ЕПИСКОП-СТАРЕЦ(Воспоминания о епископе Антонии Флоренсове) Символ №35,1996 Номер страницы перед текстом на ней. В 1918 году в Донском монастыре в Москве скончался Преосвященный Антоний Флоренсов, бывший епископ Вологодский. В Москве и провинции многие знали Владыку как мудрого и благодатного духовного руководителя. Он был настоящим православным «старцем» — руководителем людей и в их практической жизни, и на их путях к спасению. Но вместе с тем он имел свои особенности; отличавшие его от наших старцев и приближавшие его к нашей современности. Во-первых, он был епископ с необычайно сильным сознанием в себе силы и власти епископа Вселенской Церкви; во-вторых, он очень широко смотрел на условные формы современной ему церковной обстановки и хотя часто принужден был подчиняться этой обстановке, но внутренне всегда был от нее свободен; наше синодальное управление, обер-прокуратура, архимандриты и консистории никогда не казались ему вечными и неизменными категориями. Он был свободен, и широк и в своих суждениях о науке, языческой древности, которую он чтил, природе, семье. Я имел счастье личного общения с Владыкой в течение 1908-10 гг. Последующее имеет задачей познакомить читателя с его образом, поскольку он отразился в нескольких его беседах, которые я тогда же с буквальной точностью записывал. Этим записям я предпосылаю небольшое введение, где попробую собрать все то немногое, что уцелело у меня в памяти о Владыке. Он жил в Донском монастыре «на покое» с 1898 года, занимая точно то самое помещение, которое впоследствии было отведено Святейшему Патриарху Тихону, — от ворот сейчас же направо, в монастырской стене, пройдя под обширными массивными сводами ворот, посетитель поднимался по узкой лестнице во второй этаж. В годы моего знакомства с Владыкой при нем жил все тот же келейник Ж.; но часто Владыке самому приходилось подходить к двери на * Впервые опубликовано в: Путь. N° 4. Июнь-Июль 1926. С. 157-165. 134 робкий звонок (колокольчик) посетителя. После обстоятельных расспросов через запертую дверь посетитель через маленькую переднюю приглашался в небольшую приемную, которая обычно служила и столовой — диван с подушками, овальный стол, кресло, несколько стульев, дверь в кабинет и спальню. Комната эта нисколько не характерна для хозяина; настоящие комнаты его, с его образами, книгами, большим сундуком биографических материалов, записей о его беседах с посетителями, — все это было дальше — в кабинете и спальне Владыки, куда он допускал немногих, как особую милость. Не всегда Владыка сразу выходил к гостю. Обычно посетитель томился в приемной минут 30-40, с тоскою прислушиваясь к звону склянок, плеску воды, тяжелым вздохам Владыки или шелесту бумаги. Давал ли Владыка собраться с мыслями посетителю в эти получасы ожидания, или готовился сам к приему и беседе, перебирая свои заметки, относящиеся к делу, или действительно ожидая (зимою), пока восстановится температура, нарушенная приходом гостя с воздуха, как это он сам объяснял. Наконец быстрыми шагами выходил и он сам, сильным движением давал благословение, усаживал гостя и сам усаживался в кресле. За мои многочисленные встречи с Владыкой я видал его в самых разнообразных состояниях: больным, гневным, огорченным, но никогда не помню его вялым, равнодушным, слабым. Всегдашняя бодрость, какая-то душевная выпрямленность, постоянная готовность к действию были его главными чертами. Таков он был и по наружности: очень высокий, несгибаемый, в остроконечной скуфье, с темными суровыми глазами на темном, худом лице. Таким именно я вспоминаю его чаще всего, хотя и часто видел его и в других аспектах: шутливым, ласковым, но и тут всегда чувствовалась его постоянная готовность к бою, к беспощадному действию. Говорил он — в диалогах — отрывисто, повелительно, немного нетерпеливо, а в беседах — монологах — очень драматично, выразительно и живо, богатым образным языком, не гнушаясь простонародностью и грубоватостью. Способы его общения с посетителями и руководства были очень разнообразны: иногда это была обстоятельная ученая беседа, большею частью монолог. Со мною часто бывало, что я шел к нему, приготовив и обдумав несколько определенных вопросов. Придешь; Владыка ни о чем не спросит, даже не даст рта открыть, усадит и начинает сам говорить; и очень редко бывало, чтобы в этом обширном монологе я не нашел прямых ответов на вопросы, с которыми я пришел. Иногда руководство Владыки выражалось в форме исповеди, тщательной, настойчивой, беспощадной; иногда это было гневное «отчитывание», если это нужно было по соображениям его педагогики. В гневе, в обличении Владыка был страшен, Но, 135 по его словам, при самом сильном шторме гнева в душе его всегда оставалась тишина, «кусочек ясного голубого неба», иногда это была молитва; многократно и на себе, и на близких, и на незнакомых мне посетителях я наблюдал силу и действительность молитвы Преосвященного. Бывало, что он прерывал неожиданно беседу и уходил в свой кабинет, явно для молитвы, на несколько минут. Беседы Владыки касались самых разнообразных вопросов: житейских, научных, философских, но было у него несколько излюбленных тем — греческий язык, брак и семья, некоторые психологические вопросы, главным образом из той несуществующей еще науки, которую проф. о. П. Флоренский называл биографикой. Об увлечении Владыки греческим языком в связи с греческим Евангелием я скажу ниже, в связи с его беседами на эти темы. А сейчас — несколько слов о двух последних темах. Вопросы индивидуальной психологии, характерологии и биографики занимали Владыку прежде всего как духовного руководителя множества разнообразных душ: от торговца квасом до профессора московских клиник. У него был особый вкус и чутье к вопросам человеческой психофизиологии, к той области, где душевные проявления стоят в связи с физическим складом человека, к вопросам расы, породы, крови, темперамента. Справками из этих областей он часто мудро объяснял и разрешал запутанные положения и сложные вопросы, с которыми к нему обращались его духовные дети. Часто, говоря об определенных людях и их пороках, он говорил: «Это у него — в крови, в самой его физиологии; от этого он избавится только освободившись от тела»; и из житий святых приводил примеры прочности и неискоренимости черт темперамента, как, например, гневливости. Не только как духовник, но и как ученый, психолог, он всматривался в человеческие характеры, из году в год следил и делал записи за отдельными лицами, давал мастерские психофизиологические портреты, и, я думаю, не без влияния его о. П. Флоренский пришел к задаче найти законы, по которым строится индивидуальная биография, характеристика возрастов, кризисы, характеристика имени и его влияние, планетные типы и т. д. Обширные наблюдения и выводы в этой области Владыка особенно применял к двум сферам практической жизни: браку и выбору жизненного пути. Отрывочно приведу то, что вспомнилось. Семью, семейную жизнь Владыка ставил очень высоко; у него было очень яркое представление дома, очага, семьи в их первичности, праведности, благословенности. Особое значение он придавал совместной трапезе, видя в ней не только процесс насыщения, но и некоторое тайнодействие. Пища, приготовленная женой, и пища ресторанная, приготовленная для всех вообще неизвестными 136 людьми, — совершенно разные вещи. «Муж должен есть только из рук своей жены, — говорил Владыка. — Муж, переночевавший вне дома, под чужой крышей, этим самым изменил своей жене». В своих отношениях к домашнему очагу Владыка проявлял характерную для православия чуткость в различении органических соединений людей (семья, монастырь, церковная община) от механических (канцелярия, школа, отель), где соединение людей происходит по случайным признакам; и зло таких соединений двоякое: они ослабляют человеческую душу, отрывая ее от связей органических, и развращают ее, приучая к несерьезным, внешним отношениям (временность, неполнота и случайность связей механических). К Владыке часто обращались со всякого рода семейными затруднениями, касающимися семейных ссор, развода, воспитания детей, выбора невесты. Владыка входил во все подробности обстоятельств и неоднократно мудро разрешал, казалось, неразрешимые вопросы. У Владыки были точно выработанные представления об условиях удачного соединения в браке; особенное внимание он отдавал «породе, сословию, национальности, даже происхождению из той или иной губернии». Меньше всего он принимал во внимание увлечение, влюбленность и часто указывал определенный выбор, вопреки «чувству». Я посещал Владыку особенно часто в 1909-10 годах и, вернувшись от него, обычно в тот же день записывал его беседу. Меня познакомил с ним мой друг Ф., для которого Владыка был духовным руководителем с 1904 года. Это произошло, помнится, в 1906 году, но записывать свои беседы с Владыкой я стал только с конца 1908 года. В декабре 1908 года я убедил одну мою знакомую барышню, П. Б., посетить Владыку для беседы. Он сначала не впустил ее, «боялся, — как он мне потом объяснил, — как бы она не устроила какой-нибудь демонстрации»; но, услыхав по голосу, что она в мирном настроении, впустил ее и очень ласково с ней разговаривал, все время держа ее за руки. П. Б. вернулась от него очень веселой: я первый раз за много недель увидал ее в таком светлом настроении. Через несколько дней я вновь посетил Владыку в обычный приемный час (11-12 ч. утра). Я пришел рано, но у Владыки уже была посетительница, какая-то незнакомая мне дама средних лет. Я принял благословение и сел в стороне, а Владыка продолжал прерванный моим приходом разговор: длинный, скучный — о докторах, диете, о своих болезнях, причем, как обычно, Владыка говорил один. - «Я человек больной, — говорил Владыка, — постной пищи не переношу совершенно. Для меня — молоко — прямо спасение. Здесь есть одна женщина, коровы у нее, — так она присылает мне и молоко, и масло, и сметану, и даром все, — да еще за счастье считает. Я 137 бы и в пост пил его, да не могу — привык поститься, в рот не пойдет; да и соблазн другим; так и не приходится есть вовсе. Утром съешь кусочек просфоры с чаем, потом обед — ешь насильно, чтобы не ослабеть, да и пища все тяжелая: все рыба, ну судак там, севрюга, осетрина; только чаем и спасаешься. (Я много раз видал, как обедает Владыка; обыкновенный постный стол: великолепные щи со свежей рыбой, жареная рыба с картофелем, печеные яблоки. Чай в большом количестве с медом и вареньем.) Это вегетарианство было бы еще ничего, если бы я не жил арестантом; при свежем воздухе, движении, работе это было бы даже совсем хорошо. Но здесь я ничего этого не имею. Если я пойду с лопатой снег разгребать, вы первая меня осудите». Затем Владыка много говорил о своем докторе, запорах, геморрое, который у него с 16 лет, о том, что он не умрет от удара, потому что у него не такое сложение. — Вот живет здесь у нас Иоаникий — на покое. Тот другое дело. Аскет, постник, ничего не ест: стакана два молока, да вот еще фрукты любит. Как он приехал сюда, я послал ему разных фруктов, узнать, какие он любит. Так вот, он — другое дело, у него кость широ- кая: раз уж хватил его удар. Я бы на его месте что бы сделал: все бы оставил, службу, дело, — и пошел бы в затвор. Я насторожился, ожидая, о каких аскетических упражнениях будет сейчас говорить Владыка. — Выписал бы все книги, — продолжал он, — где о моей болезни написано, и изучал бы их, чтобы знать, что мне делать, чего ожидать. Между прочим, Иоаникию было в то время 69 лет. — Ведь наши архиереи невежды, хуже мужика, медицины не знают. Ведь нас не учат этому. Этот длинный монолог неоднократно прерывался посетителями. Сначала пришел мальчик 12-ти лет жаловаться на старшего брата, который бьет свою мать. Преосвященный слушал очень внимательно, даже впустил мальчика в переднюю, против обыкновения. Потом какой-то мещанин через запертую дверь спрашивал Владыку, благословит ли он его открывать квасную торговлю. Владыка прогнал его очень сурово: — Я квасом не торговал, не знаю. Ступай! Опять звонок. Через дверь Владыка суровым голосом: — Кто там? — За благословением, батюшка, — робкий бабий голос. — Да кто ты? имя как? — Фекла, батюшка... — Что ж тебе надо? — Жизнь такая тяжелая... — Баба начинает всхлипывать. — Муж бросил, трое детей... 138 — Ну что ж, дети — богатство. У тебя трое, а у меня вот ни одного. Радоваться надо. — Благословите, батюшка, помогите чем-нибудь. т — Что ж, тебе денег надо? — Да уж что дадите. — Да разве ты нищенка?— Нет, я не нищенка, дети у меня... — Ну, на детей можно. — Владыка идет к себе, долго копается, звенит деньгами и наконец выносит бабе 40 копеек. — Вот вам, идите. Да не плачь! — Говорит он по-прежнему строго, но баба уже прямо ревет. Владыка сует ей еще денег — На еще, только не плачь, ради Бога, не плачь. — Вот всегда они так, — говорит он нам, возвращаясь в приемную, — наговорят, наплачут, да еще им денег плати за это. Хорошо, что еще нашлось, что дать, а то иной раз не то что сорока — четырех копеек нет. Я как-то раз спросил Владыку, почему он так суров с посетителями. — Много я слез проплакал вместе с ними, — сказал Владыка, — все выплакал, теперь у меня глаза всегда сухие. Приблизительно через час после моего прихода Владыка предложил даме-посетительнице обед, а меня увел в свой кабинет «секретничать». До начала серьезного разговора я передал Владыке справку, сделанную мною о филологе Фокове, которым Владыка интересовался. Узнав, что он умер, Владыка был сильно поражен, начал креститься и молиться. В начале 1909 года Владыка был болен, слаб, очень боялся простуды и принимал свои меры: заперся в своих комнатах до весны, не подпускал близко пришедших с воздуха, а разговаривал, стоя на пороге приемной, закрыв рот рукою. Его прямая, высокая фигура, исхудалое лицо, неулыбающиеся темные глаза производили на меня немного жуткое впечатление. У меня в это время было тягостное литературное судебное дело, его отложили рассмотрением, и я пришел 25-го февраля посоветоваться с Владыкой о дальнейшем. И сидел довольно долго в приемной-гостиной и с томлением слушал, как Владыка тяжело с раздумьем вздыхал в соседней комнате. Мне было немного страшно: неужели это он обо мне? Вышел он, против моего ожидания, веселым, бодрым и сейчас же благословил меня. Оказывается, он не выходил, ожидая пока не восстановится равновесие температуры, нарушенное моим приходом. Он уселся в кресло, как всегда держась прямо, и после коротких вопросов о деле (он почему-то очень был рад, что дело отложили) начал говорить, глядя в сторону и иногда улыбаясь. 139 — Непременно, непременно займитесь чем-нибудь. Вы человек молодой, способный, рано вам в отставку, на мое место. Да и тяжело это: не всякий выдержит — других это озлобит, исковеркает. Вот наши архиереи — чуть в отставку, он и не знает что с собой делать, хандрит, скучает, а то возьмет и умрет. Я не понимаю этого, я никогда не знал, что это за штука такая — скучать. Куда меня ни кинь, я найду себе дело. А все оттого, что есть у меня одно качество. Он немного помолчал, а потом совсем просто, как будто говоря самую обычную вещь, продолжал: — Качество это — мое золотое сердце. Это моя способность погружаться до дна в каждое положение, входить в душу каждого, кто приходит ко мне, и говорить с ним как с самым дорогим человеком. А потом есть у меня еще занятие — греческое Евангелие. Сегодня я, как только встал, сейчас же взялся за него. Я не знаю высшего удовольствия, как говорить с Ним, разбираться в Его словах: ведь греческий язык был общепринятым в то время во всей Палестине и возможно, что и Он, и ученики Его говорили теми же звуками, которые мы читаем в Евангелии. Иногда попадешь на одно слово и носишься с ним целый день. А ведь для этого нужна и наука, и психология, и знание языка. (Владыка в этот период усиленно занимался греческим языком, и его духовный сын Ф. доставлял ему в большом количестве грамматики и словари. Помнится, около года он все требовал от нас точных справок о слове knxcxonew, пытаясь через него проникнуть в смысл слова «епископ».) Если бы я прожил еще 100 лет, я продолжал бы заниматься тем же, и это мне не наскучило бы. Другие занимаются философией... Ну, древняя философия еще ничего: она естественная, природная, без кокетства; а новая — ерунда, туман — или материализм, или гностицизм. Я пробовал читать: подойдешь к этому туману, начнешь расчленять, делить, и на первом слове — стой, и оказывается, что все произвольно, шатко, основные понятия не определены. А то еще такие, что ищут какую-то силу, гипнотизм и все такое. Я этого не терплю. Природа — правда-вещунья; у нее и пророчества, и чудеса, и тайны, — да тебе-то что. Да, так вот, я и говорю: я доволен своим положением. У меня есть Собеседник; а кроме Него, Его ученики, апостолы, а потом — ученые, исследователи. Я никого не отрицаю, я всех выслушаю и возьму, что смогу и что найду для себя полезным. Из своего заточения Владыка зорко следил за современной жизнью; он был в курсе многих течений, которыми бурлила Москва в смутный период 1908-10 гг. Многие из видных деятелей разнообразных религиозных и мистических течений были ему хорошо известны, кое-кто посещал его. Особенно близко к сердцу принимал он частые среди молодежи увлечения внехристианской и антихристианской 140 мистикой. По отношению к таким он имел свою особую стратегию и педагогику. Однажды, среди разговора, вне связи с его темой, он вдруг спросил меня: — Вы не знаете ли Бр.? и ,Л знал этого студента, очень талантливого и стремительного, частого посетителя Религиозно-Философского общества, в последнее время запутавшегося в теософии, иогизме, оккультной практике и дошедшего до сильного нервного расстройства. Я рассказал Владыке, что знал. Он слушал насторожившись. — Знаете, что, — сказал он потом с живостью, — у них (у теософов) свое общество, а мы устроим свое. Уж я выдам вам свои тайны. Тут приходила ко мне одна барышня, тоже запуталась с ними и хочет освободиться. Бр. тоже был у меня; я отпустил его и просил зайти после. Так вот, вы и соберите мне все сведения о них, кто у них главный, где живет, где они собираются и т. п. Мне нужно быть в курсе всех их дел. В связи с этим он много мне говорил о поэте Б. '¦<-*i*— Это юноша изящный, нежный; ему нужно чистое дело, а не туман. Я давно за ним слежу, но только я человек гордый, самолюбивый, в чужую душу я без приглашения лезть не стану. Вот если бы ко мне сам обратился — это другое дело. Тут я пустил бы в ход евою педагогику. Я начал бы понемногу. Сначала попросил бы его показать мне какое-нибудь свое произведение. Потом стал бы анализировать его, но только не главное, а так, какую-нибудь мелочь, чтобы через эту городьбу постепенно подобраться к главной его цитадели. Он помолчал, а потом серьезно сказал: — Он плохо кончит. Я не пророк, но я вижу, что если он во время не остановится, то погибнет совсем. Я знаю, он эти опыты (развития в себе оккультных сил) давно уже стал делать, с тех пор как умер отец. Растреплется совсем, а жаль, он человек талантливый. Очевидно, эта тема очень занимала Владыку, потому что через месяц он снова в беседе со мною вернулся к ней. — Ему нужны точные, научные знания, а не фантазии и субъективизм. Субъективизма и у меня много. Я бы сказал его матери, да боюсь. Она мне говорила о сыне, что, мол, у него талант и тому подобное, а я прикинулся непонимающим, бестолковым и молчу себе. Вот если бы она сама меня спросила. — А это другое дело. Я бы ей тогда рассказал. А то наговоришь чего, а они обидятся, сразу у них в преисподнюю и провалишься. А я этого не желаю, мне нужно в их сердце прочное место завоевать. А то посадят тебя в подвал, в нижний этаж. Я этого не хочу; я хочу в самый верхний этаж. Я люблю горный воздух, орлиные места — залететь туда да и считать оттуда ворон. Последнюю тираду он произнес с большой силой, будто грозясь кому-то. В нем самом сразу проглянуло что-то орлиное. 141 Я стал рассказывать ему про курсистку О., убежавшую из одного кружка оккультистов, которую мои друзья слишком поторопились «спасать». — Нехорошо это, — сказал Владыка, — поторопился Ф. Надо помнить Евангелие. Во-первых, это насилие, во-вторых, сказано ведь: «не мечите бисера перед свиньями», — а в ней столько бродит еще этого свинского. Я бы ее не так вел. Я бы ее подготовил сначала, никогда бы сам ничего не предлагал. Пусть бы она сама попросила. Да и тут я не сразу согласился бы (дело шло о причащении Св. Тайн). Вот когда она стала бы требовать, доказывать, что она готова, тогда другое дело. Я — всегда оставляю полную свободу. И это самая лучшая политика. А то ведь иначе как выходит? Ведь она все на тебя же потом свалит. «Ты содействовал». — Я — «значит, ты и виноват»; «не мечите бисера перед свиньями, чтобы они не потоптали его ногами и, обратившись, не растерзали вас». Вот я и не даю им права «обратиться», но зато потихоньку так взнуздаю такую свинью, в такие введу ее оглобли, что тут уж она не повернется. Через несколько дней (22 марта), я опять был у Владыки. Всегда я шел к нему с некоторым волнением и даже страхом, а сейчас особенно волновался, так как прямого дела у меня не было никакого, и я боялся беспокоить Владыку в первый же день страстной недели. Но его беседа в то время так была мне необходима, что я решился и пошел. Когда я вошел, он горячо беседовал с господином лет пятидесяти, (потом Владыка рекомендовал его, как члена Рузского окружного суда). — Мы хорошо знаем ее православие, — иронически говорил Владыка, продолжая прерванный разговор. — Вы вот истории не знаете. А вот почитайте, что она сделала с епископом Мацеевичем. Мученик он был. Я за упокой его души всегда молюсь. Тут Владыка раскрыл какую-то книгу и прочел из нее краткую характеристику епископа Мацеевича: «...расстричь его и назвать Андреем Вралем». Вот она как, игуменья-то наша! Вот ее православие! Вот она все монастыри наши и позакрыла. Прежде Русь оттого и была святая, что всюду по ней обители стояли. Здесь и благочестию учились и лечились от болезней — это наши курорты были. А теперь, как поднялась эта волна — революция, как наступила эта тьма — куда народу обратиться? в кабак? в клуб? Вот я и пробую открывать то, что она позакрывала. — Вот отыщите мне игумена,-— вдруг обратился он ко мне. — А как же у вас с Феодосием, Ваше Преосвященство, — спросил я. Дело шло о хлопотах Владыки по открытию Соловецкой Пустыни возле Симбирска. На Феодосия он сильно надеялся, видя в этом имени нечто провиденциальное, так как первый игумен Соловецкой Пустыни был тоже Феодосии. 142 — Не отпустил его Вениамин, — сказал Владыка, — самому, говорит, нужен. Что ж, я покорился. У меня и не дрогнуло ничего. Да будет Его святая воля. Может быть, даже это и лучше. Мне нужен образованный человек, а Феодосии, кажется, дальше городского училища не пошел. Я вам сейчас опишу, какой мне нужен игумен. У меня к нему два требования. У Апостола Петра, — здесь Владыка начал говорить медленно, раздельно, с некоторым усилием, как всегда, когда он говорил что-либо особенно важное, — есть место: «Будьте готовы всякому дать ответ в уповании вашем» [«Будьте готовы всегда всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением»] (1 Петра, III, 15). Я проанализировал это место по греческому тексту. Так вот, мне и нужен такой, чтобы всякому мог дать ответ, защититься, веру свою доказать, чтобы умел сдачи дать всякому так, чтобы в ушах зазвенело. Недавно ко мне приходила одна католичка, недовольна своим ксендзом. Ну, я как психолог сейчас же начал рыбу ловить. Говорю ей: «Ваши ксендзы такие ученые, благочестивые». А она мне тут и стала рассказывать, даже имена назвала. Ну, так вот, с ней как быть? Ведь ей надо суметь объяснить все, что она станет спрашивать о католицизме, православии, лютеранстве. А второе свойство игумена — я тоже беру его из Евангелия. Когда Господь посылал на проповедь своих учеников, он им дал дар исцелять болезни и изгонять бесов: «Уверовавших будут сопровождать сии знамения: именем моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками; будут брать змей; и, если что смертоносное выпьют, не повредит им; возложат руки на больных, и они будут здоровы» (Мк. 16, 17-18). Так мне нужны два из этих свойств — первое и последнее. Игумен должен бесов гонять. Их теперь много развелось. Никогда ко мне не приходило столько бесноватых, как теперь, после революции. А для того, чтобы иметь силу изгонять бесов и исцелять, надо быть бессребрениками. Собеседник стал, было, возражать, что такого игумена не найти, но Владыка веселым голосом перебил его: — Я оптимист, а вот вы пессимист, это не хорошо. У вас дочь невеста, надо, чтобы и вы были человек веселый, а то вашу дочь никто замуж не возьмет. Ну так вот, — продолжал он, — сыщите мне такого игумена, откуда хотите: из духовенства, из дворян, из купцов, крестьян. Лучше, конечно, из духовного или дворянского сословия, а то в этих плебейских классах много фарисейской закваски. Невежды они, больше за внешнее благочестие держатся. Упрется на одной букве — и толкуй с ним. Двумя или тремя перстами креститься? Да не все ли равно. Я бы обрубил ему все пальцы, вот и крестись, как знаешь. 143 Ненавижу я их всех, этих невежд, раскольников, секты, и говорить с ними боюсь: мужик меня не поймет, да еще осудит. Приближалось время обеда, и Владыка уже не так строго следил за связностью своей речи. Не помню, в какой связи он заговорил о своем отвращении к телефону, рассказывал очень живо, со смехом и жестами. — Однажды Преосвященный Димитрий вызвал меня к телефону, а я отродясь не говорил по телефону, да и боюсь, вдруг он выстрелит мне в ухо или еще что-нибудь. Подхожу, беру эту трубку — мерзость ужасная. Слушаю, говорит Преосвященный, голос, как у марионетки какой-нибудь, пискливый, скверный! Я сказал два-три слова, простился, бросил трубку да и бежать — все боялся, как бы он снова меня не позвал к этой машинке. У Владыки было, вообще, инстинктивное (не принципиальное) отвращение к «завоеваниям цивилизации». Он не любил трамвая, железной дороги; вообще, ему была отвратительна замена живых и моральных отношений к людям, природе, пространству — отношениями мертвыми и механическими, а потому разговор лицом к лицу он считал более моральным, достойным человека, чем через трубку телефона. Посетители разошлись. Мы стали обедать. Подали хороший рыбный суп и грибы. — Вы уж извините, у нас сухоядение — Страстная неделя. Владыка ел совсем мало, больше налегая на маринованные грибки, которые он ловко вылавливал вилкой из узкой стеклянной банки. В разговоре я мимоходом заметил, как оскорбляет и задевает новых православных из интеллигенции, особенно девушек, запрещение женщинам входить в некоторые скиты. — Я этого запрещения не понимаю. Ну, а если бы Богородица подошла к скиту — и ее прогнать? А если бы я пришел туда со своей матерью? Меня пропустили бы, а ты, мол, матушка, погоди за воротами? Нам заповедь дана: «чти отца и мать», а здесь учат как раз непочтению к матери. Я не знаю, кто это выдумал, а я бы такого уставщика... Я осмелился заметить, что этот запрет — только расширение 55-го правила Лаодикийского собора, запрещающего женщинам входить в алтарь. — Я не знаю этих правил, — с пренебрежением прервал Владыка. — Да, потом, там алтарь, там черта проведена, а тут скит; неужто у них по всему скиту такая святость? Что ж, у них и в нужнике тоже святость? Вот до какого кощунства договариваются! Я понимаю, пустынножительство , но тогда уж всем запретить вход. — Я не понимаю, ваше Преосвященство, — сказал я за тем же обедом, — каково будет юридически ваше отношение к Соловецкой Пустыне и ее игумену? 144 — Да никакого, или такое же, как ваше и всякого другого. Я буду ездить туда летом; ко мне, если захочет, будет приезжать игумен с разными вопросами — больше ничего. А вы чего же бы хотели? В те времена я очень неясно представлял себе служебные и иерархические отношения в Церкви и поэтому, в очень осторожных, правда, выражениях, спросил его, почему бы ему самому не стать во главе монастыря. — Ну, нет! Чтоб я связал себя цепями! Ни в каком случае! Это для меня слишком низко, я дальше смотрю. Я — епископ Вселенской Церкви. А там мне придется и к архиерею, и в консисторию, и к нотариусу — благодарю покорно. Мы, епископы, недаром стоим на орлецах: мое дело сидеть здесь да и высматривать орлиным глазом. Нет! Я отсюда не уеду! Я понял, что сказал большую глупость. Действительно, все время Владыка кипел, занятый очень разнообразными делами. Между прочим, он просматривал в самой Москве один упраздненный монастырь, бывший еще во времена царя Алексея Михайловича приютом для любителей книжкой мудрости. Там он думал устроить особое братство и сделать его идейным центром, просветительным, , миссионерским. В разработке этого плана ему очень помогал его духовный сын, тогда приват-доцент Московской Духовной Академии, впоследствии священник, Ф. Не помню точно, когда и по какому случаю Владыка заговорил со мною о «любви к себе». — Какая самая большая заповедь? — Возлюбите Господа твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим и ближнего твоего как самого себя. Как самого себя, — раздельно повторил он, — вот тебе мера, критерий. Рассмотри сначала, любишь ли ты себя и как любишь. Может, любовь-то у тебя скотская, а ты хочешь и людей да и Бога так любить. Нет, ты пройди сначала первый класс, а потом уж лезь дальше. Я, по крайней мере, сижу в первом, да так в нем и умру. Оно и лучше: если нужно кому-нибудь помочь — Бог неведомыми путями воспользуется тобой так, что ты и не заметишь. А иначе — гордость. Нет. Я не тороплюсь. Уж если Бог меня принудит, поставит в такие тесные обстоятельства, что иначе невозможно, ну тогда другое дело, а пока этого нет, нечего самому торопиться. В октябре месяце этого года я посетил Владыку по очень тяжелому делу. Вопрос шел о его духовном сыне, моем друге, которого Владыка в 1904 году направил в Академию, но решительно «не пускал» в монастырь. В этом году *** находился в крайне тяжелом настроении, в состоянии «тихого бунта». — Если увидишь Владыку, — сказал он, провожая меня, — скажи ему обо мне. Можешь сказать, что я часто хочу видеть его, но не 145 приеду, так как все равно не послушаю, что он мне скажет. Мне не трудно многое убить в себе, но что из этого выйдет? Я бы мог убить в себе все, что связано с полом, но тогда во мне умерло бы всякое научное творчество — прежде всего. Ты говоришь, что так и надо, что через такую смерть проходили все подвижники. Я знаю это, но ведь меня не пускают в монастырь, мне велят читать лекции. Почему от многих сочинений, учебников и т. п., семинарских особенно, пахнет мертвечиной? Как будто бы все на месте, большая ученость, приличный язык, даже мысли есть — а читать невозможно? Потому что их писали скопцы. И я бы мог так написать, но кому нужны такие книги? Вот теперь мы с тобой пишем о Дионисе (я помогал ему в это время кончать одну работу по истории греческой религии). Но ведь я должен пережить все это, перечувствовать. Сегодня я не спал всю ночь от какого-то общего возбуждения, как будто я сам участвовал в Дионисовых празднествах, и так все. Я передал Владыке при встрече главные факты. Владыка слушал, сидя боком и усмехаясь в бороду, но, когда я сказал об алкоголе, он стал серьезен. «Рано, рано начал», — бормотал он. — Скажите ему, — быстро сказал он, — что я очень прошу его удерживаться — до 30 лет. Пусть соберет все силы. Потом уже не опасно. Кровь бродит до 30-ти лет и последние годы особенно опасны. Взволнованный, он встал и вышел в свою комнату. Потом вернулся и продолжал: — Пусть применяет мой сократовский метод анализа понятий. Летом я поеду в Соловецкую Пустынь и возьму его с собой. Передайте ему это — это его ободрит. Не без молитв Владыки, я думаю, в состоянии * вскоре наступило улучшение, через несколько дней он написал Преосвященному большое письмо. Еще через некоторое время он женился, принял священство и эта длительная, темная полоса его жизни стала прошлым. В 1910 году я редко бывал у Владыки и все как-то ненадолго и случайно: то он был болен, то занят спешной работой. Осенью он сильно был занят старообрядчеством, читал их книги, собирал литературу, между прочим поручил мне купить ему все сочинения Мельникова- Печерского. Перед самым Рождеством вдруг заинтересовался ибсеновским «Брандтом» и попросил собрать о нем литературу. С февраля Владыка опять болел инфлюэнцей, но все же вышел ко мне, когда я посетил его. Он принимал свои обычные меры: никуда не выходил, не принимал посетителей, а если и делал для кого исключение, то с полчаса не выходил, пока посетитель не согреется, да и то близко не подходил и не благословлял. 146 По обыкновению Владыка предпочел монологическую форму «разговора», много говорил, между прочим, о Д. С. Мережковском; говорил, что понимает его антипатию к русскому самодержавию, говорил о множестве исторических ошибок, допущенных нашим правительством, упрекал его в покровительстве немцам и в полном непонимании основного духа нашей народности и православия. *п< ¦v Это была моя последняя встреча с Владыкою. В этих отрывочных заметках я хотел дать почувствовать читателю скрытую для многих, но очень существенную сторону русского православия. Она касается не внешней организации, не догматических или культовых особенностей, а самой первичной и глубокой жизни православного народа. Под формами пространственных делений (епархии, приходы) живет иная организация живых элементов православной Церкви, организация, пространственно не совпадающая с этой первой, расположенная, так сказать, в ином плане и создающаяся по иному, не территориальному принципу. Центрами ее является особые духовно одаренные личности, районы действия этих центров безграничны, а суть ее — в свободном избрании и добровольном подчинении одних и руководительстве других. Если мне удалось дать конкретное ощущение одного уголка этой жизни, я сочту свою задачу исполненной. |