Эрнест Лависс, Альфред РамбоК оглавлению Том 1. Часть 2. Время Наполеона I. 1800-1815.ГЛАВА IV. АНТИНАПОЛЕОНОВСКАЯ ГЕРМАНИЯ: АВСТРИЯ И ПРУССИЯ. 1800—1813 I. Австрия
Из всех континентальных держав Австрия была самым упорным противником французской революции: вечно побеждаемая, но окончательно не обессиливаемая, она удивляла мир вялостью своих нападений и упорством своего сопротивления. Так как организация ее в общем была еще довольно примитивной, то удары, ей наносимые, никогда не оказывались смертельными, а война, которую она вела без особого подъема, мало истощала ее. Для народа со слабо развитыми промышленностью и торговлей поражения не имели серьезных последствий и не влияли на него чрезмерно обессиливающим образом, а государство, едва вышедшее из зачаточного состояния, приспособлялось к изменениям, которые во всяком другом месте явились бы тормозом национального развития. К концу кризиса Австрия, по-видимому, снова очутилась почти в том же положении, что и в 1789 году. Ее притязания, от которых она никогда не отказывалась, были удовлетворены. Австрия искала точки опоры в традициях старого порядка, и сторонники реакции рассчитывали на эту “верхнюю палату среди государств”, чтобы сдерживать дух возмущения; они не отдавали себе ясного отчета в положении дел. Несомненно, продолжительная борьба усилила сознание единства монархии, и в этот именно момент создается та австрийская армия, “которая удерживает в состоянии неустойчивого равновесия многочисленные расползающиеся части этой пестрой империи”, как говорит историк Луи Леже. Но, с другой стороны, призывы, с которыми некоторые министры обращались к народным страстям, водворение в некоторых областях господства Наполеона, пребывание в Австрии французских войск, прохождение русских войск — все это пробуждает национальное самосознание подчиненных Габсбургам народностей; политика Наполеона, выбросившего Австрию из Германии, находит неожиданный отголосок среди чехов, словенцев и хорватов, не желавших быть поглощенными германским океаном. Франц II и его министры.
В октябре 1801 года Тугут покинул свой пост. Внушая подозрение Пруссии и большинству немецких дворов, не имея другой поддержки, кроме Англии, которая готовилась заключить мир с первым консулом, являясь жертвой скорее обстоятельств, чем своих ошибок, Тугут оставлял монархию потрясенной до основания. Война, истощившая все средства, не вызвала никаких благородных порывов; правительство, всюду усматривавшее повод к подозрениям, очутилось лицом к лицу с разоренным и недовольным населением. Французские идеи нашли кое-каких последователей в образованных кругах общества, в их среде шла глухая агитация тайных обществ; этих людей хотели запугать полными произвола судебными процессами и нелепыми строгостями. Враждебно относившаяся к Тугуту придворная знать, считавшая его выскочкой, пускалась в самые недостойные интриги. “По-видимому, каждому государству суждено пройти через кризис, — писал эрцгерцог Иоанн, — теперь дошла очередь до нас. Горе нам, если кризис разразится!.. Какая неурядица, какая опасность угрожает нам при таком варварском населении! Это хуже, чем во Франции”. Наследство Тугута принял в 1801 году Людовик-Иосиф Кобенцль. Его слабыми сторонами были: посредственные познания в деле управления, недоверие, которое он вызывал у венской высшей аристократии попытками сближения с Францией, особенно же — скрытая вражда к нему императора, ставившего Кобенцлю в упрек безнравственность, ветреность, а главное — его остроумие. Управление внутренними делами осталось в руках людей совершенно ничтожных, попавших в милость единственно благодаря своей посредственности, вроде того графа Коловрата, который не знал даже имен своих директоров департаментов и не мог дать ни малейших разъяснений по самым важным делам. Даже в дипломатических вопросах Кобенцль должен был считаться с графом Коллоредо, дружба которого с английским и русским посланниками вызывала вполне основательные нарекания парижского кабинета; но графа поддерживал двор; граф состоял когда-то воспитателем Франца II, сохранившего к нему прочную привязанность. После разгрома третьей коалиции Кобенцль заменен был Стадионом (1805). Как и многие другие государственные люди, управлявшие Австрией, Стадион не был австрийцем. По странному заблуждению он затеял перерядить Габсбургов в вождей народного восстания, и одно время казалось, что это ему удастся. Его восторженность, красноречие его воззваний, искренность его немецкого патриотизма вдохнули новый дух; поведение венцев еще более, чем доблесть, проявленная солдатами при Эсслинге и Ваграме, доказывало, по-видимому, что изменился самый характер войны. Но то была минутная вспышка! Этот рассудочный энтузиазм едва коснулся народных масс, а образованные классы общества быстро опомнились от этого опьянения и вернулись к насмешливому и беспечному скептицизму. Франц не без неудовольствия следовал за этим “якобинцем”, состоявшим в дружеских отношениях с Шарнгорстом и Штейном, окружившим себя подозрительными иностранцами вроде Гентца и занимавшимся Германией больше, чем Австрией. При первой возможности император отстранил Стадиона. Граф Клементий Меттерних-Виннебург, вступивший в 1809 году в управление министерством иностранных дел, родился в Кобленце в 1773 году; проведя свою молодость при прирейнских епископских дворах, он поступил в 1790 году на австрийскую службу; женитьба на внучке князя Кауница ввела его в круг венской аристократии, а утонченное знание света, самоуверенное изящество и наблюдательность уже с молодых лет привели его на дипломатическое поприще. Меттерних участвовал в Раштадтском конгрессе, затем был посланником в Берлине, позднее — в Париже; то был щекотливый и трудный пост, на котором Меттерних прославился своим спокойствием, любезностью и притворной беспечностью. Он нашел здесь искренних, порой даже восторженных друзей и при случае вспоминал об этом. Некогда Меттерних проходил курс наук в Страсбурге и если вел борьбу против Франции, то без фанатизма и ожесточения. И у него был краткий период патриотического революционного пыла; он опубликовал тогда памфлет, в котором предлагал ответить на вражеское нашествие национальным восстанием. Но со временем Меттерних образумился: стал остерегаться громких слов, мероприятий, увлекавших своих инициаторов дальше, чем им хотелось, и союзников, превращавшихся в поработителей. Наполеоновское господство Меттерних считал преходящим бедствием и за временной опасностью не забывал постоянных противников Австрии: Россию, оспаривавшую у нее Восток, Пруссию, которая зарилась на Германию. Чрезвычайно благоразумный, умеющий выжидать удобного случая, не вызывая его насильственно, трудолюбивый, но без особого пристрастия к мелочному администрированию, новый министр понравился императору своей умеренностью, своей беспечностью, оптимизмом, с которым он так охотно глядел в будущее. Меттерних очень быстро сообразил, что он рисковал бы своим влиянием, если бы пытался добиться реформ, и примирился с положением дел, как-никак обеспечивавшим ему возможность играть видную роль во внешней политике. Франц нашел наконец министра по своему вкусу. Дядя его, Иосиф II, приблизивший Франца к себе, чтобы подготовить к правлению, был не очень высокого мнения о его характере; он считал Франца человеком с сухим сердцем, тяжеловесным умом, замкнутым и эгоистичным. Последующие годы мало изменили того, кого Наполеон называл позднее “убогим Францем”. Однако он был очень популярен благодаря своей простоте, той легкости, с которой он давал аудиенции, благодаря тому венскому жаргону, на котором он говорил; в его присутствии никто не чувствовал смущения, а почтения не было и в помине. Восхваляли семейные добродетели Франца: бесспорно, он сурово относился к тем придворным, чье скандальное поведение возбуждало толки и пересуды в свете. Он соблюдал супружескую верность, но, овдовев, очень скоро вступил в новый брак — этого требовали и пылкий его темперамент, и страх перед нарушением заповедей церкви. Не будучи жестоким от природы, Франц, однако, беспощадно преследовал тех, в чьей верности сомневался. Он был очень трудолюбив: ни один мелкий чиновник империи не являлся так точно к своей конторке, — его кропотливое усердие задерживало отправление дел: в 1802 году 2000 докладов, скопившихся на его письменном столе, ждали резолюции; эрцгерцог Иоанн обвинял министров в том, что они заваливали его нелепыми мелочами, чтобы отвлечь его внимание от серьезных вопросов. Франц обладал умственным кругозором и инициативой мелкого провинциального чиновника. Свою умственную лень он возвел в систему. Ревнивый ко всякому превосходству, недоверчивый к своим слугам и чиновникам, смущаясь от всякого проекта нововведений, он был тверд в одном — в рутине. Его политика сводилась к неподвижности: quieta non movere (не трогать того, что находится в покое). Армия и администрация.
После Люневильского мира много говорили о необходимых переменах. Все ограничилось проектами, плохо задуманными, постоянно переделываемыми, имевшими единственную цель — обмануть общественное мнение, и единственный результат — увеличение путаницы. Верховное командование армией вверено было эрцгерцогу Карлу; его военные способности были очень раздуты, и считать его великим можно лишь при сравнении с окружавшими его более чем посредственными вождями. Административные способности Карла были невысокого пошиба; среди его сотрудников не было выдающихся людей. Он не умел выбирать себе помощников, в числе которых назовем тщеславного интригана Фассбендера и Дука, которому приписывались некоторые очень крупные ошибки последних кампаний. Сверх того, эрцгерцог был слабого здоровья; робкий и нерешительный по характеру, он постоянно чувствовал себя стесненным скудостью средств, отпускаемых казной, и недоверием Франца, которого раздражала слава брата. Принято было несколько разумных мер: военный совет был преобразован, и члены его были подчинены военному министру, но в 1812 году этот совет вернул себе все свое значение, а военное министерство было упразднено. В 1802 году военная служба, ранее бессрочная, сокращена была до десяти лет для пехоты, двенадцати — для кавалерии и четырнадцати — для артиллерии. После Пресбургского мира эрцгерцог Карл стал прилагать усилия к улучшению положения офицеров и к поднятию их образовательного уровня, уничтожил телесные наказания в армии [Это неточно. Телесные наказания остались в силе, но было сокращено число преступлений, за которые они налагались военными судами. — Прим. ред.], организовал ополчение (12 мая 1808 г.). Но льготы по воинской повинности остались в силе, и армия по-прежнему набиралась почти исключительно из низших слоев населения. Жалование выплачивалось нерегулярно, инвалиды просили милостыню на улицах. Желая вознаградить чешский сейм, вотировавший 1,5 миллиона флоринов на содержание ландвера, членам сейма разрешили носить красные мундиры. В других областях управления царили беспорядок и нерадивость. Вся инициатива министров ограничивалась тем, что они извлекали из старых папок времен Марии Терезии и Иосифа проекты и робко проводили их, вскоре отказываясь от их применения. Входившие в состав монархии владения, искавший у Габсбургского дома защиты, купленной дорогой ценой, не получили еще общего для них всех наименования; 6 августа 1806 года Франц II принял имя Франца I, наследственного императора Австрии. Этим он придавал осязательную форму делу объединения, к которому стремились его предшественники. Стадион надеялся, что этим создана будет “точка отправления для нового государственного права, общего всем наследственным областям”. Франц не задавался столь высокими целями; он стремился лишь к “поддержанию полного равенства императорского титула и наследственного сана перед лицом наиболее знаменитых монархов и держав Европы, как это подобает древней славе нашего дома”. Для того чтобы эта перемена нигде не вызвала беспокойства, он поторопился заявить, что в старом порядке ничто не будет изменено, что “королевства, княжества, области сохранят свои названия, свое государственное устройство, свои привилегии”. А между тем у императора Франца были развязаны руки. Сопротивление, вызванное реформами Иосифа II и довольно резко проявившееся при вступлении на престол Леопольда II, быстро улеглось. Знать, почти только одна и посылавшая своих представителей в сеймы, была взволнована захватами со стороны центральной власти лишь постольку, поскольку эти захваты угрожали ее привилегиям; для умиротворения знати достаточно было успокоить ее на этот счет. По выражению Шпрингера, Леопольд, пожертвовав сущностью власти, тем самым спас ее видимость. Сеймы перестали придираться к правам власти, как только она перестала действовать в пользу крестьян. Они очень страшились революционных начал, и все их стремления были направлены к тому, чтобы не дать разыграться страстям, которые обратились бы против них. Единственное реальное право, оставшееся в руках сеймов, было право вотировать налоги, но оно сделалось пустой формальностью: не только военный сбор, являвшийся основным налогом, ускользал от их контроля, потому что он был постоянным, но правительство не считалось с ними даже тогда, когда речь шла об изменении финансовой системы и о взыскании чрезвычайных сборов. Иногда сеймы робко протестовали, тогда делалась ссылка на серьезность положения, и они не настаивали больше. Сеймовые комитеты, которым вверено было распоряжение “местными фондами”, подчинены были строгому контролю: административные функции, остававшиеся за земскими чинами, подвергались все большим ограничениям. В сущности, сеймы были не более как правительственной комиссией, права которой ограничивались “принятием к сведению” министерских решений, а обязанности сводились к “предупреждению малейших желаний монарха”, как говорил граф Валлис в чешском сейме. (1805). В городах исчезли последние следы самоуправления, выборные магистраты заменены были чиновниками (1803 и 1808), общинное управление подчинено стеснительному надзору. Тогда-то и возникло своеобразное зрелище абсолютной власти, бессильной не только проявить себя, но далее организоваться. В 1801 году прежний государственный совет заменен был министерством государственных совещаний. В состав его входили канцлер, военный министр и “министр-правитель”; от него зависел целый ряд генеральных управлений, юстиция, соединенные канцелярии, внутренние дела, “дворцовая палата” (финансы), “банковая депутация” (торговля). Имелось в виду, по словам императора, создать политическую систему, “которая, подобно хорошо выверенному часовому механизму, будучи пущена в ход, действует сама собой”. Результаты получились настолько посредственные, что в 1808 году вернулись к государственному совету; затем в 1814 году к последнему присоединен был совещательный совет. Эти беспрерывные изменения свидетельствовали о необычайной путанице во взглядах: соединить или разъединить суд и администрацию, финансы и выполнение текущих дел? Вернуться к прежней системе, когда в руках одного и того же министра объединены были все вопросы, касавшиеся известной группы провинций империи, или создать определенное число министерств, полномочия которых точно определены и круг деятельности которых охватывает всю империю? Ни один из этих вопросов не был разрешен. Назначались предварительные комиссии, которые выступали с невразумительными предложениями, робко применяли их и только усиливали расстройство. Никто не знал толком, что ему делать; конфликты между различными ведомствами сделались постоянными: “государственный строй имел ровно столько силы, сколько нужно, чтобы парализовать всякое движение и всякую деятельность”. Немногие осуществленные реформы являются лишь запоздалым завершением усилий предшествующих монархов: уголовное уложение издано было в 1803, гражданское — в 1811 году; оба были почти закончены еще до вступления на престол Франца II, а внесенные в них изменения отнюдь не были удачными. В уголовном законодательстве сохранены были: выставление у позорного столба, особый пищевой режим в тюрьмах (периодическое лишение или сокращение пищи), тайное судопроизводство; обвиняемый не имел защитника; гражданский кодекс удержал особое законодательство для крупных собственников и для духовенства. Вотчинные суды остались в силе, однако помещикам не было предоставлено права самим решать свои дела, и в случае спора между ними и их крепостными решение дела переходило в руки общего суда. Едва ли не в этом одном и выразились действия правительства в пользу крепостных. Сначала оно отказалось от участия в выкупе феодальных прав (1798); в 1812 году оно сделало дальнейший шаг — воспретило всякие сделки по освобождению; разумеется, положение государственных крестьян не было улучшено. Император претендовал, однако, на роль покровителя земледелия. Сооружено было несколько дорог; правда, легко догадаться, каковы были эти дороги, если при самых благоприятных условиях дипломатический агент тратил восемь суток на переезд из Вены в Краков. Невежество администраторов, сборы, взимаемые на внутренних таможнях, и запретительный режим тормозили развитие торговли и промышленности. Непрерывные войны, континентальная блокада, а сверх всего нелепая финансовая политика правительства довершили разорение страны. Расходы покрывались лишь при помощи разных ухищрений. С 1804 года жалобы сделались всеобщими: не было звонкой монеты, ассигнации пали в цене, в делах господствовал полный застой; наживались одни только ростовщики. “Это вызывает много шуму, — писал Коллоредо, — дает много поводов к недовольству, но ничто не меняется”. Население, такое жизнерадостное по натуре, приуныло, уменьшилось число браков, росла смертность; в Вене число жителей с 250000 пало до 235000. В последующие годы бедствия усилились. В 1809 году принудили подданных сдать в казну серебряную утварь и драгоценности; в обмен им выдали ассигнации. В 1811 году долг превысил (считая на русские деньги) 600 миллионов золотых рублей; выпущено было на миллиард рублей банковых билетов, но они упали в цене более чем на 90 процентов. Чиновники, получавшие жалование обесцененными ассигнациями, умирали с голоду. Необузданный ажиотаж разорял добросовестную торговлю, развращал нравы и подрывал самые прочные состояния. Легкомысленный и высокомерный министр граф Валлис понизил курс ассигнаций до одной пятой их номинальной стоимости (указ 20 февраля 1811 г.); эта мера повлекла за собой бесчисленные разорения, нисколько не упрочив в то же время государственного кредита. Министр утешал себя пустыми фразами, а друзья его говорили: “Те, которые пали в бою, — иначе говоря, доведены были до нищеты, — умерли славной смертью за родину”. Дух предусмотрительности и бережливости исчез. Вена становится средоточием толпы финансовых дельцов, алчущих барыша и удовольствий, привыкших видеть в общественных бедствиях лишь предлог для спекуляций, развращавших толпу своими скандально приобретенными богатствами и подготовивших этим успех самых опасных утопий. Умственное движение; музыка.
Надолго ли могло хватить терпения у подданных? Большая часть их, зараженная инертностью двора, приспособлялась по мере сил к этому режиму, скрывавшему свою бездеятельность и суровость под маской добродушной патриархальности. Остальных держала в узде полиция: она сделалась в империи первой силой — придирчивой, подозрительной, страшной даже для министров и эрцгерцогов, обманывавшей монарха, которого всецело подчинила себе. Самые безобидные сборища были запрещены; считалось преступлением носить вместо коротких панталон длинные, а для того чтобы попасть в якобинцы, достаточно было обмотать себе шею широким галстуком. Все иностранные книги были на подозрении; особая комиссия, которой поручено было пересмотреть все книги, изданные со времени вступления на престол Иосифа II, меньше чем в два года изъяла из обращения 2500 сочинений. Немцы, призванные Стадионом или Кобенцлем, наталкивались на тайную и непримиримую враждебность, скрытую под притворными улыбками. Эту враждебность испытали на себе: Гентц, угадавший одним из первых планы Наполеона и отдавший на службу Австрии свой подлинный полемический талант; Август-Вильгельм Шлегель, выступивший в Вене со своими знаменитыми лекциями о драматической литературе; Фридрих Шлегель, организовавший там же Германский музей; Кернер, одно время бывший придворным драматургом. Вся их предупредительность по отношению к реакции не искупала их преступления, состоявшего в том, что они обладали умом и мыслили по-своему. В 1813 году, в разгар освободительной войны, был схвачен и сослан в глубь Венгрии один из вождей немецкой патриотической партии, Грюнер, обвиненный в организации народного восстания против Наполеона I. В возмещение зависимости, в которой его держали, духовенство получило верховный надзор за школами. Законы о веротерпимости не были отменены, но протестантские пасторы подвергались всяческим притеснениям; такой благочестивый и скромный священник, как Вольцано, был на подозрении, потому что пользовался слишком большой популярностью среди учащихся. Лучшие произведения германской литературы были запрещены; именам Гёте и Шиллера Австрия могла противопоставить лишь имена какого-нибудь Коллина, Генриха или Корнелия Айренгоффа, не ушедшего дальше Готшеда. Читающая публика питалась лишь глупыми рыцарскими романами, расхватывала плоские и непристойные письма Эйпельдауэра или толпилась на представлениях фарсов Кастелли и Бейерле. Франц, обладавший изумительной памятью, всегда обнаруживал некоторую склонность к естественным наукам. Он дал баронский титул Жакену, известному своими исследованиями в западной Индии, поддерживал Мооса, творца научной кристаллографии; ученые эти прошли одиноко, не оставив учеников. Университеты прозябали: научные методы устарели, в профессорах проявлялся упадок научной мысли, студенты были равнодушны к науке. Народ спал, убаюкиваемый разве только музыкой. Подобно большинству Габсбургов, Франц был весьма сведущ в музыке, и игра на скрипке являлась самым верным средством приобрести его расположение; его генерал-адъютант барон Кучера, нравственно погибший и возбуждавший насмешки человек, обязан был своему смычку оставлением в должности до самой своей смерти. В это время начинают распространяться произведения Моцарта, безвременно умершего в тридцать пять лет (1791); Гайдн сочиняет свои Сотворение мира и Времена года; Бетховен, родившийся в Бонне, но переехавший в Вену, пишет, почти все свои симфонии, Эгмонта, Развалины Афин и свою оперу Фиделио. В Вене Бетховена устроили на жительство некоторые любители музыки, в своем увлечении искусством забывавшие о всех странностях гениального музыканта и о его республиканских тенденциях. Иллирийские провинции.
Нет такой глухой перегородки, сквозь которую не проникли бы идеи. Результаты австрийского деспотизма были довольно неожиданны: возводя китайскую стену вдоль немецких границ, он благоприятствовал освобождению других народностей, за которыми следил не так усердно, считая их менее опасными. Наряду с Венгрией, защищавшей свой государственный строй, начинают волноваться славяне Чехии и Иллирии. Венским трактатом 1809 года у Австрии отняты были графство Гориц, область Триеста, Крайна, Виллахский округ, большая часть Хорватии, Фиуме; Наполеон присоединил сюда венецианскую Истрию и Далмацию и, наконец, Рагузскую республику. [См. в гл. VII, “Юго-восточная Европа”, подробности о французской Далмации и Рагузе. Здесь речь будет идти только об областях, издревле принадлежавших Австрии.] Из этих различных областей Наполеон создал “маркграфство” (пограничное владение), которому поставлена была задача прикрывать Италию и быть наблюдательным пунктом, откуда удобно было следить за Веной; оно получило название Иллирийских провинций, и управление им вверено было Мармону, с резиденцией в Лайбахе. Герцог Рагузский (Мармон), правивший с 1806 по 1809 год, без труда приобрел симпатии населения; человек открытого просвещенного ума, деятельный и благожелательный, он быстро восстановил порядок. В три года страна была преобразована: суд и администрация были устроены по французскому образцу; вотчинные суды, а также крепостное право и барщина были отменены; уничтожение цехов, установление очень умело задуманного таможенного тарифа, покровительство, оказанное иноземным промышленникам, селившимся в стране, увеличили ее благосостояние; построена была сеть превосходных дорог. Мармона сменил Бертран, продолжавший его работу. Преемниками Бертрана были Жюно и Фуше (май — сентябрь 1813 г.). В конце 1813 года австрийское правительство снова овладело Иллирийскими провинциями. Оно отменило некоторые из реформ Мармона; но чего ему не удалось уничтожить — это новой национальности, которая, задыхаясь с XVII века под двойным гнетом иезуитов и немцев, вновь воспрянула под защитой французского знамени. Истинный обновитель словенской литературы, поэт Водник, в своей знаменитой оде Воскрешенная Иллирия предсказывал своему племени славное будущее. Его надежды не осуществились, и южные славяне до самого конца XIX века и позднее боролись за свое существование; но их противники с того времени никогда уже не были в состоянии заглушить их притязаний. В истории славянского возрождения словенцы сыграли видную роль; из их рядов вышли два самых знаменитых славянских филолога: Копитар и Миклошич, а самый ярый противник угнетавшей славян Венгрии, Людовик Гай, заимствовал существенные пункты своей программы у Водника. Предтечи чешского возрождения.
Как у хорватов, так и у чехов подавление Реформации в XVII веке чуть было не повело за собой ослабления славянской народности: торжество католицизма было вместе с тем и торжеством германского начала. Знать, в большей своей части иностранного происхождения, жила при дворе; буржуазия была разорена; один только простой народ оставался верен прежнему языку, который мало-помалу изменялся, перемешивался с чуждыми элементами, превращался в какое-то наречие. Литература представлена была лишь немногочисленными назидательными произведениями, жалкими по своей посредственности, и немногие патриоты, скорбевшие об этом упадке, казалось, защищали безнадежное дело. Царствование Иосифа II вызвало неожиданную перемену; из протеста против действий императора магнаты вернулись к славянскому языку, гонимому Иосифом, и на сейме 1791 года они уже с грехом пополам коверкали чешский язык. Впрочем, их увлечение было поверхностным. Когда настоящие чехи потребовали от сейма установления главенства родного языка, сейм перешел к порядку дня и сохранил за немецким языком его официальное значение. Однако патриоты добились учреждения кафедры чешского языка при Пражском университете (1792), и Франц короновался королем Чехии. С этих пор начинается движение, имеющее плодотворные результаты; толчок, данный умам Иосифом II, и пример французской революции пробуждают вместе со стремлением к независимости также интерес к местным традициям. Поход русских войск, которые побывали в стране в 1800, 1805, 1813 годах, заставил обратить внимание на сходство чешского и русского языков и впервые вызвал к жизни чувство славянской солидарности. Это движение находит ценную поддержку в настроениях духовенства, оставшегося в тесном соприкосновении с народом и враждебного Германии, тогда как правительство мало обращает на него внимания, не предчувствуя важного его значения. Число чешских книг растет. Ценных сочинений пока еще немного, однако уже появляются имена будущих вождей национального движения в Чехии — имена Юнгмана, Шафарика и Палацкого. Грамматику языка прочно устанавливает первоклассный ученый Добровский, который по своей изумительной эрудиции и по способности к проницательной критике занимает одно из первых мест в ряду основателей современных филологических и исторических наук. Так, несмотря на подозрительность центральной власти, всюду народы просыпаются от своего векового сна; под слоем раболепствующей олигархии и придирчивой администрации пробуждаются новые силы. Все эти народы требуют уважения к своей исторической индивидуальности; их угнетателем является немец, его иго теперь хотят свергнуть. Сколько бы ни старался Меттерних обеспечить Габсбургам преобладающее влияние в Германском союзе, все его ухищрения окажутся бессильными перед фактами. Австрия не может сохранить господствующего положения в Германии в силу венгерского и славянского состава своего населения. [См. гл. V, “Венгрия”.] II. Пруссия
Политика Фридриха-Вильгельма III.
На первый взгляд судьбы Пруссии с 1800 по 1815 год представляют довольно разительное сходство с австрийскими. Подобно Австрии, Пруссия тяжелой ценой расплачивается за свою оппозицию наполеоновской политике; отброшенная за Эльбу, она одно время задает себе вопрос: не отказаться ли ей от своих западных притязаний и не искать ли поддержки в славянских странах? После поражения французов в России Пруссия оправляется и на Венском конгрессе, получив обратно прежние свои области, возвращается к традиционным своим вожделениям. Как и в Австрии, власть находится здесь в руках робкого духом и сердцем короля, враждебного всяким новшествам, благосклонного только к эгоистической и высокомерной аристократии: даже после Штейна и Гарденберга Пруссия остается деспотической и феодальной монархией; ее беспокоят либеральные наклонности южных немцев, слишком затронутых французскими идеями; со своей стороны Пруссия внушает южным немцам непреодолимое недоверие. Но это только поверхностное сходство между Пруссией и Австрией, под которым скрываются резкие различия. Прежде всего, что очень важно, Пруссия — это государство по существу немецкое, и в конце концов события постоянно усиливают в ней национальное самосознание; влияние революционных идей вызывает здесь усиленное проявление патриотических немецких чувств, получивших впоследствии удовлетворение лишь тогда, когда Пруссия собрала под своей гегемонией все народы того же происхождения. Все слои общества в той или иной степени стремятся к одному и тому же, и для осуществления своих желаний они способны на всякие жертвы. Поэтому, в то время как Габсбурги пользуются своей властью для чисто отрицательных целей, Гогенцоллерны, так же ревниво охраняющие свои права, но имеющие более разумное представление о своих обязанностях, жертвуют своими предрассудками ради государственных интересов. Они заставляют своих дворян отказаться от тех привилегий, которые несовместимы с новыми политическими задачами. Гогенцоллерны щадят даже те силы, которые внушают им подозрения, если чувствуют, что эти силы со временем будут им полезны. Их преданность идее вызывает подражание, они более действуют примером, чем реформами. Они отказываются даровать своим подданным свободу, но дают им честную администрацию, упорядоченные финансы, а главное — военную славу и уважение Европы. [Это слишком лестная характеристика Гогенцоллернов, которые решительно никогда и ничем не пожертвовали “идее”, но, напротив, тормозили объединение Германии, когда это дело казалось им с династической точки зрения невыгодным или опасным, например, в 1815 году или в 1848—1849 годах. — Прим. ред.] Пруссия с 1800 по 1806 год.
С 1795 года Пруссия под прикрытием демаркационной линии [Линия эта, установленная Базельским миром с Францией в 1795 году, лишила Пруссию ее владений на левом берегу Рейна. — Прим. ред.] пользовалась всеми преимуществами нейтралитета, выйти из которого ее не могли заставить ни соблазнительные предложения Директории, ни высокомерные требования Австрии. Но положение Пруссии было непрочно, потому что в своей политике она колебалась между двумя разделявшими Европу лагерями и не решалась сделать выбора. Война с Францией обнаружила недостатки ее организации, и все просвещенные умы указывали на неотложность радикальных реформ, но эти требования разбивались об инертность короля, и проекты, постоянно откладываемые, могли только поколебать доверие общества к устаревшим учреждениям. Монархия представляла собой своеобразную смесь абсолютизма и феодальной анархии; дворянство все еще сохраняло за собой в своих имениях большую власть и значительную долю общественного влияния; но феодальные привилегии были столь же пагубны для королевской власти, лишенной возможности непосредственного воздействия на народные массы, как и для нации, пребывавшей в то время в положении, очень близком к рабству. Большинство крестьян состояло из держателей земли, владевших ею лишь временно и подвергавшихся возмутительным ограничениям личной свободы. Подавленность земледельцев, истощаемых непомерными повинностями, сложная регламентация, стеснявшая переход земель из рук в руки, разорение городов, лишенных всякого права самоуправления, — все это замедляло рост богатства. Налоги казались тяжелыми, потому что они были слишком неравномерно распределены и потому что народ был беден. Излишняя централизация управления, неудобства которой сглаживались кипучей деятельностью самого Фридриха II, привела при менее трудолюбивых или менее решительных монархах к полной неразберихе. Коллегиальное устройство министерств, одновременное существование современной системы с ее распределением дел сообразно требованиям логики и системы средневековой, объединявшей в руках нескольких чиновников управление целыми областями; независимость, сохраненная за некоторыми ведомствами, и автономия, которою пользовались некоторые области; наконец, влияние кабинета, секретари которого по первоначальному плану должны были быть только исполнителями приказаний, но в силу постоянного соприкосновения с королем стали главными вдохновителями политики, — все это вызывало постоянные столкновения и интриги, делавшие невозможной какую бы то ни было энергичную и последовательную работу. Самые противоречивые постановления следовали одно за другим; политика государства не являла никакой устойчивости в то самое время, когда твердое и разумное управление было необходимее, чем когда-либо. Вследствие этого в области внешней политики за несколько лет создалось двусмысленное и унизительное положение, из которого пытались выпутаться путем отчаянных и безрассудных действий. Внутри страны дух отрицания и отсутствие дисциплины ослабляли силы сопротивления нации, проникали в ряды бюрократии и даже армии, и достаточно было одного толчка, чтобы опрокинуть подгнившее здание. Золотой век немецкой литературы; начало романтизма.
Описанное выше плачевное банкротство правительства, подавившего всякую инициативу и сосредоточившего на себе все надежды, сопровождалось в стране своеобразным волнением умов и необыкновенным расцветом фантазии. От гнетущей действительности люди уходят в мир сказочного, ирреального; литература, ни в чем не знающая меры, отвергающая все установленные правила, вначале усиливая духовное смятение, способствует торжеству иностранных влияний. Но она возбуждает изумительное умственное движение, которое уже не могло долго мириться с политическим рабством. Никогда Германия не стояла выше, чем в тот момент, когда ее войска терпели поражения от наполеоновской стратегии, и ее писатели завоевывали властное положение в Европе в то время, когда Майнцская газета торжественно возвещала миру, что Германия перестала существовать. В 1796 году совместным произведением Шиллера и Гёте, Ксениями, нанесен был смертельный удар вульгарному рационализму, господствовавшему в XVIII веке. Правда, большая публика все еще наслаждалась романами Лафонтена и Вульпиуса и приветствовала на сцене тенденциозные драмы Ифланда, сентиментальные тирады Шредера или дешевые и затейливые комедии Коцебу; но все обладавшие действительно развитым литературным вкусом обращали свои взоры на Веймар, где находились одновременно Гердер, Виланд, Гёте, Шиллер, братья Шлегель, в то время как в нескольких милях оттуда, в Иене, Фихте и Шеллинг преподавали философию. Занятие государственными делами, жизненный опыт, изучение древности и созерцание в Италии великих произведений Греции и Рима помогли Гёте осознать все, что было детского и незрелого в его ранних протестах против традиций и против правил. Автор Геца фон Берлихингена и Вертера признает права разума и не гнушается переводить Расина; но это смягчение прежних воззрений не есть отречение: он остается верен своему культу природы и жизни, он проникнут реализмом даже в своих подражаниях чужеземному, он немец в глубине души, даже когда он дает своим действующим лицам греческие или латинские имена. Иногда Гёте озадачивает нас сложностью изображаемых им героев и множеством художественных оттенков, которыми он стремится передать бесконечное разнообразие природы; но если бывали более крупные художники, то мало писателей вызывают в душе такой длительный отголосок. В течение каких-нибудь пятнадцати лет Гёте дает большую часть своих главных произведений: Учебные годы Вильгельма Мейстера и Римские элегии (1795), Алексис и Дора (1796), Герман и Доротея (1797), первая часть Фауста (1808), Теория цветов, Родство душ, Правда и поэзия. За этот же период Гёте приобретает то огромное влияние, которым он неизменно пользовался с этих пор у своих соотечественников, — влияние, не поколебленное даже глупым обожанием нескольких фанатиков. Напротив, культ Шиллера признан был далеко не всеми. После первых шумных своих успехов Шиллер некоторое время был не уверен в том, что является истинным его призванием; он целиком отдался своим эстетическим трудам; затем дружба с Гёте вернула ему уверенность и пыл. Впрочем, в последних своих произведениях он является нам таким же, как и в первых драмах; он одушевлен той же благородной искренностью, полон веры в свободу, но в то же время чересчур увлечен теоретическими вопросами, склонен к абстракциям. Героям Шиллера не хватает реальности и жизни, психология его произведений поверхностна и банальна. Но при всех этих недостатках благородство мысли и блестящая звучность языка пленяют воображение. Мария Стюарт, Жанна д'Арк, Валленштейн, Вильгельм Телль являются несравненными воспитательными драмами, т. е. пьесами, изумительно способными внедрять в молодые умы самые здоровые и самые возвышенные идеи. Некоторыми сторонами — пламенностью души, нравственною высотою — Жан-Поль Рихтер напоминает Шиллера; острым своим чутьем действительности, сложностью своей мысли, пышным богатством своей фантазии он скорее заставляет вспоминать о Гёте. Автор таких вещей, как Геспер (Hesperus), Жизнь Квинта Фикслейна (Fixlein), Озорные годы (Hegeljahre), Жан-Поль Рихтер вызывал у своих современников неистовый энтузиазм. Когда он прибыл в Берлин, прекрасные еврейки, задававшие тон, — Генриетта Герц, Рахиль Левин, Полина Визель, которая окружена была известным ореолом благодаря любви к ней принца Людвига-Фердинанда, — соперничали в воодушевлении, преклоняясь перед ним; своим бурным восторгом королева Луиза и ее сестра навлекли на себя суровое порицание со стороны короля. Юморист принимал эту дань признательности; правда, он был несколько озадачен и удивлен и хотя отнюдь не отличался пуританством, слегка был шокирован легкостью нравов, свободой языка, смелостью теорий. Рихтер был знаком с романтическими теориями и усвоил некоторые из них: презрительное отношение к композиции, исключительное господство фантазии. Теперь он видел все эти парадоксы в их применении на деле и вместе с г-жой де Сталь, посещавшей те же салоны, констатировал, “что только политические и религиозные установления могут воспитать дух общества, что никакая отвлеченная доктрина не может быть настолько действенна, чтобы придать народу энергию”. Романтики еще в более сильной степени, чем Гёте, которого они тщетно пытаются уловить в сети литературной догмы, являются истинными наследниками учения Гердера и представителями той теории эволюции и “органичности”, на которую ссылаются наиболее знаменитые мыслители века. К несчастью, запутавшись в построениях своей эстетики и сделавшись жертвой обстоятельств, они довели свои идеи до абсурда. А кроме того, не довольствуясь протестом во имя чувства против сухости людей, воспитанных на Энциклопедии, они изгоняют разум и не допускают иного закона, кроме личных склонностей. Романтики проповедуют возвращение к природе, к наивной первобытной простоте, но ради этого они требуют от мира, чтобы тот отказался от своей привычки к размышлению и критике и чтобы, забыв долгие века свободных исканий, он, полный раскаяния, преклонился перед главой церкви! Гердер показал всю скудость и узость аналитической критики французских философов и снова обратил внимание на неразрывные узы, связывающие человека с предыдущими поколениями и с окружающей природой. Но это учение, по мысли его творца, приводящее к безропотной преданности великой задаче, цель и завершение которой скрыты от нас, — эта теория превращается у романтиков в мечтательный эгоизм. Порывы Шеллинга, тождество я и не я, мироздание как эволюция вечной идеи, отражающейся в уме человека, — все это восхищало романтиков, и они приходили к заключению, что поэт, истинный творец мира, стоит выше всяких законов. После Фридриха Шлегеля все иенские гении повторяли, что “понять какое-либо явление значит оправдать его и что благородные натуры платят не тем, что они делают, а тем, что они собой представляют”. Романтики сделались жертвами заблуждений, вызванных этой литературной концепцией: большинство их умирает молодыми, истощенными, вынося из этого безумного стремления к идеалу лишь горькое разочарование и безысходное отчаяние. Они утратили всякую связь с действительностью, и их произведения уносят нас в странный мир, сначала нас озадачивающий, а потом наводящий скуку. Чем расплывчатее действующие лица, чем туманнее образы и идеи, тем ближе считают себя эти авторы к идеалу искусства, как они его понимают. Их мысль истощается в теориях и силится подняться выше самой себя посредством иронии поэта, который сам судит свое произведение и осуждает его. Плачевное банкротство школы, возвышенные стремления которой нередко приводили к смешному, школы, которая в самой высокой степени уважала искусство, а кончила литературной анархией, причем вожди ее, одушевленные самыми благородными страстями, сделались орудием в руках Меттерниха! Но “если они плохо кончили, все же мечта их была возвышенна”. Эти поэтические души, впечатлительные и утонченные, были слишком нежны и неспособны к сопротивлению: они попали в водоворот событий и не могли совладать с ними; однако их ошибки заслуживают некоторого снисхождения, и их падение не должно заставить забыть о прирожденном благородстве их стремлений. Гейне, последний из романтиков, самый выдающийся писатель этой школы, вынес им суровый приговор, нуждающийся, однако, в пересмотре. Во всяком случае, нельзя забывать, что писатели, огульно им осуждаемые, оставили нам несколько подлинно прекрасных произведений и щедрой рукой сеяли блестящие, плодотворные мысли. Гимны ночи Новалиса, лирические стихотворения Хельдерлина, Тика и Арнима при всех оговорках, какие приходится сделать, все-таки свидетельствуют о неисчерпаемом богатстве воображения, о великой силе эмоции и об удивительном мастерстве образов и языка. У романтиков было подлинное чутье народной поэзии, и Шамиссо, Брентано, Фуке и Гофман вернули или даже впервые даровали права литературного гражданства фантастической новелле, сказке, юмористическому роману. Ум этих писателей, презиравший всякие перегородки и предрассудки, всюду чувствует красоту и преклоняется перед ней. Истые последователи Гердера в этом отношении, романтики, — космополиты по своим вкусам; их привлекают забытые эпохи и неизвестные народы; у них есть способность отрешаться от себя, жить в прошлом. Романтики являются истинными создателями великого исторического движения, которым справедливо гордится XIX век. Братья Шлегель открывают нашему изучению Индию и Восток; Вильгельм Гумбольдт создает сравнительную филологию; им обязаны мы Римской историей Нибура и Символикой Крейцера. Они делают почин в критике текстов и указывают современной науке неисчерпаемый кладезь сведений, какие можно найти в народных песнях, преданиях, законодательных памятниках, пословицах. Под их влиянием Савиньи изучением истории обновляет науку права, Александр Гумбольдт превращает географию в синтез всей жизни на земле, Шлейермахер возрождает протестантизм и дает Германии современное понимание религии. Если подумать о том, как широко романтики раздвинули наш умственный кругозор, и о тех путях, которые они проложили в самых разнообразных направлениях, то их ошибки покажутся очень незначительными в сравнении с их заслугами и останется лишь чувство почтения и благодарности к этим смелым пионерам будущего. Впоследствии Германия познала военную славу; но никогда она не была на такой высоте, как в эти славные годы, отмеченные, наряду с шедеврами Гёте, Шиллера и Жан-Поля Рихтера, первыми опытами Александра Гумбольдта, эстетическими этюдами Вильгельма Гумбольдта, Пролегоменами к Гомеру Вольфа, Системой нравственности Фихте, Философией природы Шеллинга, шлегелевскими переводами Шекспира [Речь идет о превосходном по глубине понимания и по литературному достоинству переводе Шекспира на немецкий язык, сделанном Тиком и Августом Шлегелем. — Прим. ред.], Феноменологией Гегеля, первыми печатными трудами Гримма. Можно значительно удлинить этот список и все-таки не исчерпать его до конца. Этому поколению пророков, стремившихся поскорее сорвать покрывало, скрывающее от нас мировые загадки, не по душе были научные приемы, кропотливые опыты, осторожные гипотезы: к чему терпеливые лабораторные исследования, когда предельную мудрость можно найти у Шеллинга и Гегеля! Интуитивный метод пустил в оборот различные причуды: то было время расцвета магнетизма; Галль и Лафатер насчитывали многочисленных последователей; появились врачи, усматривавшие причину болезней в грехе и учившие, что заклинание — самое надежное лекарство. Эти недолго продержавшиеся нелепости отчасти принесли пользу, способствуя распространению интереса к естественным наукам и пробуждая молодые таланты, освободившиеся впоследствии от этих химер и сделавшиеся солидными экспериментаторами. И если гений математика Гаусса долгое время остается непризнанным, все-таки в это именно время с увлечением разрабатываются астрономия, физиология, минералогия, ботаника, представленные выдающимися исследователями. В 1809 году Таэр издает свои Начала естественного земледелия, сделавшиеся настольной книгой всех прусских землевладельцев и сильно способствовавшие улучшению того бедственного положения, в которое они ввергнуты были французским нашествием. Искусство также было преобразовано романтическими теориями. В это время в монастыре св. Исидора в Риме вокруг Овербека группировались Корнелиус, Вильгельм Шадов и Фейт, искавшие, как патриоты и христиане, вдохновения в Средневековье. Но их влияние еще не проникло в Германию, где по-прежнему господствовали взгляды Винкельмана и классические традиции. В нашей всеобщей истории можно опустить имена посредственных живописцев, учеников Карстенса. Зато скульпторы при отсутствии высокой оригинальности все-таки обнаруживают больше независимости; знаменитая триумфальная колесница, созданная Шадовым для Бранденбургских ворот, увезенная Наполеоном в Париж и возвращенная Берлину Блюхером, не лишена движения и известного величия. Христиан Раух (1777—1857), единственный выдающийся скульптор этой эпохи, только что начинает свою впоследствии столь плодотворную карьеру; но уже его памятник королевы Луизы, трогательный в своей простоте, обнаруживает всю силу его дарования; для изображения потомству соратников Фридриха II или героев борьбы за независимость едва ли кто-либо более подходил, чем этот трезвый, строгий скульптор, у которого наряду с некоторой суровостью и холодностью наблюдается порой проблеск пламенного чувства. Падение Пруссии.
Расцвет литературы утешал немцев в их политическом бессилии. Корифеи движения остались идеалистами и космополитами. У Шиллера и Гёте есть много такого, чем с тех пор подогревался немецкий патриотизм, но сами поэты быстро отвлеклись от вопросов, которые они считали до известной степени праздными. Мы имеем здесь один из самых любопытных парадоксов истории: немецкий национализм, такой агрессивный и высокомерный, вырос в школе писателей, считавших патриотизм лишь докучным предрассудком. Многие, и притом самые знаменитые, умерли нераскаянными грешниками: Гёте до конца любил Францию, а Гегель постоянно восторгался Наполеоном. [Не до конца своей жизни: за четыре года до смерти Гегель называл Наполеона “бичом божьим”. — Прим. ред.] Их современники сокрушались по этому поводу, потому что поражение Пруссии пробудило их от волшебного сна и они поняли, что народ, не умеющий отстоять свою независимость, осужден на быстрый духовный упадок. Долгое время немцы не понимали истинного значения начинаний Наполеона; недостаток прозорливости им пришлось искупать твердостью духа и мужеством. В 1807 году монархия Гогенцоллернов была уже только второстепенной державой, лишенной своих польских и вестфальских провинций, подстерегаемой на всех границах соседями, которые вошли во вкус при дележе добычи. Поражение при Иене было не более как несчастье; поведение короля, униженно просившего мира, трусость многих комендантов крепостей, “сдававшихся по требованию трубача” (Бойен), прокламация берлинского губернатора Шуленбурга-Кенерта, напоминавшего жителям, что “спокойствие есть первый долг граждан”, угодливость чиновников в выполнении приказов завоевателя, язык прессы, благоговейное любопытство толпы, глазевшей на вступление французских войск и пораженной театральным великодушием, с которым Наполеон простил графа Гатцфельда, — ни в чем, впрочем, не виновного, — все это, казалось, свидетельствовало о том, что народ готов дать себя поработить. Предположение, что этот народ когда-нибудь снова станет на ноги, казалось Гентцу смешным. Наполеон был дальновиднее. Когда он писал султану, что Пруссия исчезла, он хотел обмануть этим Европу, но Тильзитский договор не удовлетворил его. Громы Фридланда лишь отчасти вознаградили за Эйлау; разбитая, униженная Пруссия, втиснутая в пределы трех своих коренных областей — Бранденбурга, Силезии и собственно Пруссии, все-таки продолжала существовать; потеря вестфальских владений, главным образом, лишила ее заветной надежды; что касается основания Великого герцогства Варшавского, то хотя оно и пробивало на ее границах зияющую брешь, зато избавляло ее от миллионов подданных, всегда готовых к восстанию и стеснявших ее действия. Было очевидно, что Пруссия при первой возможности постарается улучшить свое положение. Чтобы сделать невозможной малейшую попытку реванша, Наполеон подверг побежденных безжалостной финансовой эксплуатации. 12 июля 1807 года Калькрейт подписал пресловутую кенигсбергскую конвенцию, определявшую сроки французской оккупации. Но Калькрейт был неопытным дипломатом, конвенция могла быть истолкована различно, и Наполеон злоупотребил этим. Главный интендант Дарю получил приказ предъявлять денежные требования, размер которых беспрерывно увеличивался; миссия королевского брата Вильгельма, отправившегося в Париж, чтобы добиться конца ненавистной оккупации, не привела ни к каким улучшениям. Позднее, когда Штейн подписал с Дарю (март 1808 г.) новый договор, очень тяжелый, но, по крайней мере, с точностью устанавливавший требования Франции, император отказался утвердить его. События в Испании и боязнь вызвать неудовольствие Александра принудили императора наконец принять Парижское соглашение (8 сентября 1808 г.); Пруссия признала за собой долг в 140 миллионов франков; пока она не расплатится окончательно, 10000 французов будут занимать Штеттин, Кюстрин и Глогау; семь военных дорог в королевство открыты для французов; прусская армия не должна превышать 42000 человек. Таким образом, фактически монархия до 1813 года кишит неприятельскими войсками и подчинена режиму реквизиций. Прусские историки исчисляют сумму, которую стране пришлось выплатить, в 1200 миллионов франков. “Я вытянул из Пруссии миллиард”, — говорил сам Наполеон. Нелегко произвести точные подсчеты, и можно спорить о некоторых цифрах, но один факт остается несомненным — это ужасающая нищета страны, уже разоренной континентальной блокадой, и гнев населения, вызванный постоянными издевательствами солдат. Люди дошли до той степени отчаяния, когда они готовы предпочесть все что угодно существующему положению. Причины возрождения Пруссии.
В это же время восстание Испании показало побежденным, что Наполеон не неуязвим и что можно обратить против него идеи революции. Со времени Фридриха II все немецкие патриоты привыкли возлагать свои упования на Пруссию: она являлась последней твердыней; покинуть ее было бы для них равносильно отказу от всякой надежды. Почти со всех концов Германии стекались люди, отказывавшиеся допустить мысль, чтобы стране Канта, Шиллера и Гёте отведена была в мире лишь роль поставщика военных контингентов для чужеземного властителя. Среди вождей партии сопротивления в Берлине многие, и далеко не худшие, были пришельцами извне: Штейн — из Нассау, Арндт — с Рюгена; Шарнгорст и Гарденберг были ганноверцами, Нибур — датчанином. Прежде всего требовалось пробудить нравственное сознание народа и вернуть ему веру в себя. Состояние изнеможения, последовавшее за Иеной, в сущности было лишь временным; еще до Тильзитского договора различные симптомы возвещали пробуждение общественного сознания. Долгое славное правление и огромный престиж имени Фридриха II внушили пруссакам преувеличенное представление об их достоинствах и любовь к родине, доходившую до идолопоклонства. В этой скудно одаренной природой стране под суровым владычеством Гогенцоллернов выработалась крепкая, стойкая, выносливая порода людей; все они были в той или иной мере проникнуты сознанием своего долга по отношению к государству, упадок которого ощущался ими как личное горе. Этот народ не впервые претерпевал бедствия; ему не раз приходилось заново строить то, что им было создано, а затем — сметено бурей; из каждого испытания народ выходил окрепшим. Волнение умов, способствовавшее поражению Пруссии, не коснулось масс; в бюргерстве, в провинции, продолжали царить добродетели предков, дух повиновения и преданности. Нужно было только снова привести все это в действие. В апостолах не оказалось недостатка. В церквах люди, жаждавшие утешения и надежды, теснились вокруг Шлейермахера; его искренняя вера удовлетворяла потребностям их души, не налагая на разум никаких оков. Фихте, всегда верный себе, говорил в Берлине, кишевшем французскими солдатами, о возрождении, так же как во время террора он громко исповедовал свою веру в свободу. Молодым людям, возбужденным сознанием опасности, он излагал возвышенное учение Канта и, возвращаясь к правильному истолкованию системы Гердера, напоминал им, что они ответственны не только за свою судьбу и что трусостью они могут скрепить смертный приговор целому народу. Есть литературные произведения более совершенные, нежели Речи к немецкому народу (1807—1808); в этих речах можно отметить длинноты, повторения, некоторую путаницу в ходе мыслей, но нет произведения более возвышенного и ободряющего. Фихте пишет не только для Германии, но и для всего человечества, в этом — великая его заслуга; книга его и поныне остается утешением для побежденных и притесняемых. Менее непосредственно, но зато, быть может, более широко распространено было влияние великого исторического движения, начавшегося в Германии в этот момент. В силу какого-то инстинкта ученые напоминают народу, не имеющему уже своего очага, народу, который принуждают говорить на чужом языке, славные подвиги его героев и поэтов. В 1806 году Брентано и Ахим фон Арним выпустили сборник народных песен Des Knaben Wunderhorn; Гаген и Бюшинг основывают Музей древнегерманской литературы и искусства; переводят и комментируют поэму Нибелунги. Со всех сторон делаются усилия воскресить прошлое: живые не были в силах защитить границу, поэтому призывают мертвых, в надежде, что их священные тени обратят чужеземца в бегство. Клейст, самый, быть может, крупный драматический писатель, какого дала Германия, воспевает в Битве Арминия восстание против Рима, а в Принце Гамбургском — основателя современной Пруссии. Захариас Вернер, сделавшийся позднее священником, своей трагедией Двадцать четвертое февраля заложил основание обширной литературе странного фаталистического направления; в своей драме Лютер он прославляет права совести, не покоряющейся силе. Разумеется, это воодушевление не обходится без ребячества и глупостей. Нельзя не признать смешным увлечение берлинских светских женщин Шиллем, который, если верить рассказам, при обучении своего полка показывал прием, как держать саблю, чтобы снести ею голову француза, и как вторым приемом снести еще одну голову француза; отвратительна и груба ругань Яна, основателя гимнастических обществ (Turnvereine), полагавшего возродить молодежь гимнастикой. Такие крайности неизбежны. Самые возвышенные мысли часто искажаются, становясь достоянием посредственных или ограниченных умов. Когда Фихте говорил об освобождении, Ян требовал мести и завоевания, и в нем говорит уже не уважение к праву, а ненависть. Но только в подобной форме проповедь философов доходит до понимания толпы. Таким образом, мало-помалу создается своеобразная опьяняющая атмосфера. К чему теперь тайные общества? Действительно, роль их была довольно незначительна. Французы, а также и австрийские министры много говорили о Союзе добродетели (Tugendbund). Основанное (в июне 1808 г.) несколькими кенигсбергскими масонами, любителями общих фраз, высокопарных формул и игры в заговорщики, общество это довольно благосклонно было принято королевой и гораздо холоднее — министрами, не всегда, однако, отказывавшимися от его услуг. Оно распространилось в большинстве значительных городов, но никогда не насчитывало более нескольких сот сторонников и без всякого сопротивления исчезло в 1810 году по повелению короля. Рядом с Союзом добродетели возникли другие сообщества, членами которых были студенты, офицеры, зачисленные в запас и переведенные на половинный оклад, и заштатные чиновники. Эти общества сыграли известную роль. Они способствовали поддержанию общего возбуждения, пугали робких, предупреждали переход на сторону французов. В общем роль эта была вспомогательной, потому что вся страна целиком была в состоянии заговора против завоевателя. Штейн и реформы.
Первый период патриотического возбуждения, питавшегося опьяняющими словами и легко принимавшего свои мечты за действительность, нашел в Штейне своего истинного представителя. Штейн сделался в известном смысле воплощением немецкого патриотизма, и благонамеренные немецкие журналы не допускают критического отношения к его делу; он заслужил этот культ горячностью своих убеждений, искренностью и постоянством своих стремлений, возвышенностью своего характера. Нельзя отрицать, что Штейн был инициатором мероприятий, подготовивших преобразование Пруссии. Его слава, быть может, не была бы так бесспорна, если бы сам Наполеон не упрочил ее своими неуместными притеснениями. Фридрих-Вильгельм не любил Штейна, считая его резким и непочтительным, взял его в министры против своего желания, после долгих колебаний (5 октября 1807 г.), не очень одобрял его прокламации, расстался с ним без всякого сожаления и никогда не желал снова призвать его к власти. Эта враждебность государя, опиравшегося на могущественную знать, явилась крупным осложнением для сторонников реформ. Чтобы справиться с ним, потребовалась героическая воля. Поклонники Штейна — прежде всего, самый красноречивый и восторженный из них, историк Трейчке — особенно настаивают на оригинальности политических замыслов Штейна и на радикализме его мероприятий. Кавеньяк доказал, что эта оценка преувеличена. [Тут имеется в виду французский историк Кавеньяк, опубликовавший в 1891 году большое исследование об этом времени в Пруссии (Cavaignac, La formation de la Prusse contemporaine). — Прим. ред.] Если еще в наши дни дворянство сохраняет в коренных прусских провинциях господствующее социальное положение, если даже после революции 1848 года восточные области представляют собой разительный контраст с рейнскими округами, которые прошли через французское господство, то это, без сомнения, означает, что законы барона-освободителя были либо менее закончены, либо хуже задуманы, чем законы Учредительного собрания. Что касается оригинальности Штейна, то, даже допуская, что он сам не поддался воздействию великих современных событий (а это и маловероятно, и едва ли доказуемо), необходимо отметить, что некоторые из его сотрудников более или менее открыто исповедовали идеи 1789 года. Однако в то время как Учредительное собрание прежде всего сознавало необходимость обеспечить свободу граждан и руководствовалось, таким образом, индивидуалистическими стремлениями, Штейн искал средств увеличить силы государства, уничтожая путы, задерживавшие рост благосостояния и парализовавшие развитие общественного сознания. Было бы также крупной ошибкой оценивать деятельность Штейна по вещественным ее результатам; в его представлениях об отеческом попечении помещиков было много иллюзий, но тот огонь жизни и надежды, который исходил от его приказов, сообщался всему народу, и к тому времени, когда Штейн лишился власти, он успел вселить в этот народ новый дух. 9 октября 1807 года король обнародовал знаменитый эдикт, который Шён называет прусским Habeas Corpus’ом. Эдикт этот уничтожал во всем королевстве крепостное состояние и освобождал земельную собственность от всяких установленных законом ограничений, стеснявших свободный ее переход. Но если не считать королевских доменов, где 47000 семейств сделались собственниками своих участков, декрет 9 октября остался мертвой буквой. Кавеньяк доказал, что “крестьянин по-прежнему не только был далек от собственности, но оставался юридически и фактически под социальным и политическим гнетом земельной аристократии, и феодальное здание едва было поколеблено”. Отмена помещичьих прав и меры, принятые к тому, чтобы помешать помещикам наложить руку на крестьянские наделы, тем не менее, являлись крупным успехом, и резкая оппозиция феодалов свидетельствовала о важности принятых решений. Обнародованным 19 ноября 1808 года муниципальным законом, составленным Штейном и Шреттером, городам возвращено было ранее постепенно ими утраченное самоуправление. Штейн стремился привить народу охоту и привычку к самоуправлению. Но декрет 19 ноября касался лишь небольшой части населения, а законы о введении общинного устройства в деревнях и об организации управления округами, которых требовал Бойен, долго откладывались. Наконец 24 ноября 1808 года, в день ухода Штейна, был издан закон о центральном управлении, который, хотя и в искаженном преемниками Штейна виде, являлся до последнего времени основой организации внутреннего управления Пруссии. Генеральная директория с ее запутанными подразделениями исчезла навсегда. Система коллегий была упразднена, а все дела распределены между министерствами внутренних дел, финансов, юстиции, иностранных дел и военным. Генеральные кассы слиты были в единую государственную кассу, вверенную министру финансов. Государственный совет, учрежденный значительно позднее, должен был стать высшим советом монархии. Единство королевства было прочно скреплено вследствие исчезновения областных министров. Привилегии отдельных провинций были уничтожены. Старинные территориальные деления подвергнуты пересмотру, провинции подчинены главным президентам, домениальные и финансовые палаты заменены управлениями (Regierungen), компетенция которых была яснее ограничена и которые избавлены были от всяких судебных дел. Штейн помышлял также об учреждении собраний земских и государственных чинов, но прошло полвека, прежде чем королевская власть согласилась призвать представителей народа. Шарнгорст. Армия.
Шарнгорст был самым решительным из числа тех, кто еще до Иены указывал на недостатки военной организации Пруссии. Старопрусская партия относилась с недоверием к этому чужестранцу, вступившему в армию в 1801 году и сразу обнаружившему намерение все изменить; сторонники плац-парада подсмеивались над этим профессором, лишенным всякого изящества, неряшливым, неловким в своих манерах и речах; но выдающееся дарование, проявленное Шарнгорстом при Эйлау, где он был настоящим героем дня, покорило сомневавшихся в нем. Впрочем, сами обстоятельства решили дело. Чтобы бороться с революционными армиями, нужны были многочисленные войска; чтобы устоять перед натиском наполеоновских солдат, нужно было, чтобы люди воодушевлялись высокой нравственной идеей. Система Фридриха II с ее навербованными иноземцами, которых можно было держать в повиновении лишь при помощи жестокой дисциплины, с бесчисленными изъятиями, в силу которых от службы были избавлены богатые и образованные классы, с командирами-откупщиками, у которых главная часть доходов состояла из более или менее дозволенных барышей, получаемых ими от командования своими частями, — эта система потерпела, как показали события, крах. Однако, несмотря на это, в комиссии по военным преобразованиям приверженцы старины, вопреки Гнейзенау, Грольману, Бойену, все же долгое время имели за собой большинство, а утратив его, оставались все еще достаточно сильными для того, чтобы изуродовать проекты Шарнгорста. Никак не могли решиться отменить изъятия для высших классов, и всеобщая воинская повинность введена была только 3 сентября 1814 года. По крайней мере, запрещено было вербовать иноземцев, телесные наказания были смягчены, торжественно провозглашено право всех граждан на доступ к офицерскому званию. Армия сделалась великой школой политического и нравственного воспитания; командиры избавлены были от обязанностей, несовместимых с воинской честью, правила продвижения по службе упорядочены, управление упрощено, амуниция облегчена. Скудость казны, а позднее бдительный надзор Наполеона не позволяли держать под знаменами многочисленные контингенты (всего разрешено было иметь под ружьем 42000 человек); через полки быстро проводились рекруты, которых отпускали, как только их обучение в короткий срок было закончено. Это — знаменитая система “Krimper'oв”, из которой вышла военная организация современной Европы. Отставка Штейна.
С 1808 года Шарнгорст и Штейн считали возможным возобновить борьбу. “Королю лучше было бы потерять корону, — говорил Штейн, — чем продолжать это прозябание в нынешнем рабском состоянии”. Вожди партии действия — Грюнер, граф Гётцен, Омптеда — находились в тесных сношениях с недовольными в Вестфалии, вели переговоры со Стадионом. Французская полиция тщательно следила за их происками, болтливость сторонников феодальной партии навела ее на след. Рассчитывая, быть может, получить субсидию от курфюрста Гессенского, Штейн имел неосторожность написать очень компрометирующее письмо одному легкомысленному и подозрительному придворному, Витгенштейну (15 августа 1808 г.). Асессор Коппе, везший это письмо, был арестован в Берлине французской жандармерией, а самое письмо отобрано. 8 сентября оно было напечатано в Мониmepе. Оставление Штейна у власти повлекло бы за собой войну с Францией. Фридрих-Вильгельм III колебался, пока он сохранял некоторое сомнение насчет поведения России; к Австрии он не имел никакого доверия, и трудно ставить ему это в вину; патриотов он считал опасными энтузиастами. Когда он увидел, что Александр остается пока верным Наполеону, он велел Штейну подать в отставку (24 ноября). 16 декабря император издал знаменитый декрет, которым “означенный Штейн” объявлялся врагом Франции и Рейнского союза, а его имущество отбиралось в казну. Сам он подлежал аресту всюду, где бы он ни попал в руки французских или немецких войск. Штейн бежал в Австрию, где встретил более чем холодный прием, и оставался под надзором полиции вплоть до того момента, когда поход Наполеона в Россию открыл ему новое поле деятельности. [Автор склонен к преувеличенной оценке роли, сыгранной Штейном, и целей, которые он ставил перед собой. В задачу Штейна, понимавшего, что сил господствующего класса недостаточно для защиты национальной независимости Пруссии и других германских государств, входило проведение некоторых реформ, которые способствовали бы обострению антинаполеоновской борьбы. Штейна, Гарденберга и др. Энгельс называет “половинчатыми реформаторами”. — Прим. ред.] То были самые печальные дни Пруссии. Постоянные колебания Фридриха-Вильгельма III во время кампании 1809 года раздражали Наполеона; обещанные платежи были почти совершенно прекращены; император резко и грубо требовал выполнения обязательств. Король рассчитывал смягчить его тем, что из Кенигсберга возвратился в Берлин (23 декабря 1809 г.), все еще занятый французским гарнизоном; в действительности, однако, он этим лишил себя последнего средства сопротивления. Ваграмское сражение и женитьба Наполеона на Марии-Луизе окончательно привели в уныние патриотическую партию, дезорганизованную удалением Штейна. Преемники его были очень посредственные люди: Гольц — “хорошо напудренное ничтожество”, граф Дона, Альтенштейн; не обладая широтою взглядов, они тратили свои силы на мелкие финансовые комбинации. Реформы были приостановлены; партийные распри обострились; злоба феодалов против новаторов, которых они обвиняли в нанесении королевству ущерба более ощутительного, чем всякое нашествие, была настолько яростна, что они забывали за ней чужеземное владычество. Всюду царили уныние и инертность. Королева Луиза умерла 19 июля 1810 года. Она нередко совершала опрометчивые поступки, и ее вмешательство в политику не было удачно; но оскорбления, нанесенные Луизе Наполеоном, сделали ее предметом любви ее подданных, и она заслужила уважение потомства тем, что свою гордость королевы и женщины принесла в жертву отечеству и долгу, отправившись в Тильзит умолять своего непримиримого врага о милости. Королева не могла оправиться от волнений той ужасной зимы, когда ей, больной тифом, полуумирающей, в метель пришлось бежать без оглядки, чтобы не попасть в руки французов. В последний момент она обратилась к императору Александру, смягчившему ее горе своим ласковым вниманием, но отказавшемуся взять на себя какое бы то ни было формальное обязательство. “Мне не на что больше надеяться, — писала она своему отцу. — Конечно, настанут лучшие времена, но я не увижу их”. С нею, казалось, исчез последний луч света, и среди полного молчания, воцарившегося в Германии, слышны были лишь плаксивые голоса трусливых министров, старавшихся умилостивить Наполеона. Перед своей смертью королева, возмущенная Альтенштейном, который предлагал уступить Наполеону за долги часть Силезии, добилась от короля его устранения от дел. С разрешения Наполеона государственным канцлером назначен был Гарденберг (июнь 1810 г.). Министерство Гарденберга.
Штейн одобрил выбор короля. Однако контраст между Штейном и Гарденбергом был значителен. Штейн напоминал пророка, Гарденберг был дипломатом. Приветливый, благожелательный Гарденберг, человек с очень гибким и восприимчивым умом, являлся учеником Фридриха II, а французская революция расширила его кругозор. Он внимательно следил за эволюцией Вестфальского королевства и охотно целиком перенес бы в Пруссию вестфальские учреждения. Уничтожить кастовые и областные привилегии, возложить на всех граждан одинаковые повинности и обеспечить им одинаковые права, тесно связать их с государством посредством строго централизованной администрации — такова была цель, которую он постоянно преследовал, несмотря на множество мелких отступлений. Если Гарденберг и уступал часто давлению со стороны представителей сословных интересов и традиций, все-таки надо помнить, что современная Пруссия именно от него ведет свое начало. Ревниво относясь к своей власти, Гарденберг не любил входить в подробности работы, но он умел окружать себя замечательными сотрудниками, такими, как Бюлов, Журдан, Гиппель, Раумер, Шарнвебер, причем он всех поддерживал и возбуждал их пыл в работе своим бодрым оптимизмом. Вокруг него создается прусская администрация, высокомерная, самоуверенная, но честная, сведущая, трудолюбивая, та администрация, которая вместе с университетами и армией обеспечила мощь государства. Самой настоятельной задачей было урегулирование финансовых затруднений. У Гарденберга были очень широкие замыслы: обширные внешние займы, чтобы освободиться от обязательств перед Францией, основание национального банка с целью укрепления государственного кредита. Эдикт о государственных финансах (27 октября 1810 г.) возвещал, что впредь все граждане будут подлежать одинаковым налогам на общих основаниях, и, в частности, обещал равенство поземельного налога. Эти прекрасные обещания остались мертвой буквой: прусский долг Франции не был погашен; феодальная собственность ускользнула от общего обложения. Канцлер обладал наивной самонадеянностью, весьма поддерживавшей его в критических обстоятельствах; его ум не страшился самых тяжелых затруднений, и неудачи не повергали его в уныние. Когда не удалось уничтожить привилегии, он попытался поколебать их косвенным образом, установив налоги на доход, на роскошь, на разные предметы потребления. Налоги эти не всегда удачно были разработаны; многие из них не оправдали ожиданий, другие вызвали такое осуждение, что Гарденберг должен был видоизменить или даже отменить их. Во всяком случае он избежал банкротства, обеспечил казне необходимые ресурсы, а главное — он мало-помалу приучил страну к единообразной финансовой организации, одинаковой для крестьян и для городских обывателей, для знатных и для бюргеров. Конфискация церковных имуществ, продажа домениальных земель имели целью не столько снабжение казны средствами, сколько увеличение числа свободных собственников земли. Установление налога на промысловые свидетельства повлекло за собой свободу труда, и цехи превратились в свободные союзы, причем вступление в них хозяев и рабочих предоставлено было их собственному усмотрению. Указ 11 марта 1812 года признал гражданское равноправие за евреями, однако доступ к государственным должностям по-прежнему был закрыт для них. Устав о наемных работниках (Gesindeordnung) 8 ноября 1810 года защищал крестьян против произвола помещиков. Эти мероприятия были дополнены указом о регуляризации 14 сентября 1811 года, в силу которого крестьянин, держатель наследственного надела, освобождался от всяких повинностей и становился свободным собственником своего участка с условием отдать своему помещику третью часть земли; если надел был не наследственный, то уступаемая помещику доля увеличивалась до половины. К несчастью, Гарденберг недостаточно твердо настаивал на выполнении этого указа. Помещики чинили бесконечные препятствия и добились целого ряда разъяснений, ограничивавших сферу применения закона. Дело освобождения едва было начато, когда после 1814 года настала реакция, которой и воспользовались помещики. Вследствие слабого вмешательства или даже прямых поблажек со стороны администрации помещики продолжали увеличивать свои владения за счет крестьян, держателей их земли. Так шло дело вплоть до революции 1848 года. Чтобы придать администрации более быстрый и уверенный ход, Гарденберг намеревался заменить власть “управлений” президентами. Эдикт о жандармерии (30 июля 1812 г.) заключал в себе под таким своеобразным названием целый обширный план реорганизации, который должен был ввести в Пруссии французскую систему. Однако указ был взят обратно в существенных своих частях еще до применения его на практике. Во всяком случае, создание жандармерии давало в руки власти дисциплинированную силу, которой до сих пор не хватало для поддержания общественного порядка. Для того чтобы сломить оппозицию со стороны дворянства, Гарденберг пытался апеллировать к общественному мнению. Он проектировал увенчать свои реформы учреждением собраний областных и государственных чинов, но он представлял их себе, как Наполеон или Ришелье, т. е. рассчитывал найти в них отголосок своей собственной мысли и предоставить им честь выполнять решения, задуманные им самим. Когда на собрании именитых граждан, созванном в Берлине в феврале 1811 года, главари феодальной партии представили королю надменный протест, в котором заклинали его не унижать до положения “современной Иудеи” “старую славную бранденбургскую Пруссию”, Гарденберг в ответ на это заключил в крепость Шпандау Марвитца и Финкенштейна. Однако в указ 7 сентября 1811 года еще включено было обещание национального представительства, и 10 апреля 1812 года в Берлине открылись заседания временного народного представительства. Оно проявило много добрых намерений, но вскоре показалось стеснительным, и при первой возможности заседания его были отменены. Тяжкая ошибка, о которой Гарденберг, без сомнения, пожалел впоследствии. Берлинский университет.
В то время как канцлер проявлял разностороннюю деятельность, несколько бессистемную и неустойчивую, но в общем удачную и плодотворную, Шарнгорст работал над преобразованием армии, сохранив в своих руках верховное управление военными делами даже после того, как по приказу Наполеона ему пришлось уступить военное министерство генералу фон Гаке (1811). Артиллерия, долгое время находившаяся в Пруссии в пренебрежении, была поставлена под начальство принца Августа, материальная часть ее была преобразована, старый боевой порядок изменен сообразно потребностям современной тактики, войска были обучаемы путем постоянных упражнений. Посредством уменьшения срока службы с двадцати до четырех лет подготовлена была обязательная воинская повинность. Был создан генеральный штаб, были основаны школы портупей-прапорщиков для подготовки офицеров и военная академия, в числе профессоров которой были Тидеман и Клаузевиц, автор классических произведений военной литературы. Вильгельму Гумбольдту предстояло создать солдат для генералов, которых подготовлял Шарнгорст. Вскоре после Тильзита Фридрих-Вильгельм заявил, что “государство должно духовными силами возместить утраченные материальные силы”, и возвестил о своем намерении основать в Берлине университет. Дело затянулось на довольно долгое время. Чтобы преодолеть неожиданные трудности, возникшие при этом, — личное соперничество, денежные вопросы, нерешительность короля — понадобилась вся широта взглядов Гумбольдта, ясность его ума, а также и некоторая доза того светского скептицизма, который свидетельствовал о том, что этот ученый и философ был вместе с тем и дипломатом. Университет открылся в 1810 году. Ему предоставлен был дворец брата Фридриха II, принца Генриха, самое красивое здание Берлина после королевского замка. В числе профессоров университета значились крупные ученые: богословы Шлейермахер и Марейнеке, агроном Таэр, медики Гуфеланд и Рейль, химик Клапрот, юристы Эйхгорн и Савиньи, историки Нибур и Бёк. Фихте был его первым ректором. “Когда это научное учреждение будет основано, — писал Шлейермахер, — оно не будет иметь себе равных; благодаря его внутренней силе влияние его распространится далеко за пределы прусской монархии. Берлин сделается центром всей умственной деятельности северной протестантской Германии, и тем самым подготовлена будет прочная почва для выполнения предназначенного прусскому государству призвания”. Эти слова оказались пророческими. Профессора сослужили Пруссии службу не меньшую, чем ее дипломаты и генералы. Немецкие университеты всегда принимали очень деятельное участие в национальной жизни. Гогенцоллерны не обладали особой любовью к умственной независимости, но они создали себе почетную и прибыльную статью из своей терпимости и уважения к науке. По замечанию Лависса [Автор статьи ссылается тут на специальные работы одного из двух редакторов настоящего издания — Эрнеста Лависса. — Прим. ред.], каждый этап роста Пруссии отмечен основанием того или иного университета: Кенигсбергский университет основан был при секуляризации Тевтонского ордена, Дуйсбургский — когда пруссаки в первый раз достигли Рейна; университет в Галле — когда Пруссия сделалась королевством; в Бонне — позднее, когда она прочно обосновалась на левом берегу Рейна, и, наконец, в 1871 году — в Страсбурге. В этом последовательном прусском захвате Германии основание Берлинского университета является выдающимся событием. Пруссия во время войны за независимость.
Но пока главной задачей Пруссии было не погибнуть. Месяцы, предшествовавшие походу в Россию, были ужасны: не предпочтет ли Наполеон, вместо того чтобы ринуться в северные дебри, уничтожить Пруссию и дожидаться здесь нападения Александра? Император подумывал об этом. Австрия с удовольствием прибрала бы к рукам Силезию. Король купил несколько месяцев отсрочки ценой постыдного союза, в силу которого он предоставлял Наполеону все ресурсы, с таким трудом накопленные именно против французского императора. Пруссия вновь была унижена до последней степени и страшно опустошена. Французская армия все более и более становилась похожей на шайки Валленштейна; некоторые из ее начальников подавали пример грабежа; пребывание Жерома обходилось маленькому городку Глогау по 1500 франков в день; маршал Виктор требовал ежедневно по 75 экю на содержание своего штата. Баварцы, вюртембержцы, баденцы “находили грабеж Пруссии совершенно естественным, а их офицеры не могли постигнуть, как можно запрещать им грабить”. С жителями, приносившими жалобы, обращались жестоко; войска уводили их с собой в качестве заложников. В стране, доведенной таким способом до крайности, весть о поражениях французов в России пронеслась как трубный звук, призывающий к освобождению. [См. гл. X, “Немецкая кампания”.] Ниже мы познакомимся с историей восстания Пруссии, а за ней — всей Германии. Ограничимся пока указанием результатов, к которым привела тогда военная деятельность Шарнгорста, и определим характер национального движения. С начала 1813 года вся Пруссия была под ружьем. Комиссия по вооружению, душой которой был Шарнгорст, работала над приведением войск в военное положение. 8 февраля особая прокламация относительно добровольцев обращалась с призывом к “слоям населения, в силу существующих законов освобожденным от военной службы и обладающим достаточными средствами, чтобы вооружиться и обмундироваться за свой счет”. 16 февраля отменены были на время войны всякие льготы по призыву в армию. 17 марта Шарнгорст дал подписать королю указ, которым призывался Landwehr (первое ополчение), а 21 апреля эта мобилизация всех сил монархии была дополнена декретами о Landsturm'e (второе ополчение). Значение этих мероприятий не раз получало неправильную оценку: как Франция в 1789 году, так и Пруссия в 1813 году вовсе не была спасена добровольцами. Движение получило непреодолимую силу благодаря тому, что оно было основательно изучено специалистами, у которых проницательность не была затемнена страстью и которые все время сохраняли за собой руководство этим движением. Обстоятельства позволяли им осуществить проекты, до этого времени возбуждавшие страх у короля и затрагивавшие чувство сословной гордости у дворянства. Льготы, отмененные во время войны, никогда уже не были восстановлены, и Пруссия первая из всех цивилизованных народов имела отныне армию, действительно представляющую собою весь народ. Таково было первое достижение войны за независимость. Второе заключалось в горделивом сознании необычайного национального подъема. 10 марта король учредил орден Железного креста для награждения всех, без различия происхождения и звания, кто отличился в боях с врагом. Со всех сторон притекали патриотические добровольные пожертвования; женщины приносили свои обручальные кольца; к концу войны считалось позорным иметь серебряную утварь. Университеты и старшие классы гимназий опустели. В Бреславле профессор Стеффенс собрал своих учеников вокруг кафедры и, взволнованно, со слезами на глазах, возбуждал в них пламенные чувства долга и героизма. В Берлине Фихте, сам павший жертвой ухода за ранеными, твердил своим слушателям, что только одно несомненно, а именно — вечная жизнь, что ее можно заслужить смертью и утратить рабской жизнью. Шлейермахер благословлял солдат, которые шли сражаться за царство Божие, за то, чтобы “вечные права человека были признаны за всеми людьми, даже самыми ничтожными”. Улицы оглашались воинственными песнями, то пошлыми и грубыми, то исполненными удивительной поэзии. Романтики спустились с заоблачной высоты в гущу толпы. Не все избавились от преобладания литературной искусственности: в стихах Фуке, Коллина, Штегмана, Шенкендорфа, даже в знаменитом произведении Рюккерта, названном Сонеты в латах, душевное движение слишком затемнено воспоминаниями исторического прошлого, погоней за формой, пристрастием к абстракции, изобилием эффектных образов. Мориц Арндт, один из первых начавший борьбу против всемогущего Наполеона, если не более искренен, чем все они, то более близок к народу, и столь известная его ода Бог, который создал железо, не хотел рабов очень возвышенна в своей простоте. Чаще всего его трезвость переходит в сухость, и он впадает в банальность. Знаменитая песнь Арндта Где родина немца — довольно жалкая немецкая Марсельеза, монотонная и холодная. В группе этих Тиртеев только один был действительно крупным поэтом — это Кернер, в котором, казалось, ожил новый Шиллер и который, прежде чем умереть в рядах лютцовских стрелков, успел дать своей родине Песни лиры и меча. Эти стихи, местами посредственные, местами возвышенные, свидетельствовали, как и все поведение народа, об одном: о решимости победить или умереть. Раздавались требования настоящей войны, люди решили не останавливаться, пока родина не будет вся освобождена. Все ухищрения дипломатов не изгладят воспоминаний об этой “весне свободы”. В этот момент Пруссия заняла первенствующее положение в Германии; в Пруссии воплотилось общее отечество.
ГЛАВА V. ВЕНГРИЯ. 1790—1814 I. Венгрия во время Французской революции
Леопольд II и пробуждение конституционализма (1790—1792).
Смерть Иосифа II, хотя уже наполовину побежденного и смирившегося, встречена была мадьярами как надежда на освобождение. Собрания комитатов состоялись без особого созыва, и здесь послышались речи, внушенные знаменитой клятвой в зале Jeu de paume и “Декларацией прав человека”. Однако в этой стране традиций, по строю своему более похожей на Англию, чем на Францию, больше ссылались на исторические прецеденты, чем на отвлеченные принципы. В силу именно этих прецедентов Пештский комитат, самый радикальный из всех, заявил, что беззакония, совершенные в царствование Иосифа, должны повлечь за собой низложение династии. Наиболее умеренные требовали немедленного созыва сейма, который не собирался уже двадцать пять лет. Умный Леопольд II понял, что для него самого необходимо и даже полезно восстановить это собрание в полной его силе, и одним из первых его мероприятий было распоряжение о созыве сейма в июне. Он видел, что национальное пробуждение, если к нему отнестись должным образом, может быть не угрозой, а силой. Поэт Бароти писал: “Радуйся, дорогая моя родина! Можешь радоваться и ты, Австрия: корона прочно держится на твоем челе, когда мадьяр охраняет тебя”. Последний стих является истинным выражением венгерской истории в течение тяжелого двадцатипятилетнего периода, который теперь начинался. На выборах выступили две партии, обе одинаково исполненные патриотизма, но одна — консервативная, другая—демократическая. Первая оказалась в значительном большинстве и обязала своих депутатов стоять за сохранение как независимости и старой конституции, так и аристократических привилегий. Этим объясняется то обстоятельство, что новый король, давно уже прославившийся в Тоскане своими гуманными и реформаторскими идеями, явился в сейме защитником низших классов венгерского общества против чрезмерно аристократического либерализма. Для крестьян, угрожающее поведение которых, по его мнению, требовало уступок, а по мнению дворян — жестоких репрессий, он добился свободы передвижения, но ему не удалось добиться отмены телесных наказаний. Точно так же городским обывателям и сербам сделано было несколько уступок в области распространения на них общего законодательства и установления веротерпимости. Протестанты с радостью приняли 17 статей, являвшихся прогрессом в отношении веротерпимости. В политических вопросах между королем и венгерским народом в течение двух лет этого короткого царствования господствовало почти полное согласие. Мы говорим — почти, потому что Леопольд решительно устранял всякое вмешательство венгерского сейма в австрийские дипломатические и военные дела. Во время своего коронования и позднее король выполнял весь ритуал и признавал все вольности, имевшие цену в глазах мадьяр: коронование нового монарха должно происходить не позднее шести месяцев после вступления его на престол. Корона св. Стефана должна оставаться в Буде. Король от времени до времени будет жить в Венгрии. Наместник (в то время эрцгерцог Александр, позднее в течение долгого времени эрцгерцог Иосиф) будет наблюдать за выполнением законов. Король должен сохранять в неприкосновенности королевство и его границы. Мадьярскими делами он может заниматься не иначе, как при содействии советников-мадьяр; он не может применять в Венгрии законов, которыми управляются другие его владения. Сейм, от которого зависит рекрутский набор и взимание налогов, будет созываться по крайней мере каждые три года. На протяжении долгого царствования сына императора Леопольда эти принципы часто не соблюдались, но никогда не были забыты. Реакция при Франце II и процесс венгерских “якобинцев”.
С 1792 года события во Франции вызывают резкий поворот общественного мнения. Аристократическая партия, опасаясь за свои идеи, свой авторитет и свои замки, склоняется в сторону абсолютизма. Демократическая партия, недавно опиравшаяся на корону, становится очень малочисленной и, лишившись вскоре всякой свободы слова и печати, находит единственное убежище в тайных обществах. Скажем несколько слов о последствиях этой двойной перемены. Сейм 1792 года, созванный Францем II к его коронованию, был воплощением монархической преданности. Он согласился на требование правительства дать людей и деньги для нового крестового похода во имя реакции. Сейм отложил все проекты реформ, кроме одного закона, внушенного тем настроением, которым одушевлено было предшествовавшее собрание, а именно — закона о преподавании мадьярского языка. Но успехи этого языка уже не представляли никакого интереса; он был едва ли не на подозрении; языки латинский и немецкий казались более благонадежными. Мало кто высказывался на сейме против притеснений, на которые снова жаловались протестанты, против строгостей цензуры, против всеобщей реакции. Одно очень серьезное обстоятельство ускорило это движение. Несколько демократов сговорились организовать в королевстве революционную пропаганду. У них было четверо вождей: Мартинович, передовой священник из партии “иозефистов”, вернувшийся из Парижа в восторженном настроении; Гайноци, объявивший себя “санкюлотом”; Лацкович, офицер и патриот, доходивший в своих взглядах до сепаратизма, мечтавший о конституции в современном духе; Сентмариай, увлекавшийся одновременно Монтескье, Руссо и Рейналем. Рядом с ними стояли граф Яков Жиграй и поэт Бачаньи, политическое настроение которого станет понятно из одной цитаты: “Вы, народы, попавшие в цепи рабства благодаря гнусным козням... И вы, свирепые мучители своих верных крестьян, если вы хотите знать, что готовит вам грядущее, внимательно смотрите в сторону Парижа!” По-видимому, общество это насчитывало очень много участников, так как с августа 1794 по февраль 1795 года в Венгрии господствовала какая-то эпидемия арестов. Многие из тех, кому угрожал арест, прибегли к самоубийству. Около пятидесяти человек, обвиненных в государственной измене, были брошены в тюрьмы, в числе их — поэт Вершеги за то, что перевел Марсельезу. Другими жертвами явились Казинци, долго еще подвизавшийся на литературном поприще, и Сентьоби, молодой драматический писатель, которому суждено было вскоре умереть. В чем же заключалась государственная измена? Этого никогда толком не могли объяснить. Реакция искала повода для устрашения. Процесс вели с непозволительным пристрастием. Пятеро вожаков и еще девять других обвиняемых, в том числе и четверо поэтов, выслушали смертный приговор. Семеро взошли на эшафот. Остальные семеро были помилованы и вместе с большим числом других, менее важных преступников очутились в государственных тюрьмах. В стране водворилось спокойствие, впрочем истинные страсти мадьяр толкали их в совершенно противоположную сторону. Венгрия и две первых коалиции (1792—1800).
Именно с этого времени, т. е. с 1796 года, венгерская нация обнаружила решимость и пыл в борьбе за старый режим. До этого времени Отт и Гиулай (Дьюлай), Край и Альвинци со своими солдатами и соотечественниками не играли выдающейся роли. С возраставшим истощением наследственных земель они выступают на первый план, и Франц II сознает необходимость созыва сейма, который, по его расчету, ни в чем не сможет ему отказать. И действительно, собрание и богатые частные лица соперничают в принесении жертв. Парламентская жизнь в 1796 году этим и ограничивалась. Два депутата, заговорившие было о правах нации, были выгнаны из собрания. С 1797 по 1799 год вся поэзия страны проникнута до крайности воинственным духом; исключение составляют произведения, которые слагаются в тюрьме, где “якобинец” Бачаньи, все еще верный своим французским симпатиям и своей ненависти к контрреволюционной коалиции, восклицает при виде птички, щебечущей на решетке окна: “Она поет о тебе, свобода!” Совершенно иными мотивами вдохновляется Чоконай, молодой солдат “восстания”, т. е. дворянского конного ополчения, которое было создано, чтобы преградить путь Бонапарту. Поэту Чоконай суждено было умереть очень молодым, и он прославляет преждевременную смерть генерала Гоша, который “один превосходит собою всех героев древности во всем, кроме числа прожитых лет”. Но эта песнь — исключение в творчестве Чоконая. Его лира призывает соотечественников к оружию. Действительно, после сражения при Тарвизе, когда гусары полковника Федака погибли, спасая эрцгерцога Карла, леобенские мирные переговоры нисколько не охладили военного пыла Венгрии. Семнадцатилетний поэт Верженьи говорил, что возродился Леонид, более того — что воскресли Арпад и Ян Гуньядь. Но мир в Кампо-Формио повлек за собой роспуск дворянского ополчения. Однако усердие дворянства не успело остыть, и оно решительно бросилось во вторую войну, хотя первая уже обошлась королевству Венгрии в 100000 человек и 30 миллионов флоринов. Гусары сыграли печальную роль в трагедии, которой закончился Раштадтский конгресс [Гусары предательски напали на французских уполномоченных и убили их. — Прим. ред.], но генералы и солдаты в кампании 1799 года вели себя доблестно — Чоконай воспел их победы в небольшой поэме, озаглавленной Победа справедливости, и приветствовал приближение царствования Людовика XVIII, достойного преемника Генриха IV. Вот до чего дошла Венгрия накануне 18 брюмера! II. Венгрия с 1800 по 1814 год
Период охлаждения. Сеймы 1802 и 1805 годов.
Во время кампании, ознаменованной битвами при Маренго и Гогенлиндене, мадьяры еще служили Австрии со всем своим военным пылом; и в следующий год непрерывный прилив дворянства в ополчение поддерживал Австрию в мирных ее переговорах. Как только заключен был мир, стали выясняться ужасные бедствия, причиненные войной. Поля, плохо обработанные стариками или слабыми подростками, давали скудный урожай, а потом последовал и голод, особенно в 1800—1801 годах. Вино продавалось плохо. Что касается денежного кризиса, то Чонградский комитат описывал его следующим образом: “Отлив звонкой монеты для уплаты жалования войскам и выпуск бумажных денег делают нашу жизнь нестерпимой. Никто не питает доверия к этим фиктивным ценностям. Богатые теряют свое состояние; бедные умирают от голода, потому что, даже получая плату за свой труд, они не могут разменять своих бумажек”. Средством от всех этих бедствий было национальное собрание. Действительно, король созвал его 2 мая 1802 года — ради общественного блага, как он уверял, а в сущности, чтобы добиться от него отказа в пользу австрийского правительства от права вотировать рекрутский набор. Депутаты отказались пожертвовать этим конституционным принципом, но по настоянию верхней палаты, все более и более склонявшейся к абсолютизму, вотировали на время значительное увеличение армии. Добившись этого результата, король отнесся безучастно к обсуждению экономических реформ, за исключением проекта национального банка, который, в свою очередь, всполошил дворянство с его реакционными предрассудками. В конце концов собрание разошлось, не сделав ничего полезного. Напротив, в последующие годы личная и коллективная инициатива добилась некоторых успехов. Комитаты предприняли осушку и проведение каналов на венгерской равнине. Просвещенные крупные землевладельцы Фестетич, Эстергази, Сеченьи основывают земледельческие школы, национальный музей, мадьярский театр. По всем этим причинам война, снова возгоревшаяся в 1805 году, не вызвала у венгров никакого энтузиазма. На сейм, созыв которого был в конце августа назначен на середину октября, не возлагали особых надежд. Поражение явилось кстати, чтобы поднять дух этой нации, которая на протяжении всей своей истории проявляет особенное величие в несчастье. Известие об Ульме вдохновило Верженьи, который сказал своему народу: “Ступай, еще раз прояви дух Цриньи, подражай ему в том, в чем была его истинная слава, — в смерти”. Собрание решило, что правительству нельзя отказать в требуемых жертвах, но оно уже не проявило воодушевления 1796 года, а национализм получил удовлетворение в законе об употреблении и преподавании мадьярского языка. Как до, так и после Аустерлица, несмотря на то что венгерские полки отличились при Кальдиеро, соседняя с Пожонью (Пресбургом) область была как бы нейтрализована. Генерал Пальфи, маршал Даву и даже эрцгерцог-наместник Иосиф словно сговорились не трогать страны и ее жителей. От венгров Наполеон ожидал еще большего: он приказал Фуше напечатать во французских газетах, очень распространенных, по его словам, среди венгров, ряд статей с целью показать им, что Австрия и Англия обманывают их. Заключение мира расстроило все эти планы, с которыми мы скоро опять встретимся. Мир создал для Венгрии высокое положение уже по одному тому, что император австрийский, вытесненный из Германии, отныне являлся прежде всего носителем короны св. Стефана. Оппозиция на сейме 1807 года.
Австрийское правительство особенно нуждалось в Венгрии, в ее конституции, в постановлениях ее сейма для проведения военных преобразований, предпринятых эрцгерцогом Карлом. Извещение о созыве сейма разослано было 8 февраля 1807 года, в самый день битвы при Эйлау; уже строились планы, угрожавшие Наполеону и Великой армии, находившейся тогда в Польше. “Ввиду необходимости готовиться к войне во время мира” ставились требования о правильных рекрутских наборах, установленных раз навсегда, и о взимании с истощенной страны чрезвычайного налога. Молодой выдающийся оратор Павел Надь руководил нижней палатой, обычно враждовавшей с верхней палатой, пропитанной придворным духом. Что касается денежных жертв, то знатные представители народа не пощадили ни своих сограждан, ни самих себя; они приняли постановление об уплате одной шестой части всех доходов, без всяких льгот, и одного процента со стоимости всех движимых имуществ. Но они упорно отказывались отдать в руки Австрии право объявления рекрутских наборов и созыв всеобщего ополчения. Павел Надь, впрочем, клеймил всякий проект войны. Его благородное слово раздавалось также в защиту малоимущих плательщиков налогов. Правительство, которое, впрочем, добилось необходимого ему в данное время количества солдат, было удовлетворено лишь наполовину; оно выразило свое недовольство тем, что отказалось принять какие-либо меры к смягчению кризиса денежного обращения. Только мадьярский язык делал успехи и в законах и в быту; в 1807 году начинается новый период истории венгерской литературы; в нем господствуют братья Кишфалуди, лучшие поэты — один лирик, другой драматург, — каких когда-либо имела до той поры Венгрия. Восстание против Наполеона (1808—1809).
Вести из Испании резко изменили положение дел. Распространился слух, будто после Жозефа, короля испанского, появится Люсьен, король венгерский. Мадьяры восхищались восстанием испанцев против “всеобщего тирана” и вовсе не склонны были признать правильным сравнение Матвея Корвина с Наполеоном, продиктованное самим императором Майнцской газете. Обрадованный таким поворотом дела Франц II снял узду с мадьярской печати, принявшей сторону правительства, и не побоялся созвать новый сейм, которому удалось изгладить воспоминания прошлого года. Действительно, на сейме ярко проявилась полнейшая лояльность. К двенадцати тысячам рекрутов, набор которых был разрешен уже раньше, сейм прибавил еще двадцать тысяч и очень значительно увеличил численность дворянского ополчения (“восстания”). Когда в первые весенние дни 1809 года война казалась очень близкой, наместник, эрцгерцог Иосиф, разъезжал по стране, обращаясь к собраниям рекрутов с речами и требуя лошадей, фуража, хлеба; реквизиции эти были незаконны, но их выполняли, а сам эрцгерцог оправдывал их, заявляя: “Дело идет о том, сохраним ли мы свою конституцию и законы или нам придется оплакивать гибель самого имени мадьяр”. Мнение эрцгерцога разделяли не только офицер-поэт Кишфалуди, который издает Патриотическую речь к венгерскому дворянству — пламенный панегирик национальным армиям, но и бывший переводчик Марсельезы Вершеги, написавший лирическую пьесу Мадьярская верность. После первых поражений съезд вооруженного дворянства назначен был в Дьёре (Рааб). Нам нет надобности рассказывать о военных событиях, которые разыгрались там, а также при Эсслинге и Ваграме; но приходится особенно подчеркнуть изумительную прокламацию, с которой Наполеон обратился к венграм из своей главной квартиры в Шёнбрунне (15 мая). Каждая фраза попадала в цель; приведем главнейшие места: “...Ваш образ действий, неизменно оборонительный, и мероприятия, намеченные последним вашим сеймом, достаточно показали, что ваше желание клонится к сохранению мира... Я предлагаю вам неприкосновенность вашей территории, вашей свободы и ваших государственных учреждений в том виде, в каком они существовали, или же измененном по собственной вашей воле... У вас есть свой национальный быт, национальный язык... вернитесь же к национальному существованию! Пусть у вас будет король по собственному вашему выбору — король, который будет царствовать только у вас (одно время он имел в виду князя Эстергази)... Соберитесь по примеру ваших предков национальным сеймом на Ракошской равнине”. Под этим воззванием подпись — Наполеон, и это действительно писал Наполеон, но, по-видимому, не без участия Бачаньи. Старый “якобинец” вышел из своего уединения на призыв Маре, старого своего товарища по государственной тюрьме в Куфштейне; он был не только переводчиком, но, вероятно, и вдохновителем этой прокламации, более замечательной по своему местному колориту, чем важной по практическим своим последствиям. В 1809 году она не могла иметь того действия, которого можно было ожидать от нее раньше, в 1805 или в 1807 годах. Мадьяры всюду бились с ожесточением, за исключением только самого Рааба, где сказалась неопытность дворянства в военном деле; виною этому было само правительство, постоянно относившееся к дворянству с недоверием. Пештский комитат писал королю: “Этого не случилось бы, если бы ваше величество следовали советам своих верных мадьяр”. Сейм 1811 года и конец войны.
С 1808 по 1810 год расстройство экономической жизни приняло ужасающие размеры. Чтобы получить 100 флоринов звонкой монетой, требовалось уже не 200, а 1000 флоринов бумажками! А между тем, в то время как в королевстве вместе с нуждой росло недовольство, в Вене водворялся меттерниховский абсолютизм. Министр финансов граф Валлис вздумал выпустить новые банкноты, на которые приходилось обменивать старые, теряя при этом 80 процентов их стоимости. Мадьяры противились этому жестокому мероприятию более энергично, чем жители других австрийских владений; пришлось согласиться на созыв нового сейма, который занялся преимущественно финансовыми делами. Правительство заговорило здесь языком необычайно резким и бестактным. Этим путем оно стремилось добиться от подданных жертв, необходимых ему для следующих трех целей: для обеспечения вновь выпущенных бумажных денег, для амортизации, путем которой можно было бы постепенно их изъять, и, наконец, для покрытия новых военных расходов. Наместник, эрцгерцог Иосиф, истинный патриот, добился от своего августейшего родственника перемены тона и некоторых уступок, а от собрания — огромных субсидий. Стороны расстались довольно недружелюбно накануне решительной борьбы, во время которой мадьяры выполнили свой воинский долг не то чтобы равнодушно, но и без увлечения. Даже в начале 1814 года Пештский комитат, при всей своей радости по поводу отмщения, все-таки настаивал на восстановлении законности: “Если законом воспрещается всякий рекрутский набор без постановления о том сейма, то патриотам предоставляется вступать на службу каждому в отдельности”. Эти придирки раздражали Франца, который после окончательной победы дал одной мадьярской депутации следующее, более отеческое, чем либеральное, наставление: “Относитесь с полным доверием к государю, у которого нет иной цели, кроме вашего счастья”.
|