Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь

Николай Жевахов

ВОСПОМИНАНИЯ

Том второй

К началу

Номер страницы после текста.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Первый том моих "Воспоминаний" вызвал со стороны моих читателей разнообразные суждения. Одни из читателей проявляли большую сниходительность и дарили книгу лестными отзывами, другие были строже и указывали не ее недостатки, сводившиеся к тому, что автор недостаточно подробно останавливался на фактах общего значения и чрезмерно подробно освещал события, имевшие личное для него значение. Третьи видели в этом даже сведение личных счетов автора с его недоброжелателями. К тому же добавлялось, что и не все характеристики в равной мере объективны. Иерархи совсем замолчали мою книгу и только двое из них прислали мне свои отзывы. Первый обвинял меня в человекоугодничестве, усматривая его проявления в моей беседе с Ее Величеством, второй признавал предреволюционную атмосферу обоснованной и оспаривал мои выводы.

Так как большинство полученных мною писем, обращений и запросов было послано мне с расчетом получить мой ответ и так как ответить каждому из моих корреспондентов я не имел возможности, то пусть это предисловие к моему второму тому и будет таким ответом.

Прежде всего я считаю нужным сказать, что я не "сочинял" своих "Воспоминаний", а писал лишь о том, что сохранилось в моей памяти и, следовательно, опускал все то, что в ней не сохранилось. Отсюда излишняя подробность с одной стороны, сжатость и краткость изложения - с другой. Но "искренность" я выдерживал до конца, не позволяя себе ни уклоняться от правды, ни допускать тенденциозного освещения фактов. Мемуары тем и отличаются от "сочинений", что оперируют сырым материалом. Это не повести и рассказы, где требуется систематизация этого материала, согласование действий и фактов с определенной целью подчеркнуть основную идею сочинения, выдвинуть главное действующее лицо и сосредоточить на нем внимание читателя. Мемуары, в лучшем случае, да и то не всегда, выдерживают лишь хронологию событий, но эти последние стоят рядом, не связанные между собой. И чем меньше связи между ними, тем точнее фотография действительности, тем искреннее и правдивее был автор.

Что касается характеристики тех лиц, с которыми я встречался на своем жизненном пути в описываемый мною период времени, то я охотно допускаю, что их нравственный облик нашел в моих "Воспоминаниях" не полное отражение.

3

Но иначе и не может быть там, где фикисируются лишь мимолетные впечатления. Каждый человек в течение одного дня может быть и хорошим и дурным, и умным и глупым, и добрым и злым (не говоря уже о том, что один и тот же человек проявляет к разным людям различное отношение), и то впечатление, какое мы получаем от соприкосновения с людьми, зависит только от того, какую черту своего облика они показали нам при встрече с ними. Художник может смастерить какой угодно портрет, но на фотографической пластинке изображается лишь то, что попало в фокус. А соотношение между "мемуарами" и "сочинениями" такое же, как между фотографом и художником. Поэтому со многими сделанными мне замечаниями я искренне согласен и заявляю, что, зарисовывая те или иные черты облика людей, с коими я встречался на страницах своего первого тома, я отнюдь не имел намерения распространять эти черты на самую природу этого облика и менее всего имел в виду выносить какие-либо приговоры людям.

Обращаясь к замечаниям почтенного иерарха, усмотревшего в моей книге тенденциозное желание "обелить" Царя и Царицу и "человекоугодничество" пред Ними, я должен заявить, что с этого рода замечаниями совершенно несогласен и резонность их категорически отвергаю по двум основаниям.

Во-первых потому, что Царь и Царица были слишком чисты для того, чтобы нуждаться в каком-либо обелении с чьей бы то ни было стороны, во-вторых, потому что в предреволюционное время человекоугодничеством называлось не циничное пресмыкательство пред революционерами, не подлое заигрывание с ними, возводившее травлю Царя и Царицы на степень гражданского долга и отождествлявшее любовь к Родине с ненавистью к Царю, а верность присяге и верноподданническая преданность Монарху.

Этой присяге я не изменял и остаюсь ей верен.

Что касается ссылки другого иерарха на обоснованность предреволюционной атмосферы в России, иными словами, его указания на то, что революция была вызвана ошибками Царя и Его правительства, то опровергать ее нет нужды. Мне остается только пожалеть о незнакомстве почтенного иерарха с историей, какая бы сказала ему, что все революции когда-либо бывшие, составляли всегда внешнее, наносное явление, будучи излюбленным приемом жидовства для достижения его вековечной цели - ликвидации христианства, христианской цивилизации и культуры, и что христианские главы всех государств и во все времена, равно как и народы в целом, не только не принимали ни прямого, ни косвенного участия в революциях, а, наоборот, всегда вели борьбу с ними, нередко делаясь и их жертвой.

Революции всегда были заданием определенной группы людей, выполнявшей директивы центра, программа деятельности которого непосредственно вытекала из требований Талмуда. Останавливаясь на результатах этой деятельности, поскольку она нашла свое отражение в революции 1917 года, осуществившей наиболее смелые чаяния жидовства, я имел в виду обнаружить и ее корни, сокрытые в глубоких недрах Ветхого Завета Библии, использовав для этой цели "Переписку с друзьями", с коими я обменивался по этому вопросу. Однако эта "переписка" разрослась до таких размеров, что могла бы составить содержание самостоятельной книги, и я предпочел включить ее в один из последующих томов своих "Воспоминаний", не смешивая с прочим материалом.

Возможно, что русские читатели будут неудовлетворены содержанием второго

4

тома, в котором не найдут ничего для себя нового. Там изложены факты, известные всем русским людям, и добавлены даже сведения, почерпнутые из газет и журналов. Один из моих друзей писал мне 14 апреля 1924 года: "...меня всегда сильно угнетает, что мы, русские, тратим так много времени и сил, и в то же время так часто поступаем безграмотно только потому, что не даем себе труда серьезно отнестись к делу и изучить то, что уже достигнуто другими, преследующими те же цели... Так и с еврейским вопросом. Ведь мы до сих пор все еще повторяемся в изложениях, выражающих наши личные взгляды, в которых чувство господствует часто над логикой фактов и цифр. Между тем изучение еврейского вопроса, начатое в Западной Европе с конца 70-х годов прошлого века, ныне уже базируется на чисто научных работах, наследующих важнейшие факторы значения Иуды: расу, религию и народное хозяйство. Но мы о них не слышали, хотя уже Россия охвачена игом иудейской тирании..."

И в самом деле, зачем понадобилась перепечатка сведений, давно известных всему миру? Затем, чтобы сохранить в памяти потомства все те ужасы "болыпевичества", какие воспринимались огромным большинством людей как нечто неизбежное в ходе исторических событий, как нечто новое, еще небывалое в истории, тогда как на самом деле они являлись повторением давно забытых, древнейших событий истории в те ее периоды и эпохи, когда жиды овладевали властью. Если бы человечество помнило об этих ужасах "болыпевичества", скрывавшегося в истории только под другими именами и повторявшегося бесчисленное количество раз, если бы делало в свое время надлежащие оттуда выводы, то не очутилось бы врасплох пред современной нам действительностью, или точнее, в плену мирового жидовства.

"Болыыевичество" в России воскресило давно забытые страницы истории и явилось лишь иллюстрацией тех приемов пользования властью, какие искони веков практиковались жидами в моменты их временного господства над другими народами. Христиане особенно не должны никогда забывать этих приемов и потому все, что воскрешает их в памяти и раскрывает природу жидовских целей и способы их достижения, имеет, с моей точки зрения, особливое значение как предостережение, ценное для всех народов и во все времена.

Однако же глубоко прав автор приведенного выше письма, указывая на незнакомство русских людей с той огромной западноевропейской литературой по еврейскому вопросу, какая уже выявила подлинный лик Иуды и раскрыла сущность его идеологии. Для огромного большинства русских людей эти подлинные завоевания науки покажутся столько же изумительными, сколько и неожиданными. Недостаток места не позволил мне внести некоторые извлечения из этих ценных сведений в состав второго тома. Они войдут в содержание третьего тома, если ему будет суждено выйти в свет.

Остается сказать еще несколько пояснительных слов по церковным вопросам, частично затронутым моей книгой. Только поверхностный наблюдатель может увидеть в моих рассуждениях на церковные темы отражение неуважения церковного авторитета или священного сана.

Наоборот, в моем представлении нет на земле авторитета выше церковного, как нет и сана выше сана священного. Отрицать церковный авторитет значит отрицать Божественное Откровение, значит свидетельствовать не только о своем безумии, но и о своем неверии в бытие Бога. Но с другой стороны, признавать

5

этот авторитет значит не только ограничиваться внешним почитанием его, а значит, прежде всего, верить в его Божественную самодовлеющую силу. Божественное Откровение не может ни вытекать из недр человеческого сознания, ни утверждаться на нем, иначе бы оно перестало быть Откровением Бога. Но оно может искажаться человеческим сознанием, может подвергаться гонениям со стороны человека, может умышленно покрываться разного рода наслоениями лжи и злобы человеческой... И уважают церковный авторитет не те, кто мирится с этими преступлениями, а те, кто верит в Божественную силу его, кто срывает ложные покровы с Божественного Откровения и не боится лишить его земных опор, выдуманных человеком.

Такую же природу имеет и мое отношение к священному сану. Я думаю, что ни папство, ни патриаршество не имеют канонических обоснований и что самая идея их рождена верою не в силу Божию, а в силу человеческую. Нельзя переносить мистический центр религиозного сознания в другое место, ибо сила Божия сказывается только в немощи человеческой, в доверии человека к этой силе, в его чистоте, кротости и смирении, а не в крепости земных опор церковной власти.

И уважают священный сан не те, кто верит в силу этих опор, а те, кто верит в его мистическую силу и поклоняется ей.

Не могу, в заключение, не указать на допущенное мною смешение хронологических дат при описании событий, останавливавших мое внимание. Это объясняется тем, что второй том был почти закончен еще в 1923 году, но в свое время не мог быть издан. С течением времени я пересматривал его содержание и вынуждался согласовывать его с позднейшими сведениями, имевшими связь с предыдущими и их дополнявшими.

В связи с общим содержанием второй том распадается как бы на три части.

1-я часть, составляющая главы 1-25, продолжает хронику событий, 2-я часть, содержащаяся в главах 26-38, говорит о болыпевичестве и его проявлениях, и, наконец, 3-я часть, обнимающая главы 39-61, бегло касается церковных вопросов. ¦ v ¦ >« у

Н.Ж. Подворье Святителя Николая,

Бари. 24 мая (6 июня) 1927 г.

6

Часть первая

1917 год

ГЛАВА 1 Испытания

С марта 1917 года начался период выпавших на мою долю испытаний, вызванных революцией, и наступила скитальческая жизнь, полная невзгод, страданий и лишений, но, в то же время, и удивительных, чудесных проявлений милости Божией.

Приливы и отливы, зловещие раскаты грома и ураганы, сметавшие все на своем пути и бросавшие меня, как песчинку, с одного места на другое, а затем яркое солнце, безнадежная тьма и снова ослепительные лучи света, точно чередовались между собой, сменяя отчаяние на радость надежды. То мне казалось, что Господь совсем забыл меня и покинул, то, наоборот, что никогда еще не был так близок ко мне, до того яркими и понятными были мне действия Промыслительной руки Господней, до того ясным было сознание сущности и смысла всего вокруг происходящего.

Мне часто указывали на то, что я напрасно стараюсь везде и повсюду искать "мистики" и видеть ее даже там, где имеются лишь естественные сочетания реальных фактов, что ссылки на "мистику" делают мои речи и писания легковесными, недостаточно документированными и портят общее впечатление.

Это возможно, а с точки зрения рационалистов, даже справедливо. Однако, оставляя вопрос о "впечатлении", я думаю, что тот факт, что человечество перестало искать мистическое начало в природе окружающих его явлений - есть самый ужасный факт действительности, свидетельствующий о том, что люди порвали свою связь с Источником всего сущего - Богом, создавшим природу и управляющим ее законами. Мне кажется, что искать отражения Промыслительных путей Божиих не только в законах мироздания, но даже в мелочах повседневной жизни, есть столько же обязанность христианина, вытекающая из самой сущности христианства, как религии чуда, сколько и потребность верующего человека, не порвавшего связи с этим Источником, и что наша жизнь только тогда изменит свое содержание и идеалы, когда будет улавливать движение и направление Промыслительных путей Господних и сообразовываться с ними.

В этом назначение земной жизни человека, ее смысл, ее единственное реальное содержание. Все же прочее - лишь временное, преходящее наслоение, приобретшее значение лишь благодаря духовной слепоте человечества. Ослепленные гордостью и самомнением, люди не умели, или не хотели распознавать волю Божию в судьбах мира и человека, не научились пользоваться духовным зрением, отметали все "мистическое" и, сосредоточивая свое преимущественное внимание на том, что удаляло их от Бога, проходили мимо всего того, что являлось выражением Промыслительных путей Божиих, голосом свыше, отеческою заботою и попечением или угрозою и предостережением Милосердного Творца.

Мелкие скорби, болезни разного рода, бедствия и житейские невзгоды - все эти "посещения" Божий оказывались уже недостаточными для духовного пробуждения человечества и потребовались уже мировые катастрофы, которые одни называли выражением законов исторической необходимости, другие - гневом, или карою Божией, третьи еще более нелепым словом "случайность" и которые в действительности были теми "Судами Божиими", о которых говорит пророк Исайя: "Когда суды Твои совершаются на земле, тогда живущие научаются правде" (Исайи 26, 9).

Раскрыла духовные очи слепым и революция, и какими ясными стали пути Божий в глазах прозревших, как громко могли бы поведать славу Божию все те, кого Господь чудесно спас от ужасов, постигших Россию... И думается мне, что каждый добросовестный человек обязан поведать эту славу и выполнить свой долг перед Богом.

Не для собственного прославления пишу я свои воспоминания, не из гордости отмечаю отражения Промысла Божия в своей жизни, а по требованию совести, обязывающей меня быть верным долгу христианина.

Начались мои испытания арестом 1 марта 1917 года, когда я был препровожден в министерский павильон Государственной Думы и выпущен оттуда 5 марта утром, после чего уехал к сестре, в ее имение в N-ской губернии, где и оставался до 8 апреля.

С 11 апреля по 25 мая я провел у матери, в Киеве, а с 26 мая по 26 июня -в N-ской губернии, в имении брата, после чего снова уехал к сестре в N-скую губернию, где и оставался до 8 ноября, дня вторичного отъезда в Киев, в котором пробыл почти 2 года, разделив его ужасную участь... Только 12 сентября 1919 года мне удалось вырваться из Киева и приехать в Харьков, где я оставался до 28 октября и откуда, ввиду наступления большевиков, должен был бежать в Ростов и оставаться там до 7 ноября, после чего спускаться еще южнее, в Пятигорск, в котором я и прожил до конца кошмарного 1919 года с 15 ноября по 31 декабря. Везде я встречал своих, друзей, у которых находил не только приют, но и радушие и помощь, везде видел заботливую Руку Промысла Божия. 1 января 1920 года я был вынужден выехать из Пятигорска в Екатеринодар, где пробыл до 10 января, и вновь спасаться бегством от большевиков, приближавшихся к Екатеринодару. С чрезвычайными трудностями я добрался 14 января до Новороссийска, откуда беженская волна выбросила меня в Константинополь, затем в Сербию, куда я прибыл 9 февраля и где оставался до сентября 1920 года, пока не водворился в Италии, под кровом Святителя Николая...

Описанию этого крестного пути я и хотел бы посвятить последующие главы.

ГЛАВА 2

После ареста

Кто из нас не встречался с теми или иными разочарованьями, не возмущался проявленьями гнусности, измены и предательства, не задыхался в атмосфере лжи, хитрости и лукавства, не изнемогал в непосильной борьбе с окружающим, чья вера в конечное торжество правды не подвергалась испытаниям при виде царившей вокруг неправды и сатанинской злобы!?

8

И это тогда, когда ложь еще выдавала себя за правду, когда самые гнусные пороки еще облекались в нарядную внешность, когда глумленье над законами Бога и нравственными велениями еще боялось проявлять себя открыто...

Но вот зло восторжествовало, разразилась революция и... все то, что так тщательно скрывалось, вдруг неудержимым, бешеным потоком вырвалось наружу... В изумлении, оглядываясь беспомощно по сторонам, я спрашивал себя: "Куда же девалась совесть, куда исчезла честь или хотя бы столь дорого ценимое людьми "личное самолюбие?.." Те самые люди, которые еще вчера так громко величались своим уважением к долгу, так высоко превозносили свою честь, были так чувствительны к требованиям личного самолюбия, эти люди сделались сегодня неузнаваемы. Одни по убеждению, другие "страха ради иудейска" пресмыкались пред толпою и не только отдавали ей все, чему вчера поклонялись, но даже старались авансом заручиться ее расположением, становились гнуснейшими предателями и подогревали разгоревшиеся преступные страсти толпы. Другие, стараясь отмежеваться от толпы, в то же время отмежевывались и от ее жертв, опасаясь навлечь на себя подозрения симпатиями к пострадавшим. Они занимали двойственную позицию и отрекались от всех своих прежних убеждений и связей, от прежних благодетелей, друзей и знакомых и, встречаясь с ними, трепетной рукой прикрывали красные банты в петлице - эмблему солидарности с революцией, дрожали от страха и помышляли лишь о своей личной безопасности.

Что же это было?

Обнаруженный подлог, прикрывавший отсутствие моральных начал величавыми тогами и бьющими в глаза декорациями, создававшими иллюзию "Святой Руси", или массовый психоз, то малодушие, какое хуже лжи, ибо является замаскированной ложью, надувательством своей собственной совести?

И то и другое!

И засвидетельствовали этот печальный факт не "верхи" и не "низы", на долю которых досталось наибольше обвинений, а та середина, какая от низов отстала, а к верхам не пристала, та "интеллигенция", какую составляли стриженые батюшки и семинаристы, недоучившаяся молодежь, женщины, не нашедшие себе применения, мелкие чиновники и адвокаты, газетные репортеры и писаки типа Горького - словом, весь тот элемент, из которого состояла так называемая "прогрессивная общественность", прикрывавшаяся высокими лозунгами и претендовавшая на особое внимание и уважение. Все эти люди считали себя радетелями народного блага, передовыми людьми, тогда как на самом деле были лишь глупыми людьми, объединенными между собой общей ненавистью к аристократии и завистью к ее преимуществам.

Так как таких людей во всех странах большинство, то почва для большевичества везде одинаково удобрена, и напрасно Западная Европа думает, что большевичество у нее невозможно будто бы потому, что составляет чисто русское явление, рожденное русскими бытовыми условиями. Здесь величайшее заблуждение. Большевичество возможно везде и при всяких условиях, ибо не зависит ни от политических, ни от экономических причин, а коренится в самой природе широких, масс, склонных заражаться дурными влияниями, не способных к нравственному сопротивлению и героизму в борьбе с ними, таящих в своих недрах то вековечное зло, какое прячется и сгибается только пред грубой силой и мгновенно же обнаруживается вовне в форме самого ужасного террора при малейшем подрыве этой силы, нежелании или неспособности бороться с ним. Это зло так прочно сидит в природе каждого нравственно непросвещенного человека, а таковых среди

9

широких народных масс на Западе еще больше, чем в России, что пробуждать его, разжигать зверские инстинкты толпы даже не нужно, а нужно только вызвать убеждение в безнаказанности всякого рода проявлений этих инстинктов для того, чтобы дать им выход и использовать их в желаемом направлении. Жиды это знали и в стремлении достигнуть своих конечных целей всегда пользовались толпой, как благоприятной для них стихией, вооружая ее путем обмана и преступных лозунгов, главным образом, против опасного для них культурного класса населения.

В день своего освобождения или на другой день, не помню, я сидел в своей разгромленной квартире, на Литейном проспекте, № 34, окруженный гостями, скромными чиновниками, узнавшими о моем освобождении и поспешившими выразить мне участие... От моего наблюдения не укрылось, что все они держали себя в моем присутствии значительно свободнее и развязнее, чем прежде, до революции, когда я был в их глазах только "сановником"... Меня шокировала эта тенденция к панибратству со стороны тех, кто еще вчера пресмыкался предо мною, шокировала не из мелочного самолюбия, а потому, что мне было стыдно за них, за попираемое ими человеческое достоинство, за циничное свидетельство их нравственной нечистоты. Своим поведением они доказывали, что способны были подчиняться только силе, проявляя должную аттенцию к начальнику только доколе он оставался таковым... Однако в то же время все они, выражая красноречиво свое участие ко мне, проводили ту мысль, что революция была "неизбежна" и что рано ли, поздно ли, но то, что случилось сейчас, должно было случиться.

- Почему? - спросил я.

- Да как Вам сказать, - ответил один из них, - все, знаете, к тому шло, общая атмосфера была такая...

И, проговорив эти бессмысленные слова, мой собеседник замолчал, оглядываясь на других и ожидая поддержки.

Я с презрением посмотрел на него и подумал: "Неужели вы не чувствуете, что попросту глупы и что вам даже не пристало пускаться в рассуждения на политические темы..." И, глядя на него, я спросил: "А вам известно, кто создает эту "атмосферу", о которой Вы говорите? Создаете ее вы, господа все критикующие, всем недовольные, рассматривающие государственную жизнь под углом зрения ваших маленьких частных интересов и не сознающие того, что для государственного равновесия нужно во имя долга к Родине поступаться ими, когда этого требует государственный разум. Еще вчера было много героев, но куда они исчезли сегодня? Вчера вы придирались к пустякам, возмущались мелочами, громили правительство, обвиняя его в неслыханных преступлениях, не верили ему, не ценили его самоотверженной работы для вашего же блага... Сегодня же предается огню и мечу не только государственное достояние, но даже святыни ваши, а вы молчите... И где те герои, какие бы бросились защищать их, почему сейчас не слышно голосов недовольных, почему все присмирели?! Почему вместо протеста все обращаются в паническое бегство от... горсти жидов и взбунтовавшихся солдат! Окажите сопротивление - и "атмосфера" изменится. Атмосфера - показатель вашего разума и совести..."

Вдруг раздался звонок, и в переднюю вошел какой-то военный, не то солдат, не то офицер. Когда я вышел к нему с вопросом, что ему надо, он учтиво ответил, что хотел бы купить мое пианино и предложил мне 1000 рублей. Вероятно это был один из тех, кто в сопровождении прочих солдат производил обыск в квар-

10

тире и видел пианино. Сославшись на то, что я не продаю своих вещей, я отпустил его, и он, вежливо поклонившись, ушел, извинившись за беспокойство.

Я вернулся к своим гостям.

Каково же было мое удивление, когда я никого из них уже не застал в квартире. Услышав звонок и увидев серую шинель, они в панике разбежались.

Вот они эти "герои"!

Много шума, наглости, нахальства, но еще больше трусости.

Наглые и смелые при встрече с благородством, они унижались и пресмыкались пред грубой силой и хамством, заслужив презрение даже со стороны большевиков, каких обезоруживало величие подлинного барства, смелое исповедание правды и верность долгу.

П.Барк в своих "Болылевических Эскизах" (Луч Света, № 1, стр. 23), описывая зверства большевиков, говорит: "...расстрелы, по-видимому, скоро надоели и приелись, и тогда принялись изобретать новые приемы смертной казни, которые бы сильнее ощущали притупившиеся от постоянных "острых ощущений" болыиевические нервы. В это время был уже убит Урицкий, который так любил наблюдать расстрелы из своего окна. "Для меня, - говорил этот плюгавый и невзрачный иудей на коротеньких ножках и с отпечатком сатанинской злобы на лице, - нет высшего наслаждения видеть, как умирают монархисты. Я не наблюдал ни одного случая, когда бы у них проявился животный страх пред лицом смерти..."

А такими монархистами были все честные слуги Царя и России, вся Царская гвардия, состоящая из белоручек, спаянных между собой благородными традициями поколений, вся русская аристократия, все честное, смиренное крестьянство, все подлинные "верхи" и "низы", не отравленные ядом "середины".

ГЛАВА 3 Пребывание у сестры. Отъезд в Киев

Каждый из нас привык встречаться в жизни с какими-либо осложнениями, неприятностями и огорчениями, с трудно разрешимыми вопросами и задачами, но все мы в большей или меньшей степени умели бороться с житейскими невзгодами и выходить победителями, с Божией помощью, из этой борьбы. Как ни велики были иной раз такие осложнения, но они лежали на поверхности жизни, не задевали самых основ жизни, не выбивали нас из колеи, не нарушали общего течения жизни, ее содержания и уклада. Когда же вся жизнь превратилась в один неразрешимый вопрос, когда все обычные способы борьбы оказывались непригодными, когда мысль была не только подавлена, но и убита и не разрешалось даже громко думать, когда оторванная от своих идейных основ жизнь превратилась в заботу только о физическом существовании, тогда я растерялся и не знал, что делать с собою и куда укрыться.

Я не знаю, в состоянии ли человек, привыкший к нормальным условиям жизни, вообразить весь ужас Насильственного крушения нравственных основ жизни, когда его гонят и преследуют не за преступления и пороки, а за верность нравственному долгу, за исповедание моральных начал в жизни, когда обязывают и жить и думать для зла и во имя его, служить не Богу, а сатане. Страшила меня

11

не перспектива бедности и нищеты, отсутствия возможности честным путем заработать кусок хлеба, а страшило именно это насилие над совестью, эта возмутительная тирания духа, тот ужасающий деспотизм, какой связывал возможность одного только физического существования с изменой долгу совести и правды.

Было очевидно, что приходилось только бежать и бежать из этого ада, воскресившего эпоху Диоклетиана и Юлиана Отступника. Наскоро собрав кое-какие вещи и оставив свою квартиру на попечение прислуги, я бросился к сестре в N-скую губернию.

Недолго я пробыл у сестры.

Революция только разгоралась. Повсюду рыскали агенты ее в поисках избежавших ареста членов правительства и, хотя я и имел свидетельство Керенского о своем освобождении из министерского павильона Думы, но не придавал этой бумажке никакого значения, и очень опасался за сестру в том случае, если бы мое пребывание у нее было обнаружено.

Это опасение, в связи с полной невозможностью приспособиться к условиям новой жизни и чем-либо пригодиться сестре, а также облегчить ей все более возрастающие расходы, вызываемые жизнью и содержанием усадьбы, причиняло мне невыразимые страдания.

Крестьяне, между тем, только входили во вкус революции, смотрели злобно, настроение было враждебное, и общение- с ними было невозможно. Я делал попытки говорить с ними на сходах, самовольно ими созываемых, где они с азартом обсуждали начинавшую определяться борьбу между Троцким и Керенским, открыто выражая симпатии большевикам, но скоро оставил эти попытки, сознавая их бесцельность.

Эти симпатии крестьян к Троцкому и все более яркая ненависть к Керенскому заставляли меня не раз задумываться над психологией этого факта. Здесь, конечно, не было ни симпатий, ни ненависти, а была лишь веками унаследованная леность, нежелание разбираться в правде и привычка отдавать предпочтение силе. Если бы брал верх Керенский, то симпатии были бы на его стороне по чисто бессознательному движению в сторону силы, а не правды. Было бы неверно видеть в этом факте только русское бытовое явление. Это явление всеобщее, это результат того малодушия, какое черпает свои корни в лжи, в противоположность героизму духа, вытекающему из родников правды.

Между тем деревенская вакханалия наводила ужас, и мое состояние духа было до крайности подавленным. Привыкнув к строго размеренной жизни, где каждый час был заполнен определенным содержанием, я чувствовал себя несчастным, будучи выбит из привычной колеи жизни, не имея возможности совладать с своим настроением, не позволявшим мне сосредоточиться и управлять своими мыслями, и я то садился за письменный стол, то снова срывался, не зная, куда бежать, и что делать с собою, и как скоротать несносные, тягучие дни...

Ко всему этому прибавлялась неизвестность о завтрашнем дне, страх преследования, неизвестность о судьбе своих близких, друзей и знакомых, я не знал, где они и что с ними.

Однако, оглядываясь теперь на эти давно минувшие дни, я вижу в них выражение все той же премудрости и благости и безмерной милости Божией. В неисповедимых путях Промысла Божия все эти испытания не только имели свой глубокий сокровенный.смысл, но и были нужны как вразумление Свыше, как на-

12

поминание о забытом долге человека пред Богом, как грозное предостережение о вечности и незыблемости Божеских законов, так дерзко попиравшихся человеком. Было очевидно, что единичные испытания рассматривались только как неизбежное зло жизни, а не как предостерегающий голос Бога, было ясно, что для вразумления людей потребовались уже те меры, которые бы указали им на значение в жизни отрицаемой ими благодати Божией, показали бы им, во что превращается жизнь без этой благодати, жизнь, управляемая народовластием, а не боговластием.

И как ни страшны были разыгрывающиеся предо мною события, как ни грозны были будущие перспективы, но, оценивая их с указанных выше точек зрения, я видел в них только карающую, но в то же время и милующую Руку Господню и только в этом единственном сознании черпал силу жить в атмосфере, какая все более сгущалась и делалась все более страшной.

Но и в ниспосылаемых испытаниях Господь сообразуется с силами человека и никогда не налагает их свыше меры.

Чудесно кончились и мои испытания. Совсем неожиданно для себя я получил письмо от одного из своих друзей N.N., извещавшего меня о том, что ему каким-то чудом удалось достать два купе в спальном вагоне для поездки в Киев, что есть одно свободное место, коим он умолял меня воспользоваться, предваряя, что в будущем уже не представится такого случая, так как железнодорожный транспорт все более разрушается, а большевики чинят все большие препятствия к отъезду из Петербурга и скоро никого не будут выпускать больше... Как ни тяжело было покидать сестру, но сознавая, что, оставаясь у нее, я не только обременял ее бюджет, но и подвергал ее риску, я немедленно собрался и 8 апреля выехал вместе с N.N. в Киев, куда и прибыл 11 апреля, застав там мать, сестру и брата, собиравшихся уезжать, как обыкновенно делали, в имение N-ской губернии.

В Киеве не было даже признаков революции, в доме я застал полную чашу, никто не жаловался ни на дороговизну, ни на недостаток продовольствия. С этой стороны Киев резко отличался не только от столицы, но и от N-ской губернии, где дороговизна и отсутствие предметов первой необходимости уже чувствительно сказывались, где спекуляция на этой почве была уже в самом разгаре.

Но отличался Киев от столицы не только в этом отношении.

Насколько горячо встретили меня мои родные, настолько злобно и недружелюбно все прочие киевляне. Все они в один голос осуждали Государя Императора и особенно Императрицу и неизменно добавляли: "Вот до чего вы довели Россию!"

Я до крайности горячился, вступая с ними в споры, но встречал не менее горячие нападки и возражения: "Что Вы говорите, причем тут Бьюкенен, какой смысл дружественной и союзной Англии делать у нас революцию?! Ее сделала Германия, сделал ее Распутин, да ваше правительство. Если бы дали ответственное правительство, то ничего бы не было!"

Вот чем забрасывали меня киевляне при каждой встрече со мною! t

Пропасть между мною и ими была так велика, что мы не могли понять друг друга, и я скоро убедился в бесполезности каких-либо споров. Удивляло меня не это упорство киевлян, а удивляла меня гениальная система жидовской пропаганды, поработившая общественное мнение провинции, удивляло то легковерие, с которым провинция относилась ко всякого рода басням, умышленно распускаемым агентами революции с целью опорочить священные имена Царя и Царицы.

11

не перспектива бедности и нищеты, отсутствия возможности честным путем заработать кусок хлеба, а страшило именно это насилие над совестью, эта возмутительная тирания духа, тот ужасающий деспотизм, какой связывал возможность одного только физического существования с изменой долгу совести и правды.

Было очевидно, что приходилось только бежать и бежать из этого ада, воскресившего эпоху Диоклетиана и Юлиана Отступника. Наскоро собрав кое-какие вещи и оставив свою квартиру на попечение прислуги, я бросился к сестре в N-скую губернию.

Недолго я пробыл у сестры.

Революция только разгоралась. Повсюду рыскали агенты ее в поисках избежавших ареста членов правительства и, хотя я и имел свидетельство Керенского о своем освобождении из министерского павильона Думы, но не придавал этой бумажке никакого значения, и очень опасался за сестру в том случае, если бы мое пребывание у нее было обнаружено.

Это опасение, в связи с полной невозможностью приспособиться к условиям новой жизни и чем-либо пригодиться сестре, а также облегчить ей все более возрастающие расходы, вызываемые жизнью и содержанием усадьбы, причиняло мне невыразимые страдания.

Крестьяне, между тем, только входили во вкус революции, смотрели злобно, настроение было враждебное, и общение с ними было невозможно. Я делал попытки говорить с ними на сходах, самовольно ими созываемых, где они с азартом обсуждали начинавшую определяться борьбу между Троцким и Керенским, открыто выражая симпатии большевикам, но скоро оставил эти попытки, сознавая их бесцельность.

Эти симпатии крестьян к Троцкому и все более яркая ненависть к Керенскому заставляли меня не раз задумываться над психологией этого факта. Здесь, конечно, не было ни симпатий, ни ненависти, а была лишь веками унаследованная леность, нежелание разбираться в правде и привычка отдавать предпочтение силе. Если бы брал верх Керенский, то симпатии были бы на его стороне по чисто бессознательному движению в сторону силы, а не правды. Было бы неверно видеть в этом факте только русское бытовое явление. Это явление всеобщее, это результат того малодушия, какое черпает свои корни в лжи, в противоположность героизму духа, вытекающему из родников правды.

Между тем деревенская вакханалия наводила ужас, и мое состояние духа было до крайности подавленным. Привыкнув к строго размеренной жизни, где каждый час был заполнен определенным содержанием, я чувствовал себя несчастным, будучи выбит из привычной колеи жизни, не имея возможности совладать с своим настроением, не позволявшим мне сосредоточиться и управлять своими мыслями, и я то садился за письменный стол, то снова срывался, не зная, куда бежать, и что делать с собою, и как скоротать несносные, тягучие дни...

Ко всему этому прибавлялась неизвестность о завтрашнем дне, страх преследования, неизвестность о судьбе своих близких, друзей и знакомых, я не знал, где они и что с ними.

Однако, оглядываясь теперь на эти давно минувшие дни, я вижу в них выражение все той же премудрости и благости и безмерной милости Божией. В неисповедимых путях Промысла Божия все эти испытания не только имели свой глубокий сокровенный смысл, но и были нужны как вразумление Свыше, как на-

12

поминание о забытом долге человека пред Богом, как грозное предостережение о вечности и незыблемости Божеских законов, так дерзко попиравшихся человеком. Было очевидно, что единичные испытания рассматривались только как неизбежное зло жизни, а не как предостерегающий голос Бога, было ясно, что для вразумления людей потребовались уже те меры, которые бы указали им на значение в жизни отрицаемой ими благодати Божией, показали бы им, во что превращается жизнь без этой благодати, жизнь, управляемая народовластием, а не боговластием.

И как ни страшны были разыгрывающиеся предо мною события, как ни грозны были будущие перспективы, но, оценивая их с указанных выше точек зрения, я видел в них только карающую, но в то же время и милующую Руку Господню и только в этом единственном сознании черпал силу жить в атмосфере, какая все более сгущалась и делалась все более страшной.

Но и в ниспосылаемых испытаниях Господь сообразуется с силами человека и никогда не налагает их свыше меры.

Чудесно кончились и мои испытания. Совсем неожиданно для себя я получил письмо от одного из своих друзей N.N., извещавшего меня о том, что ему каким-то чудом удалось достать два купе в спальном вагоне для поездки в Киев, что есть одно свободное место, коим он умолял меня воспользоваться, предваряя, что в будущем уже не представится такого случая, так как железнодорожный транспорт все более разрушается, а большевики чинят все большие препятствия к отъезду из Петербурга и скоро никого не будут выпускать больше... Как ни тяжело было покидать сестру, но сознавая, что, оставаясь у нее, я не только обременял ее бюджет, но и подвергал ее риску, я немедленно собрался и 8 апреля выехал вместе с N.N. в Киев, куда и прибыл 11 апреля, застав там мать, сестру и брата, собиравшихся уезжать, как обыкновенно делали, в имение N-ской губернии.

В Киеве не было даже признаков революции, в доме я застал полную чашу, никто не жаловался ни на дороговизну, ни на недостаток продовольствия. С этой стороны Киев резко отличался не только от столицы, но и от N-скрй губернии, где дороговизна и отсутствие предметов первой необходимости уже чувствительно сказывались, где спекуляция на этой почве была уже в самом разгаре.

Но отличался Киев от столицы не только в этом отношении.

Насколько горячо встретили меня мои родные, настолько злобно и недружелюбно все прочие киевляне. Все они в один голос осуждали Государя Императора и особенно Императрицу и неизменно добавляли: "Вот до чего вы довели Россию!"

Я до крайности горячился, вступая с ними в споры, но встречал не менее горячие нападки и возражения: "Что Вы говорите, причем тут Бьюкенен, какой смысл дружественной и союзной Англии делать у нас революцию?! Ее сделала Германия, сделал ее Распутин, да ваше правительство. Если бы дали ответственное правительство, то ничего бы не было!"

Вот чем забрасывали меня киевляне при каждой встрече со мною!

Пропасть между мною и ими была так велика, что мы не могли понять друг друга, и я скоро убедился в бесполезности каких-либо споров. Удивляло меня не это упорство киевлян, а удивляла меня гениальная система жидовской пропаганды, поработившая общественное мнение провинции, удивляло то легковерие, с которым провинция относилась ко всякого рода басням, умышленно распускаемым агентами революции с целью опорочить священные имена Царя и Царицы.

13

ГЛАВА 4

Пребывание в деревне. Возвращение к сестре

Пробыв в Киеве несколько дней, я вместе с матерью, сестрой, братом уехал в N-скую губернию, в имение брата, где и оставался до конца июня. Старики еще сохраняли воспоминание о моей деятельности в качестве их земского начальника и, делая сравнение настоящего с прошлым, благословляли прошедшие времена и громко проклинали новую власть, засевшую в деревне в форме всякого рода исполкомов. Один из таких стариков едва не подверг меня величайшей опасности, когда, случайно встретив меня на вокзале, не сдержался в выражении знаков почтительности и начал громко прославлять меня в присутствии серых солдатских шинелей, расхаживавших по перрону и тотчас же обступивших меня со всех сторон.

Свою речь старик уснащал такими проклятиями по адресу новой власти, что я не решаюсь воспроизводить их. Однако именно эти проклятия спасли и его, и меня. Толпа все более увеличивалась, жидки кругом высовывали головы и прислушивались, но никто не посмел сделать старику даже замечания. Повторилось лишь то, что обычно повторяется при встрече смелости с трусостью. Жидки постепенно уходили, и скоро густая толпа совсем рассеялась. Когда на перроне остались только я да старик, тогда я шепнул ему, чтобы он не подвергал себя риску, ибо революцию устроили жиды, заполонившие все село и завладевшие волостью, и что всякого рода единичные выступления, как бы ценны ни были, не приведут к цели, пока весь народ не объединится в стремлении свергнуть с себя жидовское иго.

- Да разве мы не знаем, кто тут работал! С этакой-то высоты стянули Царя, нашего Кормильца", - сказал старик и начал вытирать слезы.

Проехал я в свое имение, отстоящее от усадьбы брата в 6 верстах. Там, на участке земли, отведенном мною под постройку монастыря, возвышался только высокий столб, водруженный на месте предполагаемого престола Божиего, и сюда, как мне сказали, ходили старики из соседних сел и заливали этот столб слезами, моля Бога о скорейшей постройке обители. А сейчас и тропинка к нему заросла и везде царило запустение, нагрянувший смерч опустошил крестьянские души, и чуть ли не в каждой избе были драмы и шла отчаянная борьба между отцами и детьми. О монастыре никто и не думал.

Бесконечно тяжело было видеть, как деревня опускалась все ниже и ниже, но еще тяжелее было сознание невозможности прийти к ней на помощь. Сейчас было опьянение свободами, разнузданностью и безнаказанностью, дикое, безудержное глумление над нравственностью и законом, непостижимая сатанинская злоба и, конечно, при этих условиях всякого рода попытки вразумления только разжигали страсти. Толпа точно ждала вызова, жаждала крови и была страшной...

Недолго я оставался в N-ской губернии. Мысль о другой сестре, одиноко боровшейся в N-ской губернии с горем и нуждой, не давала мне покоя. Уверенный в том, что время сгладило уже опасение риска для сестры от моего пребывания у нее, я уехал 26 июня сначала в Киев, где сделал большой запас продовольствия и, нагрузив его в сундуки и чемоданы, поехал в Петербург. Вспоминаю теперь об этом путешествии как о новом чуде Божией милости к сестре. Я не следил за вновь выходящими законами и не знал того, что провоз продуктов продовольст-

14

i

вия запрещен под угрозой тюремного заключения. Об этом я узнал лишь в пути, подъезжая к Петербургу, и был до крайности взволнован заявлением, что провозимый багаж тщательно осматривается и нарушители закона подвергаются аресту. Нагруженные зерном, мукою и прочими продуктами сундуки выдавали себя своей тяжестью, и я с великим трепетом следил за попытками вооруженных солдат вскрыть их на Николаевском вокзале. Но и здесь выручил меня мой лакей, вступивший в перебранку с солдатами. Удивительно, что смелость оставалась всегда победительницею и, насколько "власти" становились наглыми при встрече с мягкостью и деликатностью, настолько смирялись при встрече с грубостью и смелостью. Один из солдат, однако, проткнул своим штыком порт-плед, но, к счастью, задел только подушку, а не мешок с зерном.

С чрезвычайными трудностями мне удалось перегрузить свой багаж с Варшавского на Николаевский вокзал, везде были заставы, везде стояли целые роты вооруженных солдат, один вид которых наводил панику, все требовали всякого рода удостоверений и проверки багажа, однако, по милости Божией, мне удалось миновать все эти мытарства и благополучно добраться до сестры.

Я пробыл у сестры с 8 июля по 8 ноября 1917 года.

Это было время непередаваемо тяжелых страданий, вконец обессиливших меня. Я впервые познал, что значит неволя, отсутствие свободы духа. Каждый день погружал меня все глубже и глубже в ту тину, из которой не было выхода... И сестра, не могущая никак привыкнуть к своему гнезду, к этому маленькому имению, недавно ею приобретенному, где были чужие люди, чужие нравы, где ничто не напоминало о родных местах, и я, случайный пришелец, загнанный судьбою в это имение, - мы оба сознавали, что не можем строить никаких планов на будущее, ибо были со всех сторон отрезаны и никуда не могли выехать и что нам нужно примириться с фатально сложившимися условиями и... ждать, ждать без конца, когда эти условия изменятся... И дни проходили за днями, недели за неделями, месяцы за месяцами, а перемены не было и не предвиделось...

Распущенность деревенская становилась, между тем, все большей, и злоба населения все более возрастала... Село было богатое и даже в мирное время было трудно найти работников для полевых работ. Теперь же, когда пуд сена в Петрограде стоил 40 рублей, а к концу лета продавался уже за 70 рублей, все крестьяне чувствовали себя богачами и не обрабатывали даже собственной земли. Приглашение на полевые работы стало признаваться чуть ли не оскорблением, и в ответ на такие приглашения раздавалась площадная брань. Ничего не оставалось, как лично приступить к непривычному труду, косить и убирать сено и тут же, на месте, продавать его по дешевой цене местным крестьянам, которые выручали за него двойную и тройную цену.

Как-то однажды пришел в усадьбу местный староста, теперь начальник какого-то деревенского исполкома. Раньше робкий и почтительный, он держался теперь свободно, независимо и, хотя и был вежлив, однако же в каждом его движении сказывалось желание подчеркнуть равенство с "господами". Он бесцеремонно вошел на балкон, сел в кресло, положил снятую шапку на стол и чувствовал себя не только гостем, но и почетным гостем. Я снисходительно взирал на эти завоевания революции, ибо знал, что люди старого закала, хотя и были довольны, что "сравнялись" с господами, но границ не переходили и были все же лучшими в селе.

Явился бывший староста к сестре с визитом, как сам объяснил, и до прихода сестры мне пришлось занимать его разговорами...

15

- Лучше ли теперь, чем было прежде? - спросил я его...

-Треха таить нечего, - ответил он, - раньше работать приходилось больше, а выручать меньше, а сейчас наоборот, работаешь меньше, а получаешь больше...

- А сколько у вас десятин? - спросил я.

- Двенадцать, - ответил он. - Да обрабатываю я только четыре, а восемь гуляют, потому что надобности нет их обрабатывать...

- Как нет надобности, - удивился я, - только ведь и слышишь крики, что земли мало?

- Оно, может быть, и точно, что мало земли в губерниях хлебородных, а наша N-ская губерния кормится только сеном, какое мы и свозим в Питер, а сейчас десятина в два покоса дает чуть не 10.000 рублей. Тут, значит, мои сыновья и заявили мне, что не хотят работать, ибо одной десятины на прожиток хватает, ну а я сам не справлюсь с двенадцатью, так она задаром и пропадает...

- А почему это сено так сильно вздорожало? - спросил я старосту.

- Да кто же его знает, - ответил он, - теперь все стало дорого, мужички даже перестали и продавать, чтобы не продешевить, теперь что ни день, то новые цены. Повезут воз, другой в Питер, выручат целую уйму денег, и не пересчитаешь даже, по прежнему времени на два года всему селу на прожиток бы хватило, ну а остальное, понятно, приберегут, чтобы продать после, когда цены поднимутся. Теперь у каждого столько сена, что и девать его некуда, даже портиться начало, под дождем мокнет, в сараях не помещается.

- Потому и стало сено дорого, - объяснил я, - что не только ваши сыновья не хотят обрабатываать остальных восьми десятин, но и все прочие крестьяне не хотят работать. Дорого лишь то, чего нет, а чего много - то стоит дешево. Чем меньше вы будете косить и чем больше будете припрятывать свое сено, тем дороже оно будет. Но точно так, как поступаете вы с сеном, так поступают в других местах со всеми прочими товарами и, если это будет продолжаться, то вы все поумираете от голода и сколько бы миллионов у вас ни было, но вы и кусочка хлеба за них не купите. Одним сеном вы не проживете, кроме сена вам нужен и кусок хлеба, и масло, и пшено, и сахар, и соль, нужно иметь и пару сапог, и гвоздь в хозяйстве... А вот уже теперь ничего этого нет, ибо все выжидают, пока цены еще более повысятся и своего товара не продают. Дождетесь и вы того, что накопленные вами деньги ничего не будут стоить и вы сами повыбрасываете их за окно...

- Да что и говорить, - ответил староста, - это точно может случиться, но опять-таки, коли фунт керосина стоит сейчас тысячу рублей, то как же продавать сено по прежней цене. Тут и тянешься за другими и сам набиваешь цену на свой товар, прости Господи...

Противно было видеть в лице этого уже старого человека такие суждения. Он сравнивал прошедшее с настоящим лишь с точки зрения своих личных интересов, он ни одним словом не обмолвился ни о Государе, ни о России; жалуясь на дороговизну жизни, он не учитывал, что такая дороговизна обусловливалась имен-» но тем, что его сыновья не желали обрабатывать остальных восьми десятин, что примеру его сыновей следовали все прочие крестьяне, озабоченные только выгодной продажей сбываемых ими продуктов и увеличением их стоимости. Он, может быть, даже с злорадством смотрел на то, как переменились роли, как интеллигенция спускалась все ниже и ниже, превращаясь в чернорабочих, а крестьяне возвышались все выше и выше, превращаясь в "господ", щеголяя в шелках и бархатах, как деревенские девки стали носить высокие желтые ботинки на тоненьких каблуках, а парни - высокие лакированные ботфорты... Роли действительно

16

переменились, с той лишь разницей, что у вновь народившихся господ, вместо прежнего либерализма и любви к мужичку, стала наблюдаться непередаваемая злоба и ненависть к интеллигенции, зверская жажда мести, то отвратительное хамство, какое явилось наиболее характерной чертой революции 1917 года.

ГЛАВА 5

Тревоги и предчувствия. Отъезд в Киев

Непередаваемо тяжело протекала моя жизнь у сестры. Мы каждый день обсуждали вопрос о том, что делать и как выйти из того тупика, в котором очутились. Мы сознавали, что поддерживать свое существование физическим, полевым трудом, превратиться в хлебопашцев и чернорабочих мы оба были не в силах, но как выйти из этого подневольного труда, из этого отчаянного положения - не знали.

Уезжать?! Но как, если мы были отрезаны буквально от всего мира, если железнодорожное сообщение было разрушено и поезда не ходили, если самый вопрос о том, когда придет поезд на нашу станцию вызывал умешки у станционной прислуги. Но если бы даже и можно было уехать, то как ликвидировать усадьбу или на кого ее оставить, откуда достать средства на проезд, как тронуться с места, когда на руках у сестры был неизлечимо больной ребенок, когда впереди буквально ничего не было видно и никаких планов и расчетов нельзя было строить?!

Между тем мое самочувствие становилось все более тягостным и я знал, что не вынесу его больше, а с октября я стал ощущать такую непостижимую, непонятную душевную тоску, такую тревогу, какая, точно насильно, выталкивала меня из усадьбы все равно куда, лишь бы только не оставаться в ней.

Наступил день праздника Казанской Божией Матери, 22 октября, и этот день объяснил мне причины этой тоски и тревоги.

В ночь на 22 октября я видел сон, окончательно надорвавший мои силы. Мне снилось, что я в Киеве у постели больной матери... Увидя меня, мать привстала на постели, подозвала меня к себе, бережно сняла с себя нагрудный шейный крестик, надела его на меня, перекрестила и навеки со мной простилась.

О, как ужасно было пробуждение, как колотилось сердце!

- Если мы сейчас же не бросим всего и хотя бы пешком не поплетемся в Киев, -сказал я сестре, - то мы не застанем мать в живых...

Сестра в бессилии опустила руки...

Снова начались прежние обсуждения вопроса о том, как выбраться из усадьбы, однако было совершенно очевидно, что для таких обсуждений не было почвы и что нужно было или томиться на одном месте, или найти в себе решимость броситься в пучину неизвестного, игнорируя все обычные человеческие расчеты, а всецело отдаваясь на волю Божию.

Страшный сон предсмертного прощания с матерью, между тем, повторялся три дня подряд, и я видел ту же картину со всеми мельчайшими подробностями каждую ночь, вплоть до 24 октября. Я уже не мог долее совладать с собою и ходил каждый день за справками на станцию, но мне говорили, что поезда изредка следуют из Петербурга на Москву, но на нашей станции не останавливаются и что нужно ехать в Петербург, чтобы там заблаговременно заручиться билетом и

17

ждать своей очереди для отъезда в Москву. Эти ответы убивали меня, ибо я знал, что большевики никогда бы не выпустили меня из Петербурга, что везде были заставы, проверявшие паспорта, и притом неизвестно было, сколько времени нужно было бы дожидаться своей очереди для отъезда из Петербурга и где жить это время? Вернуться же на свою квартиру я, конечно, не мог, тем более, что она была уже кем-то занята.

Наступил, наконец, день 8 ноября 1917 года.

Не имея больше сил и наскоро сложив свои вещи, я вырвался из занесенной сугробами снега усадьбы и поехал на станцию, моля Бога о чуде. На станции никого не было. Никто не ждал поезда... Было холодно и темно. Отыскав священника, настоятеля храма, расположенного у самой станции, я просил его отслужить напутственный молебен. И Господь услышал молитву смиренного пастыря. Чудо Божие совершилось... Вернувшись на станцию, я услышал шум приближающегося товарного поезда, к которому был прицеплен спальный вагон международного общества, и, не успел поезд остановиться, как я вскочил вместе с своим лакеем в этот вагон, благодаря Господа за дарованную мне милость.

На другой день утром я был уже в Москве.

Какой ужас представляла собой Москва! Проехав по центральным улицам с одного вокзала на другой, я увидел такие ужасные следы разрушения, которым бы никогда не поверил...

Огромная часть магазинов, главным образом ювелирных, была разгромлена, и остатки уничтоженных и разграбленных вещей валялись на мостовой... Там были изломанные части массивных бронзовых каминных часов, футляры от столовых часов и драгоценных ювелирных изделий, изломанная магазинная мебель, огромные битые стекла витрин и прочее. Значительная часть домов была разрушена тяжелыми снарядами, а угол великолепного здания гостиницы "Метрополь" на Театральной площади был срезан точно острым ножом и обнажал угловые комнаты всех этажей гостиницы... Огромные опустошения были и в Кремле, и на майоликовом куполе храма Василия Блаженного зияло отверстие величиной в сажень, причиненное брошенным в храм снарядом. Москва, как передавали, обстреливалась со всех сторон, главным образом с Воробьевых гор.

Я приближался к Брянскому вокзалу, не зная, найду ли я там поезд, отходящий в Киев, и где и как долго мне придется ждать его...

Я видел подле вокзала толпу в несколько сот людей, ночевавших на улице по неделям в ожидании поезда, выбившихся из сил, голодных и полураздетых... Все стремились на юг, преимущественно в Киев, где не иссякло еще продовольствие, где еще оставались следы нормальной жизни, где еще не было случаев голодной смерти. И вид этой измученной ожиданием толпы пугал меня. Не оставалось никакой надежды даже протиснуться сквозь эту толпу, тем меньше найти место в вагоне. При виде приближавшегося поезда все бросались на ходу, кто на крышу вагона, кто на паровоз, вагоны брались штурмом и побеждала сила. Я стоял в стороне и, глядя на эти картины, недоумевал, что делать. "Господи, - шептали мои уста, - Тебе все возможно, доведи же меня до Киева, к умирающей матери."

В этот момент кто-то дернул меня за рукав. Лакей мой шепотом попросил у меня 50 рублей и, передав их тут же какому-то солдату, сделал мне знак, чтобы я следовал за ним. Протискиваясь через толпу, мы кое-как выбрались из вокзала и, пройдя значительное расстояние, очутились у какого-то поезда, стоявшего на запасном пути.

- Вот этот поезд, - сказал солдат, - пойдет сегодня в 6 часов вечера на Киев. Занимайте купе и запирайтесь в нем...

18

И опять совершилось чудо милости Божией... Неизвестно откуда появился железнодорожный кондуктор, подтвердивший слова солдата, и усадил меня с лакеем в купе, где мы оставались около трех часов, прежде чем поезд двинулся в путь.

Но что творилось на перроне, когда поезд подошел к нему - описать невозможно... Я слышал только душу раздирающие крики, но не имел сил выглядывать из-за опущенной шторы в окно купе. Лакей же мой, не отрываясь, смотрел в щелку, боясь приподнять занавеску, и докладывал мне о всех ужасах происходящего, где один давил другого, где озверевшие люди, точно охваченные общей паникой, спасали только самих себя, не думая о других... Совестно было чувствовать себя в безопасности, занимая вдвоем целое купе, при виде этих ужасных картин. Однако не успел поезд проехать нескольких минут, как в купе стали стучаться, и я вынужден был открыть его. Огромная толпа людей, стоявших в коридоре, хлынула в него, и в купе, предназначенное для четырех человек, вошло шестнадцать. Давка была так велика, что ни сесть, ни встать, ни тем более выйти из вагона не было уже возможности. Но эта же давка принесла пользу в том отношении, что никакая проверка документов не была возможной. Тем не менее каждый из нас находился под страхом такой проверки, ибо у большинства или вовсе не было никаких документов, или, что еще хуже, были документы царского правительства, что признавалось преступлением, влекущим за собой расстрел. Особенно опасно было положение офицеров, охота за которыми не прекращалась, которых везде разыскивали и, после безжалостных мучений, предавали смертной казни. Не в лучшем положении находился и я, у которого был только царский паспорт с означением служебного положения и придворного звания. Когда мы проехали несколько станций, поезд среди поля остановился и началась проверка документов...

Боже, как билось мое сердце!.. Я молил о чуде и ждал чуда... И диавол, разинувший свою пасть, чтобы поглотить меня, снова был отогнан Милосердным Господом непостижимо, чудесно...

Проверка производилась не одним лицом, а несколькими. Все это были вооруженные с ног до головы большевики, с зверскими, страшными лицами, жестокие и грубые, но столь же нелепые и глупые.

У моего лакея было два паспорта, один просроченный, только случайно не-уничтоженный, какой хранился у него, другой новый, находившийся у меня. Когда большевик-контролер потребовал мои документы, то я без всяких задних мыслей вручил ему сперва паспорт лакея, с тем чтобы затем предъявить свой. Повертев в руках паспорт лакея, большевик молча вернул его мне обратно. В этот же момент другой большевик в резкой и грубой форме обратился за паспортом к моему лакею. Тот смешался, струсил и вручил ему свой просроченный паспорт. Большевик, подержав паспорт в руках, вернул его лакею, не заметив, что паспорт просрочен. Надобности в предъявлении моего паспорта не было, и я мысленно возблагодарил Господа за свое спасение.

Миновав еще несколько подобных мытарств, я наконец благополучно доехал до Киева.

Как громко стучало мое сердце, когда я подъезжал к родному дому, как отчетливо воскресал в моей памяти страшный сон, как велика была уверенность в том, что я уже не увижу более свою бесценную мать, своего бесконечно дорогого и верного друга...

19

ГЛАВА 6

Кончина матери (t 30 октября 1917 г.)

Трепетной рукой я позвонил и, войдя в переднюю, не раздеваясь, бросился к матери, но... как вкопанный остановился на пороге гостиной... Повитые черным крепом, стояли еще неубранные ставники. Они сказали мне все... Невыразимой болью сжалось мое сердце. Сон не обманул меня, подготовив к страшному удару, и, однако, я чувствовал, что этот удар был слишком велик и окончательно добил меня. Волнение было так велико, что я испытывал физическую боль и судорожно сжимал сердце, готовое, казалось, разорваться. В полном изнеможении, еле дыша, я опустился на кресло. В этот момент вышла ко мне, вся заплаканная, в глубоком трауре, моя сестра.

- Еще в конце октября, как только маме стало хуже, я послала тебе телеграмму, а перед тем несколько писем, но, верно, ты не получил их...

- Я ничего не получил, - ответил я упавшим голосом.

- Еще летом я знала, что мама не переживет зимы, - продолжала сестра. - В сентябре я видела удивительный сон, после которого не находила себе покоя. Мне снилось, что мама собиралась куда-то уезжать и делала распоряжения пред отъездом. Так как без меня мама никогда не ездила, то и я начала укладывать свои вещи и собираться в путь. Заметив это, мама неожиданно сказала мне: "Нет, тебе еще нельзя ехать, ты подожди, меня зовет святитель Иоасаф, к которому я еду, а тебе нужно еще остаться". Меня очень встревожил этот сон, и я, не говоря никому ни слова, все время присматривалась к маме и с напряженным вниманием следила за ее здоровьем... Но ухудшения я не замечала, напротив, мне казалось, что мама чувствовала себя даже крепче и бодрее, чем раньше. Вдруг, в средних числах сентября, мама пригласила к себе нашего священника о. Николая и управляющего А.Н.Игнатовского и написала свое завещание, которое они, как свидетели, и подписали. Все это меня взволновало, но, глядя на маму и не замечая никакой перемены в здоровье, я понемногу успокаивалась. Прошло недели три. Мы стали собираться в Киев на зиму. Каким-то чудом Божиим удалось достать отдельное купе и мы благополучно доехали.

По приезде в Киев мама чувствовала себя настолько хорошо, что даже не обращалась к доктору, однако я не могла не заметить, что с половины октября мама точно уже совсем ушла из мира, ничем не интересовалась и проявляла какую-то удивительную апатию ко всему окружающему. В то же время мама говорила, что устала жить... Видимо, все, происходящее вокруг, причиняло маме жестокие душевные страдания... По отдельным отрывочным словам можно было заключить, что мама не только не боялась смерти, а как будто бы даже желала ее. Апатия все более увеличивалась, и временами мама впадала в сонливость, однако ни на что не жаловалась и никаких болей не испытывала. Дня за два до смерти мама пожелала исповедаться и причаститься, а в ночь на 30 октября заснула навеки, безболезненно и тихо... Все ждала тебя и часто вспоминала... Мы тоже ждали и потому не хоронили. Прождали ровно 10 дней и похоронили только третьего дня, 9 ноября, думая, что тебе так и не удастся приехать. Мы и опасались ждать долее, ибо революция разгорается, и неизвестно, что будет дальше... Уже на дру-

20

гой день смерти мамы начали разрываться тяжелые снаряды в городе, верно, и с Киевом будет то же, что и с Москвою. Замечательно, что за 10 дней не произошло никаких наружных изменений тела. Мама, точно живая, лежала в гробе, и в церкви даже громко говорили, что, верно, покойница чем-либо угодила Богу, если даже спустя 10 дней после смерти лежит в гробе как живая.

В это время вошел брат и показал фотографический снимок матери в гробе. Я едва не лишился чувств и должен был сделать величайшее усилие, чтобы сдержать себя и скрыть охватившее меня волнение. Тот же час я побежал в Покровский монастырь, не успев даже расспросить о месте погребения матери. Какая-то монахиня указала мне могилу и, заливаясь горячими, неудержимыми слезами, я бросился на могильную насыпь, отдаваясь своему беспредельному горю...

Вот когда мы начинаем ценить своих родителей, думал я, изливая пред лицом Всеведующего Бога свое горе, упрекая себя за свои и вольные и невольные грехи против матери, за свою, быть может, недостаточную почтительность и за невнимание, за то, что я, ее любимец, жил почти всегда вдали от родного дома и не давал матери того, чего она ждала от меня...

И все то, мимо чего я проходил, точно не замечая его, все мельчайшие черты характера матери и особенности ее облика, все то, пред чем я втайне восхищался, но редко высказывал, - все это во мгновение ока осветилось в моем сознании необычайным ослепительным светом, и я спрашивал себя, каким же образом могло случиться, что ни я, ни другие не замечали при жизни матери того сияния святости, коим она, смиренная, была окружена, той правды Божией, какую она собою воплощала... Я вспомнил о той кротости и непередаваемом никакими словами смирении матери, которыми так жестоко злоупотребляли окружающие, не замечавшие хозяйки в ее собственном доме, о ее невзыскательности и нетребовательности, воспомнил о том самоотвержении, с каким мать несла бремя воспитания своих детей, отдав им свое здоровье, вспомнил ее беспрерывные, нескончаемые болезни, ее поразительное одиночество, эту жизнь затворницы, не знавшей ни выездов, ни приемов, ни развлечений, а погруженной в какой-то невидимый, внутренний, никому неведомый мир, связанной какой-то очень глубокой, духовной работой...

Я не видел еще человека, который бы так мало соприкасался с землей, с внешностью... Даже затворники и подвижники казались мне ближе к земле, чем моя мать, которой были чужды какие бы то ни было страсти или земные движения н интересы и какая жила в какой-то совершенно особой сфере.

Насколько мать глубоко скорбела при встрече своих детей с теми или иными огорчениями и испытаниями, настолько равнодушна была к их радостям. Может быть, такое равнодушие вытекало из сознания непрочности земных радостей и успехов, может быть, выражало собой убеждение, что радости портят человеческую душу, но только успехами своих детей, а особенно так называемыми служебными успехами моего брата и моими мать не только не интересовалась, а даже в точ-вости не знала, какое служебное положение мы занимали... Ее внимание было сосредоточено только на культуре духа, на развитии духовных основ миросозерцания, над чем мать так много трудилась, являя своею жизнью исключительный пример для подражания, закладывая в природу каждого из нас высокие понятия о долге и нравственной ответственности, развивая религиозную настроенность и сознание обязанностей к Богу и ближнему.

И, между тем, даже эта сложная, духовная работа, требовавшая, казалось, особенной сосредоточенности и внимания, протекала в чрезвычайно нежных,

21

тонких, неуловимых формах, где не было ни поучений, ни наставлений, ни упреков, ни замечаний. Отношение матери к тому или иному явлению или факту только чувствовалось окружающими, но вовне не выражалось, и кто был незнаком с глубиной ее натуры, тот объяснял такое отношение равнодушием или безразличием к окружающему, тогда как там сказывалось только прирожденное изящество духа, только духовная красота и нравственное величие, только опасение задеть другого даже замечанием. И, глядя на свою мать, я часто думал о том, какая чрезвычайная сила кроется в смирении и как часто молчание могущественнее красноречия и внешних натисков, как часто один только взгляд матери обесценивал длиннейшие тирады и речи окружавших, имевшие убедительную внешность, но ложное основание.

Никто никогда не видел мою мать в состоянии раздражения, или гнева, или недовольства, никто не видел ее и радостной, и веселой. Она воплощала собою тихую грусть, какое-то неземное спокойствие духа, ничем невозмутимую кротость и безграничное смирение и никогда ничем не подчеркивала своих духовных преимуществ пред другими - и, может быть, потому, что искренно их не замечала. Она учила других, казалось, одним только фактом своего существования.

Нужно ли говорить о том, до чего велико было духовное одиночество матери, как мало понимали ее даже близкие люди, как неверно расценивался ее облик окружавшими, неспособными не только подняться до ее духовной высоты, но даже осмыслить, понять ее!

Вне духовной области у матери не было никакого общения ни с детьми, ни с окружающими. Мать очень редко выходила к гостям брата или сестер и по целым дням просиживала в своей комнате, занимая обычно, как в Киеве, так и в имении, самую удаленную комнату в доме. Личных знакомых мать не имела вовсе и никого не принимала. Однако при всей своей крайней отчужденности от жизни мать поражала окружавших своей наблюдательностью и глубиной прозрения. Ее мысли были всегда до того глубоки, что, казалось, граничили даже с прозорливостью, ее предостережения - всегда безошибочны, советы всегда мудры. Здесь сказывалась столько же наследственность и образование, сколько и та внутренняя, духовная работа, какая давала в результате удивительное знание человеческой души и развивала интуицию.

Особенную любовь мать имела к угоднику Николаю, в день памяти которого, 6 декабря, родилась и под небесным покровом которого жила.

Музыка и чтение были ее единственными занятиями, доступными для внешнего наблюдения... Мать великолепно играла на рояле, однако в последние годы, обессиленная болезнями, сокрушавшими ее хрупкий, нежный организм, все реже и реже подходила к роялю и, как тень, двигалась по комнатам, едва прикасаясь к полу.

Какой богатый материал для назидания являла собой внутренняя, сокровенная жизнь моей матери, как много можно было бы написать, останавливаясь только на отрывочных словах или вскользь брошенных замечаниях, отражавших такую неисчерпаемую глубину мысли!

Однажды мать сказала мне: "Не ищи друзей, не найдешь и врагов!" Эти слова, сказанные в пору моей юности, которая так неудержимо тянется к дружбе и ищет ее, показались мне не только жестокими, но даже противоречащими евангельскому завету любви к ближнему. И нужно было много внутренней работы над собой, чтобы впоследствии уразуметь всю глубину этих слов, коими отрицалась не любовь к ближнему, а любовь к себе, стремление быть любимым, жажда

22

популярности и славы людской, все то, что приобреталось ценой измены правде, служением общественному мнению в ущерб высоким требованиям морального долга.

Одна эта черта облика матери, эта исключительная правдивость и честность с самой собой, ставили ее в моих глазах на недосягаемый пьедестал и возводили на исключительную высоту. „

Пред моими глазами проходило много разных людей - от простых и скромных до знатных, величавых сановников, но, рассматривая их с этой точки зрения, я не замечал ни в ком из них той внутренней правды, какую воплощала собой моя смиренная мать. Все они были не только хорошими, но и очень хорошими людьми; но все имели почти одну и ту же слабость: им хотелось казаться еще лучше, чем они были; все они, в большей или меньшей степени были заражены тем мелким тщеславием, какое заставляло их оглядываться на общественное мнение и интересоваться тем, что о них говорят или пишут. Не замечая того, все они невольно делали и маленькие уступки общественному мнению и, конечно, грешили против требования внутренней правды. Никто из них не был свободен от желания быть любимым и ценимым и, может быть, все в равной мере стремились к этой цели гораздо ревностнее, чем к защите принципов и чистоте помыслов.

Но моя мать составляла разительное исключение на этом бесконечно широком фоне людей. Легко констатировать такой факт, но сколько внутренней правдивости и чистоты, сколько нравственного величия нужно для того, чтобы рождать такие факты.

Вся жизнь моя от колыбели и до последних дней, так тесно и неразрывно связанная с жизнью матери, проходила здесь, у ее могилы, в моем сознании, и я чувствовал такую невознаградимую ничем потерю, такое горе и одиночество, что не видел уже смысла в своем дальнейшем существовании... Остаться навсегда в этом монастыре, упросить игумению дать мне в ограде монастырской келлию, превратиться в неведомого странника, приходить каждый день на дорогую могилу, беречь ее и молиться - эти мысли были единственными, за которые я судорожно хватался. Да простит мне читатель, что я невольно завел его в интимную область моих личных переживаний, но сделал я это без умысла, без намерений скрытых, а только для того, чтобы до конца остаться правдивым. Правда же обязывает к искренности и не боится подозрений в тенденциозности. Нет в моих речах и писаниях тенденций, и я гнушаюсь ими, ибо всякая тенденция, каковы бы ни были ее цели, есть не только ложь, но и ложь приукрашенная, замаскированная, следовательно, еще хуже, ядовитее лжи. Я знаю, что о своих родителях не принято ни говорить, ни писать, дабы не прослыть нескромным, но пусть уж я прослыву нескромным, лишь бы только мой читатель вместе со мной вознес бы молитвенный вздох к Отцу Небесному: "Господи, упокой душу почившей рабы Твоей Екатерины!"

Мать! Есть ли имя более дорогое, более святое на земле, и как мало ценят люди это имя, как скоро забывают о нем и о своих вечных обязательствах к нему!

Измученный и обессиленный, я поздно вечером вернулся домой.

На другой день утром я был до крайности изумлен, увидев в окно подъехавшую к подъзду дома сестру, прибывшую из N-ской губернии. Мне было непонятно, каким образом сестра, так долго мучившаяся сознанием невозможности вырваться из своей усадьбы, могла внезапно очутиться в Киеве, каким образом ей удалось преодолеть все ужасы переезда?! Из рассказов выяснилось, что, получив на другой день после моего отъезда запоздавшую телеграмму о смерти матери, сеет-

23

pa немедленно же отправилась в Петербург, откуда ходили еще поезда прямого сообщения в Киев. В Киеве сестра оставалась до конца праздников Рождества Христова, а затем, вместе с нашей общей знакомой, на редкость энергичной сестрой милосердия княжной О.И.Лобановой-Ростовской, уехала обратно в свою усадьбу, где и осталась. Эта усадьба спасла сестру от тех ужасов, каким мы подверглись вскоре после ее отъезда, когда Киев, сделавшись ареной борьбы между петлюровцами и большевиками, стал обстреливаться со всех сторон из тяжелых орудий и бесконечное количество раз переходил из рук в руки, когда большевики воздвигли гонение на Церковь и началось поголовное истребление христианского населения Киева в лице его виднейших представителей, когда в течение трех месяцев большевики зарубили и расстреляли десятки тысяч интеллигенции...

Пришел час, когда я вместе с сестрами и братом должен был увидеть в величайшем горе от утраты матери лишь новое знамение милости Божией к нам и к незабвенной матери, какую удалось еще похоронить с соблюдением всех обрядов Православия и отслужить сорокоуст. С приходом же большевиков и воздвигнутым жидами гонением на Церковь не только богослужение было уже невозможно, но были запрещены даже погребальные процессии, какие обстреливались большевиками, нельзя было даже достать гроба и умершие бросались в могилу без отпевания.

ГЛАВА 7

Киев

Провинциальное общество, привыкшее, как я уже отмечал, только критиковать и видеть в Петербурге источник всего зла России, относилось с крайним недружелюбием к каждому представителю власти, совершенно не разбираясь в сложных концепциях государственной жизни и менее всего предполагая, что провинция, в лице своей либеральной интеллигенции и печати, составляла едва ли не главнейший тормоз в деле всяческих государственных начинаний и проведения их в толщу жизни.

Не составляли исключения в этом отношении и киевляне.

Один только мудрейший А.С., глубокий ученый и мыслитель, автор произведений, ставших пророческими, занимал среди киевлян особое место. Он не только видел истинные причины всего вокруг происходящего, но видел в переживаемых событиях буквальное осуществление своих предвидений и предостережений, оставляемых в свое время без внимания. С того же момента, когда эти предвидения, являвшиеся в сущности лишь выводами не зараженного иудаизмом ума и выражением глубокого знания истории, стали сбываться, дом А.С. сделался центральным местом, куда стекалось киевское общество, все более тесно окружавшее мудрого хозяина.

Киев в это время еще не был во власти большевиков, и экономическая жизнь протекала в нем сравнительно нормально. Но в отношении политическом город представлял собой нечто до крайности нелепое, ибо находился в руках так называемых "украинцев", бездарных и глупых людей, мечтавших о самостийной "Украине" и не знавших ни истории Малороссии, ни того австрийско-польского

24

русла, из которого вытекала самая идея украинизации Малой Руси. Царил неимоверный хаос в речах и убеждениях, и над Киевом доминировала глупость, осуществляемая "Радою", возглавляемой австрийским агентом профессором М.Грушевским и его правительством. Трудно было себе представить нечто более бессмысленное, и стыдно становилось за окружавших.

Тем не менее, эта бессмыслица являлась, по сравнению с болыпевичеством, меньшим злом, и киевляне даже содействовали закреплению идеи "самостийной Украины", влагая в это понятие иное содержание и допуская такую "самостийность" лишь как временную меру, неизбежную для защиты Малороссии от болыневической заразы. Конечно, вожаки идеи были иного мнения, но разделяли их убеждения или глупые, или же подкупленные ими люди.

По приезде в Киев я застал работу "правительства" по украинизации города в самом разгаре, но даже не был удивлен, увидев, что такая работа и началась в кончилась только заменой городских вывесок на русском языке "украинской мовой", рождавшей крайне нелепые сочетания слов и выражений и вызывавшей смех. На нечто более серьезное глупая "Рада" была, очевидно, неспособна и киевляне снисходительно взирали на ее эксперименты, считая их вполне безобидными и нисколько не угрожающими государственному отделению Малороссии от Великороссии.

Мало-помалу в Киев стали стекаться все те счастливцы, коим удалось вырваться из Петербурга и Москвы. Первым прибыл митрополит Киевский Владимир, и понадобилось только несколько дней для того, чтобы он услышал имя А.С. и стал бы к нему ездить за советами и наставлениями. Увы, визиты эти оказались уже запоздавшими. В свое время, несколько лет тому назад, я усиленно распространял в Петербурге книжку А.С. "Происхождение и сущность украинофильст-ва" и, вручая ее министрам и членам Государственного Совета, был и у митрополита Владимира, усердно прося его ознакомиться с ее содержанием. Однако книжку откладывали в сторону и никто ее не читал, об авторе никто раньше не слыхал, и имя его никому ничего не говорило.

Теперь же митрополит Владимир воочию убедился в значении этой книжки, ибо увидел буквальное осуществление предвидений автора.

Положение митрополита становилось с каждым днем не только все более сложным, но и угрожающим. В связи с общей украинизацией начались и смуты в церковной ограде, к митрополиту предъявлялись требования о разрешении совершать богослужения на украинской мове, не только украйнофильствующие миряне, но и пастыри становились к нему в оппозицию и митрополит переживал тяжелые дни.

Я навестил Владыку.

Не высказывавший и раньше радушия, митрополит принял меня сдержанно. Как и раньше, так и теперь, я не интересовался причинами такой нелюбезности и, далекий от созерцания его отношения к себе, стал рассказывать митрополиту о Киеве, его политическом настроении и высказывать свои соображения о положении...

Митрополит довольно рассеянно слушал меня, и казалось, что его мысли были заняты чем-то другим... Несколько вскользь брошенных замечаний сказали мне, что Владыка иначе оценивает события и разделяет общую точку зрения тех, кто винил в происшедших событиях правительство и бюрократию. Я с недоумением смотрел на митрополита, удивляясь тому, что Первоиерарх и первенствующий член Синода выделял себя из этого разряда людей, создававших линии госу-

25

дарственной жизни и проводивших их в жизнь, и своими словами подписывает себе приговор. Вдруг, митрополит точно очнулся и неожиданно сказал мне: "Я никогда не прощу вам, что вы возвели епископа Черниговского Василия * в сан архиепископа "...

Я был изумлен до крайности его словами и горячо возразил митрополиту: - Вот уж не ожидал такого упрека. Наоборот, до этого момента, до этих Ваших слов я был убежден, что это Вы сделали, а не я. По крайней мере, на мой вопрос, каким образом епископ Черниговский мог получить такую награду в тот момент, когда говорилось об удалении его на покой, мне отвечали, что он Ваш племянник, носит Вашу фамилию "Богоявленский" и что получил сан архиепископа не по своим, а по Вашим заслугам...

Митрополит Владимир, в свою очередь, чуть не вскрикнул:

- Какой он мой племянник, однофамилец только и больше ничего...

- Если так, - ответил я, - тогда вдвойне необходимо разъяснить это недоразумение и доказать Вам, что я не принимал ни малейшего участия в награждении епископа Василия, чему не сочувствовал и против чего бы возражал, если бы меня запросили. В прошлом году член Думы В.П.Басаков. встретив меня случайно в кулуарах Государственной Думы, начал усердно просить меня о содействии к возведению епископа Василия Черниговского в сан архиепископа. Уже тогда я имел крайне неодобрительные отзывы о епископе, зафиксированные целым рядом дознаний, хранящихся в Синодальном архиве... Тем не менее, В.П.Басаков вручил мне не то докладную записку с перечнем заслуг епископа Василия, не то прошение, покрытое массой всевозможных подписей, среди которых, однако, его подписи не было. Прочитав это прошение, я сказал В.П.Басакову: "С Вами я уже давно знаком, и нет у меня причин не доверять Вашей рекомендации, но из подписавших прошение я никого не знаю. Если Вы искренно убеждены в заслугах Преосвященного Василия, тогда зачеркните все эти ничего не говорящие мне подписи, а подпишитесь сами на прошении, и я дам ему ход".

В.П.Басаков очень смутился и взял свое прошение назад, а потом даже смеялся, рассказывая, что встретился неожиданно с Соломоновским приговором. Это было незадолго до назначения меня товарищем обер-прокурора Святейшего Синода. Получив назначение и не вступая в должность, я, как Вам известно, уехал в Белгород, а в мое отсутствие и состоялся доклад обер-прокурора о возведении архимандрита Нестора в сан епископа Камчатского, а епископа Василия в сан архиепископа, но я даже до сих пор не знаю, кто об этом позаботился. В Синоде же возведение епископа Василия в сан архиепископа объяснялось его родством с Вами, а архимандрита Нестора в епископы - ходатайством митрополита Пити-рима. В справедливости моих слов нетрудно убедиться, взглянув на дату Высочайшего утверждения докладов Синодального обер-прокурора...

- Вот как, - удивился митрополит, - а я думал, что здесь было Ваше участие.

- Нисколько; те, кто утверждал Вас в таком предположении, только прикрывались моим именем.

Так вот чем объяснялась сдержанность и даже холодность отношения ко мне митрополита Владимира... Стало вдвойне обидным сознание, что даже старцы-монахи были способны носить в своей душе тайное недружелюбие и недоброже-

* Зарублен большевиками в 1918 году.

26

лательство, вместо того, чтобы быть простыми, откровенными и прямодушными. После этого визита я уже более не видел митрополита. 25 января следующего 1918 года он был убит большевиками.

Зверства большевиков в Петербурге, в Москве и в центральных губерниях России все более увеличивались, и на фоне творимых ими ужасов стали вырисовываться совершенно ясные контуры той системы, какая имела в виду только одну цель - истребление христиан, цель, давно известную каждому мало-мальски знакомому с "еврейским вопросом".

В связи с этим Киев стал все более наполняться беглецами из Петербурга и Москвы, или, иначе, из так называемой "Советской России". Правда, и Киев шел быстрыми шагами навстречу большевикам, и киевские жиды предвкушали близость победы и до крайности обнаглели, но все же здесь еще не было ни "чрезвычаек", ни массового избиения христианского населения, а царствовала пока только глупая "Рада", не настолько крепко себя чувствующая, чтобы перейти к открытому террору.

Наш старинный и уютный дом-особняк вскоре приютил в своих стенах моих петербургских друзей и знакомых. Первым прибыл товарищ министра Императорского Двора граф М.Е.Нирод с женой Софией Феодоровной, рожденной Тре-повой, сестрой жены Юлией Феодоровной Суходельской и сыном, затем мой бывший сослуживец статс-секретарь Государственного Совета, гофмейстер Михаил Николаевич Головин с женой. Ко времени приезда последнего граф М.Е.Нирод, проживший в нашем доме недели две, успел найти себе квартиру и М.Н.Головин занял его помещение. Постепенно стали прибывать новые лица, и скоро наш дом увидел в своих стенах государственного секретаря С.Е.Крыжановского, бывшего министра земледелия графа А.Бобринского и сменившего его А.А.Риттиха, бывшего товарища министра внутренних дел АЛыкошина, бывшего председателя Государственного Совета А.Куломзина, лейб-акушера Г.Е.Рейна, российского посла в Германии А.Свербеева, М.И.Горемыкина и многих других.

Позднее прибыла графиня София Сергеевна Игнатьева с дочерью графиней Ольгой Алексеевной.

Атмосфера провинциального застоя начала все более разряжаться, общение с столичными обывателями и членами правительства стало давать результаты, и скоро киевляне перестали уже видеть причины обрушившегося на Россию несчастья там, где их видели раньше. Как ни недоверчиво встретило киевское общество петербургских сановников, однако понадобилось очень мало времени для того, чтобы с чувством величайшего уважения преклониться пред ними и с недоумением воскликнуть: "Каким же образом могло случиться, что правительство, имея в своем составе людей столь большого ума и широкого кругозора, могло очутиться в руках жидов, погубивших Россию?" Но и на этот вопрос киевляне скоро получили ответ. События разворачивались с ураганной быстротой, и скоро Киев очутился в таком положении, какое оставило позади себя все ужасы Петербурга и Москвы.

В душевных терзаниях, сомнениях, надеждах и ожиданиях закончился кошмарный 1917 год.

27

1918 год

ГЛАВА 8 Надежды и ожидания

События принимали уже такой оборот, что даже самые крайние оптимисты, вчерашние социалисты и кадеты, должны были признать себя побежденными. Период болтовни на политические темы уже кончился, события стали расцениваться по-иному, ибо для всех уже стало очевидным, что идет война не между народом и его угнетателями, не между "трудом и капиталом", помещиком и крестьянином, а между жидовством и христианством, та именно борьба, какая надвигалась веками, о которой так часто предостерегали Россию ее лучшие сыны, приносившие самих себя в жертву долгу пред родиной. Вчерашние ораторы, кричавшие об интересах "рабочего класса", о помощи "угнетенному народу", о нуждах "пролетариата", ушли, посрамленные, в подполье, довольствуясь сознанием своей глупости, позволившей им поверить той лжи, какую жиды выдавали за правду. Они убедились, что в устах жидов "демократизм" означал "иудаизм", что "рабоче-крестьянское" правительство есть жидовское правительство и что его целью являлось не благо народа, а "ликвидация христианства", как один из способов достижения мирового владычества над христианскими народами вселенной.

Такое убеждение было настолько несомненным и всеобщим, что рождало не только надежды, но даже уверенность в помощи "союзников", и Киев трепетно ждал их. Ждали измученные киевляне и немцев, и французов, и англичан и не допускали даже мысли о возможности безучастия Европы к положению, в котором очутилась Россия, благодаря своему исконному благородству, честности и непоколебимой верности "союзникам"; все еще ожидали, что Европа придет на по'мощь во имя ее долга к России, которая так часто спасала ее от гибели и пред которой Европа находилась в неоплатном долгу... И даже скептики не сомневались в такой помощи, хотя и находили, что она явится не выражением ответного благородства Европы, а будет диктоваться чувством самосохранения, сознанием необходимости бороться с мировой опасностью.

Однако одно разочарование сменялось другим, и "участие" Европы в судьбах России оставило истории такие позорные страницы, какие, надеюсь, убьют в самом зародыше тяготение русских к "загранице" и научат их понимать, уважать и любить Россию, самую глубокую, самую честную, самую культурную страну в мире. л*

Я не буду останавливаться на этих позорных страницах, скажу лишь кратко, что на каждой из них огненными буквами выгравированы слова: "Измена, ложь и предательство".

28

ГЛАВА 9 Осада Киева

Недолго продержалась в Киеве глупая "Рада". Пришли большевики и прогнали ее. Завоеванию Киева предшествовала двухнедельная осада города, длившаяся с 10 по 24 января. 25 января большевики были уже полными хозяевами Киева и первой их жертвой явился митрополит Киевский Владимир, зверски ими замученный.

Бомбардировка Киева была так ужасна, что я даже не решаюсь ее описывать, ибо едва ли найдется перо, способное передать этот ужас, не имевший еще примера в истории. Впрочем, к рассмотрению этих событий и нельзя подходить с обычными человеческими точками зрения и масштабами. Здесь бушевали стихии ада, справлял тризну сатана, и так и нужно оценивать эти события.

Окруженный со всех сторон Киев обстреливался не только из тяжелых орудий, но и забрасывался снарядами с аэропланов, реявших над городом. Зловещий шум и свист летавших в разных направлениях гранат и шрапнелей, оглушающие удары тяжелых снарядов, попадавших в каменные дома или разрывающихся на улицах и площадях, беспрестанные взрывы пороховых погребов и складов, трескотня пулеметов, крики раненых и стоны умиравших - все это создавало такие картины, от которых несчастные мирные жители сходили с ума или умирали буквально от страха.

В течение двух недель, беспрерывно днем и ночью, большевики делали свое страшное дело, разрушая дивные киевские храмы, забрасывая своими тяжелыми снарядами площади и улицы города, убивая сотни и тысячи ни в чем не повинных граждан осаждаемого ими и обрекаемого на гибель города.

Никакие меры предосторожности были, разумеется, невозможны, ибо снаряды летали в разных направлениях, сверху и со всех сторон и Киев находился в центре перекрестного огня. Погибали и те, кто укрывался в погребах или подвалах каменных домов, и те, кто спасался на улице, опасаясь найти смерть под обломками обрушивающихся домов, погибали и те, кто искал убежища в храмах Бо-жиих. Эти последние обстреливались с особенно ярко выраженным сатанинским ожесточением и кресты на куполах храмов являлись излюбленным прицелом большевиков.

Среди киевлян были и герои Порт-Артура, говорившие, что осада Порт-Артура была детской забавой в сравнении с киевскими ужасами, ибо доблестные защитники крепости, удивлявшие весь мир своим героизмом и превратившиеся, по выражению генерала Стесселя, в "тени", все же знали, в каком направлении падают снаряды японцев и сидели в окопах, отбиваясь от них. Киевляне же не имели окопов и оставались в своих домах, в трепетном страхе ожидая своей участи, точнее неминуемой смерти.

Вспоминая теперь эти ужасы, я не могу объяснить себе, каким образом я пережил их и как мог при этих условиях даже выходить из дома, посещать церковь, навещать знакомых, встречать на улицах киевлян, делиться своими впечатлениями и выслушивать рассказы других. И это тогда, когда тяжелые снаряды рвались на улицах, залитых лужами крови, когда слышались раздирающие душу крики раненых, валявшихся на мостовой, когда площади были завалены трупами убитых...

29

 

Объяснялось это, верно, тем, что никто еще не знал, в каких формах выльется владычество большевиков и что ожидало нас впереди. Мы только слышали об ужасах большевиков, знали о них теоретически, но еще не изведали их и надеялись, что в конце концов ужасная бомбардировка города кончится победой "украинцев".

. Однако один день проходил за другим, тревожные слухи росли и... чрез две недели большевики вступили в Киев.

Началось владычество большевиков с повальных арестов, обысков и грабежед, предпринимаемых с целью взыскания контрибуции в несколько сот миллионов рублей, наложенной победителями. Сначала были ограблены банки и правительственные учреждения, а затем началось опустошение частных квартир. И днем и ночью ходили вооруженные до зубов солдаты в сопровождении жидкое и беззастенчиво грабили мирных жителей, отбирая от них самое необходимое и угрожая смертью за утайку денег и вещей. Брали все что попадалось под руку. Являлись солдаты нередко и с своими любовницами, еще более наглыми и циничными, и получали от трепещущих киевлян все что требовали. Никто даже не думал оказывать сопротивление, напротив, все были счастливы, если удалось избежать смерти ценой потери всего имущества и превратиться в нищего, все были скованы ужасным террором и безропотно повиновались палачам.

Параллельно с этим сыпались, как из решета, декреты и обязательные постановления большевиков, один безумнее другого, начиная от запрещения выезда из Киева, окруженного со всех сторон красноармейцами, и кончая всякого рода социализациями, включительно до социализации жен и детей... Как ни разнообразны и бессмысленны на первый взгляд казались эти "декреты", однако вдумчивый наблюдатель, особенно если был знаком с ветхозаветным библейским текстом, замечал определенное соотношение между ними и ту связь, какая преследовала только одну цель - поголовное истребление христианского населения.

И на этом кровавом фоне борьбы Света и Тьмы, Добра и Зла как ярко и отчетливо вырисовывалась любящая Рука Господня, как дивны были знамения Божий, какое непостижимое спокойствие вливалось в душу духовно-зрячих людей при виде всемогущества Творца, обезоруживавшего сатанистов, защищавшего и спасавшего просивших у Него помощи и на Него Одного возлагавших свои упования.

У беззащитных киевлян было только одно орудие в борьбе с сатанистами - молитва Богу, точнее даже не молитва, ибо смятение было так велико, что даже пастыри церкви не могли молиться, а - вера, и эта вера творила дивные чудеса. Вера, если она живая, дает спокойствие, спокойствие рождает исповедание, исповедание - побеждает.

Прошло уже семь лет со времени описываемых событий, и многое исчезло из моей памяти, а то, что было в свое время записано, украли большевики. Однако некоторые разительные случаи видимого заступления Божия за верующих никогда не изгладятся из памяти, и о них я долгом своим считаю поведать во славу Божию, в назидание ближним.

Меня особенно интересовала в эти моменты всеобщего ужаса психология отношения киевлян к Государю Императору и Царской Семье, и я с напряженным вниманием следил за речами и суждениями лиц, которые меня окружали и с которыми я сталкивался. Я продолжал слышать вокруг себя огульные, необоснованные и жестоко несправедливые обвинения Царя в тех ошибках и преступлениях, какие приписывались Его Величеству сатанистами и повторялись молвой, и я не до-

30

пускал, чтобы Господь не заступился за Своего Помазанника, к Которому запретил даже прикасаться, и не посрамил бы Его строгих судей. И когда начались подобные разговоры, я старался всячески прекращать их, опасаясь мгновенного суда Божия над клеветниками. Но меня не слушали.

Как-то однажды пришел к нам, в наш дом, один из таких судей, перед тем недавно выпущенный большевиками из Лукьяновской тюрьмы, где он просидел свыше месяца. Он занимал высокую должность по судебному ведомству, был либералом и, как почти все судейские чины, пребывал в оппозиции к правительству, считая самодержавие пережитком старины, давно переросшим требования современности.

Рассказав об ужасах своего тюремного заключения и невообразимых издевательствах большевиков, он неожиданно закончил: "Вот я выдержал и тюремный стаж, а все же скажу, что при Николае было еще хуже".

Я вздрогнул от этих слов. На другой день, уверенный в своей дальнейшей безопасности, он был, однако, вновь арестован, препровожден в ту же Лукьяновскую тюрьму и, после пыток и мучений, расстрелян большевиками. Слепой! Он не помял, что Господь чудесно выпустил его из тюрьмы на свободу для того, чтобы он одумался, покаялся и очистился... Подобных случаев, когда кара настигала хулителей Помазанника Божия, было много, и долг каждого верного сына России ¦овелительно требует запечатлеть такие случаи на вечные времена.

Очень знаменательно и то, что большинство наших мучителей, приходивших в наши дома и квартиры для обысков и грабежей, погибали в ужасных мучениях, попадая в руки новых завоевателей города. За короткое время Киев, если не ошибаюсь, переходил из рук в руки свыше 30 раз, и сегодняшние победители стано-вились жертвой со стороны тех, кто спустя некоторое время сменял их в этой роли.

Возвращаюсь, однако, к рассказу о дивных знамениях Божиих.

В первые дни неистовства болыпевических банд Муравьева и Ремнева, буквально заливавших Киев кровью, были арестованы и уведены на расстрел граф Мусин-Пушкин, сын бывшего попечителя Петербурского учебного округа, предводитель дворянства Гадячского уезда Полтавской губернии П.В.Кочубей и, кажется, князь Яшвиль или другой кто-то из представителей киевской аристократии, точно не помню. Дорогою палачи порешили немедленно застрелить их и тем избежать процедуры суда над ними, очевидно, не нужной и... дали залп, выстрелив вы в затылок. В этот момент граф Мусин-Пушкин вспомнил о Боге и осенил себя вшроким крестным знамением. Пуля пролетела мимо... Спутники его были убиты наповал, а графа Мусина-Пушкина палачи отпустили.

Во время непрекращающейся канонады, длившейся, как я уже говорил, в течение двух недель, почти в каждом благочестивом доме служились молебны, причем не было ни одного случая, чтобы был убит священник и молящиеся. В угловом доме, выходящем фасадами на Столыпинскую и Б.Подвальную улицу, настоятель Сретенской церкви служил молебен. В этот момент тяжелый снаряд попал в дом со стороны Столыпинской улицы, с ужасающей силой пролетел, не задев никого из молящихся, через комнату и, пробив отверстие в стене, выходящей на Б.Подвальную улицу, разорвался на мостовой, убив только того, кто, не дождавшись окончания молебна, вышел из дома.

Еще более разительный случай произошел по соседству.

В квартиру явился молодой человек звать своих знакомых на молебен, служившийся рядом, в смежном доме. Семья, состоящая из восьми человек, сидела

31

в это время в столовой за обедом и, по-видимому, не проявила желания поторопиться, предпочитая окончить обед. Молодой человек ушел. Не успел он выйти на улицу, как тяжелый снаряд влетел в столовую и обезглавил всех сидевших за столом. Молодой человек и все бывшие с ним в смежном доме на молебне спаслись.

Во время совершения литургии в Десятинной церкви Святителя Николая тяжелый снаряд попал в главный купол храма и, пролетев через храм, врезался в престол, на котором приносилась в этот момент Бескровная Жертва Богу. Снаряд не разорвался и пастырь церкви продолжал богослужение. Аналогичный случай имел место и в Сретенской церкви.

Бесчисленное количество знамений Божиих совершалось на глазах киевлян у часовни на Б.Житомирской улице, принадлежащей "Скиту Пречистая", куда, украдкой, ходили даже большевики. Всем известен случай, когда целая рота большевиков расстреливала одного молодого офицера, в то время когда его жена коленопреклоненно молилась в часовне Матери Божией, заливая икону "Нечаянной Радости" слезами... Выпустив в несчастного десятки ружейных пуль, большевики отпустили его, сказав: "Коли тебя даже пуля не берет, так иди себе на все четыре стороны, некогда с тобой возиться"... Этот поразительный случай поистине чудесной помощи Божией заставил говорить о себе всех киевлян и даже вразумил нескольких большевиков, которые затем покаялись.

Я никогда бы не кончил, если бы задался целью описать хотя бы те знамения Божий, свидетелем которых я был лично или о которых слышал по рассказам других. Многое уже позабыто, а этого рода описания в наше безверное время более чем какие-либо иные требуют точности и доказательств. Занести их на страницы истории есть общехристианский долг каждого добросовестного человека, и тот, кто вспомнит притчу Христову о десяти прокаженных, тот это сделает. Здесь нужен коллективный труд всех свидетелей этих знамений Божиих, нужно самостоятельное издание такой книги, какая бы явила миру промыслительные действия Господа в это страшное время гонений на Христа и Его Церковь, которая бы вразумила заблудших, воочию показав им Бога Живаго и посрамила бы горделивых, отрицающих Промысл Божий в судьбах мира и человека.

О зверствах большевиков напечатаны уже сотни и тысячи книг, о благодатном же заступлении Божием за верующих в моменты чинимых большевиками зверств нет еще ни одной книги. Взываю ко всем верующим в Бога и особливо к испытавшим на себе милости Божий с горячей просьбой собрать и подробно описать те знамения Божий, свидетелями которых они сами были или о которых слышали от других. Я верю, что Господь, явивший бесчисленные чудеса Своей милости к людям, даст, во имя Своей любви к ним, и возможность поведать об этих чудесах всему миру. Издание такой книги есть наш долг пред Богом, долг нашего религиозного сознания и в то же время долг пред Россией, на которую всегда изливались безмерные и богатые милости Божий. Этот долг ревностно выполнялся нашими предками, отмечавшими не только в своих записях и дневниках, но и на страницах печати всякого рода проявления Промысла Божия в их жизни и потому никогда не жаловавшихся на гнев или кару Божию, или на то, что они забыты Богом. И если бы человечество отмечало бы и сохраняло в памяти потомства бесчисленные проявления милости Божией к людям в их повседневной жизни, если бы ревновало о славе Божией на земле так, как ревнует о собственной славе, разжигаемое гордостью и честолюбием и увековечивая в памяти потомства свои собственные "подвиги" и исчезающие в пределах времени "заслуги",

32

то весь мир не вместил бы всего числа написанных книг и вся сумма человеческого горя и страданий стала бы расцениваться по-иному и рассматриваться с ; точек зрения. Тогда было бы ясно, что Бог ни на минуту не оставлял че-i без Своего попечения и что в своих бедствиях люди сами виноваты, ибо вызывали вопреки благой воле Божией. Мы даже не замечаем, до чего : -ежо ушли от Бога, как резко изменился уклад нашей жизни и ее содержание, 2 особенно наша психика, сравнительно только с прошлым девятнадцатым ве-ввм. Стоит развернуть пред собой наши старые периодические издания за годы прошлого столетия, т.е. всего за 50-60 лет тому назад, чтобы уви-, какой свежестью была проникнута русская мысль, как верно понимала петь, еще не попавшая в рабство к жидам, свою задачу, как почитала первейшим [долгом воздавать славу Богу, отмечать проявления Промысла Божия в по-яевной жизни и христианизировать русскую общественную мысль. Такие журналы, как "Душеполезный Собеседник" и целая серия сборников назида-¦ jhoto чтения, издаваемых духовенством и благочестивыми мирянами, останутся йлвсегда образцами русской литературы по глубине русской мысли. И стоит раз-вервуть любую страницу этих изданий, чтобы содрогнуться при мысли о том, до чего близок Бог к человеку и до чего упорно и настойчиво человек удалялся от Бога все дальше и дальше, пока не зашел уже в такие дебри, откуда перестал и - леть и слышать Бога.

Не видели, и не слышали, и не замечали люди Бога и Его попечений в мирное н тжхое время своего благополучия, но самые закоренелые и упорные в грехах ¦псом стали видеть Руку Господню во дни ниспосланных свыше испытаний, стали литься, креститься и взывать о помощи и спасении... Пусть же хотя теперь по-• славу Божию и увековечат в памяти потомства то, чему сами были сви-что видели или слышали от других, в назидание грядущим поколеньям, i исполнение своего долга пред Богом.

ГЛАВА 10

Убийство Митрополита Киевского Владимира

(t 25 января 1918 г.)

Ужасна была бомбардировка Киева днем, но еще ужаснее были ощущенья ¦яыо. Треск разрывающихся снарядов, попадавших в каменные стены домов, эыл так ужасен, удары до того оглушительны, что мы просиживали напролет все зшяи, затыкая уши или пряча головы в подушки, в трепетном страхе за свою •"часть. Крыши и стены соседних домов были уже испещрены зияющими отверс--жями от брошенных в них снарядов, и мы ждали, когда дойдет очередь до нашего ;ома, кому из нас Господь пошлет смерть и кто останется в живых. Тем не менее, в ваш район стал стекаться чуть ли не весь Киев, ибо, как ни велики были раз-тушения в Старом городе, все же их было меньше, чем в районах, прилегавших t крепостному валу и Киево-Печерской Лавре, служившей главной мишенью Х1я обстрела со стороны озверевших большевиков. Положение митрополита Киевского Владимира становилось все более опасным, отношение к нему братии Лавры, состоявшей почти исключительно из мужиков, становилось все более по-

33

дозрительным. Дисциплина исчезла, и в Лавре повторилось лишь обычное явление, когда господ предавали их собственные, облагодетельствованные ими слуги. Революционные настроения проникли в самую толщу иноческой братии, и полуграмотный монах добивался сана иеромонаха с таким же азартом, как и бездарный, невежественный архимандрит без всякого образования - епископского сана. Аппетиты разгорались, достижение самых безумных целей стало казаться, с помощью революции, возможным, препятствие усматривалось только в старорежимных порядках, представителем и выразителем которых был митрополит, единственный интеллигентный и образованный человек на этом мужицком фоне из 800 человек братии, и мысль об убийстве его не только не вызывала негодования и возмущения, а рассматривалась чуть ли не как выход из положения, как средство, способное удовлетворить эти разросшиеся аппетиты. Вот почему, когда в среду братии впервые проникли слухи о возможности покушения на жизнь митрополита, то не только младшая, но даже старшая братия не приняла . никаких мер к охране своего архипастыря, а поторопилась заручаться благорасположением новых властителей города, безбожников и изуверов.

А между тем, казалось бы, армия в 800 человек братии, вооруженная хотя бы дрекольями, могла бы отстоять натиск разбойничьих банд, являвшихся в Лавру каждый раз в числе не более 8-10 человек. Странным было и то, что все входы в Лавру, стоявшие обычно на запоре, были во дни владычества большевиков открыты, и последние беспрепятственно шатались по погосту, чинили всевозможные бесчинства, оскорбляли святыни, не встречая сопротивления ни с чьей стороны. Казалось, вся братия была скована террором, и такое предположение могло быть вероятным, если бы, наряду с этим, не было установлено, что эти же большевики заходили вечерами в келлии знакомых монахов и предавались пьянству. Существовал ли определенный заговор против жизни митрополита, я не знаю, но несомненно, что митрополит Владимир не пользовался популярностью среди невежественной братии, не способной ни понять, ни оценить своего кроткого и смиренного, но прямого и твердого архипастыря.

К общим причинам недовольства Владыкой прибавлялись и частные, рожденные ожесточенным натиском на православную Церковь со стороны "украинцев", стремившихся отобрать себе не только некоторые храмы, в том числе и Софийский собор, но и капиталы, принадлежащие этим храмам, и домогавшихся совершения богослужения на "украинской мове". Были пущены слухи, что означенные капиталы хранятся у митрополита Владимира, и этих нелепостей было достаточно для того, чтобы требование о возвращении капиталов было предъявлено митрополиту.

Положение Владыки становилось уже настолько угрожающим, что митрополит начал готовиться к смерти и даже написал свое завещание. Предчувствие не обмануло Владыку... На другой день он был убит. Вечером 25 января в покои митрополита ворвалась банда большевиков, состоящая из 4-5 человек. Все они были вооружены до зубов, тем не менее швейцар даже не подумал созвать на помощь братию Лавры, что легко было бы сделать перезвоном колоколов, а впустил злодеев в приемную, откуда они беспрепятственно, никем не удерживаемые, прошли к митрополиту. Подробности убийства митрополита были в свое время описаны в изданной Лаврой иллюстрированной книжке и не сохранились в моей памяти, но общая картина убийства вырисовывается довольно ясно. Поднявшись на второй этаж, разбойники стали бродить по всем комнатам, с любопытством осматривая их, и, по-видимому, никуда не спешили, до такой степени велика была

34

их уверенность в том, что никто им не помешает привести в исполнение их злодейский замысел. Я обращаю на то обстоятельство особенное внимание, дабы подчеркнуть, что Лаврская братия имела полную возможность явиться на помощь митрополиту и спасти его. Разбойники смелы, когда их боятся и, разумеется, разбежались бы при встрече с армией в несколько сот человек Лаврской братии. Но на помощь к митрополиту никто не явился, все сидели по своим кел-лиям и не сдвинулись с места.

Отыскав митрополита, разбойники набросились на него с требованием вернуть капитал в несколько десятков или сотен тысяч, не помню точно, якобы хранившийся в покоях митрополита и принадлежащий "украинской" церкви, угрожая, в случае отказа, немедленной смертью. Митрополит Владимир ответил, что никаких капиталов у него нет и просил злодеев не верить распускаемым злостным слухам. Как долго длилась такого рода беседа и в чем она состояла, я не знаю, но закончилась она командой одного из наиболее озверевших разбойников, крикнувшего:

- Чего там смотреть, да разговаривать, бей его...

В этот же момент злодеи набросились на беззащитного старца и, сорвав с него не только панагию, но даже шейный золотой крестик, стали вытаскивать Владыку из его покоев...

- Если вы хотите меня убивать, то убивайте здесь, - молил Владыка, но злодеи, не обращая внимания на мольбу, продолжали наносить старцу удары и выводить его на Лаврский погост...

Было около 8 часов вечера 25 января, стояли лютые морозы.

- Холодно, - взмолился митрополит.

Злодеи остановились на лестнице и один из них принес шубу, а другой белый клобук с бриллиантовым крестом и, вручив их митрополиту, повели его дальше.

Окруженный вооруженными до зубов злодеями митрополит шел точно на распятие.

Что думал и переживал в эти ужасные моменты престарелый архипастырь, что испытывала его трепетавшая душа?!

Я вспомнил о том, как такие же вооруженные до зубов солдаты вели меня 1 марта 1917 года из моей квартиры через Литейный проспект, Фурштадтскую и Таврическую улицы в министерский павильон Государственной Думы, как гоготала уличная толпа, готовая, казалось, разорвать меня на части, и как, при всем том, ни эта ближайшая перспектива, ни грядущая неизвестность моей дальнейшей судьбы были бессильны нарушить то удивительное, ничем не возмутимое спокойствие, какое я испытывал в эти моменты сведения счетов с жизнью, такие страшные и ужасные, если смотреть на них со стороны.

Может быть, и митрополит Владимир, учитывая психологию происходящего, был спокоен за себя. Но тот факт, что Лаврская братия, еще вчера унижавшаяся в пресмыкавшаяся пред ним, не только покинула его сегодня, но, прячась за стены храмов и Лаврских зданий, украдкой смотрела на то, как пять вооруженных злодеев вели его на казнь, отзывался, конечно, жгучей болью в сознании Владыки.

Поравнявшись с главным храмом Лавры, митрополит остановился и, осенив себя крестным знамением, низко поклонился, мысленно прощаясь с обителью.

- Куда вы меня ведете, - спросил Владыка у злодеев.

- В духовный собор Лавры, - ответил один.

- В главный штаб, - ответил другой.

35

дозрительным. Дисциплина исчезла, и в Лавре повторилось лишь обычное явление, когда господ предавали их собственные, облагодетельствованные ими слуги. Революционные настроения проникли в самую толщу иноческой братии, и полуграмотный монах добивался сана иеромонаха с таким же азартом, как и бездарный, невежественный архимандрит без всякого образования - епископского сана. Аппетиты разгорались, достижение самых безумных целей стало казаться, с помощью революции, возможным, препятствие усматривалось только в старорежимных порядках, представителем и выразителем которых был митрополит, единственный интеллигентный и образованный человек на этом мужицком фоне из 800 человек братии, и мысль об убийстве его не только не вызывала негодования и возмущения, а рассматривалась чуть ли не как выход из положения, как средство, способное удовлетворить эти разросшиеся аппетиты. Вот почему, когда в среду братии впервые проникли слухи о возможности покушения на жизнь митрополита, то не только младшая, но даже старшая братия не приняла никаких мер к охране своего архипастыря, а поторопилась заручаться благорасположением новых властителей города, безбожников и изуверов.

А между тем, казалось бы, армия в 800 человек братии, вооруженная хотя бы дрекольями, могла бы отстоять натиск разбойничьих банд, являвшихся в Лавру каждый раз в числе не более 8-10 человек. Странным было и то, что все входы в Лавру, стоявшие обычно на запоре, были во дни владычества большевиков открыты, и последние беспрепятственно шатались по погосту, чинили всевозможные бесчинства, оскорбляли святыни, не встречая сопротивления ни с чьей стороны. Казалось, вся братия была скована террором, и такое предположение могло быть вероятным, если бы, наряду с этим, не было установлено, что эти же большевики заходили вечерами в келлии знакомых монахов и предавались пьянству. Существовал ли определенный заговор против жизни митрополита, я не знаю, но несомненно, что митрополит Владимир не пользовался популярностью среди невежественной братии, не способной ни понять, ни оценить своего кроткого и смиренного, но прямого и твердого архипастыря.

К общим причинам недовольства Владыкой прибавлялись и частные, рожденные ожесточенным натиском на православную Церковь со стороны "украинцев", стремившихся отобрать себе не только некоторые храмы, в том числе и Софийский собор, но и капиталы, принадлежащие этим храмам, и домогавшихся совершения богослужения на "украинской мове". Были пущены слухи, что означенные капиталы хранятся у митрополита Владимира, и этих нелепостей было достаточно для того, чтобы требование о возвращении капиталов было предъявлено митрополиту.

Положение Владыки становилось уже настолько угрожающим, что митрополит начал готовиться к смерти и даже написал свое завещание. Предчувствие не обмануло Владыку... На другой день он был убит. Вечером 25 января в покои митрополита ворвалась банда большевиков, состоящая из 4-5 человек. Все они были вооружены до зубов, тем не менее швейцар даже не подумал созвать на помощь братию Лавры, что легко было бы сделать перезвоном колоколов, а впустил злодеев в приемную, откуда они беспрепятственно, никем не удерживаемые, прошли к митрополиту. Подробности убийства митрополита были в свое время описаны в изданной Лаврой иллюстрированной книжке и не сохранились в моей памяти, но общая картина убийства вырисовывается довольно ясно. Поднявшись на второй этаж, разбойники стали бродить по всем комнатам, с любопытством осматривая их, и, по-видимому, никуда не спешили, до такой степени велика была

34

их уверенность в том, что никто им не помешает привести в исполнение их злодейский замысел. Я обращаю на то обстоятельство особенное внимание, дабы подчеркнуть, что Лаврская братия имела полную возможность явиться на помощь митрополиту и спасти его. Разбойники смелы, когда их боятся и, разумеется, разбежались бы при встрече с армией в несколько сот человек Лаврской братии. Но на помощь к митрополиту никто не явился, все сидели по своим кел-лиям и не сдвинулись с места.

Отыскав митрополита, разбойники набросились на него с требованием вернуть капитал в несколько десятков или сотен тысяч, не помню точно, якобы хранившийся в покоях митрополита и принадлежащий "украинской" церкви, угрожая, в случае отказа, немедленной смертью. Митрополит Владимир ответил, что

каких капиталов у него нет и просил злодеев не верить распускаемым злост-слухам. Как долго длилась такого рода беседа и в чем она состояла, я не э, но закончилась она командой одного из наиболее озверевших разбойников, крикнувшего:

- Чего там смотреть, да разговаривать, бей его...

В этот же момент злодеи набросились на беззащитного старца и, сорвав с него ¦с только панагию, но даже шейный золотой крестик, стали вытаскивать Вла-ку из его покоев...

- Если вы хотите меня убивать, то убивайте здесь, - молил Владыка, но зло-I, не обращая внимания на мольбу, продолжали наносить старцу удары и вывалить его на Лаврский погост...

Было около 8 часов вечера 25 января, стояли лютые морозы.

- Холодно, - взмолился митрополит.

Злодеи остановились на лестнице и один из них принес шубу, а другой белый клобук с бриллиантовым крестом и, вручив их митрополиту, повели его дальше.

Окруженный вооруженными до зубов злодеями митрополит шел точно на распятие.

Что думал и переживал в эти ужасные моменты престарелый архипастырь, что испытывала его трепетавшая душа?!

Я вспомнил о том, как такие же вооруженные до зубов солдаты вели меня 1 марта 1917 года из моей квартиры через Литейный проспект, Фурштадтскую и Таврическую улицы в министерский павильон Государственной Думы, как гоготала уличная толпа, готовая, казалось, разорвать меня на части, и как, при всем том, ни эта ближайшая перспектива, ни грядущая неизвестность моей дальнейшей судьбы были бессильны нарушить то удивительное, ничем не возмутимое спокойствие, какое я испытывал в эти моменты сведения счетов с жизнью, такие страшные и ужасные, если смотреть на них со стороны.

Может быть, и митрополит Владимир, учитывая психологию происходящего, был спокоен за себя. Но тот факт, что Лаврская братия, еще вчера унижавшаяся ¦ пресмыкавшаяся пред ним, не только покинула его сегодня, но, прячась за сте-иы храмов и Лаврских зданий, украдкой смотрела на то, как пять вооруженных злодеев вели его на казнь, отзывался, конечно, жгучей болью в сознании Владыки.

Поравнявшись с главным храмом Лавры, митрополит остановился и, осенив себя крестным знамением, низко поклонился, мысленно прощаясь с обителью.

- Куда вы меня ведете, - спросил Владыка у злодеев.

- В духовный собор Лавры, - ответил один.

- В главный штаб, - ответил другой.

35

У боковых ворот ограды толпились монахи... Увидев процессию, они молча расступились, и процессия пошла дальше, по направлению к крепостным валам. Пройдя значительное расстояние, злодеи остановились у пригорка между Лаврой и Никольским военным собором. Место было людное, почти вплотную примыкавшее к трамвайной линии, но это нисколько не смущало разбойников. Сняв с митрополита белый клобук, шубу, рясу и подрясник и оставив Владыку только в нижнем белье, злодеи стали наносить ему штыковые раны, а затем начали расстреливать из ружей и револьверов. Изуродовав свою жертву, они бросили труп на месте злодеяния и скрылись.

Непонятно, непостижимо, почему никто из состава Лаврской братии даже не подумал проследить, куда злодеи повели митрополита, что никто из них не последовал хотя бы украдкой за своим архипастырем, если даже не для того, чтобы спасти его, то хотя бы для того, чтобы узнать о месте казни. Всю ночь окоченевший труп убиенного митрополита пролежал на пригорке у опушки леса, только на другой день случайно проходившая мимо женщина, пораженная злодеянием, принесла ужасную весть в Лавру.

Прибывшая на место убийства братия Лавры перенесла на носилках изуродованное тело своего архипастыря, с трудом положила его в гроб, ибо одна нога была сведена и не разгибалась, а на следующий день похоронила его. Злодеи же даже не думали скрываться, их видели на одном из киевских базаров продающими панагию и бриллиантовый крест с белого клобука митрополита. Повсюду царил террор и анархия, защиты не было, жаловаться было некому...

Город был полон самых разнообразных слухов и версий по поводу кошмарного убийства. На место злодеяния, где был водружен крест, обнесенный оградой, стали стекаться богомольцы...

ГЛАВА 11 Приход немцев

Продержавшись в Киеве меньше месяца, с 25 января по 16 февраля (1 марта) 1918 года, залив город кровью расстрелянных ими жертв, среди которых было свыше 6000 офицеров и около 1000 офицерских детей, воспитанников местного кадетского корпуса, большевики были, наконец, вытеснены из Киева украинцами, явившимися на этот раз в сопровождении немцев. Энтузиазм населения не поддавался описанию. Немцев забрасывали цветами, заливались при встрече с ними слезами, обнимали и целовали, молились на них. Правда, наиболее горячие овации победителям инсценировались провокаторами, которые затем и предавали тех, кто им верил. Я молча глядел на вступление немецкой армии в город, шедшей тем характерным маршем, высоко поднимая ноги, какой увековечен целым рядом бессмертных карикатур, невольно вызывавших улыбку и восхищение пред немецкой муштрой, я видел этот неописуемый восторг исстрадавшихся киевлян, их слезы умиления при звуках оркестра... и мысленно спрашивал себя, зачем же нужно было воевать с ними, зачем была нужна эта ужасная война, которой конца не видно, разве теперь не ясно, что война была нужна только тем, кто своей целью ставил уничтожение двух могущественнейших монархий, как самого на-

36

дежного оплота христианства, что этого не поняли ни русские, ни немцы, так легкомысленно попавшиеся в сети Интернационала?!

Восторгам киевлян не было конца... Каждый шаг, каждое распоряжение, каждое действие новой власти отличалось смелостью, решительностью, было до мелочей продумано и давало мгновенные результаты. Не только в самом городе, но и далеко в его окрестностях, в смежных уездах и даже губерниях, на пространстве всей Малороссии был водворен порядок в один миг и большевики точно провалились в бездну... Один-два карательных отряда, посланных в села и деревни, и расстрел на месте небольшой горсти хулиганов с корнем вырвал большевическую заразу, и жизнь, точно по мановению волшебного жезла, вошла в свое прежнее русло. Со всех сторон неслись благословения новой власти и измученное население боялось только одного - как бы немцы не ушли из Малороссии и не оставили ее на произвол судьбы для нового растерзания большевикам.

Какое значение могли иметь при этом обвинения в корыстных расчетах немцев, преследовавших мирное завоевание Малороссии, вывоз оттуда сахара и хлеба в Германию и пр., если взамен этого они прогнали убийц и разбойников, осквернявших святыни, предававших мучительной казни женщин и детей, поголовно истреблявших христианское население многострадальной Малороссии?! Киевляне видели в оккупации Малороссии лишь начало общей оккупации России, мечтали о том, что немцы спасут и Царя со всей Семьей, томившихся в Сибири, и тем оправдают открытый разрыв с изменившими России "союзниками" ее, аннулируют все прежние обязательства к ним, добросовестное выполнение которых довело Россию до гибели. И эти мечты вовсе не казались несбыточными, а диктовались всем ходом постепенно разворачивающихся событий.

Необходимо не только отметить, но и подчеркнуть тот факт, что большевики стали покидать Киев при первом же дошедшем к ним слухе о приближении немцев. Они обращались в паническое бегство, когда слухи стали подтверждаться, ибо трепетали при одном только слове "регулярная армия". И это тогда, когда "красная" армия была в апогее своей славы, когда дурман еще сковывал ее ряды и истинная природа болыпевичества еще не была разгадана обманутыми солдатами, не сознававшими того, что они находились в руках жидов, являясь слепым орудием последних, когда эта же "красная" армия, одерживая в междоусобной войне одну победу за другой, разгромила впоследствии Деникинскую армию и вытеснила барона Врангеля из Крыма.

Сейчас этот дурман давно прошел; полуодетая, истощенная и голодная "красная" армия давно ждет избавителей, жаждет сигнала, чтобы повергнуть дула своих орудий против мучителей и палачей, а между тем Европа все еще толкует о какой-то советской армии, учитывает ее "силу", а вопрос об интервенции вызывает разногласия даже в среде русской эмиграции.

Страхи большевиков пред "регулярной" армией были основательны. В тылу оставалось еще много большевиков провокаторов и они-то и были свидетелями действий и приемов немецкого командного состава, они видели, как одна рота немецких солдат под предводительством юноши-офицера обращала при своем появлении в село в паническое бегство тысячи большевиков, даже не применяя оружия, а ограничиваясь одним властным приказом повиноваться новой власти.

Обезоруживая одно село за другим и расстреливая на площадях зачинщиков, выдаваемых местным населением, такие карательные отряды творили чудеса и возвращались в Киев, встречаемые всеобщим ликованием.

Киев стал оживать... Снова на куполе Киевской городской думы было водру-

37

жено бронзовое, горевшее золотом, изваяние покровителя города Архангела Михаила, кощунственно свергнутое большевиками, снова засияло в сердцах киевлян солнце и вернулись спокойствие и радость надежды на конец испытаний.

Начала строиться новая жизнь. Оккупация Киева немцами явилась, конечно, не выражением их участия к страданиям русских, не рыцарской доблестью соседей, а только политическим актом, хотя и предпринятым по соображениям свойства экономического, однако скрывавшим за собой и общую цель - выделение Малороссии из состава Российской Империи и образование из нее самостоятельной единицы под именем "Украины".

В соответствии с этими планами и начала строиться в Малороссии государственная жизнь. Политические вожделения немцев с одной стороны, недомыслие "украинцев" и беззащитность русского населения Малороссии с другой, предопределяли дальнейший ход событий, и на фоне "украинского" вопроса появилась фигура "гетмана" Скоропадского. Малороссия возвращалась к первоначальным этапам своей истории...

ГЛАВА 12

Украинский вопрос, его природа и история

Идея "самостийной Украины" - очень старая идея и имеет свою историю, теснейшим образом связанную с историей многострадальной Галицкой Руси и доныне томящейся в чужой неволе.

С 1340 по 1772 год Галицкая Русь, составляющая земли Владимира Святого, Ярослава, Романа и Даниила, находилась, как известно, под польским владычеством, претерпевая величайшие страдания и подвергаясь жестоким преследованиям за православную веру. На протяжении веков измученное гонениями и издевательствами православное население юго-западных русских областей взывало о помощи, однако ни настойчивые представления русского правительства, ни ходатайства русских послов в Варшаве, ни даже участие королевской власти в Польше, находившейся под гнетом сейма, состоявшего из магнатов и представителей высшего католического духовенства и иезуитов, ярых гонителей православия и го-рячих защитников унии, не достигали цели до тех пор, пока не пало Польское королевство и земли Речи Посполитой были разделены между Россией, Пруссией и Австрией. В результате Россия получила, по трем разделам Польши, все свои прежние русские земли, кроме Галиции, какая, за исключением только двух уездов Тарнопольского и Сколатского, досталась Австрии. Однако в 1815 году, после победоносных войн за избавление Европы от ига Наполеона, и эти два уезда были присоединены, по Венскому конгрессу, к Австрии, и население их, состоящее из 1 миллиона жителей, воссоединенное с православием, было вновь насильственно обращено в унию.

Таким образом, многострадальная история Галиции делится на два периода: первый, когда Галиция находилась под польским владычеством, с 1340 по 1772 год, и второй, когда она очутилась под игом Австрии, под которым пребывала вплоть до революции 1917 года, перемешавшей все карты политической игры Европы, создавшей Польскую республику и целый ряд еще не разрешенных поли-

38

тических проблем. Этого последнего периода я вовсе не буду касаться, а остановлюсь лишь на двух предшествующих, с целью указать источник происхождения "украинского" вопроса и объяснить природу "украинофильства".

Владычество Польши, продолжавшееся свыше четырех столетий, оставило глубокий, неизгладимый след в жизни наших братьев по крови, вере и языку и коренным образом изменило общественную и религиозную жизнь Галицкой Руси.

Русская культура была заменена польской, повсюду введены польские обычаи и порядки и, конечно, в первую очередь польский язык. Но особенный фанатизм проявило польское правительство в отношении православной веры русских галичан. Ревностная пропаганда католичества сопровождалась жестокими преследованиями православия. Соблазняемые теми выгодами и преимуществами, которыми пользовалась польская шляхта, многие родовитые русские фамилии, высшее духовенство и купечество теряли силу духа и воли и оставляли веру своих отцов и дедов. Перенимая от Польши язык и культуру, они мало-помалу ополячивались окончательно, и верными православию остались, по выражению галичан, только "поп да хлоп", т.е. низшее духовенство и простой народ, подвергавшиеся неслыханным мучениям, страданиям и гонениям. С переходом Галиции под владычество Австрии положение ни в чем не изменилось. Хотя Австрия и преследовала, казалось, только политические цели, вызванные опасением близкого соседства нескольких миллионов русского народа, граничившего с могущественной Российской Империей, и усердно германизировала "королевство Галиции и Лодомерии", вводя повсюду автрийское самоуправление и судопроизводство и обязательный немецкий язык, отдавая галицкие земли немецким колонистам и пр., но в отношении преследования православной веры галичан едва ли не превзошла даже Польшу. В глазах Австрии уния являлась самым верным, самым испытанным средством разобщения галичан с Россией, а этого было достаточно для того, чтобы оправдать самые жестокие гонения на православную веру. Австрия, кроме того, являлась самой послушной дочерью Ватикана, самым верным орудием папства и слепо осуществляла директивы последнего, что рождало в этой области ее полное единомыслие с Польшей, несмотря даже не то, что в сфере политической цели Австрии и Польши не только не совпадали, а, наоборот, были резко противоположны.

Австрия стремилась к захвату всей южной России и, расширяя пределы Малороссии от Карпат и до Кавказа, имела в виду образование самостоятельного государства под именем "Украины", которое бы находилось в вассальной зависимости от нее до момента окончательного слияния с Австрийской империей. Киев должен был сделаться столицей этого государства, уния - переходным мостом к католичеству. Отсюда понятно, что пропаганда латинства и унии совпадала с общеполитическими видами Австрии и всячески ею поддерживалась. Польша же, поддерживая унию, мечтала о восстановлении Польского королевства с восточной Галицией, Волынью и прочими частями Малороссии, расширяя пределы своего будущего королевства "от моря и до моря", т.е. от Балтийского и до Черного моря и преследуя совершенно противоположные австрийским интересы. >

Каждая из сторон имела своих агентов, в течение многих десятилетий развивавших свою деятельность, в результате которой и возник "украинский" вопрос и создалось украинофильское движение. Ни Австрия, ни Польша не замечали того, что являлись лишь орудием в руках третьих лиц, нисколько не заинтересованных ни расширением пределов Австрийской монархии, ни восстановлением Польского

39

королевства, и тот факт, что после падения в 1708 году Львовского братства православные храмы Галиции очутились в аренде евреев, без разрешения которых нельзя было совершать богослужения в храмах, что под видом гонения на православие преследовалась христианская религия вообще и вытеснялись христианские начала из государственной и общественной жизни, не раскрывал им глаз на истинную природу их политической деятельности, отвечавшей лишь заданиям тех, кто во главу угла ставил уничтожение всяких монархий и ликвидацию христианства. ' я

Но в наихудшем положении очутились все же наиболее одураченные "украинцы" , в свою очередь мечтавшие о "самостийной Украине", не связанной ни с Австрией, ни с Польшей, а образующей самостоятельное государство с гетманом во главе.

Какое удивительное невежество, какое преступное незнание истории отражает каждая страница этого "украйнофильского" движения! И это тогда, когда ни Австрия, ни Польша не скрывали своих заветных целей совершенно уничтожить русскую народность, когда в самой Галиции не было ни одного человека, который бы не помнил завещания генерала Мерославского: "Бросим огни и бомбы за Днепр и Дон, в самое сердце России; пусть разоряют, опустошают и губят Русь; возбудим ссоры в самом русском народе, пусть он разрывает себя собственными когтями; по мере того, как он ослабляется, мы крепнем и растем", (А.Белгородский. Галицкая Русь в борьбе за веру и народность. Церк. Вед., 1914 г., стр. 1692).

Хотя это завещание написано и польским генералом, однако очень ясно, кто стоял за его спиной и диктовал ему эти жидовские вожделения. Между тем русские галичане продолжали тратить свои силы в междоусобной борьбе. Пользуясь покровительством и материальной поддержкой правительства, украинская партия основала в 1868 году свое общество "Просвита", а в 1873 году "Товариство имени Шевченка". Оба эти учреждения носят явно враждебный для русского дела характер. Подобно Австрии и Польше, украйнофилы также мечтали о создании "самостийного" государства от Карпат и до Кавказа, с Киевом - столицей этого государства. В своих газетах "Дило", "Руслан", "Свобода" и других, а также многочисленных книгах и брошюрах украинцы вели усиленную пропаганду своих идей, проповедуя ненависть к России и русскому правительству. В 1890 году состоялось формальное соглашение поляков и украинцев, положившее начало "новой эры". Результатом этого союза был новый натиск на русский язык и русскую народность в Галиции и образование особого украинского жаргона, представляющего собой смесь польского, немецкого, малорусского и латинского языков. Перкрасный русский язык был изуродован и обратился в какое-то неудобоваримое месиво. "Квестия", "колумния", "денунциация", "субвенция", "ира-ция", "квота", "мова" - вот перлы этого нового языка, который правительство старается насильственно распространять среди галицко-русского народа (там же, стр. 1692 и 1693).

Все эти нелепости, гуляя на просторе в Галиции, просачивались и за ее пределы, и Киев был уже издавна ареной деятельности глупых украинцев, не понимавших того, что они являлись лишь орудием в руках Австрии и Польши, какие, в свою очередь, были орудием в руках жидовского кагала. Однако, до войны 1914 года эта деятельность скрывалась в подполье. Революция же 1917 года открыла ей двери настежь, и к моменту описываемого мной периода времени, украинизация шла вовсю и выражалась не только в замене русских вывесок малорусскими, не только в насильственном внедрении "украинской мовы" и гонениях на православие, но и в поисках гетмана.

40

Заядлые украйнофилы возлагали на помощь пришедших в Малороссию немцев великие надежды, и эти надежды не посрамили их.

Свиты Его Величества генералу П.Скоропадскому, избранному гетманом, пришлось вписать свое имя в одну из позорнейших страниц истории смутного времени России начала XX века.

"Украинский" вопрос есть не только старый, но и очень сложный вопрос. Сложный не своей историей, а теми политическими наслоениями, коими окутана его история, сделавшая самый вопрос игралищем политических страстей и ареной борьбы России с ее врагами. По поводу "украинского" вопроса написано очень много брошюр и статей, составляющих в массе целую литературу и, однако, не только широкая публика, но даже ученые, не умеющие отделить историю от политики, не разбираются в этом вопросе. Истинная природа этого вопроса известна лишь очень немногим * и к числу этих немногих принадлежит русский ученый А.Ц.Царинный, на собственном опыте переживший и перечувствовавший все перепетии украинского движения в течение пятидесяти лет и приславший мне, в ответ на мою просьбу, целый ряд писем, составивших впоследствии книгу под заглавием "Украинское Движение", изданную в Берлине издательством "Град Китеж" в 1925 году. К этой замечательной книге, раскрывающей не только природу "украинства", но и описывающей события разыгравшиеся в Киеве в период владычества большевиков и украинцев, я и отсылаю читателя, чтобы не повторять изложения приведенных в ней фактов. Скажу лишь кратко, что 9 ноября 1918 года император Германский Вильгельм II был свергнут с престола и Германская империя рушилась, превратившись в Германскую республику. Неизбежным последствием такого переворота явилось и падение гетманской власти, и менее чем через месяц в Киеве водворилась так называемая "украинская директория", состоявшая из студентов-недоучек, щирых украинцев, которая, в свою очередь, была свергнута большевиками, на этот раз прочно засевшими в Малороссии, где они пребывают и доныне, обильно поливая когда-то цветущие поля, веси и города кровью своих жертв. Так кончился 1918 год.

ГЛАВА 13 Гетман Павло Скоропадский

Опереточным было появление на сцене "гетмана" П.Скоропадского. Роли были распределены заранее между немцами, прятавшимися за кулисами, и группою "избирателей", выступившей вперед. Самый акт избрания гетмана состоялся, не без иронии судьбы, в цирке Крутикова, а не в храме Божием, и это незначительное обстоятельство точно предопределило будущий характер разыгрываемой комедии, наложив на нее отпечаток циркового представления.

Не допуская даже мысли, что русский свитский генерал может серьезно увлечься своей ролью и мечтать о превращении Малороссии в самостоятельное государство, киевляне искренно приветствовали его избрание. Для всех одинаково

* Замечательную книгу по истории украинского движения напечатал в 1912 году С.Щоголев, врач по образованию, член Киевского комитета по делам печати.

41

было ясно, что нужно забаррикадировать Малороссию от Совдепии, оградить ее от захвата, опустошения и разорения большевиков, и "гетманщина" являлась лишь вернейшим способом к достижению этих целей и, конечно, рассматривалась только как временная мера, вызванная роковым стечением обстоятельств.

Вот почему киевляне были озабочены только тем, чтобы направить деятельность гетмана и его правительства в правильное русло, предостеречь их от ошибок и обеспечить выполнение намеченных программ. Эти программы обсуждались чуть ли не в каждом доме, и киевляне с напряженным вниманием следили за каждым шагом гетмана. Прошло немного времени, пока сформировался состав правительства и... киевляне приуныли. Внушали сомнение не только министры, среди которых были евреи и связанные родством с ними случайные люди и дилетанты, но и сам гетман, не отдававший себе отчета в той роли, какую был приз- ' ван играть, и окруживший себя убежденными "самостийниками", подчинявшими его своему влиянию. Правда, положение гетмана, связанного директивами немецкой власти, было трудным. Он был обязан выполнять программу "самостийников" и в том случае, если бы не сочувствовал ей. Малейшее уклонение от этой программы явилось бы изменой и по отношению к немецкой власти. Такое уклонение было притом и фактически невозможным, ибо явилось бы самоупразднением "гетманщины". Положение было действительно до крайности нелепым.

Тем не менее территория "Украины" представляла собой в этот момент совершенно чистое, ничем не засеянное поле, какое в руках опытного работника, бросившего добрые семена, могло бы дать прекрасные всходы. Гетман просто не понимал своей задачи, какая должна была сводиться не к государственному строительству "Украины", хотя бы и по совершенному плану, а только к закреплению ее военной мощи в размерах, устранявших опасность нового вторжения большевиков. В связи с этим его усилия должны были быть направлены к тому, чтобы привить эту точку зрения и немецкой власти, а вопросы внутреннего распорядка и государственного строительства он обязан был отнести на второй план, не забывая того, что являлся лишь "калифом на час", обязанным, при наступлении должного момента, сложить с себя свои звания и вернуть Малороссию Рус-ркому Царю.

Вместо этого гетман, по-видимому, искренно увлекавшийся своей ролью, сформировал свое правительство, ставшее насаждать чуждую русскому правосознанию государственность, и проявлял весьма недвусмысленное отношение к тем, кто ей не сочувствовал. Совершенно очевидно, что он был бессилен вызвать к себе доверие и симпатии со стороны русских людей, и его власть держалась только на немецких штыках, как тогда говорили, да на кучке "самостийников", терявшихся в массе населения Малороссии и не представлявших собой никакой реальной силы. В результате русские люди начали сторониться от гетмана, и хотя в этот момент в Киеве и было много опытных государственных деятелей из состава прежнего царского правительства, однако никто из них не желал сотрудничать с гетманскими министрами. Впрочем, и гетман не считал нужным обращаться к ним за помощью.

"Управлять - значит предвидеть", но именно этого предвидения и не было у гетмана. Не было никакого государственного опыта и у гетманских министров. Не могло быть посему и вопроса о том, удержалась бы власть гетмана своими собственными силами, если бы лишилась той ненадежной опоры, какую представляли собой немецкие штыки и кучка "самостийников", окружавшая гетмана. А между тем, этот вопрос являлся важнейшим вопросом момента и на нем должна была

42

бы строиться вся программа гетманского правления, какая бы предопределяла и направление его последующей деятельности.

Этого не было сделано, и когда немцы под давлением "союзников" были вынуждены покинуть пределы Малороссии, то предсказания русских людей буквально исполнились. Петлюровцы мгновенно ворвались в Киев и все здание, построенное гетманом, рушилось, как карточный домик, к вящему позору тех, кто его построил. Недолго продержались и петлюровцы... Снова началась ужасная бомбардировка Киева, снова полились реки крови и погибли те, кто спасся в первый раз, большевики снова завладели несчастным городом, а вместе с ним и всей Малороссией, и оставались в ней до тех пор, пока не были вытеснены Добровольческой армией Деникина, вступившей в Киев в воскресенье 18 августа 1919 года.

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова