C.С.Самуилова, Н.С.СамуиловаОТЦОВСКИЙ КРЕСТК оглавлению Отцовский крестИсточник:Приводится по тексту изд. 1996 г., Санкт-Петербург, Сатисъ. «Отцовский крест» — документальная «самиздатовская» повесть, написанная по детским воспоминаниям сестрами Софьей и Натальей Самуиловыми, дочерями о. Сергия — настоятеля церкви села Острая Лука (затем священника Воскресенского собора г. Пугачева Самарской губернии, впоследствии репрессированного). Чем уникальна эта книга? Впору дивиться той необычайной яркости и подробности, с которыми авторы по своим впечатлениям детства восстанавливают цельную и живую картину давно ушедшей жизни. Повествование иногда настолько детально и художественно, что поневоле удивляешься: как могли Соня и Наташа, тогдашние девочки, осознать и запомнить тот чрезвычайно напряженный круговорот событий, в хитросплетениях которого подчас было нелегко разобраться даже их отцу, умудренному опытом священнику? В своей взрослой жизни все дети о. Сергия стали по-настоящему верующими, глубокими и сильными людьми. Истоком же этой внутренней крепости, несомненно, послужило их детство, в самом фокусе-центре которого всегда находились вера и убеждения отца — ревностного пастыря и внимательного, любящего родителя. ПЕШКОМ 1910[...] — Папа, возьми меня с собой! — Куда ты, я пешком пойду. — Все равно, возьми! Отец Сергий горячо любил детей и, едва они начали подрастать, таскал их с собой везде, где было можно. Если он ехал куда-нибудь в поле, из-за бортов его брички непременно выглядывало несколько детских головенок, — свои дети и их приятели. — Батюшка, продаешь горшки? — спрашивали встречные. — Непродажные, непродажные! — наперебой кричали горшки, но отец Сергий иногда начинал торговаться. Покупатели осматривали горшки, стучали пальцами по лбу и затылку, чтобы определить, не худой ли, находили где-нибудь дырку и отказывались. Это было и весело и немного жутко. Правда, Миша первые годы не выдерживал долго. Он засыпал иногда еще в селе, а Соне и Косте приходилось вдвоем отбиваться от нападения. По мере того, как дети подрастали, поездки для них становились все интереснее. Кроме удовольствия от самого процесса езды и от новых картин природы, можно еще было подержать кнут или кончик вожжей; потом на ровных пустынных участках дороги вожжи совсем переходили в руки одного из молодых кучеров по очереди, а то и сразу двоим, — одному правая вожжа, другому левая. Отцу оставалось только умерять нетерпение третьего, временно оставшегося не у дел, делать методические указания молодым кучерам и быть готовым каждую минуту взять инициативу (то есть вожжи) в свои руки. Но такие секунды становились все реже и реже. Правда, и лошадей отец Сергий старался приобретать самых спокойных. Пешие прогулки, по большей части, с бреднем, на озера, к омутам небольшой речки Чагры, а то и на Волгу, берег которой находился, по прямому направлению, верстах в 6-8-ми от села, отец Сергий долгое время делал один, то есть с компаньонами, но без детей. Иногда он ходил и совсем один, изучал, какие растения и на каком расстоянии от дома охотнее посещают пчелы. Для этого он массами окрашивал их в какой-нибудь яркий цвет, а потом ходил и смотрел, где больше видно окрашенных пчел и, если располагал свободным временем, готов был бродить по займищу целый день. Домой он возвращался уже к вечеру, измученный, довольный, с новыми замыслами, которые так легко рождались и обдумывались наедине с природой и, непременно с целым веником полевых цветов... Еничка отбирала лучшие цветы, вазочки на фисгармонии и на трюмо, наливала воды в пару банок из-под варенья, в которые едва можно было втиснуть остальные. Соня приносила ножницы и они усаживались на высоком крыльце во дворе делать букеты. А один раз в самой большой банке поселилась целая коллекция моллюсков — речных перловиц. Дети вместе с отцом, а иногда и с матерью, наблюдали, как они то лежали, полузарывшись в насыпанный на дно песок, то, выставив между створок белый отросток — ногу, медленно передвигались, оставляя на песке извилистую дорожку, то, просто, приоткрыв створки дышали, забирая и выталкивая воду. Иногда кто-нибудь из наблюдателей пропускал в щель между створками соломинку и щекотал белевшее там тело моллюска, перловица чихала, выпустив фонтанчик воды и быстро, прищемив соломинку, захлопывала створки. Отцовская любовь к долгим прогулкам передалась и детям. В одиннадцать-двенадцать лет они уже бродили, в одиночку или со сверстниками, по лесу и полям. Еничка сначала немного беспокоилась, но она и сама выросла в селе, среди природы, и муж настаивал на предоставлении детям самостоятельности. Поэтому она ничего не возражала, даже если эти путешествия происходили в осеннюю или весеннюю ростепель и дети приходили мокрые выше колен, с полными галошами жидкой грязи, перемешанной со снегом. В этих случаях она только требовала, чтобы возвратившись, дети надевали сухую обувь, мыли грязную, а мокрые чулки полоскали и клали сушить в горячую печурку. Но это было уже порядочно спустя, их самостоятельность развивалась постепенно, начинаясь с недалеких прогулок по селу в сопровождении матери или отца. С течением времени у отца Сергия выработался опыт в обращении с детьми и довольно правильное представление об их физических силах. Тогда же, когда Соня с детской самоуверенностью говорила: — Пойду с тобой пешком, — этого опыта еще не было. Наоборот, как большинство молодых отцов (ему еще не исполнилось 28 лет), всегда желающих, чтобы их дети поскорее росли, он склонен был переоценивать ее силы. Поэтому он не отказал ей категорически, а вступил в переговоры. — А на руки не будешь проситься? Ты уже большая, тебя нести тяжело, да у меня и руки будут заняты. — Не буду проситься, пойду сама. — Ну так давай у мамы спросим! — Неужели ты серьезно хочешь взять ее с собой, Сережа? — удивилась матушка. — Измучишься! — Она обещает не проситься на руки, — повторил отец Сергей самый сильный аргумент. — Да, обещаю. Мамочка, пусти! — просила и девочка. — Ну, что с вами поделаешь, оба вы, наверное, немного с ума сошли. Соне еще простительно, она маленькая, а ты... — А мне, может быть, и сходить-то не с чего, — весело отпарировал муж. — Ну, Соня, где твой платок, тащи его сюда, мама сейчас даст нам на дорогу чего-нибудь поесть и пойдем. Живо! Дорога казалась труднее, чем думала девочка. Солнце припекало довольно сильно, маленьким ножкам нужно было сделать очень много шагов еще в селе и еще гораздо больше по лугам, прежде, чем они добрались до поросшей травой дороги среди кустарника, тоже плохо защищавшего от полуденного солнца. Сначала Соня не замечала трудностей. Ее внимание привлекали то пестрые цветы, колышущиеся в траве, то не менее пестрая бабочка или бирюзовое коромысло, то внезапно выпорхнувшая из травы птичка, то мохнатый шмель, с низким гудением перелетавший с цветка на цветок. Однако постепенно все это надоело, и все сильнее начинала чувствоваться и жара, и усталость, и жажда. Об усталости приходилось молчать, хотя шаги становились все меньше и медленнее и, под конец, ноги совсем заплетались. Впрочем, девочка надеялась, что папа ничего не замечает и держалась, насколько возможно, стойко. Другое дело жажда. Тут уговора не было, и солнце жгло, а вдоль дороги тянулось узкое, поросшее осокой, болотце, на средине которого соблазнительно поблескивала вода. Но достать ее было невозможно; берега и дно болотца покрывал вязкий ил, в котором тонули ноги и чистая на вид вода, мутилась гораздо дальше, чем можно было достать рукой. Да и что пользы, если бы отец Сергий даже сумел достать эту воду? Сам-то он еще мог бы напиться, но Соне в пригоршне воды не натаскаться. До караулки ли тут, со всем, что в ней еще оставалось! Прежде нужно найти воду, которую можно пить! — Погоди, Соня, вот тут, недалеко от пчельника был родничок. Евдоким брал из него воду, — вспомнил отец Сергий, раздвинув густые заросли терновника вышел на маленькую полянку. Увы, родничка не было. Во время по -ловодья его затянуло песком. Отец Сергий немного постоял в задумчивости. Соня сидела под кустом недалеко от него и по ее раскрасневшемуся, пыльному личику и запекшимся губкам было видно, что если эта последняя надежда изменит, она не выдержит и расплачется. — Другого ничего не придумаешь, придется рыть колодезь, — сказал он ей. Колодезь! Соня даже про усталость забыла и, перебравшись поближе к отцу, с интересом наблюдала, как он взрыхлял перочинным ножом влажную землю в ямке и выгребал ее руками. Земля постепенно становилась все мокрее и мокрее. Некоторое время отец Сергий выбрасывал из довольно глубокой уже ямы сантиметров 30-ти в диаметре, только жидкую грязь, наконец, встал и вытер руки о траву. — Теперь нужно подождать, пока вода устоится. А мы пока пойдем и поищем, чем же мы будем пить, — предложил он дочери. Дети быстро утомляются, но и быстро отдыхают, особенно, если их внимание привлекло что-нибудь интересное. Бродить по кустам Соня отправилась так, словно и не было только что пройденных четырех верст. Им повезло. Скоро отец Сергий сунул руку в кучу нанесенного половодьем мусора и достал оттуда длинное прямое корневище с утолщением, в мужской кулак величиной, на конце. В середине утолщения была небольшая ямка — дупло, а когда отец Сергий очистил его ножом и обрезал мешавшие кругом сучки и корни, у них оказался прекрасный черпак, точно длинная, тонкая рука со сложенной горсточкой ладонью. Правда, там помещалось всего два-три глотка воды, но в том ли дело! Зато пить ее необыкновенно приятно. А потом папа придумал другое и опять очень интересное. Оказалось, что во время возни с колодцем он потерял ключ от караулки и ему пришлось выдирать маленькое, слабо укрепленное в плетеной стенке, оконце, и лезть внутрь через окно, словно разбойнику. А Соня сидела около на траве и смеялась. В караулке папа нашел кусок клеенки которой покрывают ульи и, свернув ее фунтиком, опять доставал воду, на этот раз много, и они опять пили, и закусывали, и еще пили на дорогу, хотя Соня, если бы была ее воля, не ушла бы отсюда до самого вчера. Она была так поглощена всеми этими событиями, что, даже, не заметила взял ли папа из караулки еще что-нибудь, кроме клеенки. Зато хорошо запомнилось, что палку с черпаком на конце он взял, и шел, опираясь на нее и говорил, что так идти гораздо легче. Он и Соне вырезал палочку по ее росту и учил, как нужно опираться и шагать шире и ровнее. Это был первый из уроков ходьбы, которые ей потом так пригодились. Кажется на обратном пути они несколько раз отдыхали, но это неважно; Соня строго исполняла свое обещание и не жаловалась на усталость, а если папа сам садился, это его дело. Войдя во двор, папа мимоходом бросил свою пал-ку на кучу полусгнивших колодных ульев и не останавли-ваясь, прошел в дом. Соня бросила свою туда же, хотя ей пришлось подойти для этого гораздо ближе, и медленным ровным шагом отправилась следом за отцом. В этот момент онa сознавала себя почти что взрослой. ИСКУШЕНИЯ— Ах! Нужно же было матушке, собираясь в гости, бросить на комоде футляр от брошки! Нужно же было черноглазой, бой-кой Варе найти его и принести туда, где сидели Соня и вторая нянька Анюта! Если бы футляр не лежал на виду, много спокойнее было бы на душе у девочек в этот вечер. Рассматриванием футляра занялись все, даже тихая Анюта не вытерпела и повертела его в руках. Осмотрели внутри и снаружи, потрогали запор, закрыли... а открыть не смогли. Старшие девочки неудачно попробовали несколько раз, потом Анюта протянула футляр Соне. — Соня, открой! Соне не хотелось признаться, что она не знает, как взяться за дело. Она неловко подергала крышку, просунула сначала ноготок, а потом и весь пальчик в увеличившуюся щелку в уголке. — Сильнее! — поощрила Варя. И вот тут-то дружное «ах!» вырвалось у всех трех: крышка открылась и тоненькая проволочка со звоном упала на стол. Белая атласная обивка крышки некрасиво оттопырилась. — Ах, Соня, что ты наделала! Соня-то Соня, а все-таки у обоих старших девочек было неспокойно на душе. Им самим было ясно, что они, четырнадцатилетние, должны были бы удерживать пятилетнюю Соню, а не подбивать ее на шалость. Попытались исправить дело. Кому-то удалось вставить проволочку на старое место так, чтобы она не вываливалась сразу. Футляр осторожно отнесли на комод. — Может быть, матушка не заметит! Но она заметила. Утром Соня вдруг услышала давно ожидаемый и, все-таки, как будто, неожиданный вопрос: — Соня, ты не знаешь, кто сломал футляр от брошки? Если бы не было вчерашних волнений и попыток скрыть преступление, вырастивших его в Сониных глазах во что-то чудовищное и перепутавших ее маленькие нравственные понятия, она, вероятно, хоть и с тяжелым сердцем, созналась бы. Но теперь она вспыхнула, зачем-то закрутила уголок настольной клеенки и, неожиданно для себя, ответила, глядя в дальний угол. — Варя. Мама как-то странно посмотрела на нее и ничего не сказала. Она возобновила разговор уже после обеда, когда сидела в своем уголке у стола и штопала чулки, а Соня пристроилась около нее с рисованьем. На этот раз вопрос прозвучал действительно неожиданно. — Так кто же сломал футляр? Случайно или намеренно, мама задала этот вопрос, когда Варя мыла пол в столовой, Соня покраснела еще сильнее, чем в первый раз и ответила чуть слышно: — Анюта. — Анюта? — переспросила мама, — а в прошлый раз ты сказала: — Варя. Так кто же все-таки? Варя или Анюта? Или, может быть, еще кто? Соня молчала. Мама подождала несколько времени и переспросила настойчиво: — Ну, я жду? Молчание продолжалось долго, так долго, что Варя, что-то очень усердно вымывавшая грязь изо всех щелочек под столом, вынуждена была кончить и уйти. И во все время мама не отрывала от девочки пытливого взгляда. Потом еще раз, еще настойчивее, повторила: — Долго я буду ждать? Казалось, невозможно было покраснеть больше, но теперь лицо Сони сделалось пунцовым. Она еще ниже опустила голову и прошептала: — Варя. — Опять Варя? А не Анюта? — Нет Варя. Она принесла коробочку, а Анюта... — Что Анюта? Молчание... — Хуже всего тут, — заговорила опять мама и голос ее задрожал, — хуже всего, что ты обманываешь. Ведь ты прекрасно знаешь, что я не накажу тебя, если ты сознаешься в том, что сделала. А ты обманываешь, да еще сваливаешь вину на других. Хуже этого уж и придумать ничего нельзя. Я никогда бы не подумала, что ты можешь так сделать. И мне очень грустно. И мама заплакала. — Мамочка, прости, я больше не буду... Стандартная фраза, которую столько раз повторяет каждый ребенок и так часто немедленно же забывает. Но сейчас в голосе девочки звучала безусловная искренность. — Что не будешь? — спросила Евгения Викторовна. — Обманывать... и вот так говорить. Евгения Викторовна подняла за подбородок заплаканное личико и заглянула в глаза дочурки. — Кто же сломал коробочку? — Я... — Крупные слезы, покатившиеся из глаз Сони заслонили весь мир и она не видела, что у мамы слезы совершенно высохли. Нет, не высохли, ресницы были еще мокрые, но серые глаза ее уже сияли счастьем. — Вот так и надо было сразу сказать. Ведь ты же понимаешь, что я всегда узнаю, если ты говоришь неправду. (В сознании Сони это воспринималось так, что мама все знает и от нее ничего не скроешь.) Никогда нельзя обманывать. Разве тебе было бы приятно, если бы я побранила Варю за то, что сделала ты? — Не-ет! — Ну, хорошо. Теперь перестань плакать, поцелуй меня и так договоримся, что ты всегда будешь говорить правду. К сумеркам все было забыто. Евгения Викторовна сидела за работой и тихонько напевала несильным, мягким голоском: В хижину бедную, Богом хранимую, Скоро ль опять возвращусь. Скоро ли мать расцелую родимую, С добрым отцом обоймусь... ...Сколько, ко всякому горю привычная Мать моя слез пролила! Если б отсюда она, горемычная, Речь мою слышать могла. Я б закричала, пускай не печалится, Жизнь для меня не страшна. Милая матушка, дочь твоя счастлива, Крепко любима она. Евгения Викторовна стеснялась петь при посторонних и при муже, но за работой, наедине (дети не считались), пела охотно. Некоторые вещи из своего репертуара она любила за красивую мелодию, другие за легкость исполнения, но «Хижину бедную» запевала только тогда, когда была в хорошем настроении. Последние строки, которые она повторяла два раза, звучали как выражение ее собственных чувств. Соня сидела в уголке со своими делами и внимательно посматривала на мать. Наконец, встала и, подойдя к Евгении Викторовне, облокотилась на ее колени. — Мама, ты ведь меня простила? — Простила, — прервав пение, ответила та. — Совсем, совсем простила? — Ну, конечно, совсем. В чем дело, лисанька? — Расскажи стихи! — Какие? — Ну, всякие... и про дядюшку Якова, и про Ермила, и про этого, которого мальчик обманул. — Про Бэду? — Да про него. Соня пододвинула стул вплотную к маминому и приготовилась слушать. Евгения Викторовна заговорила: Был вечер. В одежде, измятой ветрами, Пустынной тропою шел Бэда слепой. На мальчика он опирался рукой По камням ступая босыми ногами. И было все глухо и дико кругом; Одни только сосны росли вековые, Одни только скалы торчали седые Косматым и влажным покрытые мхом. Но мальчик устал: ягод свежих отведать Иль просто слепца он хотел обмануть... — Старик, — он сказал, — я пойду отдохнуть, А ты, если хочешь, начни проповедать. С вершин увидали тебя пастухи, Какие-то старцы стоят у дороги. Вот жены с детьми... Говори им о Боге, О Сыне распятом за наши грехи. И старца лицо просияло мгновенно, Как ключ, пробивающий каменный слой, Из уст его бледных живою волной Высокая речь потекла вдохновенно. Без веры таких не бывает речей, Казалось, слепцу в славе небо являлось. Дрожащая к небу рука поднималась И слезы текли из потухших очей. Но вот уж померкла заря золотая И месяца луч бледный в горы проник. В ущелье повеяла сырость ночная; И вот, проповедал, слышит старик. Зовет его мальчик, смеясь и толкая: — Довольно, пойдем, никого уже нет! Замолк грустно старец, главой поникая. И только замолк, как от края до края — Аминь! — ему грянули камни в ответ. — Мама, камни его пожалели? — спросила Соня. — Мне этого старичка жалко. А мальчик плохой, зачем он его обманул? — Да видишь, как получается, мальчик даже и не подумал, что выйдет. Он только хотел поесть ягод, а старик ему поверил, а потом огорчился: он думал, что люди здесь правда были и ушли, не захотели его слушать. Вот как плохо обманывать! — Соня спрятала личико в шаль мамы. ЛЕНОЧКА 1913Леночке полтора года. Как все маленькие Самуиловы, кроме Кости, она нежненькая, крепенькая, как молодой груздок, со светлыми волосиками и темно-голубыми глазками. С возрастом глаза детей постепенно бледнеют, а у каждого нового ребенка снова поражают своей глубиной, безмятежной синевой. У Леночкиных глаз пока нет соперников, ими любуются все, от бабушки до Миши, и она внимательно осматривает ими свой мир, состоящий из нескольких комнат и кусочка занесенной снегом площади перед домом, и каждый раз находит в нем что-то новое. По установившемуся порядку, Еничка два раза в год, к Рождеству и к Пасхе, посылает матери деньги, и та, иногда добавляя что-нибудь от себя, присылает посылки с подарками для детей и с разными вещами, которых нельзя достать в селе. В последней рождественской посылке было вязаное из мягкой шерсти детское платьице, синее с красной отделкой, и красные фланелевые ботиночки, и малютка, одетая в них, сама кажется пушистой елочной игрушкой. Только игрушка эта отличается неутомимой подвижностью и бегает по всем комнатам нарочно стараясь погромче топать настоящими подошвами ботиночек, которые и сами-то получили название топыньки. Чаще всего она играет в зале или столовой, но стоит кому-нибудь загреметь умывальником, как она выбегает в прихожую и останавливается около умывающегося, ожидая, чтобы на нее брызнули водой. Дождавшись этого, девочка с радостным смехом бежит к драпировке из сурового полотна, отделяющей столовую от папиной спальни, вытирается ею и снова торопится к умывальнику. Леночка — мамина дочка, это всеми признано и никого не обижает. Она одна спит с мамой в ее спальне, а все остальные — с папой. Дети еще не помнят, что на папино попечение передавался, один за другим, каждый ребенок, когда мама ожидала следующего. Наоборот, еще недавно Сонина кроватка опять стояла в маминой комнате, а детям, то одному, то другому, по очереди, разрешалось иногда спать вместе с мамой, что считалось большим счастьем. Но потом вдруг произошло переселение, на этот раз в такой форме, что на него нельзя было не обратить внимания. Папа решил, что неудобно иметь три детских кроватки в разных углах комнаты, как сделали было сначала: дети разметывались, иногда пугались во сне, чтобы следить за всеми ими, нужно было не спать самому, переходя от од-ного ребенка к другому. Поэтому он решил устроить одну общую постель. Наглухо закрыли дверь в прихожую, к папиной кровати вплотную приставили другую, а еще дальше третью, детскую. На ней до сих пор спала Соня, уже, как большая, без сетки, хотя и случалось не раз, что, сладко потянувшись, она, вместе с одеялом, оказывалась на полу. На вновь изобретенной широкой кровати, похожей на нары, предназначенной для всего выводка С-вых эта опасность почти отсутствовала, лежать на кроватях поперек было гораздо просторнее, чем вдоль; маленькая кро-' вать в ногах давала возможность и папе, спавшему с краю, вытянуться во весь рост, а ночью можно было только протянуть руку, обследовать, все ли в порядке в его владениях. Да и дети были спокойнее, чувствуя около себя сильную защиту. Рядом с папой спал маленький Миша, дальше — Костя, а еще дальше, у самой стены, Соня. Конечно, она уже понимала, что ни волки, ни разбойники не приходят по ночам за детьми (кстати, кровать стояла вплотную к стене и волку негде было пролезть), но, все-таки, гордилась своей храбростью и тем, что помогает папе, охраняя своего соседа Костю. Укладываясь дети долго возились, пищали, спорили. Как-то все получалось, что, несмотря на широкую постель, одному не хватает места для головы, а другому для ног, что одеяла, рассчитанные на более крупных людей, коротки, а подушки положены неудобно. Наконец, все размещались и успокаивались, и тогда раздавался чей-нибудь голос: — Папа, расскажи сказку! Папа не умел рассказывать сказок про Золушку, про разбойников и Ивана Долгого, про медведя на липовой ноге и других, которые рассказывала мама и няньки; не умел даже, подобно дяде Мише, создавать фантастические путаницы из Руслана и Людмилы, Освобожденного Иерусалима, Конька Горбунка и всего, что придет на ум. Зато его сказки ближе к жизни, его можно было попросить рассказать о чем угодно, и он с одинаковой готовностью рассказывал про собаку, жеребенка, самовар или любимую сказку про клопа, блоху и таракана, удивительные приключения которых кончались гибелью этих малосимпатичных героев от руки Немезиды в лице Мамы. Но иногда папа не принимал заказов, а сам выбирал себе тему. — Сегодня я расскажу новую сказку, — говорил он, — она называется: Как Костя подрался с Мишей. Снова поднимался взволнованный писк, заинтересованные лица пытались спорить, но одновременно, сознавая бесполезность спора, навастривали уши. Было интересно и немного жутко (для самолюбия, конечно), слушать эту сказку, в которой задевалась и не указанная в заглавии Соня, и иногда целая вереница их друзей и врагов из двуногого и четвероногого миров. Дети смеялись, горячо протестовали, когда преувеличение недавних событий становилось уже слишком фантастическим и, в то же время, где-то в глубине их умишек откладывалась мысль, что в будущем лучше не подавать повода для таких сказок. Добрые намерения, часто разлетавшиеся в прах при новом столкновении с жестокой действительностью! К концу сказки дети все больше затихали, дыхание делалось ровнее, глубже и они засыпали, иногда не дождавшись развязки. Проснувшись ночью, отец Сергий видел двоившиеся со сна у него в глазах, руки, ноги и головы в самых невероятных сочетаниях, как на поле битвы; рука, а то и нога одного лежала на шее другого; тот свернулся клубочком от холода, лежа поверх сбитого одеяла; тот повернулся поперек постели; один раз даже кто-то ухитрился устроиться так, что голова лежала внизу, а ноги на подушке. Сходство с полем битвы усиливалось тем, что все эти тела не проявляли никаких признаков жизни, когда отец водворял среди них порядок. А однажды, уже зимой (это была первая зима Леноч-киной жизни и третья — Мишиной), когда в комнате было прохладно и детей, сверх одеяла пришлось одеть широкой стеганой рясой, Миша исчез. То есть, он не исчез совершенно, он где-то возился и хныкал, но его невозможно было найти. Отец Сергий пошарил под одеялом — нет, сунул руку между одеялом и рясой, — нет, сверх рясы — тоже нет. И лишь тогда, когда зажег спичку, он понял в чем дело: Миша забрался в широкий рукав рясы, как раз подходивший для его тельца, и постепенно спускался в нем до тех пор, пока ноги начали мерзнуть, а самому стало душно. Только тогда он подал голос. Существовавший порядок нарушился только один раз, когда родился и через две недели умер Риня и, в то же время, Соня заболела свинкой. Едва оправившейся Евгении Викторовне пришлось, уединившись в своей маленькой комнатке, к которой не подпускали остальных детей, возиться сразу с двумя больными. Поэтому братья и сестры почти не помнили Ринечку: мальчики его почти не видели, а Соня была поглощена своей болезнью и даже на похороны не могла идти. * * * Она пела, а сама ломала руки и плакала. Много тут было песен, но еще больше слез. Андерсен. Мать. Видех младенца умирающа, и жизнь свою оплаках. Чин погребения священников. Эта зима была тяжела для семьи. Ближе к весне заболели корью мальчики, а через несколько дней, когда они оба начали немного оправляться, свалилась и Леночка. Корь не считалась серьезной болезнью. Народный опыт говорил, что каждый ребенок должен переболеть ею, всего лучше, если в возрасте от одного до пяти лет, и что при этом важен только хороший уход. Матушка, которая когда-то выходила Соню и теперь почти уже выходила двоих сыновей, могла считаться опытной в этом отношении; поэтому болезнь Леночки не вызвала особого беспокойства и сначала никто не обратил внимания на то, что она протекала не совсем так, как у остальных детей. Только на четвертый или пятый день заметили, что температура не спадает, что девочка тяжела дышит и жалуется на боль в груди и боках. Рано утром послали за пятнадцать верст за фельдшером. Но фельдшер, Степан Ефимович, славился не только своей опытностью, привлекавшей к нему больных даже из тех сел, где имелся свой фельдшерский пункт. Почти в такой же мере он был известен пунктуальной медлительностью, с которой составлял лекарства и мыл руки после каждого больного. Он мог выехать лишь окончив длинный дневной прием, приехал поздно вечером и только подтвердил диагноз, ясный в это время уже и не специалисту: крупозное воспаление легких в тяжелой форме. Болезнь прогрессировала быстро. Если мальчиков старались не оставлять одних просто для того, чтобы во время подать пить или выполнить случайное желание больного ребенка, то теперь скоро стало ясно, что от постели девочки нельзя отходить ни на шаг, что каждую минуту может потребоваться срочная помощь. А чем помочь? Компрессами, той микстурой, которую больше для очистки совести прописал Степан Ефимович, сам, по-видимому, не надеявшийся на благоприятный исход болезни? Родителям казалось, что они помогут одним своим присутствием. Не смыкая глаз, чередовались они у кроватки Леночки. И вот теперь, вечером шестого дня болезни, когда остальные дети спокойно спали, Евгения Викторовна сидела около нее и тихим, еще ослабевшим от переутомления голосом, напевала: Улетел орел домой, Солнце скрылось за горой, Ветер после трех ночей Мчится к матери своей... Девочка металась на своей маленькой кроватке, в комнатке с затемненными, не открытыми даже на ночь, окнами. Глазки у нее были закрыты, дыхание хриплое, тяжелое. Когда мать запела, она ненадолго присмирела, потом снова беспокойно задвигала головкой то в одну, то в другую сторону... — Мама, не эту, про козлика! Евгения Викторовна перевернула обратной стороной горячую подушку и запела наивную песенку про серенького козлика, которого очень любила бабушка. Леночка затихла, как будто забылась, но песня все звучала, чтобы молчание не разбудило ребенка. Дверь тихонько скрипнула. Вошел отец Сергий. — Ну что? Как? — Все так же. Только что забылась. Нет, опять мечется. Отец Сергий положил на горячий лобик дочурки прохладную, не успевшую согреться руку. — Леночка, ты меня слышишь? Леночка с трудом открыла воспаленные синие глаза, казавшиеся громадными на ее исхудалом личике. — Папа! — прошептала она и улыбнулась, но улыбка вышла такой жалкой, что по щекам матери покатились давно сдерживаемые слезы, а отец крепко, так, что обозначились скулы, сжал зубы и отвернулся. — Ты бы прилегла, Еничка, а я посижу, — сказал он через некоторое время, глядя на осунувшееся, побледневшее лицо жены, окруженное высоким валиком растрепавшихся темно-русых волос. — Измучилась ты! Она отрицательно покачала головой. — Нет, я все равно не засну. Ложись лучше ты, ты тоже измотался за эти дни, а ночью спать едва ли придется, ей всегда хуже ночью. Она не добавила, что нужно ждать кризиса, они и так все время думали об этом. Но отец Сергий, действительно, измотался: шел великий пост, деля с женой ночные дежурства около больных детей, он не мог отдохнуть после напряжения первой недели, а сегодня были похороны, пришлось провожать покойника по проваливающейся весенней дороге с самого конца села и потом сразу же идти причащать тяжело больного. Поэтому, несмотря на беспокойство, отец Сергий заснул тяжелым сном, едва голова его коснулась подушки. Еничка тоже задремала склонив голову на спинку кроватки дочери. Очнувшись через некоторое время, она только взглянула на ребенка и тихонько прошла в спальню мужа. — Сережа, вставай, плохо, — вполголоса, чтобы не разбудить детей, сказала она. Леночка лежала разметавшись. Прерывистое дыхание со свистом вылетело из тяжело поднимавшейся грудки, жар еще усилился, язык был обложен. Время от времени девочка соскабливала исхудавшими пальчиками, видимо, беспокоивший ее белый налет и, не открывая глаз протягивала матери. Постепенно эти движения становились реже, дыхание медленнее. Склонившись над кроваткой, Евгения Викторовна тихонько позвала: — Леночка! Помутившиеся глазки на мгновение открылись, потрескавшиеся губки чуть слышно прошептали: Мама! Дыхание становилось реже. — Леночка, дочка! Длинные, крепко сжатые ресницы чуть-чуть дрогнули. Вздохи сделались еще реже, и наконец, — прекратились совсем. Маленький гробик, стоящий в зале, уже обит белым коленкором. На углах коленкор аккуратно подогнут и прибит мелкими гвоздиками: это работали ловкие руки отца. Мать украшает верхнюю часть гробика, — ребро, на которое будет накладываться крышка — рюшкой. Это длинная, вырезанная по обоим сторонам зубчиками, ленточка из коленкора. На равных расстояниях она закладывается складочками и прибивается гвоздиками, но молоток в материнских руках ударяет криво, гвоздики гнутся и плохо идут в дерево, а зубчики рюшки неровные: их вырезают неопытные руки сестренки. На белой крышке гроба аккуратно прибит восьмиконечный крест из розовой ленты, под коленкор, посланный на дно гробика набросана душистая богородицкая травка, ею же набита и маленькая подушечка. На подушечку кругом воскового личика маленькой покойницы, Евгения Викторовна укладывает лучшие цветы из своего свадебного букета, — белые розы, сирень, ландыши, жасмин. Соня с удовлетворением отмечает, что, хотя у Ринечки подушечка была из голубого атласа, гробик Леночки выглядит не хуже, пожалуй, еще наряднее. Детей не принято хоронить с выносом, но неужели отец не проводит дочку? Он провожает маленький гробик в облачении, под торжественный и печальный, хватающий за душу, колокольный звон. Соня несет маленькую иконочку Божией Матери, лежавшую в гробике, ее подружка Анюта несет крышку. Но, вполне проникнувшись сознанием важности своих обязанностей, Соня, все-таки, замечает, что мама не рыдает, бросаясь на шею то одной, то другой из присутствующих женщин, как рыдала недавно жена учителя, Марья Григорьевна, когда у нее умерла Ниночка. Мама плачет тихо и сдержанно, но ее делается так ужасно жалко. Ночью Соня проснулась уже в третий или четвертый раз и села на диване, на котором спала с тех пор, как заболели мальчики, — села с твердым намерением не засыпать больше, чтобы преодолеть мучивший ее кошмар. Несмотря на то, что, просыпаясь, она старалась думать о самых приятных и интересных вещах (так ей в подобных случаях советовали мама и бабушка), ей снова и снова снился все тот же страшный сон. Ей снилось, что Леночку зарыли живую, и что она задыхается и плачет в своем гробике. Соня решительно подтянулась в уголок, прижалась спиной к спинке дивана, чтобы не было страшно, и приготовилась думать о том, как установится настоящая, теплая весна, и как они поедут в Самару к бабушке. Но сломанная диванная пружина предательски загремела, спинка скрипнула, и в прихожей послышались тихие шаги мамы. — Ты не спишь, дочка? — Нет, я видела страшный сон. Мама присела на диван рядом с Соней, и та заметила, что она совсем одета, словно и не ложилась, хотя в спальне было темно. Инстинкт подсказал девочке, что сна рассказывать не следует, а нужно только покрепче прижаться к маме, что мама и сама рада тому, что она проснулась. И странно: мама, тихонько поглаживая ее волосы, тоже начала говорить о том, что скоро установится весна и они поедут к бабушке. Может быть ей тоже приснился страшный сон. Постепенно мысли Сони стали путаться и она уснула крепко и спокойно, но мама еще долго сидела около нее, гладила ее волосы и думала. В этот год Соню в первый раз брали к пасхальной заутрене. Соня с нетерпением ждала этого дня и стояла у заутрени в каком-то необыкновенном, восторженном состоянии. Все ее поражало и восхищало: и необычная ночная служба, и яркое освещение, и радостные напевы, в которых так часто повторялись слова: Христос Воскресе! — пока единственно, что она понимала из этой службы. Радовало и новое пышное платье, и сознание того, что она большая, ей уже целых семь с половиной лет. Словом, вернувшись домой, она не слышала под собой ног от восторга и, несмотря на легкую усталость, была так возбуждена, что нечего было и думать уложить ее спать. Она присела на мамин стул у стола, а мама порылась в левом ящике буфета, который она последние дни держала на ключе и, подойдя к Соне со словами: — Ну давай еще раз похристосуемся, — подала ей маленькое, точно голубиное, деревянное яичко с тонким рисунком по красному фону. Внутри яичка лежала брошка — летящая бронзовая ласточка с грушевидной подвеской из аметиста в клювике. — А это мальчикам, — показала мама, когда Соня вдоволь налюбовалась своим подарком. Яйца, предназначенные для мальчиков, были очень крупные, с одинаковым рисунком, только немного различались цветом. Но, несмотря на свою величину, они не прикрывались, потому что в них лежали маленькие автомобильчики. Это была совершенно новая, никогда невиданная игрушка и Соня, пожалуй, позавидовала бы ей, если бы сама не получила такой великолепный подарок. А мама опять рылась в картонной коробке от подарков. — Бабушка еще не получила моего письма, когда посылала посылку, — сказала она странным голосом, — вот посмотри. В руке Сони очутилось гладкое красное яичко, величиной с куриное и в нем пушистый желтенький цыпленок, совсем, как настоящий. При взгляде на него, восторженное настроение Сони вдруг исчезло. Сразу были забыты и пасхальная заутреня, и новое платье, и брошка, и то, что она большая. Держа в руках маленький пушистый комочек, она горько заплакала, вспоминая светловолосую девочку, которая никогда не будет играть им. Лицо Евгении Викторовны болезненно дрогнуло. — Сонечка, деточка, не плачь, сегодня нельзя плакать, знаешь, какой сегодня день, — заговорила она, взволнованно гладя головку дочери. — Пасха, сегодня Христос воскрес, сегодня можно только радоваться, а не плакать. Успокойся, деточка! Тогда и Леночка, глядя на нас оттуда, будет радоваться, ты знаешь, ей там хорошо, много луч* ше, чем здесь, — Евгения Викторовна остановилась и с трудом глотнула воздух, — а нам, конечно, жалко, что мы ее больше не увидим, но, все таки, нужно сдерживаться, особенно в такой день! МАМА МОЛИТСЯМама стоит на коленях около кровати и молится. Комната маленькая, изголовье кровати подходит почти в самый угол, где иконы. Перпендикулярно ей, подушки с подушками, установлена Сонина кровать, а на середину комнаты, поближе к матери, почти всегда выдвигается маленькая детская кроватка. Маме негде делать настоящие земные поклоны, как в церкви; кланяясь она опускает голову на кровать и иногда подолгу замирает так, и что-то тихо шепчет. А иногда наоборот, поднимает голову, даже немного закидывает ее назад, — так ей, должно быть, лучше видно иконы, — и глаза у нее делаются большие-большие, и она не просто шепчет, а словно разговаривает с кем-то, что-то рассказывает, просит... А потом крестится широким крестом, крепко прижимая пальцы ко лбу и груди, и опять кланяется до кровати. Когда Соня была маленькой и мама брала ее спать на свою постель, ей всегда в это время хотелось сесть около мамы и поплотнее прижаться к ней. Ей казалось, что никогда около мамы не бывает так хорошо, как в эти моменты. Мама обнимала ее левой рукой, а правой продолжала креститься. Кланяться с Соней неудобно, но она все равно кланяется, только не замирает, наклонившись головой до кровати... Вот она высоко откидывает голову, но ничего не шепчет и глаза закрыты, но какое у нее лицо! Соня не знает слов: умиление, благоговение, а если бы знала, наверное, именно они и подошли бы сейчас. Еще совсем недавно Соня попробовала молиться так же, с закрытыми глазами, только у нее ничего не получилось. А потом ей пришло в голову, что мама просто дремлет; так почему же у нее такое лицо? Когда Соня спросила ее, мама улыбнулась и ответила, что она не дремлет, а с закрытыми глазами лучше чувствует Бога. Как это, должно быть, хорошо, так Его чувствовать! Сегодня мама реже стоит с закрытыми глазами, зато больше разговаривает и просит и чаще лежит лицом на кровати. Соня знает, почему это. Мама молится о папе. Папа болен. У него начинается та самая болезнь, от которой умерла его мама, когда он был маленький, чуть побольше, чем теперь Соня. Врачи велят ему пить кумыс, и он скоро поедет куда-то далеко, в какое-то место, которое так трудно называется... Бар-ба-шина поляна... Вот! Мама шьет ему новое белье, а Соня красной бумагой по канве вышивает букву С на полотенцах и простынях. Ее немного смущает, что буквы получаются такие большие, гораздо больше, чем на узоре и, кажется, немного кривые. Но папа и мама говорят, что это ничего, не очень заметно. Мама молится, а папа сидит у стола и перелистывает тетрадь, которая называется «Записки сумасшедшего». Там у него записаны интересные вещи, он иногда читает их вслух. Там записано про мальчика, который в первый раз пришел исповедываться. Папа спросил его: «Может быть, ты маму не слушался?». А он отвечает: «Весь день сусаюсь». Сейчас отцу Сергию не до старых записей. Он берет лист бумаги и начинает писать письмо. Письмо жене. Он благодарит ее за то счастье, которое она принесла ему; просит не отчаиваться в случае его смерти, воспитать детей добрыми, честными и верующими... Я знаю, что это сумеешь! И еще несколько слов горячих, ласковых... Небольшая записочка, но сколько в ней любви, сколько доверия к той, которая сейчас там, за стеной молится о нем. Он положит записку в дневник. Если не удастся победить болезнь и он умрет (иногда это случается очень быстро), жена найдет ее... Евгения Викторовна умерла на двенадцать лет раньше мужа, записка так и осталась лежать в дневнике. После смерти отца Сергия ее прочитали их дети. В тот раз все окончилось благополучно, не пришлось даже ехать в Барбашину поляну, где тогда еще росла целебная степная трава и стояла кумысолечебница. Оказалось, что кумыс можно достать проще, его изготовлял один татарин в Брыковке, за 15 верст от Острой Луки. А местный кумыс ничуть не хуже, чем в лечебнице, они уже испытали это несколько лет назад. Пришлось только нанять девчонку-подростка, чтобы она через день ездила за ним. А потом Евгения Викторовна научилась делать кефир, настоящий, целебный, заменяющий кумыс, такой же крепкий и пенистый, могущий выбить из бутылки плотно забитую и затянутую проволокой пробку. Отец Сергий, да и все остальные, пили его и в этом году, и в следующем. От начинающегося туберкулеза, которым грозил ему известный врач, не осталось и помина. ДЕТИ— Посмотрите, воробышек! Это птенчик, он из гнезда выпал. Воробышек сидел, нахохлившись, в уголке около завалинки. Казалось он сильно озяб или испуган своим приключением. Костя протянул было руку, чтобы взять птенчика, но Соня отстранила его. — Подожди, ты не умеешь! Осторожно, двумя сложенными в виде лодочек, ладошками, она взяла воробьенка и понесла домой. Братишки поспешили за ней, крича в комнату: — Мама, воробышек из гнезда вывалился! Он теперь у нас будет жить, мама, да? А как мы его назовем? Птенчика посадили среди пола в зале, насыпали ему крошек, пшена, поставили в блюдце воды и расселись кругом на корточках, с интересом наблюдая за каждым его движением. Взволнованные неожиданным происшествием, возбужденно переговаривающиеся, дети сами были похожи на стайку воробьев. Птенчик, вероятно, тоже заметил это сходство; он перестал бояться, расправил крылышки, боком подскакал к самой большой крошке, клюнул ее и весело чирикнул. Нужно так назвать его, чтобы было понятно, как он кричит, — волновалась Соня, — он чирикает, как же его назвать? Чириканька... Чиринька. Как то неудобно... языку трудно... — Назовите его Чирышек, — с серьезным видом предложил отец. — Правда! Назовем Чирышек! Имя всем понравилось, но Евгения Викторовна разочаровала детей. — Уж ты выдумаешь, Сережа, — с легким неудовольствием сказала она. — Дети, ведь чирышек это такая болячка, разве можно птенчика называть болячкой! Нельзя... а какое хорошее имя, — с сожалением отозвалась Соня, а Миша пропустивший мимо ушей мамино замечание, продолжал прыгать и кричать: — Чирышек, чирышек!.. Именно Миша, маленький, подвижной, с круглой как шар головенкой и с круглой невинной мордочкой, больше всех и походил на воробья. Прокофий Садчиков, муж Маши, называл его Кочеток (петушок). Мальчик почти все время прыгал и очень любил плясать под музыку. Конечно, это не была настоящая пляска; просто он делал в такт музыке различные движения руками, головой и, конечно, ногами, ловко приспосабливаясь к любому темпу. Отец Сергий, задумчиво наигрывавший на скрипке или фисгармонии что-нибудь для себя, заметив посреди комнаты маленькую, подвижную фигурку, начинал быстро менять одну мелодию за другой, но не мог сбить плясуна. Однажды, проиграв довольно долго бойкую мазурку, отец Сергий начал брать одну за другой длинные, тягучие ноты, возможные только на фисгармонии, но Миша и тут нашелся: начал плавно изгибаться то в одну, то в другую сторону, наклоняясь чуть не до земли. В другой раз, в Самаре, Евгения Викторовна сидела с детьми в Струковском саду. Вдали играла музыка. Вдруг Евгения Викторовна заметила, что коротенькие, не достающие до пола ножки сынишки подергиваются. — Что ты делаешь, Миша? — спросила она. — Я никак не могу удержаться, — беспомощно ответил малыш. Было у Миши и другое прозвище. Даша, кухарка Юлии Гурьевны, называла его шептунчиком. — Придет ко мне на кухню, — вспоминала она, — и начнет что-то быстро, быстро рассказывать, а голосок такой тихенький, я ничего не разбираю. — Мишенька, — скажу, — говори погромче, я не слышу. А он еще тише зашепчет. Таким он был тогда: с круглой, наивной рожицей, тихим голосом (сохранившимся и у взрослого), живой и упругий, как мячик. Евгения Викторовна замечала, что самым большим наказанием для мальчика было сидеть на одном месте. Наоборот, слабенького, малоподвижного Костю это ничуть не смущало. Посаженный на стул в наказанье, он мог сидеть без конца; случалось и он, и Евгения Викторовна забывали, что он наказан. Поэтому, унимая расшалившихся детей, Евгения Викторовна пугала Мишу тем, что посадит его на стул, а Косте грозила: Похлопаю. Она никогда не говорила побью и, действительно, не била, а только хлопала; воздействие было чисто психическое. Такой же психической угрозой являлся ее старый, когда-то переплетенный бархотками, а теперь просто дырявый, пояс, висевший в столовой около буфета; мальчики, где-то поймав страшное слово, называли его ухвоска (двухвостка) и, провинившись, опасливо поглядывали на него. Но ухвоска никогда не пыталась перейти к действию и спокойно пылилась в углу, как молчаливая, но грозная эмблема правосудия. В раннем возрасте дети, кажется, вообще ничего серьезно не боялись, даже темноты. Когда родители замечали у них признаки этого страха, они затевали какую-нибудь интересную игру в темной комнате и страх исчезал незаметно. Самой любимой зимней игрой были прятки. В игру вовлекались и няньки, и не успевшие разойтись по домам приятели, и, разумеется, интереснее всего было забраться под кровать в самой темной спальне или за шубы в прихожей. В азарте игры о страхе некогда было вспоминать. Не боялись дети и грозы, до одного жаркого летнего дня. Когда разыгралась гроза, взрослых не было дома, но это и раньше не раз случалось. Хуже оказалось то, что с детьми осталась 13-14-летняя нянька Ариша, которая, как выяснилось, сама панически боялась грозы. С первым ударом грома она забрала своих подопечных, забилась с ними на кровать в темном углу и загородилась подушками. Но подушки не могли закрыть всех, а гроза, действительно-, была редкой силы. Яркие молнии в темном углу, вероятно, казались еще ослепительнее, а гром, ударявший одновременно с молнией, раскатывался над самой крышей с таким треском, словно вся крыша разлеталась на мелкие щепочки. Но страшнее и молнии, и грома, были вскрики Ариши. С бледным, искаженным лицом и расширившимися от ужа— * са глазами, она при всяком новом ударе дико вскрикивала: — А! Господи, Иисусе Христе! — и порывисто крестилась. К тому, что во время грозы все женщины и первая их мама, крестились, дети привыкли чуть не с рождения; в этом не было ничего страшного. Наоборот, это успокаивало. И «Господи, Иисусе Христе» тоже многие произносили, крестясь, но произносили спокойно, словно читали молитву перед обедом. Аришины же выкрики были так ужасны, что, если бы страх не парализовал рассудок детей, они, возможно, предпочли бы убежать от этих криков во двор, под грозу и ливень. С тех пор они и стали бояться грозы. Первое время боялись только свидетели Аришиных безумств, Соня и Костя. Миша просидел грозу на кухне, слушая сказки кухарки Тани, и ничуть не испугался, не боялся некоторое время и после. Но постепенно страх брата и сестры заразил его. Одним из главных препятствий в предпринятой родителями борьбе против страха, была, именно эта его заразительность. Сколько раз казалось, что один из детей совсем уже перестал бояться. Но вот снова гроза, двое опять дрожат, плачут и жмутся к маме, и третий тоже присоединяется к ним. Дольше всех боялся грозы Костя. Нервный и впечатлительный, он дошел до того, что, проснувшись утром, прежде всего, бежал на крыльцо посмотреть, какая погода, и неизменно возвращался расстроенный. — Мама, на небе маленькое облачко, наверное, будет гроза, — говорил он. Или: — Мама, небо ясно-ясное, ни одного облачка, наверное, гроза будет. Брат и сестра, к этому времени начавшие уже гораздо спокойнее относиться к буйству природы, поднимали его на смех, но он еще долго не мог побороть в себе этого страха. Тем более, что лето было грозовое, и его предсказания часто сбывались. Избавиться от боязни грозы детям удалось только благодаря планомерной, систематической и упорной борьбе, проведенной родителями. Больше всего занималась ею Евгения Викторовна. Иногда она начинала с доказательств того, что гроза не столько страшна, сколько красива. Она обращала внимание детей на разнообразную форму надвигающихся грозовых туч; на то, как одни из них вдруг все освещались, точно от моментально включенной лампочки, скрытой где-то за горизонтом; как другие вдруг прорезывались ярким зигзагом молнии; как далекий гром то глухо погромыхивал, то вдруг раскатывался с треском, словно где-то ломалось и рушилось что-то большое. Попутно учила узнавать расстояние до грозовой тучи, засекая промежуток времени между молнией и громом. Это очень помогло, далекой грозы дети перестали бояться. Затем заводился разговор о том, что тетя Саня и бабушка Ольга Гурьевна совсем не боятся грозы, а даже любят ее. Попутно отец Сергий давал справку о ком-то из своих родственниц, которая во время грозы уходила в мезонин и открывала все окна, чтобы лучше видеть и слышать. Кстати, декламировалось стихотворение: «Люблю грозу в начале мая», а если слушатели проявляли хоть малейшее внимание, то и ряд других, к грозе никакого отношения не имевших. Если напряжение усиливалось, то и меры принимались более радикальные. Появлялась на свет интересная книга, которую мама мастерски умела читать. Частенько в это время прочитывался юмористический рассказ Марка Твена «М-с Мак-Вильяме и молния». Иногда вместо книги рассказывались сказки или что-нибудь о прошлом. В эти рассказы включался и папа и, кажется, в такое время дети в первый раз услышали знаменитую историю о протухших мозгах. Это случилось, когда папа учился в семинарии. Преподаватель естественной истории П-в задумал оборудовать зоологический и анатомический кабинет. Собрал препараты и скелеты разных животных; раздобыл скелет человека, в первое же время завоевавший такую популярность, что его в разных позах и с разных пунктов увековечили все семинарские художники и фотографы; наконец, выписал откуда-то, чуть ли не из Петербурга, человеческий мозг, или мозги, как предпочитало говорить большинство. А о мозгах заговорили все, начиная с преподавательских жен и кончая швейцаром и истопником. Большое значение придавал им и сам преподаватель, своим отношением, разумеется, и внушивший остальным этот захватывающий интерес. А мозги все не приходили. Начались Рождественские каникулы, все, кто мог, разъехались по родным и знакомым, уехал и П-в. И вот тут-то, как на грех, мозги и прибыли, тщательно упакованные в маленький, аккуратный ящичек. Ящичек внимательно осмотрели и, не распечатывая, поставили на стол в зоологический кабинет. Несколько дней все шло благополучно, а потом истопник и уборщица начали замечать в комнате запах. Сначала он был чуть заметен, но с каждым днем все усиливался и усиливался. Ясное дело — мозги начали протухать. Слух о происшедшей неприятности быстро распространился. Проще всего было бы вскрыть ящик или выбросить испортившийся препарат, не вскрывая. Но без хозяина никто на это не решался. Может быть он, если не опоздает, сумеет найти какой-то способ прекратить разложение; в спирт, там, опустит, или еще что. А запах становился все сильнее. Из комнаты он проник в коридор; все проходящие мимо слышали его и сначала только крутили носами, а потом стали и зажимать их. Просто невозможно ходить мимо кабинета. Наконец, явился и виновник происшествия. Не успел он войти в семинарские двери, как на него набросились со всех сторон. — Наконец-то! Уберите поскорее свои мозги, сил нет дышать, они совсем протухли! — Как? Что? — виновник происшествия долго не мог понять, в чем дело, а поняв, бессильно опустился на стоявший в швейцарской стул и принялся хохотать. — Так протухли? — немного успокоившись, спросил он. — Сильно пахнут? Вы слышали? И вы? — Конечно, слышали. Пойдемте! По коридору пройти невозможно. П-в снова расхохотался. — Да ведь мозг-то из папье-маше, — через силу проговорил он. — Из чего? — переспросил Костя. — Из картона, как ваши лошадки, — объяснил папа. Он был сделан из кусочков, чтобы можно было их разбирать и смотреть, как мозг устроен внутри. Раздавшийся после этих слов детский хохот, вероятно, заглушил бы смех П-ва. Во всяком случае, страх перед грозой он на некоторое время заглушил. А отец Сергий добавил: — И что еще интересное, запах сразу исчез. Ни в коридоре, ни в кабинете, нигде и никто его не чувствовал. — Это, кажется, называется массовым самовнушением? — тоже смеясь, спросила Евгения Викторовна. Кажется так. Было и еще одно средство борьбы со страхом. Детей натолкнули на новое удовольствие — бегать босиком по лужам. Отчасти-то они с этим удовольствием были знакомы и раньше, но оказалось, что приятнее всего бегать по ним под дождем. Сначала выбегали только на маленький дождик, потом на более сильный, наконец, не отступали и перед настоящим ливнем. Правда, если начиналась серьезная гроза, детей загоняли домой, а если небольшая, они все равно бегали. Евгения Викторовна тоже требовала, чтобы прежде, чем бежать под дождь, дети переодевались в подлежащую стирке одежду. Ведь возвращались они мокрые до нитки и так забрызганные грязью, что приходилось прямо на крыльце мыть ноги чуть ли не по пояс, а потом переодеваться. Но это никого не смущало. Разве только иногда вмешивалась Наташа. Потому что борьба со страхом грозы, а потом новый вид спорта продолжались несколько лет, и за это время Наташа успела не только родиться, но и достичь того солидного возраста, когда можно вмешиваться в чужие дела. Так вот, Наташа слышала, как мама зимой грозила непослушным: — Не буду за вами ухаживать, если вы простудитесь и заболеете! — и теперь сама с авторитетным видом подавала голос: — Если будете бегать по дождю и заболеете, мама не будет за вами ухаживать-прихаживать! В этой истории есть и еще один заслуживающий внимания момент. Евгения Викторовна, сумевшая блестяще провести нелегкую воспитательную работу и добившись того, что дети не только перестали бояться, но и полюбили грозу, сама всю жизнь не могла отделаться от страха перед ней. Много лет спустя после ее смерти, когда все дети были уже взрослыми, отец Сергий сказал однажды, прислушиваясь к следовавшим один за другим раскатам грома: — А как мама боялась грозы! Очень боялась. Она даже не могла спать, если ночью была гроза. Тут только Соня по-новому переосмыслила некоторые факты. Сколько раз, бывало, просыпаясь во время грозы, она видела зажженную свечу на полочке перед зеркалом и чувствовала, как мама вешает на спинку ее кровати и тщательно просовывает между кроватью и подушкой сложенную в несколько раз большую байковую шаль, детское стеганое одеяльце или еще что-нибудь в этом роде. Утром оказывалось, что подобным образом закрыты все кровати, и у изголовий, и в ногах. Тогда это казалось Соне вполне естественным. Как от дождя открывают зонтик, так от молнии нужно изолировать все близко находящиеся к людям металлические предметы. В книге Фламмариона «Атмосфера», которую и мать и дети любили перечитывать, в главе «Капризы молнии» указываются случаи, когда люди погибали от молнии, ударившей в спинку кровати или другой подобный предмет. Да, тогда Евгения Викторовна сумела обосновать свои заботы по-научному и только сейчас Соня поняла, что эти научные заботы внушались непреодолимым страхом. Но сколько нужно было выдержки, чтобы за все время ни разу не выдать себя детям! Когда мальчикам было лет шесть-восемь, утро у них начиналось с возни, — борьбы, беззлобной драки. И нередко зачинщиком был Костя, хотя он и знал, что Миша всегда догонит его, повалит, хлопнет, — словом, повернет исход борьбы так, как ему захочется. Но у Кости было несколько способов, при помощи которых он мог выйти сухим из воды. Один из них оказывался совершенно непреодолимым для Миши. Выбрав удобный момент, когда брат завязывал ботинки или был отвлечен другим, не менее серьезным делом. Костя хлопал его по плечу и своим неловким, почти ковыляющим шагом спешил в залу, в передний угол. Там он останавливался перед иконами и начинал быстро креститься. Миша отступал; нападать на молящегося даже не запрещалось, а просто было совершенно невозможно. Однажды отец Сергий заметил этот маневр. — Ты что, новый способ защиты нашел? — строго сказал он Косте. — А ты понимаешь, что таким образом превращаешь молитву в игру, даже в шалость? А о чем ты думаешь, когда вот так стоишь и крестишься? О молитве, которую должен читать, или о том, как ловко обманул Мишу? Ты меня понял? — Понял, — ответил Костя. — Я больше не буду. Еще от одной опасности приходилось тщательно охранять детей. Это были плохие слова. Мир, окружавший их, был не так уж невинен, он кишел плохими словами всех видов, от тех, которые были изгнаны только из их обихода, до настоящих нецензурных. Матушка ужаснулась бы, если бы услышала тот жаргон, который раздавался иногда в кухне. У села свои правила приличия: едва терпя в своей среде человека, который черным словом ругается, оно гораздо снисходительнее к некоторым выражениям, граничащим с матом; такие слова употребляли даже девчонки-няньки. Опасность была тем серьезнее, что Евгения Викторовна не могла постоянно ограждать от нее детей, для этого их вообще нужно было не спускать с глаз. Впрочем, возможно, она так и поступила бы, если бы яснее представляла положение. Но и не представляя его, она каким-то образом, по-видимому, еще в самом раннем детстве, сумела внушить детям, что они должны говорить только тем языком, которым говорят их отец и мать. Может быть, тут сказывалось и то, что их городской язык вообще сильно отличался от языка села. По той или иной причине, никогда не было случаев, чтобы дети повторили одно из услышанных на кухне нецензурных слов. Слова были совершенно определенно плохие, но и совершенно непонятные; правильнее всего будет сказать, что дети, слыша, не слышали их. Впрочем, возможно, что сама матушка как-то о них узнала и подобрала более подходящих людей. С некоторого времени эти слова исчезли и на кухне. А с другими приходилось вести длительную и упорную войну. Она начиналась, кажется, еще тогда, когда Соне было года два. К ее няне Маше часто приходила старшая сестра Анюта. Однажды, не поостерегшись, она за что-то назвала Машу дурой. И уже через пару часов, Соня, копаясь в своих игрушках, повторяла: — Папа дура, мама дура, няня дура. — Матушка ее за это в угол поставила, — сокрушенно рассказывала впоследствии уже пожилая Анюта, — а ведь виновата-то была я! Когда начали подрастать мальчики, стало еще труднее. Трое пар ушей услышат гораздо больше, чем одна, да и бегают эти уши на трех парах бойких, неугомонных ног. А тут еще кухарка Таня так смешно кричит на своего сынишку: — Подлая твоя морда! Эти слова пленили слушателей; они долго крепились, но, наконец, отправились к маме с петицией. Просили разрешить им говорить: подловка твоя морда. (Подловка— чердак). Почему-то мама разрешила. Или она уж совсем изнемогла в борьбе с наступающими со всех сторон плохими словами, или же у нее был глубокий расчет на то, что слова, потерявшие заманчивость запретных, быстро надоедят. Если так, то она оказалась права. Очень редко, но все же случалось, что отец Сергий сам говорил плохое слово. Правда, такое слово было всего на несколько микронов неприличнее, хотя бы слово «чиры-шек», но Евгения Викторовна сразу же настораживалась и предостерегающе говорила: — Сережа! — Что «Сережа»! Ничего тут особенного нет. Отец Сергий, конечно, умолкал; он ведь не хотел сердить жену, хотел только чуточку поддразнить ее. Но иногда он не рассчитывал заряда и она все-таки сердилась. Она делала обиженное лицо и демонстративно умолкала. И трогательно было видеть, как он после этого похаживал около нее, заговаривая, всеми мерами старался загладить свою вину. Если вина была серьезна, дело доходило до объяснения в затворенной спальне и конфликт, длившийся два-три часа, разрешался к общему удовольствию. Кажется, ни разу не случалось, чтобы, рассердившись за обедом, Евгения Викторовна и к вечернему чаю вышла с недовольной миной. ВЕЧЕР 1918С утра мела поземка, потом сверху повалил густой снег, а к вечеру разыгрался настоящий буран. Даже в селе крутило так, что трудно было дышать, а дорожки между домами превратились в рыхлые сугробы. Ветер завывал под крышей, рвал ставни, которые стучали и скрипели, едва не срываясь с петель, или вдруг, закрутив сухой снег, с силой швырял его в окна, словно горсть песку. Покрывая вой и свист ветра, над селом неслись редкие, размеренные удары колокола. Теперь всю ночь будут звонить, даже если через несколько часов буран прекратится. Для этого нарочно наряжают несколько мужиков, которые ночуют в церковной сторожке и по очереди, одевшись, как в дальнюю дорогу, дежурят в открытой всем ветрам ограде и звонят подавая сигнал тем, кто, может быть, кружится сейчас без дороги в белой клубящейся мгле. Когда удары колокола раздавались громче обычного, или ветер особенно сильно стучал в окно, кто-нибудь отрывался от своего дела и говорил: «Помоги, Господи, тем, кто в поле! Что там сейчас делается!..» И вдвое уютнее казалась теплая, светлая комната. Мирно горела лампа в зале, на заваленном книгами и бумагами письменном столе отца Сергия, мирно тикали над ним большие старинные часы. С висевшей над столом выпускной семинарской карточки смотрели знакомые лица преподавателей и товарищей отца Сергия. Многих теперь уже нет, другие постарели почти на пятнадцать лет. Белые занавески и тюлевые шторы прикрывали разрисованные морозными узорами окна. В переднем углу слегка поблескивали серебряные ризы икон; ниже их, мягкими полутонами вырисовывались большие красочные олеографии, — Казанская икона Божией Матери и «Моление о чаше». На окнах и на полу около окон стояли цветы: лимоны, лилии, трехлетние пальмочки, — маленький мирок, такой чуждый тому, что творилось за стеной. Трюмо в простенке между западными, выходящими на улицу, окнами, осененное по сторонам высокими фикусами зеркало, отражало полуоткрытые двери в прихожую, голубую голландскую печь, старинные гусли перед ней, потертое красное кресло рядом у стены. Дальше виднелся, поставленный наискось между двумя стенами, диван, примостившаяся в углу за ним драцена, стул со стопой нот и кусочек фисгармонии, занимавшей остаток боковой стены, вплоть до южного окна, подходившего к переднему углу. Портреты родителей отца Сергия Евгения Егоровича и Серафимы Серапионовны на стенах над диваном, и сине-красные фарфоровые фигурки голландца и голландки на узорчатых чугунных полочках под портретами видны в зеркале так же отчетливо, как и в действительности, с трещиной на стекле и мелкими дефектами на рамках. Беспристрастное зеркало отразило даже кусочек отбитой подставки у голландца, — хотя он и стоял так, чтобы изъян был меньше заметен, — и выцарапанное на голубой эмали печки изображение Черного Рыцаря, из-за которого у Кости в свое время было неприятное объяснение с мамой. Зато стоящий перед диваном круглый стол, покрытый такой же, как и диван, старенькой красной скатертью, не позволял заметить, что подушка, лежащая на середине дивана, прикрывает большую дыру с торчащей из нее пружиной. Несколько времени тому назад задумали было заново обить диван и кресла, на этот раз зеленым материалом. Зеленая скатерть, в тон предполагаемой обивки, была уже куплена, но началась война и о ремонте обстановки пришлось забыть. Новая жизнь, не признающая красоты, властно ворвалась в когда-то хорошенькое и аккуратное зальце. Она отразилась даже на полудюжине стульев, стоящих около заставленных цветами окон в переднем углу и уже около пяти лет известных под именем новых. Несмотря на то, что ими пользуются только в исключительных случаях, на них заметны следы этой жизни в виде пятен и царапин. Дверки книжного шкафа не прикрываются — там вечно торчит углом какая-нибудь толстая книга. На украшенных затейливой резьбой полосках фисгармонии громоздятся Сони-ны картонажи, — терема, виллы, римские колесницы, целые поселки, — приложения к детскому журналу, над склеиванием которых Соня проводила иногда целые дни. На подзеркальном столике, в былые дни покрывавшемся красивой вышитой дорожкой и на неширокой дощечке-карнизе под ним размещены хозяйства мальчиков. Там в грозном боевом порядке выстроились войска, вырезанные из старой «Нивы» и наклеенные на картон. Мальчики иногда все дни посвящают битвам, от которых больше всего страдают их штанишки. Расставив бумажные войска в два ряда, один против другого, они становятся на колени сзади своих и ползают вдоль линии фронта, ожесточенно дуя на противника. После того как упадут все воины, наступает перемирие; упавших вверх подставкой убирают, как убитых; тех, которые лежали вверх лицом, — раненых, — расставляют снова и сражение возобновляется, оканчиваясь только тогда, когда все войско одной стороны будет перебито до последнего солдата. Тогда общими силами награждают оставшихся в живых победителей и особенно стойких героев, подрисовывая им медали и ордена; изменников, позволявших убить себя в первую очередь, заключают в тюрьму, под педали, приводившие в действие меха фисгармонии, и можно начинать все сначала. В этот день бумажные солдаты тщетно привлекали внимание своих главнокомандующих: они почти целый день провели на колокольне. Колокольней назывался верхний этаж двойной кровати, устроенной отцом Сергием после того, как его прежнее сооружение из трех кроватей было забраковано. На нижнем этаже спал Костя, мускулы которого до прошлого года были так слабы, что он не мог самостоятельно взобраться даже на печку в кухне, где дети любили играть зимними вечерами. Верхний этаж достался цепкому полазуке — Мише, но он соблазнял всех — и епархиалку Соню, и маленькую Наташу, и значительно окрепшего за последний год Костю. А Костя, уступавший всем своим сверстникам в силе и ловкости, обладал, зато, способностью надолго увлекаться и увлекать других. Например, несколько месяцев тому назад он прочитал «Айвенго», и с тех пор без конца говорил о рыцарях, рисовал рыцарей, играл в рыцарей. Соня еще раньше отдала дань этому увлечению, но она не хотела, чтобы над ней смеялись и увлекалась молча. Только в укромном уголке, одна, фехтовала она с воображаемым противником или проделывала торжественную церемонию клятвы на мече, который заменяла палка от серсо с крестообразной рукояткой. Костя не боялся ни насмешек, ни окриков мамы или товарищей: — ОТСТАНЬ, надоел! Поэтому в доме оказался целый арсенал сделанных из фанеры щитов с более устрашающими, чем искусно сделанными рисунками, — и все окружающие, от трехлетней Наташи, до ее пятнадцатилетней няньки Маши, с большей или меньшей горячностью занялись турнирами и единоборством. Изобретенный Соней меч, благодаря своей длине, годился только для торжественных церемоний, особенно для королевских выходов из «Принца и нищего» — другого увлечения Кости. При турнирах начали употреблять деревянные кинжалы, а то и просто действовать руками. Руки от ударов о щиты краснели, как ошпаренные, но что же делать? Рыцарям тоже нелегко приходилось. Колоколами Костя увлекся еще раньше, чем рыцарством, и тут тоже проявилась особенность его характера. Каждый не прочь был позвонить в повешенные в сарае старое ведро и разбитый чугун; каждый с удовольствием дергал бельевую веревку, во все горло подражая звону, а возможность забраться на Пасху на колокольню, или в обычное время помочь сторожу выбивать часы, возносила любого деревенского мальчишку и большую часть девчонок на верх блаженства. Но все они легко забывали об этих развлечениях, найдя новые. А Костя доводил дело до конца. Понятно, что, как только он получил возможность без посторонней помощи взбираться на верхний этаж, тот перестал быть верхним этажом, и превратился в копию Островской колокольни. С риском раскровенить руки острым сапожным ножом, были вырезаны из фанеры колокола разной величины, разрисованы соответствующими орнаментами и на каждом из них указан вес. На двух больших колоколах (в 107 пудов 10 фунтов и 63 пуда 7 1/2 фунтов) кроме того, значилось: «Отлит на заводе саратовской купчихи Олимпиады Ивановны Медведевой», а ниже, славянской вязью, или вернее, детскими каракулями: «Благове-ствуй, земле, радость велию», а на другом: «Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой!..» Мальчики забрались на колокольню еще до обеда. У Миши было свое преимущество: он так искусно подражал трезвону, что Костя охотно предоставлял ему распоряжаться маленькими колоколами, оставив себе право гудеть самым густым басом, раскачивая большой. Назвонившись досыта и в тысячу первый раз исследовав верх перегородок между комнатами, на четверть или полторы не доходящих до потолка, они решили провести телефон через прихожую из папиной спальни, где стояла их кровать, в мамину. Не раз уже писалось о том, сколько великих изобретений забыто и потеряно для потомства. К числу их относится и способ, при помощи которого новым техникам удалось протянуть под потолком прихожей длинную нитку. Кажется, они привязали ее к пустой катушке и с завидным терпением кидали вверх до тех пор, пока она не перелетела через переборку. Концы ниток с обоих сторон намотали на катушки, прикрепленные к переборкам таким образом, чтобы их можно было крутить. Для работы запаслись карандашами и бумагой — и телефон готов. Немного неудобно было то, что Мише, обосновавшемуся в маминой спальне, пришлось стоять на полукруглой спинке кровати, придерживаясь за висящие рядом платья, но это его не смущало. Он даже гордился своей ловкостью. Костя написал на клочке бумаги слово «Миша!», снабдил его внушительных размеров восклицательным знаком, обмотал бумажку ниткой и дернул, давая сигнал готовности. Миша завертел катушку, перематывая на нее нитку, бумажка поплыла по воздуху. Телефон заработал. Немного погодя, Миша тоже дернул нитку, телефон заработал в другом направлении, неся лаконический ответ. — А? — Знаешь что? — Что? — Давай в телефон играть. — Давай. В телефон играли до сумерек. На каждой телефонной станции валялись целая куча использованных бумажек и почти столько же было рассеянно в прихожей. После каждой упавшей бумажки слышался голос получателя: Ответ упал, тащи обратно! — или торопливое предупреждение отправителя: — Погоди, погоди, не тащи! Телефон испортился. Вечером мальчики, от нечего делать, вытащили из тюрьмы самого злостного изменника — Медного Всадника. Благодаря своей высоте и неустойчивой форме, а, может быть, благодаря слишком длинной подготовке, он всегда падал убитым в самом начале игры, а иногда еще до начала, что было совсем возмутительно. Мирные телефонисты, снова превратившиеся в главнокомандующих, возглавили заседание военного суда, состоящего из наиболее отличившихся в последних боях героев. В числе их были: Витязь на распутье, Крейсер Варяг, Наполеоновский гренадер в меховой шапке и женском салопе, и трехдюймовая пушка, в свое время в журнале направленная на подходящих японцев в битве при Дашичао. Суд единогласно вынес смертный приговор, после чего преступнику оторвали голову. Потом стало скучно. Если бы их было больше, можно бы придумать интересную игру. Можно бы играть в прятки или в жмурки, или соорудить из стульев замечательный поезд, или, открыв двери всех комнат, устроить скачку на двух деревянных конях и трехколесном велосипеде, наконец, просто бегать кругом. Не беда, что папа сидит за своим столом и пишет. Когда он дома, он почти всегда пишет и молчит в это время, разве только крикнет через стену маме: «Еничка, как пишется такое-то слово?» Когда он разговаривает с мамой или приезжающим в гости Мишиным крестным, отцом Григорием, о том, что он пишет (это называется статьи), он говорит, что его статьи затрагивают важные вопросы церковной жизни; что у него влиятельный оппонент (инспектор Епархиального училища, инспектор — это самый главный учитель, а что такое оппонент?), что его статьи с трудом пропускает цензура и, значит, нужно больше писать, чтобы хоть что-нибудь напечатали. А еще он пишет отчеты и дневник. Впрочем, все равно. Что бы он не писал, детский шум ему никогда не мешает, только не надо ссориться, а то он обернется и скажет: — Перестаньте! А это гораздо серьезнее маминых угроз поставить в угол. Время от времени он встает из-за стола и, заложив руки за спину, начинает ходить взад и вперед по комнате, — говорит, что он так думает. Но он всегда очень ловко лавирует среди опрокинутых стульев и мчащихся всадников, он и они редко когда мешают друг другу. Дело не в том, что Катя спит, можно играть потише. Просто, никто не хочет играть. Их приятель Саня, сын кухарки Тани, сидит в кухне и выбивает из медной копейки кольцо, заказанное ему какой-то невестой. Маша ушла совсем, потому что ее стали сватать женихи, а сменившая ее Настя все еще стесняется. Соня сидит против мамы за большим столом в столовой и вообще забыла обо всем на свете, погрузившись в приключения охотников за скальпами; это мама недавно узнала, что у отца Григория есть собрание сочинений Майн-Рида и теперь привозит Соне по книжке, благоразумно взяв с нее обещание, что она будет читать только по вечерам и в праздники и не вздумает убежать в Америку. Даже Наташа прижалась к маме, которая быстро-быстро надвязывает детские чулки и, в то же время, читает, — прижалась, закуталась уголком ее шали и одной рукой раскрашивает каких-то чудищ в красных платьях, с растопыренными пальцами и торчащими на отлет косичками. Да и маме совсем не обязательно читать про себя неинтересную книгу. Сколько приятных вечеров провели все, слушая, как она читает вслух то «Хижину дяди Тома», то «Принца и Нищего» или «Похождения Тома Сойера», то просто рассказ из нового журнала. Но и она отказывается читать, говорит, что Косте нужно остыть, что он слишком горячо все воспринимает. Вот и скучай теперь! Миша скоро тоже нашел себе занятие. Достав вырезанное из сокорки туловище человечка, он, при помощи проволочек, начал прикреплять к нему руки и ноги, стараясь добиться того, чтобы человечек стоял. Его мечтой было заменить бумажные хозяйства деревянными, сделав все, что нужно, — мужчин, женщин и детей, и комнаты со всей обстановкой, от умывальника до пианино. И чтобы на дворе были и верблюды, и коровы, и собаки, и куры с цыплятами; и чтобы лошадей можно было запрягать, по желанию, — и в плуг, и в телегу, и в сани, и в пушку, а людей сажать в экипаж или верхом, и давать им в руки грабли, ружье или знамя, что вздумается. Прошло два с лишним года прежде, чем он осуществил свою мечту. А Костя продолжает скучать. Он заглянул было в книжный шкаф, но мама спрятала «Айвенго» и дает его только по праздникам. Попробовать вызвать Соню на турнир, — она только отмахнулась. От нечего делать он взял грифельную доску и начал рисовать осаду замка Фрон-де-Бефа. Мысли его текли по обычному направлению. Рисуя, он декламировал, сначала про себя, потом все громче и громче: — Нет, он не отступает, не отступает, — сказала Ревекка. — Вот он, я его вижу; он ведет отряд к внешней ограде передовой башни. Они валят столбы и частокол, рубят ограду топорами. Высокие черные перья развеваются на его шлеме над толпой, словно черный ворон над ратным полем. Они пробили брешь в ограде... Ворвались... Их оттесняют назад. Во главе защитников барон Фрон-де-Беф, его громадная фигура высится среди толпы. Костя замолчал, старательно вырисовывая голову черного быка на щите Фрон-де-Бефа, потом продолжал дальше. Он знал наизусть целые страницы из любимой книги. Вот теперь Черный Рыцарь со своей огромной секирой приступил к воротам, рубит их. Гул от наносимых им ударов можно услышать сквозь шум и крики битвы. Ему на голову валят со стен камни и бревна, но отважный рыцарь не обращает на них никакого внимания, как будто это пух или перья. — Костя, перестань! — сказала мама, отрываясь от книги. — Надоел ты до смерти со своими Де-Браси и Фрон-де-Бефами. Костя перешел на шепот, но, через некоторое время, забывшись опять заговорил вслух: — Гулко отзывались под каменными сводами яростные удары, которые они наносили друг другу, — Де-Браси мечом, а Черный Рыцарь тяжелой секирой. Наконец, громовой удар по гребню шлема норманна поверг его на землю. — Сдавайся, Де-Браси! — сказал Черный Рыцарь... — Коська! — рассердилась мама, — хочешь и в воскресенье остаться без книги? Угроза заставила Костю присмиреть. Минут десять рисовал он молча, потом поднял голову и произнес, глядя в пространство, словно обращался к ветру на улице: — Натан-бен-Самуил. Наташа насторожилась. Сколько раз Костя давал ей прочитать в «Айвенго» это однажды, случайно встретившееся там имя, сколько раз доказывал ей, что на написанное нельзя обижаться, что в книгах пишут только правду. Ну, разумеется, всякому понятно, что Натан-бен-Самуил значит: Натан сын Самуила. И не стоит даже и спорить о том, что Натан и Наташа — одно и то же, а доказывать, что она не сын, а дочь своих предков, просто смешно. Она и не спорит, и спокойно откликается, когда ее называют Натан-бен, а то и просто Бен. Она и сейчас не обиделась на самое имя, внимание привлек тон Кости, то, как он разделяет, точно отчеканивает слова. И она сказала на всякий случай, впрочем, пока еще мирно: — Костыш! — Беобахтете! — раздалось вдруг с Мишиной стороны. Мальчики еще не учили немецкий язык; им занимался, да и то уже давно, псаломщик Александр Сергеевич, а к нему, шутки ради, присоединился было отец Сергий. Тогда-то дети поймали это звучное слово (означающее, кажется, наблюдаешь ли?), казавшееся Наташе ужасно обидным. Пожалуй, так казалось потому, что братья произносили его с сильным ударением на последнем «а», словно удар грома или выстрел — «бах», а последующие «тете» повторяли так, как будто им не предвиделось конца. Теперь все ясно, военные действия начались, нужно защищаться. — Дог Мигуэль! — Наташка-замарашка! Действующий против Наташи союз был страшен не только тем, что их было двое против одной, а и тем, что они старше и находчивее. И это прозвище они выкопали где-то в книге, в каталоге детских рассказов. Наташе от этого не легче, но она храбро продолжает борьбу. — Костыш-гвоздыш! Мишка с шишкой! — Ната-а-шка-замарашка! На-а-ташка-замарашка! Наташа, наконец, чувствует, что ей необходима помощь. — Мама, что они дразнятся! — пищит она. Евгения Викторовна опять отрывается от книги. — Перестаньте, мальчики! Как вам не стыдно! Сидит девочка спокойно, никому не мешает, так непременно нужно ее раздразнить! Снова спокойствие минут на десять-пятнадцать. Евгения Викторовна снова погружается в чтение. Перешепнувшись между собой, мальчики в один голос зловещим шепотом скандируют: — На-у-хо-до-но-сор! — Мама, что они дразнятся: ухо да нос! — опять возмущенно жалуется Наташа, которой это незнакомое слово показалось обиднее всего, что приходилось слышать раньше. К раздавшемуся вдруг взрыву хохота присоединяется даже Соня, а отец Сергий спрашивает со своего места. — В чем дело? Ему объясняют в пять голосов, потом в три голоса начинают объяснять Наташе новое слово. При этом Соня совершает довольно глубокую экспедицию по Вавилону, мальчики больше напирают на этический смысл своей редакции библейского имени (нельзя жаловаться), а Наташа возмущается и доказывает, что не она лезла к ним, а они к ней, — значит она права, обратившись за помощью. Разговор явно не клеится, с минуты на минуту можно ожидать новой вспышки. В зале раздается звук отодвинутого стула и отец Сергий выходит в столовую с листком бумаги в руках. Он серьезен, как бывает всегда, когда читает жене отрывки из своих статей, только в глазах его вспыхивают озорные огоньки. — Будет вам спорить, слушайте, что я написал! Отец Сергий подождал пока все успокоилось и начал тем шутливо-торжественным тоном, которым иногда изображал гимназисток, читающих стихи на экзамене: Жили-были вот эти дети: Соня — учена, Костя с тростью и Миш-шалиш, Натка, завернутая в ватку, пришла к ним в гости и толкнула ногой Костю. Костя сел, сам ногу съел. А сестре и брату оставил вату. Что тут поднялось, такие бурные взрывы восторга, едва ли выпадали на долю лучших поэтов. Даже Соня, хотя уже была настолько учена, что могла заметить недостатки этого произведения, все-таки, гордилась и отцом, и тем, что попала в стихи. Мальчики возбужденно кричали что-то, таща отца каждый в свою сторону, а Наташа, взобравшись на стул, уцепила его сзади за шею и пронзительно визжала от восторга прямо ему в ухо. Наконец, отец Сергий не выдержал. — Хватит шуметь, а то вы и меня, и маму оглушили, и Катю разбудите. А, да вот и она явилась! — добавил он, увидев Евгению Викторовну, вошедшую с двухмесячной Катей на руках. За шумом они и не заметили, что Катя подала голос. — Ну, если так, пошли лучше петь. Тащите стул к гуслям! И отец Сергий, подбросив Наташу так, что она оказалась у него на спине, галопом сделал с ней два круга по комнате и, смеющийся, растрепанный, запыхавшийся, опустился, наконец, на поданный стул. Дети окружили его, приготовившись наблюдать знакомую церемонию настройки гуслей. Отец Сергий поправил шатавшуюся ножку, особым ключом подкрутил металлические колки, подергал все струны по одной, проверяя правильность звука, еще кое-где подтянул, провел пальцем по всем струнам, от тонких и коротких верхнего регистра, до длинных, толстых, басовых, сыграл для начала что-то нежное и задушевное и, вдруг, перешел на знакомую мелодию. Начинай, детвора! Я бедная пастушка, Мой мир лишь этот луг. Собачка мне подружка, Барашек — милый друг. Этой песенкой всегда начиналось пение под гусли. Потом мелодия переменилась, стала быстрее, энергичнее. Тверже зазвучали детские голоса. Царь грибной боровик, Всем грибам полковник, Вздумал воевать, вздумал воевать. Потом пели под фисгармонию из «Живого Слова», то есть ставили на пюпитр хрестоматию «Живое Слово», открывали первое попавшееся стихотворение, отец Сергий подбирал аккомпанемент и мотив, и начиналось пение. Увлекшиеся певцы притащили было и Лермонтова, намереваясь пропеть «Воздушный корабль», но отец Сергий решительно встал и захлопнул крышку. — Хватит! Катя заснула, а мама уже два раза говорила, что пора ужинать. Постучите Тане, пусть собирает на стол. Стучали дверным крючком о петлю, это заменяло звонок в кухню. Когда мальчики читали или рисовали, особенно, если в зале было темно, они, случалось, ленились и перекорялись, кому идти стучать, но сейчас бросились в перегонки, — возбуждение еще не улеглось. И Наташа тоже заразилась им. Пока Таня приносила тарелки, ложки, хлеб и суп, она взгромоздилась на колени к папе, заплетала в косу его бороду, сунула кончик косы ему в рот и покатывалась со смеху, глядя на свое создание. Потом вдруг обхватила ручонками его лицо и начала целовать его куда попало, — и в губы, и в нос, и в щеки, и в очки. Отец покорно подчинялся, ворча с довольной улыбкой: — Ну, хватит, хватит! Что лижешься? Тебя бы Лизой назвать, а не Наташей. [...] Ужин задержался и дети дремали за столом. Наташа и совсем бы заснула, если бы не подали молоко. Молоко она любила и очень скучала, когда с осени его не было. Корова только что отелилась и уже третий день перед Наташей ставилась большая чашка молока. Девочка так и вцепилась в нее и пила и не отрываясь и едва переводя дыхание. — Молочная душа! — смеялась мама. — Лопнешь! Малютка только плотнее прижала чашку к самой переносице и из-за нее виднелись лишь блестящие голубые глаза, да часть разрумянившихся щечек. Но молоко выпито и, пока старшие кончали ужин, головка Наташи снова беспомощно упала на стол. — Да вы все поснули, — заметил отец Сергий отрываясь от книги и видя, что мальчики тоже дремлют, положив головы чуть не в тарелки. — Ну молитесь, да ложитесь! Мальчики лениво поднялись, еще не вполне осознав, что от них требуется и, вдруг, бегом бросились в залу, стараясь занять любимое место перед иконами. Матушка зажгла в спальне свечу и подняла на руки уснувшую Наташу. — Проснись, деточка, — шептала она ей на ушко. — Скажи папе спокойной ночи и пойдем спать. — Спокойной ночи! — пробормотала девочка, складывая ручки. Отец Сергий благословил ее, поднес к ее губам руку и сам поцеловал эти полураскрытые губки. [...] — Соня, ложись и ты, — сказала Евгения Викторовна старшей дочери, которая, под шумок, опять принялась за Майн-Рида. — Мамочка, я только немного, самое интересное место... только до главы дочитаю... Все две странички... нет шесть... восемь. — Ну, вот, две... шесть... восемь..., а через восемь страниц еще интереснее будет, — передразнила Евгения Викторовна. Не настаивая больше, она унесла Наташу в спальню и стала раздевать, тормоша и щекоча ей шейку и подмышки. — Проснись, дочка, помолись Боженьке, — ласково шептала она, — разве можно не молясь спать. Только немного помолись за нас всех. Наташа открыла сонные глазенки, в одной коротенькой рубашечке встала на кровать и торопливо закрестилась. — Спаси, Господи, и помилуй папу, маму, Соню, Костю, Мишу, Наташу, Катю, — скороговоркой перечисляла она, оглядываясь на мать, чтобы не пропустить кого, — бабушку, прабабушку, дядей, тетей... Она перебрала по именам всех двоюродных братьев и сестер и опять обернулась к матери. — Мама, а за теленочка можно молиться? — Что? За какого теленочка! — не поняла сначала Евгения Викторовна, потом вспомнила и ответила, скрывая улыбку, — можно, можно, молись. — Малютка еще раз перекрестилась и, стоя на ногах, отвесила такой поклон, что коснулась головой подушки. — Дай, Боже, здоровья теленочку! Мама все? — Нет еще. Упокой, Господи... — Упокой, Господи... — голос Наташи прервался и язык шевелился все медленнее и медленнее. — Дедушку... и другого дедушку, Бабушку... — Тетю Маню, — подсказала мать, видя, что глаза ребенка совсем закрываются... — Тетю Маню, Леночку, Ринечку... и всех православных христиан... Аминь. Наташа сделала земной поклон, но на этот раз ее голова, коснувшись подушки, не поднялась более. «Аминь» закончился глубоким сонным вздохом. Девочка так и заснула, уткнувшись носом в подушку. Евгения Викторовна тихонько повернула ее на бок, укрыла одеяльцем, несколько раз перекрестила и, наклонившись, поцеловала разгоревшуюся щечку. БОЛЕЗНЬ 1919Весной 1919 г. Евгения Викторовна снова открыла маленький сундучок с детскими вещами и внимательно пересмотрела их. Всего было достаточно: и одеяльца, и нарядные простынки, и распашонки с чепчиками, всего хватает. Маленькие дети так быстро растут, что их белье остается почти новым. Конечно, хотелось бы, по обыкновению, новую крестильную рубашечку, — они с мужем уже решили, что крестной новорожденного будет Соня, значит, рубашечку нужно готовить самим, — да где же их взять сейчас, трудно с мануфактурой, придется взять одну из прежних. Нужно только пошить пеленки, да, пожалуй, один-два чепчика. Все это будет шить Соня. Она уже настолько выросла, что от нее не скроешь положение матери, так пусть практикуется; девочка большая, пора уметь шить. Дело было не в одной практике. Евгения Викторовна уже давно прихварывала и не могла, как раньше, просиживать ночи, обшивая всю семью. Поэтому для нее было большой помощью, когда Соня, со всем усердием девочки, начинающей чувствовать себя взрослой и нужной, кроила и шила белье не только себе, но и отцу и братишкам. А Наташе она даже ухитрилась сшить из разных остаточков два платья, первое очень неуклюжее, а второе ничего, носить можно. Значит, и чепчик, и распашонку сошьет по готовым образцам, шила же для куклы. Сама Евгения Викторовна, что ни дальше, то больше волновалась. Недавно умерла бабушка Авдотья, опыту которой она с каждым ребенком все больше и больше верила. Да и жила она близко; когда бы ни понадобилось, только позови и через пятнадцать минут старушка уже будет на месте со своими ловкими руками и ласковой улыбкой на морщинистом лице. А теперь на кого надеяться? Врач далеко, уже при рождении Кости стало ясно, что на него надеяться нельзя. А самочувствие делается все хуже, ни разу еще Евгения Викторовна не испытывала таких ощущений, как в то время. Она посоветовалась с мужем и решила съездить в больницу, не откладывая. — Наташа поедет с нами! — Евгения Викторовна с удовольствием забрала бы с собой всех детей, но неудобно явиться к почти незнакомому врачу в повозке, переполненной детворой и она выбрала младшую. Наташа, в полном восторге, побежала обуваться и переодеваться и потом всю дорогу оживленно болтала. Но даже она заметила, что старшие заняты чем-то своим и не обращают внимания на ее вопросы. Особенно это стало заметно на обратном пути. Папа и мама разговаривали только между собой о чем-то неинтересном и непонятном и лица у них были озабоченные и печальные. Но Наташа была довольна. Соскочив, лишь только папа придержал лошадь у ворот, она побежала делиться впечатлениями с подругами и даже не слышала, как мама сказала встретившим ее женщинам: — Говорят, что сейчас, до рождения ребенка, трудно сказать определенно, а после рождения советует, не откладывая, ехать в Самару. До весны Наташа спала на маленькой кроватке в маминой спальне, самой маленькой, самой изолированной и пожалуй, самой уютной из четырех (с прихожей — пять) комнаток священнического дома. Папа раньше спал в большой, полутемной папиной спальне, где стоит двухэтажная кровать мальчиков, но еще давно, чуть ли не год назад, его место заняла приехавшая к ним прабабушка, а папа устроился в столовой. Весной к нему переселилась Наташа. Конечно, хорошо спать рядом с мамой, но и так неплохо, пожалуй, даже интереснее. Во-первых, в столовой негде поставить ее кроватку и она спит на одной кровати с папой. Так совсем не страшно, даже если проснешься ночью, когда темно. Просыпаясь в своей кроватке, Наташа всегда звала маму, но если это повторялось часто, мама переставала откликаться. Несколько раз крикнет Наташа: — Мама!., мама!... Ведь чувствует, что она не спит, а, все-таки, не откликается. И только, когда Наташа хитреньким, ласковым голоском протянет: — Ма-атушка-ау! — мама не выдержит и засмеется. Папу не нужно звать. Если сделается страшно от темноты, нужно только закрыть глаза и уткнуться носом в его теплую грудь или бороду, и все будет в порядке. Притом папа каждый вечер так интересно рассказывает что-нибудь из священной истории, что Наташа утром торопится передать его рассказы братьям или подругам, а вечером— самому папе. Так и повелось: сначала Наташа расскажет папе вчерашнюю историю, а потом папа ей новую. Случалось, конечно, что и не успевали: сон приходил раньше времени. — Теперь я расскажу тебе про этого... как его... да, про Осипа! — говорила Наташа, забираясь под одеяло и уютно примащиваясь у стенки. — Ну папа, да ложись же скорее, а то опять заснем, как вчера! Ну... значит... у Осипа был младший брат, звали его Михей... То, что Наташа назвала Иосифа Прекрасного Осипом, было вполне законно, она только повторяла тот путь, который проделал русский народ, образуя свой язык, но почему Вениамин превратился в Михея, — задача, достойная опытного лингвиста. Отец Сергий не был им, и потом, его сейчас, кажется, больше интересовало движение в маминой спальне, чем история Иосифа. Он сел на кровати и тихонько окликнул Соню. — Иди, ляг на мое место и постарайся, чтобы Наташа поскорее уснула. Соня встала со своей постели на диване в зале, у самой стены маминой спальни (может быть, отец Сергий убивал сразу двух зайцев, удаляя ее с этого места) и устроилась около Наташи. У нее уже был опыт, как заставить сестренку заснуть; нужно было сделать так, чтобы она слегка скучала, но лежала смирно, не возилась. Для этого нужно рассказывать довольно интересную, но не волнующую историю, рассказывать медленно, ровным, сонным голосом с все удлиняющимися паузами, словно сама засыпаешь. Как и всегда, уловка удалась, через десять минут слушательница крепко спала, а около нее спала и рассказчица. Против обыкновения, на этот раз Соня спала чутко и беспокойно. Через затворенные во всех комнатах двери до нее, все-таки, доносились тихие, чтобы не разбудить детей, шаги около маминой спальни, осторожное хлопанье дверей, приглушенные голоса. Через двое закрытых дверей нельзя было понять, о чем там говорилось, да Соня и не старалась понять; прислушиваясь, она ждала только одного звука, который нельзя смешать ни с чем, и, не слыша его, опять спокойно засыпала. Она не знала, что в это время ее мать изо всех сил сдерживала стоны, чтобы не потревожить детей. Уже под утро она позвала мужа. — Измучилась я, Сережа! — слабым голосом сказала она. — Поди, прочитай акафист перед Родниковской иконой. Отец Сергий зашел в залу, осторожно зажег лампу, надел епитрахиль и встал перед иконами. Лежавшая на маленьком столике в переднем углу книжечка сама открылась на акафисте Покрову Божией Матери, который читали перед Родниковской иконой. Да эта книжечка почти и не нужна была отцу Сергию. Он знал акафист наизусть. Радуйся, премилосердная утешительница всех скорбящих и обремененных... Радуйся, сирот безматерних незримая воспитательница... Радуйся, матерей детородящих скорое и безболезненное разрешение... Радуйся, печальных утешение... — горячо шептал он. В это время Наташа проснулась и позвала сестру. — Соня, это кто пищит? Котенок? — Да, котенок. — Соня, которая проснулась на минуту раньше, прикрыла сестренку одеялом, чтобы заглушить посторонние звуки и, как маленькую, тихонько похлопала ее по спинке. — Спи, утром посмотрим! Соня сидела лицом к окну в кухне за столом, загроможденным акварельными красками и цветными карандашами и рисовала виньетки на недавно подаренных ей конвертиках и листочках почтовой бумаги. Вернее она сводила контуры рисунка через копировальную бумагу, а потом оттушевывала и раскрашивала его. Вот уже лежат готовые крошечные веточки незабудки, розовый бутон, мальчик в красочном средневековом костюме... Она работает над очередным рисунком, но не может сосредоточиться, ее глаза то и дело отрывают от рисунка и устремляются через окно на дорогу, пересекающую площадь и теряющуюся за поворотом улички на севере. Девочка потому и устроилась у кухонного стола, что только здесь видна эта дорога. Она ведет в Спасское, на пристань. Сегодня отец Сергий выехал туда встречать жену, а недавно оба мальчика, прихватив с собой и Наташу, отправились по той же дороге в луга, к броду через Чагру, ожидать их возвращения. Соня тоже с удовольствием пошла бы туда, если бы было на кого оставить Сережу. Можно бы попросить кухарку Таню посидеть с ним, но она тоже воспользовалась случаем, что сегодня не будет работы ни на гумне, ни в поле и пошла навестить своих родных. Да, положение старшей в семье, безусловно, обязывает. Уезжая в Самару, мама так и сказала: «Придется тебе, Соня, остаться за старшую и заменить мать Сереже, он же твой крестный сын». Прошел ровно месяц с рождения Сережи и Соня едва успела опомниться от радости, что он явился так удачно, через день после того, как ей самой исполнилось 14 лет; словно немного запоздавший подарок ко дню рождения. Тот день, когда мама уезжала, тоже был торжественный: именины прабабушки Натальи Александровны и Наташи и день рождения Наташи и папы. Ей исполнилось пять, ему тридцать семь лет. Утром служили литургию и напутственный молебен, потом, как положено, были пироги, а потом папа запряг лошадь, уложил мамины вещи, мама расцеловала всех и они поехали на пристань. Легкими движениями карандаша Соня раскрашивает прозрачную голубую юбочку маленькой феи и тихонько вздыхает. Быть старшей совсем не так просто даже с такой опытной кухаркой, как Таня, которая выполняет все тяжелые работы по дому, кроме уборки комнат. Но мальчики шалят и не слушаются, Наташа тоже не прочь покапризничать, а когда она начинает вразумлять их, дело нередко кончается дракой. Правда, папе они стараются не жаловаться, да если бы и хотели, до его прихода все равно все позабудешь, — он целые дни занят. Но хуже всего с Сережей. Соня добросовестно ухаживает за ним, кормит его смесью молока с подслащенной водой и купает с помощью Тани. Но он все время плачет, а если даже и спит, от него все равно, никуда нельзя отойти. Это сейчас-то, когда возят хлеб и убирают арбузы, когда на гумнах идет молотьба и так приятно помериться силами со взрослыми и поваляться на свежей, душистой соломе. Иногда удается упросить Таню, чтобы она не шла на гумно а осталась с Сережей и побежать на гумно самой. Папа, кажется, не особенно бывает доволен такой заменой Таня, как работница, безусловно, полезнее Сони, — он мирится и с этим. На гумне тоже тяжело, до того, что у Сони иногда кружится голова и темнеет в глазах от торопливой, напряженной работы, но там гораздо интереснее, чем с Сережей. Там часто находятся одна-две пожилые женщины, пришедшие помочь батюшке, они угощают детей вкусным квасом, а во время отдыха рассказывают разные случаи из своей жизни. Вот теперь приедет мама, и Соня постоянно будет работать на гумне. Размечтавшись, Соня забыла смотреть в окно и чуть не пропустила подъезжавших. Она увидела только задок промелькнувшего тарантаса и детские головы в нем, но мамы не заметила. Роняя карандаш, она выскочила отворять ворота и увидела, что не ошиблась: мамы не было, Отец Сергий, озабоченный, с новой глубокой морщиной на лбу остановил Воронка и сказал: — Мама не приехала. Ей сегодня делают операцию. С помощью мальчиков, он выпряг Воронка, дал ему корму, завез на место тарантас и позвал: — Пойдемте, детки, помолимся, чтобы мама здорова была. В зале перед иконами дети встали так же, как вставали с матерью, молясь об отце, когда ему грозила опасность. А отец Сергий встал на то место, где так часто стояла его жена и так же, как она, полным глубокого чувства голосом начал читать молитвы Той, Кто есть больным исцеление, печальных утешение и сирот безматерних незримая Воспитательница. Дальнейшие ожидания были еще тяжелее, чем раньше. Сообщение о благополучном исходе операции было получено довольно скоро, но до возвращения Евгении Викторовны прошло так много времени и как оно тянулось! [...] Соня сидела дома с Сережей, который, что ни дальше, становился все беспокойнее. Он целыми днями кричал отчаянным голосом, весь извивался. Соня была уже достаточно опытна, чтобы понять, что у него болит животик, да и заходившие женщины подтверждали этот простой диагноз, но помочь было нечем. Медицинской помощи добиться было невозможно. Единственный на волость фельдшер измучился с тифозными и на ребенка просто не обращал внимания, да и знания у него были таковы, что все, кто мог, предпочитали обходиться без него. Соня, следуя прежним указаниям матери и новым — Тани и других женщин, клала на животик ребенка теплую фланельку, смазывала теплым камфорным маслом, делала согревающие компрессы. Ребенок на несколько минут, как будто успокаивался, потом опять начинал кричать изо всей силы. По-видимому, ни одно из этих средств не помогало, так как подобный же результат (недолгое молчание и последующие крики) получался и в том случае, если мальчика разбинтовывали. Отец Сергий приходил вечером, чаще всего на закате солнца, брал Сережу, с которым ему предстояло возиться всю ночь и говорил Соне: — Измучилась? У Сони навертывались слезы, она опускала глаза, чтобы скрыть их и, если еще не стемнело, говорила: — Я пойду немного пошатаюсь. Привычка ежедневно гулять, «шататься», давно уже стала ее потребностью и, вероятно, никогда не была ей так необходима, как в это время. Девочка скорым шагом выходила в лабиринт амбаров и гумен, начинавшихся за их огородом, если еще было светло, делала круг вдоль молодого сосняка, невысокой стеной стоявшего за огородами. Иногда, когда она освобождалась пораньше, ее быстрый шаг постепенно становился все ровнее и медленнее и она шла по опустевшим полям, повернувшись лицом к заходящему солнцу и следила за косяками пролетавших журавлей. От холодной росы ее босые ноги краснели, встречные женщины ворчали на нее за то, что она так долго ходит босиком, спрашивали скоро ли вернется матушка. Она отвечала и снова прислушивалась к крику журавлей, который всегда любила. У нее не было никаких мрачных подозрений, она отдыхала и наслаждалась и была вполне уверена, что стоит только вернуться маме шее опять пойдет хорошо, но почему-то крик журавлей никогда, ни раньше, ни после не звучал так печально. УТРАТА 1920[...] Вечером Евгения Викторовна попросила позвать мужа. — Хочу благословить детей, — сказала она, когда отец Сергий пришел. Дети по очереди вставали на колени в узком промежутке около кровати и мать осеняла их образами, которые подавал отец Сергий. «Помогай бабушке, заботиться о младших», — сказала она Соне. «Слушайтесь бабушку, не шалите», — говорила мальчикам. Только пятилетней Наташе ничего не наказала, подняла ее, когда малютка по примеру старших, хотела было опуститься на колени, прошептала: «Маленькая моя девочка!» — и, осенив ее образком преподобного Серафима, на минутку привлекла к себе. Потом осенила образком и поцеловала личико спящего Сережи и подняла глаза к Родниковской иконе. — Матерь Божия, Тебе поручаю их, будь Ты их матерью! В пятницу обедали во втором часу. Евгения Викторовна, неподвижно лежавшая на своей кровати вдруг подняла исхудавшую руку и медленно и истово начала креститься. Старшие встали из-за стола и подошли к постели, за ними встали и дети. Больная что-то беспокойно зашептала, указывая на детей и, когда муж переспросил ее, повторила громче: — Пусть они едят! Соня подошла к столу, взяла ложку и сделала вид, что жует, но заметив, что взгляд матери неподвижно устремлен в какую-то далекую точку, подошла и встала в ногах кровати. Младшие дети разместились вдоль кровати. Отец Сергий сидел на своей кровати у самого изголовья жены, слегка склонившись к ней. Сколько раз сидел он так у изголовья других больных! Умирающая то опускала руку, то начинала опять креститься. — Еничка, ты умираешь? — с болью и тревогой вырвалось у отца Сергия. Она не ответила. Немного погодя, он снова спросил: — Еничка, ты слышишь меня? — Слышу, --чуть прошептала она. — Еничка, не хочешь ли еще раз исповедаться? Не прошло еще двух суток с тех пор, как она исповедывалась и причастилась и, может быть, поэтому, или потому, что она уже чувствовала себя перешагнувшей какую-то невидимую черту, она прошептала::— Нет.... Опять все молчали, смотря, как медленно вздымается грудь умирающей, как медленно и широко ложится крест на ее плечи и грудь. И в то же время с какой-то особенной, обостренной ясностью замечались окружающие мелочи. По щеке отца Сергия скатывается слеза, и он не замечает ее... Вдруг Евгения Викторовна из последних сил сжала руку мужа. — Сережа, я боюсь! — вырвалось у нее. Как и раньше, всю жизнь, так и теперь, она видит в нем защитника, более сильного физически и духовно, — руководителя, которому безусловно верит; и сейчас, в тяжелую минуту именно к нему обращается за помощью. А он ответил, как муж и духовный руководитель, — печально, ласково и с глубокой верой: — Не бойся, Еничка, молись, Господь милостив, Он тебя примет. Судорожно стиснутые пальцы разжались и сложились в крестное знамение, но рука уже с трудом поднималась. Отец Сергий помог жене еще несколько раз перекреститься, потом осторожно положил ее отяжелевшую руку. И все с трепетом следили за последними вздохами, как будто было важно, чтобы они еще продолжались, как будто, пока умирающая дышала, у живых еще оставалась надежда. Вот еще один вздох, кажется последний, вот еще один... еще... промежутки между вздохами все увеличиваются... Вот еще один, слабый, чуть заметный... Все с замиранием сердца следят. Проходят две минуты... пять... десять... Отец Сергий осторожно прикрыл полуопущенные веки жены, осенил ее иерейским крестом. — Спи спокойно, Еничка! Господь с тобой, — и обратил к детям залитое слезами лицо: — Ну, детки, сиротки вы теперь. — Вдовец ты теперь, — как эхо отозвалось в груди Сони. Среди стоящих у дверей женщин раздались рыдания. Кто-то завел причитания: — Аи раздорогая ты наша матушка! Покинула ты нас молодым-молодешенька! Отец Сергий резко повернулся в ту сторону. Глубокая поперечная морщина, пересекавшая переносицу и часть лба, придала его лицу суровое повелительное выражение. Таким он уже бывал иногда в тяжелые минуты жизни, но еще редко. После его все чаще видели таким. И он сказал властно, почти прикрикнул: — Молчите, не растравляйте мне детей! Несмотря на то, что Соня ожидала смерти матери, она никак не могла понять происшедшего. Чем больше она думала об этом, тем меньше укладывалось в сознании, что вот мама ходила, говорила, что-то делала, а теперь лежит неподвижно и никогда не встанет, не открывает глаз, не приласкает ее. Только мгновениями острая боль в сердце давала знать, что она, как будто, осознала свою утрату, но боль снова сменялась мучительными усилиями понять, и неизвестно, что было тяжелее. Младшие дети, конечно, понимали еще меньше. Вечером, укладываясь спать, Наташа весело смеялась и шалила, а мальчики неожиданно поссорились из-за места на полатях. Соня не могла выдержать. Она накинула на голову старый мамин пуховой платок, выбежала в сарай и встала, прижавшись лбом к холодной шершавой стене. От платка пахло мамой и плечи девочки вздрагивали все сильнее, но она плакала беззвучно: а вдруг папа или бабушка услышат и расстроятся. Душа отца Сергия разрывалась. Его влекло домой, к умершей жене, к осиротевшим детям, но между алтарем и выходной дверью стеной стояла толпа, и это тоже были его дети, именно в этот субботний день особенно нуждавшиеся в нем. Отец Сергий говорил, что из всех пастырских обязанностей исповедь — самая тяжелая и физически и морально, но что, в то же время, она дает самое большое удовлетворение. Все души открыты навстречу его слову, размягчены трогательными великопостными молитвами и проповедями, непременно говорившимися за каждой службой, и с особенной силой воспринимают все сказанное на исповеди. И отец Сергий не ограничивался перечислением грехов по требнику, он хорошо знал души своих прихожан, которых исповедывал уже пятнадцатый год, и говорил с каждым о том, что было нужно именно этому человеку. А люди стояли часами, ожидая своей очереди, мог ли он оставить их? И мог ли, в то же время, забыть о том, что делается дома? И, улучив минуту, он заходил домой, садился, понурившись, около гроба и, не отрываясь смотрел в лицо жены, которое на второй день как-то смягчилось и стало более похожим на прежнее. Потом поднимался, сразу исхудавший и осунувшийся, и усталой походкой шел в церковь. Впоследствии, вспоминая эти тяжелые дни, он говорил, что физическая усталость и невозможность сосредоточиться на своем горе спасла его, что без этого он мог бы сойти с ума или заболеть, но в тот момент окружающие видели только то, что он изнурен и не может побыть у гроба, и особенно сильно жалели его именно поэтому. [...] Домой отец Сергий зашел около часа ночи, сказал Соне: Разбуди меня через двадцать минут, — лег на выставленную в кухню кровать бабушки Натальи Александровны и сразу заснул мертвым сном. Через двадцать минут Соня подошла к кровати и тихонько окликнула: — Папа! Отец не пошевелился. Соня встала на колени около постели, тихонько, больше желая остаться незамеченной, чем разбудить, коснулась его волос и позвала чуть погромче. Отец Сергий не слышал, он спал в неудобной позе, не успев даже лечь, как следует. Его брови были напряженно сдвинуты, лоб наморщен, словно и во сне он не забывал о своем горе. Соня наклонила голову, чтобы слезы, падавшие с ресниц, случайно не попали ему на руку и не разбудили его. — Пусть поспит еще десять минут, — решила она. Но и через десять минут разбудить не удалось, а через пятнадцать пришлось потрясти его за плечо и позвать по-настоящему громко. — А? Что? — отец Сергий вдруг проснулся и сразу сел на постели. — Что случилось? — Папа, прошло уже тридцать пять минут! — Тридцать пять? Пойду скорее. А ты еще не ложилась? — обратился он к дочери. — Ложись, отдохни! Одевшись, он на секунду подошел к гробу, на секунду остановился около спящих детей, благословил каждого и ушел. Соня легла на полу в кухне у самой двери в переднюю комнату. В доме было тихо, все спали, только около гроба горели свечи и читалка негромким мерным голосом читала псалтирь. И Соне вдруг вспомнилось, как в тяжелые минуты жизни, когда отцу Сергию грозила опасность или неприятность, мама брала маленькую русскую Библию и читала вслух псалмы. Это повторялось часто. Потом она начала читать каждый вечер перед сном, и Соня приходила к ней на кровать и слушала любимые мамины псалмы. И сейчас в полудремоте, ей показалось, что она слышит голос матери, повторяющий: »Услышит тебя Господь в день печали, защитит тебя имя Бога Иаковлева. Пошлет тебе помощь от святилища Своего и от Сиона заступит тебя». Как легко и сладко было засыпать под эти слова! ПАМЯТНЫЙ ДЕНЬ 1920Наступил день похорон, первое воскресенье Великого поста. Утром в доме опять толпились люди, на кухне хозяйничали чужие женщины. Одна из них погладила Соню по голове, как маленькую, и отрезала ей большой кусок сочня, подсушенного в печи до того, что он местами зарумянился и вздулся пузырями, и уже свернутого, чтобы резать его на лапшу. Выросшая в деревне, Соня любила это деревенское лакомство и частенько, бывало, сидя зимним вечером в кухне, выпрашивала у Тани кусок побольше. Но сейчас была какая-то горечь в том, что полузнакомая женщина дали ей сочень, и в том, что Соня, откусив из вежливости кусочек, вдруг почувствовала сильный голод и вспомнила, что она еще ничего не ела. Стыдясь своих слез, она убежала в мазанку и там, прислонясь к пыльному стенному шкафчику, небрежно брошенному на бок, ела и плакала. Вот этот шкафчик, вернее, полочка, сколько лет она висела в коридоре большого дома. Мама сама прибила голубоватый тик вместо задней стенки и повесила белую занавеску спереди. Это около него она стояла, смеясь, в летний день, когда здесь на прохладе, был подан чай, дети все собрались и только не было папы. Мама тогда окликнула его: — Сережа! — а маленькая Наташа, сидевшая у стола на высоком стульчике, вдруг обернулась к своей няньке Маше и распорядилась: — Нянька, неси Силожа!.. Как все тогда смеялись, и мама веселее всех. А вот теперь ее нет, и даже тик на шкафчике выгорел и порвался, не от ветхости, а насильно, и висит некрасивым, грязным лоскутом. Сколько воспоминаний, связанных с коридором, где он висел, разбудил старый шкафчик! И везде мама. Вот она варит там варенье... вот, время от времени, поглядывая в окно, читает вслух псалмы из маленькой русской Библии... Вот... но почему только припомнился этот маленький и, как будто, незначительный случай? Мама послала Соню в лавку за кренделями. Связка была большая, а Соня еще маленькая, сколько ей тогда было? Лет восемь, девять? Наверное, не больше. Связка кренделей тащилась чуть не по земле. Вдруг стая собак, штук пять-шесть, привлеченные видом заманчивой добычи, окружили девочку. Она закричала и, не думая о том, почему так делает, быстро завертелась волчком. Повинуясь центробежной силе, связка описывала около нее большой круг, со свистом разрезая воздух. Собаки опешили и раздвинулись. И в это время, в отворенную дверь коридора Соня увидела маму. Всегда степенная, слабая здоровьем, Евгения Викторовна, не ускорявшая шага, даже когда козы забирались в цветник, а посылавшая вперед Соню или девочек-нянек, сейчас мчалась вихрем, как могла бегать разве быстроногая Соня. Схватив по пути тяжелый деревянный засов от дверей, она выскочила на площадь, отогнала собак и увела с собой плачущую девочку. И еще вспомнилось. Это было уже недавно, года полтора назад, в субботу. Соня хорошо помнила этот счастливый день. Да, очень счастливый, хотя тогда с утра она чувствовала себя сначала несчастной, а потом чуть не преступницей. В этот день Соня хотела сходить в соседнее село к подружке Вале и взять новый том Майн-Рида на воскресенье. Но пока она мыла пол и убирала в комнате, началась гроза, да какая! Тучи наползали одни за другими, молния сверкала во все окна, гром грохотал с раскатами, с оглушительным треском. Мама беспокоилась о папе, с утра отправившемся с бреднем на озера, а Соню томило свое: нечего читать в воскресенье. Наконец немного прояснилось. Шел только несильный дождичек, и Соня упросила-таки маму отпустить ее. Но не успела она выйти из села, как снова начался дождь, да еще с градом. Соня то пряталась за стенами амбаров, то захлебываясь, пыталась идти навстречу ливню. Наконец, и ей стало ясно, что идти нельзя, и она повернула обратно. В это время впереди сверкнула такая яркая молния, что девочка снова прыгнула за угол амбара, на этот раз от стоявшего вдоль дороги обоза; вместе с молнией у нее мелькнула мысль, что после удара грома лошади метнутся и сомнут ее. И, действительно, это был гром! Соня весь день после этого чувствовала себя оглушенной. И почти одновременно с ним она увидела дым, а немного погодя и пламя: горела подожженная молнией половня. Сознавая, что мама беспокоится, девочка побежала было бегом, но ей попалась соседка, тетка Секлетея, с трудом тащившая по грязи полную тележку арбузов. Пришлось ей помогать, хоть сердце стучало: скорей, скорей! Что только было с мамой, когда она увидела Соню! Она бросилась к ней, обнимала, гладила, словно желая убедиться, что ее дочка жива, целовала, дрожащими руками снимала с нее пропитанное водой платье, вытирала волосы и опять целовала, прижимаясь к ней мокрым от слез лицом. Скоро по-настоящему прояснилось и пришел отец Сергий с кошелкой рыбы, большим букетом водяных лилий и совершенно сухой. Оказывается, гроза застала его, когда он уже подходил к селу и он переждал ее в одном из крайних домов. Мама совершенно успокоилась, развеселилась и, даже отпустила Соню за книг'ами. — Вот какая хорошая у меня была мама! — не только думала, сколько чувствовала Соня и, глотая соленые слезы, жевала сочень, который дала ей полузнакомая женщина, пожалевшая ее, как ребенка. Даже этот сочень напомнил о маме, хотя она никогда не месила лапши и у нее не хватило бы сил так натереть тесто... — Соня! — раздалось в сенях. Она торопливо вытерла слезы и вышла. Как нарочно! Не успеет она уйти, как ее кто-нибудь окликнет! Она не знала, что отец Сергий, заходя ненадолго домой, оглядывался, ища ее; если ее не было, спрашивал: — Где Соня? — и добавлял, обращаясь к окружающим, — найдите ее, не давайте ей плакать! [...] Глубокая могила была вырыта рядом с могилой Леночки и других детей. Глубоко вырыли, можно было и помельче, — сказал кто-то вполголоса, но отец Сергий услышал. — Ничего, хорошо, — сказал он, — тут и меня положите. Кончился поминальный обед и гости стали разъезжаться... Надвигалось самое страшное: одиночество в доме, откуда только что вынесли самое дорогое. Должно быть в эту минуту отцу Сергию вспомнилось его собственное раннее сиротство, потому что рассказ, которым он попытался развлечь детей, был связан с его матерью. — Когда моя мама болела, — без предисловия начал он, — а она болела долго, у нее был туберкулез, — ей было трудно чинить белье на всю семью и она приучала к работе детей. Когда она умерла, мне было девять лет, а мы с братом Еней уже штопали чулки и строчили на машине, и сестра Надя нам немного помогала. Мама, бывало, соберет нас всех, кроме крошечной Симы, около себя, даст тряпочки и иголки с нитками и заставит шить, кому что вздумается. Филаретик был меньше всех, она боялась дать ему иглу, а привязывала нитку к английской булавке; он и сидит вместе с нами, путает что-то. Однажды мама расспросила нас, кто что сшил, посмотрела наши работы, потом спрашивает его: «А ты, Филаретик, что сшил?».А Еня посмотрел на него и отвечает так серьезно: — Филаретик сшил жареного поросенка. Дети рассмеялись, даже на губах Сони появилась слабая улыбка. Отец Сергий отвернулся и украдкой смахнул слезу. [...] Смерть жены перевернула всю жизнь отца Сергия. Мне хотелось бы сказать, — не просто выбила из колеи, а перевернула, — но для него такое выражение не подходит. Слишком тверда и определенна была его дорога в жизни, слишком глубока колея, чтобы его можно было выбить из нее. Путь по раз избранному направлению продолжался, но в нем самом многое изменилось. Много лет спустя, уже после его смерти, новая знакомая его дочерей, женщина наблюдательная, художница с наметанным взглядом, рассматривая их семейный альбом, была поражена этой переменой, отразившейся далее на внешности. — Вы посмотрите, — говорила она, сравнивая его ранние и поздние фотографии и разделяя их на две группы. — Ведь это два совершенно разных человека. Дело не в том, что здесь он старше, чем там, не в том, что он иначе одет и не носит больше очков. Нет, чувствуется, что в его жизни произошел какой-то перелом, что-то, глубоко повлиявшее на его внутренний мир. Что это было? Что это могло быть? Конечно, только эта смерть. Отец Сергий не показывал вида, что страдает, не жаловался, как другие, на тяжелое положение священника, оставшегося без жены. Разве только скажет иногда: — Мы с женой поровну поделились. Она себе взяла двоих сыновей и двух дочерей и мне столько же оставила. Когда кто-нибудь сочувственно говорил о том, как трудно растить детей без матери, он отвечал полушутя: — А что мне их растить? Они сами растут. И добавлял уже вполне серьезно: — У нас бабушка есть. Нам с ней полгоря [...] Однажды отец Сергий заявил, что решил отказаться от мясной пищи. У меня желудок плохо ее переваривает, да и пора. По селам многие вдовы после сорока лет не едят мяса. И мне уже недалеко до сорока, пора отвыкать. На столе его все чаще появлялись творения святых отцов, «Добротолюбие», «Лествица». [...] Шагая как-то взад-вперед по комнате, отец Сергий остановился и неожиданно спросил Юлию Гурьевну: — Вы знаете Надсона? — Очень мало, — удивленно ответила она. — А что? — А ты, Соня? — Только «Иуду» и «Умерла моя муза». Соня так же удивленно, как и бабушка, подняла глаза от работы. За всю свою жизнь она не помнила, чтобы отец читал стихи. Зато он частенько подсмеивался над ее (Со-ниными) стихотворными увлечениями, и удивлялся памяти ее и маминой. — Как ты подробно помнишь, что когда-то читала, — говорил он, слыша, что Евгения Викторовна пересказывает ребятам прочитанные в детстве книги. — А у меня все из головы вылетело. Сам отец Сергий любил при случае продекламировать подходящую басню, но к лирике был равнодушен. Соня думала, что знакомство ее отца с поэзией ограничивается тем, что он читал в школе, и считала это единственным его недостатком. Но вот он стоял задумчиво, по-видимому, что-то припоминая, и его глаза светились особенным, мягким светом. — У Надсона есть такое четырехстишие, — снова заговорил он. — Я не могу хорошенько припомнить, кажется, я перевираю вторую строку. Но примерно так: О милых существах, которые весь свет Тебе собой животворили, Не говори с тоской: их нет! Но с благодарностию — были! Отец Сергий раза два прошелся по комнате, опять остановился, и снова задумчиво произнес, с той же неожиданной теплотой в голосе, и с тем же мягким светом в глазах: Не говори с тоской: их нет! Но с благодарностию — были! Соне не раз потом приходилось видеть в его глазах мягкий свет, хоть и не совсем такой, как этот раз. Когда она стала постарше, лет 17-18, она иногда замечала, что отец смотрит на нее каким-то особенным взглядом, — задумчивым, любующимся, одновременно печальным и ласковым, и, как будто, этот взгляд был устремлен не на нее, а сквозь нее, на что-то видное только ему одному. — Что ты так на меня смотришь? — спрашивала она, пока не научилась узнавать этот взгляд. Он отвечал негромко, не меняя позы, точно боясь нарушить очарование: — Как ты сейчас на маму похожа! Впоследствии, поймав знакомый взгляд, Соня внутренне напрягалась, стараясь не изменить ни выражения лица, ни манеры держаться — ведь она не знала, в чем именно проявляется в данный момент ее сходство с матерью. Обыкновенно это бывало тогда, когда она весело и оживленно о чем-нибудь говорила. Значит, отец Сергий запомнил жену именно такой — молодой, веселой, жизнерадостной. Может быть, конечно, он не менее ярко представлял ее и такой, какой она была в последние годы жизни, но такую Соня, к счастью для себя, пока еще не напоминала. Случалось детям ловить на себе и другой взгляд отца — вопросительный, заботливый и печальный, словно он старался представить себе их будущее. На заданный в этот момент вопрос: Что ты на нас так глядишь? — он отшучивался: — Никак я на вас не гляжу. Думаете, нужны вы мне! [...] ОТЕЦ И ДЕТИ 1920Чем старше становились дети, тем сдержаннее отец Сергий с ними обращался. Зато как ценили они его скупую ласку — необычную нотку в голосе, как бы мимолетный взгляд, легкое прикосновение руки; впоследствии, в письмах, — оборот речи, ничего не говорящий другим, но в котором им чувствовалась тоска по ним, любовь, тревога. В этот период ласковее всех он был с Наташей, точно старался вознаградить ее за отсутствие материнской любви и ласки, да и вообще за бедность чисто детских радостей, доставшихся ей на долю. У нее почти не было игрушек, кроме оставшихся от старших детей, по большей части поломанных. Она не помнила веселых, нарядных елок, на каких играли старшие. Правда, и те мелкие удовольствия, которые случалось доставить ей, благодаря своей неожиданности, запоминались надолго. На Рождество 1920 года, первое Рождество после смерти Евгении Викторовны, было решено устроить для Наташи елку. Вечерком Миша сходил за село в молодой сосняк, срезал небольшую ветвистую сосенку и, дождавшись, пока почти совсем стемнело, незаметно принес ее через огород и спрятал в сарае. Сделал это так, чтобы кто-нибудь из соседей не заметил и не разболтал прежде времени, испортив этим общую радость. Две коробки елочных игрушек хранились в чулане от прежних лет; их тоже незаметно вынесли и, выбрав более интересные, украсили елку. Нашли несколько нарядных оберток от конфет, и, завернув в них аккуратно вырезанные кусочки твердого, засахарившегося меда, повесили туда вместе с золоченым орехом, случайно завалявшимся в бабушкиной коробочке для пуговиц. Приготовили даже настоящие подарки, Сонино «Задушевное Слово» за 1910 год, и уложенные в пестрый шелковый мешочек обломки цветных карандашей, — сокровище, принадлежавшее мальчикам. Кроме того, Миша склеил из картона домик со стеклами из желтой и розовой папиросной бумаги. Если внутрь домика вставить зажженный огарок, окна будут светиться как настоящие. Отец Сергий купил в церкви несколько восковых свечей, их разрезали и укрепили на ветках. Готовая елка стояла в запертом под каким-то предлогом на замок сарае и ожидала того момента, когда ее внесут в дом и зажгут. Но, как нарочно, Наташа в этот день читала новую книжку, принесенную от Смирновых, и ни за что не хотела идти гулять. Напрасно все по очереди уговаривали ее пойти хоть на полчаса, хоть на десять минут, она не могла оторваться от интересных сказок. Пришлось Юлии Гурьевне послать ее с поручением в сторожку. Девочка пошла неохотно, чуть не со слезами, и вернулась раньше, чем рассчитывали старшие. Впрочем, заставу, на всякий случай, они поставили. На песке, прямо около входной двери, сидел отец Сергий и звал Наташу к себе. — Пойдем сюда, посумерничаем! Сумерничали недолго. За закрытой дверью передней комнаты раздался кашель и папа вдруг попросил: — Наташа, слезь, отрежь мне пирога с вороняжкой! А потом, не дав ей дойти до стола, на котором лежал вкуснейший пирог, начиненной залитой сметаной сушеной вороняжкой, посоветовал: — А ну-ка, загляни в щелку в комнату, посмотри, что там делается. Там сверкала небольшая, нарядная елочка. Наташа вошла в комнату И остолбенела от восторга. Рассматривая давно знакомые, но сейчас преобразившиеся игрушки, она стояла до тех пор, пока не стукнула входная дверь. Это пришли соседи, Шурка Бекетов и Катя Морозова и, взявшись за руки, тоже уставились на елку. В тесной комнате бегать и играть вокруг елки дети не могли, но и так было необыкновенно хорошо. Отец Сергий много времени уделял младшей дочурке, играл с ней, рассказывал разные истории с серьезным видом представлял, как говорит испорченный граммофон. — ...Пш-ш-ш... др-р-р... попрыгунья стрекоза... пш-ш-ш... лето красное... др-р-р... красное пропела... у-у-у-у... др-р-р... Он говорил странным, скрипучим голосом, точно вылетавшим из помятой граммофонной трубы, шипел, дребезжал, завывал. Наташа хохотала, забиралась к отцу на Колени, трепала и тормошила его, и вдруг начинала целовать без конца. Отправляясь куда-нибудь в конец села по делу, отец Сергий почти всегда брал с собой Наташу. Так все и привыкли видеть их вдвоем. Отец Сергий, серьезный, задумчивый, широко шагал, опустив голову, занятый своими мыслями, а Наташа, согнув руку крючком, чтобы не отстать, по локоть запустив этот крючок в отцовский карман, семенила рядом и тараторила, рассказывая о всех своих делах, обо всем, что случилось сегодня с ней и ее подругами. Отец Сергий то слушал молча, то вступал в оживленный разговор. Иногда переходили на серьезные научные темы. — Ты знаешь, какие большие города расположены по Волге? — спрашивал отец. — Знаю. Тверь, Ярославль, Кострома, Нижний Новгород, Казань, Симбирск, Самара, Саратов, Астрахань. — А как узнать на правом или на левом берегу они расположены? — Не знаю. — Очень просто. Города с окончаниями мужского рода находятся на правом берегу, а с окончаниями женского рода — на левом. Ну-ка, на каком берегу расположена Казань? — На левом. — А Саратов? — На правом. И правда. Мне тетя Саня говорила, что в Саратов нужно через Волгу переезжать. А Самара на левом. А Хвалынск опять на правом. Я знаю. Шутя в семье называли Наташу папиной дочкой, но это никого не обижало и не огорчало, как в некоторых семьях, где дети резко делятся на любимых и нелюбимых. У отца Сергия хватало любви на всех, и у каждого из детей были свои точки близости с отцом. С Соней, как самой старшей, он часто и вполне серьезно, как с равной, советовался, и нередко поступал по ее совету. Может быть, в некоторых из этих случаев вопрос ставился так, что на него был возможен только один ответ, но девушка привыкла обдумывать и решать, у нее развивалась самостоятельность и чувство ответственности. Постепенно к этим совещаниям стали привлекать и мальчиков. Были и другие темы разговоров, с каждым о том, что его интересовало. Но особенно все они, и дети и отец, ценили задушевные общие разговоры, происходившие чаще всего по вечерам, иногда около кровати, на которой он отдыхал, и завязывавшиеся как бы стихийно, по какому-нибудь незначительному случаю. Начало таким разговорам было положено еще давно, в восемнадцатом году, когда не было керосина и всей семьей подолгу сидели вечером в зале на диване, — сумерничали — а кто-нибудь из родителей рассказывал о своем детстве или о других интересных моментах жизни. Уже тогда случалось, что рассказ переходил в наказ: как жить, как держаться в разных обстоятельствах. Чем старше делались дети, чем серьезнее становились темы этих разговоров. — Запомните детки, — говорил отец Сергий, в то время, как Наташа, забравшись за его спину трудилась над его прической, а остальные трое как попало сидели вокруг и внимательно слушали. — Всякое порученное вам дело нужно выполнять добросовестно, как только можете лучше, а не так, как у некоторых получается, лишь бы скорее, лишь бы сбыть, авось не заметят. Особенно, если обещали людям сделать что-то. Нельзя обманывать доверия людей, нельзя, чтобы потом на вас плакались за недобросовестную работу, — и перед людьми стыдно, и перед Богом грешно. Всегда все нужно делать так, как делали бы для себя, так хорошо, как только позволяют силы и уменье. Правда, бывают иногда и такие дела, на которые время тратить жалко... например... ну, хоть дорожку в снегу прочистить. Да и то, если это между прочим, для себя, можно быстренько раскидать снег, лишь бы пройти. А если это входит в ваши обязанности, если вы нанялись дорожки чистить, тогда и такие мелочи нужно делать, как следует. Зато случается, что ради исполнения своей обязанности приходится и жизнью рисковать, как врачи в эпидемию, как солдаты на фронте, как священник, позванный к умирающему, — в любую погоду, не боясь попасть под пулю, не думая, что может заразиться опасной болезнью. В другое время он говорил об истинной храбрости, об истинном мужестве. Они не в том, чтобы бросаться в опасность ради опасности, — ни с того, ни с сего поехать в бурю на лодке, прокатиться на бешеной лошади, пробежать босиком по снегу, только ради того, чтобы доказать товарищам, что ничего не боишься. Это не храбрость, это бессмысленное удальство. Мало того, оно иногда приближается к трусости, если подобные вещи проделывают потому, что товарищи поддразнивают: «А вот и не сделаешь! струсишь!» Некоторые таким образом приучаются курить, пить, связываются с нехорошими компаниями ради того, чтобы про них не говорили: «Девчонка, маленький, отца боится!» В таких случаях гораздо больше мужества надо, чтобы не обращать внимания на насмешки и твердо заявить: «Я делаю только то, что считаю правильным, и только тогда, когда считаю это нужным». — Такой человек, привыкший управлять собой, не отступит и перед самой серьезной опасностью, когда это действительно потребуется, особенно, если нужно будет помочь другим. Вот это и есть настоящее мужество, которое гораздо ценнее простой удали или отваги. Иногда, как бы между прочим, поднимался и вопрос об излишней самонадеянности, о привычке загадывать вперед, самоуверенно строить планы. Сделаю то, другое, третье... — а может быть, ты заболеешь или что-нибудь помешает... Задумав какое-то дело, надо стремиться и выполнить намеченное, но всегда при этом не только говорить, а и чувствовать: Если Бог даст, если живы будем. — В жизни нужно быть готовым ко всему, — говорил он при следующей беседе, — ко всякой неприятности, ко всякому горю. Если беда настигает человека неожиданно, неподготовленного, переносить ее гораздо тяжелее. Случается, человек не выдерживает, впадает в отчаяние, начинает пить, опускает руки и отказывается от всякой борьбы с жизнью, а то даже и с собой кончает. Все это следствие слабости, несобранности. Вот, например, когда умирала мама, было очень тяжело, но если бы мы не подготовились к мысли о ее смерти заранее, то было бы и еще тяжелее. И о вас я часто думаю, о вашей дальнейшей судьбе. Может быть, кто-нибудь из вас тяжело заболеет, умрет... Самым большим горем для меня было бы, если бы кто-нибудь из вас стал безбожником (при одном таком предположении голос отца Сергия срывался), но я и к этому готовлюсь... — Ну, папа, не надо, не говори так, — обиженно прерывал Миша, а Костя добавлял: — Никогда этого не будет. Подобные беседы глубоко западали в души подростков потому что они знали, — это не простые рассуждения а выводы изо всей жизни отца, подтвержденные бесчисленными фактами, и мелкими, и более серьезными... Соня вспоминала давнишний случай. В семье строго соблюдался обычай прощения в Прощеное Воскресенье. Утром, после обедни, отец Сергий просил прощения у прихожан, потом к нему приходили кое-кто из близких: псаломщик Николай Потапыч, сторожиха, некоторые другие. Перед сном он прощался с женой, дети просили прощенья у родителей и друг у друга. Когда они были маленькими, это получалось легко, само собой, но, подрастая, Соня, а за ней и мальчики, начали стесняться и вечером старались попозднее лечь спать, чтобы пересидеть других, то есть, чтобы не они, а у них просили прощенья. А однажды Соня почувствовала, что она не сможет подойти и к родителям. Она ушла в мамину спальню самую отдаленную от столовой, где собиралась по вечерам семья, села на кровать, и долго сидела в темноте, стараясь преодолеть себя. Она слышала, как били часы в зале, как в столовой отодвинулись сразу два стула, — по-видимому, мальчиков послали спать. Они помолились, простились с родителями, одновременно попросили прощения друг у друга, одновременно пришли к ней. Уже полгоря должно бы свалиться с плеч, но Соня чувствовала, что ей стало еще труднее. В столовой молчали или перебрасывались отдельными фразами, которых нельзя было разобрать; иногда отодвигался стул; тогда Соня замирала при мысли, что это папа собирается спать. Она вполне понимала значение прекрасного обычая, боялась, что ей не удастся выполнить его и... не могла побороть себя. Сейчас, только дождусь, когда пробьют часы, и пойду, — говорила она себе. Но часы били раз, второй, а она все сидела. Вдруг она услышала тихие, осторожные шаги, шаги человека, попавшего из яркого света в темноту, и тоже тихий, как будто взволнованный голoc отца: — Соня, где ты? — Здесь. Отец Сергий, сел на кровать рядом с дочерью и сказал дрогнувшим, проникновенным голосом: — Соня, прости меня, если я тебя чем-нибудь обидел! — И ты меня прости. Соня уткнулась головой куда-то в ллечо отца и почувствовала, что на глазах у нее слезы, а с сердца исчезла весь вечер мучившая ее тяжесть. И как она любила сейчас своего папу! И как легко и от души попросила прощения у матери, когда, просидев с ней несколько минут, отец Сер-гий поднялся и по-прежнему тихо сказал: — А теперь иди к маме! В последующие годы Соню никогда не тяготила мысль о прощеньи, она даже старалась первой подойти к братьям. Много, очень много говорил отец Сергий и о том, каким должен быть священник, какими он хотел бы видеть своих сыновей. Тут были и теоретические рассуждения о высоте пастырского служения, и чисто практические советы, касающиеся иногда и мелких случаев жизни. Такие разговоры Соня слушала с некоторой завистью. — Что же мне делать, ведь я не могу быть батюшкой, — как-то высказала она. — Зато можешь быть матушкой, — ответил отец. Такой ответ не удовлетворил девушку. Куда интереснее было бы стать священником. Тогда она не думала, что не она первая и не она последняя высказывает такое пожелание. Лет десять спустя ей пришлось слышать, как шестилетняя девочка повторила ту же мысль в более категоричной форме: — Буду или Владыкой, или отцом Константином! Для Наташи подобные разговоры были еще слишком серьезны и, присутствуя при них, она чаще всего занималась приведением в порядок (вернее, в беспорядок) отцовских волос и бороды. Ей больше подходили вопросы, поднимавшиеся по утрам в сторожке. В 1920-22 гг., было запрещено преподавание Закона Божия в школах, но о частных занятиях ничего не говорилось, и отец Сергий, за час до начала уроков в школе, занимался с желающими в сторожке. Частенько он брал с собой Наташу, которая и по возрасту, и по развитию была ближе к этим ученикам. Занятия проходили оживленно, отец Сергий больше заботился не о том, чтобы ученики уроки заучивали, а о том, чтобы до них доходила суть его объяснений. И иногда его вопросы проникали в глубину детского сердца. — Как быть, — спросил он однажды, — если вы еще не помолились утром, а мама уже горячие лепешки подала? Такой вопрос стоил десятка проповедей. Все, конечно, понимали, как ответить на этот вопрос: невзирая ни на что, следует молиться внимательно и не торопясь. Но горячие лепешки! Только в возрасте 8-12 лет можно ясно представить, какой это соблазн. Впрочем, и у взрослых тоже есть у каждого свои горячие лепешки. Пришлось как-то Наташе выдержать искушение и посерьезнее. Время от времени в школе силами учителей и примыкавшей к ним молодежи ставились спектакли. Пьесы выбирались случайные, по большей части довольно легкомысленные и без особых художественных достоинств. Отец Сергий обычно говорил о них: — Это все ерунда. Вот если бы поставили Гоголя «Ревизора» или «Женитьбу», тогда можно бы и Наташе пойти. И Наташа привыкла к мысли, что когда поставят Гоголя, она пойдет на спектакль. Как на грех, «Женитьбу» поставили накануне Крещенья. На этот раз даже Юлия Гурьевна заколебалась. — Сергей Евгеньевич, может быть можно Наташе один-то раз, в виде исключения, сходить? — не то задала вопрос, не то попросила она. — Очень уж она ждала. — А ты сама, как думаешь? — обратился отец Сергий к дочери. — Как думаешь! Ведь так хотелось бы пойти! Если бы папа просто не пустил ее, возможно, Наташа бы и заплакала. Но он спросил: — Как думаешь? А тут и думать-то особенно нечего. Вполне ясно, что как бы ни хотелось, ответ может быть только один: — Нельзя!.. Как-то отец Сергий, выйдя из дома, увидел, что Наташа с подругами занялись важным делом; дразнили соседнего мальчишку, маленького, толстенького Терешку. Они с увлечением прыгали вокруг него и напевали: — Терька дурак! Повадился в кабак! Отец Сергий нахмурился. Наташа, во-первых, дразнилась, во-вторых, кричала: — Дурак, — а это слово он еще несколько лет назад распорядился вычеркнуть из лексикона. Это был один из немногих случаев, когда улица победила его. Несколько времени дети выполняли распоряжение отца, но вскоре находчивый Костя придумал удобный вариант; дети стали говорить друг другу: «Ты то слово, которое папа велел вычеркнуть из лексикона». Потом, понемногу, с осторожностью, то слово опять начало, хоть и редко, появляться в лексиконе, а вот сейчас Наташа кричала его на всю площадь. Да не просто кричала, а дразнила малыша. Отец Сергий остановился и позвал: — Наташа, поди сюда! — А когда она подошла, сказал тихонько: — Не надо, нехорошо! Как это ни странно покажется со стороны, от этих слов Наташа почувствовала даже гордость: папа дал ей прямое распоряжение, сам сказал: — Нехорошо! — Пойдемте еще как-нибудь поиграем, — позвала она подруг. — Папа не велит дразниться. Всякие бывают неприятности. Однажды Наташа перешибла дверью ногу цыпленку. Он заболел и его несколько дней держали в комнате. Этот больной захотел выскочить в открытую дверь, в которую вихрем ворвалась Наташа, и конечно, пострадал. Да еще и Наташе доставил несколько неприятных переживаний.— Кто-то цыпленку ногу перешиб, — сказала через некоторое время Юлия, Гурьевна, — Наташа, ты не знаешь, кто!— Не знаю. — А не ты? — Я нечаянно. Бежала, а он подскочил. Я и не видала. Бабушка внимательно посмотрела на девочку. — Всегда нужно говорить правду, Наташенька, — сказала она. — Если ты сделала это нечаянно, тебя никто ни бранить, ни наказывать не будет. Но нужно говорить правду. Эти короткие разговоры надолго запоминались, оставляя след в характерах детей, направляя их воспитание именно потому, что слова эти всегда подтверждались делом. А был один случай, в нескольких словах объяснивший юной воспитательнице Соне (ей тогда было 16 лет) одну основу воспитания, которой придерживались отец Сергий и Юлия Гурьевна. Раз вечером Наташа что-то раскапризничалась. Соня, из-за требования которой разгорелся сыр-бор, попробовала добиться своего, попробовала успокоить девочку, потом пригрозила: — Если ты не перестанешь плакать, я с тобой весь вечер не буду разговаривать. Наташа продолжала плакать. Плач становился все жалобнее. — Все на меня, все на меня, — всхлипывала она. Соня, знавшая, что сестренка употребляет эти слова только в моменты крайнего расстройства, не выдержала и обратилась за советом к бабушке. — Я знаю, ей сейчас кажется, что ее никто не любит. Как же мне быть? Юлия Гурьевна сама разволновалась. — Нельзя сейчас заговаривать, раз ты обещала молчать, — дрожащим голосом сказала она. — А на будущее помни, как сказал Спаситель, — да не зайдет солнце во гневе вашем. Ты, конечно, на нее не сердишься, а все-таки, когда грозишь чем-нибудь, нужно быть осмотрительнее. Описанные в этой главе не столько события, сколько чувства и настроения, в основном относятся к периоду 1920-25 гг. Через полтора-два года после смерти Евгении Викторовны у отца Сергия время от времени начала вырываться фраза: — Видите, детки, как Господь пожалел нашу маму. Как ей терпеть было бы тяжело. Она не только за себя, а за всех нас страдала бы, а мы за нее. Шел голодный 1922 год. О нем нельзя говорить мельком, между прочим, нельзя вырвать без связи один-два факта и промолчать об остальных. Если писать обо всем подробно, о фактах и переживаниях, этого хватит на целую большую книгу. Беда в том, что если бы и хватило сил и уменья написать ее, — а чтобы по-настоящему сделать это — нужно иметь недюжинный талант, — все равно у этой книги мало бы оказалось читателей, слишком бы она была тяжела. Да и не хватит ничего, ни уменья, ни сил. Такое два раза нельзя переживать — сердце не выдержит. БЛАГОЧИННЫЙ 1922[...] Кроме приходских и окружных дел, у отца Сергия была и своя, семейная забота — забота о том, как дать детям образование. С Соней все обошлось. После двух с половиной лет в епархиальном училище, она занималась дома самостоятельно. Но с мальчиками и так не поступишь, им нужно учиться несколько лет, на это нужны средства, родным на несколько лет их не подбросишь, совесть не позволит. А, главное, опасно в самые важные годы, когда формируется характер и убеждения, выпустить их из под своего надзора. Наташе тоже в сельской школе нечего делать; она давно читает лучше старших учеников, а писать грамотно там не научишься: новая молоденькая учительница сама полуграмотная. Поговорив с Соней, отец Сергий решил, что они будут учить детей сами. Наташа отдавалась безраздельно на ответственность сестры, а с мальчиками занимались поочередно. Отец Сергий взял на себя богословские предметы и математику, а Соне на первое время достались история, география и естествознание. Этой зимой приезжие и свои прихожане частенько заставали благочинного с учебником алгебры или физики в испачканных мелом руках, а выкрашенная черным лаком голландка сверху донизу бывала исчерчена кругами, треугольниками или алгебраическими формулами. Иногда, при появлении гостей они стирались, иногда поспешно заканчивались или оставлялись для того, чтобы кончить после, на свободе. Если приходили свои, позвать батюшку отпеть, окрестить, причастить больного, урок продолжался под руководством Сони. Постепенно, когда стало понятно, что у отца Сергия не найдется времени для регулярных занятий, он окончательно передал эти предметы дочери, оставив себе только богословские. По вечерам, в присутствии всей семьи, читались и толковались избранные места из Библии. Через отца Иоанна добыли некоторые учебники для семинарии и занятия шли применительно к семинарскому курсу. Мальчики занимались вместе, и это было невыгодно для Миши. Здоровый, ловкий, в полевых работах начавший уже обгонять своего отца, в умственном отношении он не мог сравняться с физически совсем слабым Костей. Это не значило, что у него не было способностей; впоследствии, в школе, когда братья были приняты в разные классы, Миша в своем шел в числе первых. Но его отвлекали многочисленные интересы и занятия, свойственные живому, сильному подростку, и он еще продолжал оставаться полу^ ребенком. Костя же, по необходимости и склонности живший почти исключительно умственными интересами, за последний год значительно повзрослел, стал серьезнее и, конечно, начитаннее ребят своего возраста. Это был уже не тот мальчик, который увлекался «Айвенго» и Майн-Ридом, и мог целыми часами декламировать «Бородино», «Полтавский бой» и стихи о Суворове. Теперь он принципиально не хотел учить стихов, считая их пустяками, и увлекся книгами из отцовской библиотеки и теми, которые отец Сергий доставал для себя. Правда, он еще не дорос до творений Иоанна Лествичника и Феофана Затворника, которые все больше и больше привлекали отца Сергия. Косте больше нравилась подробная, в несколько томов, история вселенских соборов, философские статьи в старых журналах и тому подобное. Читал он с поразительной быстротой. Еще прошлым летом, до пожара церкви, устроившись в тени на паперти, он глотал одну книгу за другой и хвалился перед Мишей и Соней, что прочитал в день триста пятьдесят, четыреста страниц. Однажды ухитрился прочитать даже пятьсот. — А запомнил ты что-нибудь? — спросил отец Сергий, услышав это, и посоветовал не торопясь перечитать наиболее ценное из того, что имелось у них. Теперь он стал внимательнее следить за чтением сына, учил его делать выписки, разговаривал е ним о прочитанном, проверяя и углубляя то, что он понял. Разумеется, общее развитие Кости отражалось и на его учении, особенно на его сочинениях. Соня плакала, читая описание пожара церкви, сделанное им с такой яркостью, что ей казалось, будто она сама видит все. А другое его сочинение, о книге пророка Даниила, отец Сергий читал своим друзьям, и все единогласно признали, что такое сочинение впору написать семинаристу старших классов, а не пятнадцатилетнему мальчику. Несмотря на такие отзывы и такие интересы, Костя иногда не прочь был совсем по-мальчишески поозорничать. По вечерам он дразнил Наташу. В эту зиму семья отца Сергия жила в церковной сторожке, где было значительно теснее, чем даже в занимаемом ими в последние годы псаломщическом доме. Наташа спала на сундуке в общей комнате. Как маленькую, ее укладывали спать в половине десятого, когда вся семья, за исключением рано встававшей Юлии Гурьевны, еще занималась за столом своими делами. Едва Наташа начинала дремать, как Костя звал: — Наташа! — Что? — откликалась девочка. — Спи! Еще не очнувшаяся Наташа снова задремывала, а Костя снова окликал ее. Иногда она успевала заснуть довольно крепко; приходилось окликнуть два-три раза прежде, чем она отзывалась и получала в ответ то же самое: — Спи! Разбуженная два-три раза, Наташа начинала сердиться и пищать, а Костя со смехом оправдывался, что он только уговаривал ее спать. Дело кончалось тем, что отец Сергий замечал шум и, оторвавшись от книги или тетрадей, говорил: — Перестаньте! Шалили мальчики и за уроками. Соня, ставшая к этому времени единственной учительницей братьев и сестры, не имела, разумеется, ни педагогических знаний, ни, тем более, опыта. С Наташей еще дело кое-как шло, помогала разница лет и знаний; а каким авторитетом она могла пользоваться у братьев, когда была старше их всего на три-четыре года, а знания ее не превышали того, что они сами могли прочитать в учебнике. Готовясь к следующему дню, девушка сидит до двух-трех часов. Встает с головной болью, но от этого урок не становится интереснее, он так же остается пересказом более или менее хорошо выученного урока. Мальчики скучают, слушают невнимательно, надеясь на книгу. Иногда, придравшись к неточному выражению Сони, а то и учебника, поднимают смех. Учительница начинает нервничать, ее нервность передается ученикам, — урок превращается в ссору. Через некоторое время обе стороны, как будто, успокаиваются, но урок становится еще неинтереснее. Вот тут мальчики и пускают в ход то, что они называют молнией: выждав момент, когда сестра не смотрит на них, они быстро высовывают языки и снова прячут. Это и есть молния. Конечно, если бы Соня увидела это, она бы опять разволновалась, но в том то и вся соль, чтобы она не увидела. Зато видит Наташа, сидящая рядом со своими уроками. От нее братья не скрываются. Наташа до глубины души обижена за сестру, она громко возмущается, иногда даже плачет, но не говорит, в чем дело, чтобы не подлить масла в огонь. Наконец, уроки кончаются. Мальчики торопятся на улицу, к своим занятиям, а Соня подходит к бабушке. — Я не понимаю, что с ними творится. Раньше они такими не были, — с грустью говорит она. — Нужно быть спокойнее, деточка! Ты сама слишком нервничаешь, а потому не можешь и их взять в руки. Придется потерпеть: в этом возрасте мальчики все становятся такими. Это переходный возраст. Со временем это пройдет, — отвечает Юлия Гурьевна, от души жалея всех четверых. — Со временем... — вздыхает Соня. — А сколько же должно пройти времени! Соне не нужно было готовиться в священники. Она не писала сочинений, хотя старательно прочитывала учебники по церковной истории и основному богословию. В свободное время она занималась другим. Прожив одиннадцать месяцев в Самаре и не раз сталкиваясь там с неверующими, она остро почувствовала, что не имеет в этом отношении никакой подготовки и почти не может отвечать на их возражения. Возвратившись домой, она обратилась за разъяснениями к отцу, читала то, что он рекомендовал. Но даже и для отца Сергия это была новая тема, материалов против безбожия, можно сказать, не было, приходилось по крохам собирать самим. Отец Сергий уже начал это дело и был доволен, когда и Соня заинтересовалась им. Неизвестно, каким путем дошла она до мысли перечитать все книги и журналы, имевшиеся хотя и в небольшой — всего один шкаф — но достаточно громоздкой церковной библиотеке. Отец Сергий не мог порекомендовать ей такого кропотливого труда, но одобрил, когда она сама вызвалась. — Может быть, и для меня что-нибудь полезное найдешь, — сказал он. После пожара церковный книжный шкаф стоял в сарае около сторожки. Книги и журналы, переплетенные к не переплетенные, были свалены там как попало; у отца Сергия не хватало времени привести их в порядок. Соня разобрала все и начала читать с наименее обещающих. Скорее перелистала, чем прочитала «Епархиальные Ведомости» и «Приходской Листок»; более внимательно просмотрела «Церковные Ведомости» и «Миссионерское обозрение», в которых нашлось немало интересных статей на разные темы и кое-что по занимавшему ее в данный момент вопросу, и с жаром набросилась на «Голос Истины», на раздел: «За веру и против неверия». Некоторые статьи там, видимо тоже первая проба, были наивные, примитивные, но и вопросы, которые имела в виду Соня, тоже не отличались большой глубиной, и ее эти заметки удовлетворяли. Скоро она заметила, что не может удержать в памяти всего и начала делать выписки, сначала коротенькие, в несколько слов, потом более длинные. Отец Сергий, следивший за ее работой, посоветовал делать выписки на отдельных листочках плотной бумаги, чтобы можно было подбирать их по темам. Сам он тоже делал выписки, конечно, более капитальные, из более солидных книг, но иногда, просмотрев Сонины листочки, выписывал из них и в свои тетради. ДЕТИ И ОТЕЦ 1925Весной, по возвращении из Пугачева, отец Сергий, наконец-то, приобрел собственный дом, вернее, крестьянскую избу. Об этом он думал много лет, его беспокоило, что он может оставить семью на произвол судьбы, даже без крова. И вот, отдав в счет уплаты за дом молодую корову, с трудом заняв недостающие семьдесят рублей, он сколотил, наконец, необходимые шестьсот рублей и семья переехала в собственный дом [...] Отец Сергий чувствовал, что с его плеч свалилась гора. Однако, жизнь, налаживаясь в одном отношении, в другом становилась все тревожнее, все беспокойнее: дети, что ни дальше, то больше ссорились. Мальчики делались все более непослушными, резкими, подчас прямо грубили. — Это переходный возраст, это пройдет, — не раз повторяла Юлия Гурьевна. — У всех так бывает. Хоть бы мой Миша. Такой он всегда был ласковый, услужливый, а в этом возрасте на себя стал не похож. Я тогда очень волновалась, пока мне не объяснили, в чем дело. А потом все прошло, стал таким же, как и раньше. — В нашем роду этот период переживается очень болезненно, — добавлял отец Сергий. — Особенно тяжело проходила ломка характера у брата Евгения. Несколько лет это тянулось. Наш Миша мне сейчас отчасти его напоминает. Главное то, что в это время обыкновенно происходит и переоценка всех прежних взглядов и убеждений. Многим это очень трудно достается. На мальчиков, у которых ломается характер, нужно смотреть, как на больных. Может быть, все проходило бы гораздо спокойнее, если бы в семье, кроме мальчиков, были только кроткая Юлия Гурьевна да разумный, вдумчивый воспитатель — отец Сергий. Но тут была и Соня, а с ней мальчики ссорились чуть ли не чаще, чем между собой. Ее авторитет учительницы сошел на нет, старшинство на три-четыре года становилось все Менее заметным. Мальчики и на уроках, и в обычных разговорах, все чаще, каждый по-своему, восставали против выдвигаемых ею положений, — Костя целыми речами, за которые она досадливо называла его профессором, а Миша — едкими шуточками. Девушка в запальчивости не видела за этими шутками того, что бросалось в глаза отцу, собственной Мишиной внутренней борьбы, она видела только насмешку. Выдержка, которую она проявляла в серьезных случаях, при мелких стычках совершенно изменяла ей; она начинала горячиться, грубить со своей стороны и, чаще всего, плакать. Ссорились из-за всего: из-за того, можно ли поставить к столу скамейку, или обходиться стульями, — теснее, зато красивее. Осложнило положение и то, что спорщиков было трое. Пока ссорились двое, дело еще кое-как шло, но стоило вмешаться третьему, и равновесие нарушалось. Получивший поддержку усиливал нападение, а оставшийся в одиночестве чувствовал себя несправедливо обиженным, чуть ли не преданным. Мальчики, благодаря большой близости по возрасту, чаще оказывались вместе, а для Сони дело оканчивалось слезами и сильнейшей головной болью. Нередко в ссоры вмешивалась и Наташа, обыкновенно бравшая сторону сестры, хотя часто и не понимала хорошенько, из-за чего началось дело. Дошло до того, что о некоторых вопросах стало невозможно заговаривать, за первыми же словами разражалась буря. — Папа и вы советуете терпеть, ждать, когда пройдет переходный возраст, когда характеры установятся, — со слезами говорила или думала иногда Соня. — А почему же никому не приходит в голову, что у меня, может быть, тоже характер ломается? Разве у девочек это невозможно? И сколько ждать? Пока солнышко взойдет, роса очи выест. Характер-то у них установится, а прежняя дружба у нас наладится ли? Может быть, так и останемся на всю жизнь врагами, конечно, ведь я прекрасно знаю, что они и сейчас, если бы это понадобилось, пожертвовали бы за меня жизнью, как и я за них. Почему же мы то и дело ссоримся? Врагами мы не будем, а охладеть друг к другу можем. Возможно, что в словах Сони о ломке характера и у нее, была доля правды. Раньше подобных явлений не замечали, потому что жизнь девочек прежних поколений шла ровнее, чем у мальчиков, десятилетиями двигалась по одному руслу. Ученье, замужество или преподавание в школе, обычно кончавшееся тоже замужеством, семья. В этой жизни не оставалось места для «проклятых вопросов», переходный возраст проходил незаметно, и у отца Сергия и Юлии Гурьевны могло создаться впечатление, что это чуть ли не свойство женского организма. Другое дело сейчас, когда все взбудоражилось, когда каждое установившееся мнение, каждый шаг требуют внутреннего обоснования применительно к новым условиям жизни. Ее мозг и сердце работали так же настойчиво, как и у братьев, как и у Миши, с которым у нее было больше сходства в характерах и, может быть именно поэтому, чаще происходили столкновения. Несколько лет спустя выяснилось, что исходя из общего центра, их мысли и подошли тоже к сходным решениям и выводам, но путь развития проходил по сложным кривым, которые у брата и сестры часто пересекались так, что казались идущими в противоположные направления. Миша тщательно рассматривал каждый проверяемый момент, каждое мнение со всех сторон, с любопытством, полным, может быть, затаенного трепета, наблюдал, а что получится, если мы повернем его этой стороной?.. А если вот этой?.. Свои взгляды он формировал по методу исключения, отсекая все, не выдержавшее испытания и оставляя единственно возможный вариант. Соня, услышав, как он высказывает одни из неприемлемых для нее, иногда парадоксальных тезисов, не понимала заключенной в них боли и искания, принимала их за его действительные новые взгляды, возмущалась и огорчалась за брата, и бросалась спорить со страстностью, никак не способствовавшей установлению истины. А Миша, встретив противника, тем настойчивее защищал даже случайную мысль, и с тем же, появившимся у него, холодным любопытством исследователя, следил уже за сестрой: А как она будет держать себя, если я еще так скажу? А если так?.. Даже отцу Сергию не удавалось прекращать эта бурные споры-ссоры. Тут не помогало и то, что чем дальше, дети все ярче и болезненнее чувствовали любовь к отцу, все больше боялись потерять его. Наоборот, это только подливало масла в огонь. Стоило ему чуть-чуть склониться на сторону одного из спорящих, как другому представлялось: И папа против меня, и он, не рассуждая, не считаясь с выражениями, усиливал натиск, стараясь привлечь отца на свою сторону. Костя реже принимал участие в таких спорах, он лучше умел выбрать момент и поговорить с отцом один на один, но если вмешивался и он, то страсти разгорались еще больше. Как-то вечером, в разгар одной из таких бессмысленных ссор, Соня выскочила во двор, чтобы выплакаться и успокоиться. А почти следом за ней из комнаты вышел отец. Он остановился на крыльце, приложился лбом к поддерживающему крышу столбу, и долго стоял неподвижно. В темноте не было видно его лица, но какое горе выражала эта поза! Соня рассказала об увиденном братьям, и некоторое время все старались сдерживаться, но все-таки иногда прорывались. Одна из таких ссор, принявшая самую неожиданную форму, корнями уходила к прошедшему диспуту. Во время диспута безбожники доказывали, между прочим, классовое происхождение религии, базируясь на том, что слова «Бог» и «богатый» происходят от одного корня. Уже после окончания диспута, когда духовенство обменивалось впечатлениями на квартире местного — чернозатонского — батюшки, Каракозов сказал, что интересно было бы выбрать соответствующие слова на возможно большем количестве языков и доказать, что это созвучие случайно и, следовательно, не может являться серьезным доказательством — аргументом. Уже спустя порядочно времени Соня решила заняться этим. Она старательно копалась в старом дедушкином немецком словаре, во французском, английском и латинском, приложенных к Энциклопедическому словарю Брокгауза и Эфрона, тщательно выбирая синонимы этих слов, и оказалась довольна результатами: в разных языках эти понятия обозначались несходными словами. Она выписала все найденные слова и, войдя в комнату, торжественно протянула листочек отцу. По-видимому, отец Сергий думал в это время о чем-то своем, важном. Возможно, он даже забыл этот аргумент безбожников, который и тогда не произвел на него впечатления. Он бегло взглянул на клочок бумаги с несколькими неразборчивыми, написанными карандашом, иностранными словами, и, почти не выслушав объяснения, молча возвратил его Соне. А Миша не замедлил поддразнить: — Наш великий философ! Быстрым движением Соня разорвала записку на мелкие клочки. Отец Сергий строго взглянул на нее. — Что это за выходка? Кому ты что доказала? Соня не успела ответить. Из-за занавески появилась Юлия Гурьевна. Всегда такая выдержанная, никогда не повышавшая голоса, она была страшно возбуждена. — Вы несправедливо поступили, Сергей Евгеньевич, — горячо и взволнованно проговорила она. — Девочка старалась, хотела принести пользу, а в ответ получила только насмешку и выговор. Несправедливо! У маленькой кроткой старушки даже руки дрожали и голос прерывался от волнения. А отец Сергий ответил тихо и смиренно: — Простите меня, мамаша, может быть, я действительно неправ. — Это вы меня простите, что я вмешалась и наговорила Бог знает чего, — со слезами на глазах ответила ста-рушка. Соня незаметно выскользнула из комнаты и поплакала в своем потайном уголке, пораженная тем, что из-за нее, первый раз в жизни, поссорились папа и бабушка. А Миша одиноко бродил по огороду и думал. Летом 1926 года окончательно было решено, что осенью мальчики поедут учиться в с. Спасское (Приволжье), где была школа-семилетка. Соня уже ничего больше не могла им дать, им требовались настоящие учителя. Таким образом, отпала одна из главных причин ссор в семье. Принесла пользу и разлука; сестры и братья соскучились друг по друге и серьезнее прочувствовали право каждого иметь свои взгляды и по-своему выражать их. С годами устанавливались и крепли убеждения молодых людей, выравнивался их характер. Стычки становились все реже и реже. Новые продолжительные разлуки заставляли забывать о старых ссорах, стыдиться их, все глубже становились взаимные любовь и уважение. Находясь в разлуке, они что ни дальше, то сильнее желали соединиться вместе, неоднократно предпринимали попытки к этому, и снова разлетались в разные стороны, подхваченные бурными событиями тех лет. И в укреплении их взрослой дружбы, в стремлении жить вместе опять большую роль сыграл отец, не устававший до самой смерти, сначала на словах, а потом в письмах, твердить им: — Живите дружно, детки, не отделяйтесь один от другого. Знайте, что у вас не будет никого, более близкого, никого, кто бы вас так понял, так пожалел. Старайтесь, по возможности, опять соединиться в одну семью, живите дружно, любите и берегите друг друга! 1927-1929[...] Тяжелее всего было Мише. И забота о нем была самая тяжелая. Он старался бодриться, подчас даже дурачился, старался принимать как можно больше участия во всех семейных делах и интересах, но его никогда не оставляла мысль, что он, здоровый юноша, сидит на отцовской шее и ничего не может сделать, и что чем дальше, тем труднее будет ему поступить на работу. [...] «Не нужен», — жестко бередя свои раны, определял он. В таком состоянии особенно лезли в голову всякие «проклятые вопросы». Переоценка ценностей началась у него уже давно, а теперь, на двадцатом году жизни, да еще когда жизнь складывалась не так, как бы хотелось, эта переоценка проходила особенно трудно. Миша разбирал и критиковал такие понятия, которые всегда казались бесспорными, задавал вопросы отцу с той же жестокой прямотой, с какой они представлялись ему самому. О. Сергий отвечал возможно мягче, чтобы не бередить открытую рану, которую видел под внешней резкостью, но Соня, а иногда и Костя, не понимали состояния брата и вступали с ним в ожесточенный спор. Поэтому отец и сын старались говорить наедине, где-нибудь на пчельнике или в крольчатнике. И о чем только они ни переговорили в эти печальные, трудные для обоих часы! Сколько раз бывало, когда дети были еще маленькими, особенно, если матери не было близко, малыши бросались за помощью к отцу — увидели плохой сон, порезали, а чаще ушибли пальчик. Для таких случаев существовало испытанное и верное лекарство — подуть и поцеловать больное место. С годами горести становились серьезнее. Наташа вспоминала впоследствии, как однажды она долго плакала. Она считала себя обиженной, ей казалось, что все ее не любят, а папа и бабушка говорили, что она капризничает, даже запретили говорить с ней, пока она не успокоится. А ей так хотелось сочувствия! Она подошла к вешалке, где висел старый папин подрясник, уткнулась в него лицом и стала плакать в него. И вдруг папа строго сказал: «Оставь мой подрясник!» Как горько было девочке! Неизвестно, легче ли было отцу, хотя он и считал нужным выдержать характер. Но разве все это сравнишь с теперешним! К Самуиловым время от времени приходила Евдокия Ивановна Попова, мать врача Александра Алексеевича Попова, товарища о. Сергия по семинарии. Почему-то именно с ней он заговорил о тяжелой школе, которую проходят сейчас дети духовенства. Вероятно это получилось потому, что сама Попова, обычно без конца повторявшая одни и те же мелкие жалобы, на этот раз заговорила взволнованно, вдумчиво, с чувством. — Как жить, как жить-то будем? — восклицала старушка. — Все труднее становится жить, а что дальше будет, и подумать страшно. Я не о себе говорю, мы-то уж почти прожили жизнь, а вот дети-то наши, как будут жить? У них жизнь только начинается! Конечно, она имела в виду не столько детей, сколько внуков, но в волнении не замечала этой неточности. И о. Сергий тоже разволновался и заговорил о своем, много раз передуманном, прочувствованном и пережитом. — Нашим детям легче будет, — сказал он уверенно. — Они должны выйти более твердыми и закаленными, чем мы. Они прошли другую школу. Они с малых лет не видели хорошей, спокойной жизни и не знают ее, поэтому им теперь проще. К чему мы с трудом привыкали уже взрослыми, с того они начинают. |