Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
&

Томас Карлейль

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

К оглавлению

БАСТИЛИЯ

Книга VI

КОНСОЛИДАЦИЯ

Глава первая

СОЗДАВАЙТЕ КОНСТИТУЦИЮ

Здесь, быть может, уместно определить более точно, что означают слова «Французская революция», потому что, если задуматься, в них вкладывается столько различных значений, сколько людей произносят их. Все в мире развивается, изменяется из минуты в минуту, но это заметно лишь при переходе от эпохи к эпохе. В нашем временном мире, пожалуй, нет ничего, кроме развития и преобразования, во всяком случае ничего иного, что можно было бы ощутить. Вы можете ответить, что революция — это более быстрое изменение. На что можно снова спросить: насколько более быстрое? С какой скоростью? В какой именно момент этого неравномерного процесса, который различается скоростью, но никогда не останавливается, пока не остановится само время, начинается и кончается революция; в какой момент она перестает быть простым преобразованием и становится именно революцией? Это вопросы, в большей или меньшей степени зависящие от ее определения.

Для себя мы отвечаем, что Французская революция — это открытое восстание и насильственная победа вырвавшейся на свободу анархии против разложившейся, исчерпавшей себя власти; это анархия, которая взламывает тюрьмы, выплескивается из бездонных глубин и бесконтрольно, неудержимо бушует, охватывая мир, которая нарастает от приступа к приступу лихорадочного бешенства, пока не перегорит сама собой, пока не разовьются элементы нового порядка, которые она содержит (ибо любая сила содержит таковые), пока анархия не будет если не упрятана снова в тюрьму, то обуздана, а ее безумные силы не окажутся направлены к своему предназначению как здравые и контролируемые. Ибо, как на скрижалях провидения было предначертано править миром любым иерархиям и династиям, теократии, аристократии, автократии, гетерократии, так же предначертано сменяться по очереди победоносной анархии, якобинству, санкюлотизму, Французской революции, ужасам Французской революции, как бы это ни называть. «Разрушительный гнев» санкюлотизма — вот о чем мы будем говорить, не имея, к несчастью, голоса, чтобы воспеть его.

Разумеется, это великое событие, более того, трансцендентное, опрокидывающее все правила и весь предшествующий опыт, событие, увенчавшее наше Новое время. В нем снова и совершенно неожиданно проявился древний фанатизм в новом и новейшем обличье, чудотворный, как любой фанатизм. Назовем его фанатизмом «отбрасывания формул» (de humer les formules). Мир формул, точнее, мир, управляемый по законам формы, а таков весь обитаемый мир, неизбежно ненавидит подобный фанатизм, как смерть, и находится с ним в роковой борьбе. Мир формул должен его победить или, проиграв сражение, умереть, ненавидя и проклиная его, но при этом он никак не может помешать настоящему или прошлому существованию фанатизма. Есть проклятия и есть чудеса.

Откуда он пришел? Куда он идет? Вот главные вопросы! Когда век чудес уже померк в дали времен, как недостойное веры предание, и даже век условностей уже состарился, когда существование человека многие поколения основывается на пустых формулах, лишившихся со временем содержания, когда начинает казаться, что уже нет более никаких реальностей, а есть только призраки реальностей, что весь Божий мир — это дело одних портных и обойщиков, а люди — это кривляющиеся и гримасничающие маски, — в этот самый момент земля внезапно разверзлась, и среди адского дыма и сверкающих языков огня поднимается санкюлотизм, многоголовый, изрыгающий пламя, и вопрошает: «Что вы думаете обо мне?» Тут есть отчего замереть маскам, пораженным ужасом, в «выразительных, живописных группах»! Воистину, друзья, это исключительнейшее, фатальнейшее событие. Пусть каждый, кто является не более чем маской и призраком, вглядится в него: ему и впрямь может прийтись плохо; мне кажется, что ему не стоит здесь задерживаться. Но горе тем многим, которые не полностью обратились в маски, но остались хоть частью живыми и человечными! Век чудес вернулся! «Взгляните на мир-феникс*, сгоревший в огне и возродившийся в огне: широко распростерлись его могучие крылья, громка его смертная песнь, сопровождаемая громами битв и рушащихся городов, к небу взметается погребальное пламя, окутывающее все вокруг: это смерть и это рождение мира!»

* Феникс — легендарная птица, при приближении смерти сгоравшая в гнезде и возрождавшаяся из пепла.

И все же кажется, что из всего этого, как мы часто говорим, может возникнуть неизреченное благо, а именно: человек и его жизнь будут основаны в дальнейшем не на пустоте и лжи, а на твердом основании и некотором подобии истины. Да здравствует самая убогая истина и да пребудет она вместо самого царственного обмана! Всякая истина всегда порождает новую и более полную истину — так твердый гранит рассыпается в прах под благословенным влиянием небес и покрывается зеленью, плодами и тенью. Что же касается лжи, которая, наоборот, становится все более лживой, то что может, что должна она делать, созревая, как не умереть, разложиться, тихо или даже насильственно, и возвратиться к своему прародителю — вероятно, в геенну огненную?* Санкюлотизм спалит многое, но то, что несгораемо, не сгорит. Не бойтесь санкюлотизма, поймите, что на самом деле он зловещий, неизбежный конец и чудесное начало многого. И еще одно необходимо осознать: он также исходит от Бога — разве не встречался он и прежде? Исстари, как сказано в Писании, идут пути Его в великую глубину вещей; и ныне, как и в начале мира, страшно и чудесно слышится глас Его в столпе облачном, и гнев людей сотворен для прославления Его. Но не пытайтесь взвесить и измерить неизмеримое, что называется, разъяснить его и свести к мертво-логической формуле! И не следует кричать до хрипоты, проклиная его, ибо произнесены уже все необходимые проклятия. Как истинный сын времени, молча воззри с неизреченным, всеобъемлющим интересом на то, что несет время; в нем найдешь ты назидание, поучение, духовную пищу или всего лишь забаву и удовольствие, в зависимости от того, что дано тебе.

* Геенна в иудаизме, христианстве, исламе — одно из обозначений ада.

Другой вопрос, который вновь встает с каждым новым обращением к теме и каждый раз требует нового ответа: в чем именно происходила Французская революция? В королевском дворце, в притеснениях и повелениях Его Величества и Ее Величества, в заговорах, глупостях и бедствиях, отвечают некоторые; спорить с ними мы не станем. В Национальном собрании, отвечает огромное разнообразное большинство и потому засаживается в кресло счетовода и оттуда подсчитывает, какие прокламации, акты, отчеты, логические ухищрения, взрывы парламентского красноречия кажутся особенно значительными внутри и какие беспорядки и слухи о беспорядках доносятся извне, исписывает том за томом и с удовлетворением публикует их, называя это Историей Французской революции. Легко и нам сделать то же самое в любом объеме, ведь подшивок газет, «Избранных отчетов» (Choux des Rapports), «Парламентских историй» (Histoires Parlementaires) столько, что ими можно было бы нагрузить не одну повозку. Легко, но непродуктивно. Национальное собрание, называемое теперь Учредительным собранием*, идет своим путем, составляя конституцию, а Французская революция идет своим.

* 9 июля 1789 г. Национальное собрание стало именоваться Национальным Учредительным собранием. Этим названием оно подчеркивало свою обязанность учредить новый государственный строй — выработать его конституционные основы.

В целом не можем ли мы сказать, что Французская революция таится в сердце и уме каждого ожесточенно спорящего и ожесточенно думающего француза? Вопрос в том, как смогли 25 миллионов таких французов породить в переплетении связей, действий и противодействий эти события; каков порядок значительности событий, с какой точки обзора их лучше рассматривать? Пусть решают этот вопрос люди с большей проницательностью, ищущие света от любого возможного источника, смещающие точку обзора, как только появляется новое видение или признак видения, и пусть они будут довольны, если хоть приблизительно решат его.

Что касается Национального собрания, все еще высящегося над Францией, как ополчение на колесницах, то уже не оно в авангарде и не оно подает сигналы к отступлению и наступлению, но все же оно есть и продолжает быть реальностью среди прочих реальностей. С другой стороны, заседая, создавая конституцию, оно представляет собой ничто, химеру. Увы, что интересного в возведении, пусть самом героическом, карточных домиков по Монтескье — Мабли, хотя и восторженно принимаемом всем миром? Погруженное в это занятие верховное Национальное собрание становится для нас немногим более чем синедрионом доктринеров, углубившимся, правда, не в спряжения глаголов, но и не во много более плодотворное дело: его громкие дебаты и обличения по поводу прав человека, права мира и войны, права приостанавливающего вето (veto suspensif), права абсолютного вето (veto absolu) — что это еще, как не проклятия доктринеров: «Да поразит вас Бог за вашу теорию неправильных глаголов!»

Можно создать конституцию, и даже конституцию вполне в духе аббата Сиейеса (a la Sieyes), но главная трудность состоит в том, чтобы заставить людей жить в соответствии с ней! Вот если бы Сиейес обрушил небесные громы и молнии, чтобы освятить свою конституцию, то все было бы хорошо; но как быть без видимых небесных знамений, например грома, или каких-либо невидимых знамений, ведь любая конституция в конце концов не намного ценнее той бумаги, на которой она написана? Конституция, т. е. свод законов или предписанных способов поведения, по которым должны жить люди, — это то, что отражает их убеждения, их веру в эту дивную Вселенную и в те права, обязанности, возможности, которые они в ней имеют; поэтому конституция освящается самой необходимостью — если не видимым божеством, то невидимым. Другие законы, всегда имеющиеся в избытке, — это узурпация, которой люди не подчиняются, против которой восстают и которую ниспровергают при первой возможности.

Соответственно вопрос вопросов: кто именно может составить конституцию, особенно для мятежников и ниспровергателей? Очевидно, тот, кто может выявить и сформулировать общие убеждения, если таковые имеются, или тот, кто может привить убеждения, если таковых, как в данном случае, нет. Чрезвычайно редок во все времена, и прежние, и нынешние, такой человек, ниспосланный Богом! Но и в отсутствие такого необыкновенного, высшего существа время, используя бесконечную череду просто выдающихся людей, вносящих каждый свой небольшой вклад, делает многое. Да и сила всегда найдет, что ей делать: не зря любящие древность философы учат, что царский скипетр вначале представлял собой нечто вроде молота, чтобы сокрушать не поддающиеся увещанию головы. И таким путем, в постоянном уничтожении и восстановлении, разрушении и исправлении, в борьбе и споре, в зле настоящего и надежде и стремлении к добру в будущем, должна взрасти, как все человеческое, конституция или не взрасти и погибнуть — как получится. О Сиейес, и вы, другие члены комитета, и двенадцать сотен разных людей со всех концов Франции! Знаете ли вы, в чем состоят убеждения Франции и ваши собственные? Да в том, что не должно быть никаких убеждений, что все формулы должны быть уничтожены. Может ли быть конституция, которая отразит это? Увы, ясно, что такой конституции нет — это может отразить только анархия, которая в надлежащее время и будет пожалована вам.

Но что в конце концов может сделать злополучное Национальное собрание? Только представьте себе, что это двенадцать сотен разных людей и каждый имеет свой собственный мыслительный и речевой аппарат! В каждом заложены свои убеждения и желания, различные у всех и сходящиеся лишь в том, что Франция должна быть возрождена и что именно он лично должен сделать это. Двенадцать сотен отдельных сил, беспорядочно впряженных в одну повозку, по всем ее сторонам, должны во что бы то ни стало везти ее!

Или такова природа всех Национальных собраний, что при бесчисленных трудах и шуме они не производят ничего? Или представительные правления в своей основе тоже являются тираниями? Можно ли сказать, что со всех концов страны собрались в одно место тираны, честолюбивые, вздорные люди, чтобы предложениями и контрпредложениями, болтовней и беспорядками уничтожить друг друга, как легендарные килкинийские коты*, общим результатом их деятельности был бы нуль, а тем временем страна управлялась бы и направлялась бы сама, с помощью того здравого смысла, признанного или по большей части непризнанного, который существует здесь и там в отдельных головах. Даже и это было бы большим шагом вперед, потому что исстари, и во времена партии гвельфов и партии гибеллинов**, и во времена войны Алой и Белой Розы***, они уничтожали также и саму страну. Более того, они проделывают это и теперь, хотя и в более узких рамках: в четырех стенах зданий парламента и изредка с трибун и бочек на форпостах избирательных собраний, правда словами, а не шпагами. Не правда ли, великие усовершенствования в искусстве создавать нуль? Ну а лучше всего, что некоторые счастливые континенты (как, например, западный, со своими саваннами, где каждый, у кого работают все четыре конечности, найдет себе пищу под ногами и бесконечное небо над головой) могут обойтись без управления. Что за загадки Сфинкса****, на которые повергнутый в хаос мир на протяжении ближайших поколений должен ответить или умереть!

* В английском фольклоре коты, которые дрались, пока от них не оставались только хвосты.

** Политические направления в Италии XII— XV вв. Гвельфы стояли за самостоятельность городов-коммун под эгидой римского папы, гибеллины — за власть германских императоров.

*** Междоусобная война в Англии (1455—1485).

**** В греческой мифологии человек, не разгадавший загадку Сфинкса, преградившего путь в Фивы, был обречен на смерть. Единственным, давшим правильный ответ, был Эдип.

Глава вторая

УЧРЕДИТЕЛЬНОЕ СОБРАНИЕ

Избранное собрание из двенадцати сотен годно лишь для одного — разрушения, что по сути является частным проявлением его природного таланта к ничегонеделанию. Ничего не делайте, продолжайте только волноваться, препираться — и все разрушится само собой.

Именно так, а не иначе повело себя верховное Национальное собрание. Оно приняло название Учредительного, как будто его миссией и задачей было учреждать, созидать, и оно стремилось к этому от всей души; однако судьбой, самой природой вещей ему были предопределены задачи, прямо противоположные. Удивительно, в какие только евангелия не верят люди, даже в евангелие от Жан Жака! Национальные депутаты, как и все мыслящие французы, твердо верили: конституция может быть составлена и именно они там и тогда призваны создать ее. Как с твердостью древних иудеев или измаилитов упорствует в своем «Верю, ибо невозможно»* (Credo quia impossibile) этот в общем-то скорее неверующий народ, как встает лицом к лицу с вооружившимся миром и становится фанатичным и даже героичным, совершая во имя его подвиги! Конституция Учредительного собрания и несколько других, уже напечатанных, а не рукописных, переживут последующие поколения как поучительный, почти невероятный документ своего времени: знаменательная картина тогдашней Франции или по меньшей мере картина картины, которая рисовалась этим людям.

* Широко известная фраза, принадлежащая «отцу церкви» Тертуллиану (Tertullian. De corpore Christi, V).

Но если говорить справедливо и серьезно, что могло сделать Национальное собрание? Задача заключалась, как они говорили, в возрождении Франции, уничтожении старой Франции и создании новой, мирном или принудительном, уступками или насилием: по законам природы это стало неизбежно. Однако, какова будет мера насилия, зависит от мудрости тех, кто руководит. Если бы Национальное собрание проявило высшую мудрость, все было бы иначе; но могло ли это произойти мирным путем или хотя бы иным, а не кровавым и судорожным, — все еще вопрос.

Надо признать тем не менее, что Учредительное собрание до самого конца сохраняет свое значение. Со вздохом оно видит, как его неудержимо оттесняют от бесконечной божественной задачи усовершенствования «теории неправильных глаголов» к конечным земным задачам, все еще важным для нас. Путеводная звезда революционной Франции — вот что такое Национальное собрание. Вся деятельность правительства перешла в его руки или попала под его контроль, все люди ждут от него руководства. Среди безбрежного восстания 25 миллионов оно всегда парит в выси как боевой стяг, то побуждающее, то побуждаемое к действию: хотя оно и не может обеспечить настоящее руководство, все же создается впечатление, что какое-то руководство оно осуществляет. Оно распространяет немалое количество умиротворительных прокламаций с большим или меньшим результатом. Оно утверждает создание Национальной гвардии*, иначе разбойники поглотят нас и пожнут недозревший урожай. Оно посылает делегации, чтобы успокаивать «вспышки». чтобы «спасти людей от фонаря». Оно может выслушивать приветственные адреса в духе царя Камбиса**, которые ежедневно поступают мешками, а также петиции и жалобы всех смертных, так что жалоба каждого смертного если и не удовлетворяется, то по крайней мере выслушивается. Кроме того, верховное Национальное собрание может упражняться в парламентском красноречии и назначать комитеты. Комитеты конституционные, отчетные, исследовательские и многие другие, и опять переводятся горы бумаги — новая тема для парламентского красноречия, которое взрывается или изливается плавными потоками. Вот таким образом из хаотического водоворота, в котором кружится и толчется всякая всячина, постепенно выплывают естественные законы или их подобие.

* Национальная гвардия — вооруженное гражданское ополчение, созданное после взятия Бастилии в Париже и других городах Франции. Строилась по территориальному принципу. Для национальных гвардейцев была установлена особая форма — нарядный дорогой мундир, стоивший не менее 4 ливров. Это ограничивало доступ в Национальную гвардию небуржуазным (плебейским) слоям. На протяжении XIX в. Национальная гвардия распускалась, реорганизовывалась и окончательно была упразднена после поражения Парижской коммуны 1871 г.

** Камбис (VI в. до н. э.) — царь Ахеменидской державы, сын Кира II Великого, с 525 г. до.н. э. царь Египта, основатель XXVII династии фараонов.

В бесконечных спорах записываются и обнародуются «Права человека» — истинно бумажная основа всех бумажных конституций. «Упущено, — кричат оппоненты, — провозглашение обязанностей человека!» «Забыто, — отвечаем мы, — утверждение возможностей человека» — один из самых роковых пропусков! Временами, как, например, 4 августа, наше Национальное собрание, внезапно вспыхнув почти сверхъестественным энтузиазмом, за одну ночь совершает массу дел. Памятная ночь, это 4 августа! Власти, светские и духовные, соревнуясь в патриотическом рвении, по очереди кидают свои владения, которые уже невозможно удержать, на «алтарь Отечества». Со все более громкими кликами — дело происходит «после обеда» — они с корнем выкорчевывают десятину, барщину, соляной налог, исключительное право охоты и даже привилегии, иммунитет, феодализм, затем назначают молебен по этому случаю и, наконец, около трех часов утра расходятся, задевая звезды высоко поднятыми головами*. Такая именно ночь, непредвиденная, но памятная вовеки, случилась 4 августа 1789 года. Некоторые, кажется, считают ее чудом или почти чудом. Можно ли назвать ее ночью перед новым сошествием Святого Духа в формах нового времени и новой церкви Жан Жака Руссо? Она имела свои причины и свои следствия.

* После взятия Бастилии страну охватили крестьянские волнения. Крестьяне уничтожали феодальные документы, жгли замки, отказывались нести повинности. Под влиянием такого развития событий Учредительное собрание было вынуждено сделать некоторые уступки крестьянам, приняв 4— 11 августа 1789 г. законы, по которым в принципе провозглашалась ликвидация феодального строя. При этом реально были отменены некоторые второстепенные феодальные права, а основные повинности сохранялись (см.: Адо А В. Крестьяне и Великая французская революция. М., 1987).

Так трудятся представители нации, совершенствуя свою «теорию неправильных глаголов», управляя Францией и управляясь ею, с усилиями и шумом разрубая невыносимые древние оковы и усердно свивая для новых веревки из песка. Пусть их труды — ничто или нечто, взоры всей Франции почтительно обращены к ним, история не может надолго выпустить их из виду.

Ныне же, если мы заглянем в зал Национального собрания, то обнаружим его, что естественно, «в величайшем беспорядке». Чуть не «сотня депутатов» вскакивает одновременно, нет порядка во внесении предложений, нет даже попыток установить порядок, зрителям на галерее позволяют аплодировать и даже свистеть1; председатель, назначаемый на две недели, нередко не может сообразить, в чем дело. Тем не менее, как и во всех человеческих сообществах, сходное начинает притягиваться к сходному, согласно вечному закону: Ubi homines sunt modi sunt*. Намечаются зачатки системы, зачатки партий. Образовываются Правая сторона (Cote Droit) и Левая сторона (Cote Gauche): депутаты, сидящие по правую руку от председателя и сидящие

* Где люди, там правила (лат.).

по левую руку; правая — консервативная, левая — разрушительная. В центре расположились англофильствующие конституционалисты или роялисты, ратующие за двухпалатную систему, со своими Мунье, со своими Лалли, быстро теряющими значение. Среди правых выделяется драгунский капитан Казалес, витийствующий красноречиво и слегка лихорадочно и тем стяжавший себе тень имени. Здесь же неистовствует Бочка-Мирабо, Мирабо Младший, не лишенный сообразительности; меланхоличный д'Эпремениль только фыркает и жестикулирует, хотя мог бы, как считают его почитатели, повергнуть в прах самого Мирабо Старшего, если бы приложил хоть немного усилий2, каковые он не прикладывает. Бросьте взгляд и на последнего и величайшего из них, аббата Мори*, с иезуитскими глазами, бесстрастным чеканным лицом, «воплощение всех смертных грехов». Неукротимый, несокрушимый, с могучими легкими и жестоким сердцем, он борется иезуитской риторикой за трон и особенно за алтарь и десятину. Борется так, что однажды с галереи раздается пронзительный голос: «Господа священнослужители, вас придется побрить; будете слишком вертеться — порежетесь!»3

* Мори (1746—1817) — депутат духовенства от Пероннского бальяжа. Лидер правых в Учредительном собрании, про которого острили, что это гренадер, переодевшийся семинаристом. Эмигрировал в 1791 г., с 1794 г. — кардинал, с 1810 г. — глава Парижской епархии, смещен после первой Реставрации.

Левых называют также партией герцога Орлеанского, а иногда — в насмешку — Пале-Руаяль. При этом все так перепутано, все кажется таким призрачным и реальным одновременно, что «сомнительно, — говорит Мирабо, — чтобы герцог Орлеанский принадлежал к Орлеанской партии». Известно и видно только, что луноподобное лицо герцога действительно сияет именно в левой части зала. Здесь же сидит одетый в зеленое Робеспьер, решительно, но пока безрезультатно бросающий свой небольшой вес на чашу весов. Тонкий, сухой пуританин и догматик, он покончит с формулами, хотя вся его жизнь, все поступки и само его существо опутаны формулами, пусть и иного сорта. «Народ, — таковой, по Робеспьеру, надлежит быть королевской процедуре представления законов, — народ, вот Закон, который я сложил для тебя; принимаешь ли ты его?» Ответом на это является неудержимый смех справа, из центра и слева4. Но проницательные люди считают, что Зеленый может волей случая пойти далеко. «Этот человек, — замечает Мирабо, -кое-что сделает: он верит каждому слову, которое произносит».

Аббат Сиейес занят исключительно разработкой конституции; к несчастью, его коллеги оказываются менее покладистыми, чем им следовало бы быть с человеком, достигшим совершенства в науке политики. Мужайся, Сиейес, не взирая ни на что! Каких-нибудь двадцать месяцев героического труда, нападок глупцов — и конституция будет создана; с ликованием будет положен ее последний камень, лучше сказать, последний лист бумаги, ибо вся она — бумага; и ты свершил все, что могли потребовать земля и небо, все, что ты мог. Приметьте также и трио, памятное по нескольким причинам, памятное уже потому, что их история запечатлена в эпиграмме, гласящей: «Что бы ни попало в руки этим троим, Дюпор обдумает, Барнав выскажет, Ламет сделает».

А царственный Мирабо? Выделяющийся среди всех партий, вознесенный над всеми ними и стоящий вне всех их, он поднимается все выше и выше. Как говорится, у него наметанный глаз, он — это реальность, тогда как другие — это формулы, имеющие очки. В преходящем он обнаруживает вечное, находит твердое основание даже среди бумажной бездны. Его слава распространилась по всем землям и порадовала перед смертью сердце самого раздражительного старого. Друга Людей. Даже ямщики на постоялых дворах слышали о Мирабо: когда нетерпеливый путешественник жалуется, что упряжка негодна, ямщик отвечает: «Да, сударь, пристяжные слабоваты, но Мирабо (Mirabeau — коренник) у меня, сами видите, прекрасный» (mais mon mirabeau est excellent)5.

A теперь, читатель, тебе придется покинуть не без сожаления (если тебе не чужды человеческие чувства) шумную разноголосицу Национального собрания. Там, в центре двадцати пяти миллионов, находятся двенадцать сотен собратьев, отчаянно борющихся с судьбой и друг с другом, борющихся не на жизнь, а на смерть, как большинство сынов Адама, ради того, что не принесет пользы. Более того, наконец признается, что все это весьма скучно. «Скучное, как сегодняшнее заседание Собрания», — говорит кто-то. «Зачем ставить дату?» (Pourquoi dater?) — спрашивает Мирабо.

Подумайте только, их двенадцать сотен, они не только произносят, но и читают свои речи, и даже заимствуют и крадут чужие речи для прочтения! При двенадцати сотнях красноречивых ораторов и их Ноевом потопе напыщенных банальностей недостижимое молчание может показаться единственным блаженством в жизни. Но представьте себе двенадцать сотен сочинителей памфлетов, жужжащих нескончаемыми словесами и нет никого, кто бы заткнул им рот! Да и сама процедура не кажется столь совершенной, как в американском конгрессе. У сенатора здесь нет собственного стола и газеты, а о табаке (тем более о трубке) и думать не приходится. Даже разговаривать надо тихо, все время прерываясь, только «карандашные записки» свободно циркулируют «в невероятном количестве вплоть до подножия трибуны»6. Таково это дело — возрождение нации, усовершенствование «теории неправильных глаголов».

Глава третья

ВСЕОБЩИЙ ПЕРЕВОРОТ

О королевском дворе сейчас почти что нечего сказать. Замолкли, обезлюдели его залы, королевская власть томится, покинутая ее богом войны и всеми надеждами, пока вновь не соберется Oeil de Boeuf. Скипетр выпал из рук короля Людовика и перешел в зал Дворца малых забав, в парижскую Ратушу или неизвестно куда. В июльские дни, когда в ушах стоял грохот падения Бастилии, а министры и принцы рассеялись на все четыре стороны, казалось, что даже лакеи стали туги на ухо. Безанваль, прежде чем раствориться в пространстве, немного задержался в Версале и обратился лично к Его Величеству за приказом, касающимся почтовых лошадей; и вдруг «дежурный камердинер фамильярно всовывается между Его Величеством и мной», вытягивая свою подлую шею, чтобы узнать, в чем дело! Его Величество, вспыхнув гневом, обернулся и схватил каминные щипцы. «Я мягко удержал его; он с благодарностью сжал мою руку, и я заметил слезы на его глазах»7. Бедный король, ведь и французские короли тоже люди! Сам Людовик XIV тоже как-то раз схватил каминные щипцы и даже швырнул их, но тогда он швырнул их в Лувуа*, а вмешалась госпожа Ментенон**. Королева рыдает в своих внутренних покоях, окруженная слабыми женщинами: она достигла «вершины непопулярности» и повсеместно считается злым гением Франции. Все ее друзья и ближайшие советники бежали, и бежали, несомненно, с глупейшими поручениями. Замок Полиньяков все еще высокомерно хмурится со своего «дерзкого и огромного кубического утеса» среди цветущих полей, опоясанный голубыми горами Оверни8, но ни герцог, ни герцогиня Полиньяк не смотрят из его окон: они бежали, они «встретили Неккера в Базеле», они не вернутся. То, что Франции пришлось увидеть свою знать отражающей неотразимое, неизбежное с гневными лицами, было прискорбно, но предсказуемо, но с лицами и чувствами капризного ребенка. Такова оказалась особенность знати. Она ничего не поняла и ничего не хотела понять. Разве в этот самый момент в замке Гам не сидит задумавшись новый Полиньяк, первенец тех двух9, в помрачении, от которого он никогда не оправится, самый смятенный из всех смертных?

* Лувуа — военный министр Людовика XIV

** Маркиза де Ментенон (1635—1719) — внучка французского писателя-протестанта Агриппы д'Обинье, жена писателя Поля Скаррона (1610— 1660), возлюбленная, а затем и тайная жена Людовика XIV, на которого имела неограниченное влияние.

Король Людовик образовал новое министерство из сплошных знаменитостей: бывший председатель Помпиньян, Неккер, вернувшийся с триумфом, и другие подобные им10. Но что это ему даст? Как уже было сказано, скипетр, не просто деревянный позолоченный жезл, а Скипетр перешел в другие руки. Ни воли, ни решимости нет в этом человеке, только простодушие и беспечность, он готов положиться на любого человека, кроме себя, на любые обстоятельства, кроме тех, которыми он может управлять. Так расстроен изнутри наш Версаль и его дела. Но снаружи, издали он прекрасен, блистающ, как солнце; вблизи же — скорее отблеск солнца, скрывающий тьму и смутный зародыш гибели.

Вся Франция охвачена «разрушением формул» и вытекающим отсюда изменением реальностей. Это чувствуют многие миллионы людей, скованных, почти задушенных формулами, чья жизнь тем не менее или по крайней мере такие ее элементы, как пища и голод, были вполне реальны! Небеса наконец послали обильный урожай, но какая от него польза бедняку, если вмешивается земля с ее формулами? Ремесла в мятежные времена поневоле должны замереть, капитал не обращается, как в обычные дни, а робко прячется по углам. Для бедняка нет работы, потому нет у него и денег, да, даже если бы у него и были деньги, хлеб невозможно купить. Заговор ли это аристократов, заговор ли герцога Орлеанского, разбойники ли это, сверхъестественный ужас или звон серебряного лука Феба-Аполлона — что бы ни было, но на рынках нет зерна, на рынках изобилует только смута. Крестьяне как будто ленятся молотить, то ли подкупленные, то ли и не нуждающиеся в подкупе, потому что цены все время растут, а арендная плата, возможно, взыскивается не столь жестко. Странно, что даже постановления муниципалитетов «об обязательной продаже вместе со столькими-то мерами пшеницы стольких-то мер ржи» и тому подобные мало меняют дело. Драгуны с шашками наголо выстраиваются между мешками с зерном; часто бывает больше драгун, чем мешков11. Хлебные бунты не прекращаются, перерастая в бунты значительно более серьезного характера.

Голод был знаком французскому народу и раньше, знаком и привычен. Разве мы не видели, как в 1775 году люди с бледно-желтыми лицами, несчастные и оборванные, подали петицию о своем бедствии и в ответ получили новенькую, с иголочки виселицу 40-футовой высоты? Голод и темнота в течение долгих лет! Оглянитесь на предшествующий парижский бунт, когда все решили, что одно знатное лицо, пошатнувшее в разгулах здоровье, нуждается в «кровавых ваннах», и матери в оборванных платьях, но с горящими сердцами «заполнили общественные места» с дикими криками мщения, и их также усмирили с помощью виселиц. 20 лет назад Друг Людей (проповедовавший перед глухими), говоря о лимузенских крестьянах, описывал их «пришибленный горем вид» (souffre douleur) и взгляд, уже даже не жалующийся, «как будто угнетение сильными мира сего похоже на град или гром, как будто оно неотвратимо и принадлежит законам природы». И вдруг теперь, в этот великий час, потрясение от падения Бастилии пробудило вас и открыло, что закон этот рукотворен, отвратим, поправим.

Или читатель забыл тот «поток дикарей», который на глазах того же Друга Людей спустился с гор Мон-Дор? Заросшие волосами угрюмые лица, изможденные фигуры в высоких сабо, шерстяные куртки с кожаными поясами, усаженными медными гвоздями! Они переступали с ноги на ногу и мерно работали локтями, когда начались драки и свалки, которых пришлось недолго ждать; они яростно вскрикивали, и их осунувшиеся лица искажались подобием свирепого смеха. Они были темны и ожесточены: долгое время они являлись добычей акцизных чиновников и сборщиков налогов, «писцов, брызжущих холодом из-под перьев». Сбылось пророчество нашего старого маркиза, которого никто не хотел слушать: «Правительство, которое играет в жмурки и, спотыкаясь, заходит слишком далеко, кончит всеобщим переворотом (culbute generale!)».

Никто не хотел ничего слушать, каждый беззаботно шел своим путем, а время и судьба двигались вперед. Играющее в жмурки и спотыкающееся правительство достигло неизбежной пропасти. Темные бедняки, которых понукают писцы, брызжущие холодом и подлостью из-под перьев, были согнаны в союз бедняков! Теперь же на крыльях страниц парижских журналов, а там, где их нет12, еще более странно, на крыльях слухов и домыслов, разнеслась удивительнейшая, непонятнейшая весть: угнетение не неизбежно, Бастилия повержена, конституция скоро будет готова! Чем, как не хлебом насущным, может быть конституция, если она представляет собой нечто?

Путешественник, «идущий в гору с поводьями в руке», нагоняет «бедную женщину» — воплощение, как обычно, бедности и нужды, — «которая выглядит на шестьдесят лет, хотя ей еще нет двадцати восьми». У них, ее бедного работяги-мужа и ее самой, семеро детей, ферма с одной коровой, которая помогает прокормить детей, одна лошаденка. Они платят аренду и денежный оброк, отдают кур в плату этому вельможе и мешки овса тому; королевские налоги, барщину, церковные налоги — бесчисленные налоги; воистину невозможные времена! Она слышала, что где-то, каким-то образом, что-то должно быть сделано для бедных: «Пошли, Господи, поскорее, ведь налоги и подати давят нас (nous ecrasent)»13.

Звучат прекрасные пророчества, но они не сбываются. Сколько раз созывались собрания нотаблей и просто собрания, которые сходились и расходились; сколько было интриг и уловок, сколько парламентского красноречия и споров, сколько встреч на высшем уровне, а хлеба все нет! Урожай собран и свезен в амбары, и все же у нас нет хлеба. Побуждаемые отчаянием и надеждой, что могут сделать бедняки, как не восстать, что и было предсказано, и не произвести всеобщий переворот!

Представьте же себе, что пять миллионов изможденных фигур с угрюмыми лицами, в шерстяных куртках, в усеянных медными гвоздями кожаных поясах, в высоких сабо, будто перекликаясь в лесу, бросают своим чисто вымытым высшим сословиям, после всех этих беспросветных веков, вопросы: как вы обращались с нами? Как вы обучали нас, кормили нас, направляли нас, пока мы гибли, работая на вас? Ответ можно прочитать в заревах пожаров на летнем ночном небе. Вот какую пищу и вот какое руководство мы получали от вас — пустота в кармане, в желудке, в голове и в сердце. Глядите, у нас нет ничего, ничего, кроме того, что дарует природа в пустыне своим диким сынам: жестокости, алчности, силы голода. Указали ли вы среди своих прав человека, что человек имеет право не умирать от голода, когда есть хлеб, взращенный им? Это отмечено в «возможностях» человека.

Только в Маконне и Божоле 72 замка сгорели дотла; здесь, по-видимому, центр пожаров, но они распространяются и в Дофине, Эльзасе, Лионе, пылает весь юго-восток. По всему северу — от Руана до Меца — царит беспорядок: спекулянты солью открыто собираются в вооруженные банды, чиновники обратились в бегство. «Предполагали, — пишет Артур Юнг*, — что народ, изголодавшись, поднимет восстание, и мы видим, что так и случилось. Отчаявшиеся горемыки, давно уже скитавшиеся без цели, теперь обрели надежду в самом отчаянии и повсюду образуют ядро мятежа. Они звонят в церковные колокола, и приходы приступают к делу»14. Можно вообразить, что это за дело: жестокость, зверства, голод и месть!

* Юнг Артур (1741—1820) — английский агроном и экономист, автор многих трудов, среди них — «Путешествие по Франции» (два тома, 1792—1794).

Плохо приходится господам: тому, например, который «огородил единственный в местечке колодец», и тому, который слишком настойчиво отстаивал свои права, основываясь на своих, написанных на пергаменте, хартиях, и тому, который охранял свою дичь не слишком мудро, но зато слишком тщательно. Безжалостно грабятся церкви и монастыри, которые очень коротко стригли свою паству, забывая кормить ее. Горе стране, которую топчут санкюлоты, грозно стуча деревянными башмаками в день отмщения! Высокородные господа со своими бедными женами и детьми вынуждены бежать полуодетыми под покровом ночи и счастливы, что спаслись от огня или чего-то худшего. Вы встретите их на постоялых дворах за табльдотом, они рассуждают то умно, то глупо о том, что все «грани сметены», они растерянны и не знают, куда им теперь обратиться15. Арендаторы считают удобным не торопиться с уплатой налогов. Что касается сборщика налогов, который долгое время охотился, как двуногий хищник, то он теперь обнаруживает, что за ним самим охотятся, казначей Его Величества не «покроет дефицита» в этом году: многие считают, что король-патриот, как спаситель французской свободы, упразднил большинство налогов, хотя некоторые люди в личных целях держат это в секрете.

Куда это все приведет? Можно заранее предсказать — в бездну, куда приводят во все времена все заблуждения, куда приведет и это заблуждение. Потому что, как мы не раз повторяли, если и есть некое извечное убеждение, то это убеждение в том, что никакая ложь не может существовать вечно. Истина должна временами менять свое обличье и возрождаться вновь, но смертный приговор всякой лжи подписан в самой небесной канцелярии, и быстро или медленно, но она неуклонно приближается к своему концу. «Приметой того, что господин является крупным помещиком, — пишет язвительный и откровенный Артур Юнг, — служат пустыри, ланды, пустоши и маки; отправьтесь в его резиденцию, и вы найдете ее среди лесов, где обитают олени, кабаны и волки. Поля являют зрелище жалкого управления, а дома — зрелище нищеты. Видеть столько миллионов рук, которые могли бы приносить пользу, праздными и голодающими! О, если бы я всего один день был законодателем Франции, я бы заставил этих больших бар попрыгать!»16 О Артур, сейчас ты воистину можешь увидеть, как они прыгают, но не будешь ли ты ворчать и на это тоже?

Так продолжалось многие годы и поколения, но время пришло. Пустые головы, которых не трогали ни доводы разума, ни мольбы, приходится просветлять заревом пожаров — остается только этот путь. Подумайте об этом, взгляните на это! Вот вдова собирает крапиву на обед своим детям, а вот раздушенный сеньор, деликатно зевающий в Oeil de Boeuf, владеет алхимическим приемом, с помощью которого он извлечет у нее каждый третий стебель крапивы и назовет это налогом и законом; такой порядок должен окончиться. Разве нет? Но как страшен такой конец! Пусть же те, кому Господь в своей великой милости даровал время и пространство, попробуют привести к другому, более мягкому концу.

Некоторым кажется удивительным, что сеньоры не сделали ничего, чтобы помочь самим себе, например не объединились и не вооружились, ведь их было «сто пятьдесят тысяч», и все достаточно храбры. К несчастью, сто пятьдесят тысяч, рассеянных по всем провинциям и разобщенных взаимным недоброжелательством, не могут объединиться. Наиболее знатные, как мы видели, уже эмигрировали с целью заставить Францию покраснеть от стыда. Да и оружие теперь не является исключительной собственностью сеньоров, но принадлежит каждому смертному, кто может заплатить 10 шиллингов за подержанное ружье.

Кроме того, эти голодающие крестьяне все же не ходят на четырех когтистых лапах, чтобы их можно было постоянно подавлять до такой степени. Они даже не чернокожие: они просто немытые сеньоры, а любой сеньор имеет человеческие потроха! Сеньоры делают что могут: записываются в Национальную гвардию, бегут с воплями, обращая мольбы к небу и земле. Один сеньор, знаменитый Мемме де Кенсе из окрестностей Везуля, пригласил всех соседних крестьян на праздник и с помощью пороха взорвал свой замок и всех их, а сам немедленно скрылся, и никто не знал куда17. Спустя полдюжины лет он вернулся и доказал, что это произошло случайно.

Не бездельничают и власти, хотя, к несчастью, все власти, муниципалитеты и тому подобные, находятся в неопределенном, переходном состоянии, преобразуясь из старых, монархических в новые, демократические, и ни один чиновник пока ясно не знает, кто он. Тем не менее старые и новые мэры собирают жандармерии (marechaussees), национальные гвардии, линейные войска, нет недостатка и в правосудии, хотя бы самого общего свойства. Комитет выборщиков в Маконе, хотя это всего только комитет, доходит до того, что вешает своей собственной властью не менее 20 человек. Прево в Дофине разъезжает по области в сопровождении «передвижной колонны» с экзекуторскими жезлами и веревками для виселиц: ведь для виселицы подойдет любое дерево, которое удержит преступника или «тринадцать» преступников.

Несчастная страна! Как обезобразила устрашающая чернота твои ясные, золотые и зеленые осенние поля урожайного года: черный пепел замков, черные тела повешенных! Ремесла угасли, слышны не молот и пила, а набаты и барабанная дробь. Скипетр пропал неизвестно где, разбившись на части: здесь бессильный, там тиранический. Национальная гвардия не обучена и подозрительна: солдаты склонны к мятежу, и существует опасность, что они передерутся или, наоборот, сговорятся. В Страсбурге случился мятеж: Ратуша разнесена в щепки, архивы рассеяны по воздуху, три дня пьяные солдаты обнимались с пьяными горожанами, мэр Дитрих и маршал Рошамбо дошли до отчаяния18.

Среди всех этих событий мы видим триумфальное возвращение Неккера из Базеля, «эскорт» которого, например, в Бефоре составили «50 конных национальных гвардейцев и вся военная музыка!». Сияющий, как солнце в полдень, бедный Неккер догадывается, куда идет дело19. День высочайшего взлета: в парижской Ратуше под бессмертные крики «виват!» жена и дочь публично преклоняют колени, чтобы поцеловать ему руку, Безанваль получает прощение, правда отобранное еще до захода солнца. День взлета, но затем пойдут дни похуже и еще хуже, и наступят совсем дурные дни! Как чудно иметь имя и приобретать имя. Подобно волшебному шлему Мамбрина, приносящему победу*, среди ликования и литавр является этот «спаситель Франции», чтобы, увы, скоро быть развенчанным и выброшенным с позором из списков, как таз цирюльника! Гиббон «хотел бы продемонстрировать его» (в состоянии выброшенного таза цирюльника) каждому серьезному человеку, вознамерившемуся ради честолюбивых стремлений, успешных и безуспешных, продать свою душу и превратиться в «мертвую голову»20**.

И еще одну, и только одну, маленькую деталь добавим мы: этой осенью наш язвительный Артур Юнг «на протяжении нескольких дней был преследуем» выстрелами, дробью и пулями, «пять или шесть раз попадавшими в коляску или свистевшими у моего уха»: вся окрестная чернь отправилась за дичью21. И впрямь, на утесах Дувра, на всей земле Франции, от границы до границы, этой осенью объявились две приметы: переселяющиеся за рубеж вереницы французской знати и переселяющиеся за рубеж крылатые вереницы французской дичи! Кончено, можно сказать, или почти покончено с правом охоты на дичь во Франции, и кончено навсегда. Роль, которую оно должно было сыграть в истории цивилизации, сыграна: «Рукоплещите: пусть выйдет актер!»***

* В кельтской мифологии боевой шлем Мамбрина (или Бриона) — одно из трех сакральных сокровищ Ирландии.

** Caput mortuum (лат.) — оставшиеся в тигле бесполезные продукты химических реакций в алхимии; перен. нечто мертвое, лишенное содержания, бесполезное.

*** Plaudite, exeat (лат.); чаще — plaudite, cives или plaudite, finita est comoedia (лат.) — обычные обращения к зрителям в конце римской комедии.

Так возгорается санкюлотизм, многое освещая и многое вызывая к жизни, в частности, как мы видели, вызывая почти чудо — 4 августа — сошествие Святого Духа в Национальное собрание, почти чудо со своими причинами и следствиями. Феодализму нанесен смертельный удар, не только чернилами и на бумаге, но огнем, скажем самосожжением, и в самой действительности. Затухая на юго-востоке, пожар перекинется на запад или куда-либо еще; он будет пылать, пока не кончится топливо.

Глава четвертая

В ОЧЕРЕДЯХ

Если мы теперь обратимся к Парижу, то станет очевидно одно: булочные обросли очередями, или «хвостами», длинные вереницы покупателей образуют «хвосты», так что первые пришедшие будут первыми купившими — если только лавка откроется! Это ожидание в «хвостах», невиданное с первых дней июля, снова проявляется в августе. Временами мы видим, что практика совершенствует его почти до степени искусства, и искусство или квазиискусство стояния в очередях становится отличительным признаком парижан, выделяющим их из всех других.

Подумайте: работы так мало, а человек должен не только добыть денег, но и прождать (если его жена слишком слаба, чтобы стоять и драться полдня в «хвосте»), пока он не обменяет их на дорогой и плохой хлеб! В этих отчаявшихся очередях неизбежно возникают споры, доходящие иногда до драки и кровопролития. А если не ссоры, то всемирный язык (pange lingua) жалоб на властей предержащих. Франция открыла свой длинный перечень голодовок, которые растянутся на семь крайне тяжких лет. Как говорит Жан Поль* о своей собственной жизни, «до многого может довести голод».

* Имеется в виду Жан Поль Рихтер (1763—1825) — выдающийся немецкий писатель эпохи сентиментализма.

Подумайте и о странном контрасте, который представляют праздничные церемонии, потому что в целом вид Парижа определяют именно эти два явления: праздничные церемонии и отсутствие самого необходимого. На празднике шествуют многочисленные процессии молодых женщин, разряженных и разукрашенных, — они носят только трехцветные ленты, с песнями и барабанами, к раке св. Женевьевы, чтобы вознести ей благодарность за сокрушение Бастилии. Могучие рыночные торговцы и торговки не отстают со своими букетами и речами. Аббат Фоше, прославившийся подобной деятельностью (потому что аббат Лефевр умеет только раздавать порох), освящает трехцветную ткань для национальных гвардейцев и претворяет ее в трехцветный национальный флаг, который в борьбе за гражданскую и религиозную независимость развевается или будет развеваться над миром. Фоше, можно сказать, создан для молебнов и публичных освящений, на которые наша Национальная гвардия, как в случае с флагом, «отвечает залпами ружей», даже если дело происходит в церкви или соборе22, и наполняет собор Парижской Богоматери шумом и дымом этого многозначительного «аминь!».

Все же надо сказать, что наш новый мэр Байи и наш новый командующий Лафайет*, которого называют также Сципионом-Американцем**, заплатили за свои посты дорогую цену. Байи с большой пышностью разъезжает в золоченой придворной карете с лейб-гвардейцами; Камиль Демулен и другие фыркают по этому поводу. Сципион восседает «на белом коне», покачивая гражданским плюмажем на виду у всей Франции. Но ни одному из них это не дается даром — плата непомерно дорога, а именно: кормить Париж и удерживать его от драки. Около 17 тысяч самых нуждающихся заняты копанием рвов на Монмартре, из городских фондов им выплачивают по 10 пенсов в день; этих денег хватает на то, чтобы купить почти два фунта плохого хлеба по рыночной цене. Они выглядят изможденными, когда Лафайет приезжает, чтобы произнести для них речь. День и ночь Ратуша пребывает в трудах: она должна родить хлеб, муниципальную конституцию, всевозможные постановления, обуздать санкюлотскую печать, но прежде всего — хлеб, хлеб.

* Лафайет принадлежал к богатому и знатному дворянскому роду, в юности увлекался идеями просветителей-энциклопедистов. Когда началась Война за независимость североамериканских колоний, он снарядил на свой счет судно и отправился за океан. 23 лет от роду он стал генерал-майором американских войск и вернулся во Францию, окруженный славой борца за свободу американской республики.

** Сципионы в Древнем Риме — одна из ветвей рода Корнелиев, к которой принадлежали крупные полководцы и государственные деятели.

Провиантские чиновники обшаривают страну вдоль и поперек с львиным аппетитом, выискивают спрятанное зерно, закупают продающееся зерно. Крайне неблагодарная задача и такая трудная, такая опасная, даже если удается немного подзаработать на этом! 19 августа остается однодневный запас продуктов23. Раздаются жалобы, что продукты испорчены и дурно действуют на желудок: это не мука, а гипс! Ратуша в своей прокламации призывает пренебречь дурными последствиями для желудка, а также «болями в горле и во рту» и, напротив, считать этот хлеб весьма полезным. Мэр Сен-Дени был повешен населением, страдающим желудком, на тамошнем фонаре, до того черен был его хлеб. Национальные гвардейцы охраняют парижский хлебный рынок: сначала хватает 10, позднее — 60024. Много у вас дел, Байи, Бриссо де Варвиль, Кондорсе и другие!

Ведь есть еще и законы о местном управлении, которые еще надо написать, как только что упоминалось. Уже после десятидневных восхвалений славной победы старых бастильских выборщиков начали недовольно спрашивать: «Кто вас сюда поставил?» Им, конечно, пришлось потесниться не без стенаний и ворчаний с обеих сторон и дать место новому, более многолюдному собранию, избранному специально. Это новое собрание, увеличенное, видоизмененное и наконец окончательно остановившееся на числе три сотни человек, восседает в Ратуше под названием Собрание представителей Коммуны (Representans de la Commune), аккуратно поделенное на комитеты, и усердно составляет конституцию все то время, когда не ищет муку.

И какую конституцию, чуть ли не волшебную: ведь она должна «упрочить революцию»! Так что же, революция завершена? Мэр Байи и все почтенные друзья свободы хотели бы думать именно так. Вашу революцию, как хорошо проваренное желе, остается только разлить в формы конституции и дать ей застыть. Но может ли она в самом деле застыть, в высшей степени сомнительно, более того — несомненно обратное!

Злополучные друзья свободы, упрочивающие революцию! Они должны трудиться, когда их шатер раскинут над пропастью, разделяющей два враждебных мира: верхний мир двора и нижний — санкюлотов, и, побиваемые обоими, мучительно, с опасностью для себя трудиться, делая в буквальном и самом серьезном смысле «невозможное».

Глава пятая

ЧЕТВЕРТОЕ СОСЛОВИЕ

Памфлетисты разевают свою необъятную пасть все шире и шире и уже никогда не захлопнут ее. Наши философы на деле предпочитают отступить по примеру Мармонтеля, «в первый же день удалившегося с отвращением в отставку». Аббат Рейналь, поседевший и затихший в своем марсельском жилище, мало удовлетворен этой работой: последнее литературное действие этого человека — снова бунтарская акция — негодующее «Послание Учредительному собранию», ответом на которое будет: «Переходим к повестке дня». Философ Морелле также недовольно морщит лоб, это 4 августа угрожает его бенефициям всерьез, дело зашло слишком далеко. Поразительно, эти «изможденные фигуры в шерстяных куртках» не удовлетворяются логическими рассуждениями и непобедимым аналитическим методом, подобно нам!

Увы, да, рассуждения и философствования, некогда украшавшие и ценившиеся в салонах, будут теперь переплавлены исключительно в практические предложения, которые поступят в обращение повсюду, на улицах и дорогах, и принесут плоды! Возникает четвертое сословие, оно растет и размножается, неудержимое, непредсказуемое. Появляются все новые и новые типографии, все новые журналы (таким зудом объят мир) — пусть наши три сотни обуздывают и объединяют их, если сумеют! Лустало под крылышком скучно-хвастливого писаки Прюдома издает свой едкий, напыщенный еженедельник «Revolutions de Paris». Язвителен, едок, как терновый спирт или купорос, Марат, Друг Народа*, потрясенный тем, что Национальное собрание, столь насыщенное аристократами, «не может ничего сделать», кроме как самораспуститься и уступить место другому, лучшему собранию, что представители в Ратуше по преимуществу болтуны и дураки, если не мошенники. Человек этот беден, неопрятен, живет на чердаке; человек, неприятный и наружностью, и внутренними качествами; человек отталкивающий — и вдруг он становится фанатиком, одержимым навязчивой идеей. Жестокая игра случая! Неужели природа, о бедный Марат, жестоко забавляясь, замесила тебя из отбросов и разной негодной глины и, словно мачеха, вышвырнула тебя — олицетворение смятения — в этот смятенный восемнадцатый век? Тебе предназначено дело, которое ты выполнишь. Три сотни призвали и вновь призовут Марата, но вечно он каркает необходимые ответы, вечно он противится им или ускользает от них, и нечем заткнуть ему рот.

* Друг Народа — прозвище Марата, издававшего газету под этим названием («Ами дю пёпль»).

Карра, «экс-секретарь одного обезглавленного господаря», а затем кардинала ожерелья*, также памфлетист, подвизающийся во многих сферах и странах, прилипает к Мерсье** из «Таблё де Пари» и с пеной у рта добивается издания неких «Анналь патрио-тик». Процветает «Монитор»***, Барер орошает

* Т. е. де Рогана.

** Издание серии «Tableau de Paris» Мерсье начал в 1781 г. До 1788 г. вышло 12 томов.

*** «Монитёр» — в период буржуазной революции XVIII в. официальная газета, дававшая отчет о политических событиях.

слезами страницы пока еще верных газет, не дремлют и Ривароль и Руаю. Одно тянет за собой другое: «Господи, даруй королю благополучие (domine salvum fac regem)», вызывает к жизни вселенский язык; «Друг народа» порождает поддерживающую короля газету «Друг короля». Камиль Демулен назначил себя Генеральным прокурором фонаря (Procureur General de la Lanterne) и отстаивает свои взгляды, не жестокие, но под этим жестоким титулом, издавая свой блестящий еженедельник «Революции Парижа и Брабанта». Блестящий, говорим мы, потому что если в этом густом мраке журналистики с ее тупым хвастовством, сдержанной или разнузданной злобой и проблескивает луч гения, то можно быть уверенным, что это Камиль. Чего бы ни коснулся Камиль своими легкими перстами, все начинает сверкать, играть красками, приобретает неожиданный оттенок благородства на фоне ужасной смуты; то, что вышло из-под его пера, стоит прочесть, о других этого не скажешь. Противоречивый Камиль, как блистаешь ты падшим, мятежным, но все еще божественным светом, как звезда во лбу Люцифера!* Сын утра, в какие времена и в какую землю низвергнут ты!

* Люцифер — в христианской мифологии падший ангел, дьявол.

Во всем есть нечто хорошее, хотя для «упрочения революции» ничего хорошего и нет. Тысячи пудов этих памфлетов и газет медленно гниют в публичных библиотеках по всей Европе. Выхваченные библиофилами из великой пучины, подобно тому как искатели жемчуга выхватывают раковины, они должны сначала сгнить, и тогда жемчужины Камиля или других будут опознаны и сохранены.

Не убавилось и количество публичных речей, хотя Лафайет и его патрули косо смотрят на это. Как всегда, шумит Пале-Руаяль, еще больше шума в Кафе-де-Фуайе, такая там толпа граждан и гражданок. «Время от времени, — по словам Камиля, — некоторые граждане используют свободу печати в личных целях, так что тот или иной патриот вдруг обнаруживает, что у него пропали часы или носовой платок!» Но в остальном, по мнению Камиля, не может быть более живого образа римского форума. «Патриот выдвигает предложение; если оно находит сторонников, то они заставляют его влезть на стул и говорить. Если ему аплодируют, он блаженствует и печатается, если его освищут, он идет своей дорогой». Так они расхаживают и разглагольствуют. Длинного, косматого маркиза Сент-Юрюга*, понесшего — и заслуженно — большие потери, считают почтенным человеком и выслушивают. Он не говорит, а ревет, как бык, его голос заглушает все другие голоса и все-таки трогает сердца людей. Этот долговязый маркиз скорее всего не в своем уме, но легкие у него в полном порядке.

* Сент-Юрюг Виктор Амадей, маркиз (около 1750—1810), в 1781—1784 гг. находился в заключении в Шарантоне по королевскому указу о заточении, затем был выслан в свое поместье, откуда бежал в Англию. Вернулся в 1789 г. Один из популярных ораторов Пале-Руаяля.

Допустим далее, что каждый из 48 округов имеет свой комитет; он, непрерывно заседая, обсуждает вопросы о том, где достать зерно и какой будет конституция, он занят также проверкой и слежкой за теми тремястами человек, которые собрались в Ратуше. Дантон, чей «голос гремит под сводами», заняв пост председателя округа кордельеров, стал своего рода божком патриотизма. Но не надо забывать также «о семнадцати тысячах бедняков, ютящихся на Монмартре», многим из которых суждена голодная смерть, потому что невозможно же прожить на 4 шиллинга; не надо забывать и о собраниях, например, прислуги, которой хозяева отказали от места, о забастовках портных, кожевенников, аптекарей — забастовках, вызванных растущей ценой на хлеб25. Собрания забастовщиков происходят большей частью под открытым небом, на них принимаются резолюции. Лафайет и его патрули издали наблюдают за собраниями, не скрывая своей подозрительности.

Несчастные смертные, сколько трудов прилагаете вы, в беспощадной борьбе изничтожая друг друга, чтобы добиться счастья на этой земле, не сознавая того, что нельзя добиться счастья на этом «торжестве денег». Конечно, каждый из трехсот бдительно и зорко наблюдает за действиями черни, и все-таки никто из них не может сравниться со Сципионом-Американцем в подавлении ее волнений. Разумеется, все это ни в коей мере не способствует консолидации революционных сил.


&

Книга VI

1 Young A. Op. cit. T. I. P. III.

2 Biographie Universelle. § D'Espremenil (Beau-lieu).

3 Dictionnaire des Hommes Marquans. T. II. P. 519.

4 Moniteur. N 67 (Histoire Parlementaire).

5 Dumont. Op. cit. P. 255.

6 Ibid. P. 159-167; Young A. Op. cit.

7 Besenval. T. III. P. 419.

8 Young A. T. I. P. 165.

9 A. D. 1835.

10 Montgaillard. Op. cit. T. II. P. 108.

11 Young A. Op. cit. T. I. P. 129.

12 Ibid. P. 137, 150.

13 Ibid. P. 134.

14 Histoire Parlementaire. T. II. P. 243-246.

15 Young A. Op. cit. T. I. P. 149.

16 Ibid. P. 12, 48, 84.

17 Histoire Parlementaire. T. II. P. 161.

18 Young A. Op. cit. T. I. P. 141; Dampmartin. Evenements qui se sont passes sous mes yeux. T. I. P. 105-127.

19 Biographie Universelle. § Necker (Lally-Tollendal).

20 Письма Гиббона.

21 Young A. Op. cit. T. I. P. 176.

22 Histoire Parlementaire. T. III. P. 20; Mercier. Nouveau Paris.

23 Bailly. Op. cit. T. II. P. 137-409.

24 Histoire Parlementaire. T. II. P. 421.

25 Ibid. P. 359, 417, 423.

&
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова