцу, что я нахожусь у него. Мой отец давно знал, что я в Петербурге, но от него почему- то скрывали, что я у Ушакова, и только недавно от Жеребцова же он это и узнал, но так как не был с моим дядей в хороших отношениях, то и не пожелал меня видеть в его квартире. Но когда ему сказали, что я у Жеребцова, он сейчас же пришел и был со мной как-то особенно добр и мягок. Уходя, он сказал Жеребцову:
- Хороший ты человек, Михаил Дмитриевич! Спасибо за сына!
Во время обеда неожиданно явился Ушаков, сияющий и радостный.
- Сию минуту ко мне явился посланец от Сипягина. Дело рассмотрено и передано Сипягину. Завтра к 3 часам мой племянник должен быть у главноуправляющего, которому поручено дать ответ. Опасаться больше нечего, он может не скрываться!
Все ликовали, думая, что теперь все пришло к благоприятному концу. Я отправил жене условленную раньше телеграмму, что есть надежда на благополучный исход. Затем вернулся на Шпалерную пешком, первый раз наслаждаясь прогулкой, которой был лишен с самой Москвы. С каким благодарным чувством пел я в этот вечер всенощную Лазаря!
На другой день я в назначенное время отправился к Сипягину в Мариин- ский дворец.
Посетителей было очень много, и мне долго пришлось ждать очереди.
Наконец, когда она наступила, дежурный чиновник сказал мне, чтоб я подождал еще, пока все будут приняты, так как со мной главноуправляющий имеет говорить особенно подробно.
Я запасся терпением и стал ждать.
Наконец, прием кончился, и меня провели в кабинет.
Сипягин встретил меня очень любезно, и я ему рассказал все дело.
- Чего же Вы собственно просите?
- Только одного, чтобы меня в Москве не трогали, не таскали по участкам, не угрожали, не ссылали в отдаленнейшие места империи, не сажали в сумасшедшие дома и не требовали под угрозами подписок!
- Так вот в чем дело. Изложите на прошении точно, что именно Вы желаете, чтоб можно было на нем положить резолюцию. Принесите его сюда во вторник; к Вам относятся очень доброжелательно, я и не сомневаюсь в хорошем исходе Вашего дела.
Я вернулся веселый и ободренный, как было условлено, к Жеребцову.
Я сообщил, в чем дело. В это время прибыла княгиня Волконская.
- Теперь, - сказал Жеребцов, - надо как можно искуснее составить прошение. Но прежде всего надо знать: о чем просить?
- Вернуться в Москву, к семье, - сказал я.
- Как! - возмутились все. - Опять все сначала! Нет, тогда мы все отступимся, - говорил мой дядя за всех. - Мы столько хлопотали, перепугались, и только для того, чтоб через месяц-другой, много полгода, опять все началось, как припев песенный, постоянно повторяющийся!
Я промолчал.
- Надо просить об одном. О дозволении выехать за границу, - сказал Жеребцов.
- Для этого столько перенести! Ради этого беспокоить! Да кто мне мешал еще в Москве уехать! Я всегда мог получить заграничный паспорт и выехать. Мне и в участке сказали, что к этому никаких препятствий не будет.
- И надо было воспользоваться тогда же!
- Но если об этом просить, то теперь это значит без возврата!
- А зачем Вам возвращаться?
- А семья, а родина!
- О семье надо было раньше думать, - сказал дядя.
Княгиня Волконская молчала и грустно смотрела на меня. Она понимала мое внутреннее состояние, ту тяжелую драму, какую я переживал.
«И Вивьены, и Шумпы, — думал я, - любят свою родину и каждый год ездят к себе на каникулы. Да и здесь они в своей среде, в своей колонии. А я, что такое я за границей? Ни свой, ни чужой. А у них ведь нет семьи, которая бы их притягивала! От меня же хотят, чтоб я отказался от всего безвозвратно и от семьи, которая за мной не поедет и которую католики не пустят, и от родины... ради чего? Ведь я пошел в священники для того, чтобы послужить своему народу и своему отечеству, а за границей какое мне дело, там у них своих попов много, и я буду лишний, и во всяком случае чужой. Приходской деятельности мне там не будет. Миссионером? Но миссионером я могу быть хорошим только в России среди своих. Там я не гожусь. В монастырь? Но у меня семья! И если бы у меня было призвание к монашеству, я бы не женился и пошел бы в русский монастырь, а не в чужеземный!»
Об этом я думал и совершенно не слушал того, что мне говорили Жеребцов и мой дядя, пока они сами не заметили, что я куда-то смотрю в пространство и не делаю реплик.
В Вербное воскресенье я исповедался у о. Шумпа и причастился св. Тайн из его рук в ораториуме Св. Екатерины.
В Страстной понедельник я написал прошение, которое снова обсуждалось у Жеребцова и сообща было отвергнуто. Затем было составлено новое под редакцией Жеребцова, в котором упоминалось о разрешении выезда за границу. Я хотел прибавить о том, чтоб перед отъездом мне позволили вернуться проститься с семьей в Москву, но Жеребцов не хотел и слушать.
Но, в конце концов, я пришел на Шпалерную и составил третье, которое никому не показал и вручил на следующий день Сипягину.
Я просил и умолял высшую власть вернуть меня к великому празднику семье и дать возможность оставаться в Москве и служить моей родине.
Кроме того, я составил для Сипягина, по его просьбе, подробный мемуар.
XIII
В Великий четверг, причастившись у о. Шумпа, я отправился к Сипягину. Но во дворце его не было и меня отправили на его частную квартиру. Он меня ждал.
- К сожалению, у меня нет для Вас хороших вестей. Соизволения не последовало. Напротив, отдано распоряжение предоставить Вас всей строгости законов.
Я был ошеломлен.
- Против Вас действовали К. П. Победоносцев и протопресвитер Янышев. Они указали на распространяемый Вами соблазн. Если Вас оставить безнаказанным, то у Вас появятся последователи, которые тоже избегнут кары, по прецеденту. Или же будут говорить, что Вам все сходит благодаря Вашему положению и связям, что возбудит недовольство среди духовенства.
- Что же мне делать? Ехать в Нижний Новгород? — спросил я.
- Про это ничего мне не сказано и никаких инструкций не дано, кроме того, что я Вам уже передал. Относительно Нижнего Новгорода Вам пришлось бы ехать через Москву, а там Вас на станции же арестуют.
- Но если я не буду носить духовного платья?
- Не об этом речь! Вас везде арестуют, могут арестовать и здесь, в Петербурге. Принимайте меры, пока не поздно. Во всяком случае Вам в столице оставаться нельзя.
- Принимайте меры, чтоб Вас не арестовали, - повторил он на прощание.
Я не помню, как я добрался до дяди. Он ждал меня заранее улыбающийся
и радостный, в полной уверенности, что ответ может быть только хороший. Он не мог придти в себя от неожиданности.
Мы оба отправились к Жеребцову. Жеребцов нисколько не удивился.
- Что делать? Что делать?
- После обеда, - сказал Жеребцов, - ко мне зайдет о. Шумп, а вы пока съездите и предупредите княгиню.
Мы все сидели за столом, когда дверь отворилась и княгиня Волконская медленно и торжественно вошла в зал. Ни с кем не здороваясь, она подошла прямо ко мне и молча поднесла мою руку к своим губам.
Глаза ее говорили: мученик Христов, мужайся!
О, какую решимость и бодрость влила она в мою убитую горем душу!
Поздоровавшись общим кивком со всеми присутствующими, княгиня со свойственной ей энергией стала излагать свой план.
- Немедленно достать иностранный паспорт. Сейчас же послать за секретарем посольства Северо-Американских Штатов. Я знаю, он не откажется нам помочь и сегодня же выехать. Если почему-либо мы не получим паспорта, есть дорога через Финляндию. Надо узнать, когда уходят пароходы.
За американским дипломатом было послано, и тем временем стали изучать расписание поездов и пароходов. Американец пришел и, к моему удовольствию, наотрез отказался исполнить просимое. Я даже улыбнулся от радости.
- Что Вы скажете? - спросил Жеребцов. До сих пор они говорили и действовали, не спрашивая моего мнения и не давая возможности вставить слова.
- Скажу, что я с чужим паспортом все равно бы не поехал и, если б мне его всучили, то на границе, отдавая его жандармам, объявил бы, что он мне вовсе не принадлежит. Я страдаю за истину, а ради лжи страдать не намерен.
Тогда было решено, что меня переправят через Финляндию, под личным наблюдением о. N, чтобы я не мог ускользнуть и объявиться жандармам.
О. N отвез меня в дом церкви Св. Екатерины, куда мы прибыли с заднего хода в 10 часов вечера. Туда приехал мой дядя, привез мне 100 рублей, заплакал и просил благословить на прощание. Он одел меня в свою шубу, а мою, священнического покроя, в которой я приехал, отдал своему камердинеру. Отец мне прислал с братом 125 рублей золотом. И еще Жеребцов дал сто.
Ровно в полночь на Страстную пятницу я, переодетый, с сопровождавшим меня о. N, захватив чемодан, вышел со двора Екатерининской церкви задним ходом и [мы], сев на извозчика, отправились в Новую Деревню на вокзал Приморской железной дороги. В каком-то конножелезном вагоне мы доехали до Сестрорецкой станции. Оттуда до города надо было идти пешком несколько верст, ночью, по темной снежной дороге. Был сильный мороз, и мы страшно иззябли.
Пасха в этом году была ранняя, реки еще не вскрывались, и мы с о. N пешком, таща мой чемодан и плед, переправились по колено в снегу через Сестру реку и очутились в городе. Там, взяв лошадь на дровнях, поехали по самой Сестре реке, пока не добрались до границы Финляндии.
- Вы спасены, - сказал он. - Мы перешли русскую границу, здесь финские власти и арестовать Вас никто не может.
Частью на ногах, частью на лошадях, измученные и прозябшие, мы добрались до Белоострова.
Прежде чем сесть на поезд железной дороги, о. N нашел какой-то постоялый двор, где в шестом часу утра уже стоял накрытый стол с холодными кушаньями. Была Страстная пятница, и я отказался от всего. О. N меня уговаривал закусить, так как предстоит еще долгое путешествие и следует, говорил он, подкрепить свои силы. Для убедительности он наложил себе на тарелку рыбы и стал есть. Меня это шокировало, так как [я] в то время слишком узко смотрел на посты даже с православной точки зрения.
Подошел петербургский экспресс. Мы взяли билеты в Гельсингфорс и сели во второй класс. Мы уткнулись в свои молитвенники и всю дорогу не разговаривали. К вечеру прибыли в Гельсингфорс.
О. N разыскал одну знакомую пожилую даму, госпожу К., и сказал ей, что она должна немедленно везти меня в Ганге и взять билет на отходящий завтра пароход в Гулль.
- Отец, - сказала она, - теперь без паспорта билетов за границу не дают. К нам не спрашивают паспортов, но отсюда их требуют. Это недавнее распоряжение.
- В таком случае достаньте паспорт!
- Хорошо, я возьму на имя моего сына.
Мне этот разговор не нравился.
- Апостолы с фальшивыми паспортами не путешествовали, - сказал я. - Я его не возьму.
- Вам и не нужно будет брать его, - сказала дама. - Я его покажу кассиру, он выдаст билет до Гулля, вот и все. А пока Вас надо преобразить, чтобы Вас не узнали.
И она меня свела в парикмахерскую, а сама отправилась хлопотать насчет паспорта и через час уже его имела.
Меня между тем постригли, причесали на пробор, выбрили догола бороду и усы. Затем на квартире у госпожи К. переодели в костюм несколько эксцентричный, как мне сказали, финского торговца рыбой. Так как эту даму все знали, то она дорогой не могла меня выдавать за сына.
Поблагодарив о. N, который остался в Гельсингфорсе, я отправился в Ганге под конвоем госпожи К.
После пересадки на какой-то станции и утомительной езды мы добрались до Ганге. Поезд подошел к самой пристани. Я остался сидеть в вагоне. Я чувствовал себя очень слабым, так как ничего с четверга не ел, хотя на каждой остановке моя хранительница мне приносила разных бутербродов, но так как они все были скоромные, я отказывался. Впрочем, где-то она достала для меня стакан чаю.
Госпожа К. подошла к кассе, стоявшей на перроне недалеко от того места, где я сидел в вагоне. Я видел, как она брала билет, и заметил, что она очень была взволнована. Тут только я понял, какое самоотвержение она выказала в этом деле. И я не знал, кому больше удивляться, ей ли, идущей на подвиг из-за совершенно неизвестного ей лица лишь из повиновенья своему духовнику, только сказавшему ей, что это надо сделать, или о. N, рисковавшему из-за меня своим положением и спокойствием, а, может быть, и тюрьмою, единственно ради вящей славы Божией.
Что касается до меня, то я до последней минуты надеялся, что меня узнают жандармы, арестуют и свезут в Нижний Новгород. Боже мой, мне в эту минуту была мила тюрьма, ссылка, каторга, сумасшедший дом, какой угодно компромисс, только бы не уезжать беглецом из России!
Но на меня никто не обращал внимания. Г-жа К., взяв билет, отправилась на пароход, стоявший тут же у пристани, и подошла к капитану и начала что-то ему объяснять. Он кивнул головой и послал боя, который взял мой багаж. Я за ним последовал на пароход, и меня сейчас же отвели в каюту 1-го класса. В это время пронеслось: полиция! Меня подхватили и куда-то по лестнице повели вниз.
- На всякий случай я оставила паспорт на койке в Вашей каюте, - сказала мне на прощание госпожа К, - Вы мне его перешлете обратно из Копенгагена. Бог благослови Вас!
- Бог благослови Вас, и да воздаст Он Вам, - ответил я ей. Так как я шведского языка не знал, то мы говорили по-английски. Когда она удалилась, я не вытерпел и вышел из трюма на палубу... Может быть, русская полиция еще здесь и обратит на меня внимание... Но увы! Было уже поздно, якоря были уже подняты, и пароход, взламывая весенний лед, удалялся от берегов Финляндии.
XIV
Наконец пароход вышел в открытое море, и берега стали скрываться в туманной Дали. Был канун Пасхи, но на душе моей было так темно и безотрадно, что я не мог молиться. Как встретит праздник моя семья? Что станет с моими дорогими малютками? Какой позор! Отец их бежал, как какой-нибудь преступник! Я, который до щепетильности был лоялен...
Спустившись в каюту, я нашел паспорт К. Краска бросилась мне в лицо. Я не хотел дотронуться до него руками, но мне надо было узнать: предъявлен ли он был или нет? Раскрыв его с отвращением, я убедился, что все листы целы и штемпеля на нем нет! Значит, я им не воспользовался и не могу отвечать за то, что он мне оставлен. На первой же остановке я его отошлю заказным обратно, и сын госпожи К. им воспользуется. Это меня успокоило. Затем, оглянувшись, я заметил несоответствие моего костюма с роскошью первоклассной каюты. Я переоделся в реверенд и зачесал волосы назад. Затем машинально взял молитвенник, хотя мысли витали далеко; да были ли еще мысли? Я находился в каком-то тупом отчаянии.
Звонок к обеду вывел меня из отупения и напомнил мне о том, что я двое суток не ел. Я прошел в столовую, где мой приход произвел сенсацию, так как я был одет как английский клерджиман. Капитан меня посадил рядом с собой и относился с большим вниманием. За обедом шел разговор о том, что перед самым отплытием на пароход являлись представители полиции и смотрели список отъезжающих у капитана, а затем обошли каюты.
Капитан говорил, что в последнее время это всегда так делается и что нередко у пассажиров даже спрашивают паспорта. Я не преминул полюбопытствовать, спрашивают ли паспорта у тех, которые из-за границы возвращаются в Финляндию.
- О, нет! - с улыбкой ответил капитан. - До таких стеснений еще не дошло!
Для меня это было очень важно. Я тут же решил рано или поздно вернуться этим путем на свою родину. А пока требовалось одно: терпенье.
На другой день, проснувшись и вспомнив, что сегодня Пасха, мне было особенно больно и тяжело. Но я думал пересилить себя и стал петь пасхальный канон и не выдержал... разрыдался.
- За что, за что, Господи? - только мог я повторить. - Если я что не так делал, наставь меня! Научи меня, но не наказывай так жестоко! Пожалей моих крошек, которые останутся без отца! - И я не мог петь и не мог молиться.
- Нет! - сказал я себе. - Я воспою пасхальный канон в тот день, когда вернусь в Россию, а пока прочту его и всю службу по книге.
Весь день прошел тоскливо и грустно. Чтоб забыться, я все время читал. Вечером хотел было спеть всенощную Благовещению, которое падало в понедельник по Пасхе, но голос оборвался, и я опять зарыдал, и на этот раз дал волю слезам и рыдал всю ночь.
Утром пароход подошел к Копенгагену.
Я объявил капитану, что высаживаюсь здесь, чему он очень удивился: мой билет был до Англии и стоил очень дорого. Вообще было сделано много непроизводительных трат, но меня не спрашивали, а то бы я сразу взял билет только до первой остановки. Что мне было делать в Англии! Руководствовались, очевидно, только одним - удалить меня как можно дальше от России.
В Копенгагене я отослал госпоже К. ее паспорт и несколько вежливых строк благодарности, которой, сознаюсь, я вовсе к ней не чувствовал. В гостинице «Феникс», где я остановился, я, не желая открывать своего имени, расписался первой фамилией, пришедшей мне в голову: Победоносцев ...
Куда мне ехать: в Париж или в Рим? Рим мне был более симпатичен, там я ожидал встретить друзей, а Париж мне оставил скверное впечатление. И я безостановочно, через Кельн, Сан-Готард проехал в Рим, где о моей судьбе уже беспокоились. Неизвестно каким путем, но там уже все знали во всех подробностях. Газеты описывали мой побег в тот самый день, когда он совершился. В La Croix, парижском издании, мое имя красовалось на первой странице дюймовыми буквами и перед ним стояло le Venerable, титул («достопочтенный»), который дается в Католической Церкви исповедникам и мученикам только после смерти перед причислением их к лику блаженных.
Сколько времени я пробыл в Риме, я не помню. Мое нравственное состояние было такое тяжелое и в голове мысли так были спутаны, что несмотря на мою отличную память (я день за днем описываю в дневнике все события моей жизни и до, и после этого времени), но дней, проведенных в Риме в эту эпоху, я совершенно не помню, хотя писал об этом в своем дневнике менее года спустя. Я даже не помню, служил ли я там обедню!
Кажется, в самый день моего приезда я был принят папой, который поручил меня парижским ассумпционистам или августинцам Успения Божьей Матери. Это новый сравнительно миссионерский орден, очень деятельный, занимающийся изданием газет, брошюрок, икон, паломничествами в Святую Землю, спасанием на водах и школами на Востоке.
Прокуратор о. Эммануил дал в честь меня обед и при прощании просил меня благословить всех членов его общины. После этого меня отправили в Париж.
Кардинал Рамполла написал конфиденциальное письмо парижскому митрополиту кардиналу Ришар, а о. Эммануил своему генералу о. Пикар относительно меня по поручению самого Св. Отца.
О. Ванутелли испросил себе копии этих секретных документов. Ему дали [их] под условием, что он их никому не покажет, но [он] передал их мне и они находятся у меня. В них говорится, что папа меня взял под особое свое покровительство, считает меня добрым и искренним. «Что касается семейного положения этого священника, то пусть парижский архиепископ сам рассудит, возможно ли допустить, чтоб его семья к нему приехала в Париж».
Кардинал Ришар ответил так же конфиденциально и таким же путем его ответ дошел до меня - что он ни в каком случае не допустит, чтобы жена ко мне приехала жить, так как это было бы соблазн для всего французского духовенства и вообще для католиков. Но что он охотно примет моих дочерей в институт Sacre Coeur или Oiseaux, если я того пожелаю.
Генерал ассумпционистов ответил, что надеется, что согласно инструкциям сделает из меня искусного миссионера и решит, где я буду полезнее - в Париже или где-нибудь на Востоке.
Ассумпционисты приняли меня с замечательным радушием, отвели мне прекрасную келию и всячески старались развлечь меня, видя, как я грущу по своей родине. Настоятель, о. Пикар, первое время постоянно приглашал меня к себе обедать, чтоб поближе меня узнать. Когда я немного освоился, меня познакомили с газетным делом, и я стал давать им статейки на религиозные вопросы.
Вставали очень рано: в половине четвертого утра начиналась утреня, но меня будили к пяти, и я в шесть служил обедню, причем мне прислуживал о. Иаков, престарелый и больной монах, совершенно слепой; он был восточного обряда и миссионером в Болгарии. Другой, молодой иеромонах о. Христофор, предназначавшийся тоже для болгарской миссии, был ко мне приставлен, и без него меня никуда первое время не выпускали.
После обильного обеда, состоявшего из пяти-шести блюд, шли к генералу на рекреацию. То же делалось и после ужина.
Среди монахов были очень милые люди, работавшие во славу Божью и очень любезные ко мне, но самый режим мне не нравился или, вернее, приходился мне совершенно не по нутру. Совсем иначе я чувствовал себя в Гротта- феррате. Здесь все было чуждо, и я многого не понимал и не переваривал. Первое, чего мне недоставало, были церковные службы восточного обряда; и первое, что мне претило, были латинские молитвы. Мне не давали служить публично и заставляли служить обедню в ризнице, на столике, служившем для облачения священников. Во время изысканного мясного стола мой слух терзали заунывным голосом совершаемые чтения из светских книг, издаваемых общиной, бонапартистского духа. На рекреациях разговоры шли только о выборах и о политике. Религией, по-видимому, интересовались меньше всего. Странным мне казалось, что настоятель трапезует отдельно и что о. наместник получает к своему первому завтраку горячее жареное, тогда как все довольствуются одним кофе. Удивляло меня, что монахи не соблюдают посты и по пятницам пьют молоко, а по субботам едят мясо, против своего же латинского устава. Возмущало меня, когда в виде епитимии одного почтенного иеромонаха заставили во время обеда ползать под столом на четвереньках и прикладываться к сапогам всех присутствующих, не исключая гостей.
Но более всего я не мог привыкнуть к тому, что меня держали, как малолетнего, и никуда одного не выпускали. Я сперва думал, что это правило монастыря. Но затем я увидел, что все монахи пользуются полной свободой и ходят в одиночку, куда и когда желают, даже вечером. Я находился под какой-то особой опекой. У меня были в Париже друзья. Меня к ним не пускали. Раз друг моего отца, бывший посол в России, г. де-Лабуле, пригласил меня к обеду. Мне велели отказаться под предлогом, что правила монастыря не допускают отлучаться позднее 5 часов вечера. В тот же день при мне один молодой монах был отпущен до 11 ч. ночи! «Что я, маленький? - возмущался я. - Или школьник? Да я еще гимназистом и пажем пользовался в этом отношении полной свободой и ни разу ею не злоупотребил. А теперь я, тридцатилетний священник, бывший офицер, отец семейства, и принужден жить на привязи! Что за опека, что за недоверие?»
Приехал епископ Пассардьер и позвал меня к себе. Меня в первый раз выпустили без провожатого. Я этим воспользовался, чтоб опустить письмо своей жене, купив марку из тех денег, которые мне дали на конку. На прежние письма я ответа не получал и вообще с самого выезда из России не знал, что сталось с семейством.
Пассардьер меня принял сердечно и ласково, оставил обедать и на прощанье дал 500 франков на заказ ста обедней, по 5 франков каждая.
Пассардьер представил меня кардиналу Ришар, который отнесся ко мне очень внимательно. Необычайной доброты и снисходительности, этот святитель вызывал во мне заранее настроенное враждебное чувство. Я знал его ответ относительно моего семейства.
Между тем я был несправедлив. Отзывчивый к моему семейному горю, кардинал писал высочайшим особам, прося о разрешении мне вернуться! На это был получен ответ Победоносцева, что я выехал из России самовольно, а вовсе не выслан и никогда не был присужден ни к каторге, ни к ссылке. Мне только, как лишенному сана, запрещен въезд в столицы и не дозволяется ношение духовного платья. Об этом документе я узнал гораздо позже и копию с него с надписью «конфиденциально» получил тоже от Ванутелли.
Между тем Пассардьер приказал о. Пикару меня выпускать одного и не стеснять моей свободы до такой степени. Тогда мне разрешили выходить, но зорко смотрели, куда я хожу, и требовали моего возвращения к определенному часу.
XV
Наступил май, и по этому случаю в храме ассумпционистов происходили особые службы в честь Богоматери. Первая начиналась в 5 ч., а вторая в 8 ч. вечера. Мне эти службы всегда нравились, и я их усердно посещал. С тех пор, как мне стали давать относительную свободу, я стал усерднее молиться, и мое душевное равновесие стало восстанавливаться. Одно меня удивляло - это отсутствие писем с родины. Но вот однажды в дверях я столкнулся с почтальоном, передававшим письма привратнику, и спросил: нет ли на мое имя. «Есть, - ответил тот, - но я обязан доставить его настоятелю. Вы получите его вечером на рекреации». Было еще рано, но о. Пикар был занят, пришлось ждать. Затем он исповедывал до самой службы. Одним словом, ранее рекреации я его не видал и сгорал от нетерпенья получить давно ожидаемые известия. Когда я наконец имел возможность подойти к о. Пикару и спросить его о письме, никакого письма для меня не оказалось. Сначала хотели меня уверить, что никакого письма не было, но когда я сказал, что сам видел его в руках привратника, мне обещали его разыскать. На следующий день мне его вручили: но в каком виде! Оно было распечатано, и к самому письму пришпилена бумажка с точным переводом содержимого на французский язык! На бланке стоял штемпель агенства присяжных переводчиков.
Письмо было от брата жены. Он мне писал, что все письма его сестры ко мне аккуратно ей возвращались с почты нераспечатанными. От меня же не было ни одного. Что это значит! Если я желаю бросить семью, то должен, по крайней мере, объясниться... Из-за последнего письма, которое вскрывали на почте, было много неприятностей.
Слезы градом полились у меня, когда я это прочел. Будь у меня паспорт, я бы в этот же день уехал от моих палачей, которые намеренно отсылали мои письма обратно и не допускали до меня известий из дома.
В этот день меня под разными предлогами не выпускали из монастыря, а на следующий день за мной опять увязался о. Христофор.
Между тем мне необходимо было отослать ответ. Письма, которые я посылал через привратника, очевидно по распоряжению о. Пикара, не отсылались вовсе, а передавались ему вместе с переводом на французский язык. Недавно опущенное мной лично письмо еще, очевидно, не дошло. Письмо у меня было готово. Оставалось налепить марку и опустить в ящик. Надо было это сделать так, чтобы о. Христофор этого не видал. И я нашелся. В Париже принято, что духовные заходят в кафе или табачную лавку выпить воды или кофе. Увидя на бульваре столики, я пожаловался на усталость и жажду, было жарко, и предложил своему спутнику выпить по чашке кофе с коньяком. Он был довольно глух. Пока он пил кофе, я спросил гарсона, где тут поблизости почтовый ящик. Тот мне указал. Тогда я подошел к прилавку, купил марку, наклеил и послал опустить на моих глазах письмо в ящик, к которому о. Христофор сидел спиной. В этом письме я давал адрес «до востребования», но установить сношений мне так и не удалось. Или это письмо случайно не дошло, или мне уже более никто не писал, или ассумпционисты, догадываясь, что я дал адрес на главную почту, перехватывали мои письма раньше, чем я туда являлся справляться (у о. Христофора родной брат служил в почтамте), - утверждать не могу, но только моя хитрость не удалась, и я, сколько ни ходил, ни разу в Poste restante не лежало для меня письма.
Между тем в моих отношениях к ассумпционистам снова наступило улучшение. Вернулся из Палестины о. Бальи, ближайший помощник о. Пикара и брат о. Эммануила, прокуратора в Риме. Он оказался настоятелем общины улицы Франсуа Премье, которая меня приютила. Он сразу занялся мною и дал мне дело. Во-первых, он дал мне возможность выступить публично в служении, возил меня в разные монастыри своего и других орденов, где я совершал службы. Потом в праздник Тела Господня дал мне участвовать в ризах в процессии св. Даров; возил меня на разные церковные торжества; дал широкое применение моим знаниям в своих многочисленных изданиях, так что я наряду с другими монахами участвовал в редактировании их ежедневной газеты. И, главное, снял оскорблявший меня контроль и опеку.
Скучать и предаваться тяжелым мыслям было некогда. Даже для прогулок у меня оставалось немного времени, и его я употреблял, чтобы навестить своих друзей в церкви Св. Магдалины или архимандрита мельхитской церкви Св. Иули- ана.
Чтобы я всегда имел карманные деньги, о. Бальи распорядился мне ежедневно выдавать два франка на расходы. Вечером я возвращал пустой кошелек привратнику, и никто не спрашивал у меня отчета, куда я их тратил. Мало того, для меня выписывали «Новое Время», покупали специально для меня русский чай, который [я] уже сам заваривал в своей келлии. Когда наступили Петровки и я перестал есть мясо, для меня готовили особый рыбный стол.
Наконец, меня пригласили быть профессором археологии и восточной литургики в их семинарии в Ливре, где они готовили для Востока миссионеров. Два раза в неделю я туда ездил читать лекции и совершать богослужение для ознакомления их с восточным обрядом. Мне поручили двух диаконов, с которыми я занимался особо, готовя их к переходу в греческий обряд. Между прочим я учил желающих церковно-славянскому (богослужебному) языку.
Я теперь восхищаюсь энергичной деятельностью о. Викентия Бальи! Как он умел найти каждому подходящее дело и вдохновлять на него! И вместе с тем, какая вера в Промысел Божий! Перед каждым обедом дежурный чтец провозглашал имя того, кто в этот день жертвовал на содержание иноков. И никогда никто не терпел недостатка. При мне раз вечером пришло известие о гибели спасательной лодки «Св. Петр», собственности ордена.
— Хорошо - сказал о. Бальи. - Объявите завтра в газете о сборе пожертвований на постройку двух лодок: «Св. Петр» и «Св. Павел».
Начался такой прилив денег, что через месяц обе лодки были готовы и спущены на воду.
Среди сотрудников ассумпционистских изданий были не одни монахи. Был один пожилой священник, астроном, редактор «Космоса», один молодой симпатичный аббат, несколько статских, один китайский катехит г. Ли, один аббат - редактор «Ноэля», детского журнала, — который при мне принял монашество.
О. Пикар по обычаю исповедывал всех своих подчиненных и ему очень хотелось, чтоб и я пришел к нему на исповедь. Мне на это постоянно намекали. Но я не мог иметь к нему доверия с самого начала, так как он не оказывал мне никакого.
О. де Анжели познакомил меня с своим другом, товарищем по приходу Св. Магдалины и духовником, о. де Бретань, добрейшим стариком, который сразу меня полюбил и которому я раскрыл всю душу на первой же генеральной исповеди, длившейся два часа. Каждую субботу я ходил к нему исповеды- ваться, и он деятельно занялся воспитанием моей души. Он старался приохотить меня к «умному деланью» - размышлениям, которым я должен был ежедневно посвящать четверть часа. Я стал внимательно следить за собой и ежедневно, два раза в день, делать испытание совести.
Как-то из Рима приехал друг о. Ванутелли о. Дорель. Он мне сказал несколько слов, которые меня глубоко тронули: «Посвятите все Ваши сердечные страдания Богу, с тем, что Вы Ему их приносите в жертву за свою семью, которую Вы так любите! Господь вернет Вас к Вашим детям и ниспошлет им ради Вас Свое благословение, и Вы Ему скажете: "се аз и дети, которых Ты мне дал!"» Эти простые слова доброго старика-священника очень облегчили мое горе, и я как бы вручил его Богу, а сам весь отдался на служение Церкви.
Однажды о. Пикар передал мне письмо от моего отца. Он был в Гамбурге и желал меня видеть. Я сказал об этом о. Пикару, и он немедленно меня отпустил и дал 70 фр. на дорогу. Я ехал с тайной надеждой, что отец окажет содействие моему возвращению в Россию.
По поводу коронации был издан высочайший манифест, в котором было сказано, что самовольно оставившие отечество могли в него вернуться. Но для меня было важно вернуться именно в Москву, где находилась моя семья. Я ожидал, что отец мой даст мне утешительные сведения относительно семьи, от которых не имел вестей. Но я скоро обманулся в своих ожиданиях.
Отец встретил меня торжественно и строго, покосился на мой католический подрясник и потребовал, чтоб я переоделся в статское. Я исполнил его желание и ходил в сюртуке, и только рано по утрам надевал подрясник, шел в католическую церковь и ежедневно служил обедню, славянскую и на кислом хлебе, но в католических ризах, за неимением других.
Я нарочно захватил все, что я печатал в газетах о России и о Русской Церкви, чтоб показать отцу свою лояльность. Отцу мои статьи пришлись по душе. Он похвалил мое совершенствование во французском языке и сказал, что может хлопотать о моем возвращении, если только я ему дам подписку, что не буду делать пропаганды. Относительно семейства вести были неутешительные. Жена подала прошение на Высочайшее имя и хлопочет о разводе. Дети у меня будут отобраны, так как она доказала из моих же писем, что я хочу их сделать католиками и отдать в Sacre Coeurl
И я не поверил словам моего отца, тем более, что он тут же прибавил:
- Но если ты откажешься от католических заблуждений и подчинишься Синоду, я выхлопочу тебе въезд в Москву, и ты не потеряешь своих родительских прав.
- Будь, что будет, - ответил я, - на то воля Божья, но от веры я не откажусь!
В Гамбурге я пробыл три недели, в течение которых отец мой увещевал
вернуться в православие, говоря, что иначе он поневоле должен стать на сторону жены и не допустить, чтоб я мог иметь какие-нибудь права на детей. Иногда он принимался мне диктовать подписку, которую я должен дать, чтоб иметь право вернуться. Я послушно брал перо, начинал писать, но когда дело доходило до «обещаний» не делать пропаганды «ни в России, ни за границей», я клал перо и заявлял, что таких обещаний делать не могу.
- Почему? - спрашивал отец.
- Потому, - отвечал я, - что «за границей» я только этим и занимаюсь. В России же под понятие «пропаганда» будут подводить такие случаи, когда я буду защищать католичество от нелепых нападок, которые не преминут мне делать нарочно в разговорах или письменно, и молчать я не буду. И, наконец, если б даже я и дал подобную подписку, я нисколько не считал бы себя обязанным ее исполнить. Никакое насилие не может заставить меня сделать то, что я считаю дурным, или удержать меня от того, что я считаю хорошим.
- Тогда нам разговаривать нечего. Ты в Россию не можешь вернуться.
Такие разговоры происходили чуть не ежедневно и страшно меня волновали.
Несмотря на это, я замечал, что отец совсем иначе ко мне относится за границей, чем в России. Я даже подметил, что он как будто мною гордился, особенно перед иностранцами, которым говорил, указывая на меня: «А вот мой сын, католический священник!» И сам рассказывал, как я каждое утро хожу служить обедню в католическую церковь. При расставании он попросил моего благословения.
Вернулся я из Гамбурга в растрепанных чувствах. С одной стороны казалось, что все потеряно, с другой, что напротив, есть шансы, которыми следует воспользоваться. Тяжело было возвращаться к монастырскому режиму после привольной жизни в модном курорте и прогулок по Таунусу. После роскошного табльдота в гостинице каким скудным и однообразным мне показался монастырский стол, с заунывным чтением о наполеоновских полководцах!
У о. д'Анжели жила мать, добрая старушка, которая меня очень любила и более всех сочувствовала моей тоске по родине и по семье. Она мне как-то сказала, что на моем месте она бы ни на что не посмотрела и вернулась бы в Россию тем же путем, через Финляндию. Я уже об этом думал, но когда мадам д'Анжели мне представила этот план, он мне обрисовался яснее.
- Только, - сказала она, - не надо, чтобы кто-нибудь об этом узнал.
- Надо серьезно обдумать, - ответил я.
Между тем я снова принялся за свои занятия у ассумпционистов, но уже не с прежним рвением. Зато я чаще стал совершать прогулки и обдумывать свой план. Во-первых, я взвесил все pro и contra.
Что мне грозило? После всего бывшего шума не могло быть и речи о сумасшедшем доме, публичном расстрижении или о чем-нибудь подобном. Я уже знал из писем Ванутелли о заявлении Победоносцева, что мне нечего бояться Сахалина, которым стращал меня пристав. Что же касается самовольной отлучки, я всецело уповал на манифест.
Итак, самое большое, что меня ожидало - статский костюм и запрещение жительства в столицах. Но срок может быть сокращен, и отец это выхлопочет, раз увидит, что я не буду заниматься пропагандой и носить рясы. Наконец, можно будет поселиться с семьей под самой Москвой, например, в Сергиевом Посаде, и прожить там эти несколько лет. Ведь сана же моего снять не могут, кары же, отцу обещано, не будет никакой, кроме «последствий лишения сана», будто бы с меня снятого. Но не мог же я оставаться безучастным, медлить или подымать вопрос о костюме, когда дело шло к полному разрыву с семьей и разводу! А тут представлялся еще такой удобный случай. В Париже ждали посещения высоких гостей, и внимание русских властей было отвлечено этим событием. Тем временем я и возвращусь незаметно, тем же путем, благо паспорта в Финляндии от приезжающих и не требуют, доеду потихоньку до Москвы, а там прямо заявлюсь генерал-губернатору. Бояться и опасаться мне решительно нечего. Напротив, в замешательстве окажутся те, которые меня преследовали и гнали из России. Они не будут знать, что со мной делать. Недаром у Жеребцова была пословица: «Ничто так не затрудняет властей, как вопрос, что делать с преступником, в особенности, когда он невинен».
Мой духовник, о. де Бретань, видел мои томления и взял с меня слово, что если я вздумаю возвратиться в Россию, то предупрежу его за неделю.
А в это время ассумпционисты устроили мне новый сюрприз.
Получаю записку от госпожи К. Она в Париже, раза два приходила меня повидать в монастырь и оба раза ее ко мне не допустили, говоря, что меня нельзя видеть. И хоть бы мне они что сказали! Я не утерпел и спросил привратника, что это значит. Он ответил, что ему вообще велено ко мне никого не допускать, особенно моих соотечественников!
«Вот так раз! Да это форменный плен!»
Я поспешил к госпоже К. объяснить, в чем дело, но она обиделась и жаловалась о. N на мою «черную неблагодарность к ней, которая спасла ему жизнь».
Наведя справки у своих знакомых, я узнал, что ассумпционисты положительно отстраняли каждого, кто бы меня не спрашивал, говоря, что я не хочу их видеть и отказываюсь даже принять карточку! Скольких человек, может быть близких, может быть нужных, они от меня отвадили таким образом!
Я опять стал холоднее к ним относиться и раза два не вышел к обеду. Тогда они всполошились: они чувствовали, что мое долготерпенье начинает истощаться и что, если я от них сбегу, то им придется оправдываться перед папой, который продолжал оказывать мне расположение и требовал от о. Пикара постоянных отчетов о моем здоровье, о моих занятиях и о моем расположении духа.
Трудную задачу взял на себя о. Пикар, но и справлялся с нею неумело.
Раз утром нахожу, что мое платье унесено и вместо него лежит ассумп- ционистская ряса. Оказалось, это было сделано по распоряжению о. Пикара, чтобы показать мне особое расположение. Но я взглянул на дело иначе, видя в этом желание насильно облечь меня, семейного человека, в монашескую одежду. Я поднял крик, вышвырнул за дверь иноческие эмблемы, и мне поспешили вернуть мою сутану. Более таких попыток не возобновляли. Зато придумали такую штуку, которая, по их мнению, должна была окончательно привязать меня к их ордену.
Как в большинстве католических монашеских институтов, параллельно с мужскими монастырями и под тем же началом, существуют женские обители и общежития, преследующие ту же цель и доставляющие женский труд туда, где он требуется. Еще в миссиях я это заметил, путешествуя. Стирка и починка белья, шитье ряс для монахов - все это производится обыкновенно монахинями того же ордена. С своей стороны, духовники и старцы в женских монастырях бывают из соответствующих мужских, и игуменьи, как и игумены, подчинены тому же генералу.
У ассумпционистов были дамы ассумпционистки, были сестры облатки (посвятившие себя служению Церкви) и еще какие-то сестры для простонародья. Облатки работали наборщицами в типографии и имели свой монастырь в Пасси, на берегу Сены в живописной местности. Я часто у них служил, и раз, когда их постоянный капеллан куда-то уезжал, о. Пикар назначил меня временно исполнять его должность. И вот о. Пикар внушил мысль игуменье уделить на территории монастыря небольшое пространство для устройства русской униатской каплицы, с закрытым алтарем и иконостасом. Игуменья нашла это весьма возможным, позвали архитектора, сняли план, сделали смету, и потекли пожертвования.
Мне кто-то заказал обедню в 50 франков. Я их отдал на это дело и положил начало. О. Пикар и о. Бальи меня представили разным своим знакомым благотворительницам, рассказали мою историю, заинтересовали моей личностью, у меня тоже нашлось немало знакомых среди русских, затем многие предложили бесплатно свои услуги: архитектор, одна русская дама художница, написавшая иконы для иконостаса, некоторые мастера. Работа закипела, и я, понятно, страшно ею увлекся и все свое свободное время посвящел ей, наблюдая, чтобы все строилось в совершенно православном духе. Церковь должна была быть посвящена св. Кириллу, учителю славян.
Когда каплица была достроена и престол установлен, русский квадратный, и жертвенник, и царские врата, и иконы, мне стали жертвовать в изобилии утварь церковную и лампады, и ризы в таком изобилии, что лучшие из них были отобраны для болгарских миссий, и все же оставалось в достаточном количестве.
Меня навестили в Париже кое-кто из родственников, именно Ушаков, приехавший с своими высокопоставленными воспитанниками, и двоюродные сестры. Но тогда как сестры, особенно старшая, которую я так уважал и которой я доверял, мне советовали безотлагательно возвращаться, дядя твердил совершенно иное.
- Я видел твою жену. Она тебе не может простить, что ты ее бросил. Нет, в Москве тебе делать нечего. И уж больше мы никто за тебя не заступимся, если ты вернешся и снова подвергнешься неприятностям! Довольно и с того, что мы сделали!
В Реймсе праздновался 1000-летний юбилей крещения короля Кловиса, и кардинал Лантенье пригласил меня участвовать в торжестве. Ассумпционисты предложили устроить восточное богослужение и для пущей важности пригласили служить архимандрита Игнатия Хомси из церкви Св. Иулиана с его диаконом. Митрополит разрешил, и о. Бальи об этом объявил в газетах. В назначенный день все прибыли в Реймс. О. Бальи сказал речь, в которой, сделал мне дифирамб, объявил о моем служении, совершенно умалчивая об о. Хомси. Тогда я подошел к нему и сказал, что служит о. Хомси, а я только сослужу ему. О. Бальи поправился:
- О. Толстой, как я сказал, будет совершать службу, причем с ним будет сослужить о. архимандрит Хомси.
Мне было ужасно неловко и неприятно. Я видел, что о. Бальи умышленно унижает о. Игнатия передо мной только потому, что он его считает не за «своего», а меня чуть ли не за «ассумпциониста», и во всяком случае находящегося под протекцией их ордена.
Об этом случае я рассказал, вернувшись, Пассардьеру, который к тому времени снова приехал в Париж. Он признал, что это было действительно, не совсем тактично, но с другой стороны заметил, что в Католической Церкви ценятся прежде всего личные заслуги, а не пустые, ничего не значащие титулы. Генералы орденов простые иеромонахи, а пока длится срок их полномочий, т. е. до нового избрания, они стоят выше архимандритов; а потом снова становятся в ряд иеромонахов, если не получат нового назначения. Важно дело, а не кличка. Каплица моя была готова, и я упросил о. Пикара пригласить о. Хомси освятить ее, чтобы загладить реймское происшествие. Курс в семинарии и обучение клириков я закончил и втихомолку готовился к отъезду. О. Христофор обучал облаток петь восточную службу, а о. Бальи был уверен, что рано или поздно он сумеет сделать из меня ассумпциониста.
XVI
Когда я окончательно обработал весь план и назначил себе день и час отъезда, я ровно за неделю до срока зашел к Бретаню и, улыбаясь, объявил ему, что не могу более выдержать и решил ехать в Россию. Он засмеялся и сказал: «Нет, Вы этого бузумия не совершите», - и перевел разговор на другую тему. Я, между тем, уложил свой чемодан, взял в банке, где у меня был текущий счет денег, купил себе белья, статское платье и все, что в дороге могло понадобиться, и билет взял до Копенгагена заблаговременно. Одна мадам д'Анжели была посвящена во все мои приготовления, а ее сын аббат ничего не подозревал.
О. Пикар с самого начала хотел меня поместить в Ливре в новициат, но я не согласился туда ехать, ссылаясь на то, что я и здесь скучаю, а там умру от скуки, так как привык жить в большом городе. Я даже не хотел погостить там несколько дней. О. Христофор как-то на прогулке проговорился, что меня из монастыря никогда не выпустят и ни в каком случае не позволят поселиться в Париже где-нибудь на частной квартире, хотя бы около часовни в Пасси, так как опасаются, что я выпишу семью. Я все это мотал на ус.
За день до приезда государя а Париж я наметил свой отъезд и с утра спросил, когда идут поезда в Ливр. Поэтому никто не удивился, когда я вынес свой чемодан, и никто не задержал меня, когда я брал извозчика на Восточный вокзал. Монахи все были кто в церкви, кто при деле, и никто не обратил внимания на мой отъезд. Чемодан я сдал на хранение на Северном вокзале и оттуда по конке отправился прощаться с друзьями. Начал с о. Хомси, затем зашел к Пас- сардьеру и объявил, что на время торжеств уезжаю из Парижа. Он сразу догадался, что в Россию, но не стал отговаривать. Тогда я ему сознался в моем намерении и объяснил мой план.
— Я не могу, - сказал я, - оставиться вне закона. Это бесчестие для меня и для моих. Пользуясь манифестом, я возвращаюсь, а затем уж, взяв, как следует, заграничный паспорт, снова вернусь сюда. Только, Владыко, не хочу Вас обманывать, а у ассумпционистов я жить более не буду.
Простившись с Пассардьером и получив его благословение, я сразу почувствовал облегчение. Тогда я решился быть умником до конца и поехал проститься к о. Пикару, которому сказал то же, что Пассардьеру, благодарил за гостеприимство, и он тоже не стал меня удерживать. Как сейчас вижу удивленное лицо о. Бальи, когда я пришел с ним прощаться.
Затем я отправился на улицу Ville d'Eveque, где в церковном доме Св. Магдалины жили о. д'Анжели и о. де Бретань.
О. де Бретань чуть не вскочил, когда я сказал, что пришел с ним проститься.
- Вы обещали меня предупредить за неделю!
- И предупредил. Разве Вы не помните!
- Я не думал, что Вы говорите серьезно!
- Как нельзя серьезнее. Это вопрос моей жизни.
Узнав, что я еду с благословения преосвященного Пассардьера и что о. Пикар меня не задержал и что мы расстались дружелюбно, старик успокоился.
Надо было сделать прощальный визит кардиналу. Его Высокопреосвященство весьма сочувственно отнесся к моему решению и благословил на дорогу.
Последний визит был доброй госпоже д'Анжели и ее сыну, которому о. де Бретань только что все сказал. Я у них обедал, они меня напутствовали благословениями и добрыми пожеланиями, а струшке я обещал написать, как приеду.
С вечерним экспрессом я выехал из Парижа. Через сутки садился в Киле на пароход. На другой день в полдень был в Копенгагене в отеле «Феникс» и причащался в католической церкви этого города. Затем посетил мою родную тетку, баронессу Траубенберг, которая была мне очень рада и позвала своего мужа, чтоб я его благословил. Она еще меня не видала священником.
В Копенгагене я переоделся в статское, опять весь выбрился и под гребенку выстригся и, узнав, что в Ганге идет финский пароход, отправился в агентство Кука, где хотел удержать каюту. Там мне отказали, говоря, что в Россию без паспорта не выдают. Нечего раздумывать. Еду на пароход и спрашиваю капитана, есть ли свободная каюта 1-го класса. Пассажиров мало, капитан любезно велит тотчас же приготовить каюту и взять мои вещи, а билет, говорит, заплатите дорогой. А мне только этого и надо. Не в море же он меня выбросит, если у меня не окажется паспорта. Как весело было возвращаться по тому самому морю, по которому весной плыл в таком отчаянии!
Весь следующий день я стоял на палубе, любовался ясным небом и спокойным морем и пел благодарственные гимны. На утро пароход подошел к пристани. Полицейские чиновники взошли на пароход и потребовали от пассажиров, чтоб они расписались в книге. Я написал: «Николай Алексеев, рантье из Копенгагена».
И вот я в гельсингфорском поезде, как будто из России не уезжал. На какой-то станции - пересадка, и еду в Петербург. В Белоострове таможня сходит благополучно. Вот и Петербург, Финляндский вокзал. Беру извозчика на Николаевский. Оставив вещи, еду менять деньги у Юнкера, а затем на могилу о. Леонида, где служу панихиду, и обратно на Николаевский. Здесь в ожидании поезда пишу письмо моему отцу, к которому не решаюсь заехать, боясь, что он меня в Москву не пустит: я, мол, здесь, завтра буду в Москве, не беспокойся, хлопотать о моем возвращении. Подхожу к кассе. Вдруг слышу: «А, Толстой!» Смотрю: знакомый офицер. Воспитатель корпуса. Только что наскоро расстался с ним, меня узнает другой офицер, товарищ. «Тише, не выдавай меня», - шепчу ему и беру билет. В буфетном зале кошка прыгает мне на колени, и меня узнает официант. Я спешу уйти. Но вот звонок, и садимся в поезд. Против меня усаживается знакомый священник, но меня не узнает. Я перехожу в другое отделение и, когда поезд трогается, выхожу на тормоз и пою вечерню Пасхи, которую пропустил при бегстве.
В воскресенье, 29-го сентября, при чудной, чисто летней погоде я подъезжаю к Москве и пою под гром колес Пасхальную утреню, согласно обету. Вот и Москва. Я прямо с вокзала в церковь Св. Людовика, где прохожу в ризницу. О. Вивьен трет глаза, думая, что видит привидение. Он набрасывается с вопросами. «После, - отвечаю я. - Прошу Вас причастить меня св. Тайн». Я читаю молитвы и причащаюсь. Затем, прочтя благодарственные, иду к извозчику, который меня ждет. И наконец-то я еду домой.
Я узнал в Париже от родных, что семья переехала, и кто-то сообщил мне их новый адрес: Ильинский 2-й переулок. Разыскиваю, нахожу, наконец, дом и квартиру. Подымаюсь по лестнице: прислуга новая, но все догадываются, кто я, и вносят мои вещи.
Алина меня узнает и бросается ко мне навстречу. За ней и двое других.
Жена сказала только одно: «Зачем приехал?»
Я заехал к губернатору, где был очень любезно принят.
Затем я отправился к обер-полицеймейстеру, который был очень удивлен. Он сказал мне, что разрешает двое суток провести в Москве, чтобы повидаться с семьей, с тем, чтоб я ехал в Нижний Новгород, где мне выдадут вид на жительство.
Несмотря на это разрешение, когда я на следующий вечер сидел, дожидаясь поезда, с братом жены на Николаевском вокзале и ужинал, ко мне подошел некий субъект в гороховом пальто и, указав на меня жандармам, велел арестовать.
Меня схватили и поволокли в жандармское управление. Там сидел офицер, которого я спросил, по какому праву со мной так поступают.
- По приказанию этого полицейского чиновника, - ответил он.
- Вы его знаете? - спросил я.
- Да, знаю.
Тогда я перестал сопротивляться. Меня повели на платформу, спустили на линию, привели через рельсы обходом на сторону прибывающих поездов. Вышли на площадь, агент подрядил извозчика и велел гнать на Тверскую в Гнездниковский переулок. Всю дорогу я молчал, несмотря на попытки агента завязать разговор.
Наконец приехали, и меня провели в прихожую. Вошел какой-то околоточный и сел против меня и не спускал глаз. Когда я вынул платок обтереть нос, он вдруг выхватил из кобуры револьвер, но тотчас же уложил его обратно.
Было около полуночи. Я ждал более часа. Медленно передвигалась стрелка на большом циферблате.
Наконец послышались шаги и голоса. Появился агент и послал за извозчиком. Меня усадили и повезли куда-то.
Понемногу я стал ориентироваться и понял, что меня везут на Нижегородский вокзал. Привезли на новый Курский, откуда поезда шли и на Нижний.
Агент справился, когда идет последний выставочный поезд. В этом году была в Нижнем всероссийская выставка, но как раз к 1 -му октября она кончилась, и выставочного поезда не оказалось.
— Составить сию минуту экстренный! - скомандовал агент.
Пока готовили поезд, растопляли паровоз, назначили прислугу, я сидел в буфете и пил чай. Наконец, к 3 часам утра поезд составили, мне отвели целый вагон первого класса, подсадили меня и поехали. Агент сопровождал. Растянувшись на диване, я проспал до восхода солнца. Агент меня караулил из соседнего купе. Увидя, что я встал и прошел в уборную, агент прошел на тормоз. Когда я умылся, он вежливо спросил, не угодно ли чайку. «Хорошо», - сказал я, и он побежал разыскивать кондуктора. Поезд всю ночь шел безостановочно, но тут его остановили у первой станции, я вышел и напился чаю. Садясь обратно в вагон, я заметил, что поезд везут два локомотива!
Беспокойства я не чувствовал, напротив, знал, что все должно кончиться, запасся терпением и пел Пасхальную службу вместе с Богородичной по Благовещенской главе. Был день Покрова. Мой экспресс благополучно доставил меня в Нижний, а мой полицейский чин также благополучно доставил меня в губернское правленье и сдал... В каторжное отделение!
Когда меня арестовали, брат поспешил домой, разбудил жену со словами: «Его арестовали». Ей сделалось дурно. Но он привел ее в себя и повез в охранное отделение. Там объявили, что меня с агентом Подлезинским отправили в Нижний. Тотчас же жена послала отцу пространную телеграмму, а отец, который, получив мое письмо с Николаевского вокзала, уже был подготовлен и ждал каждую минуту известия о моем аресте, телеграфировал нижегородскому губернатору Баранову.
Баранов тотчас же вызвал полицеймейстера и приказал меня разыскать и немедленно освободить из-под ареста. После оживленных телеграмм в Москву, Петербург и Нижний выяснилось, что агент переусердствовал и арест произвел по собственному почину. За это при мне его полицеймейстер выбранил, спросил, кто он, он сказал - околоточный надзиратель. Затем, обращаясь ко мне, полицеймейстер спросил, где я остановлюсь. Я сказал: «В почтовой гостинице». Агент это слышал, уходя, очевидно: это он дал сведения в газеты о моем аресте, так как в заметке упомянута почтовая гостиница. Между тем она уже более не существовала, и я остановился по совету полицеймейстера в другой, где было очень хорошо и чисто. Генерал Баранов приехал туда ко мне с визитом. Через четыре дня мне был выдан временный вид на жительство и объявлено, что въезд в столицы мне запрещен в течение семи лет. Я вернулся с курьерским, но так как в Москву мне было нельзя, то я на ходу спрыгнул в Кускове, где меня ожидали жена и ее брат.
Временно решил я поселиться в Сергиевском Посаде. Жена вернулась в Москву, а мы с братом пошли пешком вокруг Москвы, так как боялись, что в пределах города меня арестуют.
XVII
Обойти Москву оказалось труднее, чем мы предполагали. После целого дня скитанья по оврагам, огородам и свалкам мы очутились у какого-то полустанка южной дороги. Брат предложил ехать в Подольск, там пообедать и на другой день продолжать обход, но уже с другой стороны.
В Подольск поезд прибыл в час ночи, и буфет оказался запертым, так мы несолоно хлебавши и уехали обратно, чтобы с утра начать наше странствие. Вышли из вагона на самой границе города и незаметно очутились в черте. Решили взять извозчика до Преображенской заставы и Черкизова и благополучно миновали эти пределы. Затем спешились и через Сокольничий лес добрались до Мытищ. Здесь расстались, он вернулся в Москву, я поехал в Сергиевский Посад и остановился в гостинице. На другой день мне был прислан с попутчиком мой чемодан, весь разломанный, с кое-чем из белья. Оказывается, его вскрывали в охранном отделении, чего-то ища!
И стал я ждать, чтоб семейство ко мне переехало. Но жена и не думала переезжать. Перед отъездом в Нижний и арестом я ей выдал по ее просьбе особый вид на жительство, и теперь она могла проживать, где хотела. Впрочем, она мне раза два привезла детей, но совсем переезжать отказалась...
В Москве жить мне было запрещено до 1902 года. Тогда я написал письмо моему отцу, в котором умолял его выхлопотать мне разрешение въезда в Москву хотя бы на одни сутки. Мне необходимо было взять мои бумаги и кое-какие вещи, а, главное, распорядиться насчет имущества. Но отец отвечал стереотипной фразой: «Подчинись Синоду», — чего я сделать не мог. Против меня оказались все. Родные - православные - требовали отречения от веры и от священнического сана. Единоверцы мне чужие - католики - требовали, чтоб я немедленно ехал за границу и отрекся бы от семьи. Я не мог сделать ни того, ни другого.
Жеребцов меня ругательски ругал за мое возвращение, посылал своего управляющего наблюдать за мной, что я делаю в Посаде. Вивьен, который приезжал меня исповедывать, был того же мнения и настаивал на моем отъезде.
Все католические патеры возмущались моим возвращением в Россию и обвиняли меня чуть ли не в ренегатстве. Могли ли они понять, что у меня в душе?
Между тем странное дело: православное духовенство, за исключением очень немногих, относилось ко мне с нескрываемым сочувствием.
По приезде в Посад я посетил своих лаврских знакомых. Несмотря на мой статский костюм, меня все принимали, как своего. В Гефсимании предложили благословить трапезу. Там же один иеромонах снял с себя только что полученный наперстный крест и, надев его на меня, сказал: «Тебе подобает его нести, как пострадавшему за православную веру!» В тот же день некоторые посадские жители мне тоже поднесли крест, латинского образца, думая, вероятно, что я стал латинским ксендзом. Я принял крест, но успокоил их, что в латинство не переходил, и они тому порадовались. Но оба эти креста я счел за знаменье того, что мне впереди предстоит еще более тяжелый крест, чем тот, который я перенес. И этот крест не замедлил своим появлением.
Меня вызвали в жандармское правление и объявили, что начато дело о разводе. Потребовали подписку, что я отказываюсь от детей...
Я принял решение вернуться за границу.
Я уехал за границу в чем был: старом пиджаке, подаренном мне отцом, и двумя сменами белья, которые оказались у меня в чемодане. В таком виде явился в Париж к преосвященному Пассардьеру, который тотчас же одел меня в духовное платье и приютил в бенедиктинском монастыре, на улице Вано, где гостил й сам.
В это самое время, когда я почти голый прибыл к бенедиктинцам, и они меня обласкали и приодели, а Пассардьер выхлопотал мне пособие в 300 франков в месяц, от парижского митрополита 200 и 100 от Св. Престола, а ассумп- ционисты, не помня старого, раскрыли мне двери уже освященной каплицы и обеспечили заказными обеднями, в это время, говорю, новая клевета была пущена на мой счет самыми близкими для меня людьми: будто я все свое состояние хотел отнять от семьи и отдать «католикам».
И отец объявил, что в виду моего нераскаяния он лишает меня наследства. Также и бабушка Ушакова, которая все твердила, что я ее любимый внук и что она мне отказала по завещанию, объявила, что то же мне ничего не оставит, так как я не умею хранить своих денег.
Но разве тогда мне нужны были деньги? Более чем когда-либо я плакал о своих детях. Я плакал насквозь все ночи, и глаза у меня распухли и зрение испортилось. Я ничего не мог делать, ничем не мог заняться и только думал о детях. И понимал, что теперь мое положение безысходно и что все уже кончено и поправить нельзя...