Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы: Россия, 1920-е годы.

Борис Седерхольм

В РАЗБОЙНОМ СТАНЕ

К началу

 

113

Глава 21-я.

В моем одиночестве я наконец потерял счет дням. Если бы моменты дня не отличались очередными выдачами хлеба, то нельзя было бы отличить дня от ночи.

Должно быть на дворе была уже полная весна, так как стены моей камеры не покрывались больше инеем и было настолько тепло, что я мог спать раздетым, укрываясь лишь одеялом.

Одиночество и могильная тишина сперва невыносимы. Но постепенно с этим свыкаешься и всецело погружаешься в мир фантазии и воспоминаний. Можно часами лежать на койке, совершенно забыв об окружающем и минуту за минутой перебирать всю свою прошлую жизнь. Встают перед глазами, с как живые, образы прошлого, которые, казалось бы, давным-давно умерли в памяти и о которых в сутолоке повседневной жизни я никогда не вспоминал. Мельчайшие, самые незначительные события прошлой моей жизни здесь в тишине одинокого раздумья и созерцания, вдруг приобрели неожиданно для меня громадное значение. Отделенный от этих событий рядом долгих лет, я начинал видеть их в совершенно другом освещении. Тот, кто испытал длительное одиночество, когда считаешь себя заживо погребенным и когда ни тело, ни мысли в силу обстоятельств, не отвлекаются никакими эаботами тот знает неисчерпаемую глубину внутреннего созерцания.

Какая-нибудь незначительная деталь в событиях нашей жизни, пустая фраза, даже жест, оказываются предопределившими все дальнейшее течение жизни.

Чем больше я физически слабел, тем легче, переносилось одиночество и, как это ни парадоксально, тем меньше я чувствовал физические лишения.

Все это время, можно сказать, промелькнуло, и когда меня вновь вызвали на допрос в кабинет начальника тюрьмы я с удивлением увидел на стенном календаре: "27-е мая".

Из большого овального зеркала на меня смотрел утомленный, истощенный человек с беспо

114

рядочно всклочеяныни волосани и… седой бородой. Мне нужно было сделать усилие над своим сознаниен, чтобы понять, что это мое собственное отражение...

Кроме Мессинга в кабинете был еще высокий господин средних лет с болезненным лицом очень скромно и корректно одетый в штатский костюм.

Оба — Мессинг и тот другой—сидели за столом, на котором лежали какие то бумаги и документы.

Лицо товарища Мессинга мне было смутно знакомо и он, вероятно, заметив мой пристальный взгляд, чуть улыбнувшись, сказал:—"Не узнаете? Моя фамилия — Дзержинский".

Тут я сразу вспомнил, что видел это лицо сотни раз во всевозможных журналах: видимо, Дзержинский был уверен в своей популярности. Еще бы! Всероссийский обер палач, ежедневно подписывающий сотни смертных приговоров, творец вдохновитель и начальник Чеки!

Дзержинский, на мой взгляд, совершенно не произвел зловещего впечатления.

Маленькая бородка, которую он все время чуть пощипывал пальцами, еще больше подчеркивала болезненную худобу его лица и он близоруко щурился от света лампы. Держался он чуть сгорбившись и длинными белыми пальцами свободной руки барабанил по столу. Я невольно подумал, глядя на эту бледную, болезненную руку, что вот эти самые пальцы сколько раз сжимали рукоятку нагана, посылая в упор пули в несчастных жертв.

Глухим голосом, с мягкими ударениями на букве Л , Дзержинский мне сказал: "Ложь вам не поможет. Она никому еще никогда не помогала. Я случайно здесь и товарищ Мессинг мне про вас говорил. Хочу на вас посмотреть. Сознавайтесь и мы вас ликвидируем тихо. Понимаете? Тихо".

Вероятно, я понял это "ликвидировать тихо" не так, как хотел сказать Дзержинский.

Полагая, что мне угрожает расстрел без суда. Я сказал: "Тихо меня нельзя ликвидировать. О моем аресте известно финляндскому консульству".

Тогда Дзержинский, обращаясь к Мессингу

115

удивленно спросил: — "Разве его не на граннце вэяли?" Мессинг торопливо ответил:

— ,Нет он приехал легально, как агент". Дзержинский, чуть подумав, сказал:—"Ну это в конце концов все равно. Это ничего не значит, что консульство знает о вашем аресте. Мы все обставим так, что можно будет все тихо, без шума ликвидировать".

Все еще не понимая истинного значения слов Дзержинского, я опять, насколько мог, решительно сказал: — "Меня вам не удастся тихо ликвидировать. Будет большой скандал. По Дерптскому договору вы не имеете право расстреливать финляндских граждан, тем более без суда. Финляндия из-за меня воевать, конечно, не станет, но дело не в Финляндии и не в войне, а дело в том, что о моем расстреле будут кричать все газеты за границей".

Сверх всякого ожидания Дзержинский улыбнулся, а Мессинг угодливо, из симпатии к своему начальнику засмеялся.

Глядя на меня в упор, Дзержинский, как бы укоризненно, мне сказал:—.Вы нас не поняли. При чем тут расстрел? Наоборот. Мы хотим дать вам возможность, при известных условиях, выйти на свободу. Вся эта история будет тихо ликвидирована. Понимаете? Хотите?"

У меня учащенно забилось сердце и я немедленно же ответил: "Разумеется хочу".

—",Ну, вот и прекрасно. Обо всем с вами подробно поговорит товарищ Мессинг. Вы семейный человек?"

— "Да".

—"Где ваша семья? В Финляндии? "

— "Да"

— "У вас есть родственники в России?"

— "Нет никого".

— "Ну, пока можете идти".

— "Когда же меня освободят?"

— "Ну, это нельзя сразу. Я ведь сказал вам уже, что надо все обставить известными формальностями. Во всяком случае мы не будем вас долго держать".

Вернувшись в свою камеру, я от волнения не

116

мог заснуть и всю ночь проходил по камере. Понемногу успокоившись и обдумав все сказанное мне Дзержинским, я вдруг почувствовал, что во всем этом кроется опять какое-то дьявольское хитросплетение. Или мой арест наделал в Финляндии шум и надо было поскорей от меня избавиться. или мне собирались предложить сделаться тайным сотрудником Чеки.

Как только я остановился на этом последнем предположении и начал его подробно развивать—я почти уверился в том, что "соблюдение известных условий" именно и должно означать договор Чеки со мной, как с тайным агентом.

Раз утвердившись в этом предположении, я уже не мог отрешиться от него, и в полном отчаянии и ужасе я решил немедленно же вызвать надзирателя, потребовать карандаш и бумагу и написать заявление, подробно изложив, что я не желаю вести никаких переговоров о моем освобождении.

Рано утром, получив бумагу и написав подробнейшее заявление, я уже готов был его передать надзирателю как вдруг мелькнула мысль: А что, если я и теперь ошибся, так же, как при словах Дзержинского о ликвидации. Может быть, они просто собираются отобрать от меня и от Копонена какую-нибудь подписку, чтобы мы молчали обо всем том, как с нами обращались Чорт с ними, мы охотно дадим такую подписку, лишь бы выпустили. Все равно по нашем приезде в Финляндию, они нас уже не смогут заставить молчать.

И так я решил выждать, что мне предложат чекисты, а там уже будет видно, как надо действовать.

Через четыре дня меня вызвал на допрос новый следователь по фамилии Хоттака. Должно быть это белорусская или польская фамилия. После целого ряда вопросов мне предъявили еще три обвинения:

1) тайные сношения с международной буржуазией,

2) дискредитирование советской власти,

3) экономический шпионаж.

117

Итого меня обвиняли по 6 статьям, из которых пять определенно угрожали смертной казнью.

Как обычно я отказался подписать протокол допроса и обвинительные акты.

К концу допроса явился Мессинг. После краткого резюме всех моих преступлений Мессинг постарался убедить меня, что я могу считать себя совершенно конченным человеком. Затем последовала пауза, после которой к моему великому удивлению и немалому смущению, Мессинг начал весьма похвально отзываться о моем "приятном характере", "твердости", "спокойствии" и даже "располагающей внешности".

Становилось ужасно глупо. Я не принадлежу к людям, страдающим избытком застенчивости, но, хоть кого смутят комплименты чекиста.

Поэтому, чтобы подойти ближе к делу, я прервал поток красноречия Мессинга вопросом: "Когда меня освободят? Я вижу, что вместо освобождения вы мне прибавили еще три статьи".

— "Одно другому не мешает. Все зависит от вас. Согласны ли были бы вы, выйдя на свободу, давать нам сведения о ваших соотечественниках и о русских эмигрантах, Мы будем давать вам задания. Вы будете прекрасно материально обставлены и мы вам дадим возможность заниматься коммерческими делами, хотя бы в том же самом помещении, где была ваша контора. Можете выписать вашу семью. Во время ваших заграничных поездок мы сумеем обставить вас не хуже, чем ваша фирма".

— ,,Я не хочу продолжат с вами разговора на эту тему. Разрешите мне идти обратно в камеру".

— ,,Вы напрасно торопитесь. Взгляните на себя, в каком вы виде. Подумайте о вашей семье. Вы знаете, что ваша жена хлопочет о получении визы на въезд в Россию? Вот подпишитесь на этом бланке".

На бланке стояло что-то вроде нижеследующего: "Я, нижеподписавшийся, обязуюсь выполнить возлагаемые на меня поручения во всем согласно полученных инструкций". Я был так взволнован, что не помню дословно содержание этого "договора с дьяволом", и я не мог углубляться в чтение этого документа, так как это могло бы быть понято Мессин

118

гом, как начало моего согласия принять сделанное мне предложение.

Как можно спокойнее, я отодвинул листок с текстом подаиски, говоря: "Позвольте мне идти в камеру. Я не могу говорить с вами обо всем этом. Ваше предложение мне совершенно не подходит".

— "Почему? Вы думаете, что мы не настолько богаты, чтобы оплачивать щедро ваши услуги? Ваша супруга приедет сюда и вы тогда может быть измените ваше мнение".

Упоминание этим прохвостом о моей жене и вся гнусность этого предложения переполнили чашу моего терпения Подробностей не помню. Отчетливо помню, что несмотря на мою тогдашнюю слабость, Мессинг отлетел от меня увлекая за собой легонький стол со всеми документами и чернильницей.

Хоттака размахивал револьвером и отбросил меня толчком на стул. Я не удержал равновесия и полетел на пол. Должно быть было много крику и шуму, потому что вся комната наполнилась людьми. Меня прижимал к полу какой то военный, а за ноги держала одна из тех женщин, которые дежурят в коридорах для сопровождения заключенных в камеры.

Когда меня подняли, Хоттака все еще размахивал револьвером, а Мессинг, зеленый от злости крикнул:

"Увести этого! Я на вас прикажу сумасшедшую рубашку надеть. Вы—сумасшедший дегенерат. Я вас сокращу!'

Едва я отдышался в камере и начал впотьмах прикладывать компресс из носового платка к вывихнутому большому пальцу левой руки, как в камеру вошел начальник тюрьмы, фельдшер, доктор и два надзирателя. Прекрасно помню, что доктор и фельдшер все время жались к дверям и подошли ко мне, когда начальник тюрьмы крикнул: "Да, идите же к нему ближе и осмотрите его!"

Я держал себя совершенно спокойно и был так слаб, что должен был сесть на койку. Фельдшер перевязал мне палец и дал мне валериановых капель.

119

Этим и окончиася мой "бунт", неимевший никаких других последствий для меня.

Глава 22-я.

Нет худо без добра. Теперь после всего происшедшего для меня было совершенно ясна вся история моих злоключений и их причин.

Все дело мне рисуется таким образом: сначала советские власти вели со мной коммерческие переговоры вполне серьезно и, вероятно, имели в виду дать заказы нашей фирме. В связи с неудачами дипломатических переговоров о признании советского правительства, правительством той южноамериканской республики, где находилась наша фирма, интерес к коммерческим переговорам со мной ослабел. У советских властей возникло подозрение, что я в невыгодном свете осведомлял мою фирму о политическом и экономическом положении в советской России и, весьма вероятно. что меня подозревали, как и всякого иностранца, вообще в шпионаже. Мое отличное знание русского языка, моя бывшая служба в Российском Императорском флоте еще более усиливали это подозрение. Так как я приехал в советскую Россию с обыкновенным заграничным паспортом, а не с дипломатическим, то правом экзекватуры и неприкосновенности личности я не пользовался Живя вместе с персоналом консульства, посещая иностранные миссии. и консульства, где у меня было много друзей, я мог, по мнению Чеки, слышать и видеть много такого, что могло быть интересным для Чеки Таким образом, вероятно, постепенно назревала в умах чекистов мысль о желательности моего ареста, который в конце концов и был произведен, обставленный, во избежание неприятностей, обвинением в контрабанде. Попутно возникала мысль, что терроризируя меня, удастся получить от меня какие-нибудь ценные сведения о деятельности нашего и других консульств, а затем выпустить меня, даже без особых извинений, так как я не дипломат, а частное лицо, и финляндское правительство не станет ломать копья из-за моего случайного ареста.

Когда надежды Чеки не оправдались, что под

120

влиянием террора я обогащу их интересными секретными материалами, — решено было попытаться склонить меня к секретному сотрудничеству в Чеке. Я являлся для этого учреждения ценным человеком, благодаря моему положению в обществе, благодаря связям с русскими эмигрантами по моей прошлой службе в Императорском флоте и благодаря моему финляндскому подданству, открывавшему мне границы всех государств.

Но и этот расчет Чеки не оправдался, и вместо согласия, я учинил драку и чуть сам не был избит.

Что же будет дальше? Мои силы были уже на исходе, но можно было предполагать, что мои инквизиторы не остановятся на половине дороги в своих попытках завербовать меня в свои агенты. Чрезвычайно осложняло все дело фраза Мессинга о том, что моя жена хлопочет о получении визы на въезд в Россию

Только этого не доставало в добавок ко всем моим несчастьям! Если моя жена приедет в Петербург, то кто и что помешает Чеке арестовать ее, хотя бы под предлогом того, что она моя сообщница. Ведь "они" — все могут. А раз моя жена будет арестована, то моя маленькая дочь, в Финляндии, окончательно осиротеет, и, играя на моих чувствах к ребенку, Чека в конце концов сломит мое упорство.

По-видимому, все усилия Чеки, будут теперь направлены к тому, чтобы склонить мою жену к поездке в советскую Россию.

И я не ошибся в своих предположениях. Уже после всех моих невзгод, по моем возвращении в Финляндию в 1926м году, я узнал, что к одному из служащих нашего консульства в Петербурге явился в начале июня 1924 го года какой-то господин, отрекомендовавшийся инженером Писаревским. Он сообщил моему соотечественнику, что сидел вместе со мной в одной камере и что я, рассчитывая на свое скорое освобождение, просил его зайти в Финляндское консульство и передать мою настойчивую просьбу о скорейшем приевде моей жены в Петербург. К счастью в нашем кон

121

сульстве отнеслись с сомнением к личности ,,инженера" и к достоверности его рассказа.

К моей жене в Гельсингфорсе, однажды звонил по телефону какой-то "капитан Воронин", якобы сидевший вместе со мной в тюрьме. Он сказал моей жене, что я в отчаянии, что жена моя медлить с приездом...

Ни инженера Писаревского, ни капитана Воронина я не встречал ни разу в своей жизни и поэтому я убежден, что оба эти лица были подосланы к моим друзьям и к моей жеиевсе той же вездесущей Чекой.

В начале июня, среди ночи меня вызвали из камеры. Полагая, что меня ведут опять на допрос, я был весьма удивлен, когда мой провожатый прошел мимо обычного поворота коридора, ведущего в камеры следователей. Мы сделали несколько поворотов, и наконец оказались перед дверью, выходившей по-видимому, во двор. На маленьком четырехугольном дворике, окруженном со всех сторон высокими корпусами тюрьмы, стоял закрытый автомобиль, и около него прохаживались два чекиста в форме... Быть выведенным ночью из тюремной камеры, не только без вещей, но даже и без шляпы и очутиться вместо предполагаемого допроса на тюремном дворе у шумящего мотором автомобиля — вполне достаточно, чтобы взволновать и не слабонервного человека. Еще до тюрьмы я слышал неоднократно от моих русских знакомых, о ночных автомобилях, увозящих жертв Чеки на место казни. — Это одна из страшных, вечных тем разговора в советской России.

Нервная спазма противно мне сжала горло, и с громадным усилием я заставил себя произнести: ,,Куда меня везут?", на что один из чекистов коротко ответил: "Увидите". Постепенно я овладел собой и. когда автомобиль остановился, то наружно я был настолько спокоен, что сказал чекисту: ,,Я забыл в камере папиросы. Не можете ли вы дать мне одну папиросу. Купить сейчас негде." Чекист с любезной готовностью протянул мне свой

122

портсигар и дал мне закурить от зажигалки. Выйдя из автомобиля, я с удивлением увидел, что мы приехали на Гороховую улицу № 2, в главный штаб Петербургской Чеки, т. е. туда где меня арестовали. В вестибюле один из провожатых оставил меня с другим чекистом, а сам побежал наверх. Через несколько минут он вернулся и, спустясь до второго этажа и перегнувшись через перила. крикнул: "Веди его в девятую, там скажутъ": Прямо из вестибюля, направо, мы прошли по длинному темному коридору в комнату № 9 В этой комнате, по-видимому, кто-то жил: на широком диване была постлана постель, стоял умывальник с туалетными принадлежностями, и на письменном столе были расставлены фотографические карточки. Мой провожатый, без церемонии, выдвинул несколько ящиков письменного стола, и найдя большую коробку с папиросами, предложил мне курить и закурил сам. Так мы просидели, по крайней мере пол часа. За перегородкой часы пробили 4 часа утра. Наконец открылась дверь и в комнату вошел высокий, худой человек в полувоенной форме, при револьвере и с запиской в руке. Неуверенно читая по бумажке, с запинками, он сказал: ,Се-се-се-дирголь, Борис Леонтьевич." "Я ответил: "Я—Седергхольм, Борис Леонидович." Высокий человек окинул меня взглядом и сказал: "Пойдемте, идите впереди меня." Миновав коридор, мы повернули по более широкому коридору, и вдруг мой проводник. чуть сжав мою руку пониже локтя, и говоря: "Сюда, сюда", втиснул меня в дверь. Войдя я невольно попятился. Передо мной была очень длинная комната с чуть покатым цементным полом. Ярко горело несколько ламп с белыми абажурами. Пол был весь в пятнах, пахло карболкой, а у стены стояли прислоненными несколько узких некрашеных ящиков, вроде гробов. Прошло не более 2 — 3 х секунд, как мой провожатый. продолжая держать меня за локоть руки, быстро вызвал меня в коридор, сказав как бы про себя: .А а—черт! Ошибся," не в тот коридор попали."

Это все было сплошной комедией, и самая фраза

123

моего конвоира была продолжением грубейшей и примитивной инсценировки. Ошибиться и перепутать коридоры было бы немыслимо даже для пьяного человека, так как тот коридор, в который мы в конце концов попали, после посещения загадочной комнаты, — был во втором этаже, и дверь той комнаты, куда мы теперь вошли, была ординарной, обыкновенной дверью жилого помещения, тогда как двери комнаты, куда мы "ошибочно" вошли, были толстые, двойные двери, облицованные железом.

Комната, в которую мы теперь вошли, напоминала караульное помещение. У стены стояла пирамида с ружьями, и на стене висели несколько револьверов в кобурах и пулеметные ленты. За большим письменным столом сидели Мессинг, Хоттака и еще какой-то очень полный человек еврейского типа, в штатском. Едва мы вошли, как Мессинг недовольно и резко сказал моему провожатому: "Где вы, товарищ, так долго пропадали?", на что тот ответил, точно заученной заранее репликой: "Ошибся коридором товарищ в бетонную попали " На это Мессинг ничего не ответил, а только пожал плечами, и знаком предложил мне сесть на стул около стола.

За долгое пребывание в совершенно темной камере мои глаза отвыкли от света, и всякий раз на допросах, я был принужден отворачиваться от света лампы или закрывать глаза рукой. Это всегда вело к пререканиям со следователем, который настаивал, чтобы я смотрел во время ответов прямо ему в глаза.

Так и в этот раз, Мессинг, видя, что я отворачиваюсь от лампы и закрываю глаза, сказал: "Если вы лжете, то имейте, по крайней мере, мужество смотреть нам прямо в лицо. Довольно мы с вами тут церемонились. Вы совершенно не заслуживаете к себе вежливого отношения."

На это замечание Мессинга я ответил, что не вижу не только вежливого, а даже просто человеческого отношения ко мне.

— "Не притворяйтесь. Мы вас давно уже раскусили. Смотрите нам прямо в лицо. Сегодня мы заканчиваем ваше дело. На днях вам дадут

124

его прочесть и оно будет направлено в центральную коллегию Чеки в Москве. Пока еще не поздно, от вас зависит облегчить вашу участь и даже выйти на свободу. Вы знаете, что вас ожидает? — Не менее десяти лет строгой изоляции, а может быть даже и расстрел."

— "Делайте, что хотите, только не смейте меня запугивать, и советую вам поберечь ваши приемы следствия и запугивания для старых дев." Вырвавшаяся у меня фраза, точно откупорила поток моего красноречия, и я уже без удержу, не выбирая выражений, высказал Мессингу и всем присутствующим все то, что уже неоднократно высказывал в таких случаях, когда терял самообладание и спокойствие.

В этот раз меня больше всего возмутила эта циничная, грубая и до нельзя глупая поездка в автомобиле на Гороховую улицу и демонстрация знаменитой бетонной комнаты, демонстрация, которая, по мнению чекистов, должна была окончательно сломить мое упорство.

Мессинг прервал меня, грубо крикнув: "Вы — сумасшедший. Много воображаете о себе. Никто вас не думает застращивать. Когда понадобится, мы вас и без застращивания выведем в расход. Ваше дело будет разбираться центральной коллегией Чеки в Москве. Суда не будет, так как все совершенно ясно. Ваша жена получила визу на въезд в советскую Россию. Смотрите, чтобы её приезд не оказался слишком поздним. Все могло бы быть совершенно иначе — вы сами во всем виноваты. Если у вас будет что-либо важное мне сообщить — заявите начальнику тюрьмы, — я вас вызову. Советую вам решать скорее. Можете идти."

Известие о предполагаемом приезде моей жены в Петербург, несмотря на мое недоверие ко всему что говорят чекисты, казалось мне правдоподобным и это известие окончательно сразило меня. Я был в таком подавленном состоянии, и так физически ослабел, что совершенно не помню, как меня вывели, усадили в автомобиль и доставили обратно в тюрьму. Придя к себе в камеру, я должно быть сейчас же заснул тем сном, каким спят приговоренные к смерти.

125

На следующий день, с возвращением физических сил, начались непереносимые моральные муки, и мысль, что ежечасно, ежеминутно может приехать моя жена, и, быть может, ее уже везут арестованной на границе, не покидала меня.

С замиранием сердца я слушал шаги надзирателя в корридоре, ожидая каждый миг, что вот вот откроется дверь, меня поведут в кабинку следователя, и там внезапно я увижу на мгновенье мою несчастную жену, которую мне "покажут" на момент, чтобы окончательно убедить меня, что мне нет выхода.

Как только мог спокойнее, я старался представить себе все, что могло произойти дальше после этой встречи, и где-то в таинственных глубинах мозга уже созревали проблески мысли сдаться, но я все еще гасил их бодрствующей совестью. Имею ли я право, во имя сохранения моей чести, обрекать мою жену и ребенка на невыносимые страдания? Хорошо. Предположим, что я соглашаюсь на условия Чеки и поступаю к ним на службу. Но неужели они настолько наивны, что не обставят наше соглашение такими гарантиями, как, например, требование, чтобы моя семья жила в Петербурге. А дальше что? Где я возьму силы. чтобы со спокойной совестью выполнять задания Чеки? Откуда взять тот запас подлости, чтобы искусно вкрадываться в доверие к людям и предавать их, быть может, на смерть?

Постепенно обдумав все, я с совершенно спокойной совестью принял то единственное решение, которое только и могло быть, так как нет двух моралей: несмотря ни на что—не сдаваться. Мои физические силы на исходе и один Бог знает, выдержу ли я, пока меня рано или поздно вытащит из тюрьмы Финляндское правительство. Но моей жене ничто серьезное не угрожает. Если ее даже и арестуют на границе—этого нельзя будет скрыть и в Финляндии об этом станет известным. Такое неслыханное издевательство над правом и законом, произведет за границей такое впечатление, что мою жену скоро освободят и возратят на родину.

Приблизительно так думал в то время. Многое я слишком переоценил в своих рассуждениях,

126

и в этом — мое счастье, так как, когда меня вызвали на допрос 15-го июня, я шел на него, хотя еле передвигая ноги, но в душе у меня было полное спокойствие и никаких колебаний.

Я был настолько уверен, что моя жена уже арестована, что был даже удивлен, когда следователь Хоттака, совершенно спокойно протянул мне тетрадь в синей обложке. говоря: "Вот прочтите ваше дело и подпишитесь. Оно пойдет в Москву и приговор придет недель через пять-шесть".

Я с большим любопытством раскрыл тетрадь, полагая, что наконец то я увижу все свидетельские показания тайных агентов, изобличающие мою "преступную деятельность".

И что же я увидел?

Несколько форменных бланков, которые раньше давались мне для подписи разными следователями. Мои собственные ответы, подтверждающие мою полную невиновность во всех без исключен я предъявленных мне обвинениях; все мои заявления с протестами и жалобами на следователей, которые я так наивно писал в первые недели моего пребывания в тюрьме; наконец несколько открытых писем, которые я в разное время с разрешения следователя посылал в консульство.

На последнем, вдвое сложенном листе. мелким шрифтом было написано подробное заключение Петербургской Чеки, перечислявшей все мои преступления. Постановление заканчивалось приблизительно так ,,а потому считая что все предъявленные обвиненя к финл. гражданину Б. Л. Седерхольм доказаны, постановили: направить все дело и весь материал на заключение Центральнсй Коллегии Г. П. У.. (прим. авт. ,,Г. П. У." —Чека). Далее под постановлением было несколько неразборчивых подписей

Совершенно уверенный, что Хоттака ошибся и дал мне для прочтения не то, что следовало, я сказал ему ,,3десь же ничего нег. Никаких материалов. Здесь даже нет указания на первую причину моего ареста. Я не вижу показаний Копонена. Я, насколько помнится, обвиняюсь в военной контрабанде. Здесь об этом ни пол слова. Вы ссылаетесь на какие-то материалы, уличающие меня в

127

организации международного шпионажа. Где материалы?"

Ответ следователя был буквально следующий. "Все что нужно—вам дано для прочтения. Остальное вас не касается".

Мне ничего другого не оставалось, как по заведенному мною обыкновению, отказаться подписать всю эту ерунду. После стереотипного "Как вам угодно" Хоттака аккуратно сложил бумаги в портфель и сказал мне:

,,Ну-съ! Желаю вам всего хорошего. Мы с вами больше не увидимся. Сегодня вас переведут на облегченный режим и вы будете ожидать приговор. Надеюсь, вы не можете упрекнуть нас в некорректности по отношению к вам?

О, эта трогательная эабота Чеки о корректностии! Больше я Хоттаки не видал.

Глава 23-я.

Обман, культивируемый Чекой даже в мелочах — это система. Меня перевели на облегченный режим 22 го июня, т. е. через неделю, после того как мне официально было объявлено, что все следствие обо мне закончено и что все дело направляется в Москву в центральную коллегию Чеки. Таким образом, даже с точки зрения чекисткой законности меня произвольно держали в темноте на режиме "секретки" лишнюю неделю.

Когда меня вызвали в камеру отделенного особого яруса, я был так слаб, что не мог нести моих вещей и с громадным трудом поднялся на третью галерею. У отделенного я получил обратно мои подтяжки и галстук, и, поднявшись в пятый этаж, пройдя длинный коридор, мы остановились перед камерой № 163, так называемого 4-го отделения. Камера была во всем тождественна ранее мною виденным, но было очень светло, чисто и я сказал бы даже "уютно", так как на столике аккуратно накрытом белой салфеткой, стояли в кружке цветы, на полке лежал элегантный кожаный саквояж, а на старательно постланной койке сидел пожилой, корректно одетый господин, очень симпатичной внешности. Как только я вошелъ,.

128

сидевший на койке сразу поднялся, охватил меня рукой за талию и, усаживая меня на койку, сказал: "Вам дурно. Не волнуйтесь, и отдохните, все обойдется. Меня зовут Георгий Дмитриевич Чесноков, адвокат. А вы, вероятно, священник? "Мне действительно было дурно, так как я отвык от движений и подъем на пятый этаж меня очень утомил. Но высказанное моим новым знакомым предположение о моем духовном сане меня так развеселило, что я искренно засмеялся: менее всего моя прошлая и настоящая профессия, мой склад характера, привычки и внешность подходили к духовной профессии. Когда я объяснил Чеснокову. кто я, то недоразумение разъяснилось. Чеснокова ввела в заблуждение моя деформировавшаяся в тюремных условиях шляпа, мои отросшие волосы, борода и застегнутый до верху дождевик, под которым можно было предполагать скрытую рясу. Вскоре принесли доски, козлы и с помощью Чеснокова я устроил себе постель. После ужасных условий секретки новое по мне казалось верхом благополучия и комфорта. Оконная рама была вынута, и сквозь забранное решетками окно вливался прелестный летний день и вся камера была освящена солнцем. Вымывшись, в первый раз за 2 1/2 месяца, насколько было возможно тщательно, я с большим аппетитом пообедал, братски предложенными мне запасами Чеснокова. Этот добрейший человек уже больше месяца как сидел в тюрьме по обвинению в контрреволюции и дискредитировании советской власти. Типичный славянин, Чесноков был весь во власти чувств и настроений. Ему было 52 года, но из-за жизненных невзгод он выглядел гораздо старше. Юрист по профессии, он выплыл в период ,,Нэпа" опять на поверхность жизни, войдя членом в только что созданную коллегию адвокатов, или по советской терминологии — "правозаступников" Как ни односторонне советское судопроизводство, но все же при известном навыке и осторожности, правозаступник иногда может защищать своего клиента и добиться, если неполного оправдания, то смягчающего приговора. Благодаря тому, что на судебные разбирательства поступают обычно дела, свя

129

занные с уголовными или экононическими правонарушениями, правозаступники имеют возможность избегать таких скользких политических вопросов, которые могли бы навлечь на защитника немилость советской власти.

Чесноков довольно удачно практиковал и даже успел создать себе известного рода популярность. Явилась возможность нанять квартиру в три комнаты, одеть жену, себя и дочь и покончить с черной, тяжелой работой по разгрузке барок, или по разборке разрушенных домов. Но все же это благополучие внезапно рушилось по капризу неумолимой судьбы—советская жизнь сделала Чеснокову одну из своих стихийных гримас.

В Петербурге, так же, как во всех больших советских городах, открыты правительством игорные клубы для игры в рулетку, макао, баккара и другие азартные игры.

Доход с этих учреждений теоретически должен поступать в кассу комиссариата народного просвещения. Клубы открыты круглые сутки, но, разумеется, наибольшее оживление царит в них по ночам, когда все залы битком набиты самой пестрой толпой: нэпманы, иностранцы в смокингах, проститутки, чекисты, советские служащие, рабочие, преступники. Азарт объединяет всех. Благодаря этим клубам и благодаря уродливым формам советской общественной и экономической жизни происходит масса растрат, подлогов, самоубийств и убийств. Но количество клубов растет, так как они дают громадный доход правительству и облегчают для Чеки возможность слежки за обывателями.

Месяца за четыре до моего ареста, сильно нашумело в Петербурге так называемое "дело Владимирского клуба, то есть игорного дома, помещающегося на Владимирской улице. Была обнаружена растрата и подлоги среди самой администрации клуба. Так как директор клуба, ответственный и видный член губернского комитета коммунистической партии был одним из главных героев происшедшей панамы и ложилась тень на честь партии, то было решено устроить, так называемый .показательный" процесс перед громадной аудиторией рабочих.

130

обвиняемых было свыше двухсот человек и вся тяжесть обвинения легла на мелких служащих: крупье, менял, кассиров, лакеев и тому подобных. Одного из крупье, которому грозила смертная казнь, взялся защищать Чесноков.

Произнося защитительную речь, Чесноков обрисовал сначала характерную внешность и назначение любого государственного учреждения, а затем, довольно ярко и образно обрисовал слушателями картину советского игорного притона, не забыв упомянуть о массе кокоток, о вечных скандалах и драках, о преступном элементе наполняющем залы ночного притона. Приведя краткую, но убедительную статистику преступлений, порождаемых существованием игорных клубов, Чесноков закончил речь приблизительно так: "Граждане судьи, мне хотят доказать, что Владимирский клуб есть государственное учреждение самой идеальной в мире социалистической республики и моего подзащитного крупье рассматривают, как изменника пролетарской идеологии"...

В конце концов клиент Чеснокова отделался небольшим наказанием, но он сам с момента произнесенной им защитительной речи попал в угол зрения Чеки. Начались систематические преследования как его самого, так и его клиентов. Дважды чекисты нагрянули на квартиру Чеснокова с ночным обыском, забрав доверенные ему его клиентами документы. В мае его арестовали и предъявили обвинение в дискредитировании советской власти и в контрреволюционной деятельности.

Чесноков очень нервничал, так как боялся, что все его дело пойдет не в суд, а административным порядком, то есть через Чеку, а это не предвещало ничего утешительного, так как заочные приговоры Чеки всегда жестоки и не подлежат никакой кассации. Семья Чеснокова была обречена на голодную смерть, так как скудных сбережений должно было хватить на очень короткое время и мой несчастный товарищ впадал по временамъ в безъисходное отчаяние.

Ко всем бедам Чесноков страдал хронической болезнью почек, одна почка у него была вырезана и ему была необходима строгая диета. Полу

131

чая еженедельно передачу от жены, он со слезами на глазах говорил мне: ,,Вот посылают мне молоко, масло и белое мясо, а самим скоро будет нечего есть".

Но, верный своему славянскому темпераменту, он иногда проникался совершенно непонятным оптимизмом и надеждой на судьбу, и в такие моменты был очень живым, остроумным и незаменимым собеседником.

С первого же дня нашего знакомства мы подружились и с каждым днем наша дружба крепла. Мне нравилась исключительная деликатность моего друга, никогда ни одним намеком не проявлявшего любопытства и не спрашивавшего меня ни о причинах моего ареста, ни о подробностях моей жизни в России.

Ежедневно нас выпускали на прогулку на тюремном дворе и в течение 15 минут мы наслаждались моционом, бегая по тротуару вдоль одной из сторон большего четырехугольного центрального тюремного двора. С нами вместе гуляло одновременно еще несколько заключенных из соседних с нами камер и мы могли с ними иногда разговаривать.

Среди этих заключенных Чесноков встретил однажды своего коллегу и эта встреча, впоследствии, сыграла в моей жизни благодетельную роль.

По другую сторону двора гулял часто арестованный польский священник, прелат граф Дмовский и дважды я видел гулявшего по центральному кругу, окруженному частоколом, английского капитана Рейли, которого, как говорили у нас тогда, привезли из Москвы по очень крупному делу, в связи с арестом известного Савинкова.

На след капитана английской службы Рейли, судьба дважды натолкнула меня в тюрьме в разное время, и я не предполагал в это время, что этому человеку предстоит такой ужасный конец о котором я узнал из газет в 1927 году по воэвращении на родину.

В первый же день пребывания в 4-м отделении я послал открытое письмо в консульство, в котором написал буквально следующее:"— Здоров, мне разрешено получать передачу. Седерхольм".

132

Через четыре дня после отправки такого письма я получил первую передачу и потом продолжал еженедельно получать ее во все время своего пребывания в 4 м отделении.

Это было во время, ибо я совсем ослабел, а радушие и помощь Чеснокова больно отзывались в моем сердце, так как он делился со иной последним, что посылала ёму его бедная жена.

Раз в неделю мы могли выписывать книги из тюремной библиотеки, очень обширной, так как библиотека перешла по наследству от старого дореволюционного времени.

По моей просьбе, мне присылали громадные передачи и я, по выражению Чеснокова, ел и вел себя, как будто попал в санаторию.

Один раз в две недели нас водили в баню, очень грязную и запущенную, но все таки это было громадным удовольствием. Наша камера, благодаря нам самим была образцовой чистоты и мы ежедневно, раздевшись до нага, окатывались холодной водой,—которую набирали в наши тазы и бидоны из умывального крана. Потом начиналось тщательное мытье пола и стен. Я очень быстро поправлялся и спокойствие опять вернулось ко мне. Украдкой мы смотрели в окно на гулявших во дворе. Внутри палисадника по кругу после обеда и до самого вечера гуляли заключенные из так называемых общих камер. Гуляли они по 80 — 100 человек сразу, так как, по-видимому, на прогулку выпускались одновременно несколько камер. Каждые 20 минут в наше окно долетал крик: — ,Кончай прогулку, граждане"

Это кричал знаменитый в русской современной истории, старик Василий Степанович, тридцать два года ежедневно, каждые 20 минут повторяющий свое: "Кончай прогулку".

Его обязанность была водить заключенных общих камер на прогулку во двор и доставлять обратно в камеры.

За революционное время количество "воспитанников" Василия Степановича невероятно увеличилось и их интеллектуальный уровень повысился* До революции Василию Степановичу приходилось водить на прогулку преимущественно уголовный элемент и

133

лишь иногда политических преступников—обычно студентов, теперь же заключенные принадлежали к образованному и аристократическому классу общества. От часу дня и до семи часов вечера сквозь палисадник проходило ежедневно свыше 2000 человек. До часу дня гуляли особо важные и привилегированные заключенные. Наша тюрьма была в исключительном распоряжении Чека и официально называлась .дом предварительного заключения", или сокращенно по-советски, Дэ Пэ Зэ. Это сокращенное название дало повод к довольно меткому прозвищу тюрьмы: "дом пролетарской забавы".

Смотреть в окно строжайше запрещалось, но все таки с осторожностью это можно было проделывать, пользуясь промежутком между двумя периодическими заглядываниями коридорного надзирателя в глазок камерной двери.

Иногда часовой, солдат, стоявший всегда на вышке, в центре обнесенного палисадником круга, замечал в окнах камер лица каких-нибудь заключенных. В таких случаях часовой кричал:

,,Сойди с окна!"

Если заключенный не сходил, следовал выстрел. Все стены вокруг тех окон, которые разрешается держать открытыми, избиты пулями и я сам, однажды, чуть серьезно не пострадал, благодаря своей рассеянности и глухоте. Засмотревшись вниз на заинтересовавшего меня английского капитана Рейли, гулявшего в палисаднике по утрам, я, вероятно, не дал себе отчета или не слышал предупреждения солдата.

Одновременно с раздавшимся выстрелом Чесноков сорвал меня с окна, за ноги, а пуля ударившись в левую стенку оконной амбразуры рикошетом отлетела внутрь нашей камеры, и деформированная упала около двери. Иногда случалось, что многочисленные студенты и студентки, сидевшие частью в камерах нашего отделения, а частью в камерах так называемого шестого отделения, перпендикулярного к нашему корпусу, начинали шумно протестовать и организовывали своего рода митинги. Сначала, то в одном, то в другом окне показывалась голова одного из студентов или студенток

134

и часовой то и дело стрелял по разным направлениям. Молодежь шумными криками и свистками отвечала на каждый выстрел. Слышно было, как по нашему коридору беспомощно метался надзиратель, стараясь поймать бунтовщиков. На дворе, у вышки часового, выстраивался весь свободный состав караульных и начальник тюрьмы в рупор призывал молодежь к порядку. На несколько минут как будто бы, все успокаивалось, но потом начинался митинг. Один какой-нибудь наиболее красноречивый и смелый среди студентов, кричал в сделанный из бумаги рупор через окно призывая своих товарищей к полной солидарности. Мне запомнился отрывок одной такой импровизированной речи, которую говорил через окно очень приятный баритоном, должно быть, очень юный оратор, студент социалист-революционер. Обрисовав яркими красками весь ужас и произвол, творимый советской властью, оратор закончил: Товарищи, нас бросают в тюрьмы, наши братья и сестры находятся ежечасно под угрозой ареста и смертной казни. В России нет свободного слова и несчастный русский народ во имя каких-то фантастических доктрин подвергается вивисекции. Страной правит кучка узурпаторов и негодяев Товарищи! Часть из нас не сегодня завтра расстреляют или сошлют в Сибирскую тайгу, но рано торжествуют палачи! Всю Россию в тюрьмы не упрятать, за нами идут сотни, потом будут тысячи и миллионы Товарищи! Да здравствует великая, свободная Россия и великий, свободный, русский народ! К черту узурпаторов, палачей, насильников! К черту азиатскую власть! К черту авантюристов и сумасшедших!"

Из всех окон раздались восторженные крики ура и полетели вниз зажженные пучки соломы и горящие матрацы. Зазвенели разбиваемые оконные стекла, и крики не смолкали. Часовой и вызванный караул стреляли наугад по разным направлениям и в нашем коридоре бегало несколько надзирателей, хлопали открываемые двери камер и женские истерические крики прерывались площадной бранью надзирателей.

Молодежь успокоилась лишь под вечер. В

135

этот же день опять произошло два самоубийства. Студент из 176-й камеры перерезал себе вены осколком оконного стекла, а девушка-студентка, которую все студенты звали "Варенька", бросилась с пятой галереи вниз, когда ее проводили через особый ярус на допрос.

За четыре с половиной месяца моего пребывания в четвертом отделении, мне известно 29 случаев самоубийств в нашем отделении, то есть почти два самоубийства в неделю. Но мне, вероятно, известно далеко не обо всех самоубийствах.

Глава 24-я.

Лак в нашем отделении, так и в других отделениях тюрьмы, сидело много женщин, так как женское отделение было частью в ремонте, и не имело в достаточном количестве одиночных камер.

Однажды, вызванный вместе с Чесноковым для получения передачи, я заметил сквозь неторопливо закрываемую надзирателем дверь соседней камеры, что там находятся две женщины, Насколько можно было успеть рассмотреть, я заметил, что наши соседки устроились с большим комфортом и обе были элегантно одеты. Поделившись своим наблюдением с нерасторопным Чесноковым, я условился с ним, что на обратном пути он как-нибудь задержит надзирателя, чтобы дать мне возможность пройти вперед и заглянуть в глазок двери соседней камеры. В тюрьме всегда полезно все видеть, и все, по возможности, знать.

Как было условлено, Чесноков споткнулся на обратном пути и, уронив корзину с передачей, рассыпал по полу белье, булки, яблоки и сахар. Пока он переругивался с надзирателем и собирал все рассыпанное, я быстро прошел вперед, чуть постучал в дверь, соблюдая приличие, и, откинув язычок глазка, за глянул в камеру наших соседок. обеспокоенные неожиданным стуком, обе дамы выжидательно обернулись лицом к дверям, и я мог рассмотреть, что обе они были средних лет, миловидны и, по-видимому, принадлежали к образованному классу общества.

Войдя к себе в камеру и приведя в поря

136

док передачу, я немедленно же предпринял шаги к знакомству с нашими соседками, разумеется по способу перестукивания. Чесноков с завистью следит за моими переговорами, так как он очень плохо владел этим драгоценным, в тюрьме, искусством общения с соседями.

Наше знакомство с дамами наладилось очень быстро, и они оказались очень приятными собеседницами. Одна из них была женой юриста, а другая оказалась женой моего бывшего сослуживца капитана 2 го ранга Балк. Узнав это, я назвал себя и сказал, что до революции я однажды плавал вместе с мужем г-жи Балк на одном корабле.

В течение нескольких дней, наше знакомство через стенку перешло в дружбу, и два раза мы даже умудрились переброситься словами, во время утренней уборки, когда сразу открываются двери 2—3 х камер для выметания сора из камеры в коридор.

Мужья наших соседок находились в шестом отделении той же тюрьмы, но они не имели о них никаких сведений. Обе дамы сидели уже шестой месяц по обвинению в шпионаже, но следствию по их делу все еще не предвиделось конца. "Дело" наших соседок было стереотипным, и таких "дел", создаются десятки, если не сотни ежедневно в советской России.

Подруга г-жи Балк — г-жа Балаханова, имела по советским понятиям большую квартиру, в четыре комнаты. Согласно закона. можно было пользоваться только тремя комнатами, так как вся семья состояла из четырех человек: самого Балаханова, его жены, её матери и маленького сына Так как Балаханов был до революции чиновником министерства юстиции, то домовой комитет все время придирался к нему, и грозил кого-нибудь к ним вселить из "пролетарского" элемента. Чтобы избежать нежелательного квартиранта, Балахановы пригласили к себе как жилицу, одну знакомую барышню, служившую в каком то военном кооперативе. За этой барышней ухаживал секретарь одного из иностранных консульств. Иногда, по вечерам, за чайным столом Балахановых соединялось небольшое

137

общество: влюблеыный дипломат, хозяева, их жилица и их старинные друзья супруги Балк. Все окончилось арестом и обвинением в шпионаже. Пока не пострадала только старушка — мать г-жи Балахановой и дипломат, благодаря его дипломатическому паспорту.

Как раз в период моей дружбы с соседками, они решили объявить голодовку, требуя скорейшего окончания следствия и личного свидания с мужьями. Обо всех деталях голодовки они осведомляли нас ежедневно, и мы, как только было в наших силах, старались их морально поддержать. На пятый день слышно было как то входил к ним в камеру несколько раз, а на шестой день обе дамы сообщили нам, что прекращают голодовку, так как приезжал сам прокурор и дал им слово, что все "дело" на днях будет закончено, и что все участники будут выпущены до суда на свободу. Личное свидание с мужем получила только г-жа Балаханова. так как муж г-жи Балк, умер в тюремной больнице в психиатрическом отделении.

Вскоре обеих дам куда то перевели, и спустя год после описанного эпизода, я встретился с одной из них в Соловецком концентрационном лагере. В хрупкой фигурке, стоявшей почти по колено в жидкой грязи, я с трудом узнал мою элегантную тюремную соседку. Она работала по разгруэке кирпичей с барж, пришедших на Соловки из Кеми. На обтянутой сухой, коричневой кожей лице, страдальчески мерцали громадные глаза, в которых как-бы застыли ужас и пережиты мученья. Я сам таскал бревна для ремонта пристани и разговаривать долго было невозможно. Разумеется никакого суда по "делу" наших соседок не было. Одна была сослана в Соловецкий лагерь на пять лет, а другая в Сибирь в Нарымский край. О муже я не спросил, не желая растравлять душевной раны. Наш разговор прекратился внезапным окриком надзирателя за работами: ,Чего разговорился тут? Свинца в затылок захотел?"

Я не хотел свинца в затылок, и вернулся к прерванной работе...

138

В начале сентября наступила холодная, дождливая погода, окно пришлось закрыть и в камере сделалось мрачно, сыро и холодно. Чесноков совсем расхворался и целыми днями лежал на койке, сдерживая стоны. Из разговоров с соседями на ежедневных прогулках, я заметил, что многие заключенные нашего отделения пользовались правом еженедельного свидания со своими родными. Я же пользовался лишь единственным правом общения с "волей", в виде еженедельных передач. Эти передачи просматривались администрацией дважды: в канцелярии тюрьмы и отделенным при выдаче мне. Все разрезалось на мельчайшие кусочки, а папиросы мне совсем запретили получать с воли, так как я протестовал против отрывания папиросных картонных мундштуков, в которых администрация тюрьмы пытались обнаружить спрятанные для меня записки. Таким образом я решительно ничего не знал о том, что предприняло консульство для моего освобождения, и известно ли консульству, в чем состоит мое "дело." Я много читал, как книги из тюремной библиотеки, так и советские газеты, которые разрешалось покупать через отделенного. Небольшую сумму денег я имел право еженедельно выписывать с моего личного счета, так как на мое имя были внесены моими друзьями деньги в канцелярию тюрьмы.

По совету Чеснокова я подал заявление прокурору Чеки с просьбой разрешить мне свидание с кем-либо из моих соотечественников из Финляндского консульства. Одновременно с этим заявлением я написал в консульство открытое письмо с просьбой хлопотать о разрешении свидания со мной. Ни то, ни другое не имело никакого успеха. Вторичное заявление постигла та же участь, и потеряв терпение, я вызвал начальника тюрьмы — Богданова.

Этот Богданов — интересная фигура, так сказать, продукт революции. В 1917-м году он дезертировал с русско-германского фронта, и принял деятельное участие в революции на улицах Петербурга. До 1919-го года он состоял в осо

139

бом отряде Чеки по искоренению шпионажа и контрреволюции. В период 1920—1921-го годов Богданов был назначен старшим палачом Чеки при нашей тюрьме. 1922 м году, пройдя высшую партийную школу, он был назначен начальником нашей тюрьмы. Во время одного из очередных расстрелов в подвале тюрьмы, одна из жертв Богданова вцепилась зубами в мизинец его левой руки и откусила его. Богданов до сих пор с гордостью рассказывает своим подчиненным историю потерянного пальца и с не меньшей гордостью за своего храброго начальника, мне передал эту историю один из надзирателей, которого мы с Чесноковым "прикармливали."

Из моей беседы с Богдановым ничего особенного я не узнал, так как он сказал мне, что все послано, куда следует, и что он — Богданов, не может заставить моих земляков придти ко мне на свидание, если они этого сами не хотят. Оставалось одно: ждать приговора, так как все пути к общению с внешним миром были закрыты. Несколько раз я ломал себе голову, придумывая какой-нибудь способ дать знать о себе своим друзьям. при помощи так называемой "обратной передачи." Грязное белье, пустые бидоны и из под молока термос, всякая посуда и т. п., носят название обратной передачи, которую в известные дни заключенные сдают отделенному для отправки "на волю". Благодаря крайнему обнищанию советских граждан, очень мало заключенных получающих передачу и обратной передачи почти не бывает. Поэтому каждая мелочь обратной передачи прощупывается и осматривается самым тщательным образом. Если администрация тюрьмы обнаруживает в отправляемых вещах что-нибудь подозрительное, то виновный навсегда лишается права получать передачу. Как ни был велик риск, я все же попытался один раз дать знать о себе на волю. Чуть подпоров подкладку у запасных брюк, я вложил в пояс очень маленькую записку. По-видимому, это не было замечено администрацией тюрьмы, иначе я почувствовал бы это немедленно. Но к сожалению, и мои друзья тоже не обнаружили этой записки...

140

В средине сентября в нашей камере появился третий жилец: адъюнкт Пулковской астрономической обсерватории, приват-доцент Подгорный. Еще через два дня к нам вселили бывшего чиновника дворцового ведомства Лапина.

Становилось тесно. Вскоре после Лапина пришел еще один, который назвал себя Богомоловым. Этот Богомолов вел себя как-то очень странно, и у нас создалось впечатление, что он нарочно подсажен к нам от Чеки, как шпион. Сначала он напрашивался на откровенности к Подгорному, а потом начал приставать и ко мне. Теснота, духота, неопределенность моего положения сделали меня опять очень нервным, и кончилось тем, что я вспылил и поколотил Богомолова.

После этого инцидента мне было невыносимо тяжело оставаться в камере, где нельзя было свободно повернуться: противная физиономия Богомолова вечно была передо мной. Поэтому я был очень рад когда по жалобе, того же Богомолова, меня посадили в карцер. Карцер оказался гораздо лучше чем те обе секретки, в которых я отсидел почти два месяца. Окна в карцере не было, но сгорела все время электрическая лампочка, было тепло, сухо и я был один со своими мыслями В карцере мне продержали пять дней, и на шестые сутки меня опять вернули в камеру № 163. Ни Богомолова, ни Подгорного уже не было, и я застал лишь Лапина и друга Чеснокова, которые восторженно меня приветствовали.

22го сентября около 12ти часов ночи Лапина вызвали иэ камеры без вещей и он больше к нам не вернулся. На следующий день мы узнали на прогулке, что и из других камер были вызваны одновременно с Лапиным его бывшие коллеги, т. е. чиновники и мелкие служащие бывшей царской охраны. Они также как и Лапин, были вызваны спешно, без вещей, и больше не вернулись в свои камеры. Уже впоследствии, сидя в отделении общих камер, я бывал неоднократно свидетелем, как раз в неделю, по четвергам, вызывали осужденных на смертную казнь. Но об этом я расскажу подробнее в следующих глазах.

141

В самом конце сентября, меня однажды вызвали к тюремному фотографу и сфотографировали меня в трех видах. По мнению Чеснокова это означало близкое решение моего дела, какую-то перемену моей тюремной участи.

Чесноков все время хворал, я нервничал. Так дожили мы до октября месяца.

Глава 25-я.

В начале октября, однажды вечером, меня вызвали в коридор и какой-то субъект, скороговоркой и вполголоса прочитал мне приговор "Особого совещания центральной коллегии Чеки". Из всего прочитанного я понял лишь одно: за всевозможные преступления против советской власти я был присужден к заключению на три года в Соловецком концентрационном лагере, без зачета времени предварительного заключения и без права подавать прошение о кассации или помиловании.

Этап уходил через 10 дней и в свидании с кем-либо из моих соотечественников мне было вновь категорически отказано.

Шестимесячное пребывание в тюрьме, сильно пошатнуло мое здоровье, и для меня не было ни малейшего сомнения, что мне не вынести заключения в концентрационном лагере. На беду, тот этап, с которым я должен был отправиться на Соловки, был последним прямым этапом, так как в ноябре прекращается всякое сообщение между Соловецкими островами и материком. Море замерзает полосой несколько миль как вокруг островов так и вокруг материка, и за неимением сильных ледоколов, Соловецкие острова совершенно отрезаны от внешнего мира в течение 7 ми месяцев. За эти 7 зимних месяцев, в Соловецком концентрационном лагере умирают многие сотни заключенных, от недоедания, простуды и ужасающих гигиенических условий, не говоря уке про частые расстрелы, которые уносят тоже не одну сотню жизней. Поэтому очень многие предпочитают кончать жизнь самоубийством, чем ехать на Соловки, т. е. на медленную, мучительную смерть. Обстоятельства не

142

позволяли мне долго раздумывать и надо было немедленно принять определенное решение.

У меня было два выбора:

Немедленно сообщить официальным путем в Финляндское консульство, т. е. открытым письмом через администрацию тюрьмы, о полученном приговоре, и просить прислать мне все необходимое для длительного пребывания в зимней полярной обстановке. Послав такое извещение в консульство, я мог надеяться, что оно предпримет ряд мер для защиты моих интересов так как с окончанием следствия по моему "делу" и вступлении в силу административного приговора, т. е. без гласного суда, Финляндское дипломатическое представительство имело все основания настаивать или на рассмотрении моего дела в гласном суде, или на моем немедленном освобождении.

Но кто мог поручиться, что администрация тюрьмы действительно пошлет мое письмо по назначению? Тем больше я раздумывал, тем больше склонялся к мысли, что посылать письмо в консульство было бы с моей стороны очень опрометчнвыы поступком. Администрация тюрьмы по обыкновеню передала бы письмо в Чеки, оно было бы пришито к ,,делу", а я потерял бы безрезультатно дорогое время.

Было и другое обстоятельство, заставлявшее меня подыскивать какое-либо иное решение: пока консульство будет вести переписку обо мне по всевозможным инстанциям, меня отправят на Соловки, море замерзнет в конце ноября и я погибну, отрезанный от внешнего мира на 7 месяцев, так как мне никто не сможет помочь.

Наконец, в моем сознании стало формулироваться еще одно соображение, пожалуй, самое главное: мое письмо в консульство, с просьбой прислать деньги и платье, явилось бы для Чеки явным доказательством, что я примирился с приговором и готов безропотно его принять.

Поэтому я окончательно утвердился на решении объявить смертельную голодовку. Как в то время я был убежден, так и теперь, когда я пишу эти строки, я вполне уверен, что это решение было са

143

мыи правильным в тех обстоятельствах, в которых я тогда находился.

Я должен был полагаться только на самого себя, и надо было поставить себе допустимую в данных обстоятельствах цель: так или иначе не ехать с ближайшим этапом. Когда море замерзнет, то меня в худшем случае отправят в концентрационный лагерь в Кеми—последний пункт на материке, на берегу Белого моря. В то время я еще многого не знал о советских тюрьмах и концентрационных лагерях и мне казалось, что в Кеми должно быть гораздо лучше, чем на Соловках. Теперь я знаю, что Кемь такой же ад, как Соловки, но все таки у Кеми есть важное преимущество перед Соловецким лагерем: оттуда можно попытаться бежать, так как Кемь не отрезана даже зимой от внешнего мира.

В пользу смертельной голодовки говорило также еще одно обстоятельство. Неоднократно на допросах у различных следователей, я замечал по разным признакам, как неприятно осложнял работу Чеки тот факт, что о моем аресте известно консульству. Еженедельное получение мною от консульства продуктов и вещей, вызывало кривые улыбки следователей и вежливо-иронические замечания.

В конце концов у меня не было иного выбора. Соловки—определенная, мучительная смерть. Голодовка же давала очень маленький шанс, на возможную перемену судьбы к лучшему.

И я решил поэтому голодать.

Техника голодовки мне была известна во всех подробностях, так как на прогулках во дворе я много наслышался об этом от разных заключенных. Кроме того у меня в памяти был недавний опыт голодовки произведенный нашими соседками, с которыми я переговаривался через стенку.

Общая ошибка, свойственная всем заключенным, объявляющим голодовку заключается в отсутствии выдержки, в наивной вере в правдивость обещаний агентов Чеки и в неумении формулировать свои требования так, чтобы дать возможность самой Чеки их выполнить, хотя бы частично.

Многие, например, объявляют голодовку, вы

144

ставляя требования немедленно отменить вынесенный приговор или заменить его более легким наказанием. Что может быть наивнее и глупее таких требований?

Приговор выносится Центральной Коллегией .Чеки в Москве, выносящей ежедневно сотни приговоров, по рапортам местных провинциальных отделений Чеки, со всех концов Советской России. Следовательно, пока приговор будет рассмотрен в центральной коллегии Чеки то пройдут месяцы, и "голодающий" успеет умереть задолго до того как его требования попадут на рассмотрение коллегии Чеки. Поэтому почти всякая голодовка кончается тем, что на 5я —6 я сутки, "голодающий сдается на обещания "прокурора"— "сделать все от него зависящее" и... прекращает голодовку. Очень часто, вместо прокурора Чеки, фигурирует .под видом ,,прокурора", кто либо из тюремной администрации. Стоит ли беспокоить прокурора из таких пустяков, что тому или иному гражданину кажется несправедливым высылка на 5 лет в Сибирь или заключение на 10 лет в Соловецком лагере, за переписку с теткой эмигранткой, живущей в Лондоне, или за знакомство с каким-нибудь секретарем какого-нибудь консульства!

Будучи от природы человеком наблюдательным, я не потерял даром шестимесячного пребывания в тюрьме Чеки, и мне поэтому было более или менее ясно, как мне следует поступить.

На следующее утро, после получения приговора, я подал заявление о голодовке. Мотивы и требования были нижеследующие:

1) Приговор незаконен, так как против меня нет ни одной улики, устанавливающей мою виновность в инкриминируемом мне шпионаже, в организации контрреволюционных банд, и в военной контрабанде. Все мое "дело" должно разбираться в гласном суде.

2) Я болен и требую медицинского освидетельствования. Отправка на Соловки при моем состоянии здоровья грозит мне смертью. Требую приостановить исполнение приговора, впредь до пересмотра моего "дела" в суде.

145

3) Не имея никого родных и близких знакомых в Петербурге, я, как финляндец, могу лишь рассчитывать на помощь Финляндского Генерального Консульства. Согласно правил о высылаемых в концентрационные лагеря, я имею право на 3 получасовых свидания в тюрьме с кем либо из моих земляков, живущих в доме консульства.

Ни одно из вышеприведенных требований не могло бы быть выполнено;—я был в этом уверен. Но все выставленные мною требования были вполне лояльны, и самое главное, они были составлены так, что должны были вызвать переписку между Московской Чекой и Петербургской. В этом я был уверен, так как хорошо изучил порядки за шесть месяцев пребывания в тюрьме.

Так как Петербургская Чека имела право в важных случаях задержать отправку заключенного на Соловки, то я был уверен, что мне удастся пропустить однн этап.

Моя смерть от голодовки в петербургской тюрьме Чеки под самым боком у Финляндского консульства, не входила ни в каком случае в расчеты Чеки, так как это вызвало бы много неприятных осложнений и огласку в газетах за границей. Таким образом от меня самого, от моей настойчивости зависело сделать данный случай—"важным", и дать возможность Чеке задержать мою отправку. Оставшиеся в моем распоряжении 10 дней до отправки этапа. были сроком более чем достаточным для моего истощенного организма, чтобы подойти вплотную ,к последней черте', и быть может, даже перешагнуть эту черту...

Все зависело от того, насколько мое сердце готово выдержать это испытание. Во всяком случае я рассчитывал, что как только я потеряю сознание и положение мое будет признано опасным, — меня отправят в тюремную больницу, где надзор менее строг и мне оттуда удастся как нибудь снестись с консульством.

Во всем этом плане было много риска, принимая во внимание мое крайне болезненное состояние, но у меня впереди была верная смерть на Со

146

ловках, и надо было хвататься за малейший шанс, чтобы изменить судьбу к лучшему.

Около 12ти часов дня в камеру пришел начальник тюрьмы, и пытался доказать мне, что моя голодовка ни к чему не приведет. Его уговоры убедили меня как раз в противном. Около 2-х часов дня меня обыскали до нитки, отобрали все вещи и продукты, оставив только пальто, постельные принадлежности, махорку и трубку Затем меня перевели двумя этажами ниже в отдельную одиночную камеру:

Мое прощание с Георгием Дмитриевичем Чесноковым было очень трогательным, и не удивительно —ведь мы прожили вместе в тюрьме почти 4 месяца и много пережили тяжелых моментов. Один Бог знал, куда повернут теперь наши разошедшиеся жизненные пути.

Мое новое помещение ничем не отличалось от предыдущего. Вероятно камера была несколько дней необитаема, так как было не прибрано, и одно из стекол в решетчатом окне было выбито. От этого в камере было довольно прохладно. После четырех месяцев общения с товарищами по заключению, одиночество было тягостно. Мое настроение было отвратительным так как томили неизвестность ожидания и боязнь неосторожным жестом, словом, игрой лица или выражением глаз, сделать какой-нибудь промах при переговорах с моими инквизиторами. Минутная слабость—и вся игра могла быть проиграна.

Около 4х часов дня в мою камеру вошли начальник тюрьмы, дежурный по тюрьме и надзиратель. Опять обыск и обшаривание до мельчайших деталей, как меня самого, так и всей камеры. Убедившись, что никаких пищевых продуктов нигде не припрятано, начальство удалилось.

Я уже свыкся с моим склепом и приступил к так называемой на тюремном арго .ориентировке. Надо было узнать, кто именно сидел надо мной в верхних этажах, и кто были моими соседями. Моим соседом справа был священник, слева же—или совсем недавно посаженный или ино

147

странец, так как из его выстукиваний я ничего не мог понять.

Надо мной сидел секретарь кожевенного треста —Плукснэ, с которым я по игре случае и судьбы познакомился еще в бытность мою на свободе, так как я вел переговоры с кожевенным трестом о кое-каких поставках. Плукснэ был очень милым и обязательным человеком. Он сидел в тюрьме по обвинению в получении взяток и был расстрелян в марте 1925 года.

По моей просьбе он сообщил мне №№ камер, находившихся над ним. Судьбе угодно было, чтобы я еще раз мог беседовать с Чесноковым, так как моя прежняя камера № 163, находилась как раз надо мной, но между нами была камера Плукснэ. Так как я плохо слышу, то для разговоров я прислонялся спиной к трубе парового отопления, и прижимался к ней затылком. Звук от выстукиваний проходил через головную кость, и я слышал совершенно отчетливо малейший стук. Так как в камере было довольно прохладно, то моя поза у радиатора не вызывала никаких подозрений.

Первый день голодовки прошел без особых событий и, так как мои нервы были очень напряжены, то я почти не чувствовал голода. В конце второго дня хотелось есть, но чувство голода было вполне терпимым и голод исчезал от курения махорки. В конце второго дня, судьба впервые за много месяцев, подарила мне одну из своих улыбок.

Чесноков во время прогулки на дворе, встретил своего коллегу адвоката, который только что получил приговор так называемый "минус двенадцать", то есть запрещение проживать в 12 самых больших городах Советской России. Так как этот адвокат с часу на нас должен был выйти из тюрьмы на свободу, то мой верный друг поручил ему немедленно сообщить одному из моих соотечественников в консульстве обо всем происшедшем со мной и о голодовке. Впоследствии я узнал, что поручение было исполнено и это мне весьма помогло. Чеснокова больше нет в живых — он умер в Иркутской тюрьме. Страдая хрони

148

ческой болезнью почек, он не в силах был вынести тяжести почти месячного этапного путешествия и скитания по 6-ти этапным тюрьмам. Это был человек редкой души и высокой порядочности. Да вознаградит его Бог за земные страдания и доброе отзывчивое сердце!

Третий и четвертый день голодовки были самыми трудными. Ужасно хотелось есть и было отвратительно и стыдно, что несмотря на глубокие нравственные страдания, на мысли о покинутых и дорогих близких людей на родине, приходили в голову мысли о разных кулинарных тонкостях.

На пятый день сильно шумело в голове, неприятно было вставать с койки, но острота голода прошла, и во всем теле было чувство необыкновенной легкости. Если спокойно лежать, совершенно не двигаясь, то очень хорошо было думать. Мысли были такие ясные, и мне кажется, я никогда в жизни, из за повседневных забот и дел, не думал так глубоко о тех вопросах, о которых я передумал за период второй половины моей голодовки.

Вечером на шестой день голодовки меня вызвали в кабинет начальника тюрьмы. Я не пошел, так как был очень слаб, хотелось лежать. Через некоторое время вошло само начальство в мою камеру, с каким-то восточного типа господином и одним из следователей по моему делу. Несколько позади жался к дверям фельдшер в халате. Все переговоры велись следователем, остальные были только слушателями.

—"Ваша голодовка ни к чему не приведет." — начал следователь. — "Вы совершили преступления и должны понести наказания."

—"Моя голодовка во всяком случае достигнет цели, так как в худшем случае я умру. Лучше умереть здесь, чем ехать на медленную смерть на Соловках. Если я совершил преступление то надо доказать мою виновность и судить меня гласным судом."

— ,,Это праздный разговор. Все равно вы будете отправлены на Соловки. Во всяком случае я обещаю вам сделать все возможное для пересмотра вашего дела, и, весьма вероятно, что вас очень

149

скоро вернут с Соловков в Ленинград. Вот здесь я приготовил заявление от вашего имени, что вы прекращаете голодовку, подпишите его и делу конец."

У каждого человека бывают в жизни моменты, когда он слишком переоценивает значение своей собственной персоны и впадает в некоторую театральность.

Одним из таких моментов был описываемый случай. Обращаясь к следователю я сказал: — "Я прошу дать мне спокойно умереть. Ничего я подписывать не буду. Все, что я считал нужным, на , писано мною в моем заявлении о голодовке. Я умру, но мне приятно сознание, что моя смерть наделает вам хлопот."

Тогда следователь обратился к фельдшеру: — "Товарищ фельдшер, осмотрите гражданина." И затем непосредственно ко мне: — "Все это — лирика. Умереть мы вам не дадим. и если вы будете про должать голодовку, мы применим к вам искусственное питание." (

— "Пока я еще имею силы, я этого не позволю сделать и вы не имеете права применять насилие ко мне."

— ,Мы подождем, когда насилия не потребуется." Осмотр фельдшера был не сложен. Он прощупал мой пульс и из принесенного с собой ящика налил в стаканчик лаврово-вишневых капель. И фельдшера и его капли я послал к черту, и мне сейчас стыдно за мою несдержанность, так как именно этот тюремный фельдшер Колтаев, был всегда очень отзывчивым и хорошим человеком.

— ,,Вы своей голодовкой делаете себе только хуже," — начал опять следователь, "Финляндия не поможет вам. Подумайте лучше о вашей семье там на вашей родине.*

— "Не ваше дело, я не хочу с вами разговаривать."

Вся компания удалилась, дверь захлопнулась и я, опять остался один со своими мыслями. Фраза следователя: "Финляндия вам не поможет," меня очень озадачила. Было ли это сказано, благодаря тому, что о моей голодовке уже стало известно в консуль'

150

стве, и были предприняты со стороны нашего консульства какие-либо шаги, или это было сказано, чтобы лишний раз отнять у меня надежду.

Я терялся в догадках.

На седьмые сутки я чувствовал себя довольно бодро. Умылся, вычистил зубы. Несколько раз в день полоскал рот, так как во рту и в горле было ужасно сухо. Пить избегал, так как не знал, можно ли пить много воды, оставаясь так долго без пищи. Особенной жажды не ощущал, и не больше двух раз в сутки делал несколько маленьких глотков. Есть совершенно не хотелось, так как немного тошнило.

Приходил доктор, выслушивал сердце и советовал прекратить голодовку. Я ему ничего не сказал и повернулся лицом к стенке.

На восьмые сутки я оторвал от моего носового платка узкую полоску материи. и начал на ней делать узелки, так как боялся сбиться со счета дней. Не успел я сделать восьмого узелка, как открылась дверь и вошел дежурный надзиратель Семенов, который ,,сторожил" меня в первые месяца моего заключения в "особом отделении" Семенов был патентованный и законченный дурак в самом строгом смысле этого слова, и в былое время, я не мало доставил себе развлечения в моем одиночестве, подшучивая над ним.

"Вы что же это, гражданин, делаете? Разве можно? Сейчас же отдайте веревку. Никакого покоя с вами нет." Как мне не было плохо и хотя было совсем не до шуток, но при виде знакомой, глупой рожи Семенова, я не мог удержаться от каламбура: ,,Пока я не покойник, не будет покоя. Какую вы хотите веревку Семенов?" — "А вот, то самое, что вы крутите. Стыда нет у человека. Вешаться не дозволяется. Что это будет, если все заключенные повесятся?"

Гражданин Семенов был цельная и нетронутая натура. И мысли его были всегда цельные и вполне законченные...

От меня взяли мой лоскуток с узелками, остаток носового платка и полотенце. Минут через 20 честный служака Семенов привел в мою камеру

151

дежурного по тюрьме, и у меня отобрали простыню, наволочку, и сняли шнурки из ботинок. Очевидно было, что мне разрешалось умирать только на Соловецких островах, так как смерть моя в Петербурге, под боком у финляндского консульства, вызывала осложнения. Спички мне почему-то оставили, и я мог бы себя сжечь, но вместо этого я решил считать дни моей голодовки по спичкам. На восьмые сутки вечером, я с трудом добрался до трубы отопления, так как кто то из верхнего этажа хотел мне, по-видимому, что-то сказать. Как я ни был слаб, но, прислонившись головой к трубе, все же я принял телеграмму: — "Борис, прощай, выслан в Туруханский край*), завтра этап, не поминай лихом, держись до конца!" Это был последний привет от друга Чеснокова. Ему разрешалось умереть на материке...

В течение девятых суток голодовки я был очень слаб, и многих моментов совсем не помню. Приходили какие то люди, и отчетливо помню приходившего два раза доктора и начальника особого отдела Чеки по контршпионажу, Мессинга. Он мне давал какую-то бумагу и говорил, что свидание с одним из членов консульства мне разрешено, но я должен сначала поправиться, так как в таком виде я не могу иметь свидания. Отчетливо помню, как Мессинг спросил очень громко начальника тюрьмы отделения: — "Принесли ли вчера из консульства продукты для гражданина Седергольма?"

Одна фраза Мессинга особенно вселила в меня бодрость: — "Если вы не прекратите голодовки, то я отправлю вас в тюремную больницу Гааза, и вам там применят искусственное питание." ,,Искусственное питание" не входило в мои расчеты, но перевод в тюремную больницу Гааза вполне отвечал намеченному мною плану.

По правде сказать, я сам не знал как мне выйти из создавшегося положения. Прекращать голодовку было нельзя, так как этап на Соловки еще не ушел, и верить обещаниями Мессинга было рисковано.

*) В Сибири, на берегу Сев. Лед. океана.

152

Однако, я чувствовал себя очень плохо и сердце временами совсем замирало. Выдержу ли я до перевода в больницу? Обидно было бы умереть, доведя дело почти до желанного результата. Но выхода де было, и будь что будет, а голодовку надо было продолжать. На десятые сутки рано утром, как и всегда, открылась дверь камеры для того, чтобы вымести сор. Так как я окончательно ослабел, то дежурный надзиратель, открывший дверь, вошел в камеру, и взяв метлу. крикнул в коридор другому надзирателю: — .Скажи там, чтобы кто-нибудь из рабочих принес ящик для сора," на что последовал ответ из коридора: "Да здесь ни одного черта нет, все пошли в лазарет измеряться, сегодня им на Соловецкий этап идти."

"Рабочими" назывались те из заключенных, которые по окончании следственного периода их "дела — переводились в так называемые "общие камеры", в которых находились до получения приговора, и исполняли добровольно различные хозяйственные работы в разных отделениях тюрьмы.

"Измеряться называлось измерение роста и снимание дактилоскопического оттиска, что проделывалось со всеми, отправляемыми на этап. Слова коридорного надзирателя об ушедших в лазарет измеряться рабочих, были для меня радостной вестью, так как ясно, что на этот этап меня не возьмут. Надо было вести игру до конца, то есть попасть в тюремную больницу, так как там для меня могли открыться какие-либо новые возможности улучшить мою судьбу.

Время до вечера тянулось томительно медленно, так как от нервного напряжения я не мог спать, несмотря на слабость. Часов около семи вечера открылась дверь камеры и вошли с носилками два человека в сопровождении надзиратели С помощью этих людей я с трудом надел пальто, и меня уложили на носилки По бесконечным коридорам и галереям, то спускаясь вниз, то поднимаясь, меня перенесли на ,,главный пост". Еще несколько минут и я на носилках был вынесен на тюремный двор, тускло освещаемый электрическим фонарем. Шел мокрый снег и невдалеке виднелся

153

темный кузов лазаретного автомобиля. Дальше я потерял сознание.

Очнулся я от толчков и тряски автомобиля. Я лежал на носилках, подвешенных к потолку кареты на каких-то странного устройства пружинах. На скамейке сидели рядом два вооруженных солдата. Сквозь затуманенное стекло окна виднелась бесконечная линия электрических огней Невского проспекта и это будило во мне, не видевшем в течении семи месяцев ничего кроме тюремных стен, острую жажду свободы.

Мы ехали около получаса, пока наконец карета не остановилась и мои провожатые, выйдя из кареты не начали громко кого-то вызывать и стучать в дверь подъезда. Вскоре какие то люди вытащили меня из кареты и внесли в вестибюль большего больничного здания. Было очень грязно и после свежего воздуха больничный промозглый запах не вентилируемого помещения вызывал тошноту.

Меня вместе с носилками поставили на пол и мои оба вооруженных стража сдали меня под росписку каким-то двум людям в форменных синих пальто.

Вышла очень пожилая женщина в очках и в темном пальто, наброшенном на плечи поверх белого халата. Пожилая дама оказалась дежурным врачом и по её указаниям меня понесли куда то наверх по лестнице. Мы проходили ряд солидных железных решеток с такими же дверями и всюду стояли вооруженные часовые, которые после опроса,. нас пропускали через двери. В одной из комнат 3-го этажа, ужасающе грязной и с совершенно обвалившейся штукатуркой на стенах и на потолке, мне приказали раздеться до гола и дали мне омерзительного вида холщевые кальсоны и рубаху. Рубаха была только с одним рукавом, — другой был оторван. кальсоны были без пуговиц и тесемок. Ни чулок, ни туфель не дали и, когда я спросил, как же мне быть, мне сказали, что пока мне некуда ходить, а дальше потом будет видно. — Еще надо дожить, гражданин, до завтра утра, а там будем думать о чулках и туфлях", — такова была мудрая резолюция того, кто мне выдал белье

154

Я твердо решил непременно дожить до утр». В здании был ужасающий холод и мне в моей разорванной рубашке и коротких не застегивающихся кальсонах было мучительно холодно. Я был истощен до последней степени и, должно быть, мой вид был ужасен с моей громадной седой бородой и посиневшим от холода телом, с проступавшими сквозь кожу костями. Во время моего переодевания в комнату постепенно набралось несколько человек: две какие-то фигуры очень жалкого вида в халатах, какой то мальчуган в халате, три женщины средних лет, простонародной внешности, в красных повязках на голове, одетых в обычный костюм русской прислуги средней руки.

Одна из женщин очень участливо спросила: "Старичок, можешь на своих ногах идти, или тебя понести? Тут не далеко в соседнюю комнату." Видя мое колебание и мой взгляд на мои босые ноги и холодный каменный пол, она засмеялась и со словами: ,,Э ээ , да ты, видно балованный," она куда то скрылась и через минуту принесла мне, сделанную из бересты пару громадных лаптей. С помощью другой женщины она меня поставила на ноги, опять засмеялась, и, ваяв меня под руки, обе женщины привели меня в довольно большую комнату, где стояло пять кроватей, из которых одна была постлана. Обе женщины были больничными сиделками. Уложив меня в кровать и накрыв одеялом, одна из них сказала: "Лежи себе тут смирно, не шуми и не скандаль. Сейчас придет сестра милосердия, все тебе устроит, что надо. У нас здесь хорошо и ты не бойся.. ." Обе сиделки ушли, дверь закрылась и я стал осматриваться. Горела одна электрическая лампочка, очень тускло. Только на одной стене сохранилась штукатурка. Половина потолка обвалилась и в углу зияла огромная дыра. Пол был деревянный, не крашенный и ужасно грязный. Я лежал на соломенном матраце накрытом простыней не первой свежести и невероятно колючее одеяло издавало очень неприятный запах.

Пришла сестра милосердия, женщина средних лет с очень утомленным лицом и прелестными большими глазами. Она поставила на столик не

155

большую оловянную кружку и маленький кусочек белого хлеба. — "Если вы прекращаете голодовку, начала она — то вам надо выпить немного теплого молока, вот здесь в кружке, и можете съесть этот кусочек хлеба: хотите есть?"

Мне есть не хотелось и я сказал бы даже, что было противно, как это ни кажется странным, после десяти дневного поста. Но есть надо было, так как все указывало на то, что я игру мою выиграл и надо было набираться сил. Сестра мне сказала, что, если я прекращаю голодовку, то меня завтра переведут в другую комнату и что меня будут держать в больнице не менее месяца — таково обыкновение.

Эта женщина мне внушала полное безграничное доверие, и её удивительные глаза я и сейчас, словно, вижу перед собой. Выпив немного подслащенного молока и проглотив с усилием несколько кусочков белого хлеба, я заснул так, как давно не спал, не смотря на холод и весьма сомнительное одеяло.

Утром рано, пришла опять "сестра" и с её помощью я перешел в другую комнату, находившуюся в том же коридоре.

Начиналась новая глава книги моей тюремной жизни.

Глава 26-я.

Тюремная больница имени доктора Гааэа, или, как ее принято называть сокращенно "больница Гааза", в недавнем прошлом до войны была арестным домом для лиц, принадлежащих к так называемым привилегированным классам. Сюда водворялись на небольшие сроки, за различные мелкие проступки "против тишины, спокойствия и благопристойности", купцы, чиновники и дворяне по приговорам мировых судей.

Во время русско-германской войны, арестный дом был упразднен и помещение было оборудовано под лазарет для раненых. Во время революции и с утверждением власти большевиков, переполненение Петербургских тюрем привело к необходимости иметь специальную тюремную больницу, так

156

как лазареты при тюрьмах не могли вмещать огромной массы тяжело больных заключенных. Таким образом, появилась на свет больница Гааза.

Четырех—этажное здание больницы находится почти за городом, невдалеке от Александро-Невского монастыря, и из окон больницы видны позолоченные купола монастырских церквей. Все здание окружено высокой кирпичной стеной и со всех сторон охраняется часовыми.

В каждом этаже два широких длинных коридора, пересекающихся крестообразно под прямым углом.

В центре пересечения коридоров круглые площадки, где всегда находится дежурный по этапу надзиратель. С этих площадок ведут лестницы в верхние и нижние этажи. В нижнем этаже две или три железных решетчатых перегородки с часовыми.

В коридоры выходят двери больничных камер. Двери всегда открыты и больные совершенно беспрепятственно расхаживают по коридору своего этажа. заходят в чужие камеры, поднимаются в верхние этажи. В коридорах каменные полы, очень грязные, с массой набросанных окурков, плевков, и разного мусора В больничных камерах полы деревянные, некрашеные, тоже очень грязные Величина комнат различна. В некоторых помещается по две три кровати, в некоторых до 15-ти кроватей, Больница рассчитана на 300 кроватей, но всегда переполнена свыше меры, так что кровати стоят вплотную. Окна с толстыми железными решетками пропускают тусклый свет петербургского осеннего дня и надо иметь очень крепкие нервы, чтобы не придти в ужас от окружающей обстановки. Воздух пропитан сыростью, испарениями грязных, больных человеческих тел и табачным дымом. Потолок и стены с обвалившейся штукатуркой и на стенах коричневые пятна раздавленных клопов. Пыль столбом в коридоре, где возятся бегают и играют подростки уголовного элемента. Часто слышны истерические крики эпилептиков, бьющихся в судорогах на каменном полу коридора, бессвязное бор

157

мотание сумасшедших, кашель чахоточных и предсмертные хрипы умирающих. Тут же в углу картежная игра и нескончаемая, отвратительная, циничная брань.

Как врачи, так и "сестры" стараются группировать больных соответственно их социальному положению, но это не всегда удается, так как приходится при такой группировке считаться с массой обстоятельств.

Дело в том, что в больнице Гааза. внутренний распорядок устанавливается, помимо врачебного персонала, еще представителями двух ведомств: народного комиссариата юстиции (так называемый ,,надзор") и Чеки. Далеко не всегда распоряжения медицинского персонала совпадают с желаниями представителей , надзора", или с требованиями Чеки. При размещении больных играет роль, в какой стадии процесса находится их "дело", характер самого дела, характер приговора. Если случается, что несколько больных принадлежащих к образованному классу, размещены все вместе в одной комнате, то на это непременно обратит внимание представитель Чеки и немедленно начнется сортировка. От этого нисколько не выигрывают интересы правосудия так как больные совершенно свободно разгуливают из камеры в камеру, но благодаря смешанному составу больных в камерах, в них царит ужасная грязь, происходит масса недоразумений, ссор, краж.

Среди больных преобладает уголовный элемент так как люди, принадлежащие к образованному классу, бывают очень редко судимы гласным судом. В огромном большинстве случаев их судят административным порядком, т. е. заочно в Коллегии Чеки, так как характер их преступлений, за отсутствием конкретных улик, не может разбираться даже в советском суде. Все приговоры Чеки очень однообразны: расстрел, высылка в Сибирь, на Урал или в Соловецкий концентрационный лагерь. Поэтому Петербургские и Московские тюрьмы наполнены, главным образом, представителями уголовного элемента. Петербугская тюрьма на Шпалерной (Д. П. 3.) находится в исключительном ведении Чеки, но откуда почти никто и никогда нс

158

отправляются в больницу Гааэа. В эту больницу попадаюсь больные только из Петербургских уголовных тюрем и поэтому все те образованные люди, которых я встречал среди больных, были или осужденные по суду за разные преступления экономического или служебного характера: дача или получение взятки, растрата, подлоги, контрабанда, незаконная торговля, экономическая контрреволюция и т. п.

Уголовный элемент, представленный в больнице Гаааа чрезвычайно разнообразно, заключает в себе все возрасты, от детского до убеленных сединами стариков, охватывая все разновидности уголовного ремесла от карманных воришек до закоренелых убийц-бандитов.

Среди уголовного элемента имеется своего рода иерархия, освященная традициями тюрьмы. Чем выше тюремный стаж, чем богаче результатами "деятельность" данного уголовника, тем большим авторитетом пользуется он среди своих собратьев по профессии. Совершенно особое положение занимает среди уголовного элемента, так называемая "шпана". Это парии уголовного элемента и его кадры пополняются начинающими воровскую профессию подростками или неудачниками, не сумевшими "выдвинуться" в уголовном мире, и пробавляющимися кражами с рыночных лотков. Шпана состоит в рабском подчинении у профессиональных преступников и исполняет их мелкие поручения. Как в тюрьмах, так и в больнице Гааза, весь уголовный элемент считает себя хозяином положения и дежурные надзиратели, не говоря уже о медицинском персонале, стараются избегать с ними каких-либо конфликтов, опасаясь мести ,,на воле", со стороны друзей заключенных преступников, или со стороны самих заключенных, по выходе их из тюрьмы на свободу

В Тюрьме Чеки на Шпалерной улице, мне случалось иногда видеть уголовных преступников во время прогулок во дворе. В близкое соприкосновение с ними я не входил, так как попадающий в тюрьму Чеки уголовный элемент, помещается в особые камеры. От моих более опытных товарищей по заключению я неоднократно слышал, что в тех тюрьмах, где людям образованного класса

159

приходится сталкиваться с преступниками и в особенности со шпаной, всегда происходит масса недоразумений и неприятностей. Преступники всячески эксплуатируют "господ" или, по тюремной кличке,. "фраеров", и над некоторыми позволяют себе издеваться. Поэтому, вполне естественно, что я с некоторым беспокойством осматривал моих новых товарищей, стараясь тщетно по их внешности определить, к какому классу общества они принадлежат.

Пока я был очень слаб и все время лежал, собственных вещей при себе никаких имел и, поэтому, особенно не о чем было беспокоиться. В той комнате, в которой меня положили, нас было четверо Двое еще спали, но третий уже сидел на кровати, свесив босые ноги, и с нескрываемым любопытством меня осматривал. Это был очень широкоплечий и поразительно крепко сложенный человек, с круглым, как луна лицом, поросшим. рыжей, давно небритой щетиной, Из под туркменской, расшитой цветным шелком шапочки, выбивались огненно рыжие волосы. Заметив, что "сестра" принесла мне два сухаря и кружку с теплым молоком, рыжий человек иронически прищурился, и, кивнув головой на сухари, сказал совершенно не подходящим для его внушительной фигуры тоненьким голоском: "Ага! Гм... гм... голодающий! Удивительно,. как тюрьма видоизменяет людей. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, но я принял вас сначала за старого профессионального преступника. Забавно, не правда ли?" Я не обиделся, но было все таки интересно, почему он меня сначала принял за уголовника,. и почему вдруг потом решил, что" я "голодающий" и не преступник. Атлет не замедлил ответить мне на мой вопрос.

"Во-первых, позвольте представиться: инженер-технолог Клейн. Дело в том, что у вас на левой руке татуировка, как у всех профессиональных преступников, ну и к тому же сюда — к Гааэу редко посылают нашего брата буржуя. Я потом уже рассмотрел, что ваша татуировка сделана, по-видимому, в Японии. Ну, а когда вам принесли сухари, да по вашим пальцам—я сразу увидел, что ошибся..

160

Уголовные никогда не голодают, — они и так не долго засиживаются".

Я назвал себя и, по-видимому, мы оба остались очень довольны взаимным знакомством. Мне было трудно разговаривать—я был очень слаб и хотелось покойно лежать. Но под тонким, колючим одеялом было ужасно холодно, так как отопления не было и очень дуло сквозь надтреснутое оконное стекло.

"Судя по вашему скучному виду, мне кажется что вам здесь не особенно нравится. Но это только сначала, потом обживетесь. Я вам сейчас достану ,по блату" два одеяла, и, если хотите, то и простыню под одеяло. У вас есть деньги? Если нет, то потом мне отдадите. У меня есть". С этими словами Клейн куда-то пошел и через несколько минут притащил мне два сносных одеяла и две простыни,

Вскоре пришел главный врач — коммунист, еврей Гоц, и его помощник, тоже еврей и тоже коммунист, Яновский, в сопровождении сестры милосердия. Ни тот, ни другой врач меня не осматривали, а лишь спросили, кто я такой и откуда. Когда я заикнулся о моей болезни, то главный врач досадно отмахнулся и сказал: "Все мы тут больны. Ездили бы себе в Биарриц или Остэндэ, чем к пролетариям ездить! Придет наш палатный ординатор— расскажете ему о вашей болезни".

По уходе врачей я познакомился с моими другими сожителями. Один из них, с согнутыми ногами, был рабочий, больной цингой. Его привезли с Соловков в августе месяце, в числе других больных цинготных и туберкулезных, которых многими сотнями, в течение лета, доставляют из Соловецкого лагеря в Петербург и Москву для "лечения". Весьма ограниченное количество этих больных попадает в больницу. Большинство прибывших с Соловков туберкулезных и цинготных распределяются по Московским и Петербургским тюрьмам и там умирают, не дождавшись очереди попасть в больницу.

Другой мой сожитель был еврей — провизор, носивший странную фамилию Антимоний. У него был туберкулез в последней стадии развития, и по всем

161

признакам было заметно, что дни несчастного провизора сочтены.

Около 11-ти часов дня пришел старичок палатный врач. По сохранившейся выправке, сразу угадывался старый военный врач. Я не ошибся, так как прочтя мою фамилию, старичок доктор мне сказал, что служил когда-то в той дивизии, которой командовал мой дядя, расстрелянный при большевиках в Холмогорском концентрационном лагере.

Доктор осмотрел меня очень внимательно и сказал: "Голодовка — это пол горя. Коли деньги есть, быстро поправитесь. А вот с вашей болезнью ехать на Соловки совсем не подходит. Ну, да это не наше с вами дело, к сожалению. Ни меня, ни вас спрашивать разрешения не будут." По уходе доктора сиделки начали разносить по больничным камерам обед. Мне принесли в оловянной тарелке жидкую овсяную кашу. Остальным больным принесли мясной суп, но без мяса. Пища раздавалась ужасно неряшливо. После супа сиделки разнесли по кусочкам жареной рыбы, которую прямо пальцами раскладывали по табуреткам, даже не подстилая бумагу. Сами сиделки не отличались чистотой рук, а уж про табуретки и про больных нечего и говорит...

Инженер Клейн чувствовал себя в тюрьме, как дома. Он попал в тюрьму за какие то беспорядки по службе на Туркестанской железной дороге, где он заведовал какими-то мастерскими. Приговоренный к пяти годам заключения со строгой изоляцией, он уже отсидел 1 год в петербургской тюрьме "Кресты", и там на обязательных работах, как-то понадеявшись на свою громадную физическую силу, приподнял большой станок и надорвался. Он находился в больнице Гааза уже больше месяца и потому был в курсе всей больничной жизни. Это был неисправимый оптимист и чрезвычайно благодушно ко всему настроенный человек. Не без трагического комизма, он часто приговаривал: "Скоро наверное выпустят, так как обо мне пошло уже ходатайство о сокращении срока иаказания. Выйдем, немного погуляем,

162

а потом, вероятно, сошлют на Соловки. Рано или поздно, уважаемый, все там будем, ибо сиё необходимо для здорового пролетарского строительства. Черного кобеля не домоешь до бела. Помню, как однажды, в бытность мою на Туркестанской железной дороге, в 1922 году, вызывают меня в заводской комитет. Пошел. И что же вы думаете, эти черти меня спрашивают: "Признаете ли, товарищ инженер, идеологию пролетарской революции?" Вот дьяволы Ну, мне что. Я человек одинокий, нетребовательный и бояться мне нечего. Сказал им, что никакой идеологии и никакой революции я Не вижу; по моему — один лишь беспорядок. А вот вагоны и паровозы я починял, и буду чинить, если дадут возможность работать. Отъехали. А немного спустя приезжает комиссия из Москвы. Туда. сюда, почему так много больных вагонов? Ну, разумеется, инженер Клейн виноват; под суд его шельму На суде меня и доконало отсутствие "идеологии пролетариата". Ну, разве не дураки? А теперь Туркестанская дорога ходатайствует, чтобы меня вернули. И заметьте уважаемый, что год от году все хуже и хуже. Вот вы, господа "знатные иностранцы*, рассуждаете в ваших Европах об эволюции в советской России. Несомненно, эволюция есть: раньше хватали людей за шиворот прямо на улице и волокли в Чеку, в этакое какое-нибудь временное помещение, вроде погреба или старого склада. Властью каких-то пьяных дегенератов правилось революционное правосудие. Подержат, бывало, в таком погребе несколько дней, а потом либо расстрел, либо ступай на все четыре стороны — кому какое счастье Теперь люди бросаются в тюрьмы ежедневно сотнями по всей России и массами расстреливаются или погибают на Соловках и в Сибири. Но теперь все это делается без крика и без шума, налаженным государственным аппаратом. Всюду "бумага за №" и чекист в форме. Ну, как же не эволюция? Электрическое освещение, трамваи ходят, на перекрестках улиц милиционеры стоят почти в прежней полицейской форме. Дома снаружи отремонтированы, рестораны открылись и даже лакеи во фраках прислуживают. Солдатам

163

и командному составу только прежних погон не хватает для полноты картины. Заводы дымят трубами и иностранцам демонстрируют дома отдыха для рабочих. Эволюция по всему фронту и уверяю вас, что я нисколько не шучу. И только одно маленькое "но". Эволюция — эволюцией, но вот эта самая пролетарская идеология все-таки лежит в основе всего. Как вы все не хотите понять, что "Н э п" —это все тоже "по стольку, по скольку", временная уступка политическому моменту. Европейская и Американская буржуазия пока еще крепки, надежды Коминтерна на мировую революцию пока не оправдались и борьба принимает затяжной характер. Необходимо сохранить Россию и народ, как лабораторию и главный штаб коммунизма. Все это временно достигнуто Нэпом. Даже мы, старая русская интеллигенция, нашли в Нэпе приложение нашим знаниям и опыту. Но мы прекрасно понимаем, что нас только лишь терпят до той поры, пока в наших знаниях нуждаются и пока не подросла новая интеллигенция, которая нас постепенно заменяет. Нас именно терпят, но далеко не многих из нас: все в руках Коминтерна и Чеки. Если я сказал вам, что теперь стало хуже чем было в 19-м, 20-м, 21-м и 22-м годах, то я имею для этого основания. Чека приобрела теперь такую власть, и её аппарат настолько усовершенствован, что, когда вспоминаешь чекистов эпохи военного коммунизма, то все ужасы пережитого бледнеют перед тем, что происходит теперь. Но теперь все эволюционировало, и нужно иметь глаза и уши, чтобы на фоне развивающейся индустрии, концессий, санаторий для рабочих, симфонических концертов. спальных вагонов и лицемерия, увидеть гримасы советской жизни, увидеть невидимые миру слезы и услышать стоны замученных людей!"

— "Следовательно, по вашим словам выходит, что советская власть с каждым днем крепнет, и что Нэп спас положение?", — спросил я Клейна.

,,Э— э нет, погодите, я еще не кончил. Дело в том, что сейчас первый период "Нэпа." Разумеется, по сравнению с эпохой военного коммунизма

164

улучшение быта населения колоссально. Но не забывайте, что русская народная масса нетребовательна и очень неизбалованна. Не забывайте также того, что самый активный элемент народа — люди в возрасте от 20 до 30 лет, были в момент прихода революции детьми. Им не с чем сравнивать настоящего, так как о прошлом у них осталось самое смутное представление. Но как ни хорош "Нэп", а на нем мы долго не сможем продержаться, так как без Европы мы все таки не можем существовать. И вот тут-то, дорогой мой, и есть заколдованный круг, в который попал Коминтерн. С одной стороны нельзя удерживать без конца, на постоянном уровне стабилизированный червонец, так как наша промышленность остановится, если мы не получим из-за границы новых машин и полуфабрикатов. С другой стороны, не может быть и речи о возвращении к политике военного коммунизма. Но самое главное, что крестьянство и народная толпа оказались совершенно не восприимчивы к идеям марксизма, и вот тут-то и есть самый камень преткновения, о который рано или поздно сломит себе шею Коминтерн. Я не знаю, произойдет ли это внезапно или постепенным проникновением в советы элементов чуждых идеологии третьего интернационала, но я убежден только в одном: этот процесс уже ощущается."

Вышеприведенный разговор с Клейном, я восстановил, разумеется, не дословно, и все вышесказанное является сводкой нескольких бесед моих в тюрьме, не только с Клейном, но с людьми одинакового с ним общественного положения и взглядов.

Глава 27-я.

Мое пребывание в больнице не могло быть долговременным, и надо было что-либо предпринять, чтобы вырваться на свободу и уехать в Финляндию Несмотря на отвратительные условия, больница имела много преимуществ перед тюрьмой Чеки. Во-первых, можно было наладить бесконтрольную связь с консульством. Во-вторых, если бы мне было разрешено свидание с кем-либо из моих

165

земляков, то здесь в больнице эти свидания обставлялись с меньшей строгостью, чем в тюрьме Чеки. Я был уверен. что в один из ближайших дней я получу свидание, так как консульство уже знало, хотя и нелегально, о моей голодовке и о приговоре. Но мне хотелось еще раз дать знать о себе моим друзьям и сообщить, что я нахожусь в больнице Гааза. Но не позондировав почву, как следует, было рискованно обращаться к помощи низшего персонала больницы, хотя я уже успел получить от одной из сиделок предложение услуг.

Под предлогом желания выписать деньги от моих друзей для покупки продуктов, я спросил Клейна, как я мог бы передать моим друзьям просьбу о присылке денег. Клейн немного подумал, усмехнулся и сказал: Кому другому это можно было бы сделать в "два счета." Написал открытку, и дело с концом. Но с вами этот номер, пожалуй, не пройдет, так как вы числитесь за Чекой, и с вами можно нажить беды. Вы ведь не по суду, а административно сосланный — это даже хуже, чем быть смертником — по суду. Надо Яшку спросить. Только Яшка может устроить, — больше никто."

— "А кто такой этот Яшка?"

"Яшка — это известный бандит и налетчик. Весьма уважаемая здесь личность. Имеет 12 судимостей и в данный момент ему уже третий раз эаменен смертный приговор 10-ю годами строгой изоляции Скоро. вероятно, выйдет опять на свободу, так как он уже почти год, как сидит в тюрьме. Это мой приятель, — я с ним вместе в ,,Крестах" сидел и в тюремной мастерской работал. Он теперь здесь, так как представлен на освидетельствование медицинской комиссией для досрочного освобождения, как "больной неврастенией с дегенеративными признаками." Хохохо! Это вам не ваша гнилая Европа. Здесь, брат, совсем другой взгляд на преступление. Вот, попомните мое слово, что Яшка месяца через два уже будет на свободе, а месяца через четыре, после нескольких налетов, опять сядет. Вот это и есть пролетарская идеология. Если хотите, я вас познакомлю с ним.

166

У него и здесь, и всюду в тюрьмах, надежные я вернейшие связи. Он вам мигом устроит сообщение, с кем угодно.

Я был новичком в тюремном уголовном быту и потому спросил Клейна. — ,Но можно ли положиться на этого Яшку? Вы ведь сами говорите, что он вор, бандит и убийца."

— "Вот и видно, что вы новичок в тюремном быту. Нельзя полагаться только на шпану, и на нашего брата интеллигента. Шпана вас продаст за пачку табаку, а среди интеллигенции всегда можно нарваться на предателя, так как Чека и тюремная администрация вербуют среди заключенных интеллигентов, так называемых "сексотов" или "лягавых", т. е. шпионов-осведомителей Чеки. "Свой," это на тюремном жаргоне значит квалифицированный преступник,— никогда не выдаст. У них есть своего рода тюремная этика. Одним словом, когда захотите воспользоваться услугами уважаемого Яшки, то скажите мне, и я вам все устрою. Яшка ко мне благоволит во-первых потому, что людям этого сорта всегда импонирует физическая сила. Во-вторых, я устроил Яшку в тюремную мастерскую на работу, и он, благодаря мне, там ни черта не делал. В-третьих, гм, как бы вам сказать, — я богема, по моим привычкам, и анархист по моим убеждениям, и люди Яшкиного круга это чувствуют и симпатизируют мне. Вот смотрите, что сегодня получил",—и с этими словами Клейн показал мне, с лукавой и хитрой улыбкой, маленький пакетик, вроде тех, в каких продают в аптеках порошки.

— "Что это такое?"—спросил я.

"А это, уважаемый, не больше и не меньше, как 10 грамм "Коко", или по вашему, по-европейски—кокаин. С 19го года я пристрастился к этому зелью, но не злоупотребляю, а так, понемножку, наслаждаюсь раза два в неделю. Впрочем, иногда даю толчок мозгам подряд дней 10, — сколько хватит. Вы не бойтесь, я как нанюхаюсь, становлюсь невероятно болтлив, но совершенно безобиден. Люблю о политике разговаривать. Жалко, что вы не нюхаете, я люблю в компании нюхать, в особен

167

вости с людьми моего круга. Какие мысли приходят. Как все ясно, логично. Вот Антимоний тоже любитель, и Клейн кивнул головой на лежавшего в углу камеры чахоточного фармацевта, который охая и кряхтя встал как раз в это время с кровати и, натянув халат, вернее какие-то лохмотья, направился в коридор. В нашу камеру заходили от времени до времени больные из других камер. Почти все были босиком, ужасающе грязные, и халаты у всех были рваные в пятнах, часто без одного рукава или с оторванными полами. Впоследствии я узнал, что больные всегда отрывают от халатов куски материи и делают из неё туфли, так как при отправке обратно из больницы в тюрьму, многим нечего надеть на ноги.

Поздно вечером я отправился с помощью того же Клейна в больничную уборную. То, что я увидел там, не поддается никакому описанию. Довольно большая комната, около 35 кв. метров тускло освещалась электрической лампочкой. Вдоль одной из стен 7 или 8 сидений до такой степени загаженных, что мало-мальски брезгливому человеку нечего и думать воспользоваться одним из них. Весь пол залит мочой и от аммиачных испарений трудно дышать. Тут же прямо на полу слабые больные отправляют все свои естественные нужды. Вдоль стены противоположной сиденьям большой медный бак, покрытый зеленым налетом, с рукомойниками. Раковина под рукомойниками почти на одну треть наполнена кровью, мокротой и даже экскрементами. Сиделки выполаскивают в этой раковине ночные горшки от слабых больных. Как раз когда мы вошли в уборную, я обратил внимание на небольшую группу людей, стоявших в углу. Двое были на костылях, по-видимому, цинготные больные, а третий, которого они или прикрывали собой или давали какой-то совет, был мальчик лет 17ти с очень миловидным лицом. Вглядевшись, я раскаялся в своей любознательности. По-видимому юноша был болен какой-то венерической болезнью и растравлял горящей папиросой язвы... Позже я узнал, что заключенные в особенности ,шпана,, не останавливаются ни перед чем, лишь бы вызвать какую

168

нибудь болезнь или затянуть лечение. Пьют крепкий настой махорки, загоняют под кожу грязные иголки, растравляют раны горящей папиросой и т. п.

Благодаря любезности одной из сестер, я получил возможность пользоваться уборной медицинского персонала. Это надо было проделывать очень осторожно, так как малейшая привилегия, оказанная буржую, замечалась больными и влекла за собой целый ряд явных и тайных доносов в Чеку на врачей, на администрацию и даже на чекистов, откомандированных для службы в больничном надзоре.

Некоторые врачи и сестры относились ко всем больным с одинаковым вниманием, не делая разницы между буржуазным и пролетарским происхождением. Положение интеллигентных больных было во много раз хуже, чем остальной массы заключенных. Но между административными заключенными и осужденными по приговору суда была громадная разница в правах. Несмотря даже на буржуазное происхождение, осужденные по приговорам судов все же имели право на досрочное освобождение по представлению тюремной администрации или по болезни. Административные заключенные лишены были всяких прав и не могли даже подавать прошения в высший совет народных комиссаров о помиловании.

Чем больше я вникал в мое положение, тем мне было яснее, что у меня нет никаких шансов выйти на свободу живым. Даже самое энергичное заступничество финляндского правительства, могло встретить непреодолимое препятствие в лице всесильной Чеки, которая фактически является государством в государстве, и перед ней склоняется власть даже народных комиссаров.

Я уже три дня, как находился в больнице Гааэа и философ Клейн оказался прав: я начал "обживаться", и приспосабливаться к местным порядкам. При помощи взятых в долг у Клейна денег и благодаря различным комбинациям, я получил возможность по вечерам пользоваться ванной.

169

Ванная была далеко не первой новизны и чистоты, но все-таки это было лучше, чем мыться в уборной.

Все мои три сожителя почти беспрерывно ,,наслаждались", т. е. нюхали кокаин, который они добывали через Яшку и через вора рецидивиста, по прозвищу "Слон". Он лежал в соседней камере. Поэтому в нашей камере все время шла бессвязная на оживленная болтовня, причем говорили все три сразу. Клейн все больше распространялся о политике или об искусстве, и всегда говорил очень толково, красиво и логично. Антимоний рассказывал о семье или писал бесконечные письма и прошения, причем каждую фразу говорил громко. Рабочий Кротов,. больной цингой, всегда говорил на религиозные темы или громко молился.

Врач заходил к нам один раз в день и по несколько раз в день приходила дежурная сестра милосердия. Положение больничных врачей и сестер милосердия в советской России невероятно плохое. В нашей тюремной больнице на каждый этаж полагалось по 3 сестры. они обязаны ежедневно быть в больнице с 8-ми часов утра и до 6-ти часов вечера. Кроме того, каждая сестра несет суточное дежурство через каждые два дня. Жалованье сестры 26 рублей в месяц, из которых около 6 рублей вычитывают ежемесячно на разные обязательные взносы: в профессиональный союз, на различные благотворительные учреждения, на жертв буржуазного террора в Европе, на организацию демонстраций и т. д., и т. п.

Сестры живут в крайне тяжелых жилищных условиях, так как из-за отсутствия средств они вынуждены селиться в неремонтируемых домах на окраинах города. они даже лишены возможности изменить свою профессию, так как по законодательству советской социалистической республики лица всех профессий зарегистрированы на так называемой бирже труда и в профессиональном бюро. Никто, ни одно предприятие, не возьмет себе служащего без санкции этих учреждений. Все граждане Советской России, без исключения, обязаны иметь так называемую трудовую книжку, в которой, в числе многих других сведений, значится профессия

170

владельца книжки, и сообразно с профессией тот разряд, по которому полагается производить данному лицу жалование. Каждая профессия имеет 17 разрядов и в медицинской профессии сестры милосердия занимают один из самых низших разрядов Больничная сиделка получает 18 рублей в месяц. (2 рубля=$1). Палатный ординатор врач,. получает за погашением обязательных вычетов 42 рубля в месяц. В то же время тюремный надзиратель, обязанный нести суточное дежурство на каждые третьи сутки, и двое суток совершенно свободный, получает 50 рублей в месяц и выше, в зависимости от того класса, в каком он находится. Больше всего труда приходится на долю сестер милосердия и врачей, так как, несмотря на полуголодное существование, несмотря на отвратительные технические условия работы и на чрезвычайно пестрый и беспокойный контингент больных, и врачи, и сестры работают с полным сознанием своего святого долга. Среди больных уголовников масса дегенератов, почти без исключения, наркоманов. Многие из них проявляют самые невероятные капризы, симулируют припадки, держат себя с медицинским персоналом и даже с надзором крайне нагло и дерзко, и, несмотря на это я ни разу за все время моего нахождения в больнице не замечал чтобы врачи или сестры потеряли хоть на момент, самообладание и изменили свое мягкое отношение к больным. Я не видел ни врачей, ни сестер советской школы, но мне кажется, что для такой выдержки и для такого чувства долга требуется много больше, чем наспех нахватанных профессиональных знаниях в школах, проникнутых "пролетарской идеологией.

Наблюдая более чем свободное обращение заключенных больных с надзирателями, чего мне не приходилось видеть в тюрьме Чеки, я часто задавал себе вопрос, почему из больницы Гааэа не бывает побегов.

При тех больших возможностях, которыми располагают заключенные уголовники, благодаря их ловкости, обширным связям и терроризированию надзора, мне всегда казалось, что они без всякого

171

труда могли бы получить "с воли" все необходимые приспособления для побега. Но, присмотревшись внимательнее к окружающему, и из разговоров с некоторыми наиболее видными и искусными представителями уголовного мира, я понял, что это во первых, все таки далеко не так просто. а. во вторых, бежать из больницы нет смысла. Как ни как, но надзиратель прохаживается от времени до времени по коридору и двери камер открыты настежь. Окна забраны частыми толстыми железными решетками и с каждой наружной стороны здания круглые сутки ходят по два вооруженных солдата. Один из профессиональных преступников, в разговоре с которым я затронул вопрос о возможности побега, сказал мне: "Никакого расчета нет отсюда сигать. Перво наперво много шпаны сидит тут и фрайеров. ("Фрайер"—интеллигент, не профессиональный преступник). Пока все будешь приготавливать — разболтают. Пустой народ Опять же много "своих" подведешь под Чеку. А она, знаешь, церемониться не будет: цапнет "наших", которые тут сидят, да всех и выведет в расход. Нет уж лучше быть за Наркомюстом. (Наркомюст, народный комиссариат юстиции). Все одно нашего брата долго в тюрьме не держат. Коли десять лет имеешь—самое большое два года продержат А хочешь сигать, так сигай из колонии, оттуда по крайности никого не подведешь".

Под словом "колония" мой собеседник подразумевал "колонию для заключенныхъ". Это особого рода земледельческие колонии, в которые переводятся уголовные преступники по отбытии ими известного срока строгого режима в тюрьме. Преступники, имеющие, например, 10 лет строгой изоляции, обычно попадают в такую колонию в конце первого же года. Разумеется, для такого перевода играет роль личность преступника и его происхождение. Заключенные не пролетарского происхождения и со служебными или экономическими преступлениями рассматриваются, как "социально опасный элемент" и отношение к ним значительно строже. Профессиональные преступники рассматриваются как "социально вредный" элемент, и теоретически считается, что

172

они являются наследием капиталистического строя и поэтому с течением времени преступность в Советской России должна исчезнуть. Этот взгляд лег в основу процессуального и уголовного советского законодательства и советской пенитенциарной системы. Не берусь критиковать эту систему, так как я не специалист в этом вопросе, но факты, мне кажется, говорят, как не в пользу этой этой системы, так и не в пользу советского режима. В подтверждение моего мнения я не беру, как пример, тюрем Чеки и находящихся в её же ведении различных концентрационных лагерей, переполненных заключенными. Эти десятки тысяч административных заключенных бросаются в тюрьмы только по подозрению в политической неблагонадежности, основанному часто на таком зыбком фундаменте, как дворянское, или купеческое происхождение, или знакомство с кем либо из иностранцев.

Но, помимо тюрем Чеки, все тюрьмы Советской России совершенно переполнены, и даже так называемый "особый изолятор", или, как его просто называют, "Кресты", где заключенные должны находиться в одиночных камерах, настолько переполнен, что в каждой такой одиночной камере сидит по 4, по 5 уголовных преступников.

Все те профессиональные преступники, с которыми мне пришлось встречаться в больнице Гааза были многократными рецидивистами и выражение: "дать честное пролетарское слово вести трудовую жизнь", часто произносилось моими собеседниками, как в разговорах со мной, так и между собой с циничной иронией. "Честное пролетарское слово" это та формула заявления, которое делает каждый рецидивист при своем досрочном освобождении".

Во взгляде советской власти на преступников и в её отношении к ним проявляются так же, как и во всех советских установлениях те же наивное лицемерие, теоретичность, форма без внутреннего содержания, недобросовестность и фразеология, оторванная от требований жизни.

173

Глава 28-ая.

Согласно тюремным правилам, больные заключенные могли два раза в неделю получать "с воли" от своих родных и друзей продукты. Такие пакеты и корзинки с продуктами носят название "передачи". Один раз в неделю, по четвергам, разрешалось иметь получасовое свидание с кем-либо из родных. Исключение составляют только находящиеся под следствием и те из административных заключенных, которым Чека почему-либо считает не нужным давать свидание.

Разумеется я был в большом волнении, когда наступил день свидания. Семь месяцев не видеть никого, кроме заключенных и тюремных надзирателей, не иметь ни одной вести об оставленной в Финляндии семье и пережить внезапный арест, все ужасы "особого яруса" и неприятности голодовки!.. Дежурный надзиратель громко выкрикивал фамилии то одного, то другого заключенного и группа вызванных по 10, по 15 человек попарно, под присмотром особого надзирателя, спускалась по лестнице вниз. Около четырех часов дня я уже начал терять надежду, как вдруг в коридоре раздалось что то похожее по созвучиям на мою фамилию. Когда выкрикнули второй раз, сомнения больше не было,— это вызывали меня, но, Боже мой, до какой степени исковеркали мою фамилию

"Синдерголь! Синдерголь!"—орал надзиратель.

Вот, наконец, нас выстроили попарно и повели в первый этаж. Проходим решетчатую дверь с часовым, поворачиваем направо и входим в комнату величиной около 20 кв. метров, битком набитую людьми. Комната разделена пополам деревянным барьером, высотой до половины груди, и по другую сторону барьера находятся люди, пришедшие ас воли". Стоял невообразимый шум от голосов, у многих женщин, пришедших на свидание, были заплаканные лица. Было ужасно холодно, так как по ту сторону перегородки входная дверь была открыта настежь, и сквозь нее виднелась последняя решетка с часовым, а дальше был виден кусочек "воли", так как парадная дверь тоже была открыта. Все

174

Что мне бросилось мгновенно и сразу в глаза, как только я вошел в комнату свиданий, тщетно разыскивая глазами тех, кто пришел ко мне. Но вот они оба. Какие они свежие, розовые и как элегантно одеты. Как магистр Т., так и г-жа Ч., — служащие нашего генерального консульства в Петербурге, по-видимому, не узнают меня, так как их взгляды несколько раз скользнули по моему лицу, и они с напряженным вниманием ищут среди всей этой массы грязных, одетых в лохмотья людей, ,,полковника Седерхольма". Не удивительно. Кто мог бы узнать в изможденном старике, с громадной седой бородой, одетого в грязный разорванный халат, того самого полковника, над которым иногда в консульстве по приятельски подтрунивали за склонность к щегольству. В первое мгновение встречи, пожимая друг другу руки, мы не могли от волнения произнести ни слова. Когда я увидел слезы на глазах моих друзей, то впервые за 7 месяцев, мне что то сжало горло и был близок момент, когда и я готов был заплакать. Справа от меня, какой то пожилой, очень полный человек, в щегольской рубашке, видневшейся из под умопомрачительно грязного и оборванного халата, ласкал маленькую девочку. Ребенка приподнимала над перегородкой молодая нарядная дама. по-видимому, дочь полного старика. Впоследствии я узнал, что старика звали Гольдманом: в прошлом он был банкиром. Слева стоял какой то пожилой, тоже, по-видимому, интеллигентный человек, все время вытиравший слезы и гладивший щеку пожилой даме в трауре. Сзади на меня навалился "уважаемый Яшка". Этот был во всем великолепии: выбрит, с прилизанным пробором, в довольно опрятном халате. Из-под которого виднелась сплошь татуированная грудь. Яшка орал во все горло, оживленно разговаривая на воровском диалекте со стоявшими позади моих друзей весьма сомнительными девицами, и каким то весьма подозрительным субъектом. Такое соседство в связи с общим шумом, давало мне возможность откровенно и подробно поговорить с моими друзьями.

Узнав от них, что с моей семьей все благо

175

получно, я поторопился им изложить во всех подробностях всю историю моего ареста и просил принять все меры к тому, чтобы меня не отправили на Соловки и чтобы финляндское правительство добилось моего освобождения. Как я и предполагал, все хлопоты нашего дипломатического представительства получить от советских властей хотя бы краткий отчет о моем деле, были почти безрезультатны, если не считать двух трех типичных канцелярских "отписок", в которых значилось, что мое "дело" находится в "особо важном отделе" Чеки и что "по окончании дела" результаты будут сообщены в наше посольство в Москве. На запрос нашего посланника о времени назначения судебного разбирательства по моему делу никакого ответа не последовало от народного комиссариата иностранных дел, так как Чека отказалась дать о моем деле какие-либо сведения, В предыдущей главе я уже рассказывал что благодаря счастливой случайности и дружескому вниманию моего тюремного товарища, мне удалось передать в консульство как о голодовке, так и о полученном мною приговоре. Это сообщение было немедленно передано нашим консульством, со специальным курьером в наше посольство в Москве. Посольство, не упоминая о полученном сведении, все же очень энергично потребовало от советских властей указать место моего нахождения и сообщить о состоянии моего здоровья. На этот раз ответ последовал очень быстро и, узнав официально о моем нахождении в тюремной больнице, наш генеральный консул исходатайствовал разрешение двум представителям консульства на. свидание со мной.

Все вышеизложенное не особенно меня обрадовало, так как ничего определенного о возможности моего освобождения пока не было известно Единственным утешением было то, что удалось добиться от Наркоминдела распоряжения задержать отправку меня на Соловки. В какой мере явится это распоряжение обязательным для Чеки — никто не мог сказать Надо было вооружиться терпением. На этом и закончилось мое первое свидание с моими соотечественниками. Благодаря любезности дежур

176

ного по приему надзирателя, мне удалось получить привезенную мне корзину с продуктами и теплым бельем. Ужасно было тяжело расставаться в друзьями и в особенности было неприятно обшаривание и ощупывание всего тела дежурным надзирателем. Как нарочно, мои друзья задержались в толпе выходивших по ту сторону загородки. Я видел какой болью исказились их лица, когда, взглянув на меня в последний раз и посылая мне прощальные улыбки, они сделались невольными свидетелями этой унизительной процедуры. Я с поднятыми руками старался смотреть куда-то в пространство и заметил, как мои друзья быстро отвернулись и начали смотреть прямо перед собой.

В тысячный раз задавал я себе вопрос: ,3а что я терплю все эти мучения, и почему? Невольно вспоминался когда-то в детстве прочитанный рассказ под странным заглавием: "В плену у обезьян."

—,,Вы теперь начинаете обрастать пухом,"— сказал мне Клейн, глядя как я разбирался в содержимом корзины и переодевался в шерстяное белье. —"А вот ваше белье я советую вам закрывать тщательнее халатом, так как на ношение собственного белья надо иметь особое разрешение, и вам, как административному заключенному, такого разрешения наверное не дадут. Вы дали что-нибудь надзирателю в приемной?"

— "Дал. 1 кило сливочного масла."

— "Ну, тогда все понятно. Вы я вижу ученый. А все-таки на Шпалерной у вас не прошел бы этот номер и за такую попытку "смазать" вам прибавили бы годика два Соловков. Там Чека выдрессировала свой персонал. Чуть что-нибудь не так — пуля в лоб, а за донос — повышение."

Замечание Клейна по поводу отменно выдрессированного персонала Чеки было вполне справедливым. В нашей же больнице в одной из камер верхнего этажа находились четыре больных цингою чекиста, присланные с Соловков для лечения. Их поместили всех вместе в одну камеру. Положение

177

чекистов или агентов уголовного розыска, попавших, по игре случая, в тюрьму в качестве заключенных — очень трагично. Хотя тюремная администрация старается группировать их так, чтобы изолировать, по возможности, от остальной массы заключенных, но все же не всегда удается оградить их от издевательств, побоев и других жестоких проявлений ненависти со стороны ненавидящих Чеку озлобленных преступников. Заключенные интеллигенты, разумеется, не принимают участия в травле "лягавых". Самое лучшее, что может сделать интеллигентный заключенный — это как можно скорее уйти в сторону и подальше от места самосуда, так как потом следует очень тщательное расследование эпизода под руководством агентов Чеки. Случайно замешанный в такую историю "интеллигент," хотя бы как свидетель, жестоко пострадает, так как, по мнению Чеки, интеллигенция вообще всегда и во всем виновата.

Подходящих случаев для совершения самосуда, в особенности в тюремной больнице, более чем достаточно. Лягавых выслеживают в темных закоулках коридоров, где их обливают кипятком с различными едкими жидкостями. При удобном случае, стараются им сбросить на голову чай ник с кипятком, когда они идут по лестнице. Колют булавками во время массовых сборищ на лекциях, о которых я скажу ниже, причем булавки отравляются гноем венерических больных.

Истинных виновников такого самосуда не всегда удается найти, так как администрация больницы часто сама скрывает эти случаи от Чеки. Но рано или поздно все становится известным Чеке или по жалобам потерпевших, или в случае смертного исхода самосуда. Многие участники такового успевают уже выйти из больницы и разбрестись по разным тюрьмам. но это не мешает Чеке, с присущей ей стремительностью, хватать первых попавшихся и "для примера" жестоко наказывать, — включительно до расстрела.

Чекисты, находившиеся в нашей больнице, были приговорены к заключению в Соловецком лагере на 10 лет и успели пробыть на Соловках один

178

год. Ходя на перевязку в хирургическую комнату, я имел возможность убедиться, во что превращаются люди после года пребывания в Соловецком лагере. Скелеты, обтянутые кожей, с беззубым ртом, слезящимися глазами и сведенными ногами, были когда-то здоровенными парнями и служили надзирателями в тюрьме Чеки на Шпалерной. Каждый из них был приговорен к расстрелу с заменой 10-ти летним заключением на Соловках. Что сделали эти люди, чтобы заслужить такое жестокое наказание? Один из них получил от какого то заключенного взятку в 5 рублей и записку для передачи родным "на воле". Записку обнаружили у надзирателя, так как кто-то из заключенных, желая отличиться, донес о подкупе надзирателя. Приблизительно в таком же роде были преступления остальных трех "чекистов".

Помимо явных чекистов, среди больных находилось всегда несколько, так называемых, "сексотов", т. е. секретных сотрудников Чеки. Обычно во время допросов следователи вербуют тайных агентов из среды своих подследственных и за доносы на товарищей им обещаются различные льготы, включительно до сокращения срока наказания.

Большая часть сексотов и до тюрьмы состоят секретными сотрудниками Чеки, одновременно служа в том или ином советском учреждении или предприятии на какой-либо должности. В одной из камер нашего коридора находился некий инженер Лугин, до тюрьмы служившей на Путиловском заводе Он был приговорен административным порядком к высылке на вольное поселение в Нарымский край. "Преступление" Лугина состояло в том, что он переписывался со своим родным братом. проживавшим где то на Кавказе под чужой фамилией, так как он был в 1920 и году офицером в одной из "белых" армий Лугин мне говорил, что высылка в Нарымский край — большая милость, так как сначала инженер был приговорен к заключению в Соловецком лагере, и приговор был потом смягчен, благодаря коллективном? ходатайству рабочих завода и благодаря служебным эаслугам Лугина. Инженера Лугина ,,про

179

далъ" его же подчиненный, один из чертежников технического бюро — Громов, который по иронии судьбы вскоре сам попал под суд за торговлю кокаином. Теперь Громов тоже находился в тюрьме.

Этот Громов был вселен в квартиру инженера Лугина вместе с несколькими другими самыми разнообразными жильцами, так как инженер занимал квартиру в 5 комнат, т. е. в 4 раза больше того, чем ему полагалось по советскому законодательству. Комната Громова была рядом с комнатой супругов Лугиных, и сквозь тонкую дверь он, вероятно, подслушивал разговор мужа с женой. В результате всего Чека нагрянула однажды ночью в квартиру инженера с обыском, было найдено письмо брата и .дело* заварилось. Брат Лугина был расстрелян, а супруги Лугины арестованы за "недоносительство". Инженер Лугин ничего не знал о судьбе своей жены, кроме того, что она выслана на Урал. Он попал в больницу с воспалением слепой кишки и недавно ему сделали операцию. Громов, вероятно, пребывает в должности "сексота" в месте своего заключения и имеет все шансы выйти скоро на свободу.

Как-то, медленно прогуливаясь по коридору вместе с бывшим банкиром Гольдманом и беседуя с ним о превратностях человеческой судьбы, я обратил внимание, что около дверей моей камеры подозрительно часто прохаживался вор рецидивист, по тюремной кличке, — "Слон". Я познакомился с ним, так как он однажды обратился ко мне с просьбой проредактировать прошение "на Высочайшее имя" — как он выразился, т. е. на имя председателя совета народных коммиссаров. Все прошение было составлено им в очень витиеватых выражениях и так и пестрело фразами вроде: "честное пролетарское слово", ,,честная трудовая жизнь* и даже что то на счет "в поте лица есть хлеб свой". Совместно с Клейном, мы облекли всю эту витиеватую чушь в литературную форму и на трех страницах попытались убедить народных коммиссаров

180

в полном и чистосердечном раскаянии "Слона". Благодаря этому "Слон" привязался ко мне, как собака и каждый вечер таскал мне в камеру чайник с горячей водой для мытья.

Заметив, что я с удивлением смотрю на его прогулку перед моей камерой, он галантно расшаркался и сказал: "Гуляйте, гуляйте гражданин. Я здесь стерегу, чтобы шпана ваших вещей не унесла ненароком, а то Александр Артурович и Антимоний совсем нанюхавшись, а цинготный спит."

Такая заботливость и внимание были очень трогательны. Я вообще должен сказать, что, встречаясь в тюрьмах с различными профессиональными преступниками, вне их обычного ремесла, я часто замечал, сверх всякого ожидания, в них очень много симпатичных черт: верность данному слову, отсутствие наглости, всегда вежливое отношение и неиссякаемый запас юмора. Однажды, показывая на солидно прохаживающегося в коридоре Гольдмана, "Слон" сказал: "Вот, Исаак Григорьевич, также как и я — жертва капиталистического строя. Ему и мне без банков плохо."

Положение Гольдмана было из рук вон плохо. Какими-то хитроумными комбинациями ему удалось припрятать при национализации банков очень солидную сумму денег в золоте и с появлением "Нэпа" он занялся торговлей. После нескольких лет военного коммунизма все пришло в упадок и разрушение и дома не избегли той же участи. Все недвижимости перешли в собственность отдела коммунального хозяйства — "Откомхоза", и на это учреждение легла непосильная обязанность привести все разрушенные здания в порядок. Не было ни знающих людей, ни средств для надлежащей организации ремонтных работ. Поэтому решено было призвать на помощь частную инициативу. Гольдман был одним из первых, уверовавших в солидность Нэпа, и заключил с Откомхозом арендный договор на продолжительный срок. По договору он обязывался привести в полный порядок три пятиэтажных дома в самом бойком месте торгового Петербурга, — в районе Сенной площади. По приведении домов в порядок, Гольдман получал

181

право сдавать квартиры и торговые помещения в арендуемых им домах, кому угодно и по какой угодно цене. С затратой больших средств и энергии все три дома были приведены в блестящее состояние, и развивающийся "Нэп" дал Гольдману возможность очень выгодно сдать все помещения в наем. Но благополучие Гольдмана продолжалось недолго. В один прекрасный день его вызвали в экономический отдел Чеки и задали вопрос: "Кому и сколько именно вы дали взятки в Откомхозе, чтобы заключить такой выгодный для вас договор?"

Никакие доводы Гольдмана не помогли, и его оставили на свободе только под залог в 100 000 рублей. Чека принялась за энергичное расследование "дела". На неоднократных допросах следователь намекал Гольдману, что самым простым средством прекратить это неприятное дело было бы махнуть рукой на дома и расторгнуть добровольно арендный договор с Откомхозом. По словам следователя выходило, что все равно Чека решит все дело не в пользу Гольдмана и, так как в деле отсутствуют явные улики против Гольдмана, то следователь вынужден направить все дело административным путем, т. е. на рассмотрение центральной коллегии Чеки... Согласно ст 114 уголовного кодекса за дачу взятки полагается наказание от 3х лет тюрьмы до расстрела включительно, с полной конфискацией имущества виновного. Гольдман пре» красно понимал, что, если дело его пойдет в Чеку, то он погиб, так как Чека всегда выносит максимальные приговоры. Так как надежды на передачу дела. в суд не было, раз Чека решила не выпускать добычу из своих рук, то Гольдман решил... дать взятку следователю Чеки. деньги были приняты а на следующий день Гольдмана, несмотря на залог арестовали. Теперь была улика на лицо и все дело было направлено к прокурору суда. Был создан, так называемый, "показательный процесс" для пролетарских масс, на котором наглядно демонстрировались зловредность буржуазии и неподкупность Чеки. Цель была достигнута. Гольдмана приговорили к смертной казни с полной конфиска

182

цией всего имущества, но потом, в виде особой милости, смертный приговор был заменен 10-ю годами строгой изоляции в тюрьме "Кресты". Так-так эта тюрьма переполнена так же, как и все другие тюрьмы, то Гольдману пришлось 3 месяца сидеть вместе с 5 ю человеками в камере, рассчитанной на одного человека. Пожилой человек 58 ми лет,. страдающий расширением сердца, он в конце концов не выдержал пытки и заболел. Отремонтированные Гольдманом дома перешли опять в ведение Откомхоза. а на конфискованные у Гольдмана деньги была заново отремонтирована тюрьма на Шпалерной улице.

— "Ну, скажите же мне пожалуйста, кому мне жаловаться? Где мне найти справедливость?" — спрашивал меня неоднократно старик, заканчивая свои бесконечные расскаэы.

За три дня до моего ухода из больницы Гааэа, Гольдман внезапно умер от разрыва сердца.

Глава 29-я.

Как и во всех тюрьмах, состоящих в ведении Наркомюста, т. е. Народного Комиссариата Юстиции в нашей тюремной больнице имелась, так называемая, "воспитательная часть." Как и все в советской России, кроме Чеки, дело ограничивалось лишь одним названием.

Воспитательная часть возглавляется, так называемым, "воспитателем", и он сам и через своих помощников ведет образовательные беседы с заключенными, следит за их постепенным исправлением и ведет на каждого заключенного особый журнал — характеристику. Так должно обстоять дело воспитания преступников по теоретическим советским предначертаниям.

А вот, как обстоит все в действительности: На всех нас заключенных больных, т. е. на 400 человек, полагался один воспитатель и никаких помощников. Человек, призванный исправлять наши преступные души и сделать из нас полезных граждан, С.С С.Р. был Сергей Афанасьевич Котомкин. Сей почтенный муж являлся раза два в неделю по вечерам в больницу, всегда в изрядном

183

подпитии и встречаемый громкими возгласами шпаны: "Сак, Сакъ*) пришел!" он всегда неизменно произносил громким басом: "Преступный элемент, молчать! Буржуазию прошу не интриговать!" Сак был мужчина довольно плотный, высокого роста, на вид лет 40—45-ти Он был одет в темно-синюю тюремную форму Наркомюста, причем фуражка всегда лишь сидела на затылке, а пальто было наброшено только на одно плечо. Обойдя все этажи, наш воспитатель собирал всех, способных двигаться, больных одного какого-нибудь этажа в плотную массу и начинал их "воспитывать." Приводить дословно все, что говорилось Котомкиным в назидание нам, я затрудняюсь. Это был совершенно бессвязный набор слов. Помню только стереотипное начало каждой "речи." Вся аудитория обводилась взглядом, Котомкин откашливался и начинал: "Вы все тут, товарищи, жулики и дармоеды. Положим, которые тут есть интеллигенты, они может и не жулики, но что дармоеды — это уж обязательно. А надо трудиться, потому, что раз мы пролетариат, то надо это доказать на деле'... и. т. д. Такая речь продолжалась минут 10, после чего беседа принимала более интимный характер с отдельными лицами, преимущественно со шпаной, к который наш воспитатель питал особую склонность.

Во время таких воспитательных бесед, наши камеры и наши вещи находились без присмотра, и предприимчивая шпана из других этажей совершала набеги в наши камеры и очищала дочиста все ,,передачи." Дважды был обворован и я, пока не догадался относить все имущество, в дни лекций, в верхний этаж, под охрану "уважаемого Яшки".

Мое положение вошло в ту стадию, о которой можно было бы сказать языком военных реляций: "На фронте тихо. Положение без переменъ."

Я получал регулярно еженедельные свидания с представителями нашего консульства. Устно мне пе

•) .Сакъ", сокращенное слово от начальных букв именн, отчества и фамилии.

184

редавали известия о моей семье и советовали запастись терпением. Переговоры о моем освобождении протекали крайне медленно, и все осложнение заключалось в том, что я числился за Чекой, как административно приговоренный. Благодаря этому, народный комиссариат иностранных дел был связан в своих действиях.

Так как я страдал хронической болезнью, предусмотренной списком тех болезней, которые давали право на досрочное освобождение, то мне надо было, во что бы то ни стало, получить акт медицинской комиссии больницы Гааза и копию этого акта передать в консульство. Такой документ значительно облегчил бы хлопоты нашего посольства о моем освобождении

Медицинское освидетельствование для досрочного освобождения заключенных больных происходило раз в месяц. В докладной записке на имя главного врача больницы я изложил историю моей болезни и просил включить меня в список больных, подлежащих освидетельствованию судебно медицинской комиссией. После предварительного очень подробного освидетельствования меня главным врачом и его помощником, мое ходатайство было удовлетворено.

Настал, наконец, и день освидетельствования и все, назначенные "на комиссию", были собраны на круглой площадке верхнего этажа около комнаты, где заседала комиссия.

Каких только не было тут разновидностей болезней. Доминировали туберкулез, эпилепсия и различные острые формы неврастении. Я казался самому себе, среди всей этой массы полутрупов, невыгодным исключением. Чуть ли не месячное пребывание в больнице на собственном иждивении, почти уничтожило все следы перенесенных страданий. Но я не считал нужным притворяться или, как говорят, в тюрьме "филонить". Филонили почти все. Филонили наивно, глупо и неумело. Не притворялись только туберкулезные. так как на комиссию представляются лишь безнадежно больные этой болезнью. Обычно, добрая половина из них умирает, не дождавшись досрочного освобождения, так как

185

акт комиссии проходит несколько бюрократических инстанций и это берет от 2х до 3х месяцев. Многие из "неврастеников" были совершенно "нанюхавшись" кокаина или, ,,наглотавшись" веронала. Они топтались на площадке с одурелым видом и идиотски бессмысленной— жалкой улыбкой. Из ,,интеллигентов" было несколько туберкулезных и я. Меня очень удивило, что среди представленных на комиссию не было полупаралиэованного старика священника, которого я видел в одной из камер 3го этажа. Он так же, как и я, был предназначен к высылке на Соловки, т. е. числился за Чекой, а не за судебным учреждением.

Объяснение этому, казавшемуся мне странным обстоятельству, я получил несколько позже.

Наконец дошла очередь и до меня, и я предстал перед очень многочисленной комиссией врачей и представителей советской юстиции. После бесконечных расспросов и освидетельствования председатель комиссии сказал: ,,досрочно."

Я вышел из комиссии в радостном возбуждении. Теперь оставалось лишь получить копию акта комиссии и передать ее в консульство. Тогда мои шансы на освобождение будут почти верными, так как даже у Чеки не хватит нахальства и цинизма отказать нашему посольству в моем досрочном освобождении, раз сама советская врачебно-судебная комиссия признала меня подлежащим освобождению на основании советских законов.

Так я думал, но вышло все, сверх ожидания, далеко не так. Перед вечером в мою камеру вошел очень взволнованный главный врач, и в весьма повышенном тоне обратился ко мне со словами: "На каком основании вы явились на комиссию? Ведь вы административно осужденный, вы числитесь за Чекой, а не за судом, вам не полагается никаких освидетельствований и никаких досрочных освобождений. Вы хотите, чтобы я тоже оказался тут в качестве административного заключенного?"

Единственно, что я мог возразить взволнованному и перепуганному врачу — было: "Откуда я могу знать все ваши советские законы? Ведь вы меня сами осматривали и сами представили на освидетельство

186

вание комиссии. Мне казалось, что все больные заключенные страдают и умирают одинаково. независимо от того, за каким учреждением они числятся".

—"Да, да, но вы мне все таки не сказали, что вы приговорены административным порядком... Я ничего не могу для вас сделать. Нс имею права".

Таким образом я был и вне советского закона. Теперь мне стало понятным, почему полупарализованный старик священник не был на освидетельствовании комиссией.

По каким-то высшим соображениям, меня перевели в один прекрасный день в другую камеру в том же коридоре. Здесь нас было 7 человек. Кроме меня, из "интеллигентов" было трое: старик, бывший полицейский пристав, полковник Матвеев. Приват-доцент политехнического института Долгин и командир какой-то советской пограничной бригады Кольцов. Остальные трое были: красноармеец солдат, студент комсомолец *) и мелкий вор рецедивист по прозвищу "Шило".—Как говорится, небольшая, но теплая компания Комсомолец и ,Шило" страдали падучей болезнью в очень тяжелой форме, и припадки повторялись ежедневно. Гак как двери в корридор были открыты.и там тоже часто падали на пол эпилептики и бились в судорогах, то в нашей камере это было слышно. Комсомолец и ,Шило", слыша крики и шум припадочных в коридоре, падали одновременно и тоже начинали биться в судорогах. В эти моменты весь этаж представлял собой сплошной сумасшедший дом, так как почти во всех камерах находились эпилептики, на которых заразительно действовали припадки товарищей.

За припадочными ухаживали их же товарищи, т. е. один прижимал к полу плечи больного, а другой держал за ноги. Потом, когда эпилептик успокаивался, его относили на кровать. Было не

*) Прим. авт.Комсомолец—член союза коммунистической молодежи.

187

мало и симулянтов, доходивших в своем притворстве до виртуозности. Обычно они отращивали себе длинные волосы, тан как при падении получался очень чувствительный удар головой о каменные плиты пола.

История злоключений моих новых сожителей для знакомого с советским бытом очень стереотипна.

Полковник Матвеев находился еще под следствием, т. е. за Чекой. Он обвинялся в том, что служил в полиции при царском режиме. Дело его было направлено в Москву. Было ему 67 лет, и он страдал удушьем и язвой желудка. Ожидал он смертного приговора, но относился к этому совершенно безучастно, так как физически очень страдал и устал жить.

Приват-доцент Долгин был высокий, красивый мужчина и попал в больницу из второго исправительного дома, в котором он должен был отбыть 3 года заключения. по приговору суда. Он уже почти оправился после перенесенного плеврита и его должны были скоро отправить в тюрьму.

Это был типичный представитель того направления мыслей некоторой части русского образованного общества, которое носит название . смена вех", т. е. непоколебимая вера в эволюцию большевизма и признание за ним исторической необходимости, обусловливающей дальнейший здоровый прогресс России.

Долгин попал под суд по доносу на него одного из студентов. Дело было так: по советскому законодательству могут получать высшее образование только лица пролетарского происхождения. Только этим путем. по мнению советской власти. можно в конце концов получить новую интеллигенцию, проникнутую пролетарской идеологией и не оторванную от рабоче-крестьской массы. Поэтому, все молодые люди, имеющие несчастье происходить из семей чиновников, купцов, дворян, инженеров, врачей, священников, офицеров и т. п., не принимаются в высшие учебные заведения. Если случайно удается такому представителю "социально опасного элемента" проникнуть в высшее учебное

188

заведение, то при ежегодной контрольной "чистке", его удаляют и наказывают, как за мошенничество.

У приват-доцента Долгина был брат—полковник, убитый на войне в 1915 м году. После смерти брата остался сын круглый сирота и Долгин взял племянника к себе. Мальчик был очень способным и блестяще сдал конкурсные экзамены в горный институт. Но в институте пришлось недолго пробыть, так как произошла очередная чистка и комиссия доискалась, что студент Долгин—сын полковника. Молодого человека исключили и продержали 3 месяца в тюрьме. Но мальчик оказался настойчив и, раздобыв себе фальшивые документы на вымышленную фамилию. опять поступил на электромеханический отдел Петербургского политехникума, где его дядя состоял приват-доцентом. Все шло хорошо и, чтобы не вызывать подозрений, племянник жил отдельно от дяди и даже не бывал у него. Как-то во время спортивного состязания между петербургскими высшеучебными заведениями, один из студентов горного института, секретный сотрудник Чеки, узнал молодого Долгина и донес Чеке о своем наблюдении. Началось расследование и, в конце концов, приват-доцент Долгин сел на скамью подсудимых за "соучастие и недоносительство , а его племянник за подделку документов. После многих "смягчающих вину обстоятельств" и пр., оба получили 3 года тюремного заключения

Когда Долгин рассказывал мне всю эту вопиющую страницу советского быта, я не мог удержаться от возмущения. Но мой собеседник эпически спокойно возразил мне: "Ничего не поделаешь. Лес рубят—щепки летят. И большевики, по своему, правы. Им нужна пролетарская интеллигенция. не связанная с прошлым ни традициями, ни наследственностью. Все обойдется с течением времени, и через несколько лет, когда страной будет управлять новая интеллигенция,—будет лучше. Тогда исчезнет это озлобление, сопровождающее революционный экстаз нынешних деятелей, вышедших из революционного подполья".

Сколько раз мне приходилось слышать от

189

русских интеллигентов, приспособившихся к советскому режиму, это полное смутной надежды "через несколько лет"...

Меня, как бывшего офицера, особенно интересовали личности двух советских военнослужащих: солдата красноармейца и красного генерала — начальника стрелковой бригады.

Солдат носил громко звучащую для русского уха литературную фамилию—Гаршин, а красного генерала, как я уже упоминал, звали Кольцов.

Гаршин был низкорослый, коренастый блондин с одутловатым бледным лицом, поросшим светлым пухом. Ему было 22 года, но на вид он казался еще моложе. От полученной во время гражданской войны сабельной раны в голову, он страдал мучительными головными болями и нервными припадками. В нашу больницу его прислали на испытание из псковской тюрьмы Чеки, куда он попал как дезертир. В промежутках между припадками это был очень словоохотливый и бойкий на язык парень, с типичными для псковского крестьянина хулиганскими манерами. Он исправно понюхивал кокаин и, по-видимому, был при деньгах, так как, не стесняясь, платил за кокаин по 8 —10 рублей за несколько грамм, которые ему доставали какие-то приятели, лежавшие в камерах другого коридора. Он мало придавал значения своему аресту, так как, по его словам, у него было боевое революционное прошлое и он дважды был награжден орденом красного знамени. Еще семнадцатилетним мальчишкой он уже сражался в составе красной армии с белыми войсками на Украине. Потом он принимал участие во всевозможных карательных экспедициях по усмирению крестьянских бунтов и по отбиранию от крестьян продовольственного налога. С окончанием периода военного коммунизма, Гаршин вернулся к себе в Псковскую губернию, где в одном из сел его старший брат занимался земледелием и держал лавку, 1923-м году ему исполнился 21 год и поэтому его вновь призвали на военную службу в красной армии. Порядки, которые

190

он застал в армии при вторичной службе, резко отличались от привольной жизни, которую он вел в красной коннице во время гражданских войн и периода военного коммунизма. Теперь с утра до позднего вечера была военная муштра, теоретические занятия. политическая грамотность и подчиненность старшим. А в 1919 м году под Ромнами, он самолично зарубил шашкой своего эскадронного командира, по постановлению эскадронного комитета, так как командир—из бывших царских офицеров, показался комитету не надежным. Я спросил Гаршина:—"А почему, именно, было решено зарубить командира. Разве не проще было застрелить его, раз уж все равно было решено лишить его жизни?"

— "Да, видишь, я сам вызвался охотником,— ну, эскадрон, значит, мне и предоставил его, на мое распоряжение".

Гаршин был недоволен современными порядками в красной армии и считал себя обойденным. Несмотря на два ордена красного знамени, его не произвели в взводные командиры и сместили с должности отделенного начальника, так как он не выдержал установленного экзамена по строевому уставу и политической грамотности. Тогда он уехал в отпуск м решил больше не возвращаться в армию. которая не оценила его революционных заслуг. Не знаю дальнейшей судьбы этого "красного героя", так как его от нас вскоре перевели в военную центральную тюрьму.

С советским красным генералом Кольцовым я сошелся довольно близко. Это был очень приятный, умный и воспитанный человек. Несмотря на резкое расхождение наших взглядов на многие вопросы, я вспоминаю о нем с чувством большой симпатии.

Кольцов был "настоящей военной косточкой", и рваный, грязный халат не мог скрыть старой военной выправки и отчетливой точности движений. Революция застигла Кольцова в чине капитана одного из армейских пехотных полков, на русско-германском фронте. Популярность среди солдат спасла ему жизнь в первый период революционной бури а потом, как и многие из уцелевших офи

191

церов, ой приспособился к обстановке, пережив последовательно развал армии эпохи гражданскйх войн и, наконец, новую организацию краcной армии, в которой он занял должность командира одной из стрелковых бригад, расквартированных у русско-польской границы. Кольцов только что оправился от перенесенного воспаления легких, и со дня на день ожидал суда в высшем военном трибунале. Он должен был предстать перед судом в качестве центральной фигуры процесса, как обвиняемый в шпионаже в пользу Польши. Материалом для обвинения послужила пропажа из канцелярии бригады нескольких секретных пркказов и инструкций, а также приятельские отношения Кольцова с несколькими ,,бывшими" царскими офицерами, задержанными на русско-польской границе. Хотя сам Кольцов донес о пропаже секретных документов, как только обнаружил пропажу, но над ним висело крайне тяжелое обвинение и он был уверен, что трибунал вынесет ему смертный приговор.

—"Вы понимаете, Седерхольм, что ни один советский судья не будет ни минуты сомневаться в моей виновности, так как я бывший царский офицер. Нас, приспособившихся и десятки раз своей кровью доказавших нашу лояльность по отношению к советской власти, нас только терпят до поры, до времени. Нас иногда даже награждают, дают нам сравнительно высокие посты, но малейшее подозрение —и мы всегда оказываемся виновными. Дальше будет еще хуже, так как по мере притока в армию новых комсоставцев (комсоставец—командный состав—понятие отвечающее слову "офицер") советской выучки и пролетарского происхождения в нас, старых офицерах, встречается все меньше и меньше необходимости Мавр сделал свое дело и мавр должен удалиться".

Студент комсомолец, кровать которого была рядом с кроватью Кольцова, счел момент п6дходящим, чтобы вмешаться в наш разговор.

—,,А что, вы думаете"—начал студент,—"что советская власть должна вам слепо верить. Да на каком основании? Вот вы говорите, что вы своей кровью запечатлели вашу лояльность. Я, разумеется,

192

не говорю сейчас лично о вас, а так, как пример беру. Хорошо, допустим, что вы сражались за интересы пролетариата и честно ему служили. Но все равно. вам нельзя доверять, так как, в лучшем случае, вы это делали благодаря принудительной службе, благодаря привычке подчиняться, благодаря тому, что военное дело это ваше ремесло, которое вас кормит и вне которого большинство из вас ничего не умеет делать. Никогда я не поверю, что в глубине вашей души вы преданы интересам пролетариата. До поры до времени, пока за вами следят, пока вам платят и пока вы чувствуете, что советская власть сильна, — вы все лояльны, а чуть потянуло бы другим ветром, и явилась бы возможность удрать, — все вы разбежались бы и перекинулись бы в чужой лагерь. Нет, что уж тут говорить про вас, царских офицеров, когда среди нашего брата—пролетарского студенчества и то следить приходиться! Пока человек у станка стоял ему и интересы рабочих были близки и партийными делами интересовался, а протащили его через рабфак (рабочий факультет — трех-четырех летние образовательные курсы для рабочих), дали ему образование—он уже "в лес смотрит", и постепенно отходит от рабочей массы.

—"Значит, по вашему выходит",—спросил я студента,— "что образование и интересы пролетариата несовместиыы, то есть, как только рабочий, или крестьянин делается инженером, врачом, офицером, или адвокатом. то он отходит от пролетарских масс и воспринимает буржуазную идеологию. Так я вас понял?"

Комсоыолец, чувствуя, что попал впросак, начал с горячностью возражать.

— ,,Я совсем не хотел сказать, что образование, получаемое пролетариатом, вредно для интересов революции. Я хочу только сказать, что ваша буржуазная закваска еще настолько сильна, что слабовольные и нестойкие среди наших товарищей иногда поддаются и воспринимают буржуазные привычки, взгляды и вкусы. Все это, разумеется, со временен исчезнет, по мере пролетаризирования капиталистических государств, а пока мы должны строго наблюдать друг за другом".

193

Продолжать нашу дискуссию становилось неинтересным, бесполезным и опасным занятием, так как шансы собеседников были неравны: студент мог говорить свободно все, что он думал, а Кольцов и я не могли этого сделать, так как все содержание нашей беседы могло стать известным Чеке.

Глава 30-я.

В тот же день, сидя вместе с Кольцовым в амбразуре окна в коридоре, мы продолжили нашу беседу на ту же тему. Начал Кольцов смотря задумчиво на видневшиеся сквозь окно дальние купола Александро-Невского монастыря.

— "А вы, как говорится, все 100 проц. попадания дали, с этим нашим комсомольцем. Это верно, что образование несовместимо с пролетарской идеологией в той форме, как она понимается и проводится в жизнь у нас, в данный момент. Мне много пришлось иметь дела с молодым комсоставом новой формации, так как у меня в бригаде почти 60 проц. офицеров советской выучки. Несмотря на то, что все они, исключительно, пролетарского происхождения и что их всех основательно пичкают в военных училищах, так называемой, политграмотой (политграмота — курс советской конституции, экстракт учения Маркса и экстракт учения Ленина), все они очень быстро сливаются со старым офицерским составом и очень многое воспринимают от нас.

От всей советской школы остается только известная демократичность во взглядах, но к политическим вопросам — полное безразличие и мне даже приходилось неоднократно напоминать им об обязательном посещении клубов, во время общих собраний и лекций на политические темы Вы, вероятно, знаете, что в каждом полку имеется военный комиссар, испытанный. партийный работник, и на обязанности этого комиссара лежит политический контроль всех чинов полка, и организация в полку партийной работы В каждом полку имеется клуб для всех чинов полка, где происходят лекции, спектакли, шахматная игра. Тут же библиотека. Все, разумеется, очень просто, даже примитивно. Специаль

194

яого клуба для комсоставцев не полагается и командный состав предпочитает проводить свободное время от службы, вне полка. Холостые комсоставцы, столуются совместно в одном из помещений полка и, хотя в некоторых полках, комиссары косо смотрят на такой сепаратизм командного состава, но ничего поделать с этим не могут, так как было бы значительно хуже, если бы комсоставцев принудить столоваться вместе с красноармейцами. Как показал опыт, сейчас начались бы недоразумения из за разницы в пище, количестве блюд, сервировке и тому подобное, так как, новое советское офицерство, несмотря на прививаемую им пролетарскую идеологию, откуда-то воспринимает потребность в хорошей сервировке, хорошей кухне, франтоватой одежде и тому подобное.

И, заметьте, что солдатский паек, более, чем удовлетворительный и не хуже старорежимного. Во многих полках, которые так сказать ,,на виду", в особенности в войсках Чеки, солдатский паек даже лучше, чем в старой армии. Но чего совершенно нельзя привить русскому солдату, — это есть из отдельной посуды. Несмотря на все принимаемые меры: снабжение полков оловянными тарелками, ножами, вилками, и металлическими ложками — европеизация не имеет успеха и все эти атрибуты культуры мирно лежат на полках, для смотров, а красноармейцы предпочитают есть, сообща, из общих мисок деревянными ложками. Но обслуживание казарменных хозяйственных потребностей красноармейцами буржуазного происхождения, разумеется, не встречает неудовольствия и принято, как должное. Вы, знаете, что по закону лица буржуазного происхождения и буржуазных профессий призываются на военную службу только в хозяйственные команды и к оружию не допускаются Они чистят казармы, приготовляют пищу, накрывают на стол и убирают со стола, работают в полковых мастерских и все в этом роде. Что сказать о солдатской массе? По моему, сравнивая нынешнего красноармейца с дореволюцюнным солдатом, я не вижу большой разницы в сторону прогресса. Я не говорю об отборных частях, о войсках Чеки, так как

195

таы идет специальная фильтрация, но в "глубокой" армии, по-моему, незаметно особенного прогресса, который можно было бы отнести на счет советского режима. Солдат стал, пожалуй, культурнее, сознательнее относиться к своим обязанностям, но неизвестно, каких солдат мы имели бы теперь, если бы не было войны и революции. Я вступил в армию в 1909-м году и поэтому я знаю, какая громадная культурная работа и какие реформы во всех областях военной жизни были начаты, но к сожалению прерваны войной. Поэтому я могу сказать лишь одно: нынешний красноармеец — только только не хуже дореволюционного солдата. Об интеллектуальном развитии красноармейцев следует судить с большой осторожностью, так как их пичкают свыше меры и пользы всякими брошюрами, лекциями, партийными газетами, и красноармейцы нахватываются обрывков самых разнообразных сведений без прочной основы. По моему, такой поверхностный дилетантизм только вреден и не способствует правильному духовному развитию молодых людей, взятых на службу непосредственно от плуга. Внешний вид красноармейца, уступает значительно старому дореволюционному солдату. Но в этом вопросе надо сделать поправку, так как большую роль играет форма обмундирования и иные требования, которые теперь предъявляются к солдату современными условиями войны. У командного состава имеется полная возможность поддерживать дисциплину и полковые. комиссары этому всемерно содействуют. Все воспитание солдат вне строевой службы ведется полковым комиссаром и, так называемыми, коммунистическими ячейками, состоящими из прошедших особый курс партийных солдат. Они совершенно не вмешиваются в строевую жизнь полка, и, ведя политическую работу и пропаганду, они вместе с тем следят за дисциплиной вне строя."

—"Значит, вы полагаете, что красная армия организована на вполне здоровых началах и представляет собой надежную опору для советской власти," — спросил я Кольцова.

—,,Надежную опору против кого?"—и, сказав это, Кольцов лукаво на меня взглянул. Потом,

195

прияв свой прежний серьезный вид, он продолжал: — "Видите ли, армия, — это всегда и во всех государствах, была есть и будет до тех пор в своей массе лояльна, пока твердо держится правящая власть. Ведь вы меня спрашиваете, именно о лояльности армии по отношению к советской власти? Ради Бога не торопитесь возражать, я еще не кончил и вы увидите, что я, не меньше вашего, не строю себе иллюзий о могуществе и долговременной прочности советской власти. В армии так же, как и всюду в советской России, есть недовольные, эти недовольные, так же, как и их штатские собратья, своего неудовольствия явно не обнаруживают, а тот, кто рискует это сделать, немедленно же обезвреживается или, по выражению Чеки, ликвидируется. Много ли недовольных в армии? Во всяком случае в процентном отношении, значительно меньше, чем недовольных среди населения Во первых, армия вся состоит из молодежи, которая не помнит дореволюционной России, и те, которые помнят царскую Россию, помнят лишь отрицательные стороны быта, совпавшие с военной разрухой. голодом и гражданскими войнами. Молодежь не трудно обработать так, чтобы убедить ее в том, что вся вина за гражданские войны и голод всецело лежит на совести буржуазии. Во вторых, большинство солдат из крестьянской среды, а советская власть теперь кокетничает с деревней, и мужики, хотя и ноют но свою линию гнут, продвигая своих кандидатов в местные советы и под красной звездой понемногу строят свой собственный, мужицкий быт Мужики, что называется, приспособились, и бунтовать не станут, так как они уже поняли. что рано или поздно все будет "по ихнему". Чтобы недовольные в армии осмелели и подняли головы, нужно, чтобы у них была хотя бы слабая уверенность в успехе протеста, то есть надежда на безнаказанность. Это чувство безнаказанности могло бы явиться, если бы в стране началась разруха и анархия, то есть, если бы мы были втянуты в затяжную войну с материально и духовно сильным противником.

Теперь позвольте мне вам задать вопрос: какому черту придет охота ввязываться с нами в

197

войну, по крайней мере в ближайшее время? Ведь, для того, чтобы такая война привела нас к государственному перевороту, война должна быть продолжительной. Как мы ни бедны, но все таки у нас в мирное время, в данный момент больше миллиона штыков и есть кое-какие запасы. А что мы можем обойтись без многого, того, без чего ваш солдат не пойдет воевать, то мы это уже доказали в период военного коммунизма и гражданских войн. Ну, так вот, скажите мне, пожалуйста, кто в Европе захочет воевать с нами и ради чего? И так ли уж все обстоит благополучно у вас самих, чтобы кому-нибудь из вас пришло в голову начинать войну. Ну а мы сами никогда не начнем воевать — потому что такого козыря мы никогда не дадим в ваши руки. Ах, все эти разговоры о войне тошно слушать! Да, для чего вам с нами воевать, что вы с нас получите даже в случае внезапного переворота? Ведь что же, вы думаете, что вот произойдет переворот, все сразу наладится и пожалуйте получать денежки из кассы. Я уверен, что ваши политики давно поняли, что гораздо выгоднее для вас я вернее для успеха мирового равновесия, это взять нас измором. Я выражаюсь фигурально, конечно, но вы понимаете, что рано или поздно Коминтерн сдаст свои позиции, так как Коминтерн должен опираться на советы и на штыки. Я уже говорил вам, что как в стране, так и в армии есть недовольные, и нынешние вожди знают об атом и понимают, что террором можно бороться успешно только с интеллигенцией, но для умиротворения мужиков нужны, кроме террора, другие меры. Поэтому вы можете наблюдать постепенный и постоянный ряд уступок крестьянам и чем дальше, тем все больше. Советы с течением времени совершенно изменять свою физиономию и идеологию, так как будущее в России принадлежит мужикам и их никакими Марксами и Ленинами не переделать...

Мне осталось жить, вероятно, не больше двух недель, так как не сегодня, завтра суд, потом смертный приговор. Вероятно. дадут несколько дней для кассации приговора и для прошения о помилова

198

нии, но все это для соблюдения формы, и я знаю, что меня расстреляют..

И вот я теперь часто думаю, какой я был бы счастливый человек, если бы я с самого начала революции, подобно многим, скрылся за границу. Нужда, эмигрантские лишения, необеспеченность существования — что значит все это в сравнение с тем, что я перенес и что меня ожидает! Но, верьте мне, я говорю вам это перед лицом стоящей около меня смерти, что тяжелее всего мне мысль, что я не увижу хотя бы на склоне моих дней той России. настоящей, подлинной, народной России, которая нарождается теперь в страданиях и муках, и в которую я непоколебимо верю. Вот, вы, как то, очень осторожно, спросили меня, чувствую ли я озлобление против той власти, которая меня посылает на смерть. Я тысячу раз задавал себе этот вопрос и, можно сказать, перерыл все тайники моей души. Говорю вам по чистой совести: нет, не чувствую озлобления. Ни они. ни я не виноваты в том, что они. я и подобные мне встретились как раз на грани двух эпох. Через пару десятков лет, а может быть и дольше, Россия выправится, и весь ужас теперь переживаемый нами, будет казаться через 20—25 лет каким-то кошмаром отдаленного прошлого.

Сейчас мы с вами пойдем к себе в камеру, где мы не можем свободно говорить, так как в каждом из наших товарищей мы подозреваем агента Чеки, и все-таки здесь в тюремной больнице мы находимся в большей безопасности от секретных агентов и провокаторов, чем на воле. Ведь нет ни одного учреждения, ни одного предприятия, ни одного дома, где Чека не держала бы своего секретного агента, и любой из граждан каждый момент может сделаться или жертвой провокации или доноса. Но и это пройдет, по мере проникновения в советы более трезвых элементов, которые будут думать, прежде всего о прочном строительстве России, а не о временной передышке во имя интересов мировой революции. Дайте время мужикам укрепиться, а главное подучиться, и они доберутся и до Чеки, так же, как добрались уже до многого, о чем и подумать нельзя было в начале коммунизма".

199

Появление нашего "воспитателя" и команда: ,,На собеседование" —прервали наш разговор.

Глава 31-ая.

Во второй половине ноября я получил известие, что советское правительство требует в обмен на меня 15 человек коммунистов, заключенных в финляндских тюрьмах. Большая часть этих коммунистов, замешанных в красном восстании 1918 года в Финляндии, были финляндскими гражданами. Поэтому мое освобождение зависело прежде всего от того, захотят ли эти заключенные финские коммунисты принять советское гражданство. В противном случае, согласно финляндским законам, их нельзя было отправить принудительно в советскую Россию. Так или иначе у меня являлась опять надежда на освобождение, и это облегчало тяжесть неволи.

За два дня до суда Кольцова перевели в Центральную военную тюрьму. Из советских газет я узнал, что ему был вынесен смертный приговор и в кассации ему было отказано. Я полагаю, что и его прошение о помиловании постигла та же участь.

Как и во всех советских тюрьмах, в нашей тюремной больнице была библиотека, которой заведовали два члена, так называемой, "коммунистической ячейки" больницы. Такую ячейку обязаны иметь каждое учреждение и предприятие в советской России. В состав ячейки входят наиболее видные и надежные коммунисты из числа служащих каждого данного учреждения. Количество членов таких ячеек различно, и зависит от величины персонала учреждения, но во всяком случае не должно быть меньше 3-х членов. Назначение в члены ячейки происходит под контролем районного комитета партии и, если в данном учреждении или предприятии собственный комитет не может, по малочисленности состава, выделить в ячейку надежных партийных работников, то районный комитет пополняет состав данного учреждения надежными коммунистами, за счет увольнения беспартийных служащих.

200

В коммунистическом коллективе нашей больницы тоже не хватало надежных, испытанных коммунистов для "ячейки", и потому из районного комитета был назначен коммунист провизор, еврей, сменивший старичка, больничного аптекаря, тоже еврея, но беспартийного и обремененного большой семьей. Новый аптекарь был назначен председателем коммунистической ячейки. Так как ведение пропагандой и просветительной работы лежит на обязанности ячейки, то новый аптекарь имел ближайшее наблюдение за больничной библиотекой.

Каждый заключенный имел право получать для прочтения еженедельно три книги. Библиотека была большая и прекрасно составленная, даже с иностранным отделом. В этом нет ничего удивительного, так как библиотека перешла к большевикам, так сказать, по наследству от того времени, когда больница Гааза была еще арестным домом для "привилегированных сословий", а потом офицерским лазаретом. За годы большевизма, разумеется, состав библиотеки пришел в упадок, но взамен многих пропавших книг старого каталога, появилась масса книг современных, преимущественно узкопартийного направления. Каждый раз, когда я выписывал, по особой книжке, полагавшиеся мне три книги, я либо совсем их не получал, либо мне давали только одну отмеченную мною книгу, а остальные две были всегда коммунистической литературой. Сначала я думал, что это или случайность, или просимых мною книг не было в библиотеке. Оказалось, что это было не совсем так. Все происходило благодаря тому, что аптекарь, товарищ Цвибак, решил заняться моим коммунистическим воспитанием. Не желая осложнять моего положения. и без того скверного, я предоставил "товарищу" Цвибаку снабжать меня книгами по его вкусу, а моих приятелей — жуликов "Слона" и ,,Шило" мне было не трудно уговорить выписывать книги по моему выбору, так как и тот, и другой были совершенно равнодушны к литературе. Таким образом я имел достаточно интересных книг для чтения, "Слон" и "Шило" получали от меня табак и сахар, а товарищ Цвибак пребывал в счастливой уверенности,

201

что он направляет меня на путь истины. Однажды я чуть-чуть не попался, благодаря моей ужасной рассеянности Меня угораздило выписать по заборной книжке "Слона", — Киплинга, на английском языке. Товарищ Цвибак пожелал лично познакомиться с заключенным, говорящим по-английски, и пришел в камеру "Слона". Не помню, что наплел бедняга "Слон" товарищу Цвибаку, но могу только лишний раз подтвердить, что .Слон" был честный жулик и не подвел меня. Не думаю, однако, чтобы объяснения "Слона" удовлетворили нашего библиотекаря, так как один взгляд на "Слона" был достаточным, чтобы заставить усомниться в его литературных наклонностях.

В начале декабря, в понедельник, поздно вечером, я узнал от одной, расположенной ко мне сестры милосердия, что меня собираются во вторник выписать из больницы, так как получена какая то секретная бумага из Чеки. Узнав об этом, я принял немедленно меры, чтобы нелегально известить консульство о моем переводе. Куда меня собирались отправить я разумеется, не знал, но об этом должно было узнать консульство. Помимо посланной нелегально записки у меня была еще одна возможность дать знать о себе моим друзьям, так как во вторник должна была быть принесена передача для меня Не вызывая подозрений администрации я оставил одному из приятелей доверенность на получение передачи. Расчет мой был тот, что консульство получив расписку о приеме передачи, подписанную чужой фамилией, немедленно заподозрить что-нибудь неладное со мной и начнет разыскивать мои следы.

Во вторник утром пришел в мою камеру старший дежурный надзиратель и приказал мне собираться. В той комнате, где хранятся сданные на хранение собственные вещи заключенных, царить невообразимая грязь и всякие паразиты ползают по полу Все вещи и арестантские лохмотья свалены в одну общую кучу, откуда их и вытаскивает среди туч пыли, заведующий кладовой. Разыскивание вещей и переодевание меня очень утомили, поэтому я, категорически заявил, что ни в каком случае не пойду

202

пешком. Мне разрешили нанять извозчика за собственный счет. Наконец все было готово, извозчик приведен и, усевшись в пролетку, вместе с двумя конвоирами, мы тронулись в путь. Старший из конвойных приказал извозчику ехать на Шпалерную, следовательно, я возвращался опять под непосредственное наблюдение Чеки.

День был ясный, солнечный, чуть морозный, и после больничного спертого воздуха я чувствовал какое то опьянен е от массы света и бодрящей свежести. Мои стражи разместились один рядом со мной, а другой напротив на скамеечке. Оба, перед тем как вывести меня из больницы. поставили курки на предохранительный взвод и исследовали мои карманы. Это делается для того чтобы лишить возможности заключенного бросить в глаза конвоиров махорку или табак, с целью их временно ослепить и убежать.

Извозчик попался на редкость дрянной и мы ползли еле-еле, чему я был очень рад Конвойные оказались словоохотливыми ребятами. Оба были одеты очень аккуратно и опрятно. У старшего конвойного были на воротнике шинели особые значки, отвечающие по старой терминологии званию ефрейтора, а по нынешнему отделенного начальника. Оба солдата были из крестьян средних губерний и дослуживали уже 2й год в составе одного из четырех конвойных полков, расквартированных в Петербурге. О количестве арестованных в тюрьмах Петербурга и окрестностей и о количестве отправляемых из этого города по различным этапам заключенных могут дать понятие нижеследующие слова старшего конвойного, которого я расспрашивал о его службе.

— "Каждый день дежурит два конвойных полка. Весь состав дежурных полков целыми днями в разгоне, так что некогда прибраться в казарме. Вот я только позавчера вернулся с дальнего этапа со своим взводом, — из Вологды. Сегодня вот вас сдадим, и надо идти в Кресты, оттуда будем конвоировать заключенных на вокзал. Послезавтра опять в какой-нибудь наряд, а там опять дальний этап "

203

Это значит, что ежедневно в одном только Петербурге занято внешней сторожевой службой в тюрьмах, и сопровождением заключенных при переводах и различных перемещениях — 4000 солдат.

Вывод из сказанного я предоставляю сделать самим читателям.

Когда мы пересекали Невский проспект, извозчик остановился, так как проходила какая-то большая демонстрация со знаменами и плакатами По надписям на плакатах я понял, что демонстрация была протестом против английского займа. Из советских газет я уже знал, что налаживавшиеся переговоры о займе в Англии 3.0С0.С 00 фунтов стерлингов не увенчались успехом. Вся газетная кампания в пользу займа велась удивительно примитивно, так как имелось в виду обработать мнение рабочих и крестьян, а с мнением интеллигенции никто не считался. Сначала вся печать, разумеется, по инструкциям свыше, доказывала, что советское правительство ловко обошло англичан, убедив их дать 3.000.000 фунтов стерлингов с рентой 10 проц. Но газетная кампания все таки была не в силах убедить даже некультурную русскую рабочую массу в выгодности такого займа На многих петербургских заводах, на митингах раздавались речи не в пользу займа. Даже в советских газетах, эти речи, приводившиеся в сокращенном и смягченном виде, говорили за то, что народ понимает всю опасность и невыгодность такого займа. Тогда была двинута "тяжелая артиллерия" и заводы начали объезжать сами вожди: Каменев, Бухарин, Сталин, Рыков, Калинин. Судя по газетам, усилия ораторов из Кремля, повернули мнение толпы в пользу займа. Но тут вдруг вышло совершенно непредвиденное недоразумение: зловредные англичане передумали и отказались дать деньги. Как советское правительство, так и печать были вынуждены начать вести обратную кампанию, усиленно крича о непомерных требованиях англичан, об их желании закабалить пролетариат грабительскими процентами, теми самыми десятью процентами, которые еще 4 недели тому

204

назад, преподносились рабочей массе, как шедевр дипломатического советского искусства.

Судьбе было угодно, чтобы я—"интернациональный шпион" сделался невольным зрителем всей этой комедии протеста во время моего перевода из одной тюрьмы в другую.

Когда я спросил конвойных об их мнении о демонстрации, то полученный мною ответ, превзошел своим подлинно народным остроумием все до сих пор мною слышанное в тюрьмах. Привожу этот ответ с некоторыми цензурными изменениями.

Лениво зевнув и равнодушно сплевывая, старший из конвойных сказал: "Да что там особенного? Когда собаке делать нечего, так она себе.., хвост лижет".

Извозчик на козлах обернулся к нам, одобрительно захохотал и произнес: ,В самую точку. Совершенно правильно, уважаемый товарищ военнослужащий".

Медленно проехав Знаменскую улицу, мы повернули налево по Шпалерной. Уже чувствовалась близость тюрьмы: попадались отдельные группы заключенных в сопровождении конвоя, пронеслось несколько автомобилей с молодыми людьми в зеленых фуражках — следователи и уполномоченные Чеки Наконец, мы подъехали.

Расплатившись с извозчиком, не преминувшим мне сказать: "Счастливого пути, ваш сиясь",— я вытащил с помощью конвойных свои вещи, и мы направились в ворота, на которых следовало бы написать: "Оставь надежду навсегда". Для громадного большинства входящих в эти ворота, надежды на возвращение не было.

Мы вошли.

Г л а в а 32я.

Я входил в тюрьму уже опытным и повидавшим виды "преступником".

Войдя в ворота, мы миновали небольшой передний двор и через парадную дверь вошли в главный корпус тюрьмы. Нужно было подняться по

205

лестнице, и один из конвойных, видя, что я с трудом несу чемодан и сверток с постельными принадлежностями, взял у меня и то, и другое со словами: "На тюремных харчах не очень-то поздоровеешь".

Перед решетчатой дверью во втором этаже конвойные предъявили пропуска, и дежурный у входа нас впустил во внутрь. Мы вошли в довольно широкий и длинный коридор, по обеим сторонам которого было несколько дверей с различными надписями; одна из них мне особенно бросилась в глаза: "Кабинет начальника тюрьмы".— В этом кабинете меня неоднократно допрашивали. Оставив меня с одним конвоиром, старший конвойный солдат вошел в одну из ближайших дверей с надписью: ,,Прием арестованных".

Я и мой конвоир уселись на стоявшей у стены скамейке и я закурил папиросу. Неподалеку от нас стояла большая группа людей в студенческих фуражках и молодых девиц, окруженная вооруженными солдатами. Как студенты, так и девицы вели себя весьма непринужденно и очень громко разговаривали, как друг с другом, так и со стоявшей против них другой группой, несколько меньшей, но более пестрого состава. Эта небольшая группа состояла из нескольких студентов, двух священников, двух довольно пожилых дам и пожилого господина, по-видимому, бывшего военного. По обрывкам фраз, доносившимся до меня, я догадался, что обе группы предназначены к высылке на Урал и в Северо-Восточную Сибирь. Мой конвоир, сидевший рядом со мной, держа винтовку между коленями, лениво позевывал и с чисто крестьянским равнодушием посматривал на волнующуюся, экспансивную молодежь и на окружавших обе группы высылаемых конвойных, лица которых ничего, кроме тупой скуки не выражали.

,,И что они разоряются?" — лениво произнес мой страж кивая головой на студентов. — "Небось, как доберутся до Екатеринбурга, так сомлеют. Это, брат, тебе не кот начихал, без малого 2 недели трепаться в арестантском вагоне. Нам конвоирам, все же лучше, чем им, а и то, как

206

обмахаешь весь этап, так ходишь два дня, как очумелый".

Только что я собрался задать моему собеседнику какой то вопрос, как к нам подошел дежурный по коридору надзиратель и повел нас в комнату для приема арестованных.

После грязной и запущенной тюремной больницы, бросались в глаза царившие здесь, в тюрьме Чеки, чистота и порядок. Заметно было, что ремонт был произведен недавно, так как стены блестели свежей краской и во многих местах на полу видны были пятна несмытой извести. Я уже выше упоминал, что для ремонта тюрьмы, Чека воспользовалась деньгами конфискованными у бывшего банкира Гольдмана, который умер при мне в тюремной больнице Гааза

В приемной комнате мне предложили сесть на стоявший у стены деревянный диван. Барьер разделял комнату на две неравные части. Там где сидел я, не было никакой меблировки, кроме двух диванов, а за барьером помещалась самая канцелярия, обставленная с большим комфортом американской конторской мебелью. Две нарядных девицы сидели за пишущими машинками, а за письменным столом сидел дежурный по приему и что-то вписывал в книгу. Он был одет в форму Чеки: в фуражке. при шапке и револьвере.

Против него стоял пожилой священник, а на полу лежал раскрытый чемодан с вещами, которые подробно пересматривал очень юркий и маленький человечек, тоже в форме Чеки. Когда священник вместе с вещами был уведен, то сидевший за столом крикнул вдогонку уходящим: "Если в двадцать третьем окно закрыто, то в пятнадцатую".

Я внутренне пожалел бедного батюшку, так как я уже знал, что как 23-ья, так и 15-ая камера принадлежали к, так называемому, ,особому ярусу", и находились в подвальном помещении.

Гражданин Се-се се дерхо-Седерхольм", —выкрикнул сидевший за столом, по обыкновению, как и все русские, спотыкаясь на произнесении моей фамилии. Я прошел за барьер и предоставил юркому человечку разбираться в моих вещах. Мне дали

207

три листка "анкеты", которые я должен был заполнить. Одна из девиц, не без кокетства, сказала, обращаясь ко мне: "Пожалуйста, гражданин, пишите разборчиво, а то тут из-за вас только глаза портишь". В анкетных листках стояли стереотипные вопросы: год рождения, фамилия, за что арестован, профессия, имеется ли приговор и т. п. Все эти сведения имеются в Чеке о каждом заключенном во многих экземплярах, и обо мне то во всяком случае, Чека имела исчерпывающий материал, но бюрократизм присущ всем советским учреждениям. Я все-таки не мог отказать себе в удовольствии немного "покуражиться", и поэтому провел черту против вопроса: "За что арестован". Когда дежурный просматривал анкеты, то я заметил, как он недовольно нахмурился.

—,,Почему вы не ответили на все вопросы анкеты?" — спросил он.

—"Потому что я, действительно, не знаю, за что меня арестовали и за что меня держат в тюрьме".

Начальство" порылось в лежащем перед ним на столе большом конверте, который был доставлен конвойным вместе с мной из больницы Гааза. Достав оттуда какой-то листок, дежурный сказал вразумительно и отчетливо: ,,Вы, гражданин, были приговорены сначала к 5-ти годам заключения в концентрационном лагере. Потом вам заменили этот приговор 3-мя годами заключения в том же лагере. Вы обвиняетесь в контрабанде, в военном и экономическом шпионаже, в организации контрреволюционных банд и в дискредитировании советской власти. Неужели вам все это неизвестно?*

Во время всей этой речи, обе девицы смотрели на меня с любопытством и страхом.

Мне не оставалось ничего другого, как ответить дежурному: "Все это мне известно, но это все сплошная чушь и бред сумасшедшего, и я ничего писать в анкете об этом не буду. Раз вам все это известно, то пишите сами".

Когда мои вещи были обследованы, а меня самого "разнесли" по всем книгам, дежурный отдал короткое распоряжение надзирателю: "В тринадцатую", и дал ему какую-то записку. Услышав это слово

208

"В тринадцатую", я был очень неприятно удивлен. Помимо того, что я предубежден против этого числа, я знал, что все камеры с небольшими цифрами находятся в особом ярусе и, следовательно, меня или брали опять ,,под следствие", или мой приговор опять был изменен в худшую сторону.

Сверх всякого ожидания, сопровождавший меня надзиратель повернул не в сторону особого яруса, т. е не направо и вниз, а, наоборот, в третий этаж. Оказалось, что меня было приказано поместить в 13-ую общую камеру. Я не гнал, что нумерация общих камер совершенно отдельная от одиночных.

По обеим сторонам очень длинного и широкого коридора находились сквозные, решетчатые двери и сквозь них было видно, как в сумрачных громадных, сводчатых камерах бродили разнообразно одетые люди или стояли группами у решетчатых дверей, тесно прижавшись лицами к решетке. Вся картина производила впечатление зверинца.

Меня "принял" под расписку дежурный по коридору старший надзиратель, так называемый, ,отделенный". Открыв дверь одной из камер, приходившуюся как раз против лестницы, по которой мы только что поднялись, надзиратель ввел меня в новое обиталище. Кое кто из стоявших у дверей оглядывал меня с любопытством. Сначала мне показалось, благодаря царившему в камере сумраку, что помещение очень грязно, и все эти небритые, неряшливо одетые люди имели самый злодейский вид. Понемногу глаза мои привыкли к скудному освещению камеры. Пока я снимал пальто, ко мне подошло несколько человек, и один из них сказал: "Позвольте представиться: капитан Битнер, местный городской голова или староста. Сейчас я запишу вашу фамилию, но, к сожалению, не могу сейчас предложить вам койку, так как все переполнено. Вам придется несколько дней поспать на полу." Старосту перебил молодой человек, очень подвижный, стройный, с красивым лицом. Он оказался бывшим гвардейским поручиком, по фамилии Носалевич. —"Да уж, знаете. теперь сезон в раэгаре и громадный наплыв туристов,"—улыбаясь. и картавя, сказал мне Носалевич.

209

—"Носалевич! Не дури. Дай человеку осмотреться, Господа! Разойдитесь, пожалуйста, и так тут тесно", —надсаживался и хлопотал староста. Любезно обратившись ко мне и указывая на довольно плотного человека с гладко зачесанными назад длинными волосами и небольшой бородкой, капитан Битнер сказал: —,,Вот это— Карлуша: наша, так сказать, экономка. Он вам все покажет и все вам устроит."

"Карлуша* забрал мои вещи и жестом пригласил меня следовать за собой. Устроив мои вещи около своей койки, Карлуша посвятил меня в традиции и правила тюрьмы. Так называемые, "общие камеры" рассчитаны на 25—40 человек и по стенам камеры расположены койки. Это деревянные рамы с натянутой на них парусиной, узким концом прикрепленные петлями к стене. В течение дня все койки подняты к верху, а после вечерней проверки, в 9 часов, койки опускаются и под свободный конец подставляется одна из скамеек, на которых днем сидят. расстояние между койками—I фут. Те, которым не хватает коек, получают вечером мешки, набитые соломой и спят на этих мешках на полу В каждой общей камере имеется один медный умывальник с водопроводом и одно отхожее место, отгороженное железной перегородкой, высотой 1 метра от пола. Асфальтовый пол подметается 3 раза в день, назначаемыми по очереди старостой дежурными. Два раза в неделю пол моется очередными по списку заключенными. Весь внутренний распорядок жизни в камере ведет староста, выбираемый самими заключенными из своей среды. Состав нашей камеры в данный момент, быль исключительно "буржуазный", и потому мне нужно было дожидаться очереди на свободную койку. Если бы у нас сидел кто либо из уголовного элемента или из, так называемых, ,простых" (по словам Карлуши), то можно было бы купить право на койку за 5 —6 рублей. В камере было 3 довольно высоких окна с железными решетками и среднее окно разрешалось вечерами открывать для проветривания камеры. Солнце заглядывало в камеру всего на несколько минут, так как окна выходили в

210

довольно узкий простенок, а напротив высился пятиэтажный корпус женского отделения тюрьмы.

Внизу под окнами был небольшой двор, тот самый, который я проходил, когда меня привезли из больницы. Если стать на сиденье уборной и близко прильнуть к оконному стеклу, то можно было видеть все, происходящее во дворе.

Из камеры выходили в коридор две решетчатые двери, расположенные по обоим концам стены, прилегавшей к коридору. Одна из дверей открывалась, по мере надобности, дежурным надзирателем, а другая всегда была закрыта. Через эту дверь раньше, до революции, в камеру подавалась пища по подъемной машине. В данное время об атом можно было догадываться по большому люку в коридоре, прямо перед дверью, который был закрыт железным листом. В крышке люка было отверстие, через которое, вероятно, проходил трос подъемной машины. Лежа на животе и тесно прижимаясь лицом к решетке двери, можно было наблюдать все что происходило во втором этаже около канцелярии Из нашей камеры было видно также всех, проходящих вниз и наверх, и целый день и ночь слышно было, как звенели ключи и открывались двери на лестницу.

*

Мой чичероне —Карлуша был по национальности латыш, но революция застала его в Петербурге, так как он имел в этом городе склад земледельческих машин. Пережив голод, холод и все ужасы военного коммунизма, Карлуша все таки не уехал в Латвию, так как этому препятствовала призязанность к одной русской женщине, которую он не мог взять за границу, несмотря на все хлопоты.

Советские власти решительно отказывали ей в выдаче паспорта и в разрешении на выезд из пределов СС.С.Р. Наконец, в 1924 м году Карлуша кое как сколотил небольшую сумму денег и ему также удалось получить через Латвийское консульство деньги от своих родных из Латвии. Таким образом явилась возможность переправить

211

любимую женщину с ребенком через латвийскую границу, пользуясь услугами специальных людей, занимающихся нелегальным переводом через границу разных беженцев. После этого оставалось уехать за границу самому Карлуше, так как он был латвийским подданным и, казалось бы, для его выезда не могло быть препятствий. В самый разгар хлопот на квартиру Карлуши нагрянули агенты Чеки и нашли у него письмо из Риги, от той женщины, ради которой он столько вынес неприятностей. После бесконечных допросов и тюремных мытарств Карлуша сознался, что письмо было получено через Латвийское консульство. Обо всем остальном, т. е. о нелегальной отправке за границу любимой женщины не было необходимости говорить, так как обо всем этом Чека уже знала, помимо Карлуши.

Когда я познакомился с ним, то он уже 5-й месяц находился в тюрьме и обвинялся в шпионаже. Разумеется, все его "дело" шло административным порядком, и, по словам следователя, весь материал был уже направлен в Москву. Весь ужас всего "дела" заключался в том, что муж Карлушиной подруги, не дававший ей развода, был чекистом, и несчастный Карлуша очень нервничал, ожидая из Москвы самого сурового приговора. Это был на редкость услужливый и обязательный человек, всеобщий любимец камеры.

Незадолго до вечерней поверки, часов около 8-ми вечера, меня вызвали в коридор. Там меня ожидала одна из девиц, так называемых на тюремном жаргоне, "буксир". На их обязанности лежит водить заключенных на допрос к начальнику тюрьмы, в канцелярию, вообще сопровождать заключенных в пределах внутренних помещений тюрьмы.

"Буксир" повел меня вниз по лестнице. На мой тревожный вопрос, куда меня ведут, расфранченная "девица" очень резко мне ответила:—,Молчите, гражданин, разговаривать не полагается. Когда придете, тогда увидите."

212

Мы пришли в комнату для приема арестованных, и к своей радости я увидел гжу Ч. Старший дежурный по тюрьме сидел за своим столом, молчаливым свидетелем нашей беседы. Из сдержанных отрывочных фраз г-жи Ч., я понял, что, привезя передачу в больницу и получив квитанцию в приеме передачи, подписанную чужим именем, она сразу догадалась, что меня перевели куда-то, и потому консульство немедленно приняло меры к разысканию моих следов.

Оказывается, я все еще был на положении высылаемого на Соловки, и, так как этап на Соловки уходит по средам, то меня предполагалось завтра отправить. Поэтому консульство получило разрешение от народного комиссариата иностранных дел командировать ко мне на получасовое свидание одного из своих служащих с пакетом необходимых для путешествия вещей. Так как сообщение с Соловками, благодаря льду, уже было прервано, то меня должны были отправить в Кемь, маленький город на берегу Белого моря, где находится пересыльный пункт для отправляемых на Соловки.

Эта новость для меня была большим ударом, но из осторожных намеков г-жи Ч. я понял, что есть надежда на отмену этого распоряжения, так как консульский курьер уже выехал в Москву, и финляндский посланник попытается сделать все от него зависящее, чтобы меня оставили в Петербурге.

Я возвратился к себе в камеру совершенно подавленным и на участливые расспросы моих товарищей я ответил, только одним всем понятным словом:... "Соловки".

После вечерней проверки я получил набитый соломой матрац и, разостлав его на полу, поспешил улечься, чтобы избавиться от докучливых расспросов, утешений, и советов добросердечных товарищей, которые меня только раздражали и мешали сосредоточиться.

Как я ни напрягал мозги, но ничего не мог придумать, чтобы изменить мое положение, и оставалось положиться на энергию и искусство нашего посланника и на судьбу.

213

Глава 33-я

Тюремный день начинается в семь часов утра раздачей хлебных пайков, которые приносятся в каждую камеру, так называемыми, "рабочими". Это заключенные, выразившие желание работать для обслуживания хозяйственных нужд тюрьмы. "Рабочие" нашего коридора помещались все вместе в особой камере, дверь которой днем всегда открыта была в коридор. Рабочие разносят хлеб по камерам, приносят из кухни котел с обедом и ужином, который раздается в коридоре заключенным, по очереди выпускаемым из камер. Сейчас же после раздачи хлеба поднимаются койки, убираются матрацы с пола и производится уборка и проветривание камеры, после чего дежурный по камере заключенных приносит большой чайник с кипятком. Ни чаю, ни сахару от тюрьмы не полагается, и то и другое надо покупать за свой счет из тюремной лавки. Посредине камеры стояли два больших грубо сколоченных и некрашеных стола с такими же скамейками, и за этими столами мы пили чай, обедали, ужинали и читали покупаемые газеты и выдаваемые из тюремной библиотеки книги. Как самое здание тюрьмы, так и библиотека перешли советской власти по наследству от царской эпохи. Тюрьма была построена при Императоре Александре Третьем в девяностых годах прошлого столетия. рассказывают, что покойный Император Александр Третий, когда тюрьма была готова, лично ее осмотрел и, войдя в одну из одиночных камер, приказал себя запереть, пробыв в камере около десяти минут. История умалчивает остался ли доволен Александр Третий новой тюрьмой.

По злому капризу судьбы архитектор, построивший эту тюрьму, мирно доживавший свой старческий век в Петербурге, попал в 1922 году в эту построенную им тюрьму и умер в одной из одиночных камер.

Все эти рассказы, анекдоты, шутки, которые я слышал от моих словоохотливых новых товарищей, сначала создавали такое впечатление, словно все мы собрались тут случайно и не надолго, чтобы

214

провести мило время в товарищеской беседе. Но это лишь казалось ори поверхностном взгляде. Вся эта беспрестанная и бессодержательная болтовня маскировала нервную озабоченность всех этих несчастных людей, боявшихся задумываться над печальной действительностью хотя бы на мгновение. Меня лично раздражали весь этот шум, суета и разговоры. Я с минуты на минуту ждал, что вот— вот крикнут в дверь: " Гражданин Седерхольм, с вещами!". Ужасен был даже не самый факт внезапной отправки на Соловки, а ужасно было сознание, что даже теперь после того, как я был приговорен без суда, после всех моих страданий в течение шести месяцев — финляндское правительство бессильно было что-либо сделать, чтобы меня отстоять. Жутко и унизительно было сознавать, что я нахожусь в полной и абсолютной власти Чеки и что этой власти не было границ. Около семи часов вечера вызвали с вещами на Соловецкий этап одного инженера и какого то очень жалкого вида священника. С замиранием сердца я ждал, что вот—вот вызовут и меня. Поздно вечером я окончательно успокоился: по-видимому, мои друзья отстояли меня

Дни потекли с обычной монотонностью, и я скоро перезнакомился не только с моими товарищами по камере, но и с заключенными соседних камер нашего коридора. Ежедневно нас выпускали на прогулку на тюремном дворе и мы гуляли по кругу огороженному высоким палисадником, сразу по 4 по 5 камер. Кого, кого тут только ни было! Представители решительно всех интеллигентных профессий, но преимущественно бывшие офицеры, адвокаты, священники, чиновники и инженеры. Иногда попадались купцы, но они были кратковременными гостями, так как их обычно переводили по окончании следствия в другие тюрьмы, где они ожидали суда. В отделении общих камер нашей тюрьмы заключенных вообще не держали долго, так как в общих камерах содержались лишь те заключенные, чье следствие близилось к концу. Из общих камер было четыре выхода: на смерть, на Соловки, в Сибирь и на свободу.

По четвергам приходили смертные приговоры

215

из Москвы. Около 11-ти часов вечера в коридоре начиналось движение, хлопали двери, слышны были шаги усиленного наряда надзирателей и одного за другим вызывали осужденных на смерть в коридор. Очень редко смертный приговор объявлялся в коридоре. Обычно всех смертников вели вниз в канцелярию и там, после объявления приговора на них надевали кандалы и, погрузив на большой грузовик, их увозили для расстрела или на полигон, или на Гороховую улицу, где их расстреливали в бетонной комнате. Грузовик, на который усаживали, или вернее укладывали смертников, всегда по четвергам останавливался под окнами нашей камеры, и из окна было видно, как несчастных жертв, со скованными ногами укладывали на грузовик и сверху прикрывали досками.

Бывали четверги, когда под нашим окном останавливалось до четырех грузовиков, которые иногда вторично возвращались, чтобы забрать новую партию смертников.

Я помню только один четверг, когда не было увезено из нашей тюрьмы ни одного смертника и мы не могли понять, что такое случилось. Это было настолько необычно, что среди заключенных уже на следующий день во время прогулки начал циркулировать вздорный слух, будто отныне* смертная казнь будет применяться лишь по судебным приговорам.

Неделю спустя оптимисты могли убедиться, в своей наивности, так как смертные приговоры вспыхнули с новой силой и три четверга подряд, со двора тюрьмы увозилось на казнь по 150—200 человек, и один из надзирателей нашего коридора в один из этих четвергов помешался и стал стрелять из револьвера в висевший в коридоре портрет Ленина.

Четверги — это было самое ужасное время в общих камерах. С утра многие были, как полупомешанные, так как почти каждый мог ожидать смертный приговор. Около 11ти часов вечера видно было при тусклом свете ночной лампочки, как то один, то другой из заключенных вставал с койки и ползком тихо крался к окну, чтобы незаметно для коридорного надзирателя, встав на си

26

ленье уборной, заглянуть в окно не приехал ли уже грузовой автомобиль. Не надо было и смотреть в окно, так как всегда было слышно, как грузовик подъезжал.

Когда шум в коридоре прекращался и все смертники были уведены вниз, можно было подкрасться к запасной, всегда закрытой, решетчатой двери и лежа на животе, прильнув головой к решетке, видеть сквозь дырку люка подъемной машины все, что происходило в коридоре второго этажа перед канцелярией.

Я однажды тоже заглянул в отверстие люка. Многое в своей жизни я перенес. Достаточно сказать, что я дважды пережил бунт матросов на двух кораблях и принимал непосредственно участие в двух карательных экспедициях во время русских беспорядков 1905 года. У меня крепкие нервы. Но то, что я увидел и услышал сквозь отверстие люка подъемной машины, заставило похолодеть меня от ужаса. Закованным людям чекисты разжимали челюсти и вставляли в рот резиновые баллоны, величиной с мандарин, так что у каждого смертника торчала изо рта черненькая палочка— ручка баллона.

Страшен вид бледного закованного в цепи человека с полураскрытым ртом, из которого торчит ручка заглушающего крик аппарата. Шаги надзирателя заставили меня отпрянуть от двери в глубь камеры, но душу раздирающие крики несчастных жертв, которых рты еще не успели закупорить патентованные пробки чекистов, до сих пор я не могу вспомнить без содрогания.

Состав нашей камеры так же, как и других камер, все время понемногу изменялся На смену расстрелянным или отправленным в дальнюю высылку, приходили новые люди, или прямо с воли, или переведенные из одиночных камер. Я уже становился старожилом камеры, так сказать, хранителем её традиций, так как я был единственный из всех заключенных во всей нашей камере тюрьмы, имевший приговор.

217

Несмотря на это, мое положение было совершенно неопределенным, так как официальной отмены моей высылки на Соловки не было, и я даже не мог получить ответа от администрации тюрьмы, за каким именно учреждением я числюсь.

Впоследствии уже на воле, я узнал. что как раз в это время обо мне шли интенсивные переговоры между финляндским правительством и советским комиссариатом иностранных дел, и это последнее учреждение старалось добиться от Чеки перечисления меня в свое ведение.

Еженедельно я получал передачу и имел получасовое свидание с кем-либо из служащих нашего консульства. Ничего определенного, утешительного о ведущихся переговорах мне не сообщали, так как беседа с моими соотечественниками всегда происходила под строжайшим контролем, и нас разъединяли две густые решетки, в расстоянии одного метра одна от другой. По одну сторону решетки, рядом со мной, стоял кто либо из чекистов и по другую сторону, рядом с моим собеседником, находился такой же непрошенный слушатель

Но эти беседы с моими соотечественниками доставляли мне большую радость, так как мне сообщали о жизни моей семьи, и я уже более не боялся, что мою жену заманят в советскую западню.

В январе 1925 года, однажды вечером, в нашу камеру ввели старика, одетого в овчинный тулуп, баранью шапку и валенки—обычный костюм русского крестьянина. Несмотря на скромную внешность, в лице старика было что-то, невольно заставлявшее обратить на него внимание. Когда он назвал свою фамилию камерному старосте, для внесения в список, я сразу вспомнил старика. Это был князь Николай Дмитриевич Голицын, последний русский премьер министр царской эпохи. Один из сыновей князя был моим товарищем по морскому кадетскому корпусу и сослуживцем по императорскому флоту. Пользуясь своим авторитетом тюремного старожила, мне было не трудно раздобыть для старого и больного князя, свободную койку, уговорив одного молодого студента спать на полу. Князь

218

узнал меня, когда я ему назвал свою фамилию к был очень растроган и поражен, услышав грустную повесть моих злоключений.

Сам он много претерпел после революции, но его крайне преклонный возраст — 84 года—безупречная деятельность, даже с точки зрения большевиков, позволила ему уцелеть от ужасов эпохи военного коммунизма. В полной нищете, старый князь с сорокалетним сыном, жил на мансарде одного из полуразвалившихся домов Москвы, занимался сапожным ремеслом, а сын занимался случайно подворачивавшейся черной работой. Когда состояние того дома, где жил князь с сыном стало внушать опасения, его сломали и отец с сыном переехали в город Рыбинск, большой город на берегу Волги, Там они оба поселились за городом у какой-то старухи, вдовы крестьянина. Князь стерег общественные огороды, а сын ходил на реку нагружать и разгружать барки с лесом.

Но и это жалкое существование было нарушено. Однажды явились чекисты, арестовали отца с сыном и бесконечными этапами, пройдя несколько тюрем, оба в конце концов попали в Бутырскую тюрьму в Москве, а потом их перевели в Петербург в нашу тюрьму. Князя поместили в нашей камере, а сына в одну из общих камер четвертого этажа. Их обоих обвиняли в контр революционном заговоре по, так называемому, процессу лицеистов. Процесса, собственно говоря, никакого не было, так как все 210 человек, прикосновенных к этому делу были осуждены административным порядком, то есть центральной коллегией Чеки в Москве. Сущность всего дела лицеистов сводится к тому, что несколько бывших воспитанников Императорского Александровского Лицея — некогда весьма привилегированного высшего учебного заведения, однажды собрались на частное заседание, дабы официально ликвидировать потерявшую всякий смысл и значение пустую лицейскую кассу.

Заседание совпало с годовщиной смерти Императора Николая Второго и потому все собравшиеся старые лицеисты решили отслужить по убитом монархе панихиду—поступок очень наивный и неосто

219

рожный в советской России, но вполне понятный. Эта панихида послужила поводом к аресту не только всех без исключения бывших лицеистов, но и их родственников, друзей и просто знакомых — общим числом 210 человек. Чека из этого дела создала монархический заговор.

В нашей камере сидели три участника такого заговора, кроме Голицына, и всем четырем заговорщикам было в общем итоге 322 года.

Князь Голицын, по крайней мере, сохранил здравый ум и память, но его два товарища — генерал Шильдер и б.помещик Тур —были в состоянии полного старческого маразма.

Князя Галицына в феврале разбило параличем, и его увезли в один из четвергов на казнь, ведя под руки. Уходя, он перекрестился, еле двигая рукой и сказал: "Ныне отпущаеши раба твоего. Устал жить. Слава Богу". Генерал Шильдер умер за неделю до казни Голицына, а Тура сослали на десять лет на Соловки, но он умер по дороге в ужасных мучениях от закупорки мочевого пузыря. Про его смерть мне рассказывал один из ехавших с ним студентов, с которым меня свела судьба на Соловках.

Приведение в исполнение смертных приговоров над лицеистами, совпало с еще двумя крупными процессами, созданными Чекой: о шпионаже в пользу Латвии и Англии, и о восстании на Кавказе. Поэтому весь февраль, март и апрель месяцы 1925го года, каждый четверг увозились на казнь многие десятки людей, и в течение февраля и марта, состав моей камеры дважды переменился. Несмотря на это, камера № 13. имела репутацию очень "счастливой камеры", так как из других камер выбыло еще большее количество людей.

В один из четвергов зарезался мой приятель, спавший рядом с моей койкой— латыш Карлуша. Эго произошло таким образом: в камере не разрешалось иметь ножей, но мы все же как-то умудрились раздобыть, через рабочих нашего корридора, самодельный,сделанный в тюремной мастерской, небольшой нож для раэреэания хлеба. Два дня ыы благо

220

получно им пользовались. а потом нож внезапно исчез. Поискав, мы решили, что во время нашей прогулки, надзиратель обыскал камеру, нашел и забрал его. На этом все и успокоились В ближайший после пропажи ножа четверг, Карлуша был особенно нервным. Когда под окном раздался шум приехавшего грузовика, и начали выкликать фамилии предназначенных к расстрелу, к нашему ужасу, надзиратель выкликнул также фамилию Карлуши: "Гражданин Бикке! Без вещей". Я не мог лежать на койке и встав, начал ходить по полутемной камере, пока несколько вызванных спешно одевались, нервно не попадая в рукава платья. Мы обратили внимание, что Карлуша стоял на коленях между моей и своей койкой, лицом к стене. Полковник Зарецкий и инженер Вейнберг, взволнованно ходившие вместе со мной в дальнейшем конце камеры, сказали мне: "Ты с ним в хороших отношениях и у тебя крепкия нервы. Пойди, скажи ему чтонибудь. Ведь можно с ума сойти от одной атой тишины. Скрепя сердце, я сделал несколько шагов по направлению к Карлуше и вдруг заметил, что он двигает, спрятанной под свитером рукой. Полагая, что он молится и не зная от волнения, что мне предпринять, я подошел к тихо плачущему молодому инженеру Сокольскому, которого тоже только что вызвали, В этот момент надзиратель опять крикнул: "Сокольский! Бикке! Ватадзе! Гревениц!—Скорее". Одновременно с этим Карлуша упал на спину и на белом свитере, как раз на животе, виднелось темное пятно. Несчастный распорол себе живот полутупым ножом, тем самым, который мы так безнадежно разыскивали. Принесли обыкновенный деревянный коечный щит, положили на него Карлушу и унесли прочь. Через несколько минут один из нас видел через окно, как вместе с закованными людьми, с торчащими из полуоткрытых ртов палочками, уложили в грузовик привязанного к щиту, уже на половину мертвого, Карлушу.

Об этом я узнал потом, много спустя, так как мои нервы не выдержали и я впал в истерическое состояние. Меня отправили в лазарет, и я

221

пробыл там почти пять недель в состоянии крайнего нервного возбуждения.

Глава 34-я.

В тюремном лазарете было гораздо лучше чем в больнице Гааза. Было очень чисто, и среди заключенных больных совершенно отсутствовал уголовный элемент. Из лазарета меня перевели в камеру № 12, рядом с моей прежней камерой. Все было, разумеется, переполнено. Среди моих новых товарищей было много евреев сионистов. Все это были молодежь-студенты. Их единомышленники сидели в других камерах и во время прогулок во дворе они все соединялись, пели демонстративно гимн сионистов и всячески старались показать, что тюрьма им не страшна. Они находились в тюрьме уже 5-й месяц. Однажды к нам в камеру ввели 12 человек студентов анархистов и несколько матросов. Всех анархистов держали до этого в трех отдельных камерах, но в виду предполагавшейся скорой их отправки на Соловки и в Сибирь, начальство тюрьмы, опасаясь демонстраций, решило рассортировать всех анархистов маленькими группами по разным камерам. На нашу камеру пришлось 12 человек, приговоренных к заключению на Соловках. Они вели себя очень шумно, бранились с надзирателями дрались между собой, и в конце концов подрались с евреями сионистами.

В одну из сред, вызванные на Соловецкий этап, анархисты отказались выйти из камеры, заявив, что они добровольно не уйдут. Когда явился начальник тюрьмы с револьвером в руках и 10 надзирателей с нагайками, все анархисты легли на пол и стали кричать: "Долой палачей и узурпаторов! Да здравствует свободный человеческий разум! Мы требуем над собой гласного суда! Долой провокаторов!" По знаку Богданова, надзиратели начали избивать анархистов нагайками и каблуками сапог. Сам Богданов бил стволом револьвера по лицу одноногого студента. Затем всех анархистов вытащили за ноги в коридор и дальше, вниз по лестнице. Слышно было даже в камере,

222

как стучали головы несчастных, прыгая по ступенькам.

Такое же усмирение анархистов было проделано и в соседних камерах. Вероятно, слух о кровавой расправе проник в дальний конец коридора, так как довольно большая группа анархистов, помещавшихся в дальних камерах, прошла на своих ногах и без демонстраций мишо дверей нашей камеры и мирно спустилась вниз по лестнице.

Сионисты, сидевшие в нашей камере, должны были отправиться в пятницу, после описанного эпизода с анархистами, на этап в Сибирь. Печальный пример протеста анархистов. разумеется, заставил еврейскую молодежь отказаться от предполагавшагося мятежа. Часа за два до отправки сионистов на этап в нашу камеру вошел начальник тюрьмы и громко крикнул: "Эй. вы, палестинские казаки и иерусалимские дворяне! Становитесь во фронт!" Когда все сионисты, порядком испуганные, выстроились в одну шеренгу, Богданов сказал им приблизительно следующее: ,,Вы все видели, как советская власть настаивает на исполнении закона. Через 2 часа вы будете отправлены на этап. Приготовьтесь! Чтобы все было тихо и смирно! Поняли?" Один еврейчик, самый тщедушный из всех, в громадных, круглых очках, осмелился спросить: "А что вы называете законом в советской России?" — Богданов подошел вплотную к любознательному студенту, взял левой рукой его за рубашку, под шеей, а правой рукой, размеренно, спокойно, дважды ударил его по лицу, так, что с носа "протестанта" слетели очки.

Через два часа сионисты в полном порядке были выведены из камеры. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.

Самым маленьким советским преступником, был несомненно, карлик Ваня. Он был ростом 86 сантиметров. Ему было 24 года, и несмотря на свой миниатюрный рост, он был вполне пропорционально сложен и вполне нормально развит в интеллектуальном отношении. Он родился и жил в

223

городе Ямбурге, вблизи эстонско-русской границы, где его родители имели небольшой дом и лавку. Ваня окончил среднее коммерческое училище и вовремя гражданской войны служил рассыльным при канцелярии одного из штабов белой армии. При отступлении белой армии, Ваня вместе со своей замужней сестрой, ушел с остатками белой армии на эстонскую территорию. В Эстонии ему пришлось претерпеть ряд обычных эмигрантских лишений. Неоднократно он говорил мне, рассказывая про свои приключения: ,,3наете, господин Седерхолъм, иногда хотелось покончить с собой. Ходишь, ходишь. ищешь работу, а никто не принимает. Видят". что ребенок пришел ну, и нет доверия. Очень трудно жить на свете маленьким людям". В 1924-м году, соблазненный перспективами Нэпа, Ваня решил воэвратиться к своим родным. Визирование паспорта было ему не по карману, и он решил перейти эстонско-советскую границу нелегально. Явившись на советский пограничный пункт, Ваня подробно изложил свою историю советскому чиновнику, после чего его арестовали и отправили по этапу в Петербург. Когда я встретился с ним в тюрьме, то шел уже седьмой месяц его тюремных скитаний. Однажды ранним весенним вечером, Ваню вызвали из камеры и объявили, что он высылается в Соловецкий лагерь на 5 лет, за шпионаж и контрреволюционную деятельность. Этап уходил через час и у бедного маленького существа, не было не только теплого платья, но даже целых сапог Кое-как мы снабдили его, чем могли, из нашего скудного гардероба, и он ушел от нас на дальний Север, обреченный на верную смерть.

"Трудно живется на свете маленьким людям!"

Со мной в одной камере довольно долго сидел мальчишка 12-ти лет, эстонец. Оставшись у себя на родине, круглым сиротой, мальчуган решил ехать к своему старшему брату, который работал на одном из петербургских заводов. Не имея денег, чтобы оплатить визирование паспорта, маль

224

чишка перешел границу нелегально. На сторожевом советском пограничном пункте его арестовали и в конце концов он оказался в тюрьме Чеки, на Шпалерной улице. Его обвиняли в шпионаже в пользу Эстонии и Англии. Мальчишка был полуграмотен, почти не говорил по-русски и целыми днями или пускал мыльные пузыри или строил из газет и черного хлеба аэропланы. Однажды ночью он вернулся с допроса весь в слезах и на наши расспросы, рассказал нам на своем эстонско-русско-немецком языке трагикомичный эпизод. "Следователь очень кричал. Следователь ругал. Следователь сказал, что я какой то чемпион. Это так плохо, это ужасно плохо. Всех чемпионов убивают." Весь рассказ прерывался горькими рыданиями мальчугана, и мы с трудом его утешили.

Оказывается Чека, в своей патологической подозрительности, видела шпиона буржуазии даже в полуграмотном ребенке. Мальчишка переиначил слово "шпион" в "чемпион", но значения ни того, ни другого слова не знал, чувствуя лишь, по угрозам следователя, что его обвиняют в чем-то очень серьезном. Вскоре, после самоубийства Карлуши я был переведен в лазарет и потерял из виду маленького эстонца.

В мае месяце в тюрьме настало некоторое затишье. Камеры были менее переполнены и по четвергам увозили на расстрел не более 10 —12ти человек. Об этом можно было догадываться, так как за смертниками приезжал только один полутонный грузовик. Из нашей камеры в течение всего мая месяца было взято на расстрел только два человека: какой-то еврей контрабандист и бывший мастер экспедиции заготовления государственных бумаг Эппингер.

В конце мая отправили на Соловки моего большего друга, бывшего капитана артиллерии барона Шильдера, племянника старого генерала Шильдера, сидевшего со мной в 13-ой камере по процессу лицеистов и умершего в тюрьме. Капитан Шиль

225

дер, хотя и не был воспитанником лицея, но все-таки был привлечен к делу лицеистов, так как бывал иногда у своего дяди, и Чека обвиняла его в "недоносительстве". Во время пребывания в тюрьме, капитан Шильдер работал в тюремной слесарной мастерской, и благодаря его содействию, я после его отправки на Соловки, попал в канцелярию слесарной мастерской. Это был один из лучших периодов моей тюремной жизни. С утра и до обеда я уходил из камеры в мастерскую, возвращался обедать в камеру, а в 2 часа я опять уходил в мастерскую до 6-ти часов вечера. Убежать из мастерской на волю не было никакой возможности. благодаря тому, что мастерская находилась в самой центральной части тюрьмы и отделялась от свободного мира 8-ю воротами, охраняемыми часовыми и надзирателями. Из мастерской можно было под разными предлогами выходить на центральный тюремный двор, греться на солнце и иногда встречаться с заключенными разных отделений тюрьмы, во время их прогулок. Мастерской заведовал всегда полупьяный мастер тюрьмы Иван Иванович. Через него и я иногда доставал немного коньяку или водки, которую в одиночестве выпивал в моей "канцелярии". В мастерской работало 12 человек инженеров, арестованных по громкому делу о взяточничестве на Путиловском заводе. Я избегал посвящать их в мои одинокие оргии, так как не доверял их скромности и боялся подвести Ивана Ивановича. На мастера я имел серьезные виды, и мне казалось, что рано или поздно мне удастся, несмотря на все трудности, убежать из тюрьмы. Исподволь и крайне осторожно я расспрашивал Ивана Ивановича о тюремных порядках, о формах пропуска и т. п. Понемногу в голове смутно назревал план побега

В июне месяце в тюрьме стало заметно опять оживление и в нашей камере. рассчитанной на 35 спальных мест набилось свыше 60 человек. Опять по четвергам стали увозить смертников десятками, и сотнями отправляли высылаемых на Соловки и в Сибирь. Днем было совершенно невыносимо сидеть в набитой битком людьми душной

226

камере, и я с радостью уходиbл в свою темную, тихую каморку при мастерской.

Глава 35-я.

В июле мне внезапно прекратили свидания, без всякого объяснения причин, и это меня чрезвычайно огорчило. Передачи я продолжал получать регулярно, но их досмотр начал производиться еще тщательнее, чем раньше. В начале августа меня неожиданно сняли с работ в мастерской и тоже самое сделали с моими компатриотами финнами, работавшими в столярной мастерской. Эти финны, плотники, перешли нелегально финско-русскую границу, думая в советской России найти более выгодные условия работы, чем в Финляндии. Вместо работы их обвинили в шпионаже и посадили в тюрьму.

В советской "Красной Газете" я прочел, что в Петербурге открыта какая-то шпионская организация в пользу Финляндии, и будто бы наш генеральный консул был сильно скомпрометирован всем этим делом. Как отголосок этой фантастической истории, все финны, находившиеся в это время в советских тюрьмах, подверглись репрессиям.

26-го августа 1925-го года около 7 часов вечера, надзиратель громко выкликнул мою фамилию и мне было приказано, как можно скорее, собрать мои вещи. Сборы мои были недолги, так как я при себе не держал почти никаких вещей, кроме туалетных принадлежностей и постели. Все необходимое я получал регулярно из консульства раз в не делю. В моей корзинке были уложены 4 носовых платка, 2 пары тонких носков, пижама, туалетные принадлежности, кружка, чайник и кое какие продукты. Последних было очень мало, так как была среда. а передачу мы получали по пятницам. С корзинкой в одной руке и со свертком постельных принадлежностей в другой, я вышел в коридор, откуда меня повели в канцелярию.

В коридоре перед канцелярией стояла большая группа людей с вещами, по-видимому, готовые к отправке на дальний этап. Начальник тюрьмы прочитал мне постановление "особого совещания" централь

227

ной коллегии Чеки о заключении меня в Соловецкий лагерь на 3 года. Выслушав это постановление, я заявил, что мне уже 10 месяцев тому назад объявляли его, и что моя отправка на Соловки была отставлена, так как между финляндским и советским правительствами идут переговоры об обмене меня на заключенных в финляндских тюрьмах коммунистов. На это начальник тюрьмы сказал: "Я ничего не знаю про это. Мне приказано сегодня вас отправить на Соловки." На это я, резонно, возразил: "Вы обязаны меня сначала отправить на медицинское освидетельствование. Кроме того, у меня нет ни денег, ни вещей, ни продуктов, ни белья. Позвольте мне, по крайней мере, телефонировать в консульство, чтобы мне прислали все необходимое на вокзал." На это заявление я получил ответ: "Теперь уже поздно для медицинского осмотра. Вас осмотрят в Кеми. По телефону в консульство мы сами передадим вашу просьбу. На Соловках вы получите полное обмундирование и обувь. Вы напрасно беспокоитесь." Много спустя, уже в Финляндии, я узнал, что никто не думал сообщать в консульство о моей внезапной отправке и о моей просьбе о помощи.

Нас всех выстроили в одну шеренгу, начальник конвоя проверил нас по списку, и каждому выдали по 1 кило черного хлеба и по три небольших, соленых рыбы — судака.

Хлеб я взял, а рыбу отдал, стоявшему рядом какому-то старику, по-видимому, крестьянину. В нашей партии было несколько женщин, принадлежавших, с виду, к образованному классу, четыре священника, несколько крестьян, несколько бывших военных, один очень дряхлый старик и человек 15 студентов. Всего было в партии, 43 человека.

Во дворе стояли две телеги. На одну положили наши вещи, а на другую сели женщины, больной старик и хромой священник. Перед отправлением партии, конвойные солдаты начали заряжать ружья и конвойный начальник громко скомандовал: ,,Курки на предохранительный взвод" Стоявшая рядом со мной маленькая, худенькая женщина, с утомленным.

228

лицом, испуганно вскрикнула. Смотря на меня расширенными от ужаса глазами. она схватила меня за руку и нервно спросила: ,Что они хотят делать? Вы видели? Они патроны вставили в ружья." Как мог, я успокоил бедное, испуганное, маленькое сознанье, объяснив, что это ,,так полагается" и что это очень хорошо, что винтовки на предохранительном взводе. Разговаривая с дамой, я невольно обратил внимание, что из под расстегнутого ворота, английского пальто, виднелась приколотая овальная, миниатюрная брошь фотография ребенка лет 5-6. Сердце мое болезненно сжалось при мысли о моей собственной семье.

"Женщины, — садись в телегу и Телеги вперед! Заключенные не отставать!"

Конвойные солдаты заняли свои места, а мы, по четыре человека в ряд, тронулись на дальний север, на остров "горя и слез".

Накрапывал мелкий дождь. В сумерках августовского вечера понуро шли обыватели советского Петербурга, бросая на нас испуганные взгляды. Мы подвигались довольно медленно, так как старик военный и два старых священника не поспевали. Не доходя до Невского проспекта, на Знаменской улице, начальник конвоя приказал нам остановиться и окружавшие нас конвойные, взявшись за руки, образовали цепь. Трех стариков вывели из цепи и посадили в телегу с вещами. Мы опять двинулись вперед, уже более скорым шагом. Подойдя к Николаевскому вокзалу, мы взяли влево от главного входа, прошли ворота и пошли вдоль полотна около одного километра, пока не пришли к одиноко стоявшему на запасном пути вагону, окна которого были забраны частными, железными решетками. Всех нас ввели в какой-то досчатый загон, без крыши, и у входа расположились конвойные. Загон был довольно просторный с досчатым полом, и мы все расселись на наших вещах в ожидании дальнейших приказаний. Рядом со мной опять оказалась та худенькая, маленькая дама, которую так испугали заряженные ружья. Слева от меня сидел

229

на мешке, высокий, стройный с сильной проседью господин, в черкеске и маленькой барашковой шапке, так называемой, "кубанке". Заметив, что моя соседка сильно озябла, он снял, висевшую у него через плечо, свернутую бурку, развернул ее и сказал с едва заметным восточным акцентом: "Позвольте вам предложить эту бурку. Успеете замерзнуть, пока эти мерзавцы нас посадят в наш слипинг кэр."Дама замялась, но черкес ловко накинул ей бурку на плечи, засмеялся и, обращаясь к группе дам, сказал: , Бурка большая. Не угодно ли еще комунибудь ее разделить? На предложение откликнулась очень молоденькая, болезненного вида девушка в черном платке и совсем тонком черном пальто. Она уселась рядом с худенькой дамой, и обняв ее за талию, нежно к ней прижалась. Черкес недовольно кашлянул, закурил папиросу и, обращаясь ко мне, показывая на девушку, сказал: ,,Ведь, этакие мерзавцы! Детей посылают в этот ад. Ну разве не негодяи? Сколько вам лет, барышня?' Девушка сконфузилась, а её соседка, ласково погладила девушку и сказала, обращаясь к нам: "Катя—молодец. Она сильный духом человек. Уже пятый год сидит в тюрьме и в разное время она отголодала, в общей сложности, 78 дней " Черкес и я с удивлением взглянули на Катю, как на своего рода "чемпиона" тюремной голодовки.

История тюремных скитаний Кати заслуживает внимания. Отец её был дьяконом в одном из южных русских городов. В период гражданской войны её брат был офицером белой армии. При отступлении армии отец и дочь были захвачены большевиками. Дьякона расстреляли, а дочь посадили в одесскую тюрьму Чеки, но вскоре выпустили и Катя, кое-как добравшись до Харькова, поселилась у старухи тетки. В 1920 года Чека перехватила на почте письмо брата Кати, который ей писал из-за границы. Катю арестовали, так как по сведениям Чеки её брат играл в русской эмиграции очень видную контрреволюционную роль.

В Москве, в Бутырской тюрьме, девушке предложили написать брату, что она сидит эалож

230

ницей из-за него в тюрьме и что, если он вернется, то ее выпустят на волю, а брата подвергнут небольшому наказанию и обяжут "п о д п и с к о й" не выезжать из пределов России. Катя знала цену обещаниям Чеки и с негодованием отвергла предательское предложение. Эту хрупкую, мужественную девушку держали сначала во внутренней тюрьме Чеки в Москве на Лубянке а потом в том же городе в Бутырской тюрьме, пока не решили сослать на Соловки "без срока", или вернее до возвращения брата в Россию. Катя в течение пятилетнего пребывания в тюрьме, семь раз объявляла голодовку и в общем итоге отголодала 78 дней. Последних три года пребывания в тюрьме, Катя за смертью тетки, не имела со стороны никакой помощи и существовала исключительно благодаря отзывчивости своих различных подруг по заключению.

История той худенькой дамы, о которой я уже упоминал в начале, ничего интересного не представляет: муж эмигрировал нелегально за границу, писал жене письма, Чека их перехватила, несчастную женщину обвинили в недоносительстве и шпионаже, и результатом была ссылка на Соловки на пять лет.

Уже сильно стемнело, я совсем продрог и, чтобы согреться, начал ходить вдоль вагона Ко мне присоединился маленький, толстый еврей — биржевой маклер, присужденный к высылке на Соловки за спекуляцию с иностранной валютой. Он очень волновался, так как носились слухи. что к нашей партии будет присоединена партия высылаемых которая должна прибыть из Москвы, и в этой партии будто бы, было много уголовных преступников. Этот слух имел основание, так как еще в ноябре месяце был издан декрет, в котором поручалось Чеке принять меры к искоренению растущей преступности и хулиганства, и Чека со свойственной ей безответственной энергией, начала высылать на Соловецкие острова и в Сибирь всех лиц с уголовным прошлым.

Под уголовным прошлым в советской России понимаются две судимости, то есть двукратное отбывание наказания по суду за уголовные преступления. Таким образом, согласно нового декрета,

231

всякий, только что отбывший наказание в тюрьме, если это наказание было вторым по счету, автоматически подвергался чрезвычайно жестокому наказанию, — заключению в Соловецком концентрационном лагере, что для большинства заключенных было равносильно смерти. Эта мера административной борьбы с преступностью привела к тому, что всякий, только что отбывший тюремное заключение, преступник, старался немедленно по выходе из тюрьмы совершить, как можно скорее, несколько преступлений, дабы при захвате его облавой, сослаться на эти преступления и попасть вновь под суд и в тюрьму, избежав таким образом ужасов высылки.

В присоединившейся к нам партии, приведенной из пересыльной тюрьмы было 51 человек. К счастью для нас, среди вновь прибывших было не более 20 человек уголовных преступников и, так как они были в значительном меньшинстве, то это обеспечивало нам, по крайней мере, внутренний мир.

Я все время с ожиданием посматривал на силуэт одинокого тюремного вагона, предполагая, что с минуты на минуту подадут еще один вагон. К моёму великому удивлению начальник конвоя приказал всей нашей партии 94 человека, садиться в один вагон

Весь вагон был разделен вдоль железной решетчатой перегородкой, отстоявшей менее чем на метр от одной из вагонных стенок. Таким образом получался узкий коридор, в котором все время находилось пять вооруженных часовых, сменявшихся каждые два часа

Все пространство вагона позади решетки было разделено поперечными перегородками на ряд отделений. Нас разместили по 15—16 человек в каждом отделении, вместе с нашими вещами. Каждое отделение состояло из трех этажей, образуемых подъемными скамейками так, что на каждый этаж отделения пришлось по 4—5 человека с вещами. Ни сидеть, ни двигаться было немыслимо. Можно было только лежать, и по требованию конвойных лежать нужно было головой к решетке, так как каждые

232

пол часа конвойные, при свете свечки считали наши головы. Скамейки, разделявшие этажи, тесно соприкасались одна с другой, образуя сплошной помост и мы лежали по 4 человека в каждом этаже, совершенно вплотную друг к другу. Каждое изменение положения тела вызывало протест соседей. Со стороны решетки скамейка не доходила до неё на 1½ фута, и благодаря этому промежутку, можно было протискиваться в уборную, которая находилась в конце вагона, на той же стороне, что и наши отделения, то есть за решеткой. Уборная не закрывалась и оттуда все время шел отвратительный запах. Протискиваться в уборную было чрезвычайно трудно, а для лежащих на верхних двух этажах больных и стариков это было почти невозможно. Всех женщин поместили в одно отделение и у них было все-таки лучше, чем у нас, так как их было всего 12 душ, то есть по четыре женщины на этаж. В моем отделении, к счастью, подобрались хорошие попутчики, и не было ни одного уголовного преступника. Рядом со мной лежали два крестьянина обвинявшиеся в контрреволюции, и один чех, бывший коммунист, инструктор физической культуры. Его обвиняли в сношениях с чехословацким консульством, исключили из партии и сослали на пять лет на Соловки.

Судя по толчкам, наш вагон прицепили к поезду. Через вагон прошли какие-то высшие чины Чеки, так как начальник конвоя к ним подошел с рапортом, и все время стоял на вытяжку. За несколько минут до отхода поезда к решетке подвели какого то очень молодого человека высокого роста, в спортивном костюме. Молодой человек о чем то тихо переговорил с начальником конвоя, после чего оба медленно пошли по коридору вдоль решетки и начальник конвоя со свечей в руке, внимательно осматривал лежащих. Все отделения были еще больше переполнены. чем наше, поэтому один из конвойных отодвинул дверь решетки против нашего отделения и молодой человек залез к нам на помост. С ним был ручной саквояж и ничего больше. Было так тесно, что становилось .жутко при мысли о трех дневном путешествии. От

233

духоты, зловония уборной и человеческих испарений меня начало тошнить, но нельзя было даже повернуться.

Когда поезд медленно тронулся, в наше отделение посадили еще одного молодого человека и по приказанию начальника конвоя, один из лежащих рядом со мной крестьян полез на второй этаж. Наверху началась перебранка, но моментально утихла, так как начальник конвоя вынул револьвер и крикнул: "Сейчас же замолчать"

С каждым оборотом колеса, я, как мне казалось, навсегда рвал с малейшей возможностью вырваться из когтей Чеки. Теперь я был в "их" полной власти. Казалось, для меня была потеряна. всякая надежда вернуться на родину. Впереди ждала медленная, ужасная, мучительная смерть.

Глава 36-я.

Первую ночь путешествия я провел настолько ужасно, что даже о секретке № 26, я вспоминал, как о недосягаемом отныне блаженстве.

Сжатый со всех сторон лежащими людьми, в пропитанном зловонием воздухе, я не мог ни на минуту забыться сном. Один из моих соседей, старый крестьянин, все время кашлял мне прямо в лицо и под утро у него пошла горлом кровь. Клопы и вши положительно атаковали нас и от движения лежащих людей на верхних полках, сыпались на лицо эти отвратительные насекомые и пыль. В довершен е всего старый хромой священник, страдавший недержанием мочи, лежавший на верхней полке, не мог попасть в уборную и благодаря щелям наверху, мы ужасно страдали. Ко всему этому надо прибавить, что наши вещи были свалены тут же, и это еще более увеличивало тесноту и грязь. Многие прошли несколько этапных пересыльных тюрем, прежде чем попасть в Петербург, а эти тюрьмы всегда переполнены свыше нормы и кишат всевозможными насекомыми.

С рассветом стало еще хуже. Темнота отчасти скрывала ужас окружающего, но при бледном свете занимавшегося северного осеннего утра, моим глазам открылась не поддающаяся описанию картина

234

человеческих страданий. Измученные бледные лица,. груды грязных разбросанных вещей, лужа крови< от моего чахоточного соседа, плевки на полу и капающая сверху моча несчастного старика.

— Я и молодой человек но фамилии Калугин, кое как выкарабкались из груды лежащих тел и согнувшись в три погибели сели на краешек скамейки, поставив ноги в промежуток между ней и решеткой. Калугин был ярко выраженный тип дегенерата: несимметричное лицо, выпуклые глаза, толстые и почти без подбородка бесформенные губы. В полах его куртки у него было зашито довольно много кокаина, и он довольно ловко отправлял то одну, то другую порцию порошка в свой нос.

У меня было с собой около семи рублей—весь мой наличный капитал, который мне удалось скопить в тюрьме от еженедельных выдач мне, с моего личного счета, на покупку газет и папирос. Остальные деньги, оставшиеся на моем счету, мне не выдали, а сказали, что переведут их на мой личный счет в Соловецком лагере.

Около часу дня мы остановились на какой-то станции и я уговорил конвойного купить мне белого хлеба, яиц и молока, так как корзинка моя была облита кровью и какой-то жидкостью и весь хранившийся в ней мой небольшой запас продуктов потерял для меня значение Однако соседи мои были менее избалованы и с готовностью все съели, даже мой паек черного хлеба, совершенно грязный и мокрый, валявшийся на скамейке среди остальных вещей. Конвойный сначала не хотел исполнить моей просьбы, но Калугин вызвал конвойного начальника, о чем то с ним пошептался и мне на два рубля (1 доллар) было принесено: литр скверного молока (в моем чайнике), 6 крутых яиц кило серого хлеба и 100 грамм свиного сала. Я обратил внимание, что Калугина и другого молодого человека, по фамилии Костина, конвойные выпускали за решетку и водили их в свою уборную. Все эти привилегии и разговоры шепотом с конвойным начальником объяснились вскоре: и Костин, и Калугин были чекистами, приговоренными к расстрелу, но приговор им был заменен десятью годами заключения в

235

Соловецком лагере. Их обоих специально посадили в наше отделение, так как в других отделениях сидели или уголовные, или прибывшие из Московской Бутырской тюрьмы, которые знали и Костина, и Калугина, так что могли произойти какие-либо эксцессы на почве мести чекистам за их прошлое. Так как в нашем отделении сидело много пожилых людей, было свободнее, чем в других отделениях, и наше отделение было крайним, то бывшие чекисты были в относительной безопасности.

На вторую же ночь Калугин, который был все время под кокаинным наркозом, рассказал мне несколько эпизодов из своей прошедшей деятельности.

Ему было 24 года и вот уже 6 лет, как он состоял секретным агентом Чеки. За это время ему пришлось служить в десятках различных специальных отделах Чеки: то разъездным заграничным курьером, то тайным ревизором деятельности железнодорожных служащих, то в так называемом инсценировочном отделе Московской Чеки.

Мне не удалось узнать за что именно он был приговорен к расстрелу с заменой заключением в Соловецком лагере. Насколько можно было понять из его отрывочных рассказов, Чека не церемонится со своими сотрудниками, и никто из них не застрахован от интриг, доносов и провокации. Обычно проштрафившимся чекистам коллегия Чеки выносит смертный приговор, который почти всегда заменяется десятилетним заключением в Соловецком лагере, где все отбывающие наказание чекисты назначаются на административные должности, стараясь своим служебным рвением заслужить себе прощение или сокращение срока заключения. На всей территории Соловецкого концентрационного лагеря, куда входит, кроме островов также и пересыльный пункт на материке— Кемь, имеется только три свободных человека: начальник Соловецкого лагеря, его помощник и начальник пересыльного пункта Кемь. Все остальные должности в администрации и надзоре заняты исключительно заключенными чекистами. Состав заключенных чекистов самый разно

236

образный: сыщики, провокаторы, палачи, начальники всевозможных провинциальных отделов Чеки, следователи, чины тюремной администрации и тому подобное. Естественно, что весь этот аморальный сброд, в своем старании заслужить прощение творит над доверенными их надзору заключенными неслыханные зверства, и вот одна из многих причин, почему Соловецкий концентрационный лагерь приобрел такую славу, что многие предпочитают мгновенную смерть, чем долгое заключение в атом аду.

Как голод лучшая приправа к еде, так и усталость—лучшее снотворное средство. Воспользовавшись тем, что трое из моих попутчиков не могли больше лежать и уселись, скорчившись и выставив ноги в пространство между скамейками и решеткой, я попытался улечься и сверх всякого ожидания заснул. Проснулся я, когда уже стемнело и клопы невыносимо стали кусать. Калугин был совершенно невменяем и бледный с бессмысленной улыбкой, по-видимому, совершенно ошалел от кокаина. Я опять уселся на краешке скамейки, упираясь коленями в решетку и рядом со мной пристроился чех-коммунист. Это был славный парень спортсмен, весельчак и очень деликатный человек Фамилия его была Сага. Заметив, что он с сожалением выбрасывает перепачканный мякиш черного хлеба и с жадностью грызет корочку, я предложил ему яйцо и кусок полубелого хлеба, который я подвесил в носовом платке к решетке. —,,У вас у самого мало" — сказал Сага,—"ничего, как-нибудь проживу. Невпервое голодать".

Сага попал в Россию вместе с чешскими легионерами, во время гражданской войны и, соблазнившись щедрыми обещаниями советского правительства, остался в Москве, получив должность инспектора физической культуры. Хотя и искренний коммунист. Сага вскоре увидел, что все, происходящее в России, ничего общего с коммунизмом не имеет. Поэтому он решил выбраться к себе на родину— в Прагу, и отправился в Чешское консульство в Москве, для визирования паспорта. По-видимому, Сага был неосторожен в разговорах, или его высле

237

дили, так как на следующий же день, после визита в консульство, он был арестован и чешская виза в паспорте послужила достаточной уликой для Чеки, чтобы обвинить Сагу в шпионаже и дискредитировании советской власти. В результате пять месяцев под следствием в Бутырской тюрьме и заключение на три года в Соловецком лагере.

Как ни утомительно было сидеть скорчившись, все же эго было лучше, чем лежать среди грязи и луж зловонной жидкости, капавшей сверху.

На мое заявление и просьбу, куда-нибудь убрать старика священника, страдавшего расстройством мочеиспускания, конвойный начальник, смерил меня взглядом и сказал. — "Не ваше дело, не на прогулку едете. В других отделениях еще хуже, однако, никто не жалуется".

По-видимому, в других отделениях было действительно хуже, так как на рассвете, когда мы стояли на каком-то полустанке, в одном из отделений поднялся шум. Заключенные просили убрать труп, только что скончавшегося их товарища, чахоточного татарина из Крыма. Шум все увеличивался и началась перебранка с конвойным. Во время этой перебранки, американский инженер Шевалье, в состоянии истерики бился о решетку и что то кричал. Начальник конвоя выстрелил в него и прострелил ему плечо.

Я поэнакомился с этим американцем много

времени спустя после этого случая, в лазарете в Кеми, где ему ампутировали руку. Шевалье был во время гражданской войны в составе английских легионов на Кавказе и остался в Тифлисе, не желая покинуть одну русскую женщину, которой он был увлечен. Он происходил из штата Луизианы.

После многих хлопот, ему удалось оформить свой брак и выхлопотать для себя и жены право выехать из России. Незадолго до отъезда его арестовали за шпионаж и сослали на Соловки Ему всю ночь пришлось пролежать вплотную с трупом скончавшегося татарина, а до этого он совершил путешествие по этапу с Кавказа в Петербург, которое продолжалось три недели с короткими остановками в переполненных провинциальных пересыльных

238

тюрьмах. Естественно, что нервы не выдержали и в истерическом состоянии, обезумев, он. начал буянить После того, как начальник нашего конвоя прострелил ему плечо, Шевалье оставался без медицинской помощи почти десять часов, так как лишь к вечеру вторых суток нашего путешествия, на станции Сороки, пришел фельдшер и сделал ему надлежащую перевязку. На этой же станции вытащили татарина.

Чех Сага скоро улегся спать, а я остался сидеть один и сидел до рассвета. Вскоре ко мне присоединился чекист Костин. Он производил очень болезненное впечатление и страдал эпилепсией, в чем мы убедились в исходе третьих суток путешествия, когда с ним случился припадок. Но все ограничилось тем, что мы его держали во время судорог. а потом он так и остался лежать вместе с нами, пока мы не приехали в Кемь. Этот Костин был по-видимому, не в ладах с Калугиным и, разговаривая со мной, пользуясь невменяемостью Калугина, поторопился меня "предупредить" относительно своего коллеги, сообщив мне по ,секрету", что Калугин чекист и проходимец О том, что Костин был сам чекист, — он, разумеется, умолчал.

Костин мне рассказал очень интересный эпизод из деятельности Калугина.

Когда этот последний сидел в Бутырской тюрьме, в общей камере, то нанюхавшись кокаина, он, по обыкновению, разболтался и рассказал своим товарищам по камере, что он, Калугин, исполнял очень серьезные поручения Чеки и однажды в июле месяце 1924 года ему было поручено фотографировать раненого капитана английской службы Рейли где-то около финляндской границы. Роль раненого капитана Рейли изображал загримированный чекист, так как на самом деле капитан Рейли, в июне 1924 года, был убит в Москве чекистом Ибрагимом. Таким образом, Чека для каких-то целей, хотела инсценировать ранение капитана Рейли около финляндской границы и даже запечатлела всю сцену на фотографии.

Когда Чеке сделалось известно, что Калугин,

239

сидя в тюрьме, проболтался, то его перевели в одиночное заключение и он очень поплатился за свою болтовню, так как был приговорен сначала к расстрелу, а потом ему заменили расстрел десятилетним заключением в Соловецком лагере. Если бы не кокаин и не болтливость, Калугин отделался бы пустяками, так как он попал в тюрьму за изнасилование какой-то девушки, что не считается в советской России большим преступлением в особенности для чекиста.

Костин скромно умолчал, почему он сам оказался в тюрьме, в одной камере с Калугиным. Я думаю, что именно он же рассказал своему начальству о том, что Калугин себя ,,расшифровалъ" перед товарищами по камере.

На утро третьих суток нашего путешествия конвой сменился и новый начальник конвоя почему-то не пожелал оказывать льготы ехавшим с нами чекистам. Старика священника и еще двух стариков с верхней полки, начальник конвоя перевел на три отделения вперед, а на их место вселил к нам четырех уголовных. Двое из них были совсем молодые парни, сплошь татуированные на груди, руках и даже на спине. Двое других были постарше и держали себя с большим достоинством, как и полагается держать себя настоящим бандитам, согласно тюремной традиции

На одной из станций конвойные в первый раз за все путешествие принесли кипяток и разлили его по кружкам и чайникам.

Когда Калугин встал со скамейки, чтобы протискаться в уборную, то сверху на него свалился чайник с кипятком, обваривший ему шею и уши. Калугин немедленно вызвал конвойного начальника, но ничего определенного установить не удалось. На двух верхних полках нашего отделения помещалось десять человек и у конвойного начальника не было возможности разбираться в этом происшествии.

Приедем в Кемь—там разберем. — Таково было Соломоново решение начальника конвоя.

Когда Калугин проходил в уборную, то

240

одном из отделений на него опять свалился чайник и рассек ему кожу на лбу, а в другом отделении крикнули:

—Лягавый идет"

С перекошенным от злобы лицом, залезая в глубь нашего ,,саркофага", Калугин громко сказал:

— "Ничего, скоро приедем в Кемь. Там будет предъявлен счет к оплате. Там не шутят".—

На одной из станций мне опять удалось достать через конвойного несколько штук яиц, хлеба и свиного сала и кое-как я немного подкрепился.

Большинство заключенных не имело ни денег, ни запасов провизии, так как почти все были взяты на этап неожиданно для них. Поэтому все они должны были довольствоваться в течение трех суточного путешествия одним килограммом черного хлеба и тремя дрянными солеными рыбами, выданными в Петербурге перед отправлением из тюрьмы на этап.

Я чувствовал себя разбитым до последней степени, каково же было тем из нас, которых везли с Кавказа, из Крыма, с Украины.

Когда мы приехали на станцию Кемь, все облегченно вздохнули. Увы, настоящие страдания тут только начинались!

Г л а в а 37ая.

На станции Кемь наш вагон отцепили и мы стояли там около двух часов. Наконец вагон тронулся и мы поехали к месту расположения пересыльного лагеря, отстоящего от станции Кемь на 12 километров. *

29 августа 1925 года около 6-ти часов вечера мы прибыли в пересыльный лагерь Кемь. В первый раз за трое суток нашего путешествия мы получили возможность вдохнуть свежий воздух и размять отекшие от неподвижного лежания члены. Накрапывал осенний дождик, но было еще светло, так как в этой широте, в это время. солнце заходит около 9ти часов вечера. Всех нас выстроили во фронт с вещами в руках. Потом было приказано погрузить вещи на подъехавшие две телеги и

241

опять стать во фронт. Я оказался на левом фланге и рядом со мной выстроились ехавшие с нами женщины. Кроме уже знакомой мне дамы в английском пальто и Кати, я заметил, что и остальные дамы принадлежали к интеллигентному кругу. Одна из дам, — австриячка, не понимала по-русски, и мне пришлось перевести ей несколько фраз на немецкий язык. Инженера Шевалье вынесли на руках и вместе с несколькими стариками положили на телегу. Еще раз нас всех пересчитали, и, окруженные конвоем, мы двинулись по четыре человека в ряд. Пройдя каким-то унылым, типичным, северным поселком, мы миновали громадные штабеля сложенных досок и минут через двадцать ходьбы подошли к пустынному месту, огороженному несколькими рядами колючей проволоки. На желтых деревянных воротах, красовался советский герб,— серп и молот, а под ним надпись: "особый пересыльный пункт управления Соловецкими лагерями особого назначения (сокращенно У. С. Л. О. Н.)". Мы вошли в открывшиеся настежь ворота и пошли по широкому, досчатому настилу, по обеим сторонам которого было расположено по 6 длинных, досчатых, одноэтажных бараков. Продолжал накрапывать мелкий дождь, за бараками виднелось серое, неприветливое море, скалы и чахлая, болотистая растительность.

Протопоп Аввакум, приехавший сюда миссионеров в начале 17-го столетия, писал своей жене: — ,Когда взглянул я на сии печальные места, — тоска и зима вошли в мое сердце". В наше сердце вошло нечто большее чем тоска, когда мы увидели выстроенную роту в форме войск особого назначения (войска Чеки), и человек около 40 чекистов в кожаных куртках и в фуражках с красными околышами В этот момент мы поняли полнейшую безнадежность нашего положения: здесь бесконтрольно царила Чека в лице своих самых худших и самых беспринципных представителей.

Нас всех, включая и женщин, выстроили во фронт, и начальник лагеря обратился к нам с такой, приблизительно речью:

"Вы все сосланы сюда за тяжкие преступления и

242

ваше заключение в концентрационном лагере имеет целью ваше исправление. Помните, что лагерь на военном положении и от вас требуется безусловное послушание. Малейший проступок повлечет за собой строжайшее взыскание, включительно до расстрела. Вашим непосредственным начальником будет товарищ Михельсон. Здесь в Кеми вы пройдете моральный карантин, а затеи будете отправлены в Соловецкий лагерь.

Товарищ Михельсон чрезвычайно истощенный человек в очках и с скривленной ногой пошел вдоль нашего фронта, внимательно нас осматривая.

Это был знаменитый .товарищ Михельсон— Крымский самолично расстрелявший из пулемета 3,000 пленных белогвардейцев, их жен и детей, после отступления армии генерала Врангеля. Этот же Михельсон прославился рядом неслыханных зверств в Пскове, а потом в Холмогорском концентрационном лагере, под Архангельском.

Он был сослан в Соловецкий концентрационный лагерь, как говорили, благодаря интригам своих сослуживцев в Чеке, опасавшихся его растущего влияния на Дзержинского.

Женщин отправили после переклички в женский барак, а нас мужчин, — в барак № 5.

Как и все остальные 11 бараков, наше помещение представляло досчатый сарай длиною 45 метров и шириною 20 метров. Вдоль выбеленных известью стен были устроены двух этажные нары и точно такие же нары с двумя проходами тянулись по середине. Две круглых печки по сторонам сарая, довершали все оборудование этой казармы. Барак был совершенно пустой и предназначался для пересыльных партий. В других бараках было все переполнено, так как в Кемь присылают на зиму из Соловецкого лагеря большие партии заключенных для лесных заготовок. Едва мы успели сбросить наши пожитки на нары, как нас опять выстроили во фронт. Вошел Михельсон с несколькими чекистами и начался осмотр как наших вещей, так и нас самих, для чего нас всех раздели до нага. Было ужасно холодно, так как помещение не отоплялось и двери были раскрыты настежь.

243

Как только осмотр вещей окончился, один из чекистов вызвал по списку всех бывших в нашей партии чекистов, и к нашему великому удивлению из фронта вышло более 10 человек. Двое из этих бывших сотрудников Чеки имели настолько приличный вид вполне порядочных людей, что я никогда и никому не поверил бы, если бы мне кто-нибудь указал на них, как на чекистов.

Всех чекистов нашей партии перевели немедленно в особый барак. Тут же я впервые понял что значит на языке Чеки "предъявить счет." Калугин подошел к Михельсону и что-то ему тихо сказал, показав на тех четырех уголовных преступников, которые ехали в нашем отделении. Михельсон оглядел их и спокойно сказал: "Кто бросил чайник на товарища Калугина? Признавайтесь сейчас же. Если не признаетесь — расстреляю сию же минуту всех четырех. Ну, живо!" Через минуту выдали одного из молодых парней. Его увели. Таким же образом нашли двух бросивших чайник из другого отделения. Их тоже увели. Через полчаса нас всех фронтом вывели на прибережную часть лагеря и показали на три лежащих трупа с простреленными черепами. Всех троих расстрелял лично Калугин.

В этот момент всем стало ясно, что такое У. С. Л. О. Н.

Тут же перед, еще не остывшими трупами, под дождем, у серого, унылого моря, нас разбили на две группы и вывели на главную линейку лагеря, т. е. на широкий деревянный помост, тянувшийся между бараками. Каждую группу окружили чекисты и конвойные солдаты, после чего всех нас вывели за ворота и повели через поселок Минут через двадцать мы пришли на пристань, около которой стоял большой пароход. Нам приказали нагрузить его углем. Эго была адская работа так как мы в течение 3-х суток почти ничего не ели и почти не спали. Нагрузив несколько мешков, я упал и потерял сознание. Очнувшись, я увидел, что лежу на мешках из под угля и рядом со мной сидит молодой человек в кожаной куртке при револьвере. Видя, что я пришел в сознание, чекист ска

244

зал: "Что, старикашка? Сомлел? Ну, иди, записывай мешки!" Меня поставили у сходни и я должен был считать проходивших мимо грузчиков с мешками. Часов около 11 вечера, перед самым окончанием погрузки, потерял сознание бывший вице-губернатор Павел Иннокентьевич Попов. Он так и не очнулся, так как умер, не приходя в сознание.

Со времени отъезда из Петербурга шли четвертые сутки, а в нашей партии было уже 6 покойников и один с простреленным плечом. Есть над чем задуматься!

Мы вернулись в барак около 12 часов ночи, и как были, т. е. в угольной пыли, в грязи, повалились на нары и заснули. Клопы неистовствовали, из щелей стен немилосердно дуло.

Ночью со мной приключился гастрический припадок, и с разрешения дневального я пошел в уборную, выстроенную на скалах, в 300х метрах позади линий бараков. Заключенным разрешается ходить в пределах лагеря лишь до наступления темноты, а вечером и ночью можно ходить только по нужде. Вся линия проволочного заграждения освещена электрическими фонарями и охраняется часовыми.

По дороге в уборную я был дважды опрошен дозорными, причем дорос производится криком: "Стой! Руки вверх!" Вернувшись в барак, я не мог больше спать. Боль в животе, клопы, грязь и расшатавшиеся нервы гнали от меня сон.

*

В 5 часов утра нас подняли. Кое-как я вымылся позади барака на скалах. Дул холодный пронизывающий ветер, небо было серое и эти вытянувшиеся в одну линию бараки среди болота и скал производили гнетущее впечатление.

В половине шестого мы отправились в лагерную кухню за кипятком и черным хлебом. Деньги мои у меня отобрали при осмотре вещей и Сказали, что внесут их на мой текущий счет.

О получении книжки ничего было и думать пока, так как мы были в состоянии .морального карантина", то есть не имели ни минуты свободной. Едва

245

напились мы кипятку с черным хлебом, как всех заключенных лагеря выстроили на главной линейке для проверки.

Все заключенные лагеря разбиты на четыре роты. Как командиры рот, так и взводные командиры назначаются из среды заключенных, преимущественно чекистов. Если ротное начальство не чекисты, то это еще хуже, так как к ним предъявляются из штаба лагеря еще более строгие требования, чем к чекистам, и это, разумеется, отражается на рядовых заключенных.

Поверка длится около сорока минут и все это время надо стоять "смирно", то есть абсолютно замерев на месте. Я думаю, что такой фронтовой дисциплины, какая царит в У. С. Л 0. Н., не было даже в гатчинских полках Императора Павла.

Сейчас же после поверки всех заключенных разводят по работам. Работы самые разнообразные, так как весь лагерь сам себя обслуживает. На различных хозяйственных работах, в канцеляриях, в мастерских, на электрической станции, работают преимущественно те заключенные, которые уже давно находятся в заключении и прошли моральный карантин. Период карантина для каждого заключенного различен: от одного месяца и до нескольких лет — в зависимости от его социального происхождения, прошлой деятельности и характера "преступления". Легче всего уголовным и труднее всего, так называемым, каэрам, то есть контрреволюционерам и политическим заключенным. Но есть разряд политических заключенных, пользующихся некоторыми льготами — это те, которых сама Советская власть квалифицирует как "политических".

Сюда входят коммунисты-троцкисты, левые социал-демократы и иногда социалисты-революционеры. Они получают несколько улучшенный паек (очень жалкий), их не назначают на тяжелые работы и помещаются они все вместе, отдельно от общей массы заключенных.

Иногда кому-нибудь из заключенных удается довольно скоро устроиться на сравнительно легкую работу, но это всегда кончается очень печально. Или

246

начальство лагеря замечает ошибку, или кто-либо из сексотов доносит по начальству, что такой-то заключенный неправильно или преждевременно попал в привилегированное положение. В таких случаях, несчастного немедленно снимают с легких работ и возвращают в "первобытное" состояние.

"Сексоты" — это настоящий бич заключенных Соловецких лагерей. Сексотов, т. е. секретных сотрудников Чеки из среды самих эаключенных

— несколько сотен. Далеко не все они вербуются из бывших чекистов. Большая часть из них, стали добровольно доносчиками и провокаторами в надежде заслужить себе прощение и вырваться из лагеря, если не на свободу, то хоть в тюрьму.

Работы в Соловецких лагерях тяжелы по многим причинам. Во-первых, рабочий день длится не менее 10-ти часов и праздничных дней не существует. Фактически надо считать рабочий день — 12 часов, так как одни лишь поверки берут около 2-х часов времени ежедневно. Во-вторых, благодаря скудной, отвратительной пище, совершенно невозможным жилищным условиям и неимению заключенными обуви и платья, большинство заключенных истощены и больны цингой В третьих, все инструменты и приспособления для работ совершенно негодны. В четвертых, заключенные никогда и ни от кого не получают определенных инструкций, что именно и как именно следует делать. Спросить нельзя, так как это может показаться недисциплинарным проступком. Разумеется, все работы, без исключения, никак не оплачиваются, и даже чекисты не получают жалованья за свою службу. Но чекисты получают обмундирование и улучшенный казенный паек, а все остальные заключенные вынуждены питаться и одеваться за свой счет. На отпускаемый казенный паек немыслимо существовать. Заключенные, не имеющие возможности тратить на пропитание себя хотя бы 15рублейв месяц (7 долларов)

— погибают от цинги в первый же год пребывания в Соловецком лагере.

Сейчас же после утренней поверки меня повели в лазарет вместе с группой больных цингой, инвалидов и стариков. Лазарет—небольшое дере

247

вянное эдание, рассчитанное на 40 кроватей, переполненное больными настолько, что даже места в прихожей, на полу, заняты больными. Тут же во дворе лазарета, под пожарным навесом, стоят гробы с "очередными" заключенными, освободившимися навсегда. В лазарете 5 врачей. По количеству врачебного персонала, я убежден, что лазареты в Кеми и на Соловках — первые в мире. Это вполне понятно, так как в Соловецких лагерях среди заключенных масса врачей. Их так много, что они исполняют обязанности фельдшеров и санитаров, так как это все-таки лучше, чем распиливать доски тупой пилой, или грузить уголь дырявыми мешками. Снабжение лазарета крайне скудное, и не только нет надлежащих лекарств, но даже пища мало съедобна и питательна.

Меня осматривали два врача, под контролем двух чекистов фельдшеров. Моя длинная, во всю грудь, седая борода, и истощенный вид помогли мне на этот раз, и я ушел из лазарета с запиской, дававшей мне право быть назначенным на легкую работу. Как только я явился в барак, мне при» казали разнести по всем казармам дрова, каковую работу я исполнил вместе с двумя священниками. Потом мы разнесли воду по баракам и наконец занялись подметанием главной линейки лагеря. В час дня все вернулись с работ и пошли поротно получать из кухни обед. Он состоял из супа, сваренного из картофеля и гнилой трески. Запахом разлагающейся трески пропитан весь лагерь. Случайно я встретил моего знакомого ювелира, с которым сидел в тюрьме в Петербурге и достал у него заимообразно кое-какую провизию. Многие заключенные не имеют ни кружек, ни мисок, ни ложек. Они стоят толпами у дверей кухни, прося счастливых обладателей посуды взять в свои миски обед на их долю. Я не успел опомниться, как мне в руку всунули два картонных кружочка, по которым выдается обед и у меня духу не хватило отказать несчастным людям, не имевшим даже миски. У меня в руках был небольшой алюминиевый таз, в котором я мылся, так как мою миску украли еще в дороге. Я набрал почти до

248

краев вонючей похлебки к великому удовольствию моих случайных доверителей. Один из них оказался бывшим венгерским офицером Фюрреди, попавшим в русский плен во время войны. В 1920 году большевики его арестовали, так как он пробирался на Украину, чтобы с помощью немцев как-нибудь выбраться к себе на родину. Сначала большевики сослали его на Урал на вольное поселение, но этого им показалокь мало и в 1923-м году Фюрреди попал на Соловки. Он был очень бедно и легко одет и очень болезненно выглядел, хотя и получал от своего брата, живущего в Будапеште денежную помощь.

В два часа опять всех развели по работам и меня отправили с небольшой группой слабых и больных, засыпать болото щебнем. Это очень противная работа, так как она бессмысленна и не продуктивна. Я предложил десятнику сначала окопать болото канавой, но получил в ответ: "Не рассуждай тут. Делай, что приказано". В 7 часов все вернулись в бараки и поротно пошли за ужином. На ужин каждому дали по 2 очень больших ложки гречневой каши с подсолнечным маслом. В 8 часов, под дождем, нас опять выстроили всех на главной линейке и около часа происходила поверка. После поверки прочли постановление особой дисциплинарной коллегии пересыльного лагеря Кемь о расстреле тех трех ребят, трупы которых нам демонстрировали вчера. Совершенно непонятно, когда могла успеть собраться эта "коллегия", судить о преступлении, вынести смертный приговор и привести «го в исполнение. Разумеется. это постановление было написано задним числом, так как всех троих ребят расстреляли менее, чем через получаса после жалобы Калугина, и Михельсонъ—председатель коллегии, еще довольно долго был в нашем бараке после увода парней и он же нам демонстрировал их трупы "для примера..." После поверки все повалились спать.

Глава 38-я

Около часа ночи нас внезапно подняли и при. казали быть наготове к отправке на пароход, ухо

249

дивший вскоре на Соловецкие острова. Сложив вещи мы сидели на них до 4х часов утра. Чуть начал брезжить рассвет, как нас выстроили, вещи сложили на телегу и под сильным конвоем повели из лагеря через поселок и лесопильный завод на пристань. К нашей партии присоединилась группа тех же женщин, что ехала с нами из Петербурга На пристани стояло много чекистов с женами, приехавшими к мужьям из Петербурга и Москвы на двух недельное ежегодное свидание, Всех пассажиров, включая и нас, было около 150 человек. Чекисты с женами заняли внутреннее помещение парохода, а всех нас, вместе с женщиними, поместили на баке. С мостика на нашу группу направили два пулемета со вставленными лентами и пароход отошел от пристани.

От Кеми до главного Соловецкого концентрационного лагеря около 65 километров. Старый, полуразвалившийся пароход проходит это расстояние в хорошую погоду в течение 5 часов. Утро было на редкость ясное и обещало прелестный осенний день. Все заключенные расположились на свертках и мешках, наслаждаясь неожиданным отдыхом. Пожилая дама-австриячка, обрадованная возможностью говорить со мной на своем родном языке, начала подробно расспрашивать, меня о Соловецком лагере. Я знал о нем столько же, как и она сама, но чтобы не расстраивать ее, перевел разговор на другую тему. Это было не лишним и в смысле безопасности, так как наш разговор мог быть подслушан кем либо из сексотов, которых, вероятно, уже успели завербовать и среди заключенных нашей партии. Все наши дамы очень волновались, так как среди заключенных распространился слух, что на Соловках нас всех немедленно же по прибытии отправят сразу на тяжелые работы. Беседа принимала опять опасное по местным понятиям направление и я счел за лучшее отойти в сторону. Опершись о борт, я смотрел на расстилавшуюся вокруг нас серебристую поверхность моря. В ясный солнечный день, это море вполне оправдывает свое название "Белое". Далеко, впереди, виднелись смутные очертания разбросанных

250

островных групп, а влево небосвод почти сливался с морем. Вправо от курса, за еле заметной линией горизонта начинался Северный Ледовитый Океан. Свежий морской воздух, грохотание цепочек штуртроса будили старые воспоминания о моей прошлой, долгой морской службе и болезненно остро хотелось свободы. Меня вывел из задумчивости чей-то шепот. Рядом со мной, опершись о планширь, стояла среднего роста женщина с очень красивым профилем. Из под повязанного на голове шарфа, выбивались седые пряди волос, но лицо этой женщины было юношески свеже. Красивого рисунка, породистые руки моей соседки носили следы долгой, грубой непривычной работы. Нервно перебирая пальцами рук по дубовому планшырю и смотря прямо перед собой, моя соседка тихо, еле шевеля губами, сказала мне по-французски: "Не смотрите на меня. Вы говорите по-французски?" Я ответил ей чуть наклонив голову. Оказалось, что моя случайная собеседница узнала от австриячки, что я иностранец и, подобно всем русским. решила, что меня "вероятно скоро отправят на родину". Трогательная и святая простота.

Быстро шепча, г-жа X. просила меня, тотчас же, как только меня освободят, сообщить её мужу, инженеру, бежавшему за границу и живущему в Париже, что она уже два года пробыла в Бутырской тюрьме и теперь ее сослали на два года в Соловецкий лагерь. Причина ареста г-жи X. — переписка с мужем и подозрение в шпионаже. Я, разумеется, не стал разочаровывать бедную женщину, относительно моего "вероятного скорого освобождения" и возвращения на родину и обещал исполнить её просьбу. Сверх всякого ожидания я освободился, хотя и не так быстро, как предполагала г-жа X; и я не забыл её поручения. К сожалению, мне не удалось сразу найти её мужа, так как вскоре после освобождения, я уехал из Финляндии в Южную Америку. Лишь по возвращении оттуда, мне удалось попасть в Париж в 1927 году и разыскать там, после многих хлопот, г на X., который, увы, успел уже жениться, "полагая", что его бедная жена умерла в ссылке.

251

Группа Соловецких островов находится в Белом море в расстоянии около 65 километров прямо на Восток от приморского городка Кемь. Самый большой остров в этой группе носит название Соловецкого и лежит приблизительно под 65 градусом С. Ш. и 36 градусов В. Д., считая от меридиана Гринвича. На северо-восток от Соловецкого острова лежат острова Анзорский, Большой и Малый Муксальма, причем Муксальма соединена с Соловецким островом искусственным перешейком. На юго-запад от Соловецкого острова в расстоянии одного километра расположены Заяцкие острова и Конд-остров.

На всех этих островах расположен Соловецкий концентрационный лагерь особого назначения ,,С. Л. О. Н."

В период моего пребывания в лагере в нем находилось около 8ё00 человек заключенных. Все управление лагерями и большая часть заключенных сосредоточены на Соловецком острове и, кроме заключенных, на всей территории лагеря нет ни одного свободного жителя.

Размеры Соловецкого острова с Севера на Юг—23 километра и с Запада на Восток 15 километров. Длина острова по окружности 175 километров. Берега острова низменны и каменисты. Поверхность острова около 250 кв. километров, неровна, гориста и местами болотиста. На острове до 300 озер и самое большое из них носит название Белого. Оно имеет в длину 5 километров и 1 километр в ширину. На острове много лугов, и в его лесах водятся лисицы, зайцы, белки и дикие олени, привезенные на остров в семнадцатом столетии митрополитом Филиппом. Берега острова изрезаны бухтами. Самая большая бухта — Соловецкая и в её северо-западном углу расположен монастырь, ныне занятый под центральное управление лагерями и под помещения заключенных.

Соловецкий монастырь основан двумя схимниками Германом и Савватием в 1429 году. В 1584 году начаты были постройкой окружающие центральную

252

часть монастыря стены. Строили их 12 лет и общая длина их 510 сажен, высота 6 сажен и ширина 3 сажени. На стенах 8 громадных башен, так называемого, новгородского стиля. Внутри пространства, окруженного этими гигантскими стенами, находится, так называемый, Кремль. Здесь расположены главные постройки монастыря: управление, хозяйственные здания, церкви и три громадных собора.

За период почти четырехсотлетнего существования Соловецкому монастырю пришлось неоднократно играть выдающуюся роль в истории России, о чем и до сих пор свидетельствуют следы неприятельских гранат в поросших мохом стенах и старинные пушки в башнях Кремля. К моменту революции в монастыре числилось около 700 человек монахов. Кроме братии в монастыре всегда проживало свыше тысячи паломников, обслуживавших нужды монастыря, наравне с монахами. Таким об> разом все население монастыря представляло собой гигантскую трудовую коммуну. Благодаря неустанному труду монахов, Соловецкий остров и прилегающие к нему острова превратились в образцовую сельскохозяйственную колонию. В 1918 году советская власть добралась до Соловецкого монастыря. Монахи были частью расстреляны, частью размещены по различным тюрьмам. частью забраны по набору в красную армию. В течение 6-ти месяцев была сведена на нет созидательная работа на протяжении 4-х столетий. До 1921 года, монастырь и все острова оставались совершенно необитаемыми, так как вандализм советской власти ограничился только ограблением церковных ценностей, не придавая значения доходности всего обширного монастырского хозяйства. В середине 1921 года кто-то из советских чиновников откопал в архивах бывшего Министерства финансов документы о Соловецком монастыре, из которых советская власть неожиданно для себя убедилась, что монастырь не только целиком себя обслуживал, но давал значительный доход государственной казне. Это открытие дало мысль Чеке устроить из монастыря концентрационный лагерь для политически неблагонадежных элементов. К этому времени все тюрьмы и концен

253

трационные лагеря внутри страны были уже переполяены до отказа.

Саиый ужасный иэ всех лагерейХолмогорский, (под Архангельском) в котором было заключено до 3000 человек, закончил свое существование в 1922 году несколько необычно: заключенные постепенно все вымерли от повальных болезней и массовых расстрелов. Осталась лишь одна администрация лагеря, состоявшая иэ сосланных в Холмогорский лагерь чекистов-взяточников. Приехавшая из московской Чеки комиссия для расследования дел Холмогорского лагеря, со свойственной Чеке быстротой и решимостью, расстреляла всю администрацию лагеря, и этим мудрым актом советского правосудия было вычеркнуто из истории все прошедшее, настоящее и будущее Холмогорского лагеря.

В этом лагере люди жили в досчатых, сколоченных наскоро, бараках, без отопления, и почти без еды. Заключенных впрягали в плуги для запахивания земли и тут же расстреливали. В тюрьме на Шпалерной я познакомился с одним, кажется единственным, уцелевшим из всего состава Холмогорского лагеря, заключенным—бароном Гревениц, бывшим полковником лейб-гвардии Финляндского полка. В Холмогорах он валялся среди груд тел сваленных в один барак больных сыпным тифом. Его свалили, считая за умершего, вместе с грудой трупов в канаву и оттуда ему удалось выползти. После многих, поистине чудесных, приключений барон попал в избушку какого-то старого помора. Постепенно оправившись, он долго скитался по провинции внутри России, пока не попал в Петербург уже в период Нэпа. Ему удалось себя легализировать и даже устроиться на службу в одном из советских учреждений. В 1924 году, бедного барона вновь арестовали по процессу лицеистов, и весной 1925 года он был расстрелян.

Благодаря своему островному положению на крайнем Севере России, Соловецкий концентрационный лагерь, по мнению Чеки, являлся идеальным местом заключения. Поэтому, не долго думая, туда сразу была отправлена партия заключенных в 2000 человек. В 1922 году в лагере произошел бунт и пожар,

254

так как пустовавшие в течение нескольких лет здания пришли в такое состояние, что заключенные были обречены на голодную смерть и на замерзание. Ошибка была исправлена, по способу Чеки. Послано было 2 полка с полным запасом продовольствия, разумеется, для солдат и чекистов. Несколько сот человек заключенных были расстреляны и режим сделался еще строже.

Присылавшиеся в лагерь все новые и новые партии заключенных должны были приводить в порядок разрушавшийся монастырь, самыми примитивными орудиями. Наконец, и в Москве поняли, что так продолжаться дело не может, так как заключенные умирали сотнями, а доходность лагеря не повышалась. Решено было отпустить средства на снабжение лагеря инструментами и на ремонт всех его заводов, мастерских и хозяйственных построек. Приблизительно в это время количество заключенных в лагере дошло до 8500 человек и как раз в этот период прибыл в лагерь я.

Г л а в а 39я

Несмотря на всю мерзость запустения лагеря, бывший монастырь поразительно красив, если смотреть на него с палубы парохода. Среди зелени хвойных лесов мелькают разбросанные там и сям маленькие белые часовенки с ярко зелеными коническими крышами. Чуть вправо от курса парохода, высятся золоченные куполы кремлевских соборов и несколько зеленых куполов церквей. По мере нашего приближения, все яснее и яснее открывался Кремль, и можно уже было разглядеть поросшие мхом вековые стены с возвышающимися по углам башнями. Странное впечатлен е производит вид всех этих куполов, лишенных их главной эмблемы—креста. В машине уменьшили ход и мы медленно вползли в бухту, приближаясь к пристани. Прямо против пристани высится высокое, длинное белое здание бывшей монастырской гостиницы для "чистой публики". Теперь это здание эанято под У. С. Л. О. Н. Всюду видны массы чекистов в форменных фуражках и кожаных куртках. На пристани наш пароход встречали несколько че

255

кистов и полурота конвойных солдат. Тут же робко жалась толпа каких-то заморенных людей в лохмотьях. Оборванцы,—это заключенные, обслуживающие гавань.

Всмотревшись в их лица, я некоторых узнал, так как год тому назад я видел их на прогулках в Петербургской тюрьме и с некоторыми даже сидел в одной камере.

Вот бывший капитан второго ранга, блестящий некогда франт—Вонлярлярский. Вот высокая сутуловатая фигура князя Голицына, сына расстрелянного бывшего премьер-министра. Согнувшись под тяжестью ящика, еле переступая ногами, сходит с нагруженной баржи художник академик профессор Браз, бывший вице-президент императорской академии художеств. Я сидел с ним в тюрьме на Шпалерной в августе 1924 года.

Масса знакомых, но. Боже мой, во что превратились все эти люди за один лишь год пребывания на Соловках. Оборванные, грязные, большинство в плетеных берестовых лаптях, привязанных к ногам обрывками веревок. Не люди, а скелеты, обтянутые кожей.

Чекисты, стоящие многочисленными группами, осматривали нас, вновь прибывших, с ироническими улыбками. Особенным вниманием пользовались наши дамы, которые робко жались, тесно скучившись у пароходного люка.

"Выходи! Становись во фронт, ни слова разгоров! Живо!"

Командовал какой-то чекист, по-видимому, грузин, усиленно размахивая револьвером. Мы выстроились во фронт с вещами в руках и за спиной.

Знакомое щелканье ружейных затворов, конвойные заняли свои места и по команде мы направлялись к Кремлю, идя между монументальной вековой стеной и глубоким рвом.

Женщины не поспевали и грузин крикнул: "Поторапливайтесь, барыньки, здесь автомобилей нет. Успели уже забеременеть?"

Входим в главные ворота, проходим какую-то арку и попадаем на большую площадь, окруженную разными постройками. Первое впечатление мое—

256

будто мы находинся на толкучем рынке окраин большого города.

Тысячи ужасающих оборванцев, истощенных, грязных, с язвами на лице, со слезящимися глазами. По-видимому, идет развод на работы, так как пока мы проходим через площадь, толпы людей постепенно выстраиваются во фронт. По площади разгуливают странного вида птицы и по временам они кричат резко, пронзительно. О, эти крики полярных чаек! Потом к ним привыкаешь, но первые недели одни лишь крики этих птиц могут свести с ума. Полуразрушенные, опустошенные соборы-казармы, тысячи истощенных, оборванных людей с потухшим взглядом, бродящие как тень и резкие крики чаек, свободно разгуливающих среди отверженных, измученных людей

Пройдя через площадь, мы поднялись по каменной лестнице (50 ступеней) и вышли на длинную каменную. довольно широкую галерею. По левую сторону галереи высятся громады соборов, и зданий бывшей монастырской трапезной, ризницы и других служб. По правую сторону, полуобгоревшая от пожара стена с зияющими развалившимися окнами. Раньше эта галерея была крытой, но потолок обвалился и поэтому его сломали. На стене галереи кое где еще сохранились остатки церковной живописи. Галерея длиной около .350 метров и шириной около 8ми метров.

Нас привели почти в самый конец галереи на громадную площадку перед бывшим Рождественским собором. Началась бесконечная регистрация, наполнение всевозможных анкет и осмотр вещей. Около пяти часов вечера все формальности были закончены и нас ввели в собор.

Рождественский собор вмещал свободно до 1500 человек молящихся. В данное время собор превращен в казарму.

Оборудование собора под жилое помещение ограничились лишь тем, что все изображения святых и вообще вся стенная живопись были, на скорую руку, закрашены известью и на всей площади собора были устроены на деревянных козлах нары из неструганных досок. Всего в соборе помеща

257

лось 850 человек заключенных в страшной грязи и тесноте,

В соборе царил всегда полумрак, так как свет проникал лишь сквозь окна, прорезанные в своде, и от мокрого платья заключенных и сырости всегда стоял туман.

Все заключенные в соборах составляют так называемые испытательные роты: 11ю, 12ю и 13ю. Эти роты входят в состав так называемого первого отделения лагеря. Начальником этого отделения был чекист Ногтев, бывший кубанский кааак, сосланный на Соловки на 10 лет лет эа пьянство и нераспорядительность. Наша 13я рота была разделена на взводы и отделения под командой чекистов, Я попал в третий вэвод, помещавшийся в правом притворе бывшего алтари. Это была комната такой высоты, что потолок её исчезал в суираке испарений. Раньше, это помещение было нераэдельной частью алтаря и отделялось от остальной части собора иконостасом. Теперь иконо стас был снят и вместо него была устроена досчатая перегородка, отделявшая нас, как от алтаря, так и от остальной части собора. Все помещение третьего вэвода было длиной 30 ыетров и шириной 20 метров. Вдоль стен на высоте 12 метров шли нары из неструганных досок. Наше пометцение считалось среди заключенных "привиллегированнымъ", так как в нашем взводе не было ни одного уголовного премупника. Кроме нар не было никакой другой мебели, да, впрочем, в этом не было и необходимости, так как в этом помещении мы только спали, а все остальное время мы были на работе.

Только что мы свалили наши вещи на нары, как нас погнали на площадку перед собором. Там нас выстроили и наш взводный объявил нам, что нас сейчас отправят на торфяные разработки в 6-ти километрах от Кремля. Вслед за этим явился "нарядчик" с 4-мя чекистами, пересчитал нас и под командой чекистов мы двинулись в путь, голодные, уставшие и продрогшие. Многие из нас уже более суток ничего не ели, но об

258

атои нельзя было и заикаться. Выйдя из Кремля, мы пошли по большой лесной дороге, потом миновали ряд огородов, и наконец пришли к деревянной избушке около торфяных разработок. В виду скорого наступления зимы нам приказали разобрать весь рельсовый путь, проложенный через торфяное болото, и как рельсы, так и железные вагонетки сложить у сторожевой избушки. Каждая смычка разборного рельсового полотна весит около 160 кило, и всех смычек было 175 штук. Вагонетки было около 200 кило весом, каждая, и было их 23 штуки. Наша партия состояла из 45 человек, включая сюда нескольких стариков и больных. Так как болото было пересечено несколькими канавами и зарослями кустарников. то пришлось сначала настлать кое-где доски. Поэтому мы приступили к работе только около 8 часов вечера. Холодное железо рельс прорезало до крови кожу на руках. Местами приходилось идти по топкой болотистой почве и путь был не меньше 1го километра Всю работу было приказано окончить как можно скорее и по её окончании нам был обещан давно желанный отдых и сон. Невыносимое мученье идти втроем по болоту, держа в руках смычку рельсового полотна весом в 160 кило. Чуть кто-нибудь из трех несущих спотыкался, остальные двое носильщиков тоже немедленно спотыкались, роняя рельсы на землю. Руки отказывались служить, так как холодное железо впивалось в ладони. К десяти часам три старика совершенно выбились из сил. Один из них Колокольцев — бывший военный, лег на землю со словами: "Убейте меня лучше! Я больше не в силах." Чекист Сартис (латыш) поднял Колокольцева и, поставив его на ноги, сказал: "Нечего дурака ломать Другие работают и ты работай. Помереть еще успеешь." С вагонетками было тоже не мало хлопот. Трава и кустарники наматывались на колеса, и они врезались в рыхлую почву. К двум часам ночи, обессиленные, мы наконец закончили ату адскую работу и повалились прямо на холодную землю. Казалось, что мы больше не в состоянии больше двигаться. Вдруг Сартис вынул часы и скаэал: .Передохните немного, а потом все, что

259

принесли, надо будет отнести на станцию и погрузить в вагоны к 6-ти часам утра. К этому времени будут поданы вагоны. Станция узкоколейной железной дороги была почти в одном километре от сторожевой избушки. Взошла луна и освещаемые её бледным светом, согнувшиеся под тяжестью непосильной работы люди, производили впечатление каких-то фантомов. Колокольцев умер от разрыва сердца около 4-х часов утра. Когда вагоны были нагружены и Сартис приказал нам тоже садиться в вагон, один из нас спросил его: "А как быть с трупом Колокольцева? Разве мы его не возьмем в лагерь?" Сартис подошел вплотную к спрашивавшему и поднеся к его лицу револьвер, сказал: "Это видел? Я тебя научу вмешиваться не в свои дала. Не разговаривать!" Приехав в гавань, мы должны были выгрузить из вагонов как рельсы, так и вагонетки и сложить все в порядке около одного из сараев Мы по пали к себе в собор около 9ти часов утра и повалились на нары, как убитые. Неудивительно: мы почти 1 ½ суток не ели и не спали или, вернее сказать, мы почти не ели и не спали с самого дня отъезда из Петербурга. В эту последнюю ночь мы убедились на опыте, что такое Соловецкий концентрационный лагерь.

Часов около 3-х часов дня меня с трудом растолкали. Весь собор был пустой, так как все были на работах, кроме нашей группы, получившей отдых, благодаря ночной работе. Нам приказали заняться уборкой собора. Для этого нам дали тощие, обтрепанные метлы, обломанные деревянные лопаты и два мешка с опилками.

Тяжелое впечатление производит собор с бесконечными рядами грязных нар, на которых набросаны вороха всякого тряпья. Каменные плиты, пола покрыты толстым слоем грязи, а под нарами высятся кучи разлагающегося мусора, опилок и отбросов пищи. Все это разлагается и издает отвратительный запах. Убрать мусора нельзя, так как некуда. Выход из собора — на широкую пло

260

тан иногда проходит ,,начальство". Ближайшее место, куда можно было бы свалит мусор, находилось в расстоянии от собора около 1½ километров — это развалины небольшой церкви На этих развалинах разрешалось заключенным 11й, 12й и 13й, рот умываться по утрам, так как в соборах не имелось ни малейшего приспособления для умывания. Чтобы вынести из собора весь мусор, понадобилось бы работать нескольким десяткам человек целый день Поэтому начальство лагеря ограничилось простым средством гигиены: на южной стене собора, саженными буквами написано такое изречение: "Без грамотности и чистоты нет путей к социализму." На северной стене бросается в глаза другая, не менее поучительная надпись: .Труд укрепляет душу и тело человека." Прямо над алтарем, там где раньше был написан образ Христа, теперь красовалось изображение Ленина, под которым было выведено славянскими буквами: "Мы новый путь земле укажем. Владыкой мира будет труд". Накануне нашего прибытия в Соловецкий лагерь, как раз под нарами в нашем соборе, обнаружили закоченевший труп какого-то заключенного, умершего от истощения.

Часам к шести вечера стали приходить в собор, взвод за взводом, заключенные возвращавшиеся с работ. Мы наскоро задвинули под нары весь сметенный нами в кучи сор и пошли в свое помещение. В нашем помещении было несколько чище, так как мы весь сор складывали втихомолку в мешок и вытряхивали его через окно, прямо в ров. Ужин принесли в двух деревянных кадках и он состоял из круто сваренной гречневой каши, заправленной подсолнечным маслом. Каждому пришлось по несколько ложек каши. За кипятком надо было идти самим в кухню, которая обслуживает почти 5000 человек. Чтобы попасть в кухню, нужно пройти всю каменную галерею, спуститься на площадь, пересечь ее налево и ждать в очереди около получаса. Получив кипяток и попав к себе, надо ждать, когда освободится место на нарах, так как все переполнено

261

и некуда поставить чайник И все это надо поделывать ежедневно, после целого дня утомительной работы и ночей почти без сна. Вся процедура еды чрезвычайно неопрятна, так как большинство не моется неделями Для мытья не хватает времени и для этого надо ходит на площадь к колодцу, набрать в чайник воды, а потом идти на развалины, рискуя сломать себе шею. Да и какое там мытье под открытым небом, на холодном пронизывающем ветре. Многие едят руками, за неимением ложек. У большинства провизия, купленная в кооперативной лавке, лежит у изголовья нар среди тряпья, мокрой обуви и грязного инструмента. Нет возможности описать ту грязь, нищету, голод и холод, в которой живут заключенные Соловецкого лагеря! Сейчас же после ужина всех выстраивают на вечернюю поверку, которая производится одновременно во всех отделениях лагеря и длится поэтому часа I1/2 Все это время все стоят, выстроившись в несколько шеренг, строго в затылок друг другу, не шевелясь. Во время каждой вечерней поверки читается приказ о расстрелянных за истекший день. Таких всегда, ежедневно по несколько человек, а иногда даже свыше десятка.

После вечерней поверки, очередные группы назначаются на ночные смены работ. Нашу группу назначили на вытаскивание бревен из озера. Пока светло, с этой работой можно кое-как справляться, но с наступлением темноты, это настоящий ад, а не работа. Толстые бревна, длиной до 15 метров, плавают в воде. Их надо вытаскивать на берег и относить через кустарники и скалы на лесопильный завод. Дается, такт называемый, урок, т. е. определенная группа людей должна к известному часу доставить на лесопильный завод определенное количество бревен. Ни багров, ни веревок ни вообще каких бы то ни было средств для выполнения этой работы не выдается. Заключенные входят в воду по горло (в сентябре на Соловках конец осени) и руками толкают скользкое бревно на берег. Какая это пытка, тащить вдвоем скользкое, мокрое бревно, спотыкаясь о кочки, камни и цепляясь за кустарник. Работать надо добросовестно, так как в против

262

ном случае начинают протестовать товарищи по группе Работа должна быть непременно выполнена к определенному сроку, и за малейшее промедление отвечает не только вся группа работающих, но и чекист, приставленный наблюдать за работой. Только смерть может освободить от работы.

Самые здоровые и молодые в нашей партии вошли в воду и начали подавать нам, оставшимся на берегу, бревна. Сделав три конца на лесопилку и обратно, я совершенно выбился из сил и, несмотря на протесты и ропот товарищей, я лег на берегу, решив, лучше умереть, чем продолжать это мученье, которому, все равно, нет и не будет конца. Вчера были рельсы, сегодня бревна, завтра еще что-нибудь. Ни отдыха, ни сна, ни еды, ни тепла. И ни малейшей надежды на улучшение. Вдруг меня точно пронизала мысль: "Держись до конца. Держись, пока не упадешь Стыдно тебе, старому солдату, распускаться." Собрав всю мою волю, я встал и пошел работать в воду. Если суждено умереть, то уж лучше умирать в своей родной стихии.

В 12 часов ночи, промокшие до нитки, мы вернулись в собор. Все громадное помещение собора тускло освещалось несколькими лампочками, и после свежего воздуха, смрад в помещении вызывал тошноту. Тела спящих лежали вплотную друг к другу—850 человек. В нашем помещении воздух был чуть лучше, но было еще теснее. Я с громадным усилием заклинился между двумя спящими и было так тесно, что я мог лежать лишь на одном плече. Но нет худа без добра. Благодаря духоте, было тепло и для меня это было на руку, так как я лежал как и многие — совершенно голым. Все белье и платье было промокшим до нитки и я развесил его тут же в помещении просушиваться.

Глава 40-я.

Прошло несколько дней. Уже успела прибыть еще партия заключенных из Кеми, а мы уже успели слиться с общей массой заключенных Соловецкого лагеря. Ежедневно с шести часов утра я уходил на какие-нибудь тяжелые работы, каждый день раз

263

ную, и возвращался к 12 часам дня в собор. Проглотив тресковую похлебку, или суп из гречневой крупы, я опять шел на назначенную работу и возвращался к шести часам вечера. Затем следовал, так называемый, ужин и поверка. Часов около девяти вечера, нас всех запирали в соборе, мы валились полумертвые от усталости и, сдавливая друг друга, засыпали. За эти несколько дней моего пребывания на Соловках я окончательно потерял всякий человеческий образ, и я думаю, что в самой ужасной ночлежке любого большего европейского города нельзя было отыскать человека с более сомнительной внешностью, чем та, которую я приобрел в то время.

Не удивительно, с момента отъезда из Петербурга я имел лишь изредка возможность сполоснуть руки и лицо под открытым небом. Кроме двух пар носков, ночной рубашки и трех носовых платков у меня не было белья. От тяжелой и грубой работы костюм мой порвался и по ночам меня заедали насекомые. Но мои соседи по нарам были еще в худшем состоянии, чем я. С каждым днем становилось холоднее и посередине собора сложили из кирпичей две примитивных печки. Одну такую же печку сложили в нашем помещении и на ней же, некоторые заключенные жарили треску и картошку, отчего поднимался чад, и дым разъедал глаза. Ходя на различные работы, мне посчастливилось встретить и многих моих бывших друзей по Петербургской тюрьме. Кое-кто из них уже прошел, так называемый, моральный карантин, и доживал на Соловках уже второй год. Некоторым, в особенности инженерам и врачам, даже посчастливилось кое-как сравнительно устроиться, то есть, попасть на работу, отвечающую их специальности. Из специалистов образована так называемая десятая рота, численностью в 600 человек: они живут в особом здании выходящем на главную площадь.

Это здание ранее занимали монахи и в их кельях помещаются теперь заключенные.

Старые приятели поногли мне прежде всего продуктами, так как мои деньги не поступили еще в

264

казначейскую часть лагеря, и из-за этого я голодал. Продукты и даже одежду можно покупать в лагерной кооперативной лавке, или в её отделении, находящемся в Кремле . на главной площади. Это отделение помещается в киоске, построенном из частей бывшего иконостаса и продавцы лавок, разумеется, тоже заключенные. Обе лавки делают довольно большой оборот, так как кроме заключенных на острове имеется два охранных полка. Цены в лавках невероятно высокие и наличие товаров совершенно не отвечает потребностям покупателей.

Несмотря на громкое название "кооперативных лавок", эти учреждения не имеют ничего общего с той кооперацией, как ее понимают в Европе. Это такая же кооперация, как всюду в советской России, то есть, обычное государственное предприятие, доходы с которого идут в то учреждение, откуда отпущены средства для оборота. Весь доход с кооперативной лагерной лавки поступал в кассу Чеки. Благодаря этому, солдаты расквартированных в лагере полков и чекисты получали товары из лавок по более низким ценам, чем заключенные и в лавке всегда было в наличии вино, печенье, консервы, ветчина, варенье и тому подобное, но зачастую не бывало хлеба, сала и других продуктов первой необходимости, доступных по цене для заключенных. Вообще говоря, среди заключенных более половины, то есть, около 4000 человек, совершенно не имеют не только денег, но даже самой необходимой одежды. Большинство из них умирает на второй год пребывания в лагере от простуды, цинги, сумасшествия и расстрела, так как под влиянием полного отчаяния, эти обезумевшие от голода и страданий люди, пытаются наивно протестовать. Главный контингент этих несчастных состоит из крестьян, рабочих и случайных уголовных преступников и они ниоткуда не получают помощи. Около 2х—3 х тысяч заключенных из образованного класса общества, выдерживают заключение несколько дольше, так как их близкие посылают ежемесячно 10—15 рублей, добытые потом и кровью. На эту сумму можно существо

265

вать в лагере впроголодь, покупая лишь такие продукты, как сало, селедку, картофель, хлеб, лук к иногда сахар и чай. Около 1000 человек живут вполне сытно — это всевозможные нэпманы, попавшие в лагерь эа спекуляцию, контрабанду, вэятки и разные должностные преступления. Они имеют возможность проживать в среднем от 50 рублей в месяц и выше. Прекрасно обставлены заключенные чекисты высших рангов. Хотя официально они не получают никакого жалованья, но им отпускается, так называемый, "особый паек", обмундирование и их помещают в особые, вполне комфортабельные помещения Как это ни странно, но в конечном итоге хуже всего живется на Соловках представителям рабочего и крестьянского класса и смертность среди них значительно выше, чем среди других групп заключенных. Образованные люди страдают невыносимо первых два-три месяца ,,морального карантина." За это время все больные и старики обычно умирают Выдержавшие ад карантина постепенно устраиваются на работы сообразно со своей специальностью и назначаются даже на ответственные технические и хозяйственные должности. Разумеется, это не дает никакого материального улучшения, но зато избавляет от тяжелых работ, и, самое главное, дает возможность жить не в соборах, а в бывших монашеских кельях. Это очень много значит. Можно спать на отдельной койке, можно мыться в закрытом помещении и можно иногда погреться около печки. Вполне естественно, что мечта каждого заключенного — как можно скорее вырваться из ада "карантина", и попасть в одну из специальных рот. Благодаря счастью, знакомствам по прежней тюрьме, ловкости, иногда удается кому-нибудь проскочить в специальную роту ранее положенного срока, и даже попасть на какое-нибудь ответственное место. Но это всегда кончается грустно. Сексоты не дремлют, весь лагерь кишит предателями и в один прекрасный день, "специалиста" снимают с должности и переводят без всякого объяснения причин в одну из рот собора. Надо все опять начинать сначала. Весь ужас Соловецкого лагеря в том и состоит, что ни один эаключен

266

ный никогда не уверен за ближайшую минуту своего существования. Ничего прочного и определенного. Никто не знает, что именно можно делать и чего нельзя. Например, выводят партию заключенных мостить дорогу. На всю партию выдано два молотка для разбивания щебня и одна лопата. В партии 20 человек Как быть? Просить, чтобы партию снабдили инструментом в надлежащем количестве — нельзя, так как это недисциплинарно: возможно, что не дают инструмента нарочно, чтобы сделать работу труднее. Но может случиться и иначе. Кто либо из проходящего мимо "начальства" вдруг обратит внимание, что заключенные носят щебень пригоршнями рук. Тогда всю партию обвинят в саботаже. Малейшее замечание влечет за собой дисциплинарное взыскание.

Самое слабое наказание—30 суток заключения в темном подвал, с обязательным ежедневным выходом на исключительно тяжелые работы. Два дисциплинарных взыскания, полученных на протяжении 3-х месяцев, — и заключенного переводят в особый отдел лагеря на Секирную гору. На этой горе имеется церковь, обращенная в казармы для заключенных. В церковь ведет лестница в 247 ступеней, по которой надо 4 раза в день спуститься и подняться, так как все работы происходят внизу, у подножия горы. По этой же лестнице надо принести все необходимое для хозяйственных потребностей казармы: воду дрова, провиант. С Секирной горы редко кто возвращается обратно, а если и возвращается, то с увеличенным сроком пребывания в лагере, так как административная коллегия лагеря имеет право выносить приговоры, помимо Москвы, включительно до смертной казни и этим правом коллегия пользуется в самом широком объеме. Я видел однажды, как вели партию заключенных с Секирной горы для работ по засыпке кладбища цинготных и тифозных. Это кладбище отравляло весь воздух. так как подпочвенная вода размыла ямы с погребенными заключенными. Я именно говорю "ямы", а не могилы, так как заключенных хоронят в ямах, как бездомных собак. О приближении партии заключенных с Се

267

кирной горы мы догадались по громкой команде "Прочь с дороги!". Разумеется. мы все шарахнулись в сторону и мимо нас прошли истощенные, совершенно звероподобные люди, окруженные многочисленным конвоем. Некоторые были одеты за неимением платья, в мешки. Сапог я не видел ни на одном.

Очень опасно быть назначенным на какое-нибудь ответственное место. в особенности по хозяйственной части, или в лавку, или в многочисленные мастерские, изготовляющие для свободного населения материка и для армии обувь и платье. Во всех этих учреждениях происходят периодические панамы: воровство, подлоги, бесхозяйственность. Во всех случаях, без исключения, злоупотребления расследываются местной комиссией лагеря, и, разумеется, самому строгому наказанию подвергаются заключенные нечекисты. Нет никакой возможности оградить себя от таких неприятностей, так как у заключенного, какое бы он ни занимал место, нет никаких прав, а есть лишь одни обязанности. Состав помощников — тоже заключенные самого пестрого прошлого, и среди них нередко попадаются уголовные преступники.

Я встретил в лагере нескольких из моих бывших сослуживцев по Российскому Императорскому флоту. Приблизительно в этот период, начальство Соловецкого лагеря, собиралось возродить бывшую флотилию Соловецкого монастыря, состоявшую из нескольких довольно больших парусных судов. Предполагалось вновь организовать рыболовную промышленность и транспорт лесных заготовок на материк. Кое кто из моих бывших сослуживцев был привлечен к этому делу. Начальство лагеря, решительно ничего не понимая в судоходном деле и ожидая от него больших доходов для лагеря, т. е. для Чеки выхлопотало из Москвы, необходимые ассигнования и началась типичная советская организация предприятия. Широкий размах, масса фантастических проектов на бумаге, грошовые средства и полное невежество на верхах". Для вновь организуемого дела требовалось много специалистов, а настоящих моряков с. высшим спе

268

циальным образованием было в лагере не больше 15 человек. Поэтому мои приятели решили привлечь и меня к этому делу; и под этим благовидным предлогом вытащить меня из "собора". Для меня было очень соблазнительно переехать в 10ю роту на житье и работать в знакомой специальности. Но я все-таки колебался, так как в любой момент начальство могло спохватиться, что я КаЭр и ШаПэ (т. е. осужденный за контрреволюционную деятельность и за шпионаж) и пробыл в моральном карантине всего несколько дней; поэтому меня с большим скандалом водворили бы обратно в 13ю роту. Руководясь этими соображениями, я отказался наотрез от любезных предложений моих друзей и не раскаиваюсь в этом. Через несколько дней в "судострое" (так было названо морское рыболовное предприятие) уже произошла перетасовка и половина моих друзей была отправлена прямо от чертежных столов в каменоломни Конд-острова. Говорили, что кто-то из сексотов донес начальству, что, будто бы, моряки организуются, чтобы устроить побег. Тем временем я был, совершенно случайно, назначен сторожем на один из огородов, обслуживающих два расквартированных на Соловецких лагерях полка. Это занятие мне очень понравилось и я решил, что надо, во что бы то ни стало, прочно устроиться на этом спокойном месте. Я попал в ночную смену и моим товарищем был старичок архиепископ Петр и писатель Игорь Ильинский. Другой ближайший огород стерегли молодой князь В., товарищ моих братьев по Пажескому корпусу, профессор духовной академии Вербицкий, и бывший тамбовский вице губернатор Князев. Я пробыл в почетной должности сторожа советских огородов несколько ночей, и должен сказать, что за весь период моего пребывания не только в тюрьмах, но и в Советской России—это самое мое приятное воспоминание.

Стояли тихие осенние лунные ночи и из стоявшего на пригорке сторожевого шалаша были видны бесконечные площади огородов посеребренных луной. Вокруг огородов стоял темной стеной густой лес. В шалаше можно было разводить огонь, варить

269

в котелке картофель и репу, которые мы, как сторожа, воровали с доверенных нам огородов (архиепископ тоже). По очереди мы обходили порученный нам район, но сторожить огороды, было, собственно говоря, не от кого, так как они находились от Кремля в расстоянии 7 километров, а по ночам заключенные ходят по острову только на ночные работы всегда в сопровождении чекистов.

Архиепископ был очень умный и широко образованный человек с неиссякаемым запасом юмора и добродушие. Он попал в ссылку по подозрению в контр революционных замыслах. Остальные мои компаньоны попали в лагерь приблизительно за то же самое. Молодой князь В, успел уже три года отсидеть в Бутырской тюрьме. Это был очаровательный молодой человек. мечтатель и поэт, Странное впечатление должна была производить на постороннего наблюдателя наша пестрая группа у костра в шалаше, когда мы слушали молодого В, декламирующего на распев свои сонеты лунным лучам. К шести часам утра мы все возвращались в Кремль и расходились по своим ротам Помещения были почти безлюдны и можно было свободно отсыпаться на нарах до двенадцати часов. В два часа всех сторожей ночной смены выводили на уборку площади Это была не трудная работа и, так как через площадь проходило масса заключенных в лагере как мужчин, так и женщин то я встречал массу знакомых не только по прежней тюрьме, но по петербургскому дореволюционному обществу. Приблизительно в это же время я успел получить высланное мне консульством белье. платье и деньги. Это было весьма приятно, так как доказывало, что консульство не потеряло моего следа. С каждым днем становилось все холоднее, чайки улетели на юг и по площади бродили птицы, еще не успевшие отрастить крыльев для полета...

Мысль зимовать на Соловках приводила меня в ужас. Почти 7 месяцев быть отрезанным от внешнего мира! Почти 6 месяцев полярной ночи во власти дегенератов и палачей!

Глава 41-я

Во второй половине сентября окончилась охрана огородов и я с большим беспокойством ждал, куда меня теперь назначат. Как-то проходя мимо киоска на площади, я увидел за прилавком длинноносую физиономию знакомого еврея ювелира, который некогда сидел вместе со мной в тюрьме на Шпалерной. Звали его Кюммельмахер. В тюрьме он был в чрезвычайно тяжелых условиях, так как его арестовали в театре и прямо оттуда привезли в тюрьму. Сидел он со мной три месяца в общей камере и не получал со стороны никакой помощи, так как его магазин и квартира были опечатаны, а семья арестована. Я подкармливал иногда несчастного, перепуганного Кюммельмахера и даже покупал ему папиросы. За что его посадили и за что сослали, я до сих не знаю, так как никогда не имел терпения дослушать до конца чрезвычайно болтливого еврея, начинавшего неизменно свой рассказ о злоключениях почему-то с 1899 го года.

Увидя меня, Кюммельмахер пришел в неописуемый восторг, хотя и неуместный, но совершенно искренний. По-видимому, он чувствовал себя за прилавком совершенно в своей тарелке. Шутя, я спросил его, не нужен ли киоску сторож, и сверх всякого ожидания, получил восторженный ответ: "Обязательно нужен И такой образованный и деликатный человек, как вы, Борис Леонидович, самый подходящий человек для этого места". В этот же день, в 2 часа дня, я вступил в мою новую должность. Мой предшественник, мексиканский генеральный консул в Египте, синьор Виолара, получил повышение, так как его назначили продавать молоко и он поместился тут же у киоска. Странный контингент служащих был у этой лавки. Заведующий лавкой был бывший маклер Петербургской фондовой биржей Баркан, кстати сказать, исполнявший до революции и мой поручения. Его помощником был ювелир Кюимельмахер. Бухгалтером киоска был священник, доктор богословия Лозина-Лозинский. Продавал молоко мексиканский генеральный

271

консул в Египте,—Виолара. Сторожами были я и камергер Елагин.

Самая интересная и необычная история мексиканца Виолара. Он был женат на русской и его жена тоже была заключена в женском отделении лагеря. До 1924 года супруги жили в Александрии, где Виолара имел крупное коммерческое предприятие и был мексиканским генеральным консулом в Египте Слухи о Нэпе дошли и до ушей г-жи Виолара, которая решила. что политическое положение в России улучшилось и можно туда поехать, чтобы повидаться со старушкой матерью, проживавшей в Тифлисе. Уговорить мужа было не трудно и весной 1924года супруги приехали в Тифлис. Повидавшись со своей матерью, госпожа Виолара захотела посмотреть Петербург и Москву. В Европейской гостинице в Петербурге муж и жена были арестованы агентами Чеки и отвезены в Бутырскую тюрьму. В Москве им было предъявлено обвинение в шпионаже и контрреволюции. Основанием для этих обвинений послужило то, что брат г-жи Виолара был офицером Деникинской армии. После 6-ти месяцев заключения в Бутырской тюрьме, обоих супругов выслали на три года в Соловецкий лагерь. Когда я впервые встретил Виолара, то прошел уже почти год его пребывания в лагере. Несмотря на громадные деньги, проживаемые им в лагере, положение его было очень плачевное. Почти ни слова не говоря по-русски. он часто попадал в весьма рискованные положения. Свою жену он мог видеть только мельком, когда она проходила через площадь с группой других женщин, работающих на мельнице к в хлебопекарне.

Брат г-на Виолара, живущий в Александрии, перевел на текущий счет арестованного брата очень крупную сумму, и это позволяло мужу и жене проживать в месяц до 300 долларов. За эти деньги супруги сносно питались, скверно, но чисто и тепло одевались и могли подкармливать кое-кого из своих товарищей по заключению. Благодаря последнему обстоятельству, они могли пользоваться помощью при тяжелых работах. Разумеется, никаких льгот ни муж, ни жена не получали и лишь по истечения не

272

скольких месяцев г-на Виолара перевели в 10-ю роту, а его жену перевели с торфяных разработок на мельницу. Виолара жил в одной коннате с другиии 4-мя заключенными и эта комната напоминала провиантский склад. Зная по опыту, что зимой в лавке ничего нельзя достать ни за какие деньги, запасливый мексиканец заполнил всю комнату продуктами на себя, на жену и на товарищей. Как и другие заключенные, жены которых отбывали наказание в Соловецком лагере, Виолара не мог иметь с женой свиданий и больно было смотреть, как этот любящий и экспансивный человек, часами сидел с ведром молока у киоска, выжидательно смотря на тот угол площади, где должна была показаться группа женщин, возвращающихся с работ на мельнице. Чувствительный Кюммельмахер, в таких случаях стряхивал слезу со своего длинного носа, и, кивая на мексиканца, говорил: "Ннну? И я хотел бы знать, какая им выгода, что человек мучается? А почему мы не можем видеть наших деточек? Какая им выгода, этим сволочам?" Ответ на свой вопрос Кюммельмахер получил несколько позже, так как "они", наши мучители, всюду имели уши...

Стоять сторожем у ларька было не трудным, а в условиях Соловецкого лагеря, даже приятным занятием. Во-первых, ничего не было ниже этой должности, так что не могло быть никаких интриг. Во-вторых, не было помощников, значит никто не мог меня подвести под неприятность.

Я вступал на дежурство в 6 часов утра и дежурил до 12ти часов дня. В полдень меня сменял камергер Елагин и дежурил он до 6-ти часов вечера. В шесть часов я опять вступал в дежурство, а в 8 часов к ларьку ставили часового и я уходил в роту. Целый день у ларька было движение и тут был своего рода клуб, в котором обсуждались всякие новости. По части выведывания новостей Кюммельмахер был большой мастер. Как только к ларьку подходили покупатели чекисты, Кюммельмахер начинал ловко заговаривать им зубы и мы всегда были в курсе различных пере

273

мещений начальства, новых распоряжения, приездов всевоэиожных комиссий из центра и т. п. вещей, которые играют первостепенную роль в монотонной жизни обезличенных заключенных лагеря. Однажды была рассказана такая "новость". Помощник начальника лагеря, московский чекист Васьков, воспылал страстью к одной из заключенных — Томилиной. её муж был тоже заключенным лагеря. Супруги были сосланы в лагерь на один год и срок их заключения истекал в сентябре. Поэтому их надлежало отправить на материк в пересыльный лагерь Кеми, где их должны были освободить. Томилин все время находился на тяжелых работах, а его жена состояла секретаршей Васькова. Однажды, Томилина назначили на такие работы, каких он не мог выполнить, и за это его перевели на Секирную гору, продлив срок пребывания в лагере. Томилина оказалась во всех отношениях свободной и сделалась законной супругой Васькова. После целого ряда таких новостей, в которых расстрелы чередовались с предательством, у меня пропала всякая охота слушать разговоры посетителей ларька. Я избрал себе другое занятие. В промежутках между подметанием площадки вокруг киоска, установлением очередей покупателей и рассыпанием картошки по кулькам—все это входило в круг моих обязанностей,—я усаживался на ящик и бросал кусочки хлеба готовившимся к отлету молодым чайкам. Но и это невинное занятие мне опротивело после одного случая. Как-то Елагин запоздал меня сменить. Закрыв ларек, я уселся на ящик и, пожевывая ветчину с хлебом. начал бросать маленькие кусочки хлеба птицам. они очень ловко и забавно ловили кусочки на лету и даже пыталась вырывать хлеб у меня из рук. Из этого занятия меня вывели два до нельзя истощенных и оборванных человека, которые, по-видимому уже несколько раз пытались обратиться ко мне, но я по своей глухоте и рассеянности не обращал на них внимания. Один из них, молодой сказал мне: "Бросьте лучше нам несколько кусочков. Мы не хуже птиц поймаем их на лету". Эта фраза была для меня точно удар хлыстом по моей совести. На беду ла

274

рек был эаперт, и у иеня в руках был до смешного маленький кусочек хлеба. Видя мое смущение, другой, постарше, сказал: ,,Может быть вы, гражданин, дадите нам несколько картошек из этого мешка?" Я дал им несколько картофелин, и оба с жадностью принялись грызть сырой картофель. Птиц я перестал кормить.

В двадцатых числах сентября священник Лозина-Лозинский, без всякого объяснения причин, был снят с обязанностей бухгалтера киоска и назначен на очистку отхожих мест главного управления. Сутки спустя убрали болтливого Кюммельиахера и отправили его на лесопилку. На его место назначили удивительно противного поляка, бывшего директора какого-то банка. Во избежание всевозможных сюрпризов я стал подыскивать пути к уходу на какую-нибудь новую, подходящую мне безответственную и незаметную должность. Как раз напротив нашего киоска высилось здание десятой роты, предмет моих тайных и страстных желаний, увы недостижимых для меня как для КаЭра и ШаПэ. Во время ежедневных разводов на работы, происходивших на площади, неподалеку от киоска, я обратил внимание на высокую, представительную фигуру какого-то человека в полуофицерской форме дореволюционного образца Это оказался бывший полковник П. одного из блестящих гвардейских полков, однополчанин моего дяди, расстрелянного в Холмогорах До революции я часто встречался с полковником П в Царском Селе, и потому, улучшив удобный момент, я подошел к нему и назвал себя. Бравый полковник был уже старожилом лагеря и достиг высокого звания младшего помощника командира 10-й роты. Командиром роты был кубанский казак, славный парень, осужденный на 10 лет за бандитизм и вооруженный грабеж советских поездов. Полковник обещал мне попытаться пристроить меня рассыльным в ротную канцелярию, но надежды на это было мало. так как я был уже при ,деле", и мой ,,начальник" — поляк, мог меня не отпустить. К счастью, меня выручил Виолара. который давно уже прикармливал

275

поляка и я в конце концов попал в рассыльные при канцелярии десятой роты. Это было пределом моих желаний, так как у меня были деньги, было платье, но не было здоровья и я не мог больше жить в кошмарной обстановке 13-й роты. Я мог устроиться в инвалидную команду, но это было мне противно, так как там были настоящие больные и царила атмосфера больницы, притом грязной, советской больницы.

Как раз в последнюю ночь моего пребывания в соборе произошел любопытный эпизод. Часов около 3-х часов ночи нас внезапно подняли и выстроили в несколько шеренг в громадном помещении собора. Никто не знал, в чем дело и заключенные предполагали, по обыкновению, что нас всех поведут под пулеметный огонь. Говорю "по обыкновению", так как, благодаря постоянным массовым расстрелам, заключенные видят в каждом неожиданном распоряжении начальства, прежде всего перспективу расстрела. Дело оказалось значительно проще. Начальник нашего отделения, чекист из кубанских казаков, Ногтев, сильно подвыпил, "инспектируя" состояние женского барака, и, чтобы освежиться, он приказал подать себе лошадь, на которой и поднялся по 47ми ступеням на каменную галерею и начал объезжать вверенные ему роты Въехав к нам в собор и сильно собрав лошадь на мундштуке, он остановился перед фронтом и весело крикнул: "Здорово, ребята!" Как поживаете, господа буржуйчики?" Но скоро Ногтева, что называется, развезло и он сошел с лошади, передав поводья двум подскочившим дневальным. Во фронте я стоял рядом с каким то приземистом стариком священником, все время что-то шептавшим про себя. Думая, что старику дурно. я обратился к нему с вопросом: "Вам дурно, батюшка? Что с вами?" Священник нервно взял меня за локоть и, показывая пальцем на пол, сказал: "Боже, Боже! ведь здесь как раз попираем ногами место святого престола и какие слова слышим? Пьяный безумец и на коне в храме святом". Мы, действительно, как раз стояли в центре бывшего алтаря и священник был потрясен так как у право

276

славных то место, где стоит жертвенник, считается заповедной святыней, на которой может стоять только посвященный в сан священника.

Ногтев пытался держать нам какую то речь, но не докончил и приказал всем разойтись. Каким-то образом его убрали и как увели лошадь, мне неизвестно.

Глава 42-я

В десятую роту я явился с утра со всеми моими пожитками. Так как я весь был покрыт насекомыми и ими кишели мои вещи, меня отправили в баню, которая находится вне Кремля. Все мои вещи я передал двум заключенным, исполнявшим обязанности дневальных в коридоре: один бывший охранник, а другой—бывший жандармский вахмистр. За три фунта сахара, пять пачек махорки и два куска мыла они обещали вычистить и вытряхнуть все мои вещи и тщательно обрызгать их скипидаром (скипидар за мой счет). Сразу чувствовалось, что я попал, наконец, в культурную обстановку. Надолго ли?

Все заключенные кроме находящихся в карцерах и на Секирной горе, ходят по острову совершенно свободно. Но для выхода из Кремля нужно всякий раз брать у дежурного по Кремлю пропуск. Разумеется, никто не бродит по острову без дела, так как, во-первых, все заключенные всегда заняты, во вторых, бродить по острову ради удовольствия прогулки очень опасно, так как всюду ходят патрули и прогуливаются чекисты. Пока я шел в баню, меня три раза останавливали по дороге и опрашивали. Ярко светило солнце, но приближение зимы уже чувствовалось в резком, холодном ветре и подмороженной дороге. Встречались заключенные группами и в одиночку, выполнявшие различные работы. Из труб заводов и мастерских валили клубы дыма и из за поворота леса выползал змейкой поезд узкоколейной железной дороги. Я шел и старался себе представить, какое впечатление произвела бы вся эта картина на постороннего наблюдателя, не знающего закулисной стороны Соловецкого лагеря. Мирная, почти идиллическая картина трудо

277

вой коммуны. Мне кажется, что советская власть может вполне безопасно для себя, пригласить любую иностранную делегацию для поверхностного осмотра Соловецкого лагеря. Разумеется, не надо пускать делегации в Кремль и в особенности на каменную галерею к соборам. Упаси Бог подпускать членов делегаций к заключенным, так как один вид заключенных способен разрушить всю идиллию. Но для показа можно продемонстрировать переодетых чекистов. они ведь тоже считаются заключенными и их наберется несколько сотен Кроме них можно показать "политических" заключенных, т. е. тех, которых советская власть считает за ,,политических : левые эсеры и левые меньшевики. Им живется недурно.

А вот, кстати, влево от дороги, не доходя до бани, громадная вывеска на двух столбах: "Дезинфекционная камера". Вывеска от времени и непогод немного облезла, но ее можно подновить. Это ничего не значит, что за вывеской пустырь и какие-то развалины. Важен факт, что имеется доброе желание соорудить дезинфекционную камеру Об этом свидетельствует вывеска; чего же еще надо? Год тому назад эта вывеска вполне удовлетворила приезжавшую из Москвы комиссию и в газетах "Правда" и "Известия" было написано несколько восторженных статей об образцовом санитарном состоянии Соловецкого лагеря.

В бане, невероятно грязной и полуразрушенной, обосновалась, так называемая, "горская республика". Заключенные, обслуживающие отдельно стоящие предприятия и хоэяйственные учреждения,— при них же и живут. Конечно все это заключенные старожилы лагеря, преимущественно важные уголовные преступники, так как к таковым советская власть благоволит, и начальство лагеря относится к ним с доверием и даже с симпатией.

Баней заведуют кавказцы, осужденные за бандитизм и грабежи. Вся баня может вместить в один прием не больше 50ти человек, но ее обслуживают 15 человек здоровенных грузин и абхазцев, живущих в пристройке у бани и в самой бане. Что они там делают, я не мог понять. У

278

виевя создалось впечатление, что вся баня существует специально для них, так как я почти не видел, чтобы заключенных водили в баню. Для этого у заключенных нет времени, а кроме того этой бани недостаточно на 8,500 человек. Правда, из этого числа надо выключить около 700 человек чекистов, для которых имеется прекрасная баня в Кремле.

За обещание выписывать из лавки сало, сахар, чай и табак, мне восточный человек выстирал тут же в бане мое белье, брюки и пиджак и все это высушил в кочегарке над котлом.

Наконец то я был чист и одет в чистое платье, хотя и совершенно сморщенное от энергичной сушки. Но стоило ли на такие пустяки обращать внимание!

Десятая рота помещается в двух верхних этажах бывшего общежития монахов. В первом этаже помещаются разные канцелярии учреждений Кремля и медицинская амбулатория. Все помещение роты состоит из массы небольших комнат—бывших келий,—расположенных по бокам длинного коридора. Канцелярия роты помещается в одной из келий и в ней живут ротный командир, его помощник, писарь и один из дневальных коридора. Комната вся величиною 12 квадратных метров и, разумеется, мне там нельзя было поместиться. Остальные помещения пока все были переполнены и поэтому я устроился в конце коридора, на так называемом "топчане", то есть на двух деревянных козлах. на которые положен деревянный щит. Меня это вполне удовлетворяло, так как по сравнению с моей жизнью в соборе, спать на топчане было верхом роскоши. Через коридорного дневального (бывшего жандармского вахмистра) я достал два мешка со стружками и он мне устроил из них матрац, а свои вещи я рассовал частью в комнату Виолара, частью в комнату румынского офицера Бырсана, с которым я сидел еще в Петербургской тюрьме.

Днем все помещение роты пустовало, так как все были на работах, кроме дневальных. Режим и порядок здесь были несколько иные, чем в карантинных ротах, так как 10я рота обслуживала

279

преимущественно канцелярии, бухгалтерию, технические бюро, госпиталь, аптеку и тому подобное.

В шесть часов утра все поднимались по звонку и трубе и после поверки и уборки в 8 часов расходились по разным учреждениям лагеря. В час дня все возвращались и начиналась суета с приготовлением обеда. В три часа все опять уходили на работы и возвращались в семь часов. Опять начиналась суета с приготовлением пищи, вечерняя поверка—и трудовой день был эакончен. И так ежедневно, включая и праздники. Фактически рабочий день был значительно больше двенадцати часов, так как массу времени отнимали поверка, стирка белья, уборка помещения и добыча и приготовление пищи. Почти все заключенные 10-й роты получали на руки, так называемый, двухнедельный сухой паек. Дело в том, что обед и ужин из лагерной кухни был настолько отвратителен и в кухне царила такая ужасная грязь, что лучше было не состоять на горячей порции и раз в две надели получать из провиантского склада весь паек натурой. Начальство лагеря это охотно разрешало для специальных рот, так как время еды в этих ротах не совпадало с остальными ротами и выдача двухнедельного пайка значительно разгружала кухню, кормившую два раза в день 5,000 человек. Такие же двухнедельные пайки получали заключенные, работавшие и жившие в дальних углах Соловецкого острова, на Муксальме и на Конд-острове.

Весьма неизбалованный и вполне здоровый человек может просуществовать впроголодь на выдаваемый двухнедельный паек не больше десяти дней. Паек состоит из соленой трески, гречневой крупы, сушеной зелени (600 грамм на две недели) соли, подсолнечного масла (1 литра на две недели) сахарного песку (150 грамм на две недели) картофеля и 500 грамм ежедневно черного хлеба.

Получающие горячий обед непосредственно из лагерной кухни питаются еще хуже, так как продукты раскрадываются заключенными, обслуживающими кухню. Большинство заключенных специальных рот получают ежемесячную помощь от своих близких и друзей, в виде посылок с про

280

дуктаии и деньгами. Пока есть сообщение с материком, т. е. в течение 5-ти месяцев посылки при ходят регулярно. С наступлением зимы, продукты можно приобретать только в кооперативной лавке, но там все продукты очень дороги и не всегда имеются в наличии. Привожу цены некоторых продуктов. — в долларах: 1 кгр. полубелого хлеба— 25 центов; 1 кгр. соленого топленого коровьего масла— 1 долл. 40 центов; 1 кгр. соленого свиного сала—! долл.; 1 стакан молока (из вновь возрожденной бывшей монастырской фермы—11 центов; 1 жестянка 250 грамм мясных консервов 40 центов; 1 кгр. сахарного песку—50 центов. Если у заключенного даже есть возможность приобретать продукты, это все-таки еще далеко не решает вопроса питания. У каждого заключенного свободного времени имеется в обрез. На все помещение 10й роты имеется только 3 маленьких печки в коридоре. на которых официально не разрешается готовить. Разумеется, все готовят на этих печах, всегда с риском навлечь на себя гнев начальства и оказаться на Секирной горе. Поэтому, как только проносится слух, что в Кремле бродит кто-либо из высших чинов администрации, всякое приготовление пищи прекращается. Спрашивается, где же готовить? Ведь, если разрешается получать на руки двухнедельный сухой паек то значит разрешается где-нибудь приготовлять из этого пайка обед. Никто из заключенных этого не знает и никогда не решится поднять этот вопрос, так как за это могут перевести обратно в собор.

Заключенные специальных рот группируются для питания по несколько человек, живущих в одной комнате. Если в комнате случайно живет большинство не получающих со стороны денежной помощи, то получающие таковую присоединяются к какой-нибудь группе приблизительно равного с ними экономического уровня. В таких случаях надо быть очень осторожным, так как среди товарищей по комнате может оказаться сексот. Из чувства зависти или по злобе, что ему не удалось подкормиться за счет более зажиточных товарищей, сексот может донести по начальству об ,,образовавшейся

281

опасной группировке". Тогда—прощай 10-я рота! Пожалуйте обратно в первобытное состояние "морального карантина".

В перерыве между работами в коридорах шум и суета. У печек бесконечные очереди, ссоры, чад от поджариваемой трески и сала. Очень зажиточные заключенные, имеющие возможность кормить и даже одевать нескольких товарищей, чувствуют себя несколько спокойнее, так как кто либо из друзей всегда успеет занять очередь у печки и приготовить неприхотливый обед. Но и тут есть "но". Подкармливать товарищей надо чрезвычайно осторожно, чтобы это не носило характера платы за услуги. В противном случае начальство усмотрит "буржуазные наклонности", и, как неисправимого, переведут надолго в собор. Поэтому в Соловецком лагере все всегда суетятся и стараются придать себе занятой вид даже вне рабочего времени, так как у заключенного, при данном режиме, не может быть ни минуты свободной. Если остается свободное время — значит что нибудь не ладно — кто-нибудь подкуплен. В результате — перевод на тяжелые работы и житье в одном из соборов.

Мои новые обязанности заключались в разносе пакетов из ротной канцелярии по разным учреждениям лагеря, в уборке коридора, в приеме и канцелярии Кремля писем для заключенных 10-й роты и в переписывании ролей, для артистов лагерного театра. Последняя обязанность была совершенно неожиданной, но я разумеется не протестовал, так как это давало мне возможность и законный повод заходить раз по десять в день в театр и присутствовать на репетициях. В Соловецком лагере имеется два театра: один обслуживается уголовным элементом, другой—интеллигенцией. В обоих театрах идут пьесы исключительно коммунистического содержания. Артисты театра избавлены от тяжелых работ и пользуются незначительными льготами. Но артисты и в особенности артистки должны

282

иметь собственные костюмы, и, так как они всегда заняты на репетициях, то должны всегда кого-нибудь подкармливать из товарищей и подруг, чтобы на них готовили обед. Благодаря этому, состав труппы театра "интеллигенции" пополняется бывшими спекулянтами, чекистами, бывшими дамами полусвета, одним словом тем элементом, который пользуется в советской России относительным благосостоянем. Среди "артистовъ" царят вечные интриги и поэтому нередко случается, что сегодняшняя "героиня" или ,,герой" завтра —отправляются на кирпичный завод или в кочегарку. В Соловецком лагере все непрочно и изменчиво..

Мне удалось очень удовлетворительно разрешить вопрос моего питания, войдя в компанию с четырьмя очень милыми людьми: профессором Императорской Академии художеств Бразом, румынским офицером Бырсаном, афганцем инженером Саид Султаном Кабир Шахом и бывшим начальником одного из департаментов Императорского Министерства иностранных дел Вейнером. Браз находился в Соловецком лагере более года и успел уже побыть в одной из специальных рот, занимая какую-то должность по архитектурной специальности. За два месяца до моей встречи с Бразом в лагере, на него донес кто-то из сексотов— и знаменитого профессора перевели на тяжелые работы в гавани. В 10-ю роту Браза перевели недавно, и теперь он был, по острсумному выражению Бырсана, "придворным живописцемъ". Ежедневно. старый, заслуженный профессор Императорской академии художеств отправлялся зарисовывать различные виды Соловецкого лагеря. Эта работа вполне удовлетворила бы профессора, если бы не обязанности "придворного живописца", которые чрезвычайно угнетали чуткого и самолюбивого художника. Ему было приказано начальством лагеря, зарисовывать сцены из жизни заключенных и внутренности исторических церквей старого монастыря. Все нарисованное проходило через цензуру начальства и, по указаниями Васькова, Ногтева и т. п., старый профессор должен был создавать в своем альбоме "потемкинские деревни*. Всякий раз, возвращаясь с "цензурного просмотра"

283

профессор принимался с горьким вздохом за реставрацию церквей и украшение лагерной жизни... на бумаге своего альбома. Эти рисунки предназначались для какого то советского издания, долженствовавшего изобразить в картинах и описаниях—райское житье заключенных в тюрьмах Союзной Советской Социалистической Республики

Был на Соловках и "придворный фотограф". Но этот был чекист и однажды я сделался свидетелем такой сцены.

Меня отправили в госпиталь с пакетами. Госпиталь помещался в двухэтажном здании недалеко от выхода из Кремля. Раньше здание было занято монастырской больницей и было в образцовом состоянии. От прежнего остались жалкие воспоминания и то лишь благодаря поистине самоотверженной работе обслуживающих госпиталь заключенных врачей и сестер. Я терпеть не мог ходить в это учреждение, так как больные лежали даже в коридорах, прямо на полу, и распространяли невыносимое зловоние. Подходя к госпиталю, я с удивлением заметил, что в чахлом садике, разбитом на площадке перед госпиталем, были расставлены столики, аккуратно накрытые белыми салфетками. На столиках были расставлены чашки, бутылки и за ними восседали однообразно и хорошо одетые "больные". Был собачий холод и сидевшие за столиками должны были сильно мерзнуть в своих легких костюмах Но здоровым людям холод нестрашен. Дело в том, что среди сидевших и позировавших больных не было, в действительности, ни одного больного. Все это были наряженные для фотографической съемки статисты, набранные из чекистов. Должно быть моя весьма непредставительная фигура в помятой шляпе, коротком полушубке и фетровых сапогах портила идиллическую прелесть картины ,,весеннего" (или "летнего?") отдыха счастливых больных. Мне два раза крикнул кто-то из "режиссеров": "Эй, ты, там, с бородой! Ступай к черту! Пошел вон!"

Прошу извинения у читателя за невольное отклонение от нити рассказа и воэвращаюсь к прерванному описаню нашей жизни в кельях 10-й роты.

284

Браза сослали на Соловки по подозрению в шпионаже, так как он бывал в гостях у германского генерального консула в Петербурге. Несчастный художник полтора года не имел связи с семьей и почти перед самым отъездом он вдруг получил письмо от своей старой прислуги, которая сообщила ему, что его семья находится в Германия в тяжелом положении и что оба сына умерли в Берлине.

Румынский офицер Бырсан был славный, немного грубоватый человек, но очень сердечный и обязательный. Его схватили в Одессе, куда он вполне легально приехал, чтобы повидаться со своими родственниками. Там он увлекся одной русской девушкой и хотел на ней жениться. Незадолго до женитьбы невесту арестовала Одесская Чека и предложила несчастной девушке в обмен на свободу давать сведения о состоянии румынской армии. Она, разумеется, по наивности, согласилась, думая, что это согласие ее ни к чему не обязывает. Но оказалось, далеко все не так просто, как думала девица. Когда Бырсан женился и собрался уезжать за границу, то ему разрешили выехать, а жене "без объяснения причин" не дали разрешения на выезд. Тут только молодая жена спохватилась и рассказала мужу все, что с ней произошло в Чеке.

Так как у Чеки имелась расписка жены о согласии стать шпионкой, то Бырсан, не желая компрометировать у себя на родине жену и себя, счел за лучшее не давать делу официального хода и попытаться нелегально бежать. На русско-румынской границе он был пойман вместе с женой, и по обвинению в шпионаже обоих супругов сослали на Соловки на десять лет. Родственники г-жи Бырсан ежемесячно высылали ей небольшую сумму денег и на эти же деньги существовал впроголодь и её муж. Ни муж, ни жена, не имели никакой возможности сообщить подробности ареста своим родственникам и даже не знали, известно ли об их судьбе что-либо Румынскону правительству.

Аркадий Петрович Вейнер был заиешан в фантастическй процесс лицеистов и с редким

285

мужеством, достоинством и энергией нес свой тяжелый крест.

Самым интересным из всех вышеописанных моих компаньонов по продовольствию, был афганец, инженер Саид Кобр Шах, он же почетный и наследственный мулла Афганистана. Схвачен и арестован он был афганскими большевиками однажды ночью на Памире, куда он приехал по делам из своего родного города Пешауер. Связанного его везли по ночам и передали, в конце концов, русским пограничным властям. Пройдя массу этапных тюрем, после самых невероятных и ужасных страданий Кабир Шах попал в конце концов в Московскую тюрьму Чеки на Лубянке, а оттуда его сослали в Соловецкий лагерь. Никто в Афганистане не знал ничего о судье Кабиръ Шаха и, не получая ниоткуда материальной помощи, он терпел ужасные лишения. Кое-кто из заключенных ему помогал деньгами, продуктами и платьем, но самолюбивый, обидчивый и осторожный афганец не от всякого принимал помощь. Кабир Шах окончил английский инженерный колледж в Калькутте и прекрасно говорил по-английски. Его английская ориентация и популярность среди его соотечественников были как раз причинами, вызвавшими нападение на него афганских агентов советской власти и передачу советским властям.

По-русски он говорил ужасным языком, и употреблял выражения, более подходящие для боцмана парусного корабля, чем для духовного лица. В этом нет ничего удивительного, так как Кабир Шах изучал русский язык практически в тюрьмах и преимущественно у уголовного элемента.

По-английски он говорил безупречно, даже изысканно и беседа с ним мне доставляла огромное удовольствие Это был прекрасно, всесторонне образованный человек с твердыми взглядами и свежим ясным умом европейски воспитанного дикаря. Иногда заходил к нам индус Корейша, живший в другой роте и отбывавший наказание на Соловках по подозрению в шпионаже. Почему он

286

попал в Россию, как был арестован и другие подробности его жизни, мне остались неизвестными.

Кабир Шах был очень красивый мужчина, крепко сложенный, стройный и выглядел моложе своих 34х лет. Без всякого смущения он исполнял в келье, не взирая на наше присутствие, все положенные мусульманской религией обряды и в этом смысле он был большим педантом.

Помню, однажды. в лагере прекратили выдачу подсолнечного масла и даже в лавке можно было достать из жиров только свиное сало. Мы жарили картофель и треску на свином сале и этим кое-как питались. Кабир Шах, избегавший прибегать к чужой помощи, очень страдал, не имея жиров и питался исключительно черным хлебом и гречневой кашей.

Никакие уговоры не могли заставить его проглотить, хотя бы кусочек свиного сала, запрещенного законом его религии. Он неизменно отвечал нам: "Я Саид Султан Кабир Шах, это имя значит, что я потомок пророка. Если я — потомок пророка —нарушу закон, то что же тогда требовать от обыкновенных рядовых мусульман".

Иногда по вечерам, после поверки, мы все проводили часок за дружеской беседой, а я, пользуясь любезным разрешением хозяев, мылся в обширном медном тазу, оставшимся в келье от старых монастырских времен.

Глава 43-я.

Чем больше живешь в лагере, тем все больше и больше проникаешься сознанием, что Соловецкий лагерь—это какой-то гигантский сумасшедший дои.

В техническом бюро при строительной части лагеря, где среди других 20-ти чертежников работает и Бырсан, разрабатывают ряд с ног сшибательных проектов: электрификации всех Соловецких островов, образцовой механической прачечной, судостроительных верфей, астрономической обсерватории и зоологической опытной станции с аквариумом.

Профессор Браэ рисует эскиз фасада дома,

287

где будет помещаться управление водным транспортом...

Сеньор Виолара ведет переговоры с администрацией лагеря об устройстве на собственный счет биостанции. Мексиканец предполагал, что ему удастся устроиться при станции заведующим и поселиться там вместе с женой. В отхожем же месте, находящемся на центральной площади Кремля провалилась крыша. Заключенные, населяющее Кремль (около 5,000 человек), отправляют естественные потребности во всех закоулках отхожего места и вечером туда небезопасно ходить, так как несколько сидений обвалилось и зияет зловонная яма. На площади и на каменной галерее нередко падают в обморок истощенные голодом и работой люди и по вечерам на поверке всегда читаются списки расстрелянных.

В лагере имеется два театра, один в Кремле, другой за Кремлем около кирпичного завода. В этом театре происходят спектакли и кинематографические сеансы. Входная плата от 5ти до 20ти центов.

Играют заключенные из бывших профессиональных артистов и интеллигенции. Недавно из Москвы вернулась особо командированная комиссия, которая привезла духовые и струнные инструменты для оркестра.

Князь Максутов, тот самый, с которым я сидел в Петербургской тюрьме, исполнял обязанности капельдинера в Кремлемском театре и за то, что не во время скомандовал "смирно", когда в театр вошло начальство, его сослали на Конд— остров в каменоломни.

По субботам в театре устраиваются антирелигиозные субботники. Устраивают их по окончании работ и водят на них каждую роту по очереди.

Какой-нибудь полуграмотный и разбитной лектор из заключенных чекистов, или коммунистов делает доклад на антирелигиозную тему. Я присутствовал на одном только субботнике, но этого вполне достаточно, чтобы получить ясное представление о культурно-просветительной работе начальства лагеря.

288

Доклад был на тему: "Что такое бог (с маленькой буквой), и для чего нужна религия?"

Перед аудиторией, почти сплошь состоявшей из университетских людей с высшим образованием, среди которых было много священников, лектор повторял общесоветские агитационные фразы об обмане народа, о религиозном дурмане, о недобросовестности священников и тому подобное.

Довольно комично вышло, когда лектор, солидно откашлявшись, обратился к нам с полувопросом: "Может быть вы, граждане, не знаете, что такое теория Дарвина, я вам вкратце сейчас изложу ее".

И пошел, и пошел. На этом докладе чуть не случилось большего несчастья с Кабир Шахом и спасло его только удачное стечение обстоятельств.

Кабир Шах сидел между мной и бароном Б. Справа от меня сидел и мирно похрапывал Виолара, ничего не понимавший по-русски, кроме самых обыденных фраз.

Истощив весь запас красноречия на тему о религии и о Дарвине, лектор перешел к доказательствам, что Бог не существует. Этот квази — научный реферат, вероятно, окончился бы так же мирно, как и все другие, подобные ему рефераты, если бы не экспансивный Кабир Шах, который слушал доклад с громадным вниманием и все время или беспокойно ерзал на месте, или приставал ко мне и к барону Б. с просьбой перевести по-английски непонятную им фразу лектора.

Я заметил, что барон Б.—человек очень милый, но крайне легкомысленный—иногда ради шутки намеренно искажал смысл фразы лектора, переводя их Кабир Шаху, и афганец очень волновался и сердился.

Фразу лектора: "Итак все представление о боге — сплошная чушь и ерунда"... барон Б. перевел афганцу так: "Он ругает Бога и говорит, что в него верят только дураки".

Совершенно вне себя с исказившимся лицом и горящими глазами, Кабир Шах вскакивает и с криком: "Собака! свинья! Дурак!". Барон Б. и я с громадным усилием усадили рассерженного афганца, и одновременно погасло электричество в театре.

289

Поднялся свист, шум, требование огня, а тем временем расходившийся Кабир Шах продолжал возмущенно повторять, мешая русские ругательства с английскими фразами; "Дурак, свинья, зачем плохо говорил на Бога?"

Кое как соединенными усилиями мы успокоили Кабир Шаха и я тут же, по его настойчивому требованию, поклялся, что переведу на русский язык все, что он напишет по английски в защиту Бога для передачи лектору и начальству лагеря.

Принесли факела, постепенно суета и шум утихли и, протискавшись к выходу, мы пошли темной галереей, шлепая по лужам к себе в роту.

В роте меня ждал неприятный сюрприз. Бумага, присланная из штаба лагеря, глухо без всякого объяснения причин гласила: "Финляндского гражданина, заключенного 10ой роты У. С. Л. О. Н. Бориса Леонидовича Седергольма, перевестн обратно в 13-ю роту".

Свершилось то, что рано или поздно должно было случиться. Это было 3го октября 1925 года.

Оставив все вещи в комнатах Виолара и Бырсана, я с одеялом и подушкой отправился в Рождественский собор.

Там все было без перемены. Было, пожалуй, еще хуже, чем раньше, так как прибыло масса новых заключенных и люди спали под нарами на кучах разлагающегося мусора.

Как "старожил" и бывший заключенный 13-й роты я опять попал в правый притвор алтаря и занял место на нарах между одноруким инженером поляком Врублевским и бывшим чиновником царской охраны полиции Максимовым. Оба они работали на кирпичном заводе лагеря, не мылись уже три месяца и я предоставляю читателю судить о том, как я провел ночь сдавленный с двух сторон этими несчастными людьми.

С утра меня отправили в гавань разгружать пароход, прибывший из Кеми с посылками для заключенных.

290

Тут же нагружали баржи кирпичами и я встретился с одной из моих бывших соседок по камере в Петербургской тюрьме госпожой Б. и с той дамой, с которой я познакомился на пароходе, когда нас везли из Кеми.

Обе были в крайне жалком виде и от них же я узнал, что ехавшая с нами молоденькая девушка Катя накануне покончила с собой.

На площади и в театре я встречал несколько заключенных дам чрезвычайно элегантно одетых и даже употреблявших духи Котти. Это или жены нэпманов, сосланные в лагерь вместе с мужьями, или сосланные артистки, или видные Московские и Петербургские кокотки. Все эти дамы пристраиваются или секретаршами при разных управлениях лагеря, или зачисляются в театральные лагерные труппы. Несколько из этих дам носят очень громкие титулованные фамилии.

С наибольшим достоинством держат себя в Соловецком лагере заключенные священники. Они безропотно с большим мужеством выполняют все, возлагаемые на них работы, и по окончании периода морального карантина занимают хозяйственные должности, конторщиков, писарей, библиотекарей, и тому подобное. Все они ходят в духовном платье, при встрече с высшими иерархами подходят под благословение, троекратно целуются при встречах, одним словом ни на иоту не изменяют вековых традиций своей касты.

Среди священников почти не наблюдается случаев смерти от голода или цинги, так как многие из них получают многочисленные посылки с продуктами от друзей и близких.

По субботам в старой кладбищенской церкви, за Кремлем, разрешается отправлять церковную службу, разумеется, без ущерба для положенных работ. Несмотря на усталость, священники ходят в эту церковь каждую субботу. после восьми часов вечера, то есть по окончании работ.

Литургия никогда не служится, так как праздников на Соловках нет и с пяти часов утра все уже заняты до восьми часов вечера.

291

Тот пароход, с которого я выгружал посылки, носил название "Глеб Бокий" и помощник капитана, заключенный в лагере, Виктор Битнер оказался мой большой приятель, с которым я сидел в тюрьме на Шпалерной. Битнер до тюрьмы был капитаном советского парохода, делавшего рейсы между Петербургом и Англией. Помощником Битнера был бывший офицер Императорского флота Калакуцкий, секретный сотрудник Чеки. По доносу Калакуцкого Битнера обвинили в контрреволюционном замысле и сослали в Соловецкий лагерь. А Калакуцкий назначен был капитаном парохода.

Битнеру еще оставалось два года до отбытия срока наказания и семья его, оставшаяся в Петербурге без всяких средств существования, ничем не могла помочь ему. Поэтому несчастный Битнер существовал исключительно на казенном пайке, так же, как капитан и весь персонал парохода. Но я искренно завидовал всем этим морякам Соловецкого лагеря, имевшим возможность делать свое привычное дело, жить во все время навигации на судне и лишь отдаленно соприкасаться со всей лагерной мерзостью, преступлением и предательством

Посылки мы выгрузили шла уборка, так как через час пароход опять уходил в Кемь, а нас поставили на разгрузку баржи. Было около одиннадцати часов дня. Взваливая на плечи мешок с гречневой крупой, я услышал, что какой-то чекист выкликает мою фамилию.

Когда я откликнулся, мне приказали, как можно скорей, явиться к дежурному по Кремлю. Такие внезапные вызовы ничего хорошего не предвещают и я с тяжелым сердцем поспешил в Кремль.

Дежурный по Кремлю мне приказал немедленно собрать вещи и бежать на пароход, который с минуты на минуту должен был уйти в Кемь. С сильно бьющимся сердцем, боясь верить в проснувшуюся надежду на освобождение, я собрал рассованные по разным местам Кремля мои вещи и в сопровождении конвойного чекиста помчался на пристань.

292

Уже отдавали кормовой швартов, когда я прыгнул на палубу парохода. Даже сейчас встает передо иной картина удаляющейся пристани с группами оборванных истощенных людей и наглыми чекистами в кавалерийских длинных шинелях, а на заднем плане длинное трехэтажное здание с громадным красным флагом на крыше и вывеской: У. С. Л. О. Н. На переднем плане пристани виднелась фигура товарища Васькова, нежно придерживавшего свою молодую жену в котиковом манто .

Прощай, Соловки, остров слез, страданий и красного кошмара! Будь на веки проклят! Прощайте, поруганные древние, русские святыни! Прощайте, дорогие страдальцы друзья и товарищи по заключению!

Многие ли из вас доживут до будущего года, и суждено ли вырваться кому-нибудь из вас когда-нибудь на свободу?

Стояла тихая, ясная осенняя погода. За кормой тянулась кильватерная струя и Соловецкие острова постепенно уходили в даль Кроме меня было не больше десятка пассажиров, разумеется, все заключенные. Два чекиста в кожаных куртках, по-видимому, командированные в Кемский лагерь, очень быстро и без церемонии заняли маленькую каюту помощника капитана, находившуюся под капитанским мостиком.

Через полуоткрытую дверь видно было миловидную, молоденькую женщину, которая визгливо хохотала и порывалась выскочить из каюты.

Два старых кубанских казака в барашковых шапках расположились на своих мешках на корме.

Рядом со мной на машинном люке сидел пожилой человек с умным усталым лицом. Не смотря на грязный оборванный полушубок и загрубевшие от тяжелой работы руки, в незнакомце сразу угадывался светский, воспитанный человек. Я не ошибся, это был бывший начальник—таможни Ш. Он был осужден за контрреволюцию и находился в лагере уже два года. Теперь его переводили

293

в лагерь Кеми для работы в бухгалтерии лесопильного завода Кемского лагеря.

Остальные пассажиры были крестьяне, которых назначили на лесные работы.

Узнав что меня отправляют в Кемь для отправки в Петербург, Щ искренно меня поздравил и сказал: "Поздравляю вас лишь оттого, что вы иностранец. Иначе не поздравил бы".

Я очень удивился такому замечанию моего собеседника. Оказалось, вот что: из советского концентрационного лагеря и из Кеми люди освобождаются, только умирая. Всякий, благополучно отбывший срок положенного наказания в лагере (таких почти не бывает, так всегда имеется повод увеличить срок наказания), отправляется в Петербург в пересыльную тюрьму. Оттуда всех, освобожденных с Соловков, отправляют на, так называемое, вольное поселение в Нарымский край (Сибирь . Нарымский край очень мало заселен и все административно ссыльные, попадая туда без денег, без платья и с надорванным здоровьем после Соловецкого ада, осуждены на гибель.

Везут в Нарымский край в таких вагонах, в каких меня привезли в Кемь, но путешествие еще ужаснее. еще тяжелее, так как длится несколько недель с длительными остановками и перегрузками в этапных тюрьмах.

Как и все русские с которыми мне приходилось встречаться в тюрьмах, г-н Ш. придавал преувеличенное значение моему иностранному подданству. По его мнению, я мог считать себя теперь в полной безопасности, так как было очевидно, что меня вышлют за границу.

Для меня это было далеко не "очевидно", но все-таки, где-то в самых тайниках сердца шевелилась надежда на поворот в моей судьбе к чему-то хорошему, радостному.

В Кемь мы прибыли перед вечером и на пристани уже ожидал нас вооруженный конвой. Всех нас, в том числе и чекистов с их веселой спутницей, повели уже мне знакомой дорогой в пересыльный пункт, где мне объявили, что я отправляюсь с ближайшим этапом в Петербург в

294

распоряжение народного комиссариата иностранных дел. Этап уходил 12-го октября и до этого времени мне предстояло жить в пересыльном лагере. Теперь. когда все более и более реально вырисовывался передо мной призрак грядущей свободы. я готов был жить не только в пересыльном лагере, а у самого черта.

Чем можно было меня еще удивить и испугать после всего пережитого? В лагере я встретил кое-кого из моих бывших попутчиков иа Петербурга Как тюрьма быстро старит людейи Каких-нибудь три четыре недели не встречаешь человека и сразу, при первой встрече замечаешь, как углубились морщины, как поседела борода, как изменилось выражение глаз.

Меня поместили в наполовину—пустой барак, показавшийся мне верхом комфорта после соловецкой жизни. Ах, как все на этом свете относительно!

Я заметил, что ко мне стали относиться гораздо лучше, чем раньше и вечером на поверке ко мне подошел чекист, заведующий бараком, со словами: "Вы, гражданин, назначены на легкие работы. Завтра с утра будете складывать дрова".

Поистине редкая предупредительность!

В течение трех дней я складывал ежедневно дрова, а на четвертый простудился и температура поднялась до 39ти градусов. Сверх всякого ожидания. меня перевели в лазарет. В лазарете было очень скверно и если бы не лихорадка, я предпочел бы лежать в бараке. Койки на деревянных козлах стояли вплотную одна к другой и запах от цанговых больных вызывал тошноту. Но в лазарете было тепло и не так донимали клопы, от которых житья не было в бараке.

Я провалялся в лазарете почти восемь дней. Каждый день уносили одного или двух умерших. Главный контингент больных— туберкулезные в последней стадии и цинготные. В лазарете я встретился с бывшим моим попутчиком американским инженером Шевалье Ему ампутировали руку, так как после полученной раны в плечо, у него образовался в руке Антонов огонь. Шевалье очень

295

плохо выглядел и мне кажется, что он не доживет до освобождения. 12-го октября меня выписали из лазарета, приказали собрать вещи и повели в штаб лагеря. Там собралось около 20ти человек заключенных мужчин и женщин, которых отправляли в Петербургскую пересыльную тюрьму. 17 человек были, так называемые, "политические" преступники. Это была все молодежь, студентки и студенты, отбывшие на Соловках 2 года заключения и теперь их всех высылали на три года на вольное поселение в Нарымский край.

К моей большой радости я встретил Игоря Владимировича Ильинского, с которым я сторожил огороды на Соловках. Ему было заменено три года заключения в Соловецком лагере 5-ю годами тюремного заключения в Москве. Он был на седьмом небе и говорил мне, что этой "милости" он удостоился благодаря заступничеству каких-то видных коммунистов. его прежних товарищей по какой то социалистической партии Если бы я был на его месте, то есть советским подданных, я был бы не в меньшем восторге, так как пять лет тюрьмы в Москве или в Петербурге, без всякого сомнения, во много раз лучше, трех лет заключения в Соловецком лагеря.

Студенты и студентки ехали в разных отделениях почти пустого тюремного вагона. Меня, Ильинского и вахмистра польской армии Шуттенбаха поместили в одно отделение и мы устроились с большим комфортом.

Шуттенбах был схвачен на польско-советской границе, во время объезда им польских пограничных постов. К счастью для него, польское правительство обнаружило след пропавшего без вести вахмистра и теперь Шуттенбаха возвращали в Москву для отправки в Польшу в обмен на советских шпионов, заключенных в польских тюрьмах.

Настроение всех моих попутчиков было неудержимо веселое, хотя кроме Шуттенбаха и может быть меня, никто не мог помышлять о свободе. Молодежь ехала в дальнюю ссылку, а Ильинский в тюрьму на пять лет. Но достаточно было причин для веселья, хотя бы потому, что Соловки и Кемь

296

остались позади и впереди всех ожидало все-таки лучшее, а не худшее. Хуже того, что было не могло быть. В отделении справа от нас сидели студенты, а слева студентки. Всю дорогу они пели, декламировали стихи. Ильинский рассказывал самые уморительные анекдоты и смешил меня до колик в животе. Конвойные солдаты попались на этот раз довольно покладистые ребята и мы через них покупали на станциях продукты и даже вино.

На станции Лодейное поле в вагон посадили массу арестованных крестьян карелов по подозрению в организации контрреволюционного заговора. Большинство из них были глубокие старики, совершенно первобытного вида Одному из них я подарил рубашку и валенки и он меня ужасно сконфузил, так как стал на колени и полез целовать мне руку.

Последние сутки было ужасно тесно и душно, но настроение по прежнему было у всех оживленное, кроме, разумеется стариков карелов.

В Петербург мы прибыли днем 16 го октября и под конвоем нас доставили в пересыльную тюрьму.

Пересыльная тюрьма — она же второй исправительный дом — громадное здание, рассчитанное на 3000 заключенных, но в момент нашего прибытия там находилось 4560 человек. Эта цифра абсолютно точная, так как, когда нас записывали в канцелярии в приемные книги, я лично видел вывешенную на стене рапортичку из тюремной книги. 2-й исправительный дом —это одна из тюрем, находящихся в ведении Наркомюста, то есть Народного комиссариата юстиции. В ней содержатся, главным образом лица, осужденные по суду за различные преступления

Две камеры, каждая вместимостью на 60 человек, предназначены для пересыльных заключенных.

Можно себе представить что делается в этих камерах. В той камере, куда попали Ильинский, я и Шуттенбах и часть студентов уже было 140 человек. Подавляющее количество были уголовные преступники.

Но чем можно было удивить нас, побывавиших на Соловках! Мы чувствовали себя, по выра

297

жению Ильинского, как будто ,,дома у мамы". Впечатление семейного уюта еще больше усиливалось от присутствия ребятишек от 8-и до 12-ти летнего возраста. Эти дети-преступники— бытовое явление в советской России и они гораздо опаснее взрослых злодеев. В первый же час нашего пребывания в камере, нас обворовали: у меня украли чайник, у Ильинского запасные сапоги. Заявлять о пропаже было наивно и смешно, так как и сапоги, и чайник давным-давно уже были переданы через решетчатую дверь надзирателю, который за одно с ворами.

Вот в этом была разительная разница с тюрьмами Чеки и Соловками. В тюрьмах Чеки и на Соловках железная дисциплина и на удивление вымуштрованный персонал. Здесь, во втором исправительном доме, все было ,,по семейному". Надзиратели торговали водкой, за один рубль можно было послать надзирателя в город с запиской, за 5 рублей получить один грамм кокаина.

Мне вся эта обстановка была уже знакома по тюремной больнице Гааэа и к вечеру я раздобыл для себя и Ильинского одну койку, бутылку со скипидаром и пачку персидского порошку. Хорошо. всюду знать порядки и обычаи

Старые уголовные преступники относились к нам с большим почтением и предупредительностью, наше "соловецкое прошлое", окружало нас в их глазах известным ореолом. Очень интересная бытовая подробность, о которой я раньше не знал. Дело в том. что всех детей-преступников —по тюремному жаргону ,шпану" старые уголовники на ночь связывают по рукам и по ногам. Этим гарантируется целость вещам и спокойный сон их счастливых собственников. Очень остроумно! Но, как странно наблюдать все эти бытовые черты в переполненных тюрьмах самого социалистического государства в мире на восьмой год после революции!

Глава 44-я

На следующий день после нашего прибытия в пересыльную тюрьму всех студентов, Ильинского и

298

Шуттенбаха забрали на Московский этап. Вечером меня вызвали на свидание вниз и служащая нашего консульства сообщила мне, что я возвращен в Петербург, так как Финляндское правительство, наконец, добилось моего освобождения, которое состоится в недалеком будущем.

Радостный и довольный я вернулся к себе в камеру.

Через два дня после этого меня перевели в тюрьму на Шпалерную.

В третий раз входил я в ворота этой столь знакомой мне тюрьмы. Обычная процедура приема, всюду внешний блеск, чистота и показная корректность Чеки.

Меня поместили в, так называемую, библиотечную камеру, заключенные которой обслуживают находящуюся рядом в том же коридоре библиотеку. Нас всех было 30 человек, все без исключения интеллигентные люди.

С утра нас выпускали из камеры и запирали в библиотеке, где мы раскладывали книги по всем камерам тюрьмы. За книгами приходили надзиратели из соответствующих отделений. Так как среди нас было много архитекторов и инженеров, то в свободное от выдачи книг время, мои товарищи рисовали тут же в библиотеке различные плакаты для уличных демонстраций. Тема рисунков и текст надписей присылались из канцелярии тюрьмы. Из-за этих плакатов я пострадал.

Так как я не умею рисовать и выписывание этих дурацких лозунгов было мне глубоко противно. я приводил в порядок иностранный отдел библиотеки.

Однажды, один из работавших, инженер 3. довольно лукаво спросил меня, почему я не приготовляю плакатов.

На это я ответил, что не хочу быть похожим на собаку, несущую в своих зубах тот хлыст, которым ее хозяин выпорет. В библиотеке не было никого, кроме заключенных, и несмотря на это, меня в тот же вечер перевели в другую камеру № 21. Я лишился из-за своего легкомысленного поступка мно

295

гих привилегий "рабочей камеры": 1 часа прогулки во дворе, 1 часа свидания с друзьями, выбора книг по своему вкусу.

Но кто же мог предполагать, что и среди избранных интеллигентных людей могут оказаться шпионы!

В камере № 21 было смешанное общество, в большинстве были люди моего круга. В ближайший четверг увезли на расстрел, по обыкновению, много народу и из нашей камеры взяли пять человек: трех бывших офицеров, и двух евреев-фальшивомонетчиков. Вместо них посадили семь человек каких то служащих какого то государственного кооператива. Всего нас было около 40 человек. Время для меня проходило довольно монотонно, так меня не вызывали ни на допросы, ни на отправку на этап. Надо было вооружиться терпением и ждать, пока окончатся все формальности, связанные с моим освобождением и отправкой меня в Финляндию.

Прошел ноябрь. На свиданиях меня все время мои друзья подбадривали, обещая скорое освобождение. Становилось невыносимо от полного бездействия, от вида страданий окружающих меня людей.

В ночь на 24е декабря в половине одиннадцатого меня внезапно вызвали из камеры в канцелярию и объявили, что я освобождаюсь в распоряжение фннляндского генерального консульства в Петербурге.

Дальше, собственно говоря, рассказывать нечего.

Ночь стояла тихая, морозная, настоящая рождественская ночь.

Старенький, обтрепанный извозчик с понурой лошадкой стоял невдалеке от ворот.

Садясь в сани и заметив, что извозчик пристально меня рассматривает, я засмеялся и сказал: — "Что дядя смотришь? Не бойся, не жулика повезешь. Вези на Екатерингофский проспект, в Финляндское консульство, там заплатятъ".

— ,,Да разве же я про это? Да Господь с вами (Раэве же не понимаем, каких людей в эту тюрьму

300

сажают? Я смотрю на вас, что вы—веселый такой. Долго сидеть иаволили?"

—.Два года, я с Соловков, дядя.

Извозчик обернулся, пристально посмотрел мне в лицо и так, как только может сказать русский простолюдин, сказал: "Ах, ты, Господи! Боже мой, спаси нас Христос и помилуй!".

Долго ехали мы по пустынным безлюдным снежным улицам и не сказали больше ни слова друг другу. Старик от времени до времени только старчески крякал, приговаривая: "Ах. ты, Господи! Вот оно какое дело. Спаси нас, Христос и помилуй!"

В консульстве мое появление произвело ошеломляющее впечатление. Мне, кажется, что мои соотечественники были более растроганы, чем я.

Я был как во сне. В громадной зале горела елка. В стенном закале я увидел свое отражение и... и отшатнулся.

Было понятно, почему мои друзья смотрят на меня глазами блестящими от слез...

Как необычно, как странно сидеть в прекрасной белой ванне и мыться не торопясь. Вот флакон с лоцион, вот бритва, вот прибор для ногтей...

Два часа ночи. Нет сна. Так непривычно лежать в мягкой, широкой кровати на чистом белье под шелковым стеганным одеялом.

С ночного столика смотрят на меня портреты дорогих близких лиц.

Шесть дней, как я живу в консульстве, не показывая носу на улицу.

Гуляю во дворе и европеизируюсь.

Наконец все разрешения и нужные бумаги добыты. Утром в сопровождении генерального консула, советника нашего министерства иностранных дел, дипломатического курьера и одного служащего консульства меня везут на вокзал финляндской железной дороги.

301.

В вагоне занимаем купе и все молчим. Молчание—золото, но в этой стране, молчание—больше, чем золото.

В Белоострове проходят через вагон чекисты и осматривают наши паспорта. Все проходит гладко.

Около четырех часов дня, мы на финляндской территории.

Весь кошмар позади.

,,Спаси нас, Христос, и помилуй!",—вспоминаю слова иэвозчика, последнего советского гражданина, с которым я разговаривал.

КОНЕЦ.

302

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова