Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Николай Жевахов

ВОСПОМИНАНИЯ

К началу

Глава XXIII

Накануне

Дурными предзнаменованиями начался 1916 год. Святыни покинули Ставку в декабре 1915 года, и те, кто связывал успехи на фронте с их пребыванием в Ставке, те стали приписывать их отъезду вес последовавшие неудачи на войне. Началось отступление по всему фронту, что объяснялось только стратегическими ошибками, только недостатком орудий и снарядов, только плохим снабжением армии. Но вот скоро все эти недостатки были устранены: снабжение армии было поставлено на небывалую высоту, а снаряды были приготовлены в таком огромном количестве, что их хватило бы на целые годы. А победы не было. Наоборот, военные горизонты омрачались все более зловещими тучами; появились грозные признаки разложения армии, выражавшиеся в массовом дезертирстве, а наряду с этим все выпуклее и рельефнее вырисовывалась роль союзников, оправдывавшая недоверие к ним и обесценивавшая все наши жертвы.

«Чем же все это кончится? Что же будет дальше?» Так думали те, кто не прозревал за внешними грозными событиями той закулисной игры, какая сводилась к одновременному уничтожению России и Германии в интересах третьих лиц, задача которых состояла не только в сокрушении двух могущественных монархий, как оплота христианской цивилизации и культуры, но и в ликвидации самого христианства. Но те, кто это знал, знали и то, что будет дальше и что нужно делать для того, чтобы этого не было. Те, не боясь обвинений в германофильстве, указывали на безумие войны между теми, кто связан общими интересами и должен поддерживать друг друга, и не только в целях политических, или экономических, но и в целях мировых, в интересах спасения всей Европы от гонителей христианской идеи. Те громко осуждали политику русского правительства, дважды отклонявшего просьбы о перемирии со стороны истощенной Германии, имевшей впереди себя Россию, а в тылу – Францию. Два раза был пропущен момент для заключения почетного мира, ибо отравленное общественное мнение, сознательно и бессознательно осуществлявшее директивы его руководителей, требовало войны до конца, до полной победы... еврейства над христианством.

Было очевидно, что Россия катилась в бездну; но в это никто не верил. И даже самые крайние пессимисты, все же, были убеждены в том, что, в конце концов «все образуется». Иного мнения были те, кто оценивал политический момент с точки зрения осуществлявшихся интернационалом программ.

Но этих людей называли мистиками, и их суждения рассматривались как «вредный мистицизм».

Слишком далеко стояли русские от России для того, чтобы заметить перемены в ее судьбе, чтобы обнять сущность политического момента в его целом, а не только в отношении его последствий для каждого в отдельности.

Слишком твердо укоренилась привычка русских людей оценивать окружающее с точки зрения одной только внешности, без мысли о том, что скрывает эта внешность с духовной стороны. И в то время, когда на фронте решался вопрос не о победе России над Германией, или наоборот, а вопрос о судьбе России и участи христианства, в это время жизнь в тылу являла собой картину пира Вальтасара, и беспечные люди оценивали все ужасы войны лишь с точки зрения личных лишений и причиненных войной неудобств. Почти никто не чувствовал своих личных обязательств к фронту; мало кто думал, что Россия уже накануне своей гибели.

Пути Господни неисповедимы; но законы Бога – непреложны!

Еще меньше было тех, кто понимал, что происходило в тылу и что выражала собою та вакханалия сатанинской злобы, какая бушевала в самом Петербурге и всею своею тяжестью обрушивалась на самых лучших, самых чистых, самых преданных слуг Царя и России.

Все видели и слышали, какой жестокой травле со стороны революционеров подвергались эти лучшие люди; но все молчали, никто не заступался за них. Наоборот, гипноз был так велик, общественная мысль была до того уже терроризована, что к этой травле присоединялись даже те, кто обязан был, по долгу присяги, бороться с нею...

И среди этих лучших людей, особенно ненавистных революционерам, занимал едва ли не первое место Петербургский митрополит Питирим. Это понятно, ибо делатели революции, скрывавшие в своих недрах идею ликвидации христианства, не могли, конечно, пройти мимо Первоиерарха Церкви, стоявшего на страже Православия.


Глава XXIV

Высокопреосвященный Питирим, Митрополит С.-Петербургский и Ладожский

Механизм русского государственного аппарата был расшатан еще задолго до революции 1917 года. Однако порча государственной машины нигде не сказывалась с такою наглядностью, как на верхах. В то время, как городовые еще гордо прохаживались по улицам, победоносно оглядываясь на прохожих и заставляя трепетать хулиганов; в то время, как уездные исправники и становые пристава, стяжав себе славу самодержцев, наводили еще страх на обывателей деревни, в это время министры чувствовали себя точно в плену Государственной Думы и прессы и открыто признавались в своем бесправии и бессилии. Каждый из них был выбит из колеи и был лишен фактической возможности не только руководить государственной работой в целом, или части своего ведомства, но и проявлять личную инициативу: престиж власти покоился не на существе ее, а на ее внешних декорациях. Не было тех сильных и властных людей, которые, учитывая положение политического момента, умели бы повелевать, не оглядываясь на Думу и создаваемое ею общественное мнение, которые бы отваживались на решительные действия, включительно до ареста и предания суду наиболее преступных членов Думы и разгона ее... И вследствие этого уделом власти оставалось только качаться как маятник, входить во всевозможные компромиссы с самыми разнородными влияниями, допускать меньшее зло во избежание большего... Твердость, определенность, прямолинейность, осуществление ведомых, разумных, глубоко продуманных государственных программ – все это жило лишь в пределах недосягаемой мечты, а фактически оказывалось невозможным... Законность встречала резкий отпор, и ко времени наступления революции едва ли не в каждом департаменте каждого министерства находилось уже 90 процентов революционеров, поддерживаемых Думою и прессою, бороться с которыми можно было только пулеметами... Но для этих мер не было людей...

В таком же подневольном положении находилась и церковная власть.

Здесь разложение сказывалось еще глубже, и церковная власть не только не составляла опоры государственной власти, но и сама держалась лишь с помощью последней.

В это смутное время, года за два до революции, на Петербургскую кафедру был назначен Экзарх Грузии, Высокопреосвященный Питирим, архиепископ Карталинский, бывший перед тем архиепископом Самарским и Ставропольским, раньше архиепископом Владикавказским и Моздокским, а еще раньше Курским и Обоянским. Обстоятельства, при которых состоялось это назначение, и время пребывания митрополита Питирима на кафедре Первосвятителей Российских окружены такими легендами, что долг уважения к правде, безотносительно даже к долгу дружбы, которою я был связан с почившим Владыкою 10 лет, обязывает меня громко разоблачить эти легенды.

Я отдаю себе ясный отчет в исключительной трудности поставленной задачи. К этим легендам нельзя подходить неподготовленным, во-первых, потому, что для уяснения их необходимо знакомство с исторической перспективой, предшествовавшей революции, во-вторых – знакомство с духовным обликом митрополита Питирима. Оба эти условия чрезвычайно сложны. Первое требует исторического очерка революции; второе обязывает к психологическому анализу сущности и идеи монашества. Обстоятельства настоящего времени, в связи с отсутствием требуемых материалов, заставляют меня ограничиться только теми сведениями, какие сохранились в моей памяти и относятся непосредственно к личности митрополита Питирима. Революция замела много следов; однако история сумеет разобраться в правде и отведет митрополиту Питириму заметное место на своих страницах. Тогда обнаружатся и политические мотивы легенд, распространявшихся вокруг его имени. Я не буду их касаться; скажу лишь, что тот, кто умеет возвышаться над жизнью и в ходе повседневных событий улавливать законы исторической последовательности, тот оценивает значение этих событий не только по их сущности, но и по связи их с теми причинами, коими они вызваны.

Легенды вокруг имени митрополита Питирима были обычным революционным приемом в руках делавших революцию и преследовавших самых опасных врагов своих. Странно не то, что революционеры, ставившие себе целью ликвидацию христианства, обрушились на Первоиерарха Русской Церкви, странно то, что они заставили и врагов своих поверить той клевете, какую они распространяли вокруг Первосвятителя.

Как ни отрывочны мои воспоминания, но и то немногое, что содержится в них, достаточно – думается мне – не только для того, чтобы рассеять злостную клевету вокруг имени почившего Владыки, но и для того, чтобы, с чувством величайшего уважения, склониться пред его памятью.

Сын соборного протоиерея г.Риги, митрополит Питирим, в мире Павел Васильевич Окнов, родился в г.Риге и рос в исключительно благоприятной семейной обстановке. Духовенство Прибалтийского края, как известно, резко отличалось от всего прочего, как высотою своего образования, так и отсутствием той специфической кастовой окраски, какая вообще свойственна духовенству. Родители П.В.Окнова были столько же духовно просвещенными, сколько и глубоко образованными людьми и окружали своего сына всеми условиями, способствовавшими его духовному росту. Особенно сильно было влияние матери, о которой митрополит Питирим всегда отзывался с чувством величайшего сыновнего благоговения, говоря, что его единственным посмертным желанием будет просьба похоронить его рядом с ее могилою.

Материнское влияние, в связи с глубокими религиозными основами, заложенными отцом, наложило на природу мальчика отпечаток чрезвычайной женственности. Я особенно подчеркиваю этот факт и желал бы сосредоточить на нем преимущественное внимание, ибо без этого условия весьма многое в последующей жизни митрополита Питирима останется непонятным.

По природе крайне застенчивый и робкий, мальчик чуждался людей, и его любимым занятием было чтение Четий-Миней, за которыми он просиживал целыми днями, восхищаясь подвигами святых и уносясь мечтами на небо. В этом отношении он был счастливее тех детей, которые, при приближении родителей, или воспитателей и гувернеров, прятали «Жития Святых», из опасения встретиться с упреками в одностороннем развитии мысли, или с советами поехать в гости, или в театр. Наоборот, умные родители П.В.Окнова всячески способствовали развитию религиозного сознания своего сына, шли навстречу его сомнениям, утверждали его в вере, закрепляли заложенные природой основы.

Они были слишком умны для того, чтобы не знать, что детскую природу можно только испортить, но не улучшить и, потому, предоставляя своему сыну полную свободу в области его духовных влечений, не насиловали его природы, а старались только уберечь ее от заразы, от всего того, что медленно и постепенно отнимает у человека тот бесценный дар Божий, с коим он рождается – его веру. И детские годы митрополита Питирима, окруженного заботливым и нежным попечением родителей, были сплошным, безостановочным порывом его чистой, неиспорченной души к Богу. Он не знал того детства, какое неразлучно с шумными играми и забавами; не знал и юности с ее искушениями и соблазнами; а тянулся к Богу, как цветок Божий тянется к солнцу. А там, где Бог, там тишина, там одиночество... Но вот промчались детские годы. Наступила пора учения, и родители отдали мальчика в классическую гимназию г.Риги. Тот факт, что мальчик воспитывался в гимназии, а не в семинарии, имел также огромное значение. Гимназия дала ему светское воспитание, но сохранила его пламенную веру, сберегла его юношеские порывы к Богу. Присяжные защитники семинарий, или дилетанты, отдают последней все преимущества перед гимназией. Но это неверно. Может быть, в отношении объема и содержания учебных программ они и правы, но тот факт, что семинаристы, по выходе из семинарии, часто не имеют никакой веры, а идут в Духовные Академии, принимая иноческий постриг, не по влечению к иночеству, а ради карьерных целей, кажется, не вызывает спора. Гимназисты же, получившие религиозное воспитание, часто неизмеримо устойчивее в вере, чем семинаристы, связанные заранее намеченными жизненными программами. Если бы не искусственные преграды, задерживающие воспитанников гимназий от поступления в Духовные Академии, то процент гимназистов, принимающих иноческий сан, несомненно бы превысил процент семинаристов и улучшил бы качественный состав духовенства.

Среди сверстников своих, товарищей по гимназии, П.В.Окнов отличался такою исключительною религиозностью, какая умиляла одних, но в то же время вооружала против него других; поэтому он рано познакомился с тем, что заставляло его таить в себе свою веру, скрывать ее от окружавших, казаться не тем, чем он был, и приучило его к одиночеству и уединению. Мы часто проходим мимо того содержания, какое заключается в понятии «казаться не теми, какими мы созданы»; а между тем психология этого понятия очень сложна и глубока.

Кажутся не теми, какими они есть, или очень дурные, или, наоборот, очень хорошие люди. Первые потому, что стараются казаться лучше, чем они на самом деле; вторые потому, что стыдятся своих нравственных преимуществ пред другими, скрывают их, стараются их сделать незаметными, сознательно удаляются от всего того, что могло бы их возвеличить в глазах другого... Здесь берет свое начало величайший из подвигов, доступных человеку – юродство во Христе – который начинается именно с этого нежелания казаться «хорошим», продолжается усилиями «казаться хуже» и заканчивается умышленным приписыванием себе несуществующих грехов, чтобы вызвать поношения и поругания и этим крестным путем очистить душу от греховной заразы и искоренить самый источник греха – самолюбие.

Детский ум юноши П.В.Окнова рано это понял, как понял и то, что только в уединении и тишине можно оставаться с Богом и что Бог не любит шума. По природе застенчивый и робкий, он все чаще удалялся от своих сверстников и товарищей, с которыми не сживался, и которые его не понимали. Он встречался с упреками в надменности и высокомерии именно в то время, когда всем сердцем тянулся не только к товарищам, но и ко всем людям, прося у них только одного – чтобы они позволили ему оставаться тем, чем он был, позволили бы быть искренним, не принуждали лгать или носить маску, не смеялись бы над его верою и любовью к Богу. Однако его все звали к себе, сердились, когда он не шел, но исполнить этой единственной просьбы никто не желал...

Каждый старался его переделать на свой образец, каждый требовал уступок от него; а ему ни в чем никто не хотел уступить...

И мальчик все глубже и глубже входил в себя, делался все более сосредоточенным и замкнутым.

Кто не помнит поры своего детства и нежных попечений матери, бережно охранявшей нашу детскую веру, научившей нас молиться и возноситься к Богу; кто не помнит своей юности и тех соблазнов, с которыми встречалась наша вера, тех сомнений и колебаний, какие наступали позднее, когда пред нами возникал вопрос, как жить и что делать, чтобы избежать компромисса с совестью, угадать свое призвание, выполнить волю Божию, а не свою, не согрешить пред Богом?!

И как же разрешались тогда все эти сомнения и колебания, все эти сложные перекрестные вопросы?!

Так, как разрешаются всегда в пору ранней юности, когда душа еще не покрыта греховной пылью, когда не придавлена еще к земле тяжелым грузом и собственных грехов, и жизненных невзгод, когда бегство из мира, отречение от мирских благ и иноческие подвиги в келии монастырской кажутся единственным способом спасения...

Тогда это положение казалось бесспорным и не вызывало никаких сомнений у неиспорченной юности, и никакие доводы взрослых не могли поколебать его... Почему?.. Потому, что юность чутьем угадывала ту правду, к которой вдумчивые люди приходят нередко только в старости, когда признаются, что всю жизнь шли неверным путем и что детское чутье их не обманывало. Сначала такое убеждение вырастает на почве усталости от борьбы за свою веру, когда не хватает уже больше сил защищать ее от посягателей извне и хочется бежать от чужих людей и найти своих, среди которых можно оставаться правдивым и не скрывать своих убеждений, и не бояться насмешек и преследований. Затем, мысль о бегстве из мира начинает приобретать точку опоры в сознании бренности и суетности земных благ и окончательно утверждается на страхе ответственности пред Богом, когда становится все более ясным, что нельзя служить двум господам и что между правдою и ложью нет середины, что наша душа в действительной, а не в воображаемой, опасности и что нужно спешить, чтобы спасти ее... Ведь Господь всем кающимся обещал спасение, но никому не обещал завтрашнего дня...

И юность спешила навстречу Богу. И чем безгрешнее она была, тем больше спешила, тем большие требования предъявляла к себе...

А годы шли; время брало свое; недремлющие страсти крепли, немощи нарождались; что казалось верным вчера, стало казаться неверным сегодня; охладевали порывы; ослабевал страх Божий... На смену неуловимому чувству явились доводы разума, столь же различные, сколь различны умы человеческие, и с яростью великою обрушивались эти доводы горделивого ума на смиренную совесть и заглушали ее голос...

«Неужели же Всеблагой Творец так жесток, что требует жертв от человека, требует отречения от мира и бегства от него?! Зачем же Он создал тогда этот мир!.. Но, если мир так ужасен, что губит даже мысль о Боге и спасении души, то тем нужнее оставаться в нем тем, кто живет этой мыслью, кто может работать и трудиться на пользу ближнего, вместо того, чтобы бежать из мира с мыслью о собственном спасении... Опасна не внешность, а отношение к ней, и гораздо большая заслуга в том, чтобы среди нечистоты остаться чистым, среди неправды мирской остаться верным Богу, чем бежать от неправды, не делая даже попыток вступать с нею в борьбу... Не только монастырь, но и рай не спасает сам по себе. И в раю первый человек, находившийся в непосредственном общении с Богом, пал жертвою своего греха, и среди апостолов, окружавших Христа Спасителя, был Иуда; а разбойник на кресте, проживший всю жизнь в миру разбоем и злодейством, был взят Господом на небо»...

И по мере этих нашептываний дьявольских, число бежавших навстречу Богу все уменьшалось. Одни не хотели, другие не умели распознать, какая непостижимая гордость скрывалась за этими нашептываниями, и поворачивали назад, не доверяя порывам стремительной юности, предпочитая дождаться указаний зрелого возраста, а, дождавшись его, уже не возвращались больше к этим вопросам, забывали их и отдавались общему течению жизни, и разве только пред смертью тяжело вздохнули от сознания, что изменили своему долгу пред Богом, не выполнили своей задачи на земле... Остались только те, кто чутьем угадывал природу этих нашептывании, кто знал, что для того, чтобы идти в мир спасать других, нужно знать, как это делать, раньше, чем учить других, нужно научиться самому... Остались смиренные; и среди них остался и П.В.Окнов.

Ко времени окончания курса в гимназии, в 1879 году, его миросозерцание уже вполне определилось. В его сознании жизнь предносилась как служение Богу, как выполнение определенных обязательств, возложенных Богом на человека, под условием предъявления отчета, от которого зависит загробная учасгь человека. Он отвергал доводы горделивого ума, ниспровергавшего такую веру ссылками на то, что Бог не может занимать в отношении человека положения враждующей стороны; он и не пытался проникать в природу Божеских законов, ибо обладал уже духовным зрением в той степени, какая свидетельствовала, что законы Бога непреложны, и нарушение воли Божией вызывает возмездие по слову Господа: «Мне отмщение, Аз воздам».

С этим миросозерцанием он и вступил в Киевскую Духовную Академию, куда привлекала его и слава матери городов русских, и Киево-Печерская Лавра, с ее святынями и подвижниками, не останавливаясь перед тем, что аттестат зрелости, дававший ему право поступать без экзамена в одно из светских высших учебных заведений, не избавлял его от вступительных экзаменов в Духовную Академию, особенно трудных для питомца светской школы.

Академия не была для П.В.Окнова этапом к духовной карьере. Как ни отчетливо он сознавал свою задачу на земле, как ни ценны для него были те цели, к которым он стремился, однако, не доверяя еще своим силам и учитывая значение иноческих обетов, П.В.Окнов поступил в Академию без мысли о монашестве. Он имел в виду служение Богу в сане священника, был одушевлен мыслью вернуться, по окончании курса в Академии, на родину и помогать отцу. Мысль о монашестве возникла у него позднее, под влиянием тех причин, с которыми он встретился уже в бытность свою студентом Академии. До этого времени П.В.Окнов, – хотя и шел тернистым путем к Богу, все же бодро смотрел вперед, успешно отбивался от всего, что осложняло путь... И препятствия на пути были небольшие, и руководство мудрых родителей было опорою.

С поступлением же в Академию, он остался один среди новых товарищей, и это время было периодом тяжких для него испытаний, заставлявших его все чаще прибегать к советам и наставлениям лаврских старцев и сообразовываться с их указаниями. Он шел в Академию с единственной целью запастись теми специальными познаниями, какие бы помогли ему вести дальнейшую борьбу с препятствиями на пути к Богу, облегчили бы выполнение его жизненных задач и нравственных обязательств. И он, с ужасом, заметил, что его товарищи по Академии не только далеки от этих целей, не только не отдают себе отчета в значении и цели приобретаемых ими познаний, но не проник нуты даже обычной для их возраста религиозной настроенностью, а пришли в Академию только за дипломом, чтобы использовать его с наибольшими для себя выгодами. Значительная часть этих товарищей, главным образом, сыновья духовенства, явились в Академию только потому, что не попали в Университет. Они не только ни во что не верили, но с крайним пренебрежением относились к пастырской деятельности своих отцов; и эти-то, по преимуществу, стремились к иночеству, чтобы избегнуть «ремесла» родительского. Идейных побуждений у них не было: был только расчет, ничем не прикрашенный.

Тяжело было общество таких товарищей для молодого П.В.Окнова, и он все чаще удалялся от них и в беседах со старцами искал отрады. Его страшило равнодушие к вопросам веры, этому единственному фундаменту истинного значения; но еще более страшило его то дерзновение, с которым его товарищи по Академии принимали иноческий постриг, давая страшные обеты Богу без решимости их исполнить, рассматривая монашество как путь к епископству и связанным с ним внешним благам.

Встретился он в Академии и с явлением, какое было для него новым и природу которого он не мог постигнуть. То нехорошее чувство зависти, какое он наблюдал среди своих товарищей по гимназии и какое рождалось на почве соревнования в науках, вытекало здесь из совершенно иных источников. Он увидел, что его товарищи по Академии питают это чувство не к тем, кто выдвигается своими способностями и прилежанием и вследствие этого пользуется преимущественным вниманием со стороны ректора или профессоров Академии, а к тем, кто проникнут религиозным настроением и следит за своим духовным ростом. Это открытие казалось ему чудовищным. Он понимал, что еще можно завидовать внешним преимуществам другого; это явление, к несчастью, обычно и распространено среди тех, кто стремится к земным благам и обладание ими ставит целью своей жизни... Но зависть к нравственным преимуществам, и притом среди воспитанников Духовной Академии, казалась ему невероятною. Между тем, он встретился с этим явлением не только в Академии, но и по выходе из нее, в монашеской среде, где оно находило особенно яркое выражение и где худшие из монахов не только завидовали лучшим, но и гнали и преследовали их...

Много путей ведет к иночеству, и разные люди разными путями приходят к нему. Одни – и таких большинство – уходят из мира с пустыми руками, идут в монастырь не с целью отрекаться от мирских благ, а с целью приобретать их, ибо вне иноческого пути не видят других путей к достижению этой цели. Это те, которые в своей массе составляют монастырскую братию, вышедшую из крестьянской среды и променявшую земледельческий труд на монастырские послушания.

Пределом их желаний является сан иеромонаха. К ним примыкают и те из лиц с высшим академическим образованием, которые определенно стремятся к архиерейскому сану, посредством которого сливаются с высшим обществом, и чего настойчиво добиваются, несмотря на прирожденную оппозицию к его представителям, ибо, вне своего сана, оставались бы в скромной среде, их родившей. Эти печальные явления и дали повод для отрицательного отношения к институту монашества вообще. Но такое отношение всегда будет несправедливым. Покоится идея монашества на таком небесном основании, какое до скончания века останется незыблемым и какое, как магнит, будет всегда притягивать к себе человеческую душу, пока она не умерла духовно и пока не заглушила в себе искры Божественного огня, пока способна реагировать на правду и отзываться на зов Божий. В монастырь, правда, часто идут по житейским расчетам и соображениям; но навстречу идее иноческой идут только тонко чувствующие и глубоко мыслящие люди. И горе, и личные невзгоды, и усталость от борьбы с ними, и утрата веры в людей – заставляют многих укрываться за оградою монастырскою... Стучатся в стены обителей и те, кто ищет разрешения вечных проблем жизни, ответов на свои запросы духа, кто мучится сознанием своей виновности пред Богом и подвигами покаяния желает восстановить свое душевное равновесие, нарушенное этим сознанием. Покидают мир и те чистые люди, которые делали попытки приспособляться к условиям мирской жизни, без измены заповедям Божиим, и, после неудачных попыток переделать мир, бегут из него, признав, вместе с епископом Игнатием Брянчаниновым, что оставаться в миру и спастись так же невозможно, как гореть в огне и не сгореть...

Но были и такие, которые шли навстречу иноческой идее, движимые только инстинктом сохранения души от гибели. Их не подавляла скорбь о содеянных грехах; они еще не несли за спиною того груза, какой нес блудный сын, возвращаясь к своему отцу; их юность не успела еще испытать ни горя, ни разочарований в жизни; они шли в монастырь даже без мысли сделаться лучше, а только потому, что боялись оставаться в миру, чтобы их не заклевали злые люди... Это те люди с тонкой и нежной душевной организацией, которые способны жить только в атмосфере правды, мира и любви, которые, по природе, не способны ни к какой борьбе и знают это, и не скрывают... Это наиболее робкие и смиренные люди.

И к этому разряду людей принадлежал и митрополит Питирим.

Тотчас после окончания курса в Духовной Академии, в 1883 году, молодой кандидат богословия П.В.Окнов принял и монашество. При каких обстоятельствах состоялся его иноческий постриг, я не знаю, но те сведения, какие сообщил мне почивший настоятель «Скита Пречистыя» Киевской епархии, схиигумен Серафим, рисуют картину иноческого пострижения молодого П.В.Окнова совсем необычными красками. Юноша П.В.Окнов был так изумительно красив, что даже его восприемный отец, известный своей подвижническою жизнью старец, иеросхимонах Алексий (Шепелев), скончавшийся 10 марта 1917 года, в Голосеевской Пустыни, близ Киева, отговаривал его от пострига, предрекая, что иночество явится для него чрезмерно тяжким крестным путем.

Стройный, изящный, с женственными манерами и движениями, безгранично деликатный и превосходно воспитанный, робкий и застенчивый, юноша Окнов обращал на себя всеобщее внимание. Его огромные, задумчивые глаза, окаймленные ресницами, бросавшими тень на залитые ярким румянцем щеки, прелестный овал бледно-матового лица и великолепные черные кудри, свисавшие до самых плеч, точно просили кисти художника, чтобы быть запечатленными на полотне, как отражение расцвета нежной юности.

«И зачем такому монастырь, – говорили в храме, – коли он и без монашества Ангел безгрешный; в чем ему каяться, горемычному»...

То потрясающее впечатление, какое произвел иноческий постриг П.В.Окнова на присутствующих в храме, не только не изгладилось из памяти, а десятки лет спустя передавалось с мельчайшими подробностями, ставшими и мне известными лишь в 1917 году, после революции, когда обстоятельства привели меня в помянутый Скит.

Первые годы его служения в иноческом сане были отданы педагогической деятельности в духовно-учебных заведениях. 16 августа того же 1883 года был назначен преподавателем в Киевскую Духовную Академию по догматическому богословию; впоследствии там же, как Рижский уроженец, свободно владевший немецким языком, преподавал и немецкий язык. Через 4 года, в 1887 году, он назначается инспектором Ставропольской семинарии, а затем ректором этой же семинарии. Но в этой последней должности в Ставрополе он остается недолго. Через год, по желанию митрополита С.-Петербургского, он переводится ректором в С.-Петербургскую Духовную семинарию и возводится в сан архимандрита. Нашла ли нежная, тонко чувствовавшая душа архимандрита Питирима то, чего искала в монашестве?! Ни мира, ни тишины, к каким стремилась его любвеобильная душа, он не нашел в монашестве. Наоборот, те подводные камни и груды препятствий, какими был усеян мирской путь к Богу, оказались в монашестве еще опаснее и были менее заметны, будучи предательски сокрыты за вдвойне обманчивой внешностью, вводившей в заблуждение даже искушенных опытом людей. Безгранично же доверчивый и чистый П.В.Окнов, с принятием монашества, очутился точно в плену у недобрых людей, обманывавших его и злоупотреблявших его доверчивостью. На этой почве возникало впоследствии много разных служебных огорчений, всею тяжестью своею ложившихся на Митрополита Питирима, тогда как он часто не знал даже, чем они были вызваны. С переводом же его в С.-Петербург, испытания еще более увеличились.

Вскоре после принятия монашества, П.В.Окнов был назначен ректором Петербургской Духовной семинарии. Об этой поре своей жизни и службе в Петербурге он вспоминал с великим сокрушением. Жизнь в столице и обязанности ректора семинарии нарушали его уединение, обязывали к приемам, каких он не выносил столько же благодаря своей застенчивости, сколько потому, что к нему являлись не за делом, а затем, чтобы посмотреть на него и завязать знакомство.

В 1894 году архимандрит Питирим возводится в сан епископа и назначается епископом Новгород-Северским, викарием Черниговского Архиепископа.

В бытность свою викарием в Чернигове Преосвященный Питирим снискал трогательную любовь своей паствы и привлекал к себе людей, как своими проповедями, так и необычным совершением богослужения. Об этой любви черниговцев к Владыке свидетельствует каждая страница летописи Черниговской епархии. При непосредственном участии Преосвященного Питирима состоялось и торжество прославления великого Угодника Божия Феодосия Углицкого, 9-го сентября 1896 года. Вскоре после означенного торжества Владыка получает самостоятельную кафедру и назначается епископом Тульским и Белевским, откуда, через 7 лет, переводится на кафедру епископа Курского и Обоянского и, спустя короткое время, возводится в сан архиепископа.

Здесь, в 1906 году, и состоялось мое знакомство с Преосвященным Питиримом, связанное с делом собирания мною материалов для жития Св. Иоасафа Горленка, епископа Белгородского, и предположенного прославления Святителя.

Отзывы о Преосвященном Питириме были исключительно восторженными. По словам П.Ф.Монтрезор, представительницы Курской аристократии и местной старожилки, Преосвященный пользовался такой любовью, как ни один из его предшественников, а, между тем, всегда был неуверен в себе, всегда чего-то боялся и жил точно под угрозой каких либо огорчений и испытаний. Мое личное впечатление от знакомства с Владыкою в полной мере подтвердило ее слова. Преосвященный Питирим встретил меня с большою любовью, всем сердцем отозвался на мою просьбу облегчить мне труд изучения архивов Консистории и монастырей Курских и Белгородских, снабдил меня письмом к своему викарию, епископу Белгородскому Иоанникию, благословил предстоящие труды иконою Знамения Божией Матери и проявил горячее участие в деле. При прощании со мною, Владыка подарил мне «Книгу Правил» в роскошном переплете и сказал: «Эту книгу никто не читает; многие не знают о том, что она существует; а между тем здесь закон Божий, Апостольские Правила и постановления Вселенских Соборов»... Как ни приветлив был Преосвященный Питирим, однако я не мог не заметить, что Владыка делал чрезвычайные усилия для того, чтобы казаться спокойным... В действительности же он был до того расстроен, так нервно истерзан, что с трудом говорил от мучительных спазм в горле. Я не решался спросить о причинах волнения у Владыки и только впоследствии узнал, что таково было обычное состояние духа Преосвященного, всегда жившего под гнетом всяческих подозрений, в атмосфере неправды, недоговоренных слов и невысказанных сомнений.

Тяжела доля епископа, если он монах, если верен обетам, данным Богу, и страшится их нарушить. Тогда одиночество становится его уделом; а одиночество всегда окружено тайной, и даже затвор от нее не спасает.

«Я никогда не имел друзей, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – я никогда не умел сливаться с окружающими: везде я был чужой, и меня не понимали... Среда деспотична, она требует жертв, каких я не мог давать без измены обетам, данным Богу».

Грубая, неинтеллигентная монашеская среда, состоявшая из лиц, удовлетворившихся наружным благочестием, но далекая от понимания сущности монашеского подвига, не могла, конечно, оценить ни настроения, ни побуждений юного подвижника, встретившегося при первых же шагах своей иноческой жизни с рядом исключительно тяжелых испытаний. И эти испытания не покидали его и тогда, когда он стал епископом... Наоборот, они сделались еще большими.

«Меня поражало, – говорил митрополит Питирим, – что даже епископы, достигшие того сана, который, сам по себе, вызывал со стороны мирян благоговение и почитание, старались приспособляться к настроению мирян вместо того, чтобы оберегать то настроение, с каким миряне приходили к ним. Старались казаться светскими, не зная светских правил, вставлять в разговор иностранные слова, не зная иностранных языков, красоваться манерами и тщеславиться тем, чем принято тщеславиться в мирской среде... Зачем все это нужно монаху, отрекшемуся от мира, да еще епископу?! Неужели они не знают, что в глазах мирян удельный вес каждого монаха заключается только в его молитвенной настроенности и истинном благочестии, и что он уже не монах, если озабочен тем впечатлением, какое производит... Ведь к нам приходят в гости не для того, чтобы поболтать, а приходят с измученной душой, с истерзанными нервами, с великим горем; приходят за помощью и поддержкой, а не для гостинных разговоров»...

И «гостей» Преосвященный Питирим у себя не принимал, и сам на подобные приглашения не откликался, считая совершенно недопустимым для епископа вести мирской образ жизни и следовать обычаям, обязательным в мирской среде. Этот факт, снискавший чрезвычайное расположение к Владыке со стороны благочестивых мирян, вызвал обратное действие со стороны прочих и создал почву, родившую всевозможные объяснения такой отчужденности от общества, привыкшего видеть в епископе лишь духовного сановника и предъявлявшего к нему свои обычные требования. Доверчивость Преосвященного к людям еще более осложняла его положение.

«Кому же после этого и верить, если нельзя верить даже монаху, давшему страшные обеты Богу», – возражал Владыка, когда ему указывали на такую доверчивость.

Преосвященный Питирим никак не мог привыкнуть к такой испорченности окружавших, не мог заставить себя быть подозрительным, чтобы не оскорбить таким подозрением своего ближнего, и, будучи чистым, считал чистыми и других. Этим пользовались дурные люди: в результате, их преступления всею тяжестью ложились на ни в чем неповинного Владыку, совершенно неспособного оправдываться. Эту последнюю черту нужно особенно подчеркнуть. Владыка был поразительно беспомощен, сознавая это, вдвойне робок и мнителен. Его женственная организация была выдержана до мелочей. Достаточно было ничтожного повода, какого-нибудь непроверенного слуха, чтобы он терял душевное спокойствие.

«Как же мне не волноваться, когда я не умею защищаться и оправдываться, – говорил Владыка, – если бы мои враги захотели сделать меня вором и убийцей, сказали бы, что я зарезал человека, то и тогда бы я не сумел оправдаться... Я никогда ни на кого не нападал и не научился отбиваться от других; единственное мое оружие – это мое слово... Поверят мне – хорошо; а не поверят – я буду осужден, и только Всеведущий Господь скажет, на чьей стороне была правда... Да и кто же из покидающих мир иноков учился приемам такой борьбы!.. Мы и жить в миру не умеем; где же нам бороться»...

И как же немилосердно злоупотребляли этим свойством его окружавшие, как часто создавали умышленные поводы для тревог и беспокойства и запугивали смиренного Владыку!..

«Я – как цветок, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – когда слышу, что меня бранят, то сейчас и завяну; а когда кто-нибудь ласково отзовется обо мне, тогда опять распускаюсь»...

Здесь сказывалась потребность его природы иметь мир и любовь со всеми. Только очень нежная и чуткая душа стремится к такой любви и миру и страдает, когда их не имеет, и не останавливается даже пред жертвами, чтобы получить их. Только натуры грубые и черствые, не озабоченные личным усовершенствованием, равнодушные к требованиям нравственной ответственности, не следят за этой потребностью и не удовлетворяют ее. Им безразлично отношение к ним окружающих, ибо безразлично их собственное отношение к окружающим. Им чуждо это влечение к мировой гармонии, свойственное лишь людям с очень тонкой и нежной психикой, которые не выносят неправды, задыхаются в атмосфере зла, нарушающего эти законы, и стремятся к миру и любви, восстанавливающим нарушенное равновесие их.

Митрополит Питирим страдал не только тогда, когда видел вражду, не братские отношения, злобу, неискренность и лукавство, но и тогда, когда встречался только с сумрачными, неприветливыми лицами... Он стремился к ласке, к миру и любви действительно так, как цветок стремится к солнцу, ибо это была его сфера, его жизнь. И сюда, в эту сферу, он звал окружающих, требуя, чтобы их взаимные отношения с ближними были абсолютно чисты, чтобы там не было ничего недоговоренного и невысказанного, чтобы царили искренность и правда.

Наступил сентябрь 1911 года. Приближалось время Белгородских торжеств, связанных с прославлением Угодника Божия Святителя Иоасафа. Десятки тысяч паломников стремились в Белгород. Между архиепископом Питиримом и губернатором М.Э.Гильхен возникли трения. Губернатор, ссылаясь на то, что торжество было церковное, находил, что прием почетных гостей является обязанностью епархиальной власти; архиепископ же отвечал, что он и сам на обеды не ездил, и у себя обедов никогда не устраивал, и не может принимать на себя забот о внешнем благоустройстве торжества, какое и для него лично, и для духовенства начинается и оканчивается только в храме. Несогласованность действий церковной и гражданской властей привела впоследствии к некоторым нестроениям, ответственность за которые пала на архиепископа Питирима, который, вскоре после окончания торжеств, и был переведен на Кавказ и назначен архиепископом Владикавказским и Моздокским. Это назначение явилось большим ударом для Владыки и дало много пищи для самой разнообразной клеветы.

С отъездом архиепископа Питирима на Кавказ, наши отношения оборвались. Через два года, в 1913 году. Владыка переводится на кафедру архиепископа Самарского и Ставропольского, а 26 июня 1914 года назначается Экзархом Грузии.

Наступил перерыв в несколько лет, в течение которых я не видел Владыку и не переписывался с ним. Я встретился с ним только за год до назначения его на Петербургскую кафедру, когда, будучи уже Экзархом Грузии, Владыка приезжал по делам в Петербург, остановившись в Александро-Невской Лавре, куда я случайно забежал.

С безграничной лаской и той любовью, какая всегда отличала Владыку, встретил он меня в Лавре.

«А знаете ли, – сказал мне Владыка, – я мысленно погрешил против Вас»...

«В чем?» – спросил я удивленно.

«Я думал, что и Вы были в числе тех, кто старался разлучить меня с моею возлюбленною Курскою паствою; а потом мне сказали, что это были происки моих врагов, которые, будто бы, натравили на меня Распутина, добивавшегося у Саблера моего увольнения на покой... Я этому, конечно, не верил, ибо именем Распутина спекулируют все, кому охота. Позднее, уже на Кавказе, я узнал, что враги мои сидели в Курске, а не в Петербурге, и интриговали против меня. Работал, нужно думать, и Курский губернатор, не возлюбивший меня, что, однако, не мешало ему, во время Белгородских торжеств, ни на шаг не отходить от меня, особенно в местах скопления народа. Он боялся покушения и совершенно откровенно заявлял мне, что надеется на защиту моего омофора и боится отходить от меня»...

Я невольно улыбнулся, представляя себе эту картину, как губернатор прятался за спиною архиепископа и как робкий Владыка тяготился таким близким соседством, опасаясь, что шальная пуля, или бомба, предназначенная губернатору, убьет его.

«Может быть, за то, что Вы невинно пострадали, Господь и вознес Вас теперь, окружил людьми, какие Вас любят еще больше, чем в Курске», – сказал я.

Владыка перекрестился и ответил:

«На Кавказе не трудно заручиться самой искренней и глубокой любовью. Кавказ так мало требует от своего архипастыря: просит только позволения молиться на родном языке... А Петербург этого не понимает; ему все рисуются какие-то страхи и опасения, что за этой просьбой Кавказской паствы скрываются политические мотивы, идея сепаратизма, стремление к политической автономии... Эти опасения ни на чем не основаны. Если Кавказ когда-либо и возбудит такие домогательства политического свойства» то будет опираться на совершенно иную почву, а не религиозную. Те кучки злонамеренных людей, которые сеют смуты и кричат об автономии Кавказа, ни во что не веруют, им никакой религии не нужно, и это Вы знаете по Кавказским депутатам в Думе. Те же, кто обращается ко мне, являются самыми преданными сынами Православной Церкви, и я не могу отказывать их просьбе и совершаю богослужение то на Грузинском, то на Осетинском языках, и народ горячо благодарит меня за это... Если бы Вы видели, с каким умилением они молятся, с каким благоговением стоят в храме... В нашей средней полосе, ни в селах, ни в городах Вы таких картин не увидите... А, между тем, мои взгляды не всеми разделяются... я и приехал сюда по этому делу, чтобы рассеять страхи; но не знаю, чем кончится моя миссия.

В моем понимании вообще не укладывается требование заставлять паству молиться на непонятном ей языке. Огромное большинство моей паствы с трудом разбирается в русском языке; где же ей понимать церковно-славянский. Нельзя политику делать орудием религии и наоборот»...

Я искренне разделял взгляды Владыки и понимал, почему его так горячо полюбила Кавказская паства... Владыка был первым Экзархом Грузин, с действительной отеческой любовью подошедший к своей пастве и в короткое время изучивший едва ли не все кавказские наречия, чтобы ближе стать к ней и приблизить ее к своему любящему сердцу. Он определенно осуждал политику своих предшественников, стремившихся к русификации Каказа и презрительно относившихся к Кавказскому «жаргону» и преследовавших православное кавказское духовенство за совершение богослужения на местном языке. Наоборот, он считал обязательным совершение богослужения на языке Края, именно с целью воспитания у своей паствы здоровых религиозных начал, как наиболее прочного фундамента и политической благонадежности, и выражал глубочайшее сожаление, что политика его предшественников задерживала религиозное сознание Кавказа и может дать весьма горькие плоды. Последующие события показали, насколько глубоко был прав Владыка.

Чем кончились переговоры Владыки в Синоде, я не знаю. Вскоре он уехал, и я с ним встретился вторично уже тогда, когда Владыка, в сане митрополита Петербургского и Ладожского, прибыл в столицу.

Назначение Преосвященного Питирима Экзархом Грузии совпало с тем моментом, когда имя Распутина уже гремело по всей России, и та же молва, какая несколько лет тому назад приписала Распутину увольнение Владыки из Курска, стала утверждать, что Распутин способствовал назначению его на кафедру Экзарха Грузии, и что новый Экзарх ведет антиправительственную политику на Кавказе, содействуя его политической автономии. С назначением же Преосвященного в Петербург нападки революционеров стали еще более яростными... Владыку стали обвинять во вмешательстве в государственные дела, в интригах против его предшественника, митрополита Владимира, перемещенного в Киев, и в открытой дружбе с Распутиным. Широкая публика, конечно, не разбиралась в этих слухах, не могла подметить в них выражения тонко задуманных и умело проводимых революционных программ и не только верила, но и вторила этим слухам. Мало кто знал, что схема развала России была уже разработана до мелочей и планомерно осуществлялась не только в тылу, но даже на фронте... Государственная Дума, печать, тайная агентура врагов России, имея общую программу, распределяли роли и задания, сводившиеся к одной цели – как можно скорее вызвать революцию.

Не только правительство в полном составе, но и каждый честный верноподданный подвергался жестокой травле и, чем опаснее были эти люди революционерам, тем безжалостнее их преследовали. Положение Первоиерарха русской Церкви, само по себе, даже безотносительно к личности митрополита Питирима, обязывало к наиболее ожесточенному натиску со стороны гонителей христианства, и, конечно, митрополиту Питириму, не умевшему защищать даже самого себя, было не по силам отражать такие натиски. И в предреволюционное время в России, действительно, не было имени более одиозного, чем имя митрополита Питирима; не было человека, которого бы преследовали и гнали с большей жестокостью и злобой, как личные, так и политические враги; не было более тяжких обвинений, чем те, какие предъявлялись смиренному и робкому Владыке.

А между тем, все, кто знал митрополита Питирима, знали и то, что не было человека более робкого и смиренного, более беспомощного, кроткого и незлобивого, более отзывчивого и чуткого, более чистого сердцем...

Столица встретила нового митрополита неприветливо и недружелюбно. За ним утвердилось прозвище «распутинец» еще прежде, чем Владыка был назначен на Петербургскую кафедру. Перевод митрополита Владимира в Киев также приписывался влиянию митрополита Питирима. В составе братии Александро-Невской Лавры все приверженцы митрополита Владимира были его врагами; в среде столичного общества новый митрополит также не имел опоры и не искал ее, а, наоборот, еще более вооружил это общество против себя, нарушив традиционный обычай делать визиты высокопоставленным лицам и наиболее известным прихожанам. Синод сразу же стал в резкую оппозицию к Митрополиту, а Обер-Прокурор А.Н.Волжин проявлял ее даже в формах, унижавших сан Владыки Питирима. Положение митрополита Питирима в Синоде было исключительно тяжелым и осложнялось еще тем обстоятельством, что митрополит Владимир и после перевода своего в Киев сохранил в Синоде первенство, а митрополит Питирим, как младший по времени назначения, занимал третье место... Насколько тягостно было участие митрополита Питирима в сессиях Синода, свидетельствует, между прочим, и тот факт, что за мою бытность Товарищем Обер-Прокурора Синода митрополит Питирим не произнес в Синоде ни одного слова и не принимал в рассмотрении дел никакого участия. Он приезжал в Синод, молча здоровался с иерархами и молча уезжал, ни с кем не разговаривая. И это было тогда, когда Владыка имел, в лице нового Обер-Прокурора и Товарища, своих друзей. При А.Н.Волжине же его положение было еще тягостнее.

Вполне понятно, что, при этих условиях, митрополит Питирим искал помощи и поддержки, и когда, после знакомства со мною, 10-го октября 1915 года, Императрица осведомилась обо мне у митрополита Питирима, то Владыка дал обо мне добрый отзыв, не скрывая и от меня, что желал бы привлечь меня на службу в Синод, и жалуясь на нестерпимые условия, его окружавшие.

Связанный долголетней дружбою с митрополитом Питиримом, я навещал его, когда позволяло время, и нередко беседовал с ним по поводу Распутина и тех легенд, какие витали вокруг этого злополучного имени. И как-то однажды Владыка сказал мне:

«Я всегда боялся оскорбить своего ближнего недоверием к нему и к его словам. Не моя вина, что меня обманывали. Мне часто говорили, что я не должен был вовсе принимать тех или иных людей, или же держаться с окружающими на известном расстоянии, соответственно своему сану и положению. Я и пробовал это делать, но ничего не выходило: сердце всегда низводило меня с такой искусственной позиции. Я не мог приучить себя к таким неестественным положениям... Наоборот, чем проще, беднее были приходящие ко мне, чем больше они смущались и терялись, приближаясь к архипастырю, чем смиреннее они были, тем ближе я подходил к ним и крепче прижимал их к своему сердцу. Один вид их уже умилял меня и растворял сердце любовью к ним; и где же тут было думать о высоте своего сана, когда вознесенный Господом на высоту этого положения, я часто сознавал себя и хуже, и грешнее этих маленьких людей, обиженных судьбою, обессиленных нуждою, придавленных горем... Тогда только одна мысль жила в моем сердце: как бы облегчить их горе, как бы помочь, утешить, обласкать... О, если бы вы знали, как мне было тяжело потом выслушивать замечания от других, указывавших мне, что того-то я не должен был вовсе принимать, с тем-то я обошелся ласковее, чем нужно было, а тому-то пообещал помочь вместо того, чтобы прогнать от себя... Может быть, с точки зрения житейской мудрости все эти советы и были ценными, но в них не было нужды, как не было бы нужды и в необходимости изощряться в тонкостях отношения к людям, если бы не был утрачен истинный фундамент жизни – любовь. Чем меньше ее вокруг нас, тем больше мы должны давать ее. Есть даже пословица «среди волков жить, по-волчьи выть», и она признается выражением народной мудрости... Так неужели же и мы, архипастыри, должны ей следовать, вместо того, чтобы превращать волков в ягнят?!

Что касается Распутина и отношения к нему общества и печати, то нужно только удивляться тому, насколько далеко ушла современная мысль от истинного понимания того, что происходит. Не я нужен делателям революции, а мое положение митрополита Петербургского; им нужны не имена, и лица, а нужна самая конструкция государственности; если бы наша общественность не была революционною, то поняла бы, что без «Распутиных» не обходится никакая революция. «Распутин» – имя нарицательное, специально предназначенное для дискредитирования Монарха и династии в широких массах населения. Носителем этого имени мог быть всякий близкий ко Двору человек, безотносительно к его достоинствам или недостаткам. Идея этого имени заключается в том, чтобы подорвать доверие и уважение к личности Монарха и привить убеждение, что Царь изменил Своему долгу перед народом и передал управление государством в руки проходимца. Ведь чем-нибудь да нужно легализовать насильственный акт ниспровержения Царя с Престола и оправдать его в глазах одураченного населения!.. Вот почему о преступлениях Распутина кричат по всему свету, а в чем эти преступления заключаются – никто не может сказать... С Распутиным я стал встречаться только в Петербурге, а назначен был сюда по рекомендации Наместника Его Величества на Кавказе графа Воронцова-Дашкова и после личного посещения Государем Императором Кавказа. Его Величеству было угодно посетить Собор, присутствовать на богослужении, выслушать мое приветственное слово и одарить меня Своим высокомилостивым вниманием. Моя паства горячо меня полюбила, и в беседе со мною Государь отметил этот факт и особенно подчеркнул его. Тогда же Его Величество и выразил пожелание видеть меня на кафедре Петербургского митрополита. Меня испугало такое преднамерение, и я решился просить Государя оставить меня на Кавказе, с которым уже успел сродниться, и в то же время сказал графу Воронцову, что, в виду имевшихся уже претендентов, Государь, в случае желания поощрить меня, мог бы пожаловать меня саном митрополита, с оставлением Экзархом Грузии. Я сказал это именно потому, что боялся перевода в Петербург, ибо предвидел, какое горе и какие скорби меня там ожидают. Однако перевод состоялся. Императрица также сказала мне, что остановила Свой выбор на мне только потому, что знала о любви, какую питала ко мне моя Кавказская паства, и желала иметь и в столице архипастыря, который бы пользовался такой любовью.

Когда же я приехал в столицу, то стали говорить, что Распутин меня назначил... Контуры революции стали вырисовываться предо мною еще на Кавказе, и когда я стал предупреждать о грядущих бедствиях, тогда стали громко кричать, что я вмешиваюсь в политику... Мне не верили... Значение Распутина было для меня ясно... Он был первой жертвой, намеченной революционерами, теми самыми людьми, которые одновременно и спаивали его, и создавали всевозможные инсценировки его поведения, а затем кричали о его развращенности и преступлениях. Несомненно, что Распутин, озабоченный впечатлением, какое производил на Их Величеств, распоясывался за порогом Дворца и подавал повод к обвинениям в неблаговидном поведении... А сколько великосветских, придворных кавалеров распоясывалось еще более, проводя ночи в кутежах!.. Почему же оскорбленное в своих лучших чувствах общество, Дума и печать не кричат о них?.. Потому, что эти крики о Распутине вовсе не вытекали из оскорбленного нравственного чувства общества, а создавались умышленно теми, кто делал революцию и пользовался этим обществом как своим орудием. Ведь сейчас почти нет людей, не попавших в расставленные революционерами сети... Один министр, например, говорит, что боится Распутина и принимает его у себя втихомолку, в отдельном кабинете, чтобы никто не видел; а потом кричит, что его не знает и незнаком с ним... Другой вовсе не принимает в министерстве, а принимает у себя на дому, с черного хода; третий подсылает Распутина ко мне и назначает свидание с ним в моих покоях... Разве это не гипноз»...

И, делясь со мною своими сокровенными думами и горестными переживаниями, митрополит Питирим старался привлечь меня на свободную вакансию Товарища Обер-Прокурора Св.Синода, надеясь найти в моем лице поддержку и опору для каждого, кто знал об отношениях, связывавшие меня с митрополитом, такое желание казалось вполне естественным; но А.Н.Волжин, плохо разбиравшийся в окружавшей его обстановке и видевший опасность всегда там, где ее не было, объяснял такое желание иначе. Ему казалось, что митрополит Питирим желает добиться его отставки и моего назначения на его место. Здесь источник недоброжелательства А.Н.Волжина как к митрополиту, так и ко мне; обвинения же нас обоих в близости к Распутину были пристегнуты лишь с целью объяснить это недоброжелательство менее прозаическими причинами. Между митрополитом и А.Н.Волжиным шла ожесточенная борьба, и, чем энергичнее Владыка настаивал на моем назначении, тем упорнее А.Н.Волжин тормозил его. Однако победителем в этой 6oрьбе суждено остаться митрополиту Питириму.


Глава XXV

Назначение Н.Ч.Заиончковского

Кончился 1915 год, а Обер-Прокурор все еще не подыскал себе Товарища, вакансия, по-прежнему, оставалась свободной. Моя кандидатура выдвигалась все более упорно, а, в связи с этим, отношения мои с А.Н.Волжиным все более обострялись. Оглядываясь теперь на прошедшее, оцениваемое мною столько же объективно, сколько и беспристрастно, я не могу упрекнуть себя в том, чтобы питал к А.Н.Волжину какое-либо недоброжелательство, хотя для этого и имелись, казалось бы, основания. Лично я был до того далек от мысли о возможности моей кандидатуры на пост Товарища Министра, как по своему возрасту, так и по служебному стажу, что не мог относиться недоброжелательно к тем, кто держался такого же мнения. О том же, что Императрица в письмах Своих к Государю настаивала на моем назначении, мне не было известно, и я был убежден, что моя прошлогодняя аудиенция у Ея Величества, несмотря на слова С.П.Белецкого и непрекращавшиеся поздравления с «высоким назначением», не даст и не может дать никаких практических результатов, тем более, что Государыня не вызвала меня к Себе, и со времени первой аудиенции прошло уже три месяца. Я продолжал свою службу в Государственной Канцелярии и был уверен, что обо мне забыли... Ко мне доходили отголоски недоброжелательства А.Н.Волжина; но я не обращал на них внимания, зная цену осуждениям ближнего... Люди гораздо чаще осуждают другого, чтобы похвалить себя и подчеркнуть свои преимущества, чем с целью нанести обиду, и редко делают различие между «рассуждением» и «осуждением». А.Н.Волжин казался мне только жалким, неспособным обнять ни сущности политического момента, ни той закулисной игры, какая создавала этот момент, ни той работы, какая велась в миллионы рук, чтобы одурачить общественное мнение и ввести его в заранее намеченное русло. У меня рождалось лишь досадное чувство от сознания, что даже министры не разбираются в «общественном» мнении и не только повторяют то, что им это мнение диктует, но и верят ему. И это казалось мне тем более удивительным, что то же общественное мнение особенно не щадило А.Н.Волжина; поэтому он должен был бы знать цену ему. При всем том, мое решение отказаться от сотрудничества с А.Н.Волжиным было непоколебимым.

Вот почему я был безгранично изумлен, когда, случайно встретившись со мною, член Совета Министра Народного Просвещения, Николай Вячеславович Заиончковский, сказал мне:

«Ну, поздравляю Вас Товарищем: дело решенное»...

«Каким Товарищем?» – удивился я.

«Ну, да разве Вы не знаете?! Теперь уже скрывать не нужно», – ответил Н.Ч.Заиончковский, крепко пожимая мне руку. Я не знал, что означает такая мистификация. Я не мог допустить того, чтобы назначение могло состояться помимо меня и, притом, в тот момент, когда отношения, создавшиеся между мною и А.Н.Волжиным, абсолютно этого не допускали... И в моем воображении рисовались уже перспективы безвременного скандала, который сделался бы неизбежным, если бы я подал прошение об отставке в день своего назначения и мотивировал бы свое ходатайство нежеланием служить вместе с А.Н.Волжиным.

Настали моменты мучительных переживаний, ибо я ни откуда не мог узнать правды... Впрочем, такое состояние неизвестности длилось недолго. Несколько дней спустя, С.П.Белецкий сообщил мне, что в заседании Совета министров А.Н.Волжин выставил кандидатуру на пост Товарища Обер-Прокуроpa Св.Синода того самого Н.Ч.Заиончковского, который, за неделю перед тем, поздравлял меня с этим назначением.

«В тоже время, – добавил С.П.Белецкий, – Обер-Прокурор намерен возбудить ходатайство об учреждении должности второго Товарища и на эту последнюю представить Вас».

Назначение Н.Ч.Заиончковского не только не задело меня, а, наоборот, заставило облегченно вздохнуть, в надежде, что исчезнет почва для дальнейших сплетен и газеты оставят меня в покое... Однако мало кто знал о моем решении отказаться от сотрудничества с А.Н.Волжиным, и, на смену прежним приветствиям и поздравлениям, явились выражения недоумения, сожаления и сочувствия со стороны тех, кто считал меня обойденным и обиженным.

Мне придется забежать значительно вперед, чтобы рассказать об обстоятельствах, вызвавших назначение Н.Ч.Заиончковского, о которых я узнал лишь в конце 1916 года, уже в бытность свою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода.

А.Н.Волжин был убежден не только в том, что моя кандидатура была выдумана Распутиным, но и в том, что я лично пользовался Распутиным для достижения своих целей, якобы сводившихся к назначению меня Товарищем Обер-Прокурора с тем, чтобы впоследствии свалить А.Н.Волжина и сесть на его место. При таком убеждении было понятно, какое впечатление производили на А.Н.Волжина слова Государя Императора, напоминавшего ему о моем назначении.

Время шло... Государь Император, занятый на фронте, не мог, конечно, сосредоточивать Своего внимания на этом вопросе... Личные доклады А.Н.Волжина Его Величеству были редки, и он пользовался этим для того, чтобы под всякими предлогами, затягивать вопрос о замещении вакансии, измышляя, в то же время, способы избавиться от нежелательного кандидата. Казалось, чего было проще высказать Государю Императору свои сомнения и подозрения, обосновать их доказательствами, если они были, поискать у себя гражданского мужества для того, чтобы разойтись с Государем в оценке кандидата, а затем, если бы такие попытки не удались и Его Величество продолжал бы настаивать на моей кандидатуре, тогда... выйти в отставку, с сознанием исполненного долга... перед Думой и создавшимся ею общественным мнением. Но А.Н.Волжину хотелось и одобрение Думы заслужить, и портфель свой сохранить: он и придумал тот способ, какой можно было бы назвать даже остроумным, если бы он привел к ожидавшимся результатам.

Убедившись в том, что личные доклады не достигнут цели, ибо Его Величество продолжал настаивать на моем назначении, А.Н.Волжин послал Государю письменный доклад, в котором ссылался на крайнюю запущенность Синодальных дел и личную переобремененность делами и ходатайствовал об учреждении должности второго Товарища Обер-Прокурора с тем, чтобы имеющаяся вакансия была предоставлена тайному советнику Н.Ч.Заиончковскому, а мне, как младшему, имевшему меньший служебный стаж, – вновь создаваемая должность второго Товарища.

Государь Император, конечно, не предполагал интриги и того, что этот доклад являлся лишь тактическим приемом А.Н.Волжина, с целью избавиться от нежелательного ему кандидата; ибо, разумеется, А.Н.Волжин был убежден, что враждебно настроенная к Синоду Государственная Дума никогда не отпустит кредитов на учреждение новой должности второго Товарища и мое назначение, таким образом, никогда не состоится. Однако же, не предполагая интриги, Государь Император не ограничился на этот раз обычным начертанием «Согласен», а написал на докладе А.Н.Волжина: «Согласен, но с тем, чтобы на должность второго товарища Обер-Прокурора Синода был представлен князь Жевахов».

Передавая мне об этом, директор канцелярии Обер-Прокурора В.И.Яцкевич добавил, что А.Н.Волжин, после своей отставки, взял свой доклад, с Высочайшей резолюцией, и в делах канцелярии его не имеется. Предусмотрительно!

До сих пор вопрос о моем назначении вращался в области разговоров и не выходил за пределы ее; отныне же Высочайшая воля была зафиксирована Собственноручной резолюцией Государя, и А.Н.Волжин очутился в трагикомическом положении. Он не только был вынужден возбуждать перед Думой совершенно безнадежное ходатайство, но и оправдывать его вескими данными, т.е. заставлять других верить, в то, во что он сам не верил. И это в то время, когда Дума так безжалостно его терзала, когда он искал путей к сближению с ней и не находил их, когда Синодальный бюджет еще не был рассмотрен Думой, и впереди рисовались грозные перспективы бюджетных прений и Думских «запросов»! Задача оказалась до того нелепой, что для того, чтобы выйти из тупика, понадобились чрезвычайные усилия, чрезвычайные ходы...

И вот, А.Н.Волжин, жалуясь на свою горькую долю, рассказывает члену Думы В.Н.Львову (нашел кому рассказывать!!) о том, как на него наседают «темные силы», с которыми он бессилен бороться; как я, опираясь на Распутина, явился к нему с требованием предоставить мне должность непременно с десятитысячным окладом; как, в ответ на заявление, что такой должности нет, я потребовал учреждения новой должности Товарища Обер-Прокурора, и он был вынужден уступить моему требованию...

Зачем же А.Н.Волжин вел такую неумную игру? Был ли он действительно убежден в моих отношениях с Распутиным, с которым, кстати сказать, я даже не встречался в последние 5 лет? Боялся ли он конкуренции со мною, в чем утверждали его те, кто приписывал мне большую осведомленность в сфере церковных дел, или, попросту, желал этим сбросить тяготевшее над ним самим обвинение в том, что он получил свое назначение по проискам Распутина?

Не знаю. Но личного своего престижа перед Думой А.Н.Волжин этою игрою не укрепил, а В.Н.Львов получил отменный материал для своей громовой речи 29 ноября 1916 года, несомненно, еще более им приукрашенной, и использовал его для тех целей, над которыми трудилась вся Дума, нанося, чрез головы членов правительства, удары по России и монархии и разрушая русскую государственность.


Глава XXVI

Старые песни на новый лад

Вопреки моим ожиданиям, назначение Н.Ч.Заиончковского не избавило меня ни от газетных сплетен, какие еще более усилились, ни от свиданий с А.Н.Волжиным, какие участились. Вынужденный хлопотать об учреждении должности второго Товарища и получив прямое повеление Государя представить меня на эту должность, А.Н.Волжин был вынужден не только входить со мною в общение, но и заботиться о том, чтобы сохранить мое доверие к себе... С этой целью, скрывая от меня истинные мотивы учреждения новой должности, А.Н.Волжин впервые сообщил мне о воле Государя и поспешил меня уверить в том, что воля Монарха для него священна. Получалось впечатление, что он искренне желает загладить прежние шероховатости в отношениях со мною и, в виду предстоящей совместной работы, желает расположить меня к себе.

Я искренне ему верил; были даже моменты, когда я колебался в своем решении отказаться от сотрудничества с ним. Не зная истинных мотивов перемены отношения ко мне А.Н.Волжина, я объяснял их в его пользу, и мне было даже жалко его, так нуждавшегося в поддержке, в искренности и доброжелательстве и находившего вокруг себя только предательство, лукавство и измену. Я видел, что, после назначения Н.Ч.Заиончковского, положение А.Н.Волжина окончательно пошатнулось; что высшие сферы от него отвернулись, что идея создания должности второго Товарища Обер-Прокурора не встретила сочувствия ни в церковных кругах, ни среди Синодальных чиновников, и вооружила против него Думу; а Н.Ч.Заиончковский, своею резкостью, вооружил против него Синод... И я думал, что, приглашая меня к себе, А.Н.Волжин убедился в недобросовестности тех, кто вооружал его против меня, и желал загладить неблагоприятное впечатление от прежних бесед...

Увы, мне только так казалось: искренним со мною А.Н.Волжин не был, и в ближайшие дни я в этом окончательно убедился.

Газетная травля А.Н Волжина не прекращалась: каждый шаг его, каждое распоряжение находили злобное и искаженное отражение в газетах информируемых одним из мелких чиновников Хозяйственного Управления Синода при ближайшем участии, как мне передавали, директора этого Управления Осецкого. Само собою разумеется, что вопросу о создании новой должности Товарища Обер-Прокурора отводилось главное место.

Все эти газетные сплетни давно уже потеряли в моих глазах прелесть новизны: я читал лишь вырезки, какие присылались мне анонимно по почте, оставляя без внимания газеты. Как-то однажды появилось пропущенное мною в газете сообщение о том, что, в виду учреждения в ближайшем будущем должности второго Товарища Обер-Прокурора, Н.Ч.Заиончковский, как бывший член Совета министра народного просвещения, сохранит за собою только учебное дело; все же прочие его обязанности, в том числе и заведование Хозяйственным Управлением, будут возложены на меня.

Для меня было совершенно очевидно, кто дал материал для такого сообщения. Осецкий, ненавидевший Обер-Прокурора и его Товарища, возлагал большие надежды на то, что, с моим назначением, ему удастся избегнуть ответственности за те проступки и упущения по службе, в каких он подозревался, и такого рода газетные статьи преследовали единственную цель подсказать Обер-Прокурору порядок распределения обязанностей между Товарищами Обер-Прокурора в желательном для Осецкого направлении.

Как ни нелепа была статья, однако А.Н.Волжин встревожился и... пригласил меня к себе. Ничего не подозревая, я поехал к нему.

После обычных любезностей, А.Н.Волжин, подавая мне газету, спросил меня: «Вы читали это?..»

«Нет,» – ответил я, – пробежав статью и возвращая газету. «Но кто же сочиняет такие нелепости?» – раздраженно спросил меня А.Н.Волжин.

«Не знаю», – ответил я спокойно.

Последовала пауза, которой я воспользовался для того, чтобы встать и откланяться. А.Н.Волжин был до того озадачен этим, что не решился меня удерживать.

Поверит ли мне А.Н.Волжин, если я скажу, что даже в этом моменте обидных для меня подозрений, я страдал гораздо больше не от сознания оскорбленного самолюбия, а от того, что не мог внушить А.Н.Волжину доверия к моей безоблачной искренности, доказать ему всю непричастность мою к распускаемым обо мне слухам и то, с какими целями и кем эти слухи распускались. Мне было досадно, что я не мог вытащить его из той тины лжи, какой он был окружен и какой не замечал. Но руки мои были связаны... Предубеждение А.Н.Волжина сковывало мои уста, и малейшая попытка разрушить это предубеждение была бы истолкована А.Н.Волжиным как желание добиться во что бы то ни стало портфеля Товарища Обер-Прокурора Св.Синода. Если бы А.Н.Волжин был большим психологом, то понял бы, кто и почему на его вопросы, «кто же сочиняет такие нелепости», я ответил односложно «не знаю», вместо того, чтобы на оскорбление ответить оскорблением или иным образом доказать ему всю непристойность подобного вопроса, обращенного ко мне.

Но то, чего не делал я, то делали за меня обстоятельства, помимо моей воли и моего участия: чем больше А.Н.Волжин преследовал меня своими подозрениями и сомнениями, чем меньше я защищался от его нападок, тем более укреплялись мои позиции, и тем больше колебалось положение А.Н.Волжина. В результате он оказался вынужденным не только зазывать меня к себе, но и интересоваться моим отношением к нему, продолжая, в то же время, считать меня главным виновником всех своих бед.

Вскоре после назначения Н.Ч.Заиончковского я был вызван к Ея Величеству.


Глава XXVII

Высочайшая аудиенция

В скромном одеянии сестры милосердия, с белою повязкою на голове, приняла меня в этот раз Императрица. До чего грустным было это свидание! То было время, когда Дума и прогрессивная общественность, мечтая о ниспровержении монархии, с особою силою и азартом развивали свой натиск на Россию и в своем безумии безжалостно терзали Императрицу возмутительнейшей клеветой. И это тогда, когда, изнемогая от личных болезней, подавленная тяжкими обидами и оскорблениями. Государыня не выходила из лазаретов, работая до обмороков, утешала страждущих, делала перевязки раненым, поддерживая силы и бодрость духа окружающих... Сколько величия нравственного нужно было иметь для того, чтобы в эти моменты личных страданий думать о тех, кто подвергался такой же травле со стороны прогрессивной общественности, ободрять и утешать их...

В вызове меня к Ея Величеству сказался деликатный жест Императрицы в отношении того, кого считали обиженным и обойденным, и я это почувствовал с первых же слов, обращенных ко мне.

Я имел случай лишний раз убедиться в проницательности и глубине ума Государыни и в том, насколько ясно Ея Величество видела закулисную игру А.Н.Волжина и как верно расценивала эту игру. Несомненно, что Императрица была задета отношением А.Н.Волжина ко мне, как Ее кандидату; но неискренность А.Н.Волжина, заставлявшая его прибегать ко всевозможным уловкам, чтобы скрыть ее, производила на Государыню вдвойне тяжкое впечатление.

«Он слишком параден для того, чтобы быть Обер-Прокурором Св.Синода, где требуются простые, скромные, верующие люди, где нужно общение с людьми, с которыми он и разговаривать не умеет», – сказала мне Императрица.

Как ни метка была такая характеристика, но я вынужден был промолчать из опасения, что даже малейшее осуждение А.Н.Волжина, самый незначительный намек на характер наших отношений с ним могли быть истолкованы как приемы борьбы между соперниками из-за власти.

Разговор коснулся общегосударственных вопросов.

Я был поражен не только удивительно меткими характеристиками государственных деятелей, но и той осведомленностью Ея Величества, какая, казалось, проникала в самую толщу государственной жизни России и охватывала все стороны ясный этой жизни. Я видел, что только одна Императрица отдает Себе отчет в том, что происходит в действительности, что Ее проницательный ум и обостренное страданиями чутье знают выходы из тупика, и что Императрица могла бы спасти Россию, если бы к Ее голосу прислушивались и не отождествляли этого голоса с голосом Распутина...

Тогда такое мнение разделялось лишь немногими; теперь же, когда предвидение Императрицы оправдалось в полной мере, а опубликованная переписка Ея Величества с Государем Императором раскрыла действительный облик Государыни, схему Ее государственных программ и способы их выполнения, теперь это мнение высказывается все чаще.

«Но ведь этот человек играет двойную игру: он обманывает одновременно и Государя, и Думу, – сказала Императрица, давая свой отзыв о деятельности М.В.Родзянко в Думе. – Он во власти своего безмерного честолюбия, и Дума нужна ему лишь постольку, поскольку питает эту страсть. Разве он думает о России?! Он думает только о своем авторитете в глазах левых членов Думы, полагая, что они в этот момент сильнее правых. Он рассказывает Думе, что предъявлял Государю даже требования и заставлял Его Величество выполнять их, а, между тем, в последний раз Государь даже не принял его. Он входит в кабинет Государя таким маленьким, маленьким, – и здесь Императрица нагнулась и указала расстояние от пола на четверть аршина, – а выходит из кабинета таким важным, напыщенным, точно и в самом деле одержал победу над Государем. Какие мелкие люди, какое отсутствие долга перед Государем и Россией!!.

Слушая Императрицу, я не знал, что можно было добавить, к этой замечательной характеристике.

Для меня было совершенно очевидно, что Думу следует не только упразднить, как ненужное и вредное учреждение, тормозившее работу правительственного аппарата и разрушавшее государственную машину, но и казнить, в лице наиболее преступных ее членов, заведомых революционеров, посягавших на трон и династию. Отвечая Императрице, я сказал:

«Корень государственного зла заключается в самой Думе: пока она не будет упразднена, до тех пор Правительство вынуждено топтаться на одном месте и бессильно руководить государственною жизнью России. Нужно вырвать из ее среды наиболее вредных и опасных для государственного порядка членов, прикрывающихся своей депутатской неприкосновенностью и развивающих преступную деятельность, а затем навсегда упразднить Думу, ибо она нужна только революционерам»...

Как и в прошедший раз, Императрица вполне согласилась со мной, однако подчеркнула, что правительство, в его полном составе, безгранично слабо; несоорганизованно, работает вразброд, и в его составе нет ни одного человека, который бы сумел объединить деятельность Совета министров, имел бы определенную государственную программу и достаточно твердости, смелости и решительности, чтобы проводить ее в жизнь.

«Все ждут приказаний Государя, а сами не проявляют никакой инициативы, ничего не делают, а только ссорятся между собою, или же, в погоне за личной популярностью, заигрывают с Думой»...

Кто помнит 1916 год и ту позицию, какую занимал Совет министров в отношении Думы, тот скажет, что в этих словах Императрицы не только не заключалось преувеличения, а, наоборот, было много снисходительности. Совет министров точно вовсе не считался с Государем Императором, а оглядывался исключительно на Думу, получал от нее директивы и выполнял их, будучи озабочен только тем, чтобы сохранить во что бы то ни стало, путем даже унижений и жертв, равновесие своих отношений с нею. Неугодные Думе министры подвергались жестокой травле и всевозможным нападкам, не допускались даже на Думскую кафедру; а Совет министров не только не заступался за них, но сознательно приносил их в жертву Думе, предпочитая соглашательство с нею смелым и твердым проявлениям власти. Что это было – трусость, или измена?!

Ни того, ни другого, а сказывалось здесь обычное неумение пользоваться властью. Умели пользоваться властью лишь низкие агенты ее, рискуя собственною жизнью и грудью своей отстаивая порядок. Высшие же представители власти обычно пользовались ею или для закрепления личных позиций, или для приобретения возможно более широкой популярности, или для заигрывания с общественным мнением, которому служили, словом, для всего того, что освобождало их от риска, делало ненужным смелость и решительность, исключало необходимость борьбы... Там же, где требовались эти приемы – а они всегда требуются в области государственной жизни – там власть без боя сдавала свои позиции, и в полной мере справедливо можно было сказать, что победы врагов обусловливались не их силою, а слабостью их противников.

Государственная Дума, по существу, была только раздутым до крайности мыльным пузырем, способным лопнуть от одного окрика городового; но, кажется, что только одна Императрица это видела.

Таким же мыльным пузырем является и вся нынешняя советская Россия, с ее «красными» армиями, какие бы разбежались при первой встрече с настоящими войсками, при первой серьезной угрозе интервенции; но этому все еще не хотят верить...

Сердечно простившись с Государынею, я покинул Александровский Дворец.


Глава XXVIII

Свечной съезд. Визит А.Н.Волжина. Государственный Секретарь С.Е.Крыжановский

В конце января, а может быть в феврале, точно не помню, Синодом был созван Свечной Съезд, с участием представителей от всех ведомств, и министр внутренних дел А.Н.Хвостов, встретив меня, однажды, в зале Общего собрания Государственного Совета, сообщил мне, что назначил меня представителем от министерства на этом съезде. Судьба точно умышленно толкала меня в суровые объятия А.Н.Волжина. При торжественном открытии съезда, мне пришлось сидеть рядом с А.Н.Волжиным, и меня забавляло, как он искоса посматривал на меня, точно думая, каких усилий стоило мне добиться участия на этом съезде и, притом, наверное с целью усилить оппозицию против него. В действительности же, я был едва не самым добросовестным союзником Обер-Прокуратуры на этом съезде. Съезд был вызван не столько заботами о реорганизации свечного дела в России и развитии отечественного производства воска, сколько подозрениями в злоупотреблениях директора Хозяйственного Управления А.Осецкого при закупках воска за границею, о чем громко кричали газеты, указывая на то, что А.Осецкому грозит не только отставка, но и предание его суду. Не имея еще фактических данных для реальных обвинений А.Осецкого в означенных злоупотреблениях, я имел, однако, основания разделять подозрения Обер-Прокуратуры. Впоследствии эти подозрения подтвердились, ибо А.Осецкий, на одном из заседаний, под моим председательством, уже в бытность мою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода, был вынужден сознаться в том, что покупал воск в Германии, игнорируя более дешевые предложения, а устроенные им торги были фиктивными... Во время этого примечательного заседания, один из участников, член Государственного Совета от Киевской епархии, протоиерей С.И.Трегубов, передал мне полученную им от какого-то члена Думы записку, написанную на клочке бумаги, где значилось, что Дума категорически требует немедленного упразднения комиссии по расследованию деятельности А.Осецкого, свободного в ее глазах от всяких подозрений.

Было очевидно, что дальнейшие разоблачения довели бы Осецкого до скамьи подсудимых, и что, спасаясь от преследований Обер-Прокуратуры, он нашел защиту в Думе. Однако грозный окрик Думы не испугал меня, и заседания комиссии продолжались, хотя к моему удивлению, крайне тормозилось Синодом, где А.Осецкий также имел защитников, особенно в лице протопресвитера А.Дернова. Они прервались лишь с наступлением столь долгожданной и желанной революции, освободившей от ответственности не одного только Осецкого.

Впрочем, не буду забегать вперед. Разбившись на секции, Съезд стал устраивать заседания по вечерам, в часы, свободные от служебных занятий, и в течение ближайших двух-трех недель, я принимал в этих заседаниях постоянное участие, изредка встречаясь и с А.Н.Волжиным.

Никогда еще престиж мой среди Синодальных чиновников не был так высок, как в это время. Недавняя аудиенция у Ея Величества истолковывалась как полное поражение А.Н.Волжина: теперь стали говорить уже не о создании должности второго Товарища Обер-Прокурора, а об отставке A.H.Волжина и назначении меня на его место. В связи с этим, отношение Синодальных чинов к А.Н.Волжину резко ухудшилось, тогда как я сделался центральной фигурой, вокруг которой сосредоточивались все вожделения чиновников ведомства, видевших в моем лице будущего главу ведомства и их начальника. Все искали моего благоволительного внимания, стараясь, как бы невзначай, подчеркнуть мои преимущества перед А.Н.Волжиным, и в то же время не стеснялись открыто бранить последнего. Особенно усердствовал Осецкий.

Кажется мне, что никогда еще низменные и пошлые страсти не oбнажались передо мной с большим бесстыдством, чем в эти моменты пресмыкательства и низкопоклонства со стороны тех ничтожных людей, которые, год спустя, явились моими же предателями. Между тем А.Н.Волжин был искренне убежден в моих интригах и, продолжая видеть всегда и везде на первом плане Распутина, объяснял и мою аудиенцию у Ея Величества участием последнего, а враждебное отношение к себе со стороны своих подчиненных Синодальных чиновников моими стараниями, т.е. делая именно то дело, какое нужно было делать, выполняя программу агентов интернационала, развивавших с чрезвычайными усилиями оппозицию против Императрицы и преданных слуг России и династии. Делал он это дело столько же бессознательно, сколько добросовестно, ибо, будучи предан Престолу и России, был искренне убежден, что ведет борьбу с их врагами. Но видел он этих врагов не там, где они были и, рубя направо и налево, не замечал того, что наносил удары своим же союзникам.

Нельзя обвинять того, кто не родился государственным человеком, лишен широких размахов, не способен разбираться в сложных положениях и делает ошибки. И не это удивляло меня, а удивляло меня то, зачем нужно было А.Н.Волжину приглашать меня к себе и, заверяя меня в своей искренности, вести со мною переговоры о сотрудничестве с ним, а в тоже время за глаза поносить меня...

Вскоре после моей аудиенции у Ея Величества, А. Н. Волжин пригласил меня к себе. Впечатление от предыдущего свидания было столь тяжелым, что на этот раз я уклонился от приглашения.

«Тогда я приеду к Вам», – сказал А.Н.Волжин по телефону. В назначенный час А.Н.Волжин приехал.

«Голова ходит кругом, – начал он, – дела так много, что просиживаешь ночи напролет; а все не успеваешь».

«Отчего же Вы не разгрузите Синод? – ответил я. – Ведь туда попадает масса дел, какие не только могут, но и должны разрешаться властью епархиального архиерея... Прикажите вносить на рассмотрение Синода только то, что подлежит его ведению»...

«Да, но этого недостаточно; создание должности второго Товарища Обер-Прокурора необходимо; без этого нельзя будет обойтись; но как это сделать!.. Дума кредитов не отпустит... Придется применить ст. 87; а это значит -ждать роспуска Думы и отложить вопрос до лета», – говорил А.Н.Волжин.

«С тем, – добавил я, – чтобы, собравшись осенью, Дума отвергла бы Ваш законопроект»...

«Ну, а как же иначе?» – спросил А.Н.Волжин. Я тоже не знал, как нужно было поступить; однако, если бы и знал, то не сказал бы, чтобы не создавать поводов для новых недоразумений. Беседы с А.Н.Волжиным успели приучить меня к осторожности.

«Не знаю», – ответил я. Визит длился недолго. Оставив меня в недоумении о цели своего посещения, А. Н. Волжин уехал. На другой день я рассказал об этом визите Государственному Секретарю С.Е.Крыжановскому.

«Не понимаю», – сказал мне Государственный Секретарь, – зачем А.Н.Волжин носится с 87-й статьей; я уже сто раз говорил ему, что нужна не 87-я, а 11-я статья. Имеют же Министры Внутренних Дел, Торговли и Промышленности по четыре Товарища, и Думе нет до этого дела; а А.Н.Волжин из-за второго Товарища поднимает столько шума... Пусть изыщет только источник содержания, а провести должность – дело одного доклада Государю Императору. Причем же здесь Дума?!»

С.Е.Крыжановский занимал среди министров совершенно исключительное место. Это был один из тех немногих, истинно государственных деятелей, в котором огромный ум и широкие государственные размахи сочетались с на редкость выдающимися знаниями. В то время как каждый министр вращался в круге ведения своего ведомства, Государственный Секретарь обнимал государственную жизнь в полном объеме и должен был обладать универсальными познаниями по всем отраслям государственного управления. Хотя законодатель и отвел Государственному Секретарю очень скромную роль в Совете министров, и участие его в заседаниях ограничивалось лишь формальными замечаниями, в которых существа дела он никогда почти не касался, да и касаться не мог, ибо, по силе Высочайшего повеления, на коем основывалось участие Государственного Секретаря по некоторым делам в Совете министров, ему предоставлено было высказать свои замечания «преимущественно по соотношению намечаемой меры со Сводом Законов», т. е. со стороны формальной; однако же к С.Е.Крыжановскому обращались не только за разного рода формальными разъяснениями, но гораздо чаще и по существу того или иного вопроса или законодательного предположения. И нередко мнение С.Е.Крыжановского предопределяло судьбу законопроекта, изменяя его первоначальное направление, еще задолго до внесения последнего в Совет министров. Но и застигнутый в Совете министров, законопроект подвергался иной раз всякого рода переделкам и изменениям соответственно указаниям Государственного Секретаря... Припоминаю характерный случай, когда Совет министров, под председательством А.Ф.Трепова, отклонил ходатайство Синода об ассигновании 30 000 рублей в пособие пленным священникам и затем вынужден был удовлетворить его, благодаря возражению С.Е.Крыжановского. Случай этот имел место в конце 1916 года, в бытность мою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода, когда, по просьбе Обер-Прокурора Н.П.Раева, обычно уклонявшегося от участия в заседаниях Совета министров, я выступал в Совете в качестве его заместителя, с обязательством во чтобы то ни стало отстоять означенное ходатайство. Меньший среди членов кабинета, я чувствовал себя в Совете неуверенно, а общее пренебрежительно-скептическое отношение министров к Синоду не сулило успеха... Я был уверен, что Совет Министров отклонит ходатайство Синода, что явилось бы, в моих глазах, высочайшею несправедливостью, ибо, если священник попал в плен, значит он ушел с позиции последним и выполнил свой пастырский долг до конца, а при том заслуживает самой глубокой признательности, и ему нужно помочь, недопустимо оставлять его бедствовать во вражеском плену. Моим соседом справа был Государственный Секретарь, и я шепотом высказал Сергею Ефимовичу свои опасения и тревоги.

«А Вы не смущайтесь, – живо сказал мне С.Е.Крыжановский, – если Совет откажет, то потребуйте соединенного заседания Совета министров и Синода»...

«Как? – удивился я, – разве возможны такие заседания?!»...

«На практике таких случаев еще не было, ибо не было поводов созыва их; но постановление Совета министров, по силе коего, в случаях разногласия, для разрешения спорных вопросов созываются соединенные заседания Совета министров и Синода, утверждено Его Величеством, и Вы смело можете воспользоваться этим постановлением и сослаться на него, – ответил С.Е.Крыжановский.

Ввиду частой смены членов кабинета, об этом постановлении, конечно никто не знал, и я почувствовал, что С.Е.Крыжановский не только укрепил мои позиции, но и сделал их неприступными.

Подошла моя очередь... я сделал краткий доклад по существу Синодального ходатайства и просил удовлетворить его.

«Полагал бы отклонить», – сухо сказал представитель Совета министров А.Ф.Трепов, сославшись на то, что высылаемые деньги обычно конфискуются немцами и не доходят до назначения.

Вслед за А.Ф.Треповым высказались против и прочие члены Совета министров.

«В таком случае я ходатайствую о созыве соединенного заседания Совета министров и Синода», – сказал я.

На меня посмотрели как на сумасшедшего, и никто не нашелся ничего возразить, ибо все в равной мере считали совершенно невероятным возможность совместных заседаний министров с архиереями.

«Разве мыслимы такие совместные заседания? – спросил меня, после общей паузы и некоторого замешательства, А.Ф.Трепов. – На чем основываете Вы Ваше ходатайство?»..

«На основании Высочайше утвержденного постановления Совета министров от такого-то числа, месяца и года», – ответил я.

«Было ли такое постановление?» – спросил А.Ф.Трепов управляющего делами Совета министров Н.Н.Ладыженского.

«Так точно, было, Ваше Высокопревосходительство», – ответил Николай Николаевич, огласив журнал Совета министров с означенным постановлением.

«Тогда, конечно, не стоит из-за 30 000 рублей осложнять вопрос: полагал бы удовлетворить ходатайство Синода», – сказал в заключение А.Ф.Трепов, против чего никаких возражений не последовало.

Победа была полная, и эффект получился чрезвычайный.

С.Е.Крыжановский, тотчас после окончания заседания, по обыкновению, ушел в свой кабинет, а меня сразу же окружили министры и стали поздравлять с выигранным сражением.

«Зачем Вы так подвели нас?» – спросил меня, улыбаясь, А.Ф.Трепов.

«И не думал, – ответил я, – я сам не знал о существовании этого постановления Совета министров и никогда бы не использовал его, если бы не подсказал Сергей Ефимович».

Тем не менее, если не все, то некоторые, наверное, приписали победу мне, а не С.Е.Крыжановскому.

Таким был Государственный Секретарь С.Е.Крыжановский. Он не только знал больше других, не только никогда не превозносился своими знаниями и преимуществами, а, наоборот, сознательно убегал от славы людской, стараясь быть всегда незаметным. Может быть, по этой причине, а может быть, потому, что ум является одним из тех недостатков, какой редко прощается, С.Е.Крыжановский имел немало врагов и, разумеется, главным образом, со стороны тех, кто не обходился без его помощи и завидовал ему.

Указание Государственного Секретаря на 11-ю статью и ссылка на то, что А.Н.Волжин неоднократно уже обращался к С.Е.Крыжановскому за советами, справками и разъяснениями и всякий раз получал ответ, что 87-я статья не применима, окончательно обесценили в моих глазах жалобы А.Н.Волжина, и я увидел, что он прикрывается 87-ою статьей только для того, чтобы откладывать учреждение должности второго Товарища Обер-Прокурора Св.Синода на неопределенное время.


Глава XXIX

Разрыв с А.Н.Волжиным

Наступило время рассмотрения в Думе сметы Синодального ведомства.

Бюджетные прения в Думе – это своего рода экзамен для каждого министра. А.Н.Волжин очень волновался, ибо должен был выступить с разъяснениями не только по существу сметных предположений, но и по поводу всякого рода запросов, предъявления которых ожидал.

Я был очень заинтересован исходом этих прений и отправился в Думу. Речь А.Н.Волжина, обыкновенная, трафаретная, испещренная цифровыми данными, не давала поводов ни для одобрений, ни для порицаний: это была одна из тех обыденных речей, которые составляются мелкими чиновниками, корректируются начальством и являются лишь сводкой основных положений бюджета, своего рода объяснительной запиской, и ничего более... Однако Думская атмосфера было до того напряжена, настроение было уже настолько революционным, что одно только появление членов Правительства на Думской кафедре вызывало ярые протесты и грубое негодование, выливавшееся в крайне резких формах... Как ни старался А.Н.Волжин заблаговременно расположить к себе членов Думы, со стороны которых ожидал нападок, но он достиг этим только обратных целей. В.Н.Львов не пожалел красок для того, чтобы окончательно погубить А.Н.Волжина во мнении Думы. Начав с того, что А.Н.Волжин появлялся в Думе только для того, чтобы узнавать разными окольными путями, как относятся к нему члены Думы и что будут говорить при рассмотрении сметы ведомства, он кончил указанием на то, что Дума не Калашный ряд, куда ходят собирать сплетни, и что нужно не иметь никакого уважения ни к Думе, ни даже к себе, чтобы прибегать к таким приемам, к которым не прибегал еще ни один министр. Глупая и разнузданная речь Львова имела большой успех и была покрыта бурными аплодисментами. Кампания против членов Правительства велась дружно, планомерно; однако, к сожалению, Правительство видело в этой преступной работе Думы лишь выпады против отдельных членов кабинета, а Председатель Совета министров даже запрещал последним защищаться, опасаясь еще более худших последствий.

Пропустив Синодальную смету в Думе, А.Н.Волжин уехал с Высочайшим докладом в Ставку, откуда вскоре вернулся.

Было 10 часов вечера. Я сидел в своем кабинете и занимался.

Раздался телефонный звонок. У телефона был А.Н.Волжин.

«Мне очень нужно видеть Вас, – говорил А.Н.Волжин, – приезжайте после часу».

«Это слишком поздно, – ответил я, – извозчиков нет; пока я дойду к Вам, будет два часа ночи. Если нужно, я приеду завтра»...

«Нет, нет, мне нужно сегодня переговорить с Вами», – ответил А.Н.Волжин.

«В таком случае я приеду к 11 часам»...

«В 11 часов у меня доклады», – ответил А.Н.Волжин.

«Тогда извините; а ночью я не могу ехать»...

«Хорошо, – нервно закончил А.Н.Волжин. – Я отложу доклады и буду ждать Вас к 11 часам».

Бесцеремонность А.Н.Волжина, позволявшего себе вызывать меня даже ночью и, верно, думавшего, что я обязан являться по первому его зову, раздражала меня... Однако я вспомнил, что уже раз отказался от его приглашения и что в последний раз А.Н.Волжин был у меня: деликатность вновь разоружила меня.

В 10 с половиною часов вечера я вышел из дома...

Все то, что лежало на дне души, стало выливаться наружу, и я чувствовал, что должен уже сдерживать свое волнение и раздражение. Здесь было сознание того лукавства со стороны А.Н.Волжина, о котором мне так часто говорили, и чему я не хотел верить, и оскорбленное и беспрестанно оскорбляемое самолюбие, и сознание того ложного положения, в какое А.Н.Волжин меня ставил бессмысленными приглашениями и беседами, давшими пищу всевозможным сплетням, проникавшим в печать и бросавшим тень на меня, и обида от сознания, что А.Н.Волжин мне не верит, а только делает вид, что верит; а главное – было недовольство собою, убеждение в новой ошибке, в том, что я снова сделался жертвою своего излишнего доверия к людям...

Поэтому, подходя к квартире А.Н.Волжина, жившего тогда на Mоховой, 18, я уже дрожал от негодования, чувствуя особенно острую боль от последнего оскорбления, нанесенного мне А.Н.Волжиным, когда он заподозрил меня в распространении газетных сведений о моем будущем назначении. «Как он смеет так оскорбить меня, – думал я, поднимаясь к нему по лестнице; – а между тем я смолчал»... Мое волнение было так велико, что я боялся за себя и думал, что не в силах буду совладать с ним. Однако А.Н.Волжин встретил меня так приветливо, в его голосе было так много сердечных нот, что его вкрадчивость снова обезоружила меня, я снова поддался чарам и готов был не только простить и забыть, но и осудить сам себя за мнительность и подозрительность...

«Я только сегодня вернулся из Ставки, – начал свой рассказ А.Н.Волжин. – Государь был высокомилостив ко мне и в течение 40 минут, с большим вниманием, изволил выслушивать мой доклад... Целых 40 минут», – подчеркнул А.Н.Волжин.

Нарисовав, далее, знакомую мне картину Высочайшего завтрака, и остановившись на том, как приглашенные к Высочайшему столу вышли из столовой в зал, как выстроились полукругом в ней, как Его Величество подходило то к одному, то к другому, А.Н.Волжин, продолжая рассказ, отметил:

«Его Величеству было угодно осведомиться о том, в каком положении находится вопрос об учреждении должности 2-го Товарища Обер-Прокурора. Я доложил и в то же время спросил Государя, продолжает ли Его Величество настаивать на Вашей кандидатуре, или имеет в виду другого кандидата, на что Государь ответил, что Своих предположений не изменил и добавил: «Я желаю князя Жевахова». (Слова Его Величества в передаче А.Н.Волжина.)

Значит, – подумал я, слушая рассказ А.Н.Волжина, – Вы, пользуясь высокомилостивым приемом Государя, сделали еще и на этот раз последнюю отчаянную попытку отбиться от меня, и эта попытка не удалась. Но тогда зачем же Вы рассказываете мне об этом? – говорили мои глаза, с недоумением глядевшие на А.Н.Волжина.

«Вы понимаете, конечно, – продолжал между тем А.Н.Волжин, – что я должен был предложить этот вопрос Его Величеству, ибо об учреждении новой должности Товарища Обер-Прокурора так давно толкуют, что предположения Его Величества могли за этот долгий срок и измениться... Разумеется, воля Монарха для меня священна, и я обязан ее выполнить, но... – и тут А.Н.Волжин замялся, – я никак не придумаю, как бы мне Вас... пристроить»...

Как ужаленный, вскочил я со своего места и, не помня себя от негодования, утратив самообладание, я крикнул:

«Как это... пристроить!.. Я не инвалид, а Синод не богодельня, чтобы Вы меня пристраивали... У меня уже давно возникли сомнения относительно Вашей искренности; я наивно думал, что Вы и в самом деле желаете использовать мои познания для Вашего ведомства; но, если Вы озабочены только тем, чтобы меня «пристроить», и ссылаетесь даже на Государя Императора, Который, якобы, Вас принуждает к этому, тогда знайте, что я не желаю служить с Вами и объясню Его Величеству, почему. Я не нуждаюсь в «месте», я – Помощник Статс-Секретаря Государственного Совета и Член Главного Управления по делам печати и не нуждаюсь в том, чтобы Вы меня «пристраивали»...

А.Н.Волжин обомлел... Он никак не мог ожидать такого выпада со стороны того, чью деликатность он принимал за хитрость или глупость, за желание во что бы то ни стало, путем даже унижений, пробраться в Синод, не брезгуя для этого никакими средствами...

«Что Вы, что Вы, князь, успокойтесь, – заволновался А.Н.Волжин. – И не грех ли Вам так нехорошо думать обо мне!.. Я ли не просил Вас, чтобы Вы мне помогли, я ли не приезжал к Вам?! Зачем же я бы ездил к Вам, если бы не желал сотрудничества с Вами?! Нас связывает друг с другом Святитель Иоасаф; моя бабушка была игуменией Белгородского монастыря»... – путаясь и смущаясь, оправдывался А.Н.Волжин.

И эта бессвязная речь была произнесена таким тоном, что снова обезоружила меня... Мне стало жалко А.Н.Волжина, этого гордого, самонадеянного сановника, который сбросил свою внешность и предстал предо мною в образе слабого, раздавленного человека.

Я простился с А.Н.Волжиным с намерением никогда более не встречаться с ним. Однако это свидание все еще не было последним.

До меня стали доходить слухи, что А.Н.Волжин лихорадочно стремится наверстать потерянное время и постоянно ездит к Государственному Секретарю, чтобы, с помощью С.Е.Крыжановского, заготовить Высочайший доклад об учреждении должности второго Товарища Обер-Прокурора по 11-й статье. И действительно, прошло недели две-три после последнего, бурного свидания, как А.Н.Волжин снова пригласил меня к себе и встретил меня такими словами:

«Теперь я могу уже поздравить Вас своим Товарищем... Поздравляю, пока только академически... Высочайший доклад по 11-й статье уже готов, но еще не послан... Но это вопрос нескольких дней»...

«В Государственной канцелярии, – ответил я, – начались уже каникулы, и я на днях уезжаю из Петербурга».

«Куда?» – удивился А.Н.Волжин, все еще не умевший отрешиться от убеждения, что стремление достигнуть должности Товарища Обер-Прокурора было моею единственною мечтою, в жертву которой я был готов принести все, включительно до своей чести.

«В Киев, в Полтавскую губернию, в имение».

«Так Вы, по крайней мере, оставьте свой адрес», – с досадою сказал А.Н.Волжин.

Уступая этой просьбе, я дал свой Киевский адрес чиновнику особых поручений, князю Мышецкому, хотя был вполне убежден в том, что этот адрес А.Н.Волжину не пригодится.

А.Н.Волжин опоздал.

Убедившись в бесцельности сопротивления, А.Н.Волжин стал искать пути к осуществлению Высочайшей воли о моем назначении и, с помощью Государственного Секретаря С.Е.Крыжановского, нашел их... Но время уже было упущено. Положение, созданное А.Н.Волжиным, было таково, что, в лучшем случае, допускало лишь обмен светскими любезностями, но ни о каком сотрудничестве с ним, или деловых общениях, не могло быть и речи. Это сознавалось и высшими сферами, где, одновременно с предложениями об отставке А.Н.Волжина, высказывались проекты о назначении меня то его заместителем, то Товарищем Министра Внутренних Дел, но где уже совершенно исключалась возможность назначения помощником А.Н.Волжина.

А.Н.Волжин, по-видимому, об этом ничего не знал, как не знал и того, что, если должность второго Товарища Обер-Прокурора и будет учреждена, и я буду назначен на эту должность, то это случится лишь после его отставки. Своим противлением воле Монарха и неискренностью, А.Н.Волжин окончательно поколебал свое служебное положение не только в глазах Их Величеств, но и в глазах высшего общества, мнением которого особенно дорожил. Как он ни старался исправить ошибку и наверстать потерянное время, как ни спешил с учреждением должности и как, по-видимому, искренне ни хотел, на этот раз, ускорить мое назначение и тем вернуть утраченное доверие Их Величеств, но было уже поздно... Ускоряя мое назначение, А.Н.Волжин ускорял одновременно и свою отставку...

Я удивленно смотрел на А.Н.Волжина, когда он поздравлял меня «своим» Товарищем, ибо знал, что таковым никогда не буду, как знал и то, что дни А.Н.Волжина на Обер-Прокурорском посту уже сочтены. Из Петербурга я уехал в Оптину пустынь.


Глава XXX

Оптина пустынь. Старец Анатолий

Когда человек ближе к Истине?.. Тогда ли, когда его жизнь протекает плавно и ровно, без внешних ударов и потрясений, и он, спокойный и уравновешенный, оценивает окружающее сквозь призму реальных фактов, не задумывается над вопросами бытия, не страдает от неразрешимых противоречий жизни, не заглядывает в потусторонний мир?..

Или тогда, когда под влиянием несчастий и страданий, выбитый из колеи жизни, примиряется со своим уделом, отворачивается от земных задач и целей и стремится ввысь, обращая взоры к Богу?

У кого правда, у реалиста или у мистика?! Для меня никогда не существовало сомнений в том, что правда у последнего. И поэтому, что ближе всех к Богу – дети, а между ними нет реалистов. Все дети – мистики, все они тянутся к Богу, как цветы к солнцу; все бессознательно влекутся к небу и одинаково протестуют против попыток горделивого ума разрушить волшебный замок мистицизма, где все иначе, чем на земле, где живут ангелы, поющие славу Богу, где нет ни зависти, ни злобы, где говорят ангельским языком, и над всем и всеми царствуют небесные законы и Вечная Любовь.

Я помню, как глубоко задевали меня пренебрежительные отзывы взрослых о монастырях, о старцах, отшельниках и затворниках, какие казались мне святыми; с какой болью сердца и тяжким недоумением я относился к каждому, кто пытался поколебать мою детскую веру, отнимать у меня подарки Божии какие не имели цены и были дороже всех сокровищ мира. Годы шли, менялись точки зрения, охладевали порывы, но То, что сказали мне детство и юность, то оказалось правдой вечной и неизменной. И не эта правда изменялась от времени и науки, а изменялись мы сами, удаляясь от нее, теряя ощущение правды, – понимание ее и влечения к ней. Как легко потерять ощущение правды, и как трудно найти потерянное!.. Кто бывал в монастырях и видел старцев, тот знает, что только ценой неимоверных усилий и величайших иноческих подвигов возмещалась эта потеря, и что только на склоне своей жизни дряхлые старцы возвращали своей, изможденной страданиями, душе подлинные ощущения детства. И как мало отличались тогда эти старцы, эти земные ангелы, от детей; какая чистота и святость сквозили в каждой их мысли, в каждом движении; какую чрезвычайную ценность являли собой эти исключительные люди, рассказывающие о том, о чем молчаливо говорят глаза младенца, живущего в объятиях ангельских, но не способного поведать людям своих небесных ощущений... И моя душа инстинктивно тянулась к этим людям, и детство и юность прошли в общении с ними. Тогда не было ни горя, ни страданий, ни всего того, что, по милосердию Божьему, возвращает к Богу сбившегося с пути грешника...

Тогда была только естественная потребность неповрежденной страстями души укрыться от заразы мира и искать родной обстановки и родных людей, была потребность искать правду...

И на этот раз я ехал в Оптину пустынь, к старцу Анатолию, потому что не доверял ни своему, ни чужому уму, потому что искал правды, какой не мог найти вокруг себя... И так же, как и раньше, я испытывал, по мере приближения к Оптиной, все больший душевный трепет... Там, за оградою монастыря, по ту сторону реки Жиздры, жили иные люди, у которых были иные задачи и цели, иное дело, чем у меня. И насколько моя жизнь казалась мне беспросветной и никому не нужной, насколько дело мое казалось мне преступной тратой времени, нужного для приготовления к загробной жизни, для спасения души, настолько жизнь этих счастливых избранников являлась в моих глазах постепенным восхождением к Богу и была полна глубочайшего содержания... Они имели то, чего не имел самый счастливый человек в миру: имели учителей жизни, премудрых старцев, опытно познавших науку жизни... Они не были одиноки, тогда как мы, миряне, блуждали подобно стаду без пастыря, и нашими учителями были лишь воспоминания об ощущениях детства, за которые мы судорожно хватались, чтобы не заблудиться в дебрях жизни, чтобы не потерять хотя бы образа правды.

Подле келии о.Анатолия толпился народ. Там были преимущественно крестьяне, прибывшие из окрестных сел и соседних губерний. Они привели с собою своих больных и искалеченных детей и жаловались, что потратили без пользы много денег на лечение...

«Одна надежда на батюшку Анатолия, что вымолит у Господа здравие неповинным».

С болью сердца смотрел я на этих действительно неповинных несчастных детей, с запущенными болезнями, горбатых, искалеченных, слепых... Все они были жертвами недосмотра родительского, все они росли без присмотра со стороны старших, являлись живым укором темноте, косности и невежеству деревни... В некотором отдалении от них стояла другая группа крестьян, человек восемнадцать, с зажженными свечами в руках. Они желали «собороваться» и были одеты по-праздничному. Я был несколько удивлен, видя перед собой молодых и здоровых людей, и искал среди них больного. Но больных не было: все казались здоровыми. Только позднее я узнал, что в Оптину ходили собороваться совершенно здоровые физически, но больные духом люди, придавленные горем, житейскими невзгодами, страдающие запоем... Глядя на эту массу верующего народа, я видел в ней одновременно сочетание грубого невежества и темноты с глубочайшей мудростью. Эти темные люди знали, где Истинный Врач душ и телес: они тянулись в монастыри, как в духовные лечебницы, и никогда их вера не посрамляла их, всегда они возвращались возрожденными, обновленными, закаленными молитвой и беседами со старцами.

Я вновь чувствовал себя в родной обстановке, среди людей, какие были столь чужды мне по уровню своего развития, но так близки и дороги по вере. И так же, как и раньше, мне хотелось остаться навсегда в любимой Оптиной пустыне, чтобы начать новую, осмысленную жизнь, жизнь по уставу мудрейших людей, столь отличную от мирской жизни, изгнавшей самую мысль о спасении души, о нравственной ответственности и загробной жизни... И никогда еще эта мирская жизнь не угнетала меня больше, как в эти моменты соприкосновения с «настоящею» жизнью; никогда еще мои мирские дела и занятия не казались мне менее нужными, чем в эти моменты возношения души к Богу.

Вдруг толпа заволновалась; все бросились к дверям келий. У порога показался о.Анатолий. Маленький сгорбленный старичок, с удивительно юным лицом, чистыми, ясными, детскими глазами, о.Анатолий чрезвычайно располагал к себе. Я давно уже знал батюшку Анатолия и любил его. Он был воплощением любви, отличался удивительным смирением и кротостью, и беседы с ним буквально возрождали человека. Казалось, не было вопроса, которого бы о.Анатолий не разрешил; не было положения, из которого бы этот старичок Божий не вывел своей опытной рукой заблудившихся в дебрях жизни, запутавшихся в сетях сатанинских... Это был истинный «старец», великий учитель жизни. При виде о.Анатолия, толпа бросилась к нему за благословением, и старец, медленно протискиваясь сквозь толщу народа, направился к крестьянам, ожидавшим соборования и приступил к таинству елеосвящения. Я улучил момент, чтобы просить о.Анатолия принять меня наедине.

«Сегодня, в 4 часа, перед вечерней», – ответил на ходу о.Анатолий.

Было 8 часов утра. Я вернулся в гостиницу; затем прошел в главный храм, где началась поздняя обедня, после которой навестил настоятеля и начальника скита Оптиной. Все они были моими старыми друзьями, родными, близкими мне по духу людьми.

В 4 часа я вошел в келию о.Анатолия.


Глава XXXI

Беседа со Старцем Анатолием

«Батюшка отец Анатолий, не разберусь я ни в чем, – начал я, – с детских лет бессознательно тянулся в монастырь и уже не в первый раз стучусь и к Вам, в Вашу обитель; а все еще никак не могу развязаться с миром, и кажется мне, что я все больше и больше запутываюсь в сетях сатанинских... Боюсь я за свою душу... Откуда это влечение в обитель, какое делает мне жизнь в миру такой немилой, что хочется бежать из него, какое обесценивает в моих глазах всякое мирское дело, не позволяет мне, из опасения измены пред Богом, завязываться мирскими связями, заставляет жить между миром и монастырем, между небом и землей... Если бы Вы знали, как это тяжело, как трудно остаться чистым среди мирской грязи, как болезненны греховные падения и, даже безотносительно к ним, какою бессмысленною кажется мне мирская жизнь, когда сознаешь, что зиждется она на неверном фундаменте, что живут люди не так, как повелел Господь, делают не то дело, какое должны были делать... Иной раз бывает так тяжело от всяких противоречий и перекрестных вопросов, что я боюсь даже думать... Так и кажется, что сойду с ума от своих тяжелых дум»...

«А это от гордости», – ответил о.Анатолий.

«Какая там гордость, батюшка, – возразил я, – кажется мне, что я сам себя боюсь; всегда я старался быть везде последним, боялся людей, сторонился и прятался от них»...

«Это ничего; и гордость бывает разная. Есть гордость мирская – это мудрование; а есть гордость духовная – это самолюбие. Оно и точно, люди воистину с ума сходят, если на свой ум полагаются, да от него всего ожидают. А куда же нашему уму, ничтожному и зараженному, браться не за свое дело. Бери от него то, что он может дать, а большего не требуй... Наш учитель – смирение. Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. А благодать Божия – это все... Там тебе и величайшая мудрость. Вот ты смирись, да скажи себе: «Хотя я и песчинка земная, но и обо мне печется Господь, и да свершается надо мною воля Божья»... Вот если ты скажешь это не умом только, но и сердцем, и действительно смело, как и подобает истинному христианину, положишься на Господа, с твердым намерением безропотно подчиниться воле Божией, какова бы она ни была, тогда рассеются пред тобою тучи и выглянет солнышко, и осветит тебя и согреет, и познаешь ты истинную радость от Господа, и все покажется тебе ясным и прозрачным, и перестанешь ты мучиться, и легко станет тебе на душе»...

Я почувствовал, как затрепетало мое сердце от этих слов...

«Как глубоко и как просто», – подумал я.

О.Анатолий, между тем, продолжал:

«Трудно было бы жить на земле, если бы и точно никого не было, кто бы помог нам разбираться в жизни... А ведь над нами Сам Господь Вседержитель, сама Любовь... Чего же нам бояться, да сокрушаться, зачем разбираться в трудностях жизни, загадывать, да разгадывать... Чем сложнее и труднее жизнь, тем меньше нужно это делать... Положись на волю Господню, и Господь тебя не посрамит тебя. Положись не словами, а делами... Оттого и трудной стала жизнь, что люди запутали ее своим мудрованием, что, вместо того, чтобы обращаться за помощью к Богу, стали обращаться к своему разуму и на него одного полагаться... Не бойся ни горя, ни болезней, ни страданий, ни всяких испытаний – все это посещения Божии, тебе же на пользу... Пред кончиною своей будешь благодарить Господа не за радости и счастье, а за горе и страдания, и чем больше их было в твоей жизни, тем легче будет умирать, тем легче будет возноситься душа твоя к Богу»...

«Это так, батюшка; но, если задачей нашей жизни является спасение души, то не гордость, а страх Божий заставляет искать места, где можно легче спастись... Если даже сильные, духовно-мудрые люди с трудом выдерживают борьбу с кознями сатанинскими в миру, то куда же нам, слепым и слабым!.. Я помню свои детские годы... Мир точно умышленно развращал нас, и только в родной семье, да в келии старца, я слышал о том, о чем наедине говорила мне душа моя... И еще тогда я недоумевал, зачем оставаться в миру среди чужих и недобрых людей, и спрашивал старцев, куда мне идти и что делать с собою... Я знал, куда идти и что делать, но боялся следовать своей воле и запрашивал старцев, чтобы они открыли мне волю Божию, но они удерживали меня в миру, не пускали в монастырь; все говорили, что Господь предназначил мне иной путь, и что не пришел еще час мой... А чем дальше, тем было хуже, тем тяжелее... Жизнь стала складываться так, что без измены Богу, я уже не мог покинуть мира. Сначала подошло дело Св.Иоасафа; затем постройка храма Св.Николаю в Бари; а вот теперь подходит еще одно дело, и я не знаю, от Бога ли оно или нет, но хорошо знаю, что, если возьмусь за него, то оно окончательно привяжет меня к миру... Вот за этим, чтобы спросить Вас и посоветоваться, я и приехал сейчас в Оптину»...

«А какое это дело?» – спросил меня о.Анатолий, пристально глядя на меня.

«Царь хочет назначить меня на службу в Синод, Товарищем Обер-Прокурора, и вот я и не знаю, что это означает... Если бы Царь и Царица близко знали меня, тогда бы я не сомневался; но знают меня Их Величества мало, видели только несколько раз... Сказывается ли здесь воля Божия и Св.Иоасафа, промыслительную руку Которого я вижу над собой, в своей жизни, или, может быть здесь козни сатанинские, чтобы не пустить меня в монастырь... Место это высокое; много соблазнов для тщеславия и гордости и самолюбия; много будет у меня врагов, которые станут травить меня так, как сейчас травят всех, входящих в состав правительства; и я не знаю, как мне поступить, и ни в чем не могу сам разобраться... Откройте мне волю Божию, и как Вы скажете мне, так я и сделаю».

«А ты верно знаешь, что Царь зовет тебя на это место?» – спросил о.Анатолий.

«Верно знаю», – ответил я.

«А коли Царь зовет, значит – зовет Бог. А Господь зовет тех, кто любит Царя, ибо Сам любит Царя и знает, что и ты Царя любишь...

Нет греха больше, как противление воле Помазанника Божия... Береги его, ибо Им держится Земля Русская и Вера Православная... Молись за Царя и заслоняй Его от недобрых людей, слуг сатанинских... Царь не только Объявитель воли Божией людям, но»...

О.Анатолий задумался, и слезы показались у него на глазах; взволнованный, он кончил невысказанную мысль, сказав:

«Судьба Царя – судьба России. Радоваться будет Царь, радоваться будет и Россия. Заплачет Царь, заплачет и Россия, а... не будет Царя, не будет и России. Как человек с отрезанной головой уже не человек, а смердящий труп, так и Россия без Царя будет трупом смердящим. Иди же, иди смело, и да не смущают тебя помыслы об иночестве: у тебя еще много дела в миру. Твой монастырь внутри тебя; отнесешь его в обитель, когда Господь прикажет, когда не будет уже ничего, что станет удерживать тебя в миру»...

Одарив меня иконами, о.Анатолий, с великой любовью, благословил и отпустил меня. И снова я уехал из Оптиной пустыни с тем чувством, с каким выезжал всякий раз за ограду любимой обители, точно из рая, с тем, чтобы снова погружаться в глубины житейского водоворота, в толщу мирской жизни для борьбы с нею, для борьбы с самим собою...


Глава XXXII

Отставка А.Н.Волжина. Новый Обер-Прокурор Св.Синода Н.П.Раев. Высочайший указ о моем назначении Товарищем Обер-Прокурора

Быстро промчалось лето. Как и следовало ожидать, никакого уведомления о своем назначении я не получал от А.Н.Волжина и в конце августа вернулся в Петербург, к началу занятий в Государственной Канцелярии. В деревне я не читал газет и ничего не знал о последних новостях. Подъезжая к Петербургу, я купил на станции Любань несколько свежих газет и был немало удивлен, встретив статью под заглавием, напечатанным жирным шрифтом:

«Отставка А.Н.Волжина». Тут же приводились имена предполагавшихся заместителей, среди которых значились член Государственного Совета А.С.Стишинский, генерал Шведов, Н.П.Раев и я. О каждом из нас были приведены сравнительно подробные биографические сведения, причем все мы вводились под один общий знаменатель «реакционеров». Было совершенно очевидно, что эти сведения составлял газетный репортер, знавший каждого из нас только понаслышке, совершенно незнакомый с нами. Развернув другую газету, я увидел в ней портрет Н.П.Раева, с подписью – «Новый Обер-Прокурор Св.Синода».

Я не только не знал лично Н.П.Раева, но и никогда не слышал о нем, и это назначение явилось для меня, как равно и для многих других, совершенно неожиданным. Я был уверен, что, с назначением Н.П.Раева, кончилась почти двухлетняя история о моей кандидатуре, и, прибыв в Петербург, погрузился в свои обычные занятия в Государственной Канцелярии, не допуская даже мысли, что вопрос о моем назначении может снова возобновиться.

Каково же было мое удивление, когда чуть ли не на другой день После моего приезда в Петербург, новый Обер-Прокурор Св.Синода пригласил меня к себе и встретил меня такими словами:

«Я ждал только своего назначения, чтобы познакомиться с Вами... Хотя я и новый человек в ведомстве, но, происходя из духовной среды, всегда был близок к нему, и интересы Церкви были мне всегда дороги. Соприкасаясь с духовным ведомством в области моих частных знакомств, я, конечно, не мог не слышать о Вас и хотел бы просить Вас не отказывать мне в сотрудничестве со мною... Н.Ч.Заиончковский едва ли будет мне полезен; но первое время Вам придется числиться вторым моим Товарищем. Я надеюсь, что это не будет долго. Я вижу Вас первый раз и не знаком с вашими взглядами на церковно-государственные задачи... Позвольте мне остановиться на них и выяснить Вам мои точки зрения... Центром церковно-государственной силы является сельский священник... Туда должны быть направлены наши преимущественные заботы... Он одинок: ему мы должны протянуть руку помощи в первую очередь... Всякое здание крепко только тогда, когда имеет прочный фундамент; а сельское духовенство является фундаментом всего церковно-государственного здания... Весь сложный механизм нашего церковно-государственного аппарата должен быть направлен преимущественно в эту сторону и я надеюсь, что в этом отношении встречу полную поддержку с Вашей стороны»...

«Вы повторяете только мои мысли, Николай Павлович, – оказал я, – и первые годы моей службы протекли, точно нарочно, в деревне, чтобы я мог всесторонне ознакомиться с горемычным бытом сельского духовенства и с чувством глубочайшего уважения преклониться перед сельским священником... Как можно было бы сказать о нем... Если бы не сельский священник и Земский Начальник, то удалась бы революция 1905 года на местах, и правительству было бы трудно справиться с ней. Впрочем, не это главное, а главное то, что они не погубили своей веры и, довольствуясь малым, способны на великое... На общем фоне России, они чуть ли не единственные представители подлинной России – Святой Руси»...

«Я не знал, что Вы так думаете: тем приятнее убеждаться, что между нами будет полное единомыслие, – ответил Н.П.Раев... – Итак, позвольте рассчитывать на Вашу помощь. В случае Вашего согласия, представление будет сделано завтра, и числа 12-15-го сентября состоится Ваше назначение»...

«С Вами я охотно буду служить и благодарю Вас за доверие ко мне», – ответил я, прощаясь с Обер-Прокурором.

«Какая разница между этим простым, скромным, смиренным человеком и испорченным губернаторской школой А.Н.Волжиным», – думал я, возвращаясь домой.

Мне трудно было судить о Н.П.Раеве, которого я видел в первый раз, но общее впечатление от знакомства с ним получилось очень благоприятное. Это был простой, скромный человек, сын бывшего митрополита Петербургского Палладия, не только не скрывавший своего происхождения, как делали многие, вышедшие из духовной среды, миряне, а, наоборот, сохранивший почтительную преданность к своему сословию и озабоченный его участью. Не было в нем и того, что отличало А.Н.Волжина: не было желания рисоваться, производить впечатление; не было ни одного неестественного движения и неискреннего жеста... Безукоризненно воспитанный, он являл собою счастливое сочетание свойств своего духовного происхождения, где простота и смирение скрывают за собою не сознание немощей, а отражают преимущественно духовную мудрость, с отличными приемами светского воспитания и особенностями, являвшимися принадлежностью хорошего общества...

Прошла только одна неделя со времени этого свидания, и 15 сентября 1916 года состоялся Высочайший Указ о назначении меня вторым Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода. Две недели спустя, Н.Ч.Заиончковский вышел в отставку и я заступил на его место... Должность второго Товарища была упразднена. Тотчас после своего назначения, не вступая в должность, я уехал в Белгород, к Святителю Иоасафу, чтобы у подножия раки любимого Угодника Божия испросить благословение на предстоящие труды, а 30-го Сентября вступил в исполнение своих новых обязанностей.

Такова история моего назначения на должность Товарища Обер-Прокурора Св.Синода; таковы факты, какие нелицеприятная правда, когда-нибудь вынесет наружу, и концепция которых была так сложна, что только духовное око могло подметить их природу и сущность.


Глава XXXIII

Выводы

Может быть, я слишком подробно остановился на истории своего назначения, точнее – на обстоятельствах, сопровождавших его и вызванных А.Н.Волжикым. Но да не подумает читатель, что я имел в виду сводить какие-либо личные счеты с последним. Чувство обиды, в свое время глубокое и острое, давно у меня исчезло; а месть – не в моем характере.

Нет, не личные причины руководили мною, когда я останавливался на этом эпизоде в своей жизни, который и в моих воспоминаниях должен занять место только эпизода, хотя, по ходу изложения, мне, может быть, и придется не раз еще вернуться к нему.

Что выражала собой борьба А.Н.Волжина с митрополитом Питиримом и со мной?! Да и можно ли было назвать «борьбой» односторонние нападения А.Н.Волжина на нас, когда ни митрополит, ни я не наносили А.Н.Волжину ответных ударов? Жаловался ли митрополит Питирим на А.Н.Волжина Их Величествам, распространял ли о нем дурные слухи в обществе? Нет, Владыка был слишком умен для того, чтобы колебать престиж царских слуг, не говоря уже о том, что, по свойству своего характера, был готов самого себя принести в жертву общему миру, что и делал.

Что касается меня, то в беседах с Государем Императором я ни разу не упомянул даже имени А.Н.Волжина, а Императрице давал о нем только добрые отзывы. Да иначе я и не мог бы поступить, во-первых, потому, что и сам считал А.Н.Волжина, хотя и ограниченным, но хорошим человеком, а во-вторых, и потому, что Императрице было известно отношение А.Н.Волжина ко мне, и всякий другой отзыв о нем был бы, конечно, истолкован как борьба соперников из-за власти.

И митрополит, и я видели в А.Н.Волжине только один недостаток – он не разбирался ни в порученном ему деле, ни в людях, ни в окружавшей его политической обстановке, был неискренен и, потому что был неискренен, потому и попался в расставленные сети и способствовал клевете, распространявшейся вокруг имени митрополита и моего, вместо того, чтобы, по долгу присяги, бороться с нею. Но, как митрополит, так и я, связанные долгом к Царю, предпочитали терпеть обиды, вместо того, чтобы «реабилитировать» себя ценою унижения престижа царских сановников.

«Борьба» А.Н.Волжина с нами была лишь одним из выражений той болезни, какая свела Россию в могилу. Болезнь же эта была эпидемической и поражала всех. В тот момент вся Россия уже являла признаки сумасшедшего дома, в котором были заперты и больные, и здоровые, где люди не понимали друг друга, не имели общего языка, где дрались между собой, нанося удары и правым, и виноватым. Интернационал перемешал все карты в политической игре, а выдвинутая им фигура Распутина заслоняла собою буквально всех.

Везде мерещился Распутин; везде на первом плане было это роковое лицо, и чтобы ни делали и ни говорили Царь с Царицей – везде то кричали и шептались, то про себя думали, что за спиною Их Величеств стоял Распутин и руководил Их действиями и помыслами. Этот дурман охватывал все высшие круги, завлекал и преданных царских слуг, которые оказывались еще большими врагами Престола и династии, ибо они громче всех кричали о Распутине, усматривая в нем государственную опасность, еще энергичнее защищали Царя и Россию, не понимая, по недомыслию, того, что такая «защита» могла бы выразиться только в одном – в замалчивании имени Распутина.

Почему же общество так легко попадалось в расставленные сети?!

Потому, что не имело веры в Промысл Божий; потому, что перестало понимать религиозную сущность самодержавия и рассматривало Царя не как Выразителя воли Господней, Помазанника Божия, а как человека, не только творившего свою собственную волю, но даже отдавшего эту волю Распутину.

Эта мысль превосходно выражена О.В.Винбергом, писателем неподкупной честности убеждений, одним из тех людей, с которыми Россия никогда бы не погибла и без которых должна была погибнуть. Вот что О.В.Винберг пишет в своей книге «Крестный путь», на стр. 2:

«Тот, кто умеет проникновенно видеть духовным взором, кто понимает силу и значение Таинства Миропомазания и чувствует неразрывную связь между Царем и народом, которая, санкционируя историческую преемственность, невидимо образуется силой этого Таинства, тот знает, почему теперь так страдает русский народ... Ныне свершается Суд Божий!..»

В этих проникновенных словах одного из тех людей, мимо которых проходит толпа, или не замечая их, или побивая камнями, ключ к уразумению не только настоящего России, но и ее далекого, далекого прошедшего.


Глава XXXIV

Высочайшая аудиенция. Отъезд в Белгород. Курский архиепископ Тихон. Губернатор А.П.Багговут. Посещение церковно-приходской школы

Высочайший Указ о моем назначении последовал 15 сентября 1916 года, а 18 сентября, или днем позже, точно не помню, я был вызван в Царское Село к Ея Величеству. К сожалению, об этой аудиенции у меня не сохранилось никаких воспоминаний... Мой дневник, какой я вел с раннего детства, чуть ли не с 8 лет, убежденный доводами, что этим путем можно научиться писать и выработать умение владеть стилем, погиб вместе с прочим имуществом в Киеве, будучи похищен большевиками. Там, на его страницах, имелась подробная запись и об этой первой, после моего назначения, аудиенции, оставившей мне сейчас воспоминания лишь об общих впечатлениях... Та же материнская любовь к России, те же болезненно переживаемые скорби о ее тревожном настоящем и грядущем будущем, та же сердечная заботливость о церковных нуждах и пастырях Церкви, какие отличали мудрую, непонятую, неоцененную Императрицу... Напутствуемый добрыми благопожеланиями, тронутый вниманием Государыни, я вернулся в Петербург, с мыслью оправдать доверие Ея Величества ценою каких угодно жертв...

То, другими относилось к области фантазии и мистицизма, то для меня являлось реальной действительностью. Участие в моем назначении Св.Иоасафа казалось мне до того очевидным, что я не мог пройти мимо этого факта и заявил Обер-Прокурору Н.П.Раеву, что, прежде вступления своего в должность, считаю обязательным для себя поехать к Святителю, в Белгород, за благословением...

Как я ни старался придать своей поездке частный характер, как ни хотелось мне прибыть в Белгород в качестве простого паломника, однако о моем отъезде из Петербурга были посланы предуведомления и, по прибытии в Курск, я был встречен на вокзале местными властями и духовенством, а архиепископ Курский Тихон выслал за мной свой экипаж. Я был вынужден отправиться к Владыке, что не входило в мои планы, ибо я желал, не останавливаясь в Курске, ехать дальше, в Белгород. С Преосвященным Тихоном, бывшим Костромским, я встречался уже раньше, когда, несколько лет тому назад, гостил у Костромского губернатора А.П.Веретенникова, посетив его после торжеств по случаю прославления Св.Анны Кашинской. Однако встреча была мимолетная и не оставила никаких воспоминаний. Встреченный архиепископом и губернатором А.П.Багговутом, я прошел в гостиную, куда вскоре явились и консисторские служащие, которых Владыка и представил мне.

«Вам будет угодно проследовать и в нашу консисторию?» – спросил меня архиепископ.

«Нет, Владыка: я желал бы прежде испросить благословения у Святителя Иоасафа и сегодня же быть в Белгороде», – ответил я.

Но в этот момент ко мне подошел попечитель вновь открытой церковно-приходской школы, с неотступной просьбой посетить школу, где ожидают этого посещения как дети, так и учительский персонал, заранее предуведомленные о приезде Товарища Обер-Прокурора. Я вспомнил о просьбе протоиерея А.И.Маляревского посетить эту школу и обещал заехать в нее. По окончании церемонии представления должностных лиц, я остался в обществе архиепископа и губернатора, и между нами завязался разговор на общие темы. Архиепископ говорил о нашумевшей ереси имябожников на Афоне и высказал мысль, что весь этот шум поднял своими газетными статьями архиепископ Антоний (Храповицкий).

«Если бы не это, то не было бы и вздутия дела», – сказал архиепископ.

Я невольно улыбнулся и заметил:

«Именно, «вздутия» бы никакого и не было».

Губернатор рассказывал о выборах в Думу и подчеркивал, что на этот раз пройдут правые. В устах губернатора Багговута, известного мне с тех сторон, какие делали его одним из лучших губернаторов России, такое заявление не было фразой.

Пробыв у архиепископа положенное для официального визита время, я направился в церковно-приходскую школу и по пути завез визитную карточку губернатору.

Школа действительно блистала своей внешностью. Дети до того бойко отвечали, так мастерски декламировали разные стихи, так стойко выдерживали натиск учителя и учительницы, забрасывавших их всевозможными вопросами по всем предметам школьной программы, что даже рассмешили меня. Тренировка была изумительная. Но именно по этой причине, наученный горьким опытом, я опасался предлагать ученикам свои вопросы, ибо был уверен, что не получу на них ответа... Я часто видел эти великолепные ажурные здания, которые разбивались при первом дуновении ветерка. На лицах детей, выделывавших эти фокусы и эквилибристику с памятью, не отражалось никакой мысли; они абсолютно не понимали того, о чем говорили; их внимание было сосредоточено только на автоматической передаче заученного. Это были типичные жертвы той школьной рутины, какая, казалось, преследовала единственную цель – убить в самом зародыше проблески сознания и уничтожить самую способность мышления. Скрывая свое тягостное впечатление, я, прощаясь со школой, обратился к учительскому персоналу с нижеследующей речью:

«Вам было угодно просить меня посетить Вашу школу в краткий промежуток моего пребывания в Курске. Я охотно исполнил Вашу просьбу и вижу, что учебно-воспитательное дело в Вашей школе действительно вполне отвечает требованиям, какие к нему обычно предъявляются. Дети опрятны, выдержаны, отвечают на задаваемые вопросы бойко и свидетельствуют о том, что Вы вложили много труда в дело, которое любите.

Но, далекий от мысли омрачать Ваше впечатление от моего посещения школы, я хотел бы, однако, сказать Вам о том, о чем говорю в каждом учебном заведении, какое посещаю, ибо то, что является в моих глазах недостатком, присуще каждой школе, от низшей до высшей. Я хочу Вам сказать, что еще мало прививать ученикам знания, а нужно и научить умению использовать эти знания для целей, ему предназначенных. Центральным местом всякой школьной программы должен быть Закон Божий, не как предмет науки, а как закон Бога, одухотворяющий всякую науку и дающий ей смысл, нормирующий основные требования, предъявляемые Богом к человеку в сферах частной и общественной жизни и регулирующий взаимоотношения людей между собой. Само собой разумеется, что, при этих условиях, оценка знаний ученика должна иметь место в совершенно иной плоскости и меньше всего там, где ныне допускается. Не тот ученик хорош, кто знает притчу о богатом и Лазаре, а тот, кто, при встрече с нуждой, горем и страданием, не проходит мимо них равнодушно, а протягивает свою руку помощи, кто понял сущность этой притчи и проводит ее в личной жизни. Не тот должен получить высший балл, кто хорошо усвоил притчу о мытаре и фарисее, а тот, в ком Вы заметите истинное смирение, и т.д... Между тем, мои наблюдения утверждают меня в том, что Вы следите лишь за усвоением учениками фактов, из которых они или вовсе не делают никаких выводов, или делают неверные. Я не помню ни одного ученика, который бы не прочитал мне молитвы Духу Святому, великолепно всеми усвоенной. Однако, на мой вопрос, о чем просят в этой молитве Духа Святого, никто мне не ответил. Когда и указывал ученикам на то, что основная мысль этой молитвы выражена словами: «приди и вселися в ны», и спрашивал, замечали ли они когда-либо, чтобы Дух Святой исполнял их просьбу и вселился в них, мне давали один и тот же ответ: «Нет, не замечали».

Между тем, обязанность преподавателя, казалось бы, в том и состоит, чтобы помочь ученикам разбираться в этом и подобных вопросах, указать им на ту перемену ощущений и настроений, какие связываются с их отношением к Богу в тот или иной момент. Что такое «окамененное нечувствие», или противоположное ему состояние сердечной теплоты и умиления, как не показатели нашего расстояния от Бога?!

Остановитесь только на одной молитве к Духу Святому, раскройте ученикам всю глубину ее содержания; укажите на процесс душевных переживаний в момент борьбы человека со злой волей; помогите разобраться в той «невидимой брани», какую ведет каждый человек; обнажите источник этой брани, и тогда молитва к Духу Святому явится в глазах Ваших учеников одним из способов борьбы со злой волей, с греховными навыками и страстями: тогда Вы дадите им действительное оружие в этой борьбе, которое они уже не выпустят из своих рук и которым будут всегда пользоваться в жизни. А иначе они забудут эту молитву так же, как и все прочее, приобретаемое в школе. То же самое нужно сказать и по отношению ко всем прочим молитвам, ибо каждая из них выражает конкретную просьбу к Богу: нужно указать, в чем эта просьба заключается, каковы признаки того, что она исполнена, и в чем выразились результаты обращения к Богу. А притчи Христовы и неисчерпаемая глубина их содержания!.. Каждая из них – предмет глубочайшего психологического анализа, целая программа жизни... Между тем, их рассматривают только как рассказы, и отношение к ним такое же, как и ко всем прочим фабулам и рассказам, с которыми ученики знакомятся в школе. Не могли мне ответить даже ученики старших классов гимназии на вопрос, почему Христос Спаситель любил детей и в чем видел их преимущества перед взрослыми... И нужно было видеть, с каким захватывающим вниманием слушали они мои объяснения той или иной молитвы, или притчи Христовой, рассматриваемых мной с точки зрения их практической ценности... Закон Божий – не предмет науки, а теория и практика богоугодной жизни. Так и смотрите на него.

Правда, вы можете мне сказать, что выполняли лишь общую учебную программу и должны были к определенному сроку пройти ее, как выражаются ученики – «отсюда и досюда»; что не ваша вина в несовершенстве этих программ и пр. Вы будете отчасти правы... Мысль о коренном пересмотре школьных программ духовного ведомства является одной из первейших моих забот... Но, прощаясь с вами, я, все же, не могу не сказать вам, что не тот ученик хорош, кто много знает, а тот, кто умеет использовать свои знания во славу Божию и на пользу ближним, кто вышел из школы с запасом нравственных сил... Давайте пищу уму, но давайте ее и сердцу, ибо самый умный есть все же самый добрый, наиболее нравственно дисциплинированный человек»...

Простившись с детьми и учебным персоналом школы я вернулся к архиепископу Тихону, откуда через полчаса уехал на вокзал, следуя в Белгород. Мог ли я думать, что, несколько лет спустя, архиепископ Тихон примкнет к революции, страха ради иудейска изменит Православию, и в качестве митрополита Киевского сделается гонителем Церкви...


Глава XXXV

Белгород. У раки Святителя Иоасафа. Преосвященный Никодим, епископ Белгородский

Через несколько часов я уже был в Белгороде и задумчиво стоял перед ракою Святителя Иоасафа. В храме никого не было. Преосвященный Никодим и братия монастыря, не предполагая, что я пройду сначала в храм, ожидали меня в архиерейских покоях... И я был рад, что мог остаться наедине с любимым Угодником Божиим...

Вся жизнь моя за последние годы промелькнула в моем сознании, мельчайшие подробности моих переживаний и ощущений воскресали в моей памяти. Я вспомнил деревню и первые шаги моей служебной деятельности. Как трудны они были, сколько было огорчений и разочаровании, как медленно и постепенно, настойчиво и упорно превращался в моих глазах «народ богоносец» в зверскую, жестокую массу! Народ, которого я, выросший в деревне, сын помещика, так горячо любил и которому так верил, который пользовался такими безмерными милостями со стороны моего кроткого и смиренного отца и оставался всегда угрюмым и неблагодарным, этот народ, который казался мне, на расстоянии, таким жалким и несчастным, мгновенно переменился ко мне с того момента, когда я надел кокарду Земского Начальника, и безжалостно разрушал все мои идеалы... Куда девалась его кротость и смирение, его кажущаяся любовь, какую он так часто выражал мне, в бытность мою студентом, и какая так искренно влекла меня в деревню с тем, чтобы отдать ей все свое время, все силы и разумение!.. Дождавшись диплома университетского, запасшись нужными знаниями, я пошел к этому народу... И что же я увидел?! Анархию и злобу, безмерную хитрость и лукавство, беспросветную тьму и невежество... И однако же, воспоминание о деревне болезненной тоской сжимало мое сердце... Расставшись с ней, я очутился точно в пустыне и не знал, куда идти и что делать с собой... Там были звери, и их было большинство; но были и такие люди, каких нигде не было и нигде нельзя было найти, люди недосягаемой нравственной чистоты и величия духа, воспоминание о которых и до сих пор укоряет меня в том, что я их покинул, хотя уход мой из деревни и был вынужденным и совершился против моей воли... Это были старики, бывшие крепостные моих предков, самые искренние и близкие друзья моего отца, люди мудрейшие и богобоязненные.

Немного их было, но все они были людьми замечательными стойкостью своей веры, непоколебимой преданностью Царю, безграничным смирением, этим показателем истинной мудрости, и верю я, крепко верю, что все они стоят теперь перед Престолом Божиим впереди всех прочих людей... К ним, к этим исключительным людям, принадлежала и моя святая няня, всю жизнь свою беззаветно служившая нашему дому, единственным желанием которой было желание умереть в двунадесятый праздник... И Господь услышал ее смиренную просьбу и позвал ее к Себе в день Своего Преображения, 6 августа... И девятый день после кончины пришелся в двунадесятый праздник Успения Божией Матери, и сороковой день в праздник Воздвижения Креста Господня... Это были люди, вся жизнь которых была непрерывным общением с небом, с Богом и Его святыми... Они точно не прикасались к земле, я никогда не видел, чтобы они гневались или раздражались, или считались с разными житейскими невзгодами... Они стояли выше земных соображений и расчетов; их ангельские души вносили везде и повсюду любовь, мир и безграничную ласку... И как ярко горели эти звезды на темном небосклоне деревни!..

Но не только воспоминания об этих дорогих людях неудержимо влекли меня назад, в деревню: этого требовало и сознание долга бороться с ее темнотою и невежеством и зверством, ибо, как ни велики были мои разочарования и болезненны пережитые скорби и страдания, все же, далекий от идеализации народа, я чувствовал в тайниках своей души, что не вправе обвинять его... Что иного могло получиться, когда, брошенный освободительными реформами на произвол судьбы, народ очутился в руках сельского учителя и тех агентов революции, которые в освобождении крестьян от крепостной зависимости увидели не великий акт великой любви Царя к народу, а великий шаг вперед на пути к революционным достижениям и свою победу?!

Какой пустой и бессодержательной показалась мне жизнь в столице после деревни, каким ненужным мое новое дело в Государственной Канцелярии, каким тяжелым укором отзывались в моем сердце блестящие стены Мариинского Дворца, после убогих крестьянских изб и хижин!

И тяжко, до физической боли, затосковала моя душа, и взмолился я к Святителю Иоасафу и просил Его или вывести меня из мира, или дать мне какое-нибудь дело в руки, которое бы привязало меня к жизни и наполнило бы ее содержанием, родственным моему духу... Услышал Святитель мою молитву и дал мне это дело, какое заставляло меня каждый год ездить в Белгород, и привело к торжеству прославления Святителя Иоасафа, 4 сентября 1911 года... Но вот кончилось это дело, и опять я остался не у дел Божиих, и опять затосковала душа, и опять я стал надоедать Святителю своими неотступными просьбами протянуть мне руку помощи... А теперь я стоял перед ракою Святителя, имея такое дело, какое и наполняло душу мою умилением, и пугало меня, и я благодарил Святителя и в то же время горячо просил Его помочь мне, направлять мою волю на добро, охранить меня от соблазнов власти и благословить предстоящие труды...

Приход благочинного, заявившего, что Преосвященный Никодим, с братией монастыря, ожидают меня в архиерейских покоях, прервал мои думы... «Торжественная» встреча, – подумал я: зачем это, как мало они меня знают...

Я вышел из храма. В Иоасафовском зале была собрана старшая братия монастыря, и среди нее Преосвященный Никодим, с образом Святителя Иоасафа в руках... Сделав несколько шагов мне навстречу, Владыка обратился ко мне с пространной речью, в которой отметил промыслительную руку Святителя в нашем роду и, в частности, в моей личной жизни, и в заключение просил меня принять дорогую мне икону Святителя.

Меня до крайности связывали и стесняли всякая «представительность», участие в «торжественных» встречах, проводах и приемах; но когда эти церемонии обрушивались всей тяжестью на меня лично, когда меня обязывали отвечать на непрошеные мною речи, каких я не умел и не любил произносить, тогда я окончательно терялся... Однако речь Преосвященного Никодима была так длительна, а окружавшая его братия монастыря так жадно ожидала моего ответного слова, что я вынужден был сказать его и, принимая от Владыки образ, я обратился к нему с такими словами:

Ваше преосвященство и достопочтимая братия обители Святителя Иоасафа!

Промыслом Божиим и волею Царскою призванный к высокому церковно-государственному служению, я, прежде вступления своего в должность, приехал к вам, в вашу обитель, испросить у Святителя Иоасафа благословения на предлежащий сложный и ответственный труд и обратился к Угоднику Божиему с молитвой о помощи, вразумлении и наставлении.

Истинное знание – а таковым является лишь знание духовное – обретается не в книгах, а там, где рождается умиление от ощущения живой связи с Богом, где растворяется «окамененное нечувствие сердца» где созидается та религиозная настроенность, какая одна только в силах освещать жизненный путь человека, предостерегать его от ошибок, указывать должное направление и мыслям, и делам и открывать единственно верные перспективы жизни. Вне света религиозной настроенности – люди слепы, живут во тьме, сбившиеся с истинного пути жизни. Вот почему каждый из нас, независимо от своего положения и своих обязанностей, должен всемерно стремиться к оживлению своей связи с Богом, развивать в себе религиозную настроенность и тем создавать ту почву, какая указана самим Богом для нашего нравственного совершенствования. В чем же значение религиозной настроенности? Только ли в том, что к религиозному человеку, выражаясь просто, пристает все доброе и он сам делается добрым, тогда как человек не религиозный становится все более черствым и делается добычею дьявола? Нет, не только в этом, а и в том, что религиозная настроенность пробуждает нравственную ответственность пред Богом и устанавливает истинную природу наших отношений друг к другу. В этой области взаимных отношений между людьми царит наибольший хаос. Люди перестали понимать друг друга, сделались подозрительными и недоверчивыми, прониклись взаимной ненавистью и злобой, и все это только потому, что перестали ощущать в себе религиозную настроенность, только потому, что утратили сознание нравственной ответственности пред Богом и даже не допускают ее у других. Здесь источник взаимного непонимания, вражды и того, что люди стали говорить на разных языках. Отсюда все ужасы жизни, какие являет нам картина нашего времени. Если бы вы знали, чем должна была быть Россия и чем она стала, если бы у вас открылись духовные очи для того, чтобы увидеть, насколько далеко уклонилась Россия от пути, уготовленного ей Богом, как тяжки ее прегрешения, какие могут быть сведены к одному общему преступлению – замене Божеских законов человеческими установлениями, то вы бы со дня на день ожидали справедливой кары Божией и молили бы Господа только о времени для покаяния.

Было время, когда гражданские законы согласовались с Божескими, когда не только от низших, но и от высших должностных лиц требовалось соблюдение установленных Церковью обрядов, когда требование религиозной настроенности было первым требованием, предъявлявшимся к каждому начальнику, когда даже сенаторами назначались только лица, неуклонно соблюдавшие Посты Православной Церкви и бывавшие у исповеди и Св.Причастия. Так бережно охранялись Божеские законы; так глубоко уважались начала нравственной ответственности пред Богом. Это время прошло... Указанные начала, на протяжении веков, постепенно заменялись новыми. Вместо нравственной ответственности стала выдвигаться ответственность юридическая: человек стал бояться человека больше, чем Бога... Россия сбилась с пути и катится в бездну. Кто же может вовремя удержать ее от гибели, где тот маяк, при свете которого можно найти поворотный пункт? Как твердыня, которую не одолеют и врата адовы, стоит Православная Церковь, озаряя светом Истины каждого, кто приходит к ней. Но еще мало иметь свет пред собой: нужно иметь и глаза, чтобы его видеть, нужно желать еще и смотреть на него. Еще мало держать в руках Евангелие: нужно уметь прочитать его и иметь желание читать... И монастыри православные искони были очагами духовного света, научающими и возрождающими во мраке живущих, омывающими и очищающими погрязших в грехе. Оттуда шел свет истинного знания и в мир: там создались и основы русской государственности, столь отличной от государственности западно-европейской. Но и это время уже прошло... Что являют собой монастыри нашего времени? Вам лучше знать об этом, чем мне. Но и то, что я знаю, заставляет меня еще раз сказать вам – молитесь, чтобы Господь дал вам время хотя бы только для покаяния... Если вы не имеете сил идти путем своих предшественников и властью нравственной чистоты искоренять зло в мире, то, хотя бы, не вносите этого зла в ограду монастыря, в храм Божий, в свои кельи; оживляйте в своем сознании данные вами обеты Богу, а, если не можете этого сделать, если не находите в себе сил нудить себя для этой цели, то вы совершите меньший грех, если покинете обитель. Поставленный на страже интересов церковно-государственных, обязанный охранять святыню от поругания, я буду зорко следить за мельчайшими проявлениями церковной жизни в России, дабы согласовать ее с требованиями, какие предъявляются к ней и со стороны Церкви, и со стороны государства. Преклоняясь перед величием и святостью иноческой идеи, глубоко почитая монастырский уклад жизни, я не могу не видеть ни крайне тусклого выражения этой идеи, ни нарушения этого уклада и пренебрежения уставами. Ваша обитель, более чем какая-либо иная, останавливает мое внимание и требует моего попечения. В этом я вижу долг перед Святителем Иоасафом, понимаемый мною, однако, не только как заботу о внешнем благоустройстве обители, но и прежде всего как заботу о согласовании внутренней жизни обители с требованиями, предъявляемыми к ней Церковью и нашедшими столь яркое выражение в жизни и деятельности великого Угодника Божия, Святителя Иоасафа».

Кончилась церемония встречи, и братия разошлась по кельям, а через полчаса вновь собрались в храме, где Преосвященный Никодим служил напутственный молебен, с акафистом Святителю Иоасафу. По окончании молебна, простившись с Владыкою и братией монастыря, я в тот же день, 24-го сентября, вернулся на вокзал в свой вагон, где и остался ночевать, с тем, чтобы на другой день утром выехать в Харьков, а оттуда в Петербург.


Глава XXXVI

Приезд в Харьков. Архиепископ Антоний и его викарий, епископ Старобельский Феодор. Начальница Харьковского женского епархиального училища Е.Н.Гейцыг

Я прибыл в Харьков 25 сентября, в день памяти Преподобного Сергия Радонежского. Архиепископ Антоний совершал литургию в храме Харьковской Духовной семинарии, а его викарий, епископ Феодор Старобельский (скончался от сыпного тифа, в первых числах января 1920 г., в Екатерииодаре) – в кафедральном соборе. Я направился в собор и, стараясь быть незамеченным, стал у входных дверей, подле свечного ящика... Однако, как я ни прятался, все же, к концу литургии, Преосвященный Феодор, давно знавший меня, заметил меня, и, после усиленных настояний, я вынужден был пройти в алтарь, где на престоле увидел дорогой образ-складень Божией Матери... Я догадался, что Владыка собирается готовить мне «встречу», и мое настроение было до крайности тягостным; я с беспокойством и тревогой взирал на Озерянскую икону Божией Матери, стоявшую в дорогом складне на престоле...

После окончания литургии, когда собор уже почти опустел, Преосвященный Феодор вышел на амвон; за ним следовал настоятель, с образом Божией Матери, и сослужившее Владыке духовенство... Ко мне подошел какой-то иеромонах и просил меня подойти к амвону...

Преосвященный обратился ко мне с речью, поздравляя меня с высоким назначением и призывая Божие благословение на предстоявшие труды. Каждая подобная речь обычно грешит пристрастием, и я был вдвойне смущен как содержанием речи, так еще более тем, что она была обращена ко мне в соборе, где я не считал возможным отвечать на нее и рисковал очутиться в очень неловком положении... Прихожане, не знавшие об этой церемонии, покидали храм, и я мысленно желал, чтобы собор опустел к концу очень пространной речи Владыки, дабы, в случае необходимости отвечать на нее, я бы мог чувствовать себя менее связанным. Закончив свою речь, Преосвященный Феодор передал мне икону и, стоя на амвоне, ждал моего ответного слова. Окружавшее Владыку духовенство также не собиралось уходить: оглядывая меня со всех сторон, ждали моей ответной речи... Делать было нечего: скрепя сердце, вызванный против воли к ответу, я сказал:

«Ваше Преосвященство, призванный Державною волею Монарха к служению Церкви Божией, я, прежде чем приступить к исполнению возложенных на меня обязанностей, ездил за благословением в Белгород, к Святителю Иоасафу, Белгородскому Чудотворцу... Вы первые встречаете меня на пути моего следования к месту нового служения и приветствуете в храме Божием, благословляя святой иконой Матери Божией... Благодарю Господа за все, благодарю вас за любовь вашу и благословение на труды сложные, ответственные и перед Богом, и перед Царем, и перед совестью моей... Я вижу в тех приветствиях, какие получаю отовсюду, не только любовь друзей моих, но и желание их дать мне моральную поддержку, подкрепить мои духовные силы... Меня трогает это желание; однако будем помнить, как опасно искать эту поддержку извне, как опасно опираться на общественное мнение, а тем паче, руководиться им... Нужно черпать свои силы не в помощи и ободрении извне, а в молитве к Богу, единственному Источнику благодати, без которой и мы сами, и наша работа, как бы блестяща ни была с внешней стороны – духовно мертвы. Нужно развивать в себе ту внутреннюю религиозную настроенность, какая создается благодатной связью с Богом и Его святыми и какая является не только источником духовной силы и энергии, но и источником действительного знания. Эта же настроенность чаще является уделом одиночества и страдания... Мы не должны бояться ни того, ни другого... Только страдание открывает духовное зрение, только горе великое научает правде жизни... Но будем бояться рукоплесканий, будем осторожны к внешности, ибо она обманчива, и всякий успех, на ней основанный, не может быть прочен, ибо не имеет под собой почвы... Там самообман, там великий соблазн, там источник духовной гордости, медленно и незаметно, но неминуемо и неизбежно разрушающий не только преследуемые идеалы, но и тех, кто к ним стремится...

Только слепые не видят того, что делается вокруг, какие грозные тучи покрыли небосклон и с какой ураганной быстротой закрывают солнце, бледные лучи которого едва уже освещают нашу несчастную Россию... Воспользуемся же хотя этими бледными лучами, чтобы при свете их увидеть те страшные перспективы, какие рисуются духовному взору, дабы не быть застигнутыми врасплох... Более чем когда-либо нам надлежит удвоить нашу бдительность, чтобы быть в силах охранить интересы, нам вверенные. Но чем и как мы можем отстоять их от расхищения со стороны озверевшего врага?! В нашем распоряжении только одно орудие – сила нравственная. Если мы лишимся этой силы – победа останется за врагами, грозные признаки чего уже наблюдаются... А в чем заключается нравственная сила? Только ли в честности своего отношения к Богу и ближнему, только ли в самодовольном сознании, что мы не участвуем в том зле, какое видим вокруг себя? Нет, этого мало!.. Нет заслуги не делать зла: нужно бороться с ним, и сила нравственная заключается в деятельности и активной защите христианского начала, вытесняемого из жизни, в борьбе с теми, кто вносит в государственную жизнь элементы разложения... Этой борьбы мы не видим, а видим восхищение, преклонение и соглашательство с так называемыми «новыми» требованиями жизни. Мы встретились с фактом присутствия духовенства в Думе и с еще более невероятным фактом разделения представителей Церкви на партии. Мы слышим голос духовенства в общей массе голосов, идущих из лагеря «прогрессистов», одурманивающих звонкими фразами нашу сбитую с толку молодежь и усыпляющих ее совесть. Все это мы видим и слышим; но, к сожалению, не видим и не слышим того властного голоса Церкви, который бы указал на источник заразы и призывал к борьбе с ней... Взамен этого мы слышим обвинения Обер-Прокуратуры в том, что она держит Церковь точно в плену и стесняет ее свободу... О какой свободе идет речь?! Свободу духа никто не может отнять, и путь к святости всегда свободен. Если же мы сошли с этого пути, то потому, что шли за жизнью, вместо того, чтобы вести жизнь за собой... Идеалы Церкви не впереди, а позади, у подножия Голгофы: если мы жаждем обновления, то должны вернуться назад... Принципы церковного а следовательно, и государственного управления, ибо церковность – основагосударственности, вековечны и неизменны, не могут и не должны находиться в зависимости от отношения к ним со стороны тех. кто их забывает или не понимает. Пренебрежение этими принципами неизбежно ведет к величайшим государственным потрясениям и гибели государства... «Книга Правил’’, а не общественное мнение, должна лежать в основе наших программ, и нашу первейшую задачу составляет сообразоваться с ее велениями и руководствоваться ее указаниями. Бойтесь всего «нового», будьте совершенно убеждены в том, что это «новое» – от врага, на протяжении веков работающего над подменой старых истин, провозглашенных Господом Иисусом Христом»...

Я давно знал и любил Преосвященного Феодора за его безграничное смирение. Робкий и застенчивый, сам попадавший в трудные положения и создававший их вокруг себя, благодаря неумению ориентироваться в условиях момента, Преосвященный Феодор не пользовался расположением среди иерархов, ставивших ему в вину его излишнюю, по их мнению, «аттенцию» к мирянам. Но здесь сказывалось не подобострастие к мирской власти, а смирение бывшего сельского священника, какое осталось за ним и по возведении его в сан епископа.

Из собора я, вместе с Преосвященным Феодором, проехал к архиепископу Антонию, у которого встретился с гостившим у него Сербским епископом Варнавою. Затем я посетил начальницу женского епархиального училища Евгению Николаевну Гейцыг, самую деятельную и энергичную мою сотрудницу в деле прославления Св. Иоасафа, гордость и красу Харьковской епархии, создавшую из ничего епархиальное училище, лучшее в России... К ней я еще вернусь позднее... Вечером того же дня я выехал в Петербург.


Глава XXXVII

Печать о моем назначении

Две недели моего отсутствия из Петербурга были достаточны для того, чтобы как столичные, так и провинциальные газеты уделили бы на своих столбцах всевозможные статьи по поводу моего назначения. Возвратясь домой, я увидел на своем письменном столе массу газетных вырезок, какие с интересом прочитывал... Так как меня мало кто знал, то и отзывы, в общем были сдержанные, туманные и неопределенные; только Московские газеты нападали на меня, приводя мнение либеральных профессоров Московской Духовной Академии, глубокомысленно утверждавших, что для лица, призванного не только руководить церковно-государственной жизнью, но и устанавливать новые линии этой жизни, в соответствии с выдвигаемыми жизнью «новыми» требованиями, нужна большая «широта», нужны понимание этих требований и желание идти им навстречу, чего от нового Товарища Обер-Прокурора нельзя ожидать. В этом почтенные профессора были действительно правы, ибо «новые» требования рассматривались мною сквозь призму «старых» понятий и производили на меня такое впечатление, какое обязывало меня не только не прислушиваться к ним, тем менее идти им навстречу, но, наоборот, вести с ними ожесточенную борьбу и безжалостно вырывать с корнем эти жидо-масонские семена, засыпавшие все поле церковной и государственной жизни России.

Изредка, кое-где, попадались и добрые отзывы, так что общее впечатление от газетных вырезок получилось у меня даже благоприятное, несмотря на массу неточностей и на то, что в них было много неправды.

Но вот я приехал в Петербург, и ко мне стали стучаться репортеры столичных газет, с неизменным вопросом, какова будет моя будущая программа. Странно было предлагать такой вопрос Товарищу министра, не могущему иметь никаких самостоятельных программ: я понимал что этот вопрос был обращен ко мне не как к Товарищу Обер-Прокурора, а имел личное значение, и что от ответа на этот вопрос зависела та позиция, какую пресса должна будет установить в отношении меня.

Я сделал этот вывод не только потому, что являвшиеся ко мне репортеры были евреи, но и потому, что они сосредоточивали свой главный интерес на модных вопросах, волновавших общественность, и особенно настойчиво касались приходского вопроса, склоняя слово «демократизм» во всех падежах и связывая с обновлением приходской жизни свои преимущественные надежды. Я терпеливо слушал репортеров, а затем сказал им: «Нам нужна не демократизация, а христианизация общественной и государственной мысли и жизни; нужно создание условий для закрепления христианских начал, вытесняемых из жизни на протяжении веков действиями, враждебными этим началам... Вот что нам нужно, и в этом моя программа»...

После этого я больше не видел ни одного репортера, а в газетах началась определенная, планомерная и систематическая травля; стали появляться статьи, резко критиковавшие каждый мой шаг... Наиболее памятной для меня явилась статья типичного выразителя модных требований в области церковной жизни, профессора Н.Верховского, проводившего ту мысль, что лучше вовсе не высказывать своих убеждений, чем, высказывая их, отнимать всякую надежду на возможность «обновления» церковной жизни. Упрек был неоснователен, ибо стремился я к такому обновлению не менее горячо, чем профессор Н.Верховский; только понимал сущность этого обновления иначе, чем он... Кто из нас был прав, показала «Живая Церковь», воплотившая собой все тезисы как профессора Верховского, так и прочих передовых профессоров, не понимавших того, что прогресс в области церковной жизни возможен только после отмены Евангелия, являющегося совершенной Истиной, какой только нужно следовать, но корректировать которую столько же глупо, сколько и преступно. В начале 1917 года мне пришлось познакомиться с профессором Верховским в Ростове, и он признался, что не написал бы своей статьи, если бы был раньше знаком с моими взглядами на церковно-государственные задачи... И за то спасибо!

Я погружался все глубже в те глубины, где зарождалась общественная мысль, где выдавались аттестаты людям, стоявшим у власти, и намечались линии государственной жизни. И какой же огромной показалась мне сила печати, какими наивными и слепыми казались те, кто оценивал события текущей жизни с точки зрения внешних причин, или видел в Распутине источник главного зла... Я чувствовал себя игрушкой в руках печати и знал, что скоро сделаюсь и ее жертвой.


Глава XXXVIII

Вступление в должность и первые впечатления

30-го сентября 1916 года я впервые вошел в Синод в качестве Toварища Обер-Прокурора и в этот же день принял участие в заседании Св.Синода. Меня очень тронуло то сердечное отношение, с каким меня встретили митрополиты С.-Петербургский Питирим и Московский Макарий, а также Обер-Прокурор Св.Синода Н.П.Раев, и очень удивила та сдержанность, с которой отнеслись ко мне прочие иерархи. Удивила меня эта сдержанность потому, что, до своего назначения, я встречал с их стороны не только внимание, но самое искреннее, как мне казалось, расположение, о котором свидетельствовала также и та груда приветственных писем и телеграмм, какая лежала у меня на письменном столе, среди которой были и приветствия со стороны заседавших в Синоде иерархов. Что касается обоих протопресвитеров, Г.Шавельского и А.Дернова, то они не проявили ко мне внимания даже в степени, требуемой обычной благовоспитанностью; но иного отношения я и не мог ожидать от них. Люди мы были разные и понимали это. За Обер-Прокурорским столом сидели Н.П.Раев, Н.Ч.Заиончковский и я. Перед началом заседания митрополит Питирим обратился ко мне с приветственным словом, и это до того смутило меня, что я ограничился только словом благодарности, а в ответ на приветствие ничего не сказал.

Я впервые столкнулся с иерархами в положении Членов Синода, разрешавших дела, поступившие на рассмотрение Св.Синода. Один только благостнейший митрополит Московский Макарий оставался тем, чем был, сохраняя обаяние мудрого и смиренного, любвеобильного и кроткого архипастыря. Все же прочие, за исключением митрополита Питирима, не принимавшие никакого участия в делах и только присутствовавшие за общим столом, были сановниками, горделивыми и высокомерными, абсолютно не допускавшими никаких возражений со стороны Обер-Прокуратуры, крайне нетерпимыми к чужому мнению и самолюбивыми. Положение смиренного и робкого Н.П.Раева было очень затруднительное, ибо малейшая попытка его принять участие в разрешении того или иного дела встречала самое резкое противодействие иерархов, и, прежде всего, со стороны Новгородского архиепископа Арсения, аккомпанировавшего ему архиепископа Сергия Финляндского, сидевшего с ним рядом... Архиепископы Литовский Тихон, Нижегородский Яков и Гродненский Михаил обыкновенно отмалчивались; протопресвитер А.Дернов возвышал свой голос лишь тогда, когда этого требовала оппозиция к Обер-Прокуратуре. Дела, в сущности, решались архиепископом Арсением Новгородским и протопресвитером Шавельским, которого иерархи хотя и очень, недолюбливали, но, из-за близости его к Государю Императору, изрядно побаивались. Что касается митрополита Киевского, бывшего Первенствующего, Владимира, то его роль ни вчем не выражалась. Он был абсолютно неспособен руководить заседанием: в течение 3 часов, из подлежавших рассмотрению 30-40 дел, стоявших на повестке, в лучшем случае рассматривалось 3-4 дела, прочие же дела откладывались...

Оппозиция к Обер-Прокуратуре была строго выдержана и проявлялась в самых разнообразных формах, причем одни из иерархов действовали открыто, другие же, подобно архиепископу Сергию Финляндскому, скрывали ее под личиной иудиных поцелуев. В одиночку, впрочем, редко кто выступал с такой оппозицией, и эта последняя проявлялась только на заседаниях Св.Синода; вне же стен Св.Синода иерархи точно соревновали друг с другом в выражении своих преизбыточествующих чувств к Обер-Прокурору и его Товарищу, и проявляли их в трогательно нежных формах... Исключение составлял разве архиепископ Арсений Новгородский, да и то нужно сказать, что в нем отражался скорее недостаток воспитанности, чем оппозиция. В Синоде же оппозиция была дружная: там шла борьба с принципом, и каково бы ни было действительное отношение иерархов к этому принципу, но никто не хотел отставать друг от друга; в жертву этой борьбе приносились даже интересы ни в чем неповинных людей, судьба поступавших на рассмотрение Синода дел... Припоминаю такой случай.

В канцелярию Синода поступило ходатайство графа Армфельдта с жалобой на то, что Синод, основываясь на представлении бывшего Обер-Прокурора А.Н.Волжина, вычеркнул его из списков штатных членов Училищного Совета и тем лишил графа всяких средств к жизни. По наведенным мною справкам оказалось, что граф Армфельдт был исключительным ревнителем церковных школ Новгородской епархии; что большинство этих школ даже создано было на его средства и что, в заботах о постройке и поддержании их, граф разорился, потеряв свое состояние, вследствие чего Синод, во внимание к такому исключительному усердию, назначил графа пожизненным членом Училищного Совета, с жалованьем в 1 или 2 тысячи рублей в год – точно не помню. Впоследствии, сокращая штаты, Синод, по представлению А.Н.Волжина, вычеркнул графа из списков, чем лишил его единственного источника средств к существованию. Ходатайство графа нашло живейший отклик у директора Синодальной канцелярии П.В.Гурьева, по просьбе которого я и доложил его Синоду, не сомневаясь, что архиепископ Новгородский Арсений поддержал меня. Каково же было мое изумление, когда архиепископ Арсений, со свойственной ему резкостью, категорически воспротивился моему ходатайству, а Синод, не приведя никаких мотивов, отклонил его. Однако мое изумление было еще большим, когда, спустя неделю, тот же архиепископ Арсений вновь доложил ходатайство графа Армфельдта, на этот раз доказывал, что, как назначение, так и увольнение членов Училищного Совета принадлежит Синоду, и что Обер-Прокурор не имеет никакого права, прикрываясь именем Синода, вычеркивать кого бы то ни было из списков... В заключение архиепископ ходатайствовал об обратном включении графа Армфельдта в означенный список, ссылаясь как на заслуги графа по духовному ведомству, так и на совершенное отсутствие у него средств к жизни. Но красноречие архиепископа оказалось уже недостаточным. Синод резко отказал. «Что это Вы, Владыка, то проваливаете представления, то снова их вносите? – сказал архиепископ Литовский Тихон. – Ведь Вы же сами возражали неделю тому назад на ходатайство Товарища Обер-Прокурора»...

Что же, – как бы про себя, тихо, сказал митрополит Владимир, – мы будем сегодня разрушать то, что построили вчера»...

И ни в чем не повинный граф Армфельдт сделался жертвой идейной оппозиции Синода к Обер-Прокуратуре, в частности, жертвой того архиепископа, епархию которого прославил своими бескорыстными трудами...

По окончании заседания Синода, Н.П.Раев пригласил Н.Ч.Заиончковского и меня в свой кабинет для переговоров о распределении дел, подлежавших ведению каждого из нас. Н.Ч.Заиончковский оставил за собой учебное дело, на меня же была возложена, к преждевременной радости директора Хозяйственного Управления А.Осецкого, хозяйственная часть Синода.

«Только на неделю, – сказал мне Н.П.Раев, после того как простился с Н.Ч.Заиончковским. – Должность второго Товарища будет упразднена, как только уйдет Н.Ч Заиончковский, а этого недолго ждать»...

Так и случилось. На следующее заседание Синода Н.Ч.Заиончковский не явился, а через неделю окончательно покинул Синод, будучи назначен сенатором.


Глава XXXIX

Игуменья Маргарита (Мария Михайловна Гунаронуло)

Говоря о принципиальной оппозиции Синода к Обер-Прокуратуре, не могу не вспомнить еще об одной жертве этой оппозиции, о монахине Марии Гунаронуло, жившей в подмосковной обители графов Орловых-Давыдовых «Отрада и Утешение». Я давно знал матушку Марию: в бытность свою Земским Начальником в Полтавской губернии, вел с ней оживленную переписку. В то время Матушка Мария, тогда Мария Михайловна, жила в Киеве и только собиралась принимать иноческий постриг. Я часто встречал ее у о. протоиерея Александра Корсаковского, ее духовника, настоятеля Киево-Георгиевской церкви, в приходе которой она жила. Вышедший из светской среды, бывший статский советник, о.Александр Корсаковский опытно пережил душевные движения тонко одаренной натуры, и настроение Марии Михайловны, страдавшей и тосковавшей в миру, было ему понятно. Я видел в лице Марии Михайловны воплощение пламенной веры и горячей любви к Богу и наряду с этим те именно качества, какие отличают только подлинных христиан. У нее не было половинчатости, не было никаких компромиссов с совестью: она до того боялась возможности таких компромиссов, что чуть ли не по каждому, самому маленькому вопросу повседневной жизни обращалась за советом к своему духовнику. Ее безмерная, рвавшаяся наружу любовь к ближнему, искавшая случаев проявить себя, ее безграничная снисходительность к человеческим немощам не создавали, однако, никаких компромиссов с совестью, не рождали двойственности, ни всего того, что обычно прикрывается благочестием, а в действительности выражает только равнодушие к христианскому долгу. Маленькая, тщедушная, почти уже старушка, Мария Михайловна горела как свеча пред Богом: все, кто ее знал, знали и то, что она родилась точно для того, чтобы согревать других своей любовью... Так люди, все отдающие другим и ничем не пользующиеся со стороны других, всегда одиноки, и никто никогда не спросит у них – может быть и им что-нибудь нужно, может быть и они нуждаются в поддержке и в том, чтобы получить ответную ласку. К ним шли, когда было нужно; но не замечали, когда нужда в них проходила... Ее беседы и письма возгревали религиозное настроение, были умны и носили тот изящный отпечаток, который свойственен только глубоко культурному человеку, проникнутому подлинной религиозностью. К сожалению, моя огромнейшая переписка с этой замечательной женщиной погибла, вместе со всем прочим моим имуществом, во время революции, тогда как могла бы составить несколько томов самого назидательного чтения.

Пришел момент, когда ее заветная мечта исполнилась, и она приняла иноческое пострижение, с именем «Маргариты», и была послана в обитель «Отрада и Утешение», где игуменьей была престарелая графиня Орлова-Давыдова. Этот период жизни монахини Маргариты явился для нее тяжелым испытанием. Переписка моя с нею не оборвалась, и я знал, по ее письмам, хотя и очень сдержанным, что она очень страдала.

Я навестил ее, предуведомив письмом. У станции стояла кибитка, на которой обычно ездят крестьяне. Кибитка, как оказалось, была выслана за мною. Рядом стояли прекрасные рессорные экипажи, поддерживавшие регулярное сообщение между монастырем и станцией. Не желая показать пренебрежение к тем, кто выслал за мной грязную кибитку, я сел в нее. Меня подвезли к гостинице, где, чуть не со слезами, меня встретила монахиня Маргарита, сказавшая, что она предуведомила игуменью о моем приезде и просила выслать игуменский экипаж, но на ее просьбу не обратили внимания. Этот миленький инцидент без слов сказал мне о положении матушки Маргариты, трактуемой в обители за рядовую монахиню... Понятно, что и ко мне отнеслись только как к знакомому этой рядовой монахини. Это было и еще раз подчеркнуто. Графиня-игуменья приняла меня очень холодно, и хотя сидела в тот момент в саду за столом, покрытым белоснежной скатертью, подле шумевшего самовара, и кушала чай с ватрушками вместе со старшими сестрами обители, но мне чашки чаю не предложила. Матушка Маргарита была до крайности подавлена и угнетена оказанным мне приемом: ее чуткая, изящная душа чрезвычайно страдала и не удовлетворялась моими заверениями, что я нисколько не чувствую себя обиженным или задетым.

Прошло несколько лет, а образ матушки Маргариты, забитой и затравленной в глуши подмосковной обители, светился прежним ярким светом. Получив назначение в Синод, я вспомнил о ней и на первом же заседании Св.Синода выставил ее кандидатуру на свободную вакансию игуменьи одного из женских монастырей в центральной России.

С моей точки зрения, монахиня Маргарита оказалась бы незаменимой в положении игумении. Ее духовный опыт, высокие качества, ум, происхождение, пережитые и переживаемые страдания – все было тому порукою.

Иначе посмотрел на вопрос Синод. Первым, к моему крайнему удивлению, возразил против моего предложения обычно молчаливый митрополит Киевский Владимир.

«Да мы ее не знаем», – глухо, точно про себя, сказал митрополит.

«Очень жаль, что не знаете, – подумал я, – всю жизнь свою прожила Мария Михайловна Гунаронуло в Киеве, и весь город ее знал».

Разумеется, к голосу первенствующего в Синоде присоединились все прочие иерархи и провалили кандидатуру монахини Маргариты.

Дождался я другой вакансии... Результаты получились те же. Тогда я поручил Директору Синодальной канцелярии осведомлять меня о каждой вновь открывающейся вакансии и представлять мне список перед началом заседания Св.Синода. Наконец, с большим трудом и с еще большей потерей времени, мне удалось настоять на назначении монахини Маргариты игуменьей, если не ошибаюсь, Свято-Ильинской обители, Уфимской епархии. Я имел в виду немедленно же перевести ее в другое место, ибо перемещение из одного места на другое все же было легче, чем назначение... Я не хотел, чтобы такая святая женщина оставалась в епархии одного из самых бездарных и преступных иерархов, каким был епископ Андрей, в мире князь Ухтомский, встретивший потом революцию со словами умиления и восклицавший в своих печатных брошюрах: «Слава Богу, лишились Автократора; да здравствует Пантократор!»

Возведение в игуменский сан монахини Маргариты происходило в Москве в присутствии Великой Княгини Елизаветы Феодоровны, чрезвычайно полюбившей матушку Маргариту... Я не мог отлучиться из Петербурга и узнал о подробностях торжества только из писем игумении Маргариты. С напутствиями и благословениями отправилась игумения Маргарита к месту своего служения... Стояла глубокая осень, подходила уже зима. Переезд был длителен и чрезвычайно труден.

Я уехал для ревизии на Кавказ, откуда вернулся только накануне революции, 24 февраля. Переписка с игуменьей Маргаритой оборвалась.

Последнее ее письмо было получено мной в апреле 1917 года и свидетельствовало о том, что революционная волна докатилась уже и до ее монастыря... В течение последующих месяцев я не имел никаких вестей ни от игуменьи Маргариты, ни от общих знакомых с нею. А осенью того же 1917 года я узнал потрясающую весть о том, что она была расстреляна большевиками в самом храме. Сообщались такие подробности.

Ворвавшись в монастырскую ограду, большевики пожелали осквернить храм; но игуменья не пустила их туда... Они ушли, с угрозой придти завтра и убить игуменью. Матушка игуменья Маргарита безбоязненно вышла к толпе пьяных и вооруженных до зубов большевиков и кротко сказала им: «Смерти я не боюсь, ибо только после смерти я явлюсь к Господу Иисусу Христу, к Которому всю жизнь свою стремилась. Вы только ускорите мою встречу с Господом... Но я хочу терпеть и страдать в этой жизни без конца, лишь бы только вы спасли свои души... Убивая мое тело, вы убиваете свою душу... Подумайте над этим»...

В ответ на эти слова посыпались площадная брань и требования открыть храм. Игуменья наотрез отказала, а большевики сказали ей:

«Так смотри же: завтра, рано утром, мы убьем тебя»...

С этими словами они ушли.

После их ухода, заперев на запоры церковную ограду, игуменья, вместе с сестрами, отправилась в храм Божий, где провела всю ночь в молитве, а за ранней обедней причастилась.

Не успела игуменья выйти из храма, как большевики, видя ее сходящей с амвона, взяли на прицел и в упор выстрелили в нее.

«Слава тебе, Боже!» – громко сказала игуменья, увидя большевиков, с установленными против нее ружьями, и... замертво упала на пол, пронзенная ружейными пулями извергов.

Да будет тебе вечная память и вечная слава, исповедница Христова!


Глава XL

Политическое настроение России. Церковно-государственная деятельность митрополита Питирима

Я получил свое назначение в тот момент, когда Россия находилась уже в преддверии революции, когда неистовства революционеров достигли уже, казалось, своего предела, и оставался уже небольшой промежуток времени для того, чтобы от слов перейти к делу.

Благороднейший Государь, озабоченный одной мыслью довести войну до благополучного конца, не желал обострять положения проявлением Своей Самодержавной воли и, уступая натиску революционной Думы, требовавшей, под разными предлогами, смены кабинета, снисходил к этим требованиям, надеясь уступками успокоить Думу и сосредоточить ее внимание на главном, на заботе об окончании войны и победе над врагами...

В противоположность Императрице, усматривавшей в этих Думских требованиях выражение заранее обдуманных революционных программ и желавшей распустить Думу, хотя бы до времени окончания войны, Государь продолжал верить Думе, не допуская мысли, чтобы Дума, накануне ликвидации войны, близившейся к благополучному концу, была бы способна на революционные действия, направленные против Царя и России.

Вот почему в последние месяцы один министр уступал место другому, и состав Правительства постоянно изменялся... В момент назначения меня Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода Председателем Совета министров был Б.В.Штюрмер, а в момент вступления моего в должность был призван на этот пост А.Ф.Трепов, который через два-три месяца уступил свое место князю Н.Д.Голицыну. Еврейская печать неиствовала и обливала грязью каждого, вновь входившего в состав кабинета, погружая общественную мысль в хаос всевозможных сомнений и предположений, преследовавших единую мысль – дискредитировать в глазах общества как Царя, так и Правительство, с целью доказать, что «царизм» уже отжил свое время и должен уступить место народоправству. Шла война не против отдельных лиц, а против системы управления, против Самодержавия, и натиск революционеров был тем более стремителен, чем яснее было, что война близилась к благополучному концу, разбивавшему все планы революции... Если бы положение на фронте грозило поражением, тогда бы революция могла быть отсрочена и отодвинута на неопределенное время; но осенью 1916 года до того ясно обозначились контуры победы, что Дума не могла уже медлить... Опасаясь, что победа покроет Монарха неувядаемой славой и еще более закрепит в сознании народа идею Самодержавия, преступная Дума употребляла все усилия для того, чтобы вырвать победу из рук Царя, выдать это краденое добро за свое и тем закрепить противоположную идею народоправства...

Нужно ли говорить, что эта сатанинская ярость с наибольшей силой обрушивалась на Церковь Христову, на все то, что сдерживало инстинкты толпы и укрощало страсти?! Нужно ли объяснять, почему одной из первых жертв этой ярости явился Первоиерарх Православной Церкви, митрополит С.-Петербургский Питирим?!

В целях дискредитировать его имя, революционная печать обратилась к уже испытанному средству, достигавшему одновременно обеих целей – уменьшения престижа преследуемого травлей лица и дискредитирования священного имени Монарха... Снова появилось на сцене имя Распутина; снова и в обществе, и в печати сочинялись всякого рода легенды об этом человеке, «назначающем и сменяющем министров и управляющим Россией»...

Митрополита Питирима открыто называли «распутинцем», говорили о его симпатиях к «старцу», указывали на дружбу с ним... Говорили, что и свое высокое назначение митрополит получил исключительно благодаря Распутину: об этом шептались не только в Думе, но и делались прозрачные намеки в печати... Робкий, запуганный митрополит был окончательно терроризирован, бился точно в силках, желая освободиться от сетей клеветы, болезненно его угнетавшей, и переносил мучительные страдания, болея и за себя, и за Церковь...

С назначением Н.П.Раева Обер-Прокурором, а меня его Товарищем, положение митрополита Питирима в Синоде мало чем изменилось... В глазах митрополита это назначение дало только тот результат, что клевета, с еще большей яростью, обрушилась на новых представителей Обер-Прокуратуры, и это обстоятельство причиняло впечатлительному Владыке двойные страдания...

«Такова уже судьба всех моих друзей, – говорил митрополит Питирим, – на них всегда клевещут; их всегда обижают, потому что я слаб и не могу их защитить... Дорого мне их сочувствие; но, когда я вижу, как они из-за меня страдают, то всегда говорю им: «покиньте, оставьте меня; уж лучше я один буду страдать, чем мучиться, глядя на ваши муки, какие вы переносите из-за меня»...

Новый Обер-Прокурор Н.П.Раев, известный митрополиту Питириму по его прежней службе в Курске, был предан Владыке; но, будучи безгранично мягким и робким человеком, не в состоянии был оказывать никакого противодействия натиску врагов митрополита и изменить царившую в Синоде атмосферу. Не пользовался он престижем и в среде Синодальных чиновников, злоупотреблявших его добротой... Главная же причина оппозиции Синода к Н.П.Раеву и ко мне заключалась все же в том, что мы оба были друзьями митрополита Питирима, к которому Синод продолжал относиться с крайней неприязнью. Недоброжелательство к нам лично скрывало за собой, кроме того, и традиционную оппозицию к Обер-Прокуратуре, какая, с включением в состав Синода представителей белого духовенства, еще более обострилась. В результате, создалась почва, не только исключавшая возможность нормальной работы, но и приводившая к недоразумениям и конфликтам... Я отмечал уже, что только благостнейший митрополит Московский, обессмертивший свое имя подвигами на Алтае, человек выдающегося ума и величайших достоинств, заступался за смиренного Н.П.Раева и дарил меня своей любовью. Но он сам чувствовал себя чужим в Синоде, и, хотя общая молва называла его святым, в чем действительно не было преувеличений, однако же именно эта святость его и отталкивала от него его собратьев по Синоду...

Эта атмосфера угара, взаимного недоброжелательства и интриг создавала крайне тяжелые условия для работы и тормозила всякого рода полезные начинания, исходившие, кстати сказать, преимущественно от митрополита Питирима, что, в свою очередь, чрезвычайно болезненно отзывалось на ходе церковно-государственных дел. Митрополит Питирим был глубоко вдумчивым человеком; его начинания охватывали в очень широком масштабе церковно-государственные нужды: будучи проведены в жизнь, они дали бы ощутительные результаты... Но тот факт, что эти начинания исходили от митрополита Питирима, уже обесценивал их... Первым обрушивался на них архиепископ Арсений Новгородский, которому вторили оба протопресвитера и, разумеется, Архиепископ Сергий Финляндский, составлявший прямую противоположность чистосердечному митрополиту Питириму; остальные же иерархи обычно отмалчивались... Архиепископ Тихон Литовский занимал выжидательное положение, не высказывая своего мнения, а митрополит Киевский Владимир всегда примыкал к оппозиции митрополиту Питириму... С мнением же митрополита Московского Синод вовсе не считался...

При такой несогласованности действий Синода, митрополиту Питириму ничего не оставалось, как перенести центр своей деятельности из Синода в покои Александро-Невской Лавры, где собирались разного рода комиссии и совещания, с участием близких к митрополиту лиц, и разрабатывались всякого рода законопроекты.

Митрополит Питирим наметил очень глубокую и широкую схему законопроектов. Исходя из необходимости согласовать церковно-государственную жизнь с каноническими требованиями Церкви, митрополит имел в виду, в первую очередь, уничтожить разделение епархий на «хлебные» и «не хлебные» и перемещение епископов из одной епархии в другую, ссылаясь на то, что, если епископ оказался не соответствующим в одной епархии, то останется таковым и в другой... Равные по власти, им Богом врученной, епископы должны быть, по возможности, уравнены и в материальном положении; а это может быть достигнуто лишь после того, как будут установлены более или менее равные территориальные размеры епархий и увеличено число епископских кафедр. Последнее условие необходимо и с целью приближения епископа к его пастве, ибо, при нынешних территориальных размерах епархий, народ даже редко видит своего архипастыря, и деятельность последнего оставляет следы лишь на бумаге... Хотя архипастыри и желают быть духовными генерал-губернаторами и губернаторами, но задачи у них иные. Они ответственны за души своих пасомых, дают им не правовую защиту, что составляет задачу гражданской власти, легко осуществляемую через разнородные органы управления, а духовную опору в жизни: они должны быть ближе к народу, должны знать если не поименно свою паству, то хотя бы окормляющее паству духовенство: а знать этого невозможно при многомиллионном составе паствы и необъятных размерах территорий. Перемещение епископов изодной епархии в другую с целью «повышения по службе», по мнению митрополита Питирима, нецелесообразно и может разрешаться в самых крайних случаях, лишь по болезни; те из епископов, которые сами ходатайствуют о таких перемещениях, свидетельствуют лишь о забвении своего долга к пастве, или измене ему. Параллельно с увеличением числа епископских кафедр, митрополит Питирим был озабочен и восстановлением митрополичьих округов, с целью объединения деятельности епископов и созыва поместных соборов два раза в год, согласно прямому повелению Апостольских правил.

Эти два законопроекта – сокращение территориальных размеров епархий, с одновременным увеличением числа епископских кафедр, и восстановление митрополичьих округов, имели огромное церковно-государственное значение и только по недоразумению не встретили сочувствия со стороны иерархов. Митрополит Питирим не был сторонником патриаршества и с восстановлением его не связывал условий, могущих обновить церковно-государственную жизнь. Но в то же время он не мог не видеть недостатков и в Синодальной системе управления и находил, что только возвращение к каноническим началам церковной жизни может устранить эти недостатки. Восстановление митрополичьих округов, обнимающих пределы нескольких епархий, обязательные поместные соборы этих последних епархий под председательством митрополита, созываемые два раза в год в сроки, указанные «Книгой Правил», в феврале и октябре, не только урегулировали бы церковную жизнь, но и разгрузили бы Синод от той массы дел, какие, в своем большинстве, составляют область ведения епархиального архиерея и могли бы разрешаться на местах. Такое возвращение к каноническим началам, несомненно, видоизменило бы функции Синода и Обер-Прокуратуры и освободило бы последнюю от нареканий за вмешательство ее в церковную сферу, ибо церковная жизнь стала бы регулироваться поместными соборами епископов, входящих в состав того или иного митрополичьего округа, а роль Обер-Прокуратуры свелась бы только к задаче нормировать юридическую сторону церковной жизни. Однако в глубины законодательных предложений митрополита Питирима никто не всматривался.

Образовал митрополит Питирим и самостоятельную комиссию по вопросам о жаловании духовенству, хотя и находил, что необходимость прибегать к помощи государства в этой нужде является постыдной и свидетельствует об упадке и недостоинстве пастырей, допустивших такой упадок... Согласно слову Божию, пастырь должен питаться от алтаря, а не получать жалованье из средств государственного казначейства, и истинные пастыри, близкие к своей пастве и любящие ее, никогда не жалуются на нужду, ибо все имеют в изобилии: наш русский народ таких пастырей никогда не обижал. Когда же пастырь нерадив и далек от паствы, тогда народ забывает не только пастыря, но и Бога. Народ чутьем угадывает пастыря: если батюшка потребует платить за требу, то ему уже трудно будет заручиться доверием и любовью своих прихожан; если же не будет требовать, тогда тот же народ вознаградит его сторицей.

Тем не менее, уступая настояниям и сочувствуя немощам и нужде духовенства, митрополит Питирим в короткое время разработал в своей комиссии законопроект о жаловании духовенству, и только революция помешала провести этот проект в жизнь. Такую же участь постиг и законопроект о пенсиях духовенству, разработанный междуведомственной комиссией под моим председательством.

Кипучая деятельность митрополита Питирима была совершенно новым явлением на общем фоне Синодальной жизни. Члены Синода обычно не проявляли ни инициативы, ни самодеятельности, и ограничивались лишь рассмотрением текущих дел. Они были поглощены лишь интересами своих епархий, но общая церковно-государственная жизнь протекала вне поля их зрения. Между тем, как Государь, так и Императрица интересовались, разумеется, только этой последней областью и с большим вниманием прислушивались к взглядам митрополита Питирима, рисовавшего Им общий план оздоровления церковно-государственной жизни. Развивая однажды свои мысли по этому вопросу, митрополит до такой степени заинтересовал Государыню, что Ея Величество просила Владыку составить памятную записку и лично представить ее Государю, находившемуся тогда в Ставке. Так состоялась поездка митрополита Питирима в Ставку.

Молва объяснила ее политическими причинами: в обществе стали говорить, что митрополит Питирим поехал к Государю с целью поддержать кандидатуру Б.В.Штюрмера, намечавшегося в председатели Совета министров; а когда такое назначение состоялось, то нового Председателя стали называть ставленником митрополита и, следовательно, «распутинцем».

В действительности же, отношения митрополита Питирима и Б.В.Штюрмера никогда не были дружными, а впоследствии и совсем оборвались.

Намечался митрополитом Питиримом и целый ряд других важных законодательных предложений, причем его особенное внимание привлекал вопрос о пересмотре школьных программ духовного ведомства и подготовке молодых людей к пастырской деятельности, а также вопрос о приходе, рассматривавшийся тогда комиссией под председательством Архиепископа Сергия Финляндского. Этим вопросом очень интересовались «передовое» духовенство и революционно настроенные прихожане: первые потому, что стремились сбросить с себя зависимость от епископа, освободиться от ответственности перед ним; вторые потому, что желали установить контроль за своими пастырями и за расходованием церковных сумм. Приходский вопрос был лишь этапом к отделению Церкви от государства, и митрополит Питирим очень скорбел, что истинная природа этого вопроса не для всех была одинаково ясной. По мнению митрополита Питирима, надлежащее разрешение этого вопроса связывалось с выработкой условий, возлагавших на прихожан конкретные обязательства по отношению к Церкви, а не с предоставлением прихожанам каких-либо юридических прав в отношении пастыря, чего так усиленно добивались авторы всевозможных проектов улучшения приходской жизни.

Не меньшее внимание сосредоточивал митрополит Питирим и на задачах Православия за границей. Он был единственным иерархом, не только разделявшим, но и поддерживающим мою мысль об учреждении епископских кафедр в столицах Западной Европы и перевод круга богослужебных книг, а также святоотеческой литературы, на иностранные языки. Последняя мысль признавалась среди иерархов чуть ли не еретической, но митрополит Питирим тем более горячо поддерживал ее, чем отчетливее сознавал все чрезвычайное значение ознакомление Запада с Православием. Он видел в этой мысли не только церковное, но и политическое значение и всемерно помогал мне... По этому вопросу я часто вел беседы с Владыкою, указывая на параллели, какие сами собой напрашивались при сопоставлении пропаганды католицизма и одновременной пассивности и инертности с нашей стороны... Предположено было начать осуществление этих мыслей с постройки православного храма в Лондоне. Насколько такая мысль встретила сочувствие как со стороны русской колонии в Лондоне, так и со стороны англичан, свидетельствует тот факт, что к началу 1917 года уже была образована в Лондоне комиссия по постройке храма, находившаяся в теснейшем общении с митрополитом Питиримом и намеревавшаяся весной того же года приступить к закладке храма...

Но революция смела с пути и это благое дело... В теснейшем единении с митрополитом работала и Обер-Прокуратура, где был намечен ряд сложных кодификационных работ, имевших целью создать писанное церковное законодательство и многое другое.

Но здесь условия для работы были еще сложнее.


Глава XLI

Речь в покоях С.-Петербургского митрополита при вручении высокопреосвященным Питиримом Феодоровской Иконы Божией Матери

Мои личные взгляды на церковно-государственные задачи находили со стороны митрополита Питирима живейший отклик; между нами царило полное единомыслие. Нас связывала, кроме того, и долголетняя личная дружба и я часто пользовался своими краткими досугами для того, чтобы навещать Владыку и своими беседами ободрять его. Я не могу не вспомнить с величайшей признательностью о том, с какой сердечной теплотой встречал меня митрополит Питирим, как ценил мое участие к нему и с какой скорбью воспринимал ту клевету, какая витала вокруг моего имени. Вскоре после своего назначения, я навестил митрополита. Поднимаясь по лестнице, я столкнулся сгруппой людей, шедших мне навстречу и громко делившихся своими впечатлениями от свидания с митрополитом... Еще и сейчас звучат у меня эти восторженные отзывы, еще и теперь я слышу их горячие слова... Глядя на них, я подумал: «Вот этих слов никто не слышит; а клевету разносят по всему свету, и никто не заступится за Владыку»...

Совсем неожиданно для меня Владыка встретил меня с дорогим образом Божией Матери и, приветствуя с назначением, обратился ко мне с проникновенной речью, содержания которой я никогда не забуду... Так говорить мог только тот, кто видел в страданиях единственный путь к Богу и сознательно шел этим путем. Я чувствовал, как каждое слово Владыки возрождало меня, как крепли духовные силы, и какими мелкими и ничтожными являлись все те причины, какие угнетали меня, под бременем которых я изнемогал, впадая, порой, в уныние...

Я вспомнил иные ощущения, когда, под влиянием минутной радости чувствовал себя счастливым, и как тяготился этим счастьем... Сопоставляя эти минутные ощущения радости с обычным настроением грусти, я знал, и всегда предпочитал это последнее настроение, ибо там было больше правды. А речь митрополита точно звала на подвиг, и мне казалось что в этот момент я не задумался бы над тем, чтобы пойти ему навстречу.

Митрополит кончил свою речь, а я подумал: «хорошего человека еще могут иногда назвать хорошим; но если этот человек очень хороший, то его непременно назовут дурным»...

Так ясно было для меня, зачем травят и преследуют митрополита Питирима, почему гонители Церкви и делатели революции так боялись этого маленького, тщедушного, смиренного и кроткого старичка.

Отвечая на речь митрополита, я сказал:

«Дорогой Владыка, десять лет тому назад, в бытность Вашу епископом Курским и Обоянским, Вы благословили меня на дело собирания материалов для жития Святителя Иоасафа, Чудотворца Белгородского, иконой Знамения Божией Матери. Ни для Вас, ни для меня не было тайной, что это дело было преддверием другого дела – прославления великого Угодника Божия и сопричисление Его к лику Святых Православной Церкви. Вот та почва, на которой я впервые встретился с Вами, на которой совместно трудился и на которой, вместе с Вами, выдерживал осаду со стороны врага... Как злостны были его ухищрения, как тонки его козни, и как легко поддавались им легковерные люди, создававшие нам препятствия в этом святом деле и приписывавшие нам и цели недостойные, и побуждения неискренние... Ни одним словом жалобы не обмолвились мы на обиды, чинимые нам злыми людьми, на клевету, вокруг нас распространявшуюся, на обвинения, к нам предъявлявшиеся, ибо мы знали, что Бог поругаем не бывает и что правда восторжествует... И вот, не прошло и пяти лет со времени прославления Святителя Иоасафа, и Господу Богу было угодно посрамить всех Ваших врагов и возвести Вас на кафедру Первосвятителей Земли Русской, а меня приобщить к такому делу, о котором я даже мечтать не мог и которое примирило меня с жизнью в миру, полной тонких и неуловимых, но до крайности болезненных коллизий с совестью...

Но жестоко посрамленный враг еще более ожесточился и, пользуясь своим обычным орудием – клеветой, – обрушился всей тяжестью своей злобы на Вас. Недаром, в лице Св.Иоасафа, Вы явили миру уже третьего Угодника Божьего; недаром вырвали из его когтей и тех закоренелых грешников, которые обратились к Богу только во время прославления этих новоявленных Угодников Божиих... Напрасны усилия врага, неверны его расчеты... Духовно зрячие люди не поддаются влияниям общественности, какова бы она ни была. Они не заражаются общественным мнением, когда оно за них; они не падают духом и тогда, когда оно против них...

Верный повелению Царскому, вступил и я на Ваш тернистый путь... Я не успел еще сделать ни одного шага, а между тем уже вижу козни дьявольские, слышу отголоски подпольной работы, знаю, что придет момент, когда дьявол, со всей яростью, обрушится на меня и мою работу: но я знаю и то, что, когда это время настанет, когда нас сменят слуги сатаны, тогда России не будет, тогда все то, что ныне попирается, будет громко обличать совесть и тех людей, которые ее потеряли и сейчас ее не имеют. Не будем же бояться клеветы, не будем и оправдываться в том, в чем не виноваты. Время, какого не долго уже осталось ждать, скажет, чем мы были, что думали и чего желали, и чем больше будут клеветать на нас, тем суровее будет приговор этого времени для клеветников.

С тем чувством, с каким новопостригаемый инок, отрешаясь от всего земного, входит в храм Божий, отдавая себя в Объятия Отчии, с этим чувством я вхожу в Синод, с единой мыслью отдать служению Церкви все свои силы, все помыслы, время и разумение, чуждый личных целей и земных расчетов... И о том только молю Господа, чтобы сберечь это настроение, не поддаться искушениям и соблазнам власти, не утерять тех начал, коими определяется соотношение между требованиями непокорного сердца и долгом к правде. Сердечно благодарю Вас, Владыка, за Вашу любовь и благословение. Верю, что нынешнее Ваше благословение на труд великий и ответственный даст мне силы для того, чтобы нести его во славу Божию, в оправдание уповающих на меня, в утешение чающих правды нелицеприятной... Верю, что Святитель Иоасаф соединил нас для общей работы во славу Божию, верю в благодатную силу его заступления, ибо вижу его водительство и в Вашей жизни, и в своей»...


Глава XLII

Посещение Синодального лазарета имени Наследника Цесаревича и речь к раненным воинам 5 октября 1916 года, в день тезоименитства Его Императорского Высочества

В день тезоименитства Наследника Цесаревича, вернувшись из Казанского Собора, я обязан был, по поручению Обер-Прокурора, посетить Синодальный лазарет имени Его Императорского Высочества, Я застал еще богослужение в домовой церкви; по окончании молебна, я собрался обойти лазарет. Но в этот момент подошел ко мне директор канцелярии Обер-Прокурора Св. Синода В.И.Яцкевич, и указал на то, что выздоравливающие нижние чины собрались в соседнем зале и им нужно сказать приветственное слово... Такое заявление застало меня врасплох, ибо я не собирался говорить официальных речей, а имел в виду обойти больных и раненых и поговорить с каждым из них отдельно. И картина вытянувшихся передо мной солдат, пожиравших меня глазами и следивших за каждым моим движением, до крайности смутила меня. Кто сорвал этих солдат с постелей и собрал целую роту в зале, для чего это было нужно, к чему?! Но, очутившись в таком нелепом положении, я должен был выйти из него и обратился к солдатам с такими словами:

«Господа, приветствую вас с радостным днем тезоименитства Наследника Цесаревича, приветствую и с теми подвигами на поле брани, какие привели вас сюда, в лазарет имени Августейшего Именинника. Едва вступив в жизнь, вы сделались уже свидетелями этих ужасов, особенно ярко раскрывшихся пред вами на войне. Если вы сами страдали и видели страдания ваших братьев, если вы видели смерть, безжалостно косившую ваши ряды, если знали страх смерти и то, что переживает и должен будет пережить каждый человек перед разлукой с жизнью, тогда вы должны были выйти из поля битвы, хотя и израненными, больными, но закаленными духом, с окрепшей верой, с запасом свежих сил, которые позволят вам бодро смотреть вперед в будущее, как бы грозно оно ни было. А будущее действительно грозно и нужно иметь много мужества, много духовных сил, чтобы ему смотреть в глаза. Вы видели в этой войне чудные знамения на небе: вы видели или слышали от соратников ваших, как Матерь Божия надевала венцы на головы павших воинов, открывая им двери рая; видели воинство небесное, ободрявшее ваши полки и вместе с вами ведущее эту ужасную, беспримерную в истории брань... С другой стороны, вы видели столько ожесточенной безграничной злобы, какой еще никогда не было в мире... Чему же вы научились на этой войне, с чем вы вернетесь домой, что расскажете своим домашним? Скажите им, что весь мир уже накануне гибели и что нужна особая милость Божия, чтобы отдалить надвигающуюся кару Божию; что эта война особенная и послана Богом за грехи людей и, потому, кончится только тогда, когда люди вымолят у Бога прощение молитвой, слезами покаяния, обетами и добрыми делами... Расскажите всем о том, что сами видели, с чем сами боролись; о том, с какой хитростью и злобой старался сатана вырвать из ваших рук крест Христов, ослабить вашу веру в Бога, внести разложение в среду вашу, лишить вас награды небесной за ваши подвиги земные. Скажите тем, кто этого еще не знает, что эта война есть война против Креста Христова, против Церкви Православной, и что, если люди не покаются, то Господь отнимет от них и Крест, и Церковь... Скажите об этом громко, чтобы все слышали и перестали делать то, что делают теперь... Что видим мы вокруг себя, в тылу?! В то время как одни отдают свои жизни на поле брани, другие набивают свои карманы краденым добром, спекулируют на крови своих братьев, сознательно помогают дьяволу добивать несчастную Родину нашу... Все делается потому, что еще не открылись у людей их очи духовные, что не знают они еще, какая это война и что нужно для того, чтобы она кончилась... Об этом вы и должны сказать, когда вернетесь домой. Запомните мои слова: «в этой войне будут побеждать не оружие и снаряды, а молитва к Богу всех, всех, как воюющих на фронте, так и остающихся в тылу... Фронтом этой ужасной войны является вся Россия, ибо дьявол борется с Крестом в тылу еще яростнее, чем на позициях; но славные люди этого не замечают. Пока люди не образумятся, пока не перестанут думать, что им все можно, пока не смирятся и не обратятся к Господу, Единому Вершителю судеб мира и человека, до тех пор эта война не кончится, до тех пор не будет победы. В этом смысле победа зависит от каждого из нас. Тогда только мы не словами, а делами порадуем и Государя Императора, и Наследника Цесаревича, за драгоценное здоровье Которого сегодня молились. Будьте же здоровы и благополучны, и да хранит вас Матерь Божия на путях жизни вашей».

Эта речь, в среде Синодальных чиновников, была признана революционной, и по поводу ее громко шептались.

Тяжелое впечатление производили на меня столичные лазареты для больных и раненых воинов: многое бы можно было сказать о них...

Великолепно оборудованные, они имели все, кроме того, что рождало бы у солдат желание вернуться обратно на фронт, по выздоровлении. Царившая в лазаретах, размещенных большей частью во дворцах, роскошь, нелепое отношение к «бедным солдатикам» великосветских барынь, привозивших им шоколад, духи и конфеты, все это в свое время принесло очень горькие плоды... Как глубока была мысль Государыни Императрицы учреждать такие лазареты в деревнях, вблизи святых мест, а не в шумных, больших центрах, где раненые, выздоравливая физически, заболевали духовно!..


Глава XLIII

Междуведомственная комиссия по выработке устава о пенсиях духовенству

Нужно ли говорить о том, как неблагоприятно отзывалась на ведомственных делах частая смена должностных лиц, стоявших во главе ведомства!.. Менялись первоначальные точки зрения и принципы; работа получала иное направление и надолго задерживалась... Междуведомственная комиссия по выработке устава о пенсиях духовенству работала, с большими перерывами, около двух лет, а между тем успела рассмотреть за это время только меньшую половину устава. Председателем этой комиссии был Товарищ Обер-Прокурора. Вскоре после своего назначения, я заступил место своего предшественника Н.Ч.Заиончковского и поторопился созвать заседание, на которое прибыли представители прочих ведомств, в том числе и один из моих бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии. С какой болью сердца я вспоминаю теперь об этих заседаниях! Какими неразумными казались мне приемы, коими выражалось отношение всех этих представителей ведомств, всех участников комиссии, к разрабатывавшемуся вопросу! Каждый из них подходил к вопросу с точки зрения интересов своего ведомства; но никто не возвышался до интересов самого вопроса, подлежавшего рассмотрению. Я очень рискую встретиться с упреком в нескромности; однако же должен сказать, что я был едва ли не единственным человеком в комиссии, для которого вопрос о пенсиях духовенству являлся живым вопросом... В то время как члены моей комиссии видели перед собой только законопроект, плод кабинетной работы, и рассматривали его с редакционных и кодификационных точек зрения, я видел перед своими глазами картины деревни, со всеми ее ужасами...

Я вспомнил несчастного священника села Яблоновки, Нирятинского уезда, Полтавской губернии, о.Евгения Дарагана, приехавшего ко мне, в бытность мою Земским Начальником, с просьбой защитить его от преследования со стороны одного из его прихожан, богатого местного кулака, нанесшего батюшке тяжкое оскорбление в храме, во время богослужения...

О. Евгений был до того истерзан, так запуган и измучен, до такой степени боялся своего врага, что не решался даже жаловаться на него.

«Но и помимо этого, как же я, пастырь Церкви, могу судиться со своими прихожанами», – с отчаянием проговорил о.Евгений и, склонившись, в полном изнеможении, на столе, горько заплакал.

Жалко мне было несчастного священника, а узнав подробности, я дрожал от негодования, возмущаясь дерзновением негодяя, осмелившегося так тяжко оскорбить пастыря Церкви в самом храме Божием.

«Этот человек затравил меня: я не знаю за что, но я знаю, что не снесу больше обиды... Куда мне деваться... В Яблоновке у меня свой домик, грунт, семья, куча детей... Ну, куда же пойду!.. Да и не подобает пастырю Церкви проситься на другой приход... А оставаться невмоготу... Жаловаться и некому, и нельзя... И что же мне делать, где искать помощи, кому я нужен и где те добрые люди, которые заступятся за меня»...

«Правду вы сказали, батюшка, – ответил я, – что не подобает Вам судиться с Вашими прихожанами... Я знаю, как обуздать этого негодяя... Если он богач, значит – скряга... Будьте уверены, что он Вас более не тронет».

О.Евгений уехал, а я привлек кулака к ответственности и, после очень жаркого разноса, оштрафовал его в 100 рублей, штраф для деревни небывалый... Результаты сказались мгновенно. Негодяй струсил, стал целовать руки о.Евгения, старался всячески войти в доверие к своей бывшей жертве и до того успел в этом, что добрый священник вторично приехал ко мне, за 30 верст, и, отмечая разительную перемену поведения кулака, просил меня о сложении штрафа... Каково же было удивление батюшки, когда он узнал от меня, что хитрый мужик подал на мое решение апелляционную жалобу и переменил свое отношение к о.Евгению только потому, что не знает еще и хода решения Уездного Съезда. В большом унынии уехал от меня о.Евгений и я больше его не видел... Либеральный Уездный Съезд, этот рассадник деревенской безнаказанности, не имея оснований отменить мое решение, изменил его, понизив штраф со 100 рублей до... 2 рублей.

Торжеству негодяя не было границ, и он захлебнулся в этом торжестве... В тот же день полсела было пьяно, бесшабашный разгул и... зверская месть батюшке... О.Евгений не выдержал травли и... сошел с ума... Его поместили в больницу душевнобольных в Полтаве, а несчастная и ни в чем не повинная семья осталась нищей, сделавшись жертвой жалостливого отношения либеральных глупцов к «мужичку»...

Вот какие картины стояли перед моими глазами, когда я впервые открыл заседание комиссии, под своим председательством, и вот почему я так искренно и глубоко возмущался, когда встречал со стороны членов комиссии, знавших деревню только понаслышке и совершенно незнакомых с ее бытом, возражения на свои предложения и замечания, отражавшие суровую, ничем неприкрашенную деревенскую действительность.

Впрочем, среди членов комиссии был один выходец из деревни, представитель министерства финансов, сын сельского священника, вице-директор финансового департамента. Упитанный и выхоленный, с мясистыми руками и бриллиантовыми кольцами на пальцах, с жирной золотой цепью возле часов, этот вице-директор, точно умышленно, поставил своей целью опрокидывать всякое мое предложение, клонившееся к улучшению быта сельского духовенства.

В оправдание своих тезисов он ссылался на свое происхождение, давшее ему возможность изучить быт сельского пастыря и... вынести самое отрицательное впечатление. Так как у меня, после изучения этого быта, получилось как раз обратное впечатление, а препирательство с этим Ракитиным было бесцельным, то я, тотчас после заседания, просил министра финансов не присылать более в мою комиссию этого господина, а заменить его другим лицом, что министр и сделал. После этого, заседания комиссии пошли ровнее, и мне удалось, в течение одного месяца, окончательно рассмотреть законопроект и довести работу комиссии, длившуюся около двух лет, до благополучного конца... Однако, выработанному законопроекту не суждено было заручиться законодательной санкцией...

Революция все разрушила.


Глава XLIV

Комиссия по расследованию злоупотреблений при покупке воска за границей

Если не ошибаюсь, собранный в начале 1916 года Свечной Съезд постановил образовать комиссию для расследования злоупотреблений при закупке воска за границей и выделил из своего состава группу членов Съезда, оставшихся в Петербурге, на которых возложил обязанность следить за работами означенной комиссии. Остальные же члены Съезда разъехались по местам, и Съезд закрылся. Председателем этой группы Съезд выбрал члена Св.Синода, протопресвитера А.Дернова; а председателем комиссии по расследованию злоупотреблений был назначен Товарищ Обер-Прокурора Н.Ч.Заиончковский. С его уходом, эта тяжелая обязанность перешла ко мне, к вящей досаде А.Осецкого, полагавшего, что, после отставки А.Н.Волжина и Н.Ч.Заиончковского, отношение к нему новых представителей Обер-Прокуратуры изменится и комиссия будет закрыта.

Самый факт избрания протопресвитера Дернова председателем группы и его своеобразные приемы зашиты А.Осецкого убеждали меня в несомненной виновности последнего, для чего, впрочем, имелись основания и помимо моего личного убеждения. Но обосновать обвинения фактическими данными было трудно потому, что сношения Хозяйственного Управления с германскими фирмами по поставке воска велись на немецком языке, и требовалось много времени для рассмотрения и изучения документов, сваленных в кучу и заполнивших почти целую комнату. Лично для меня казалось несомненным то, что в таком переводе документов на русский язык не было ни малейшей надобности и что он был предпринят с умышленной целью затянуть дело и отсрочить развязку... Было совершенно очевидно, что для такого перевода понадобились бы многие месяцы, а может быть и годы. Не было в этом надобности еще и потому, что обвинения, предъявлявшиеся Осецкому, сводились к указанию на предпочтение им иностранной фирмы, а не русской, несмотря на то, что условия последней были выгоднее. Нужно было выяснить причины такого предпочтения и опровергнуть утверждения печати о проявлении А.Осецким недобросовестности и допущенной им умышленной растрате казенных денег, уплаченных им за купленный в Германии воск.

Однако А.Осецкий, имея поддержку не только у протопресвитера A.Дернова, но и со стороны Синода и даже Государственной Думы, создавал условия, при которых отказ Комиссии в дальнейшем переводе немецких документов на русский язык мог бы истолковаться как действие враждебное к нему, и Обер-Прокурор не находил возможным допускать этого. Вот почему я стал назначать заседания комиссии по мере поступления ко мне новых материалов, и на этих заседаниях старался выяснить попутно и общие вопросы. Среди членов комиссии почти все были убеждены в виновности Осецкого и находили, что я не должен приглашать ни эти заседания Осецкого, дабы его присутствие не стесняло комиссию.

Я ответил, что комиссия призвана не судить А.Осецкого, а лишь рассмотреть те обвинения, какие к нему предъявляются печатью, громко кричащей о Синодальной панаме и бросавшей тень даже на Синод; что, каковы бы ни были личные предположения, но доколе мы не выслушаем противной стороны, мы не вправе выносить никаких обвинений, и что по этим соображениям я считаю обязательным приглашать в свою комиссию и Осецкого.

С моими доводами согласились, и Осецкий явился. Здесь и разыгрался эпизод, уже описанный мной в 6 главе.

На другой день состоялось заседание Св.Синода, и протопресвитер Дернов в очень резкой форме потребовал от меня ускорить работы моей комиссии, настаивал на том, чтобы я зафиксировал определенный срок их окончания. Я отказался это сделать, ибо работы комиссии тормозились, главным образом, переводами документов; мне же было неизвестно, когда эти переводы закончатся.

Дернов был до того взбешен, что со всего размаха ударил кулаком по столу, забыв, что он сидит в зале заседаний Св.Синода, в присутствии членов Синода, и что в этом месте не подобает держать себя так, как он, вероятно, привык держаться у себя дома...

Безобразное впечатление произвела на меня эта дикая выходка священника, добравшегося до сана протопресвитера, увешанного звездами и не научившегося держать себя прилично...

Она, кроме того, повредила и Осецкому, ибо превратила подозрения в его виновности в убеждения и заронила сомнения даже в среде иерархов.

Комиссии так и не суждено было закончиться... Подошла революция и замела следы всех преступлений, частью предав их забвению, частью использовав их для своих целей.


Глава XLV

Лояльность Синодальных чиновников

Разного рода Синодальных комиссий, где я или председательствовал, или состоял членом, было так много, что я не буду на них останавливаться; однако не могу не вспомнить еще об одной, также перешедшей ко мне по наследству и созванной для выработки условий, на которых бы могла состояться продажа Ея Императорскому Величеству участка земли в Царском Селе, примыкавшего к Царским владениям и принадлежавшего Синодальному Ведомству. Этот участок земли понадобился Ея Величеству для постройки какого-то просветительного или благотворительного учреждения – не вспомню сейчас какого, – и Государыня обратилась к Обер-Прокурору с просьбой доложить Синоду о желании Ея Величества приобрести означенный участок, в результате чего и была созвана помянутая комиссия.

Не могу без краски стыда за Синодальных чиновников, и особенно за Осецкого, вспомнить об этой комиссии.

Открывая заседание, я обратился к комиссии с вступительной речью, в которой проводил ту мысль, что самая идея созыва этой комиссии кажется мне не только неудачной, но и обидной для сознания верных поданных Царя... Царю принадлежит не только мое имущество, но и моя жизнь; отдавая их по требованию Царя, мы не вправе предъявлять Монарху никаких условий. Я находил бы, поэтому, целесообразным, не вырабатывая никаких условий, повергнуть к стонам Ея Величества намеченный Государынею участок земли, удовлетворившись той суммой, какую Ея Величеству угодно будет предложить Синодальному Ведомству. Лично же, как председатель комиссии, я не считаю себя даже вправе принимать в выработке условий продажи никакого участия.

Я убежден, что условия Ея Величества ни в каком случае не явятся неприемлемыми для Синода; но, даже допуская обратное, я находил бы, что Синод, сочувствуя идейным побуждениям Императрицы, должен был бы выразить свое сочувствие не только на словах.

Моя речь была громом среди ясной погоды... Первым заволновался Осецкий, а за ним и его ставленники, мелкие чиновники Хозяйственного Управления... Один только представитель Дворцового ведомства, благородный князь Михаил Сергеевич Путятин, поддержал меня, исходя из одинаковых со мной точек зрения.

Что выражали собой протесты Осецкого и «иже с ним»?!

Хамское опасение, что при этих условиях сделка окажется невыгодной Синоду и что Дворцовое ведомство использует деликатный жест Синода в ущерб интересам последнего?!

Нисколько! Комиссия знала, для Кого Дворцовое Ведомство приобретало этот участок, и таких опасений не могло быть.

Здесь отражалась принципиальная оппозиция Престолу со стороны тех людей, которые шли рука об руку с врагами России и династии и делали общее с ними дело... И когда это дело завершалось революцией 1917 года, то первыми завизжали от радости еврейчики и их главные пособники – семинаристы, те люди, которые прежде всего восстали против своих родных отцов, смиренных сельских пастырей, а потом примкнули к делателям революции и с непостижимой злобой, ожесточением и азартом подрывали устои государства... Главный контингент Синодальных чиновников состоял, за редкими исключениями, из таких сынков; на общем фоне их, Осецкий являл наиболее типичную фигуру.

При всех своих несомненных достоинствах, бывший Обер-Прокурор Св.Синода В.К.Саблер был чрезвычайно падок к внешнему преклонению и это было известно каждому Синодальному чиновнику, знавшему, что его карьера теснейшим образом связана с холопством перед В.К.Саблером. Осецкий и в этой области побил рекорд и из чиновников особых поручений 6 класса, в каковой пребывал безнадежно долгие годы, умудрился в течение около двух лет сделаться директором Хозяйственного Управления и получить генеральский чин, что уже узаконило, в его глазах, и ту оппозицию Престолу, какой он был насквозь пропитан и какая обеспечивала ему почетное место в Государственной Думе.

Насколько, однако, государственный организм был уже расшатан, показывает ответ одного из премудрых государственных деятелей, с которым я делился своими предположениями о необходимости немедленно же уволить Осецкого от службы...

«Но, ведь, у нас армия почти уже вся распропагандирована, и верными Престолу остались только 200 человек Михайловского артиллерийского училища», – сказал он.

«Причем же армия?» – удивленно спросил я.

«Как причем?! Теперь увольняемые чиновники апеллируют к общественному мнению и его средоточию – Думе. Возникнет конфликт между Думой и Советом министров, а, при настоящих условиях, еще неизвестно, чья возьмет, и спор пришлось бы решить оружием»...

Как ни картинно было такое объяснение, но в нем было много правды, в каждом департаменте каждого министерства было едва ли не 90% революционеров, и для борьбы с этим засильем требовались уже чрезвычайные меры...


Глава XLVI

Думы о прошлом. Роковая эпоха. Депутация бывших сослуживцев по государственной канцелярии

Для меня всегда было загадкой, из каких источников рождается людское самомнение, сознание личных преимуществ перед другими, та горделивость, какая одинаково отличает и сановника, и его лакея...

Стоит человек в толпе и, кроме своих ближайших соседей, не видит и не слышит никого; а поднимается над толпой, или, хотя бы, отойдет от нее в сторону, и тогда, будучи даже самым заурядным человеком, увидит и более широкие горизонты, подметит соотношение между единицей и массой, увидит концепцию фактов, природа которых оставалась ему раньше непонятной. Истинное знание – это в большинстве случаев картины того, что видит человек своим физическим или духовным оком с того места, на котором стоит, в гораздо меньшей степени – плод теории и науки. Теория всегда обманчива, и теоретики, строившие жизнь, почти всегда превращались в преступников, независимо от тех отвлеченных идей, какие исповедовали.

Когда я находился на службе в Государственной Канцелярии, затерявшись в общей массе ее чиновников, тогда я видел перед собой только чернильницу и лист бумаги; но общегосударственные вопросы, как равно общественная и государственная жизнь, протекали вне моего зрения. Когда же Невидимая Рука вывела меня из толпы и поставила на вершину пирамиды, тогда пред моим взором открылась вся необъятная Россия, и то, что я увидел, не только не заставило меня возгордиться, а, наоборот, смирило меня... Я увидел буквально то, что и 14 лет тому назад, когда, тотчас после окончания курса в Университете, впервые приехал в деревню в качестве Земского Начальника, с той разницей, что здесь были гораздо более широкие масштабы, и картины были еще ужаснее... Как тогда я увидел, что ни мне, ни моему поколению не суждено осуществлять активную работу по просвещению и культивированию невежественной крестьянской массы, а нужно только подготавливать почву для других, очищать ее от сорных трав и бороться, бороться без конца, без передышки, – так теперь я увидел, что Россия окружена шайкой разбойников и до тех пор не выйдет на волю, пока не передавит их, не освободится от ужасных тисков, в какие попала... Увидел я и то, как гениально, на протяжении веков, эти разбойники и злодеи завлекали Россию в свои сети, с какой настойчивостью и упорством работали над подменою христианских начал и понятий, влагая в них не то содержание, какое дал Христос-Спаситель, и превращая любовь к ближнему, предполагающую прежде всего его пользу, в сентиментальность, рождавшую горе и слезы... Каким черным пятном на фоне исторической жизни России казалась мне «эпоха великих реформ», и как жалко становилось обманутого Ангела – Царя, так горячо любившего Россию, так глубоко веровавшего народу и жившего только мыслью о его благе...

Чем отличалась основная идея «великих реформ» от ныне проводимой большевиками? Ничем! Цель была одна – устранение интеллигенции ... Различны были только способы. Там создание искусственных преград, не допускавших общения народа с интеллектуальным классом; здесь – шаг вперед, поголовное истребление последнего.

И эта цель красной нитью проходила через все реформы освободительной эпохи, начиная от способа наделения крестьян землей, путем отобрания ее от помещиков, что создало у крестьян убеждение в незаконном пользовании помещиками крестьянской землей и оправдывало возможность дальнейших насильственных захватов, и кончая судом присяжных, родившим в народных массах недоверие к коронным судьям, облеченным специальными юридическими знаниями, и предпочтение суда улицы. Земство? Чем оно должно было быть по мысли Царя-Освободителя и чем в действительности было!.. Легализированным с высоты Престола органом оппозиции Царю и правительству, прародительницею Государственной Думы, этого генерального штаба российских земских учреждений... Как горько плакал, в свое время, друг Преп. Серафима, Н.А.Мотовилов, видевший в «земстве» начало конца России!

Судебные реформы 1864 года? С момента их издания правосудие было уничтожено, и суд только усилил оппозицию земства. Фемида явилась самодовлеющим началом, согласование которого с началами государственности признавалось посягательством на судейскую совесть. И никто более не подрывал устоев государственности, как судебная реформа, с пресловутым судом присяжных, анализировавших каждое государственное преступление и с диким злорадством выпускавших политических преступников на свободу...

Тяжело вспоминать об этой эпохе... Каким стадным чувством были проникнуты восторги общества и печати, воспитавших эту роковую эпоху!.. Отголоски этих песен слышатся еще и доныне. А между тем все освободительные реформы великого Царя были только орудием развала России в руках жидов. И это доказали большевики... Опрокинув Царский Престол и вырвав власть из рук Царя, они в первую же очередь уничтожили свое собственное детище, Государственную Думу, а затем и все наследие «великой эпохи», все реформы Царя-Освободителя, переставшие быть нужными и сослужившие уже свою службу, отдавши жидам всю Россию... Подлинная эпоха великих реформ и подлинное освободительное движение только впереди; но мы уже едва ли доживем до этого времени...

Сознаю, что эпоха великих реформ, созданная столько же интригами интернационала, сколько идейным вдохновением благороднейшего Царя, имеет не только одни отрицательные стороны, но и много положительных. Однако этим последним не суждено было родить благих результатов вследствие того духа времени, в атмосфере которого протекла эпоха, насквозь проникнутая общим сентиментализмом XIX века, этим «завоеванием» французской революции, отравившим своим ядом всю Европу.

«Народ» есть понятие отвлеченное, и «гений народа» существует только в воображении. Все лучшее и возвышенное шло и всегда будет идти от верхов, а не от низов. И не «народ» дал России и всему миру Пушкина и Достоевского, Глинку и Чайковского, Васнецова и Нестерова, а наоборот, эти гениальные люди поделились с народом теми дарами, какие получили от Бога. Народ же, как таковой, чаще дает Алексеевых, Рузских и Корниловых, Гучковых, Милюковых и Керенских. Уклонения в ту или иную сторону были и будут, но подорвать ценность утверждения, что не мы должны учиться у народа, а, наоборот, народ должен учиться у образованной и верующей интеллигенции, они не могут. Ссылки на безверие интеллигенции и параллельные ссылки на веру народа – плод или недоразумения, или того же сентиментализма, ибо все то, перед чем, в этой области, преклоняется общество, повторяя слова Достоевского о «народе-богоносце», находило и будет находить в среде интеллигенции гораздо более полное и глубокое выражение, чем в среде крестьянства. Между тем, все реформы освободительной эпохи прошли под этим углом зрения и, вместо того, чтобы сблизить народ с интеллигенцией, разъединили их. Как интеллигенция, без народа, останется без корней, так и народ, без интеллигенции, останется без плодов.

Чем пристальнее я всматривался в дали, открывшиеся моему мысленному взору, тем яснее было для меня сознание, что единственным осмысленным и разумным делом момента являлась бы беспощадная борьба с разбойниками, завлекавшими Россию в пропасть, и что эта борьба должна быть смелой и решительной. Отсюда мой пессимизм, ибо я не только не видел людей, способных вести такую борьбу, но не видел даже тех, кто признавал бы такую борьбу необходимой. Прогрессивная общественность, состоявшая из преступников, конечно, не могла требовать такой борьбы; а либеральная власть видела свою задачу в непротивлении злу и, стараясь примирять непримиримое, изыскивала какие-то средние пути, вместо того, чтобы говорить с злодеями и разбойниками языком виселиц и пулеметов.

Прочитывая теперь свои прежние речи, я вижу в них отражение того, что видел с того места, на котором стоял, отражение того настроения, какое свидетельствовало о моей подавленности и одиночестве и о том, что зловещие предчувствия ужасов, надвигавшихся на Россию, меня не обманывали...

3 ноября в Синод явилась депутация моих прежних сослуживцев по Государственной Канцелярии, сотрудников моей редакции, и поднесла мне на память фотографическую группу... Меня очень тронуло такое внимание и, в ответ на обращенные ко мне речи, я сказал своим друзьям следующую речь:

«Дорогие друзья мои! Трогает меня Ваша любовь к Вашему бывшему начальнику, и если бы Вы только знали, как глубока моя признательность к Вам и, в то же время, как искренна скорбь о разлуке с Вами... Я называю Вас своими друзьями, как называл и тогда, когда был Вашим начальником, когда, стоя во главе Редакции, руководил Вашими занятиями в родных стенах дорогого нам Мариинского Дворца. Знаете ли Вы о том, как много нужно для того, чтобы начальник называл своих подчиненных своими друзьями, сколько нужно взаимного понимания, сколько доверия, сколько уважения! Увы, все это можно было найти только в Государственной Канцелярии, этом средоточии людей чести, высоких нравственных понятий, глубокого понимания служебного долга, связанных между собой общностью воспитания и благородными традициями рода, преемственно передаваемыми из поколения в поколение.

Мы составляли одну дружную семью, где иерархические рамки различия служебного положения создавались не внешними требованиями субординации и дисциплины, а взаимным тактом и глубоким пониманием психологии власти, достойнейшими представителями которой мы были окружены. Мы видели перед собой, в лице представителей власти, сочетание огромных знаний, наряду с величайшим смирением; мы видели тяжелое бремя обязанностей, какое они несли с редким самоотвержением, но не видели того, чтобы кто-либо из них величался своими преимуществами, или жаловался на свое бремя.

Два, всего два месяца тому назад, я вступил в Синодальный Дом, и что я могу сказать Вам, какими впечатлениями могу поделиться!..

Несмотря на величайшие усилия, мне не удалось еще найти общего языка для разговоров со своими сослуживцами; я не привык еще и, кажется, никогда не привыкну к той специфической атмосфере, какой пропитаны стены этого Дома... Я вижу здесь людей другого склада, иного духа, иных понятий, в отношении которых мои обычные приемы общения с сослуживцами, столь хорошо Вам известные, сказываются непригодными... Здесь в каждом начальнике видят лишь носителя прав и привилегий; здесь совершенно не учитывается ни юридическая, ни нравственная ответственность власти, и в этом учреждении Духовного ведомства – нет никакой духовной связи ни между начальниками и подчиненными, ни между этими последними друг с другом. Отсюда взаимные недоверие и неискренность, соблюдение внешних требований отношения к начальству, часто даже в ущерб личному достоинству, а наряду с этим глубоко сокрытое недоброжелательство и зависть, хитрость и обман...

Все это до крайности осложняет мою задачу установления добрых, простых, искренних отношений с моими сослуживцами и отягощает бремя той ноши, какое я должен нести... Правда, говорят, что целительное время сглаживает всякие неровности... Это верно; но беда в том, что времени больше не будет, и я не обольщаю себя никакими иллюзиями. Да, повторяю Вам еще раз, времени больше не будет... Каждый из нас останется в глазах других тем, чем был; но новых друзей мы не успеем уже приобрести. Вот почему нужно вдвойне дорожить старыми, вот почему мне так дорога ваша любовь и то выражение, каким Вы ее увековечиваете и какое останется для меня последней памятью от моих последних друзей». Из числа участников этой депутации один только Даниил Леонидович Серебряков остался в живых, чудом спасшись от большевиков; остальные погибли, а мой ближайший сотрудник, заместивший меня и назначенный редактором Полного Собрания Законов Российской Империи, тихий и скромный Валериан Валерианович Свенске, как мне сообщали, сошел с ума, подавленный ужасами революции.


Глава XLVII

Речь члена Государственной Думы Н.Н.Милюкова 1-го ноября 1916 г.

В составе Совета министров было много способных и энергичных людей и, в условиях нормальной государственной жизни, каждый из них оставил бы крупный след. Но даже у наиболее уверенных в себе оптимистов опускались руки при встрече с теми злодеяниями, какие пускались в обращение Думой в ее неудержимом стремлении опрокинуть Трон и свергнуть Царя. С высоты думской кафедры раздавались все более возмутительные речи, отравлявшие своим ядом все большие круги и вносившие разложение в толщу народа и даже армию.

Думали ли об этом думские ораторы, всходившие на кафедру, с заготовленными речами?! Полагаю, что если и думали, то не все, а только те, кто был игрушкой в руках интернационала и выполнял его задания. Все же прочие были только рабами толпы, глупыми и наивными людьми, смаковавшими то впечатление, за которым гнались, с целью сорвать рукоплескания. Это погоня за дешевой славой, свойственная только ограниченным людям, и вдохновляла бездарных ораторов, подбиравших в своих речах наиболее хлесткие словечки и выражения, рассчитанные на впечатление, какое даст в итоге несколько лишних аплодисментов...

О России же в те моменты никто из них не думал. Наиболее типичной фигурой среди этих самовлюбленных в себя тупых людей был прославленный, известно кем, «профессор» Н.Н.Милюков. Его речи были наиболее развязны и свидетельствовали не только о его личной ненависти к Их Величествам, но и о том, что он был одним из тех, кто, по идейным или неидейным мотивам, выполнял определенные задания интернационала и шел открыто к ниспровержению Царского Трона. 1 ноября этот господин произнес свою проклятую Богом и всеми честными людьми речь... Что это была за речь? Полная гадких выпадов против Ея Величества, эта речь была до того гнусна, и пошла, до того цинична и преступна, что я до сего дня недоумеваю, каким образом могло случиться, что этот Милюков получил в награду за нее гром рукоплесканий, а не виселицу, и продолжает даже до сих пор делать свое преступное дело.

Это была не речь, а призыв к открытому восстанию, и совершенно логичными явились вопли истеричного Керенского: «когда же, когда, наконец!», – раздавшиеся в думском зале вслед за речью Милюкова и призывавшие к открытым революционным действиям...

Какое впечатление произвела речь Милюкова на армию – говорить не нужно: однако я не могу воздержаться, чтобы не привести отрывка из воспоминаний одного из тех генералов, кто грудью своей отстаивал честь и достоинство России и, ведя борьбу на фронте, отбивался одновременно от тех преступников, кто, в тиши своего кабинета, разлагал армию и мешал его честной, полной самоотвержения и героизма, работе:

Вот что пишет генерал Н.Н.Краснов в своих воспоминаниях: «Памяти Императорской русской армии», напечатанных в «Русской Летописи», книга 5, стр. 56:

«...В начале Декабря 1916 года, когда вся армия замерла на оборонительной позиции, старший адъютант штаба вверенной мне дивизии принес кипу листов газетного формата. На них в нескольких столбцах была напечатана речь Н.Н.Милюкова, произнесенная 1 Ноября. Эта речь была полна злобных, клеветнических выпадов против Государыни, и опровергнуть ее было легко. Я приказал листки эти уничтожить, а сам объехал полки и всюду имел двухчасовую беседу с офицерами. Речь Милюкова проникла в полки. О ней говорили в летучке Союза городов; о ней говорили в полках.

Приходилось брать быка за рога, прочитать эту речь перед офицерами и по пунктам опровергать ее. Наблюдая за офицерами во время беседы, разговаривая с ними после нее, легко было подметить разницу между офицерами старого воспитания и новыми. Старые были враждебно настроены против Милюкова. «Эта речь сама по себе – измена, – говорили они. – Мы тут на позиции жертвуем собой, а они там разговаривают... Конечно, эта речь станет известна немцам и как их обрадует! Не Мясоедов и не Штюрмер изменники, а изменник Милюков... Как он смел так говорить про Императрицу!.. Что же представляет собой сама Дума, если в ней могут быть произносимы такие речи?»

Но были и другие толки.

«Господа – говорила молодежь, – это не измена, это – мужество. Говоря так, Милюков головой рисковал и добивался правды. И мы должны быть ему благодарны. Он не изменник, а патриот. Начальник дивизии говорит, что это клевета: но он говорит неправду... Он так говорит, потому что он начальник и генерал. Он сам воспитан в «беспредельной преданности Государю»; а между тем преданность должна быть разумная»...

Беседуя на эту тему со своими соседями по фронту – начальниками пехотных дивизий – я убедился, что там речь Милюкова была сочтена за великое откровение, за программу, и те немногие офицеры, которые протестовали против нее, должны были замолчать. Там молчали даже старшие начальники, подавленные мнением большинства. В некоторых полках эту речь читали и солдаты. Но особенно широко распространялась она по тылам, по командам ополчения, маршевым ротам и по госпиталям. Зараза шла в армию»...

Предположить, что Милюков не учитывал впечатления от своих речей на массы, конечно, нельзя. Значит, он действовал умышленно, значит – был изменником и предателем сознательно...

Претит нравственному чувству всякое преступление, в чем бы оно ни выражалось; однако, упоминая на страницах своих воспоминаний преступное имя Милюкова, я не могу не противопоставить этому имени светлые имена С.В.Таборицкого и П.Н.Шабельского-Борк, тех пламенных патриотов и прочих, верных сынов России, какие и поднесь томятся в тюрьме и попали туда только потому, что трехмиллионная русская эмиграция вовремя не заступилась за них, не закричала громко о том, о чем думают все русские честные люди, о том, что, как бы велико ни было преступление этих юношей, выразившееся в покушении на убийство Милюкова, но преступления этого последнего, убившего всю Россию, были еще больше. С точки зрения уголовного кодекса, в их деянии был состав преступления; но с точки зрения тех лучших душевных движений, какие стоят над этим кодексом, было не преступление, а пламенная, не знающая пределов, любовь к России, загубленной Милюковым, любовь, нашедшая, к сожалению, неудачное выражение. И пора, давно пора объединиться русской эмиграции в общем голосе за правду, за облегчение участи страдальцев, и сказать Германии, за что же она, так бережно охраняющая святые начала патриотизма, столь равнодушно отнеслась к высоким душевным движениям подсудимых; за что наказала своих же друзей и, в угоду общественному мнению и натиску жидов, заступилась за Милюкова, своего злейшего врага?!.


Глава XLVIII

Член Государственной Думы В.П.Шеин

«Записка», составленная Товарищем Прокурора Екатеринославского Окружного Суда В.М.Рудневым на основании данных, полученных им во время командирования его в 1917 году, по распоряжению Керенского, в Чрезвычайную Следственную Комиссию по рассмотрению злоупотреблений бывших Министров, Главноуправляющих и других должностных лиц, в достаточной мере осветила истинную природу тех фактов, которыми преступники пользовались для ниспровержения Императорского Трона и династии. О том, что все эти факты были вымышлены и создавались с определенной злостной целью использовать темноту и легковерие невежественной, загипнотизированной толпы и планомерной клеветой дискредитировать священные имена Царя и Царской семьи, об этом знали не только сами клеветники, не только окружавшие Государя близкие ко Дворцу лица, но знали все, мало-мальски отдававшие себе отчет в революционном настроении Думы и худшей части общества. Все они прекрасно учитывали и истинное значение Распутина... Однако гипноз был так велик, революционные вожделения так сильны, что только очень немногие удерживались на позиции объективной оценки фактов и рассматривали их сквозь призму долга к Государю и России. Государственная Дума создавала и регулировала общественное настроение, отравляя ядом клеветы всю Россию; оттуда шли нити заговора против Царя и династии, там было средоточие всех революционных замыслов; на нее оглядывались, с ней считались, и даже правительство, в лице Совета министров, искало путей к соглашательству с Думой, вместо того, чтобы одним ударом уничтожить ее...

Как я ни чуждался Думы, как ни уклонялся от какого бы то ни было соприкосновения с партиями, все же, в глазах общества, я имел определенную репутацию монархиста, дававшую жидовской прессе повод называть меня «известным реакционером». Этого одного факта было, конечно, достаточно для того, чтобы я оказался неугодным Думе. Вот почему, когда печать впервые назвала мое имя в числе кандидатов на пост Обер-Прокурора Св.Синода, или Товарища его, то поднялась та обычная и никого уже более не удивлявшая травля, какая сопровождала каждого, входившего в состав Правительства... Совершенно ясно, что не в интересах революционной Думы было закреплять позицию Монарха и усиливать Правительство монархическими элементами, давая своим врагам оружие в руки... Но это было в интересах каждого верного подданного, каждого честного и мало-мальски разумного человека. До Распутина, борьба с этими элементами была трудной и длительной: требовалось много данных, чтобы опорочить их; требовались доказательства... С появлением Распутина, ничего этого не нужно было. Достаточно было сказать, что такой-то видел Распутина, чтобы бросить на него тень подозрения в нравственной нечистоте... Что он разговаривал с ним – чтобы превратить эти подозрения в непреложный факт... С точки зрения тонко задуманных и гениально проводимых революционных программ, такая система действий была совершенно понятна; но навсегда останется непростительным тот факт, что проведению в жизнь этих преступных программ содействовали и те люди, которые это делали только по своей глупости, не ведая, что творили.

Общий голос утверждал, что в устах А.Н.Волжина «Распутин» был только ширмой, какой он пользовался столько же для того, чтобы закрепить свое положение в Думе, сколько и потому, что опасался приглашать в свои ближайшие сотрудники Товарища, имевшего шансы сделаться его заместителем и более его сведущего. Однако я лично держался другого мнения и этих мыслей не приписывал А.Н.Волжину. Напротив, я был убежден, что А.Н.Волжин заблуждается добросовестно и, как выражался Распутин, находится во лжи, искренно считая меня «распутинцем». Да и как можно было не считать меня «распутинцем», когда я сам подавал повод для этого!.. Нужно было быть гораздо более глубоким человеком, чем был А.Н.Волжин, чтобы не соблазняться во мне.

В то время как на имени Распутина отыгрывались малодушные люди, когда отношение к этому имени сделалось критерием нравственной ценности людей, когда неумные люди тем громче кричали о Распутине, чем громче желали засвидетельствовать свои верноподданнические чувства к Государю; в то время, когда малейшее противодействие этим крикам вызывало гонения против смельчаков, которых клеймили прозвищем «распутинец», что являлось смертным приговором в глазах «общественного» мнения – в это время я был в числе тех немногих, которые смело и безбоязненно проповедовали обратное, доказывая, что крики о Распутине опаснее самого Распутина, и что никто не смеет посягать на волю Помазанника Божьего.

«Смотрите, слепые вы люди, откуда идут крики о Распутине! – кричал я везде, где только мог. – Разве вы не видите, что ваши голоса сливаются с голосами, идущими из Государственной Думы, из еврейской печати, с голосами тех, которым важен не Распутин, а Царь и династия, кто кричит о Распутине не для того, чтобы удалить его от Царя, а, наоборот, для того, чтобы еще более прикрепить к Царю?! Ради этого-то и сочиняются все ужасы о положении Распутина, чтобы дискредитировать, дружбой Царя с развратником, священное имя Монарха... Зачем же вы идете вместе с ними и своими криками увеличиваете число Царских врагов?! Потому что, замалчивая имя Распутина, боитесь сами прослыть «распутинцами»!.. Да кому вы нужны! и не все ли равно России, чем вас будут считать?.. Где же ваши присяги и обещания жизнь свою положить за Царя, если опасение сделаться в глазах жидовской прессы «распутинцами» до того велико, что вы гораздо больше заботитесь о собственном престиже, чем о престиже Царя. Думайте о Царе и России, а не о том, чем вас будут считать общество и пресса. Не прикасайтесь к Тому, Кого Сам Господь Бог назвал Помазанником Своим! Не смейте вторгаться в личную жизнь Царя, через которого Господь творит Свою Волю, ибо Он поругаем не бывает, и Тот, кто сказал: «Мне отмщение, Аз воздам», настигнет вас... Теперь вы ходите с гордо поднятой головой; но придет час, когда вы покраснеете от стыда при одной мысли о том, какими глупыми способами «защищали» Престол и династию, являясь бессознательным орудием в руках тех, кто разрушал их»...

«Распутинец!» – раздавалось из толпы. И А.Н.Волжин этому поверил, не потрудившись даже оглянуться в сторону, чтобы увидеть, кто вместе с ним разделял такую веру... Там были или очень глупые, или очень дурные люди... А на другой стороне стояли Царь с Царицею и те люди, которым психология моего отношения к Распутину была понятна и которые осуждали А.Н.Волжина. «Ошибке» А.Н.Волжина суждено было не ограничиться только тем, что она закрепила в моем сознании ходячее мнение о А.Н.Волжине, как неглубоком человеке, но и вызвать гораздо более печальные последствия.

Мой бывший сослуживец по Государственной Канцелярии, член Государственной Думы Василий Павлович Шеин, с коим меня связывала теснейшая дружба, стал все чаще и чаще навещать меня и предупреждать об ударах, которые не сегодня-завтра разразятся над моей головой... Я был совершенно озадачен и ничего не понимал.

Пришел ко мне, однажды, Василий Павлович поздно вечером и чуть ли не шепотом просил меня выйти куда-нибудь из дома, где и стены имеют уши, чтобы сделать мне важное сообщение... Он был до того встревожен, что его беспокойство заразило и меня... Когда мы зашли в отдельный кабинет какого-то ресторана, то Василий Павлович, умоляющим тоном, сказал мне:

«Я знаю, что Вы меня любите: поэтому прошу Вас, сделайте ради меня – поезжайте завтра же к члену Думы В.Н.Львову с визитом, на квартиру».

«Зачем? – удивился я. – Ведь я только один раз встретился с ним у Вас, в прошлом году, и его почти не знаю: он только удивился бы моему визиту».

«Нет, нет, – горячо перебил меня В.П.Шеин, – это нужно для Вас же: он готовит ужасную речь против Вас и забросает Вас грязью. Эту речь нельзя пропустить: нужно предотвратить скандал»...

«Но в чем же он может обвинить меня? Я не знаю за собой никаких преступлений и не боюсь никаких разоблачений... Но, если он действительно собирается забросать меня грязью, тогда тем более я не могу ехать к нему и выпрашивать его милость... Не нахожу возможным визит к нему и по принципиальным соображениям... Члены Думы занимают в отношении правительства такую недопустимо наглую позицию, что я не считаю возможным никому из них делать визитов... Они могут ругать в Думе как им угодно, но добиться того, чтобы члены правительства признавали за ними право это делать, они не смогут. Мой визит только закрепил бы позицию Львова, и я категорически отклоняю самую возможность такого визита»...

«Князь, смотрите, чтобы не было хуже: я вовремя предупредил Вас; еще есть время» – сказал взволнованный В.П.Шеин, болевший обо мне и желавший избавить меня от грядущей беды.

«Василий Павлович, – обратился я к нему, – скажите, что же может сказать Львов? Ведь он совершенно меня не знает; а за два с половиной месяца службы в ведомстве я, и при желании, не мог бы совершить никаких преступлений; напротив, ваше же думское духовенство, говорят, превозносит меня за проведенный устав о пенсиях»...

«Разве он имеет в виду вашу личность?! Вы – член правительства, а он член оппозиции правительству: вот и все мотивы его речи; а человек он шалый... О чем он собирается говорить, я не знаю... Свою речь он тщательно скрывает, но говорит, что материал для нее получил от Волжина»...

«Хорошо, Василий Павлович: я готов встретиться с Львовым, чтобы опровергнуть полученный им материал; но только при одном условии: если эта встреча будет случайной и произойдет у Вас на квартире», – сказал я.

«Ничего не выйдет, – ответил В.П.Шеин, – вся сила в Вашем личном визите. Это польстит его самолюбию: ведь члены Думы, хотя и бранят правительство, но больше по зависти, ибо сами хотят быть министрами»...

«Это я давно знаю, но именно поэтому и не могу унижаться перед Львовым», – ответил я.

Так наша беседа, затянувшаяся далеко за полночь, ничем и не кончилась, и я расстался со своим верным другом, незабвенным Василием Павловичем, огорчив его своим отказом исполнить его просьбу.

Тем не менее, я несколько раз ездил, после этого, в Думу, с намерением встретиться с В.Н.Львовым; но видел его только на заседаниях в Думском зале; во время же перерывов он куда-то исчезал, умышленно прячась от меня, и усилия В.П.Шеина найти его не приводили к цели...

Настал, наконец, день 29 ноября, и В.Н.Львов разразился своей речью... Ужасного в ней ничего не было: сказать ее мог только тот, кто уже два раза сидел в больнице для душевнобольных и собирался сесть туда и в третий раз... Это была речь дегенерата, сумасшедшего, речь шулера, передергивавшего карты...


Глава IL

Речь члена Государственной Думы В.Н.Львова 29 ноября 1916 г. Свидание с А.Н.Волжиным

При всей своей впечатлительности, заставлявшей меня болезненно реагировать на то, мимо чего проходили с полным равнодушием другие, менее истерзанные нервно люди, предостережения В.П.Шеина не произвели на меня никакого впечатления. Относясь к своим служебным обязанностям как к долгу перед Богом, просиживая ночи за письменным столом, не имея личной жизни и отдаваясь безраздельно службе, я был уверен, что самые строгие судьи не нашли бы поводов для каких-либо упреков, тем менее обвинений, а потому, не только не интересовался речью В.Н.Львова, но и тем, когда он намерен ее произнести.

Я узнал о ней несколько дней спустя, когда В.П.Шеин принес мне стенографический отчет этой речи.

В речи, какую мог произнести только одержимый, значилось, что «темные силы» проникли уже за церковную ограду и свили себе гнездо в самом Синоде, и что дальше уже терпеть нельзя, ибо в опасности находится самое дорогое достояние русского народа – Православная Церковь. Как на иллюстрацию такого угрожающего положения указывалась история создания должности второго Товарища Обер-Прокурора и моего назначения на эту должность, причем эта история излагалась так:

«Явился к Обер-Прокурору Волжину некий князь Жевахов, потребовал от него список должностных лиц и заявил, что желает получить место в ведомстве с окладом не ниже 10000 рублей в год. Когда Волжин заявил, что таким жалованьем оплачивается только должность Товарища Обер-Прокурора, какая занята, то князь Жевахов, нисколько не смущаясь, ответил Волжину: «Что ж такое, что занята: создайте другую»... И Волжин, зная, кто стоит за спиной князя, и на какие темные силы последний опирается, стал всячески изворачиваться, однако ничего не мог сделать и, в конце концов, был вынужден создать новую должность второго Товарища Обер-Прокурора специально для князя Жевахова, ad hoc. Конечно, он не решился войти в Государственную Думу с таким ходатайством, ибо знал, что Дума откажет ему в кредитах; но он обошел закон с другого конца, в результате чего содержание по новой должности отнесено на счет свечных сумм и остатков от кредитов, идущих на церковные школы... «Знайте же, господа, – патетически закончил В.Н.Львов свою речь, – что каждая копейка, какую вы жертвуете на свечку, ставя ее в храме Божием, пред иконою, идет теперь в карман князя Жевахова»...

Оглушительные рукоплескания были наградой дегенерату. Я же черпал источник величайшего удовлетворения в тех криках, какие сопровождали каждое слово этой речи и сводились к вопросам: «Кто такой Жевахов, откуда он взялся!..»

Эти вопросы служили лучшей оценкой речи В.Н.Львова и лучшим моим оправданием, ибо оставаться совершенно неизвестным Думе, оперировавшей даже подпольным материалом и пресыщенной агентурными сведениями, мог только тот, кто действительно не думал о своей карьере и менее всего был способен на те действия, какие ему приписывались.

Тем не менее, получив стенограмму речи, я немедленно отправился к А.Н.Волжину. Он. конечно, не мог меня ожидать, и мое появление в его кабинете озадачило его... Принужденно улыбаясь, А.Н.Волжин засыпал меня вопросами о том, что делается в Синоде, как идут дела, повесили ли его портрет и в каком месте и пр.

«Вы читали речь Львова?» – обратился я к А.Н.Волжину с вопросом.

«Да. Ничего значительного», – как-то нехотя и небрежно ответил он.

«Наоборот, она весьма значительна, – выразил я, – в ней сделана ссылка на Вашубеседу со мной, когда Вы предъявили мне список чинов Синодального Ведомства, и я, не рассматривая этого списка, вернул Вам его обратно... Помните?.. Вы, верно, не забыли еще, что пределом моих желании, высказанных Вам, по Вашему принуждению, была должность сверхштатного члена Училищного Совета при Св.Синоде; что о жалованье не было и не могло быть даже речи и что если бы Вы даже предложили его мне, то я бы должен был отказаться от него, как отказался и от десятитысячного оклада, предложенного мне по должности члена Главного Управления по делам печати, ибо не желал расставаться с Государственной Канцелярией, а занимать две штатные должности в двух разных ведомствах – невозможно; что я никогда не выставлял своей кандидатуры на должность Товарища Обер-Прокурора и ни с какими требованиями к Вам не обращался... Если, несмотря на это, В.Н.Львов ссылается в своей речи на Вашу беседу со мной и говорит, что получил материал для этой речи от Вас, то важно установить, в каком виде он получил этот материал от Вас. Вы ли снабдили его неверными сведениями, или он сам исказил их? За ответом на этот вопрос я и приехал к Вам. Ввиду ссылок В.Н.Львова на Вас, а также в виду того, что в материалах, полученных от Вас, содержится прежде всего клевета на Государя, ибо не Распутин, а Государь повелел Вам представить меня к назначению, я требую, чтобы клевета была опровергнута лично Вами. Если Вы этого не сделаете, тогда, оставаясь в убеждении, что В.Н.Львов использовал только готовый материал, от Вас полученный, я лично оглашу в печати содержание наших бесед, расскажу о том, чем эти беседы вызывались и под каким углом зрения велись Вами... Я не виноват, что Вы совершенно меня не постигали и не понимали... От этого мне не легче: клевету я должен сбросить»...

А.Н.Волжин был очень смущен; однако же определенно ответил мне: «Львов такая сволочь, что я не только не принимаю его у себя, но и руки ему не протягиваю... И стоит ли Вам обращать внимание на то, что говорит Львов... Вспомните, как меня травили и какой грязью забрасывали, а разве я обращал на это внимание?! Советую и Вам поступить так же; все равно теперь никто никаким опровержениям не поверит»...

В этих словах не заключалось, однако, ответа на предложенный мной вопрос, и потому я повторил его:

«Я пожелал бы, однако, знать, откуда В.Н.Львов получил материал для своей речи, и намерены ли Вы восстановить наши беседы в их подлинном виде и тем опровергнуть клевету?..»

«Может быть я и делился с кем-либо своими впечатлениями, – ответил А.Н.Волжин, – но того, что значится в речи Львова, я не говорил. А что касается опровержений, то я не только не могу этого сделать, но и Вас прошу воздержаться от них... Стоит ли начинать опять все сначала!»

«В таком случае я сам это сделаю и сделаю это так, чтобы навсегда рассеять сомнения в том, что Государь Император и Распутин не одно и то же, и что, получив личное повеление Его Величества о моем назначении, Вы не имели ни права, ни оснований распускать слухи об участии Распутина в моем назначении, чего вы ни в каком случае не могли бы доказать».

Сказав это, я откланялся. С отменной любезностью и законченными движениями гофмейстера, проводил меня А.Н.Волжин в переднюю, продолжая настаивать на бесполезности каких-либо опровержений и достигая этим как раз обратных целей... Я допускал, что В.Н.Львов мог исказить полученный им материал; но сомнений в том, что этот материал был передан ему А.Н.Волжиным, у меня не было.

На другой день я передал содержание своей вчерашней беседы с А.Н.Волжиным директору канцелярии Обер-Прокурора В.И.Яцкевичу, а последний рассказал мне историю посылки в Ставку всеподданнейшего доклада с ходатайством о назначении Н.Ч.Заиончковского и учреждения должности второго Товарища Обер-Прокурора, о чем уже было рассказано мной выше.

Я не сливался с окружавшей меня средой и часто был той костью, какой давились другие, особенно в пору столь требовательной, не терпящей никаких компромиссов, юности. Клевета не составляла для меня нового явления, она причиняла мне много страданий, но не выбивала меня из колеи, не меняла моих позиций, не переставляла точек зрения, не научила приспособляться, тем более изменять принципам.

Но речь В.Н.Львова явилась для меня жестоким и незаслуженным ударом, от которого я даже до сих пор не оправился, и который болезненно переживаю и в настоящее даже время. И это потому, что эта речь зафиксировала непостижимое недомыслие даже лучших людей, к числу которых я относил А.Н.Волжина, которое, в своем последовательном развитии, привело и не могло не привести к революции, даже безотносительно к работе специальных агентов ее.

Не мог, ведь, А.Н.Волжин не сознавать того, что, делясь с членами, Думы своими сомнениями и подозрениями относительно меня, считая меня «распутинцем», т.е., по меньшей мере нравственно-нечистоплотным человеком, и одновременно ссылаясь на настоянии Государя Императора представить меня к назначению на высокий пост Товарища Министра, он, прежде всего, дискредитировал в глазах Думы, а следовательно, и всей России, Государя Императора?!

Или он этого не сознавал?.. Потому ли, что он действительно опасался моей конкуренции и, следовательно, отказывал мне в простой порядочности, потому ли, что желал заручиться расположением Думы, где его положение было невыносимым, потому ли, что действительно искренне сомневался в моей нравственной чистоплотности, но только он не нашел ничего умнее, как пожаловаться на Царя... члену Думы В.Н.Львову.

А поступить он должен был не так.

Перед ним было два выхода на выбор:

1. Если у него существовали какие-либо сомнения относительно меня, то он должен был бы откровенно высказать их мне. Если у него были факты, порочившие мое имя, то, вместо вкрадчивой любезности, вводившей меня в заблуждение, вместо того, чтобы сотни раз приглашать меня к себе и вести бессмысленные переговоры, он не должен был бы вовсе принимать меня и объяснить мне причины, почему это делает.

2. Если бы эти причины не были приняты во внимание Государем Императором, то он должен был бы молча выйти в отставку...

В путях охраны престижа Монарха и России других выходов не было.

Однако, А.Н.Волжин использовал тот, какой, в последнее время, стал обычным, и каким пользовались все те, кто дерзал приносить в жертву личной популярности священное имя Монарха – путь апелляции к общественному мнению, средоточением которого была революционная и враждебно настроенная к Государю Дума. Отставка наиболее популярных в Думе Самарина и графа Игнатьева, перевод из Петербурга в Киев, приобретшего неожиданную популярность в той же Думе, митрополита Владимира, рассматривались под тем углом зрения, какой исключал даже мысль о верности и преданности Царю. Разве эти акты Высочайшей воли рассматривались как свободное волеизъявление Самодержца и Помазанника Божия?! Нет, их рассматривали как народное бедствие. За овациями покидавшим свой пост скрывалась самая откровенная враждебная демонстрация против Царя, за которым не признавалось права ни на какое самостоятельное проявление личной вели, Который должен был поступать только так, как того требовала прогрессивная общественность, с ее штабом, Думою, бывшей на поводу у еврейской печати.


Глава L

Беседа с Председателем Совета Министров А.Ф.Треповым

Результаты свидания с А.Н.Волжиным, разумеется, не удовлетворили меня. Написав краткое, но выразительное «Открытое письмо члену Государственной Думы В.Н.Львову», я послал его в редакцию «Нового Времени» для напечатания, о чем и протелефонировал Н.П.Раеву.

«Что Вы сделали! – услышал я встревоженный голос Н.П.Раева. – Бога ради, верните письмо обратно. Председатель Совета Министров категорически запретил какую бы то ни было полемику с членами Государственной Думы»...

«Но ведь это невозможно! – возразил я, – до каких же пор Дума будет подрывать престиж правительства, а Советов Министров – молчать?!. Что же думает А.Ф.Трепов?»

«Вы знаете, что Председатель Совета Министров запретил мне выступать с опровержениями даже с Думской кафедры; тем более невозможна полемика в газетах, какую Александр Федорович признает ниже достоинства членов кабинета. Прикажите сейчас же чиновнику особых поручений съездить в редакцию и приостановить набор», – настаивал Обер-Прокурор.

Я должен был повиноваться, и в 2 часа ночи С.Троицкий привез мне мое письмо к В.Н.Львову, с пометкой редакции «набрать».

На другой день было назначено заседание Совета Министров, на котором я принимал участие в качестве заместителя Н.П.Раева. Воспользовавшись перерывом, я обратился к А.Ф.Трепову с такого рода заявлением: «Обер-Прокурор Св.Синода передал мне о Вашем запрещении ответить на инсинуации члена ДумыВ.Н.Львова, и я вынужден был затребовать из редакции «Нового Времени» написанное мною «Открытое письмо» В.Н.Львову. Я полагал, что поскольку я состою членом кабинета, клевета В.Н.Львова задевает не только меня одного, и, потому, считал бы своею обязанностью ее опровергнуть».

«Полемика с членами Думы недопустима: не нужно обострять отношений с Думой. Эти речи нисколько не отразятся на отношении к Вам Совета Министров; но в общих государственных интересах жертвы личного самолюбия неизбежны, и с этим приходится считаться», – ответил А.Ф.Трепов тоном, не допускавшим никаких возражений.

Настаивать на продолжении беседы было бесполезно. У меня получился очень горький осадок от сознания принципиальных ошибок, допускавшихся Председателем Совета Министров в отношении к Государственной Думе. Для меня было очевидно, что никакое соглашательство с ней невозможно, и попытки его вызвать только усиливали позицию Госудаственной Думы. Они, кроме того, свидетельствовали и об отсутствии определенных государственных программ у правительства, ибо, разумеется, первый параграф такой программы потребовал бы от правительства не соглашательства с Думой, а немедленного разгона ее.

Я должен был удовлетвориться заявлением Председателя Совета Министров о неизбежности жертв самолюбия, требуемых интересами общегосударственными, сознавая, однако, что интересы государственные требовали как раз обратного и налагали на Совет Министров обязанность обуздать обнаглевшую Думу и прекратить издевательства над членами правительства. Я жил под тяжестью клеветы, какая причиняла мне тем большую боль, что я не имел возможности ее опровергнуть.


Глава LI

Аудиенция у Ея Величества

Первым отозвалось на причиненную мне А.Н.Волжиным и В.Н.Львовым обиду чуткое сердце Государыни Императрицы. Я был вызван в Царское Село, и Ея Величество встретила меня такими словами:

«Не смущайтесь клеветою Думы... Это общая участь каждого, переступившего порог нашего дома».

Глубоко тронутый этими словами, я ответил:

«Меня давно предупреждали об этой речи, и Львов только ждал моего назначения, чтобы произнести ее. Он – один из членов прогрессивного блока Государственной Думы, задача которого состоит в определенной и систематической травле членов правительства... Пропаганда ширится все больше, и Дума уже не скрывает своих истинных намерений и становится все более опасной»...

Я не продолжал дальше, ибо сознавал, что для решительных и смелых действий не было людей; что если бы даже сам Государь Император выразил намерение разогнать Думу, то, наверное, встретил бы возражения со стороны слабого правительства, все еще надеявшегося на возможность компромиссов с Думою и ее прогрессивным блоком, этим ударным батальоном революционной Думской армии предателей и негодяев.

Впрочем, в этом не было и нужды, ибо Императрица гораздо лучше меня учитывала значение политического момента и глубоко понимала, что нужно было делать. Когда министр внутренних дел А.Д.Протопопов настаивал на разгоне Думы, а Дума, заодно с Советом Министров, требовала удаления А.Д.Протопопова, то Императрица написала Государю письмо, где говорилось: «Вспомни, что дело не в человеке Протопопове или X. Y. Z., но вопрос идет о монархии и о Твоем престиже, который не должен быть подорван при существовании Думы. Не думай, что они на нем остановятся: они заставят уйти и других, которые Тебе преданы, одного за другим, – а потом и нас самих»... (Письма Императрицы А.О. к Императору Николаю II. Том II. С. 230).

«Разгони Думу сразу, – писала Императрица в другом письме. – Я бы спокойно и с чистой совестью пред всей Россией отправила князя Львова в Сибирь (это делалось за гораздо менее серьезные поступки), отняла бы у Самарина его чин... Милюкова, Гучкова и Поливанова также в Сибирь. Идет война и в такое время внутренняя война есть государственная измена»... (Там же, стр. 262).

Много нужно было бы сделать выписок из кощунственно опубликованной переписки Императрицы с Государем, чтобы показать, как глубоко верно понимала Государыня психологию политического момента исторической жизни России; но то, что широкая публика узнала из этой переписки, то имевшим счастье лично знать Императрицу было давным-давно известно. Можно было только удивляться глубокой осведомленности Ея Величества и той энергии, с какою Императрица защищала горячо любимую Ею Россию.

«Но какими низкими средствами пользуется Дума!.. Как она не брезглива! Раньше, когда я была помоложе, клевета причиняла мне нестерпимую боль, и я глубоко страдала; а теперь, я уже привыкла к ней», – сказала Императрица и задумалась.

Мне было невыразимо жалко Императрицу.

«Пусть уже Дума, да жиды, забрасывают Царя и Царицу, с их верными слугами, клеветою, – думал я. – На то и Дума, чтобы это делать... Но А.Н.Волжин!.. Сознавал ли он, что делал, знал ли он, как обижал Императрицу, внушая сомнение и недоверие к тем, кого Государыня дарила Своим вниманием и кому верила... Да не подумает читатель, что я свожу личные счеты с А.Н.Волжиным... Нет, я вытираю только слезы ни в чем неповинной Страдалицы-Императрицы»...


Глава LII

Министр внутренних дел А.Д.Протопопов

Кто способен видеть за внешними выражениями факта его психологию, тот скажет, что, несмотря на величайшие огорчения, причиняемые Государю Императору Думой, Его Величество добросовестно желал совместного с нею сотрудничества в пределах, обеспечивающих истинное благо России, что Император Николай II менее, чем Его Предшественники, держался за прерогативы единоличной власти и для блага России готов был не только отказаться от этих прерогатив, но и в буквальном смысле слова пожертвовать Своею жизнью.

Вот почему, когда Дума стала выдвигать кандидатуру на пост министра внутренних дел лидера левых партий, своего товарища председателя А.Д.Протопопова, то со стороны Государя не встретилось возражений, и Его Величество удостоил А.Д.Протопопова Высочайшей аудиенцией. Последняя совпала с тем моментом, когда А.Д.Протопопов успел уже вернуться из Англии, куда, вместе с другими членами Думы, был делегирован и где до того очаровал собою английского короля, что последний написал письмо Государю Императору, прося Его Величество обратить особое внимание на исключительные способности и дарования А.Д.Протопопова. Эта рекомендация, в связи с отличным впечатлением, какое произвел на Государя А.Д.Протопопов, и вызвала его назначение министром. Дума ликовала, но... недолго. Выдвинув кандидатуру своего товарища председателя, убежденного земца и, следовательно, левого, пользовавшегося, по этой причине, особым весом в Думе, в среде левых партий, Дума, конечно, была убеждена в том, что А.Д.Протопопов явится орудием в ее руках и сделает то, чего никакие думские горланы не добьются своими криками с высоты думской кафедры. Вышло иначе, А.Д.Протопопов оказался в глазах Думы самым опасным предателем и изменником и... отсюда его травля, отсюда та яростная клевета, какая буквально разрывала А.Д.Протопопова на части, с каким-то бешеным остервенением и особым жидовским смаком... Его называли то неврастеником, то сумасшедшим и, конечно, в первую голову «распутинцем».

Государь Император был до крайности удивлен таким отношением к А.Д.Протопопову и говорил: «...Я всегда мечтал о министре внутренних дел, который будет работать совместно с Думою... Протопопов, выбранный земствами, товарищ Родзянко... Протопопов был хорош в общественном мнении и даже был выбран делегатом за границу; но стоило Мне назначить его министром, как его сделали сумасшедшим»...

Когда председатель Думы или Совета министров повторяли молву о сумасшествии А.Д.Протопопова, то Государь спросил: «С какого же времени он стал сумасшедшим? Вероятно, с того момента, когда Я назначил его министром»...

Я знал А.Д.Протопопова, и вот что я могу написать о нем и тем почтить память этого благородного человека и великого христианина.

А.Д.Протопопов был человеком блестящих способностей и дарований. Он лучше всех прочих министров понимал содержание политического момента в России. Принадлежа в Думе к левым партиям, А.Д.Протопопов знал не только общую картину думского революционного заговора, но и то, чего никто не знал – все нити этого заговора, все извилистые тропинки, какие вели к свержению Престола и династии... Вот почему он был так опасен Думе; вот почему Дума ни разу не пустила А.Д.Протопопова на думскую кафедру, опасаясь разоблачений, которые стали бы известны всей России. С момента назначения А.Д.Протопопова министром, Дума трепетала пред ним, и у нее было только два выхода – или путем заискиваний вернуть доверие к себе министра внутренних дел, или же затравить его, признав сумасшедшим, для того, чтобы обесценить его разоблачения. Первое не удавалось: осталось второе и отсюда – месть, самая жестокая месть, в убеждении, что стадное общество поможет окончательно добить А.Д.Протопопова. И общество действительно помогло жидам, и в глазах весьма многих А.Д.Протопопов и сошел в могилу сумасшедшим.

Потому ли, что он подвергался еще большей травле и клевете со стороны общества и печати, чем другие, или по иным причинам, но А.Д.Протопопов не только проявлял ко мне большое участие, но и чувствовал искреннюю симпатию, подчеркивая нашу общую любовь к Государю и даже духовное сродство душ. Оба мы были задавлены делом; встречались редко; за все время своего состояния на службе, я виделся с ним только три раза: один раз за завтраком и два раза за обедом, ибо только в эти моменты мы оба были свободными. Обед назначался обычно в 8 часов вечера; но садились за стол не раньше 9 часов, а иногда и в 10 часов: до такой степени министр внутренних дел был занят. Всякий раз А.Д.Протопопов сажал меня подле себя и, наклоняясь ко мне, шептал что-нибудь важное на ухо...

«Вы не удивляйтесь, – шепнул мне однажды Александр Дмитриевич, – даже у себя, за обедом, я окружен шпионами и не могу говорить громко... Знаете ли, мне-таки удалось поймать Амфитеатрова»...

А.Д.Протопопов не кончил фразы: кто-то обратился к нему с вопросом и отвлек его от мысли...

После обеда мы уходили с ним обыкновенно в маленький кабинет и вели задушевные беседы, и на них-то я и хочу сосредоточить внимание читателя.

«Вы не думайте, – сказал мне министр, – что я всегда так думал, как думаю сейчас... Нет, я был... левым; а теперь, видите ли, не снимаю с себя формы шефа жандармов... Она для Думы то же, что красное сукно для быка. О, я великий предатель в глазах Думы... Но зато и Дума в моих глазах – еще большая предательница и преступница. Царя я не знал: я слышал лишь то, что угодно было жидам, чтобы я слышал; но Царя не видел, проверить слухов не мог и горения любви к Помазаннику Божьему не проявлял, хотя всякое предубеждение относительно кого или чего-либо всегда было мне чуждо... И это спасало меня... Спасло и на этот раз. Царь позвал меня... Я явился, предстал пред Его небесными глазами и... расплакался. Всем существом своим я ощутил, что вижу пред собою Божьего человека, и я поклялся умереть, но не дать Его никому в обиду... Воистину он был помазан на царство Самим Богом... Это не было минутное впечатление: нет, в этом я убеждался с каждым днем, с каждым часом, и что бы ни случилось с Россией, какие бы несчастья ни суждено было претерпеть ей в будущем, но я уже знаю, почему это совершилось бы. Потому, что Господь праведен, милостив и справедлив, и наказывал Россию и еще будет наказывать ее за то, что и помыслами своими и делами Россия обижала Его Помазанника. Я знаю, что делать... Никакое соглашательство с Думой невозможно. Это шайка преступников, которую нужно разогнать, и чем скорее, тем лучше, ибо иначе она разгонит нас и казнит Царя... Но Государь не решается принимать резких мер, пока не кончится война; а Ставка... о ней лучше не говорить. Государь Император там, точно кроткий агнец в клетке диких зверей».

После беседы А.Д.Протопопов, обыкновенно, провожал меня до самого выхода, и в вестибюле мы всегда встречали ненавистных мне людей, ожидавших приема... Как-то однажды министр, провожая меня и увидя такую толпу ожидавших в вестибюле, отвел меня в сторону и, улыбаясь, спросил меня:

«Вы знаете, кто это такие?..»

«Нет», – ответил я.

«Это члены Думы... В Думе они, как звери, готовы растерзать меня; а сюда ходят, некоторые из них даже с черного хода, чтобы их никто не заметил, и проявляют аттенцию ко мне свыше меры... Ну, и людишки же!.. Посмотрите, как они сейчас съежатся, когда я подойду к ним; а выйдут на улицу, будут бранить меня... Вот где та гниль, какая разъедает Россию и может свести ее в могилу»...

Вспоминая теперь свои беседы с А.Д.Протопоповым, я не могу разделить ходячего мнения о его слабости и близорукости... Один в поле – не воин. Тем более не мог быть таким воином А.Д.Протопопов, которого травили не только жидовская пресса и Дума, но и Совет министров, не пускавший его на свои заседания и не имевший с ним никакого общения. А.Д.Протопопов был типичный русский человек старого закала, один из тех людей, кто не войдет в комнату, не осенив себя крестным знамением, не сядет за обеденный стол, не прочитав молитвы, не проедет мимо церкви, не сняв шапки, не заснет, если в спальне не будет гореть лампада... Это глубокое сознание зависимости от Бога даже в мелочах повседневной жизни не было у него рисовкою, а проникало из глубоких недр его религиозной настроенности. Из этого самого настроения вытекала и та его безграничная смелость, какая позволила ему, бывшему лидеру левых партий Думы, бросить последним вызов и открыто вступить с Думой в смертный бой.

Победила Дума. Но эта победа, кончившаяся смертью А.Д.Протопопова, явилась и ее собственною смертью, и гибелью всей России.


Глава LIII

Речь к бывшим сослуживцам по Государственной Канцелярии

Вскоре после Думской речи В.Н.Львова, в первых числах декабря, если не ошибаюсь, я был обрадован приездом ко мне на квартиру депутации бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии, состоявшей из Секретаря Государственного Совета С.В.Безобразова, помощника Статс-Секретаря Ф.К.Пистолькорс, моего заместителя по редакции Полного Собрания Законов В.В.Свенске и других, поднесшей мне дорогой образ-складень Св.Иоасафа, Белгородского Чудотворца... Я не оправился еще от тяжелых впечатлений, вызванных речью В.Н.Львова – клевета, ведь, прилипчива, а я, как затравленный заяц, озирался во все стороны, думая, что, в результате этой речи, не только погибну во мнении общества, чем, признаться, я не был особенно озабочен, но и растеряю своих прежних друзей, что было для меня и тяжко, и горько... Вот почему приезд депутации очень приободрил меня. Совестно и неудобно как-то приводить содержание обращенных ко мне речей, и я их опускаю, а ограничиваюсь лишь своею ответною речью.

«Дорогие мои сослуживцы, – начал я, – сердечно благодарю вас за все те слова, с которыми вам было угодно обратиться ко мне. Никогда бы ваше внимание не тронуло меня больше, чем в настоящее время тяжелых личных переживаний. Я вижу в нем не только свидетельство духовной связи, сроднившей меня с вами, но и ответ на взведенные на меня, с высоты Думской кафедры, обвинения, и от всего сердца благодарю вас.

Мои слова не предназначаются для печати: я могу быть с вами откровенным и сказать то, что может быть сказано лишь в тесном кругу близких друзей. Вы знаете особенности переживаемого момента и то, что в настоящее время создалось такое положение, когда каждое лицо, принимающее тот или иной высокий пост, учитывает не только свои знания и способности, содержание и характер новых обязанностей и свою ответственность, но и свои духовные силы, способность выдержать натиск злостной клеветы со стороны враждебно настроенных против правительства Государственной Думы и прессы. Вы знаете, что сейчас перед каждым из нас стоит альтернатива – или во имя интересов личного престижа жертвовать интересами государства, или, наоборот, во имя интересов государственных губить себя во мнении «прогрессивной общественности» и становиться под обстрел ее.

Казалось бы, что выбор не труден, что мы, давшие присягу, любящие своего Государя и Россию, и не должны задумываться над ним... Увы, так только кажется тем, кому не нужно разрешать этой дилеммы, кто не получал еще реальных предложений. Лица же, приглашаемые на ответственные посты, не сразу решаются занять их... Пред ними так много грозных перспектив, созданных поистине «темными силами», так много перекрестных вопросов, что разобраться в них бывает нелегко. Не мог в них разобраться и я... Я принял предложение лишь после того, как получил определенное указание от своего духовника...

Однако я знал, на что иду и что ожидает меня; я знал, что придется, вместе с другими представителями высшей власти, выдерживать тяжелую осаду со стороны врагов Церкви и государства, как знал и то, что не найду союзников, даже в своем ведомстве... Вот почему Думские речи меня нисколько не смущают. Я вижу в них выражение недомыслия глупых людей, не способных, за ограниченностью их кругозора, учесть тот вред, какой они наносят прежде всего самим себе. Напрасны их вожделения... Не будет нас, не будет и их.

С глубокой грустью я расстался в сентябре с вами. Когда, 14 лет тому назад, я, с университетской скамьи, ушел в деревню и занялся церковно-школьным строительством, я увидел в этом свое призвание, почитая служение народу на месте важнейшим государственным делом, отвечающим и наиболее чутким запросам духа. Три года моей жизни и службы в деревне сроднили меня духовно с народом. Я увидел, как заброшена и невозделана эта нива народная, как сильно нуждается в культурно-просветительной работе и какими ничтожными средствами она располагает для этой цели. Я увидел и то, как мало соответствия между словами и делами тех радетелей народного блага, которые, в действительности, оказываются его злейшими врагами. Менее всего я думал, что неисповедимые пути Промысла Божия оторвут меня от любимого места и дела и что я найду приют в стенах Мариинского Дворца, в вашей среде... Даже теперь, спустя 10 лет, мне тяжело вспомнить о причинах, заставивших меня покинуть деревню, то место, где я был нужен, те обязанности Земского Начальника, с коими связывалось удовлетворение самых насущных нужд населения, уже успевшего ко мне привыкнуть, уже награждавшего меня своим доверием...

10 лет совместного с вами служения, несмотря на исключительные условия и обстановку, несмотря на неразрывные дружеские связи, здесь приобретенные, не могли все же, убить во мне влечения к деревне, к прежнему делу, не могли заглушить во мне того сознания, которое так живо чувствуется в деревне и которое только и может быть охарактеризовано как тоска по идеалу, как бессознательное влечение души к Богу. Чем ближе человек к природе, тем ближе он и к Богу, и это общее нам чувство одиночества, горечь сознания некоторой неудовлетворенности собою, не поглощается никакой работой, никакими знаниями, как бы сложны и многочисленны они ни были... Душа всегда найдет время для того, чтобы остаться наедине с собою и услышать свой собственный голос... И эти 10 лет моей службы в Государственной Канцелярии были почти непрерывною борьбою с самим собой и, с одной стороны, вы давали мне все и даже более всего; я духовно сроднился почти с каждым из вас; с другой стороны, дело мое не удовлетворяло меня, не давало пищи моим духовным запросам. Напротив, чем больше вы мне давали, чем беззаботнее протекала моя внешняя жизнь в блестящих стенах Мариинского Дворца, тем громче укоряла меня моя совесть, настойчиво напоминавшая о «едином на потребу»; тем острее были переживания внутренние, тем сильнее были мои нравственные страдания. Не будучи в силах бороться с ними, пробыв на службе только год, я бежал из Петербурга и занялся собиранием материалов для жития Св. Иоасафа, делом, которое хотя и не разрешало в полной мере моих душевных тревог и сомнений, но все же примиряло меня с самим собою и восстанавливало мое душевное равновесие. Это было в конце 1906 года... Год спустя, это же дело снова привело меня в Петербург, и вы опять приняли меня в свою среду, где во внеслужебное время я продолжал начатое мною дело, руководя изданием своих книг, печатавшихся в типографии Киево-Печерской Лавры. Прошло пять лет; дело Святителя Иоасафа, кончившееся прославлением великого Угодника Божия, было завершено... Я снова остался без духовной опоры, снова с новою силой воскресли предо мною прежние запросы, обесценивавшие в моих глазах значение моей жизни и службы в Петербурге; снова я не знал, что делать с собою... И в поисках ответа на мучившие меня сомнения, я встретился с делом, в котором увидел указание Божие и которое привело меня в Бари, к Святителю Николаю. В том, что это указание Божие, у меня не было никаких сомнений, и в результате... мое новое бегство из Петербурга. Но вы и на этот раз удержали меня, вы снова не приняли моей отставки, предоставив мне возможность делать мое новое дело, не покидая службы; вы не стесняли меня ни в поездках за границу, когда того требовали интересы этого дела, ни в участии в делах Барградского Комитета.

Теперь я у дела, не рождающего во мне никаких противоречий, дающего величайшее нравственное удовлетворение, у дела, имеющего вечное жизненное значение... Но это дело, в той части, какая отведена мне, связывается со властью и... здесь источник зависти со стороны одних, клеветы и злобы со стороны других.

Три месяца прошло с момента моего вступления в Духовное Ведомство. Не скрываю ни трудности положения, ни сложности переживаемых настроений. В Государственной Канцелярии моя совесть не встречалась ни с какими испытаниями; здесь – море соблазнов, груда подводных камней; здесь борьба, от исхода которой зависит не только личное спокойствие, но и незыблемость принципов. Но, отдавая себе вполне ясный отчет о характере, размерах и содержании моей нынешней работы, я в то же время усматриваю залог успеха своей деятельности в том сознании, которое заключается в словах «сила Божия в немощи нашей совершается» и какое нашло столь яркое выражение в стенах Мариинского Дворца.

Никогда я не видел такого средоточия громадных познаний и такого же смирения, как здесь, среди вас; нигде красота этого соединения ума и сердца не находила более яркого выражения, как здесь, в вашей среде. И где бы я ни был, мне остается только подражать вам и в вашем отношении к начальникам и подчиненным, и в вашем отношении к работе и служебным занятиям, отражающим такое глубокое понимание долга к Богу, Царю и Родине. Позвольте же мне искренно, от всего сердца, сказать вам, как дорого мне каждое даже маленькое воспоминание и тех впечатлениях, какие мною пережиты в этих стенах, в вашей среде, и какие, конечно, никогда более не повторятся, но зато, правда, и никогда не изгладятся из моей памяти.


Глава LIV

Распутин и Добровольский

Когда человек богат и славен, у него нет недостатка в друзьях. Когда же он впал в несчастье, подвергся клевете или лишился своего богатства, тогда друзья его, один за другим, покидают его, и он остается одиноким часто в самые тяжелые моменты своей жизни.

Вчера ищущие и пресмыкающиеся, эти друзья ходят сегодня с гордо поднятою головой и с каким-то непостижимым злорадством забрасывают своего бывшего благодетеля камнями, вымещая на нем свою злобу, точно он и в самом деле был виноват в том, что они пред ним холопствовали, жертвовали своим достоинством и пресмыкались...

На фоне общей мерзости, творимой злой волей человека, есть ли явление более гадкое, более отвратительное и в тоже время более старое?! Это свойство испорченной человеческой натуры было давно подмечено врагами правды и они широко использовали его. Я сказал бы даже, что никакая революция не была бы возможна, если бы люди не попадались так легко в сети, расставленные теми, кто видел в клевете свое сильнейшее орудие, без промаха попадавшее в цель.

Если бы люди были менее восприимчивы к клевете, менее падки к сенсациям, если бы развили в себе больше гражданского мужества и не судили бы тех, кого не знают, а наоборот, смело выступали бы на защиту поруганной правды, не оглядываясь по сторонам, не считаясь с «общественным» мнением, не боясь запачкаться грязью клеветы, ибо этого боятся только грязные люди, то выбили бы из рук революционеров самое главное их оружие. Ибо революция всегда ложь, всегда клевета...

Имя Распутина приобрело мировую известность, но я еще не видел человека, который бы имел мужество подойти к этому имени с тем беспристрастием, какое исключало бы опасение подвергнуться обвинениям в «распутинстве». Никто еще не делал попыток рассмотреть Распутина в связи с условиями революционного времени, переживавшегося Россией в момент его появления, а все останавливались на его облике, как частном лице, и приписывали ему то, что, по всей справедливости, нужно было бы приписать делателям революции.

А вдруг мое «беспристрастие» будет понято как защита грязного имени, и меня самого забросают грязью! А вдруг я сам прослыву «распутинцем и подвергнусь травле» – вот что удерживало и удерживает малодушных людей от объективного отношения к Распутину.

Принято, ведь, думать, что выгоднее присоединяться к стадному голосу толпы, чем идти вразрез с ним и плыть против общего течения, хотя это и неверно, ибо, даже базируясь только на выгоде, нужно признать, что выгоднее иметь на своей стороне хотя бы горсть нравственно чутких, верных Богу людей, чем разношерстную толпу.

Распутин имел много отрицательных сторон; но его личные минусы сводились к одной причине: он был – мужик.

Это значит, что он, подобно всем мужикам, рассматриваемым в массе, был хитер и пронырлив, угодлив и вкрадчив, любил не столько деньги, сколько жирный кусок мяса, с салом, и рюмку водки, какие получал за деньги; был ленив и беспечен и цепко держался за те блага жизни, какими пользовался, причем нужно сказать, что эти блага были очень скромные и не выходили за пределы потребностей желудка, главных и почти единственных потребностей русского мужика. При этих условиях я даже затрудняюсь инкриминировать Распутину его развязную манеру держать себя в обществе, проявление бестактности, самомнение и неучтивость, словом, все то, что отличает всякого зазнавшегося мужика, вскормленного милостями своего господина. Это был типичный мужик, со всеми присущими русскому мужику отрицательными свойствами.

Все же прочие его минусы, в большинстве случаев, и притом в гораздо более широком масштабе, явились чрезвычайно тонкой и искусной прививкой со стороны тех закулисных вершителей судеб России, которые избрали Распутина, именно потому, что он был мужик, орудием для своих преступных целей, и в том и была вина русского общества, что оно этого не понимало, а раздувая дурную славу Распутина, работало на руку революционерам... На эту удочку попался даже такой типичный монархист, каким первое время был В.М.Пуришкевич.

Но были у Распутина и хорошие стороны: о них никто не говорил, и они тщательно замалчивались.

Распутина спаивали и заставляли говорить то, что может в пьяном виде выговорить только русский мужик; его фотографировали в этом виде, создавая инсценировки всевозможных оргий, и затем кричали о чудовищном разврате его, стараясь, при этом, особенно резко подчеркнуть его близость к Их Величествам; он был постоянно окружен толпою провокаторов и агентов Думы, которые следили за ним, измышляя поводы для сенсаций и создавая такую атмосферу, при которой всякая попытка разоблачений трактовалась не только даже как защита Распутина, но и как измена Престолу и династии. При этих условиях неудивительно, что молчали и те, кто знал правду.

Нужно ли говорить, после этого, о том, что и так называемое вмешательство Распутина в государственные дела, приведшее к утверждению, что не Царь, а Распутин «правит Россией», назначает и сменяет министров, являлось только одним из параграфов выполнявшейся революционерами программы, а, в действительности, не имело и не могло иметь никакой под собой почвы. Именем Распутина пользовались преступники и негодяи; но Распутин не был их соучастником и часто не знал даже, что они это делали. Как на характерный пример я укажу на визит ко мне некоего Добровольского, надоедавшего Обер-Прокурору Св.Синода Н.П.Раеву домогательствами получить место вице-директора канцелярии Св.Синода, остававшееся вакантным после перемещения на другую должность А.Рункевича.

Явился этот Добровольский ко мне на квартиру, развязно вошел в кабинет, уселся в кресло, положив ногу на ногу, и цинично заявил мне, что желает быть назначенным на должность вице-директора канцелярии Св.Синода.

«Кто вы такой и где вы раньше служили, и какие у вас основания обращаться ко мне с таким странным ходатайством?.. Предоставьте начальству судить о том, на какую должность вы пригодны, и подавайте прошение в общем порядке, какое и будет рассмотрено, по наведении о вас надлежащих справок», – сказал я.

«Никакого другого места я не приму; а моего назначения требует Григорий Ефимович (Распутин)», – ответил Добровольский.

Посмотрев в упор на нахала, я сказал ему:

«Если бы вы были более воспитаны, то я бы вежливо попросил Вас уйти; но так как вы совсем не умеете себя держать и явились ко мне не с просьбою, а с требованием, то я приказываю Вам немедленно убраться и не сметь показываться мне на глаза»...

С гордо поднятой головой и с видом оскорбленного человека Добровольский поехал к Распутину жаловаться на меня, а я обдумывал способы выхода в отставку, стараясь не предавать огласке истинных причин, вызвавших такое решение, и только поделился своими горькими мыслями с моим прежним начальником, государственным секретарем С.Е.Крыжановским.

«Александр Николаевич, – обратился я мысленно к А.Н.Волжину, – вот как Вы должны были поступить со мною, если видели во мне второго «Добровольского»: я как раз очутился в Вашем же положении, но вышел из него иным путем»...

На другой день Н.П.Раев вызвал меня в свой служебный кабинет, и между нами произошла такая беседа:

«Вы прекрасно поступили, что выгнали этого проходимца; но я боюсь огласки, – сказал Обер-Прокурор. «Он станет закидывать Вас грязью, а, наряду с этим, будут опять кричать о Распутине и жаловаться, что он вмешивается не в свое дело. Если бы Распутин знал, что за негодяй этот Добровольский, то, верно, не хлопотал бы за него... Добровольский совсем уже замучил митрополита Питирима»...

«Другими словами, Вы хотите, Николай Павлович, чтобы я лично переговорил с Распутиным и заставил бы его взять назад кандидатуру Добровольского?» – спросил я Обер-Прокурора...

Н.П.Раев вспыхнул, очень смутился, что я угадал его мысль, и нерешительно ответил:

«Знаете, бывают иногда положения, когда приходится жертвовать собою ради общих целей... Я не смею просить Вас об этом, ибо хорошо сознаю, какому риску подвергаю Вас, как неправильно бы истолковалось Ваше свидание с Распутиным; но, если бы Вы нашли в себе решимость поехать к Распутину, то сняли бы великое бремя с плеч нашего доброго митрополита, который один борется с Добровольским и отбивается от него»...

«Господи, – подумал я, – что за напасть такая!.. И А.Ф.Трепов находит, что я должен быть принесен в жертву В.Н.Львову; а теперь и Н.П.Раев требует от меня жертвы»...

«Хорошо, – ответил я после некоторого раздумья, – верным службе нужно быть и тогда, когда это невыгодно. Если Вы и митрополит считаете этот выход единственным, то я поеду, ибо готов идти на всевозможные жертвы, лишь бы только не допустить в Синод проникновения таких негодяев, как Добровольский»...

И я поехал... Я ехал с тем чувством, с каким идут на подвиг: я отчетливо и ясно сознавал, какое страшное оружие даю в руки своим врагам; но все опасения подавлялись идеей поездки, сознанием, что я еду к Распутину не для сделок со своей совестью, а для борьбы с ним, для защиты правды от поругания, что я жертвую собой ради самых высоких целей... И эти мысли успокаивали меня и ободряли...

«Знаю, миленькой; я всегда все знаю, – Доброволов напирает; пущай себе напирает», – сказал Распутин.

«Как пущай, – возразил я, с раздражением, – разве вы не знаете, что он за негодяй; разве можно таких людей натравливать на Синод!.. Мало ли кричат о вас на весь свет, что вы наседаете на министров и подсовываете всяких мерзавцев. Вчера Добровольский был у меня, и я его прогнал и приказал не показываться мне на глаза»...

«А потому и кричат, что все дурни... Вольно же министрам верить всякому проходимцу... Вот ты, миленькой, накричал на меня, а только не спросил, точно ли я подсунул тебе Добровола... А может быть он сам подсунулся, да за меня спрятался... Ты, хоть и говоришь, миленькой, что он негодящий человек, а про то и не знаешь, что он человекоубийца и свою жену на тот свет отправил... Пущай себе напирает, а ты гони его от себя. Он и на меня напирает, и я сам не могу отвязаться от него»... Я был ошеломлен и чувствовал себя посрамленным.

Слова Распутина подтвердились буквально: Добровольский вскоре был арестован, будучи уличен в отравлении своей жены.

Предо мною было еще одно свидетельство доверчивости митрополита Питирима и того, что свидания с Распутиным вовсе не были так часты, как об этом кричали, ибо иначе Владыка не терзался бы из-за Добровольского и путем личных переговоров с Распутиным убедился бы в том, что Добровольский лишь прикрывался именем Распутина так же, как и многие другие проходимцы, рассчитывавшие на то, что ни один из министров не отважится путем личных расспросов Распутина, проверять их слова.

Как и следовало ожидать, этот факт моего личного посещения Распутина сделался известным членам Думы и закрепил за мною прозвище «распутинец», что и требовалось доказать тем, кому это было нужно.

Но, значит, министры действительно считались с Распутиным, если для того, чтобы отбиться от негодяев и проходимцев, пользовавшихся именем Распутина, посылали к нему своих Товарищей для переговоров, вместо того, чтобы смело прогонять от себя этих проходимцев?..

Да, так может казаться, и, во всяком случае, такие факты, как мною приведенный, всегда будут иметь двусмысленную внешность. В действительности же здесь было иное... Здесь было, во-первых, выражение общего гипноза, созданного именем Распутина, а во-вторых – добросовестное желание оградить ведомство от его предполагаемых посягательств на него; в-третьих – вполне понятное желание не допустить огласки факта, диктуемое верноподданническим долгом.


Глава LV

День Св.Иоасафа, 10 декабря 1916 г. Вызов в Царское Село к Ея Императорскому Величеству

Было 4 часа дня 10 декабря. Я сидел за письменным столом и был погружен в свои обычные занятия. Раздался телефонный звонок и голос: «сейчас будут говорить с Вами по дворцовому проводу»...

Я взволновался, ибо никогда ни с кем не разговаривал по этому проводу. У телефона была А.А.Вырубова, сказавшая мне:

«Императрица желает видеть Вас. Приезжайте сегодня к 6 часам вечера во дворец»...

«Сомнений нет, – быстро пронеслось в моем сознании, – Распутин обманул меня, отрекшись от Добровольского; нажаловался на меня Императрице, и меня требуют к ответу»...

Однако, делать было нечего: быстро собравшись, я поехал в Царское Село. Но странно: я не только не волновался, а, наоборот, чувствовал себя героем; я ехал с гордым сознанием решимости сделать то, чего не удавалось сделать другим. Я хотел сказать Ея Величеству, что не верил никаким сплетням о Распутине, никаким жалобам на вмешательство его в служебные дела министров, пока сам в этом не убедился; я хотел нарисовать картину самочувствия министра, вынужденного делать выбор между долгом к совести и опасением вызвать недовольство Императрицы, и подбирал слова, которые бы сказали, что нельзя создавать таких коллизий, ибо иначе среди министров не останется ни одного честного человека, и министерские портфели будут захвачены такими же проходимцами, как Добровольский... Так я тогда думал; а теперь краснею за свои мысли.

Вот до чего был велик гипноз имени Распутина!.. С обычною лаской и чарующей приветливостью встретила меня Императрица и в этот раз.

«Вы знаете, кажется, все святые места в России, – сказала мне Государыня, – и Я бы хотела посоветоваться с Вами, прежде чем куда-нибудь поехать... Сначала Я хотела бы, вместе с дочерьми, посетить Новгород, а потом Тихвинский монастырь. Вы, верно, знакомы с Новгородскими святынями: скажите мне, куда Я должна заехать, а Я запишу»...

Я вспомнил, что сегодня день Св.Иоасафа, и в словах Ея Величества увидел одно из многочисленнейших чудес Святителя... Я был убежден и громко высказывал свои мысли, доказывая, что Их Величества до той поры не сделают верной оценки Распутина, пока не увидят подлинных старцев и подвижников, пока не предпримут путешествия по святым местам... И я молил Святителя внушить Их Величествам эту мысль и, потому, в словах Государыни Императрицы увидел ответ на просьбу, обращенную к дивному Угоднику Божию.

Я хорошо знал Новгород... Сделав перечень Новгородских святынь, я добавил:

«В Десятинском монастыре проживает и до сих пор великая подвижница, 116-летняя старица Мария Михайловна... Я ездил к ней для назидания еще будучи студентом Университета... Она пользуется большим почитанием и слывет среди народа за прозорливую».

«Пожалуйста, запишите ее адрес: Я непременно заеду», – сказала Императрица, подавая мне карандаш и кусочек почтовой бумаги.

Беседа длилась долго и непринужденно. Императрица с большим интересом выслушивала мои рассказы о посещении мною всевозможных обителей, о встречах с подвижниками и старцами и выражала намерение объездить эти места, сказав:

«Как непонятно, что русские так любят ездить на заграничные курорты вместо того, чтобы посещать святые места, каких так много в России... Тут они скорее бы набрались и физического здоровья, и духовных сил»...

Высказав мне благодарность за полученные указания, Императрица отпустила меня, сказав, что желает ехать в Новгород 12 декабря...

Только вернувшись домой я вспомнил, что не спросил Государыню, должен ли я сопровождать Ея Величество в этой поездке, или нет. На мой телефонный запрос, А.А.Вырубова ответила, что Ея Величество желает придать Своей поездке частный характер, так как едет на богомолье.

«Вот и Распутин! – подумал я. – Императрица даже не вспомнила о нем, как никогда и не вспоминала ни раньше, ни позже... Распутин также сказал мне правду о Добровольском, и мои предположения, что он нажаловался на меня Императрице, оказались навеянными той общей атмосферой, среди которой мы все жили, атмосферой лжи, непроверенных слухов, невысказанных сомнений и всякого рода подозрений»... Как ни велика была вера Императрицы в Распутина, и как ни сильно было его влияние, но никто еще не отметил того, что это влияние было ограничено тесными пределами области, отведенной «старцам», и никогда не выходило за эти пределы. Об этом свидетельствуют государственные взгляды Императрицы, нашедшие столь яркое отражение в переписке Их Величеств, какие могли принадлежать только мудрой Императрице, а не полуграмотному русскому мужику, хотя, высказывая свои взгляды, Государыня часто и ссылалась на авторство Распутина, желая придать ему больший вес.

Вскоре после возвращения Ея Величества из Новгорода, А.А.Вырубова уведомила меня телеграммою о том впечатлении, какое произвело на Императрицу посещение старицы Марии Михайловны. Я не буду останавливаться на этом впечатлении, нашедшем отражение в «Письмах» Императрицы к Государю; скажу лишь, что в гостиных провинциальной Новгородской аристократии много шептались по поводу того, что Ея Величество посетила, по моему совету, старицу, жившую в такой грязной келии... Передавая мне об этом. Императрица сказала:

«Меня все отговаривали от посещения старицы, находя, что ее келия, откуда она не выходила 40 лет, действительно очень грязна; но зато душа ее чистая, и Я никогда не забуду того часа, который провела у нее»...

Эта поездка чрезвычайно освежила Императрицу. Последующие дни были заняты заготовлением тех подарков, какие Ея Величество, впоследствии передала мне для вручения их как старице Марии Михайловне, так и в те храмы, какие посетила. Я отвез их в Новгород к праздникам Рождества Христова... Об этом скажу ниже, а сейчас вынуждаюсь сделать довольно большой перерыв, вызванный убийством Распутина, 17 декабря 1916 года.

Далее

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова