Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Анатолий Краснов-Левитин

РУК ТВОИХ ЖАР

К оглавлению

Cм. история Русской Церкви в 1950-е гг.

— 243 -

ПО ВОДАМ

(Интермеццо)

Недавно в Париже приобрел тоненькую книжечку - стихи Максимилиана Волошина. Открыл наугад. Стихи про меня.

"И мир — как море пред зарею,

И я иду по лону вод,

И подо мной и надо мною

Трепещет звездный небосвод"*.

Когда я приехал в лагерь, нас загнали в холодную, нетопленную баньку на ночь, до следующего утра. Прикорнув в уголке, заснул. Вижу сон. Плыву в лодке по реке, по моей родной Неве. Ночь. Небо в звездах. И вдруг посреди реки выхожу из лодки. И иду по реке. Чувствую ледяную воду под босыми ногами. Ощущение настолько реальное, что мне до сих пор трудно поверить, что то был сон.

Иду и удивляюсь. Здесь же два-три человеческих роста. Подхожу к берегу, к тому месту, где стоял когда-то небольшой каменный храм, построенный в память цусимской катастрофы. Называлась церковь "Спас на водах". И кто-то в белом подает мне с берега руку. Спас на водах. Спаситель. С Ним прошел весь лагерный путь. Всю жизнь.

Спас на водах!

* М. Волошин. "Стихотворения". Ленинград, 1977. Стр. 54.

— 244 -

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

НА ЛУБЯНКЕ

Итак, за роковыми воротами.

Сначала заперли в чуланчик — бокс. Затем все процедуры, которые описывать не буду, так как они очень детально и живо изображены А. И. Солженицыным в последней главе романа "В круге первом". Ничего к этому прибавить нельзя.

"Дважды не говорят об одном".

Потом по бесконечным лестницам, поднимаясь в лифте, меня провели почему-то не в камеру, а в просторный кабинет, где сидели два-три следователя.

Один из них, человек лет сорока пяти, с грубым еврейским лицом, похожий на мясника, в мундире подполковника, меня приветствовал прозаическим возгласом:

"Здравствуйте! Когда это вас арестовали?"

Я: "К моему удивлению, сегодня ночью".

"Да, да, я хорошо понимаю ваше удивление. Вы, верно, удивились, что вас только сегодня арестовали. Прочтите вот это".

И он положил на стол передо мной бумажку с текстом, отпечатанным на машинке. В бумажке было сказано:

"Ввиду того, что гражданин Левитин Анатолий Эммануилович, 1915 года рождения, проживающий ныне в г. Москве по Большой Спасской улице, 15, кв. 2, бывший священнослужитель (диакон), ныне работающий учителем русского языка и литературы 116 школы рабочей молодежи, в своих разговорах занимается антисоветской агитацией и систематически дискредитирует политику Советского Правительства, а также собирается бежать в Америку и таким образом может уклониться от суда и следствия, считаю

— 245 -

необходимым применить к нему в качестве меры пресечения арест.

Следователь МГБ подполковник Круковский.

УТВЕРЖДАЮ.

Прокурор г. Москвы по специальным делам Дорон.

бЛ/1 1949г.".

Вскоре после этого раздался телефонный звонок. Один из следователей поднял трубку. Прослушав что-то, сказал в трубку: "Хорошо". Затем взял у меня бумагу, сказал своему товарищу:

"Саша звонил, что больше не вернется. Просил увести арестованного".

Нажал кнопку. Пришедший чекист взял меня под руку. Опять длиннейший переход.

И вот я перед дверью. На ней номер "33". Запомнил, потому что это цифра моего возраста. Мне тогда шел тридцать третий год.

Со скрежетом распахивается дверь. Передо мной полутемная комната, В ней пять человек — в щетине, небритых. Впечатление жуткое. Однако природное легкомыслие берет верх. Через десять минут уже со всеми перезнакомился, и вот, сидя на койке, я уже оживленно рассказываю новости из газет.

"Вы точно в гостиницу приехали", — говорил мне потом один из моих тогдашних товарищей.

Внутренняя тюрьма на Лубянке - своеобразное здание. Когда-то это была гостиница "Россия". От гостиницы остались паркетные полы, красивые двери, кончающиеся полукругом. Сейчас в дверях продырявлен "глазок". На окне так называемый "намордник" — деревянный футляр, отчего в комнате всегда полутьма. Это придает всему происходящему в камере какой-то жуткий колорит.

В углу железная параша. Койки с матрацами, заправленные бельем. В камере люди, столь не похожие друг ни друга, что только тюрьма могла их свести вместе. Поговорим о них.

Самый солидный из всех — Линицкий Юрий Александрович. Главный инженер какого-то крупного строительства. Большой специалист. Незадолго до ареста был кандидатом на сталинскую премию. На беду, когда-то, будучи юношей-комсомольцем, принимал какое-то участие в оппозиционной группировке "Группа

— 246 -

демократического централизма", возглавлявшейся председателем малого Совнаркома Сапроновым. Сейчас арестован, через 25 лет, в качестве "сомнительного элемента".

Вежливый вдумчивый интеллигент, держится достойно, разговаривает охотно, спокойно; уравновешенный, но при случае умеет дать отпор всем, в том числе и следователям.

В последний раз видел его в Бутырках. Ему дали пятнадцать лет лагерей.

Далее. Доктор Грузинов Сергей Владимирович, старый московский врач, бывший когда-то врачом Московского Художественного театра. Повторник. (Так назывались люди, уже отбывшие срок по 58-й статье — "за контрреволюцию" и арестованные вновь.) Глубоко верующий. Но религиозность немного женственная — пристрастие к ладанкам, священным пояскам, всевозможным реликвиям. Потомственный врач: его отец и дед — все были врачами, и все практиковали в Москве.

Он часто и подолгу молится, стоя в углу. При этом, что совершенно невероятно, какое-то необыкновенное пристрастие к личности Сталина, которого называет "папочкой", без малейшей иронии.

Все наши злоключения он объясняет... вредительством немецких шпионов. Невмешательство Сталина объясняет особой его... деликатностью (о такой добродетели Сталина я еще никогда не слышал даже от самых больших его поклонников), которая не позволяет ему вмешаться в дела МГБ.

Мягок, истеричен; десятилетнее пребывание в лагере оставило в нем ощущение забитости, приниженности. После освобождения был прописан где-то далеко от Москвы. Появлялся в Москве контрабандой, лечил своих старых пациентов.

Был арестован в Страстную Пятницу на улице, около почтамта, когда шел из церкви с куличом и сырной пасхой в портфеле.

Имел наивность рассчитывать, что все это недоразумение и что его снова выпустят. О лагере сказал с ужасом: "Опять лагерь? Бездумие. Кошмар". Почему-то любил стихи Симонова, с чувством цитировал:

Ты говорила мне "люблю",

Но это по ночам, сквозь зубы,

А утром горькое "терплю"

Едва удерживали губы".

— 247 -

Бедняга! Не суждено ему было увидеть ни воли, ни даже лагеря. Умер в тюрьме через месяц от инфаркта.

Когда увозили в тюремную больницу, просил за него молиться. Царствие Небесное рабу Божиему Сергию!

Далее молодежь. Чернявый живой парнишка — восемнадцатилетний студент-первокурсник Виктор Красин (да, да, тот самый Красин). Его историю я уже рассказал выше. Один из "индусских философов". Парень с живым умом, с жадным интересом ко всему, неуравновешенный, грубоватый, матерщинник, восприимчивый. Этот сразу прилип ко мне. Я стал в привычное положение учителя к ученику. Он ведь был вчерашний десятиклассник. Уходя выслушивать решение, сказал: "Перекрестите меня". Я перекрестил его и расстался с ним надолго, на девятнадцать лет, после чего наши пути скрестились вновь...

Другой парень — Бобков Лев. Тоже колоритная фигура. Его отец — инженер, ярый антисоветчик. У него собирались друзья, старые интеллигенты. В один прекрасный день арестовали всю компанию, обвинив их в том, что они составляли "антисоветскую террористическую организацию".

Вместе с ними, неизвестно почему, арестовали и шестнадцатилетнего сына Левку. Было это в 1945 году.

Разумеется, ничего, кроме выпивок и безобидной болтовни, не было. После годового заключения всем дали различные сроки заключения. Леве дали три года и подвели его под послевоенную амнистию.

Выйдя из тюрьмы, узнал, что его мать, врач, отравилась. Работал где-то на строительстве снабженцем. Энергичный, болтливый, матерщинник. Получил восемь лет Бог знает за что. После освобождения, как я слышал, был журналистом.

В углу спал какой-то мрачный тип дегенеративного вида, почему-то задержанный на вокзале.

Люди приходили и уходили. Потом в камере было еще четверо, тоже характерных типов.

Фридрих Эдуардович Кример — старец с седой окладистой бородой, который до революции был крупным банковским работником. Примыкал к социал-демократическим кругам и очень много лет дружил с Горьким. В 1917 году он входил вместе с

— 248 -

ним в социал-демократическую группу "Новая Жизнь", выступавшую против октябрьской революции.

В советское время занимал ответственные хозяйственные посты. Последнее время почему-то работал ученым секретарем в отделе учебных заведений Министерства рыбной промышленности.

Припомнили грехи юности, арестовали. Впоследствии дали пять лет. Вряд ли вышел живым из лагеря.

Далее, сын известного троцкиста Преображенского, погибшего в застенках НКВД еще в 1937 году безобидный чернявый паренек, совершенно не помнивший отца, так как папаша был в разводе с женой и Юра Преображенский рос при матери.

Один старый коммунист, сражавшийся еще в гражданскую войну. Бог знает чем не угодивший.

И некий Сергей — явный и патентованный стукач, засланный в нашу камеру. Этот заводил провокационные разговоры. Внимательно вслушивался во все, что мы говорили. Выдавал себя за троцкиста.

Какое чувство пробуждалось, когда рассматривал я их всех?

Во-первых, изумление. Почему именно они? Любого из них можно было выпустить и заменить любым прохожим с улицы, ничего бы от; этого не изменилось. Самые обыкновенные советские люди.

Во-вторых, разочарование. Как, только и всего? Неужели, действительно, нет никаких живых сил в стране, которые противостоят режиму?

В-третьих, поражала глупость следователей. Ко всем совершенно одинаковый подход, совершенно одинаковые слова, совершенно одинаковые методы. Но это-то и страшно. С людьми можно говорить, можно ругаться, можно спорить, можно на что-то надеяться. С машиной говорить бессмысленно. Вы в руках какой-то нечеловеческой силы, вы обречены.

Я никогда не любил государства во всех его формах. Если я не анархист, так только потому, что все известные мне анархические доктрины, от Бакунина до современных анархистов-террористов, — безнадежно нелепы.

— 249 -

И что самое худшее, на место государства ставят нечто еще в миллион раз худшее: разбой и произвол.

Но советское государство, в его сталинской редакции, — это, пожалуй, наихудший вид государства.

Ленин называл государственный аппарат машиной. Машин-ность — это по иронии судьбы стало наиболее характерной чертой созданного им государства. Тупые, самодовольные, грубые чиновники-марионетки и полное единообразие во всем. Одинаковые лица, одинаковые глаза, и даже ругательства у всех совершенно одинаковые, даже в матерщине нет разнообразия (в этом отношении блатные — поталантливее чекистов).

И вот первый и как будто последний раз в жизни меня охватил ужас от соприкосновения с этим холодным чудовищем.

А следствие между тем развивалось так.

Однажды ночью Круковский меня допрашивал. Происходила обычная вялая перебранка моя со следователем. Вдруг в два часа ночи он вплотную подошел ко мне и шепнул мне на ухо:

"Это же факт, что вы обычно называли нашего вождя — обер-бандитом".

Я невольно вздрогнул, как от удара. Для меня все стало ясно. Обер-бандитом я называл Сталина только в одном месте и только при одном человеке: в доме диакона Александра Введенского и только при одном Александре.

Затем, при следующих допросах это впечатление перешло в уверенность. Перед следователем во время допроса лежат на столе два дела. Одно — официальное, которое вам предъявляют при окончании следствия; другое неофициальное, в которое следователь заглядывает изредка, - это показания стукачей. Именно в этой книге фигурировало все то, что я говорил Александру, записанное до мельчайших деталей.

Впоследствии в Бутырках я встретил еще нескольких человек, преданных им.

В этой ситуации, видя полную невозможность сопротивляться, я подписал несколько протоколов, в которых признал себя виновным в ряде антисоветских высказываний. (Слабость, которую я до сих пор не могу себе простить.)

В конце следствия, когда мне было предъявлено дело, я увидел показания еще одного типа, некоего Либединского Алек-

— 250 -

сандра Александровича, работавшего учителем истории в одной со мной школе.

Мелкий человечек, Либединский был снят с работы за связь с ученицей-восьмиклассницей, которая из-за него покушалась на самоубийство. Однажды Либединский, который жил за городом, просил меня устроить ему ночлег в городе. Я повел его к Александру. Александр и привел его в качестве свидетеля. В обязанность стукача входит не только сообщать данные о своем "подопечном", но и разыскивать свидетелей: сам он быть свидетелем, разумеется, не может, тогда он будет разоблачен.

В данном случае Александр не ошибся. Либединский дал обо мне показания на двенадцати листах. А в конце заявил от себя:

"Я хочу указать, что Левитин может быть очень опасен в качестве учителя литературы".

Судя по протоколу, показания против меня были даны 20 мая 1949 года. А 22 мая милейший коллега пришел ко мне в гости, был очаровательно любезен и, прощаясь, тепло меня приглашал у него бывать. О своих показаниях, данных двумя днями раньше против меня, не сказал ни одного слова.

Это было в 1949-м. Прошло с тех пор одиннадцать лет. В 1960 году, в мае я зашел в школу на Серпуховской площади, где была в это время директором моя старая начальница Наталья Георгиевна Праздникова. Я хотел попытаться устроиться к ней в школу. Директора не было. Секретарь меня попросила подождать, а сама тем временем вышла. Зазвонил телефон. Я снял трубку. Приятный тенор сказал:

"Передайте Наталье Георгиевне, что работа ее школы будет освещаться по радио в пятницу. Это говорит Либединский из радиоцентра".

"Александр Александрович?"

"Совершенно верно. Вы меня знаете?"

"Это говорит Левитин".

Длинная пауза. Потом восклицание: "Здравствуйте!" Я ему:

"Читал ваши показания. И мерзавцем же вы оказались".

"Почему вы думаете..." — и пауза.

"До свидания", — сказал я и повесил трубку.

Что касается Александра Введенского, то о продолжении его высокополезной деятельности я узнал следующим образом.

— 251 -

В 1962 году я написал очерк "Закат обновленчества" и решил послать его Владимиру Введенскому, к которому сохранил дружеские чувства. Случайно этот очерк попал в руки Александру. Тотчас отнес его к оперуполномоченному КГБ. Впоследствии мне этот очерк предъявили, не скрывая того, каким образом он попал в КГБ. Кагебисты не очень щадят своих стукачей.

Несколько лет назад один человек мне предлагал от имени Александра примирение, апеллируя к моим христианским чувствам. Я ответил отказом.

Простил я ему уже давно, но говорить о том, кто он такой, я буду всем и каждому. Это мой долг.

На этом мои отношения с Александром заканчиваются навсегда.

— 252 -

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ЛАГЕРЬ

В августе я был переведен в Бутырскую тюрьму. 31 августа 1949 года мне была вручена копия "Постановления Особого Совещания при Министре Государственной Безопасности", состоявшего всего из двух строк:

"Левитина Анатолия Эммануиловича, 1915 года рождения, за антисоветскую деятельность заключить в лагерь сроком на 10 лет".

3 октября я отправился в этапном вагоне в Архангельскую область, в Каргопольские лагеря, где было назначено мое пребывание.

Перед этим два месяца в Бутырках. О Бутырской тюрьме я уже писал. Сидел я в ней три раза в жизни. И странно: у меня к этой тюрьме "влечение, род недуга".

Вспоминаю о ней всегда с лирическим чувством. Может быть, потому, что в августе 1949 года это был отдых. Лубянка — карцер. С 6 часов утра до 10 часов вечера надо сидеть на табуретке, нельзя прилечь, нельзя облокотиться. Нельзя громко разговаривать. Периодические обыски.

Не то Бутырки. Огромные камеры по 60—80 человек, светлые, просторные. Делай что хочешь. Хочешь спи, хочешь разговаривай, хочешь — читай (книг много, и библиотека там была приличная). Прогулка была во дворе (много зелени), — теперь в двориках (закутках) на крыше. Встретился там с интересными людьми.

Горелик Соломон Савельевич, старый петербургский адвокат, социал-демократ. Живая история русского социал-демократического движения. Деятель кооперативного движения. После революции стал большевиком. Был директором Экономического

— 253 -

института имени Плеханова в Питере. Последнее время не у дел.

Говорили с ним без конца. Однажды устроили диспут о религии. Он вел спор вежливо и любезно с чисто парламентской учтивостью. Быстро, легко и изящно положил меня на обе лопатки. Было неприятно; но диспут этот был мне очень полезен; впервые я встретился с сильным эрудированным противником и осознал все свои слабые места.

После диспута мы по-джентльменски обменялись рукопожатиями, и я ему искренне сказал "спасибо".

Другой друг, которого я приобрел в Бутырках, — Александр Исаакович Рейнгольд, 25-летний молодой человек, студент Горного института в Питере, сын известного зиновьевца, который шел по процессу Зиновьева—Каменева в августе 1936 года и был расстрелян в числе шестнадцати участников процесса, совместно со своими лидерами.

Александр Исаакович был арестован только за своего отца. Гибрид, как и я: мать у него русская, из старой интеллигентской семьи. Верующий. С большим интересом слушал мои рассказы о Христе, о церкви, о богословии.

Простились с ним, когда меня уводили в этапную камеру. Пытался неоднократно его разыскать — тщетно. Между прочим, у него была феноменальная память, он знал сотни стихов наизусть. Мы декламировали часами. И это было так хорошо: после омута грязи, в который я только что окунулся, слушать чудесные русские стихи.

Помню еще одного — старца 78 лет, учителя пения, который ставил голос многим выдающимся певцам. Его арестовали — за что бы вы думали? — за космополитизм. Он никак не мог согласиться с тем, что русская вокальная школа выше итальянской, и отстаивал преимущество театра Ла-Скала. Следователь ему сказал:

"Вы космополит?"

Старик охотно согласился:

"Да, да, конечно, я космополит".

За космополитизм он получил... семь лет лагерей.

Наряду с этими приличными людьми было неисчислимое ко-

— 254 -

личество грязной сволочи, которые уже тут, в камере, начинали свою карьеру лагерных стукачей.

Они здесь выступали в качестве присяжных защитников советского режима, в качестве заядлых советских патриотов, били себя в грудь - и между тем завязывали отношения с оперуполномоченным, который периодически под разными предлогами их вызывал для "доклада".

Наконец, 3 октября 1949 года меня посадили в грузовик с надписью "Хлеб". (С Лубянки в Бутырки мы ехали в лакированном грузовике с надписью "Мясо" и с нарисованными на белом фоне розовыми сосисками.) И повезли нас на Северный вокзал.

В столыпинские вагоны — и на Север. В Каргопольлаг.

Прибыли на станцию Ерцево 6 октября. Совершилось. Я стал лагерником.

Лагерная тема стала сейчас модной темой. Она уже имеет своего классика и многих бытописателей. Очень трудно приниматься за эту тему после того, как она как будто исчерпана пером Солженицына. После "Ивана Денисовича" любое описание покажется бледным.

Тем не менее позволю себе сделать несколько замечаний.

"Один день Ивана Денисовича" — предел лагерного реализма. Когда я прочел эту повесть в 1959 году, мне показалось, что я провел в лагере вновь два часа. Лагерная тема этой повестью исчерпана, и о лагере 40-х годов трудно после "Ивана Денисовича" сказать что-нибудь новое.

Великолепны также типы лагерников, нарисованные рукой великого мастера в "Раковом корпусе" и в "Круге первом". Здесь Солженицын выступает как великий гуманист.

Когда-то Лесков сказал, что для того, чтобы убить антисемитизм, надо, чтоб какой-нибудь писатель нарисовал образ простого, доброго, бедного местечкового еврея. Эту задачу в какой-то мере выполнил Шолом-Алейхем, хотя антисемитизма он все-таки, к сожалению, не убил.

Для того, чтобы убить предрассудки советских мещан против "каторжников", которых, по мнению советских мещан, зря

— 255 -

не сажают, надо было показать простых, добрых, неглупых людей, оказавшихся жертвами эпохи, принесенных в жертву кровавому Молоху, что и сделал Солженицын.

Спасибо ему за это!

Что касается его последней замечательной книги "Архипелаг ГУЛаг", то, признавая ее огромное историческое значение, можно отметить и ряд недостатков.

Главный недостаток - это отсутствие четкой периодизации. Между тем история советских лагерей разделяется на четкие и ясные периоды, очень не похожие друг на друга.

Широкая система лагерей берет свое основание в 1929 году. Правда, последнее время указывается на то, что лагеря существовали уже во времена Ленина. Да, существовали, но только в виде зачатка будущей системы. Во-первых, лагерная система не носила широкого масштаба. Как правило, до 1929 года применялась высылка (минус 6, минус 10, минус 30), то есть перечислялось определенное количество городов, в которых высланный из столицы не мог селиться.

Что касается Соловецких лагерей, то режим в них не был особенно строгим, люди ходили в гражданской одежде, могли посещать богослужение, переписка и посылки с воли были не ограничены.

Настоящий размах лагерная система приобрела лишь в 1929— 30 годах, в эпоху так называемых "великих строек". В эти годы вся страна покрывается лагерями, число заключенных начинает исчисляться миллионами. И тысячи людей умирают в лагерях от непосильной работы.

В этот первый период истории лагерей люди в основном гибнут от суровых природных условий. Обычно привозили несколько тысяч человек в снежное поле или в лес и говорили: "Стройте!"

Начальник и все надзиратели были из заключенных. Представителем чекистов был один лишь оперуполномоченный.

Тысячи людей гибли от варварских условий, от непосильного труда, но напористые, энергичные люди имели шанс выбиться — им предоставлялась возможность работать, и они могли досрочно освободиться.

К чести международной общественности, во всем мире началась кампания в защиту заключенных. Особенно остро она про-

— 256 -

ходила в Англии, где в защиту заключенных выступали парламентарии и представители церкви, представители профсоюзов и лейбористы.

Сталинское правительство, заинтересованное в иностранном общественном мнении, в кредитах для строительства первой пятилетки, пошло на значительные уступки. Оно, конечно, не уничтожило лагеря, так как даровой труд является основой всего сталинского строительства, но значительно улучшило условия жизни в лагерях.

Проводником этой новой лагерной политики был тогдашний нарком внутренних дел Ягода.

Время с 1931 по 1936 годы — это, так сказать, "золотой период" в истории лагерей. Я еще застал старых лагерников, которые вспоминали об этом периоде, как о невозвратно счастливых временах.

Питание было относительно хорошее, жилищные условия приличные, и самое главное — зачеты. Зачеты были очень большие. За хорошую работу полагалось один день к трем. Практиковалось также актирование больных.

Заключенные в это время входят в моду. О них ставятся пьесы, снимаются кинофильмы, пишутся книги. Разумеется, и это было лишь красивой декорацией. Аресты продолжали быть массовыми, и (вдали от глаз почтеннейшей публики) с неугодными людьми расправлялись в лучших традициях Малюты Скуратова и Бирона. Но в общем в лагерях в это время процветал относительный либерализм.

Все переменилось в 1936 году с назначением наркомом Ежова. Тут наступил настолько кошмарный период, что не хватает никаких слов для его описания. К сожалению, этот период так и не нашел себе настоящего изображения по той простой причине, что почти все узники ежовских лагерей были физически уничтожены.

Режим был такой, что его не мог вынести даже самый физически сильный человек более, чем полгода. Непосильная работа по 12, 14 часов в сутки, голод, полный произвол, кошмарные жилищные условия.

В обыкновенном бараке, рассчитанном на 40—50 человек, размещалось 500—600 человек, которые спали вповалку на трехэтажных нарах.

— 257 -

Переписка была запрещена; газеты, журналы и любая литература в лагерь не доставлялись, и фактически люди были отрезаны решительно от всего.

Ежовщина — это самый страшный, неслыханный период в истории России. Конечно, воцарению ежовщины немало способствовало водворение фашизма в Германии и фашизация других европейских стран. Мировая прогрессивная общественность лишена была возможности протестовать против ежовщины, потому что на фоне нацистских зверств и гитлеровских концлагерей ежовщина казалась вполне "нормальным" явлением тогдашней Европы, а некоторые фальшивые "гуманисты" типа Ромена Роллана считали сталинский режим бастионом против фашизма и всячески его идеализировали.

Снятие Ежова несколько ослабило произвол в лагерях. Однако вскоре началась война с фашистской Германией, которая также страшно больно ударила по лагерникам.

Люди мерли как мухи от голода, от эпидемий. Расстрелы также представляли собой в лагерях обычное явление.

В это время от "союзников" уж никак нельзя было ожидать никаких протестов.

Таким образом, до 1947 года история лагерей насчитывала три основных периода.

1. 1929—30 годы. Время широчайшего строительства лагерей.

2. 1931-1936 годы. Время относительного либерализма, когда в ходу был термин "перековка". Зачеты, относительно мягкий режим.

3. 1937—1947 годы. Полоса зверского произвола.

В 1947 году начинается вновь период относительной либерализации. Это объясняется тем, что армия генерала Андерса, состоявшая из бывших польских военнопленных, побывавших в лагерях, выведенная по соглашению с советским правительством генерала Сикорского, заговорила. Тысячи бывших лагерников стали рассказывать изумленной Европе о порядках в лагерях "самой демократической страны мира".

Особо зверское проявление произвола после этого прекратилось. Был регламентирован 9-часовой рабочий день (на час больше, чем на воле), разрешены переписка и посылки. Это вре-

— 258 -

мя и нашло себе отражение в повести "Один день Ивана Денисовича".

За 31 год, прошедшие с того времени, эта система сохранилась с некоторыми изменениями и до сих пор.

В этот период в лагерях нет массовой смертности, нет голода и особо диких актов произвола; однако до сих пор режим лагерей не достиг эпохи "либерализма" времен Ягоды. Фактически совершенно отсутствуют зачеты, очень сокращено количество посылок, ограничена переписка.

Причем в последнее время обозначилась тенденция к ужесточению лагерного режима.

Я попал в лагерь как раз в начале этого третьего периода, в эпоху смягчения, в эпоху Иванов Денисовичей.

Каргопольские лагеря, в которых я провел четыре года, находились в Архангельской области. Это был крупнейший лесорубный лагерь. Существовал он с 1930 года. Название "Каргопольский" было чистейшим анахронизмом, так как к городу Каргополю он в это время не имел ни малейшего отношения.

"Столица" лагеря находилась на станции Ерцево. Здесь находился лагерный "штаб" и резиденция начальника лагеря полковника Коробицына.

Сам лагерь растянулся на 600 километров, почти до самого Архангельска. Объясняется это тем, что лес рубить вокруг лагеря можно не более, чем десять лет. Через десять лет весь лес, прилегающий к лагпункту, вырублен. Открывается новый лагпункт в глубине леса, а этот лагпункт переводится на подсобное производство.

Собственно, надо было бы говорить не "Каргопольский лагерь", а "Каргопольская лагерная система", так как лагерь охватывал не менее ста тысяч человек, и он делился на три отделения — Ерцевское, Мехренгское и Обозерское, имевшие каждое своего начальника, свой штаб, включавшие в себя множество лагерных пунктов. В каждом пункте было около 700—800 заключенных.

Ерцевское отделение включало 17 лагерных пунктов, со столицей в Ерцеве, Мехренгское — 14, со столицей на 4-м лагерном

— 259 -

пункте, поселок Пуксаозеро. Обозерское отделение — всего 4 лагерных пункта, столица Кодино.

Наш этап привезли первоначально в Ерцево, заперли в карантин (вплоть до распределения).

Я приехал в шляпе, в столичном пальто. Шляпа, очки, высокомерно-презрительная осанка, которую я усвоил себе еще в ранней юности, когда считал себя кандидатом в Бонапарты, — навели блатных на грустные размышления. Кто-то пустил слух, что я — бывший прокурор. "Не одного нашего он на 25 лет закатал",— говорили блатные.

К счастью, я в первый же день успел разговориться с одним симпатичным заключенным из Черновиц. Он вовремя принял меры. "Да вы с ума сошли. Это же учитель, московский учитель, один из тех, кто вашего брата учил". Отношение ко мне резко переменилось. "Да, обижать его не стоит", — сказали ребята и после этого стали относиться ко мне предупредительно и по-дружески.

Через неделю наш этап отправили в Мехренгу, на захолустный 12-й лагпункт, отстоявший в восьмидесяти километрах от железной дороги, на Сав-озере.

Пришли туда 15 октября поздно вечером. Сразу направили нас в баньку на ночлег до завтрашнего дня. Здесь, прикорнув, в уголке, я увидел тот вещий сон с хождением по водам, о котором я рассказывал перед началом предыдущей главы.

Сон оказался в руку.

На другой день так называемая комиссия, которая должна определить категорию труда. Так называемая, потому что это чистейшая фикция. Вся "комиссия" состоит из одного человека, местного врача. Категорий труда — четыре.

Первая категория — годен на работы всякого рода. А работа здесь невероятно тяжелая: валить лес.

Вторая категория — 2-30 (до сих пор не понимаю, что означает цифра "30") — годен ко всякому труду, но с ограничением. Практически это почти то же самое, что и первая.

Вторая категория — 15 — легкий физический труд. Но и лег-

— 260 -

кий труд достаточно тяжелый: сплавлять лес по реке, стоя по колено в воде, таскать на себе тяжелые бревна, пилить, разделывать лес и так далее.

Инвалидность — это особое счастье. Труд только самый легкий и с согласия инвалида.

Идем этапом до санчасти. Санчасть в большом деревянном здании. Половина здания — амбулатория, другая половина — больница (стационар). Вводят нас, ожидаем очереди.

Вводят по одному. Вхожу.

Люди в белых халатах. За столом сидит высокий, седой, лысый старик в пенсне, с лицом вредителя, как их изображали в советских пьесах. Высокоинтеллектуальное лицо, манеры джентльмена, осанка старого профессора.

Я раздет по пояс. Доктор замечает на мне нательный крестик.

"Вы что, верующий?"

"Да".

"А кто вы по профессии?"

"Учитель литературы".

Улыбка.

"Скажите, я вот слышу по радио: «Ходит по полю девчонка» — это и есть теперь литература?"

"Почти что".

"На что жалуетесь?"

Я говорю наугад:

"Спондилит".

Так мне советовал в Москве один старый лагерник, причем что такое "спондилит" я хорошо не знаю.

"Повернитесь".

Доктор ощупывает мой позвоночник.

"Да, да, вижу ваш спондилит. А сердце?"

Я отвечаю неопределенно:

"Да, сердце тоже".

"А легкие?"

"Да, да...".

Он прослушивает меня и говорит:

"До свидания".

Наутро узнаю сногсшибательную новость. Из всего этапа — я единственный признан инвалидом. Потом узнал, как это было.

— 261 -

После осмотра доктор смотрит список, доходит до моей фамилии. "Это кто?" Фельдшеры подсказывают: "Это этот, с крестиком, учитель". — "А, да! Неохота мне этого человека посылать на работу". И взяв перо, выводит своим четким красивым почерком против моей фамилии: "Инвалид".

Я был спасен. Что стало бы со мной при моей неумелости, беспомощности, если бы меня послали на тяжелую работу, об этом говорить не стоит.

Этот врач, встретившийся мне на пороге моей лагерной жизни, стал впоследствии моим верным, очень близким другом. Он умер в декабре 1971 года. И я давно собираюсь рассказать о нем. Отвлекусь сейчас от моего рассказа, чтобы описать жизнь великолепного доктора.

Павел Макарович Гладкий родился 24 декабря 1885 года на Украине, на Донбассе, в семье высококвалифицированного железнодорожного техника.

Окончил гимназию в Екатеринославе, а затем Томский университет, по медицинскому факультету. По окончании университета практикует некоторое время в Иркутске, а затем поступает в Институт восточных языков во Владивостоке.

Овладев китайским языком, доктор направляется в Харбин, становится врачом на Китайско-Восточной железной дороге. Здесь сближается с генералом Хорватом, тогдашним командующим русскими войсками на Дальнем Востоке. Женится на дочери одного из офицеров. Наряду с медициной занимается китаеведением, объезжает весь Китай, заглядывает в самые глухие уголки.

Изучает различные наречия. Является одним из основателей первого этнографического журнала, издающегося в Харбине. (Имя его хорошо известно всем русским китаеведам.)

Избирается за свои научные статьи членом Британского Королевского Географического общества.

Так было до 1921 года. В этом году умирает его жена. И вдруг его охватывает тоска по родине. Возвращается в Россию. Поселяется во Владивостоке. Имеет в городе обширную практику.

А затем наступает неизбежное: в 1929 году арестовывают.

Десять пет в лагерях — на Соловках, на Воркуте, на Колыме. В 1939-м освобождается, со своей новой женой, медицинской

— 262 -

сестрой, тоже заключенной, с которой познакомился в лагере.

Поселяется в Архангельске. Работает врачом.

Наступает война. Его жена — неплохая женщина (и сейчас живет в Москве). Один недостаток: очень разговорчивая. С наступлением войны всем многочисленным подругам рассказывает, что немцы скоро возьмут Архангельск, что Павел Макарович будет бургомистром и что вообще советам крышка.

Кто-то из доброжелателей об этом известил соответствующие органы. В 1942 году супруги были арестованы. Им дали по десять лет каждому, они водворились в Каргопольлаге: Павел Макарович врачом на 12-м лагпункте в Мехренге, его супруга на другом лагпункте фельдшерицей. Когда я с ним встретился, он уже отбыл по второму сроку семь лет. Мне пришлось в 1952 году провожать его на волю.

После освобождения он работал врачом в поселке Кодино — там же, где он сидел в лагере. Периодически появлялся в Москве. Дружба наша с ним не прерывалась до самой его смерти.

Он умер в декабре 1971 года в Москве. Я не смог проводить его в последний путь, так как в это время был снова в лагере, в Сычевке, Смоленской области.

Смотрю сейчас на его портрет, сделанный карандашом каким-то лагерным художником, вделанный мною сейчас в раму. Тут он как живой — художник удивительно сумел схватить его выражение. Несколько удлиненный череп. Открытый лоб. Тонкие черты лица. Пенсне. Оперся на руку. Лицо ученого, поэта, государственного деятеля. За спиной двадцать лет лагерей. Бесконечные скитания по лагпунктам. Прожил уже после освобождения девятнадцать лет. Умер 86-ти лет от роду.

И до конца жизни сохранил тонкий, ироничный ум, чувство собственного достоинства, большое сердце.

Перед смертью, в 4 часа утра, попросил шампанского, чокнулся и поцеловался с женой. Умер спокойно и тихо.

Сколько выдающихся людей находилось за лагерными воротами.

Между тем моя лагерная жизнь шла своим чередом. Оставшись один в бараке, когда всех моих товарищей погнали на работу,

— 263 -

я ощутил то состояние, которое французы обозначают поговоркой: "Аппетит приходит во время еды".

Почему бы мне не устроиться работать в стационар? Пошел в санчасть. Стучусь. Открывает парень хамоватого вида. "Я хочу видеть доктора". "Нечего тебе его видеть". "А ты почем знаешь, болван?"

"А ну, увидишь ты у меня доктора!" — и захлопывает дверь у меня перед носом.

Я хожу вокруг помещения, заглядываю в окна. В одном из окон вижу Павла Макаровича. Стучу в окно. Он открывает форточку.

"Доктор! Я хочу с вами поговорить". "Пожалуйста. Пройдите". "Да мне не отворяют дверь". "Пройдите. Откроют".

Иду опять. Дверь гостеприимно распахивается. Давешний мой собеседник, как будто его подменили, держит дверь настежь:

"Пожалуйста! Пожалуйста!"

Павел Макарович умел себя поставить с подчиненными. Прохожу к доктору. Говорит со мной долго, вдумчиво, расспрашивает о Москве, о моих наблюдениях; затем замечает:

"Да, да, единственная работа здесь для вас — фельдшерская. Никому не признавайтесь, что вы ничего не понимаете. По ходу дела научитесь. Попросите отца прислать вам учебник Ихтеймана для фельдшеров. Хороший учебник. А теперь надевайте халат. Да нет, не так..."

И он надел на меня белый халат и повел знакомить с моими новыми коллегами.

А на другой день произошло знакомство с еще одним лагерным деятелем - с "кумом", как на лагерном языке называется оперуполномоченный ГБ.

В пришедшем этапе, состоявшем из сотни человек, было всего три человека, сидевшие по 58-й статье: мой будущий близкий друг со странной фамилией Кривой Шолом Абрамович, еврей из Черновиц; бывший коммунист Лазаренко, в недавнем прошлом начальник ремесленного училища; я третий.

Всех нас троих вызвал оперуполномоченный. Меня провел к нему старший надзиратель — рыжий, хитроватый, неглупый,

— 264 -

которого Павел Макарович со свойственным ему юмором называл "архиепископом". ("Архиепископ" в буквальном переводе с греческого — "старший надзиратель".)

Оперуполномоченный капитан Малухин, маленький, невзрачный, сидел в большой комнате, совершенно один, за столом. Я вошел еще в своей гражданской одежде: в пиджаке, в безрукавке на меху, в шляпе. Увидев человека еврейской наружности в очках и в шляпе, оперуполномоченный, улыбаясь, сказал:

"Сразу видно коммерческого человека".

Затем, задав мне несколько вопросов, Малухин предложил мне место, которое является самым вожделенным для лагерника: заведующего столовой. Я ответил что-то неопределенное. Малухин это принял за согласие, да он и не мог ожидать отказа в ответ на такое лестное предложение. А затем сразу перешел на дружеское "ты":

"А ты мне тоже помоги".

"Чем это?"

И началась обычная вербовка в стукачи по всем правилам чекистской науки. Много недостатков. Мы их не знаем. Будете нам говорить, чем люди недовольны. Это благородное дело. (Он так и сказал: "благородное дело".) Я ответил отказом:

"Не могу людям делать зло".

Он начал меня убеждать. Я в его руках. Все мое будущее зависит от его характеристики. Снова отказ с той же мотивировкой. И вдруг он сам подсказал мне аргумент. Он сказал:

"Что это у вас за религиозные предрассудки: не могу делать зла!"

Я ответил:

"Вы смотрели мое дело?"

"Нет еще, только мельком".

"Так я же религиозный, верующий человек и сижу как церковник. По моей вере я никому не могу делать зла. Это противно учению Христа".

Оперуполномоченный слушал меня, широко раскрыв глаза.

"Как, вы верующий?"

"Да".

У Малухина был вид совершенно огорошенного, сбитого с толку человека. Еврейская внешность, вид коммерческого человека, учитель литературы — и верующий христианин. Это, видимо, не укладывалось у него в голове.

"Ну, ладно, идите", — сказал он после паузы.

Вечером я рассказал об этом разговоре Макарычу. Тот засмеялся:

"Плюньте вы на него. Пока я здесь, вы будете инвалидом. И будете работать в санчасти. Ничего он вам не сделает".

Макарыч оказался прав. С тех пор мне не приходилось говорить ни с одним работником ГБ на эту тему. Раз и навсегда отрезать — это лучший метод.

— 265 -

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

КАРГОПОЛЬЛАГ

Начиная описывать свою лагерную жизнь, я в затруднении. Столько разнообразных картин, столько красочных типов за семь лет заключения, что буквально не знаешь, что выбрать, с чего начать.

Буду писать о Каргопольлаге.

После моего водворения в больнице у меня сложился определенный образ жизни. В 8 часов утра кончается ночное дежурство. Приходит вольная сестра Марья Леонтьевна. Сдаю дежурство, отправляюсь спать.

Барак пустой. Все ушли на работу. Сплю до двенадцати. В двенадцать — обед. Кашка на донышке. Потом читаю. Молюсь. Коротаю время.

В семь часов приходят ребята — усталые, мокрые, злые. Перекидываюсь несколькими фразами с друзьями. Иду на дежурство. Принимаю дежурство, раздаю лекарства.

Остаток вечера - в обществе Макарыча. Пьем чай, беседуем. Вспоминаем каждый свое. Комментируем политические новости, которые узнали по радио или из газет.

Наконец, одиннадцать часов вечера. Прощаемся с Макарычем. Больные уже спят, если нет какого-либо особого случая. Санитар спит. Я один. Целую ночь брожу по коридору. И молюсь.

Когда-то в юности я мечтал о монашестве, любил молиться. Но человек я, выражаясь языком святоотеческих творений, не духовный, а душевный. Впоследствии интересы политические, литературные, жизнь в центре шумной столицы вытеснили духовную жизнь, остались от нее лишь капельки, крошечные остатки.

Здесь для читателя, не сведущего в святоотеческой литера-

— 266 -

туре, я хочу кое-что пояснить. Святые отцы, следуя за апостолом Павлом, учат о трехсоставности человека, который состоит из тела, души и духа. Душа — интеллект, комплекс житейских и внешних впечатлений. Дух - самый высший этаж человека: устремление к Богу.

Соответственно с этим людей можно разделить на три разряда: людей с приматом физических, животных инстинктов; людей душевных с приматом интеллекта; людей духовных, у которых основным является религиозная жизнь.

Так вот в лагере, в тюрьме духовная жизнь вновь во мне воскресает. Я как бы возвращаюсь к своему детству. В это время я упиваюсь молитвой, отдаюсь ей целиком, чувствую Бога — здесь, рядом, около. И общение с Богом дает ощущение необыкновенной сладости, просветленности. В эти моменты и только в эти моменты я переживаю то, что средневековые мистики называют "состоянием благодати".

А потом опять приходят земные человеческие интересы, честолюбие, эгоизм, все то пошленькое, дрянное, что есть в моей натуре... И я ощущаю то, что русский поэт передал в следующих выразительных строках:

"В киоте зажжены лампады,

Но не могу склонить колен.

Ликует Бог в надзвездном граде,

А мой удел — унылый плен".

(Ф. Сологуб)

В это время освобождение было совершенно нереальным, вся предыдущая жизнь казалась отрезанной навсегда. О том, что было, вспоминал так, как может вспоминать на том свете умерший о земной, уже изжитой жизни.

Переписывался лишь с отцом и мачехой, больше ни с кем. Да и отцу писал лишь раз в месяц. От каких-либо посылок и денег отказался наотрез. Отец все-таки кое-что присылал, но довольно редко. Да мне и не нужно было ничего — я вполне довольствовался лагерным пайком.

Между тем вокруг было много интересных людей. С Макары-

— 267 -

чем мы расстались через несколько месяцев. (Через два года судьба нас снова свела уже на другом лагпункте.) Вместо него приехал новый врач - Сергей Владимирович Дедырка, тоже человек знаменательной и трагической судьбы.

Уроженец Минска, сын гимназического учителя, он в 20-е годы заканчивает институт, женится; работает в Питере. Человек хороший; довольно поверхностный; любит ухаживать за дамами, повеселиться, поиграть в карты. Из Питера вместе с женой и дочерью переезжает под Мурманск. После войны арестовывают. Почему, за что? Неизвестно. Просто попался приятель стукач.

И следователь объяснял его арест так: "Уж очень во время войны распустили языки, надо приструнить".

И вот Сергей Владимирович оказался жертвой. Привезли в Вологодскую область, в лагерь, который был расположен в бывшем Кубенском монастыре. И новое несчастье. Это было время, когда были в моде "лагерные сроки". Сергей Владимирович попал в компанию интеллигентов, в которой оказался лагерный стукач. Через три месяца — опять суд, опять статья 58-10, снова десять лет. И переброска в Каргопольлаг.

Здесь он акклиматизировался. И опять несчастье. Выше я говорил о пристрастии Сергея Владимировича к дамам. Была у него приятельница, медицинская сестра на лечебном лагпункте на Пуксе, а он был в это время на другом лагпункте. Приезжает пропускник, который может передать письмо его знакомой. Сел писать, написал лагерной приятельнице, потом написал письмо жене. В это время пришли, стали торопить: пропускник (заключенный) сейчас уезжает. Впопыхах вложил в приготовленный конверт письмо, написанное жене, а письмо, предназначавшееся лагерной приятельнице, — в женин конверт. Одно отдал пропускнику (заключенному, имеющему право передвигаться вне лагпункта) , а другое письмо опустил в почтовый ящик. Жена получила письмо, написанное любовнице, и переписка с ней порвалась навсегда.

Все пережитое страшно подействовало на Сергея Владимировича. Нервы его расшатались. Он не мог спать один в комнате, свою кровать перенес в коридор, не выносил одиночества, стал вспыльчивым, раздражительным. Часто с ним ругались, но быстро мирились. Свои люди.

Вскоре перебросили его на другой, санитарный лагпункт. Че-

— 268 -

рез два года - новое несчастье. Сформировался этап в дальние лагеря, на Воркуту. В этот этап попали все люди, имеющие второй срок. Этап был продолжительный, очень тяжелый. Привезли на Воркуту, послали на общие работы. Однажды на работу он не пошел. Остался в бараке. А вечером его нашли повесившимся.

Царство Небесное бедняге. Господь да простит ему его слабость!

Сергей Владимирович был у нас на лагпункте три месяца. В мае приехал на его место новый врач — Димитрий Степанович Яковита.

Этот еще, может быть, жив; ему сейчас было бы 78 лет.

Сибиряк. Из простой семьи. Рано остался сиротой. Воспитывала его старшая сестра. Переехал в Питер; участвовал в гражданской войне. После войны учился, стал врачом, Женился на дочери тверского фельдшера.

В 1941 году мобилизован. Попадает в плен к немцам. В лагере для военнопленных был также врачом. После 1945 года сразу его привлекают к суду как военнопленного по нелепому обвинению в "измене родине" (почему работал врачом, а не покончил жизнь самоубийством?).

Первоначально попадает в лагерь где-то в Литве, показалось недостаточно, перевели его к нам в Каргопольлаг.

Симпатичный, скромный, робкий, забитый человек. Страшно боялся блатных. Без конца клал их в больницу. Они почувствовали его слабость. Били его (чтоб били врача - это невиданный случай) почти каждый день. Мне говорил: "Я врач, а от меня требуют, чтоб я был тем, кем был ваш отец, — мировым судьей. Я не могу".

Он был прав. Лагерный врач — это судья: от него зависит, кого посылать на работу, а кого оставлять, кому какую категорию труда давать, кого можно сажать в карцер, а кого нельзя.

Павел Макарович, с его волевым, твердым характером, был рожден для этой роли; и блатные, и начальство перед ним трепетали. Не то Яковита. Видимо, и начальство это поняло, и его отправили на Пуксу в качестве врача в туберкулезный стационар.

Затем я потерял его из виду. Меня перебросили в другое отделение. Дожили ли вы до освобождения? Живы ли сейчас? Все-

— 269 -

го вам доброго, Димитрий Степанович, хороший, скромный русский человек, попавший в водоворот дьявольской игры.

За стенами стационара тоже был у меня друг; о нем разговор особый.

Фамилия его — Кривой. Павел Макарович со свойственным ему едким юмором переводил его фамилию на латинский, получалось: сипшз. Но зря. Человек это был порядочнейший, один из наиболее морально чистых людей, которых я встретил в жизни. И что всего удивительнее — единственный убежденный коммунист, которого я знал. Надо же! Всю жизнь прожил в Советском Союзе, а единственного искреннего коммуниста встретил в лагере.

Из этого, конечно, не следует, что все те многочисленные коммунисты, которых я знал в жизни, были сознательными обманщиками. Обычно это были самые заурядные чиновники, которые как будто искренне исповедовали ту религию, которая являлась официальной. Считалась бы официальной другая религия, они бы исповедовали и ее с таким же усердием и, по-видимому, искренне бы в нее верили.

В противоположность этим стандартным советским типам, мой новый знакомый был коммунистом-фанатиком, одержимым, и в то же время — хорошим и очень неглупым человеком.

Он был черновицким евреем, и звали его Шолом Абрамович Кривой. Его отец был плотник, что ему давало возможность острить, что его отец "был коллегой моего Учителя". Уже в четырнадцать лет Шолом увлекается идеями коммунизма, вступает в комсомол, и уже в это время он первый раз понюхал тюрьму.

Это было начало.

Всю жизнь он в руках сигуранцы — румынской разведки, все время по тюрьмам. Сигуранца шутить тоже не любила. Пытки. Все зубы выбиты, несколько раз срывали ногти. Закончил заключением в знаменитой тюрьме Дафтану, сделанной из каменной соли.

Про эту тюрьму рассказывали так. Однажды был убит один богатый человек. Убийц приговорили к пожизненному заключению. Вдова на свой счет выстроила тюрьму с таким расчетом, чтобы жизнь для заключенных превратилась в сплошное мученье.

— 270 -

Летом под лучами южного солнца каменная соль нагревается, и пребывание в этой тюрьме становится адом.

Четыре года в Дафтану. Освободился. Поехал в родные Черновицы. Там его застало завоевание советскими войсками. Четыре года в армии, на передовых позициях. Но наконец войне пришел конец. 1946-1948 годы.

И тут произошло нечто сверхнеожиданное. Советский строй оказался вовсе не таким, каким казался издалека, когда сидел в тюрьме Дафтану. Он пишет возмущенное письмо в "Советскую Украину". Начинает латинской цитатой: "Уихт а типа атептит гедаея" — "Справедливость — основа государств". А далее следует комментарий, что справедливость-то в Советском Союзе неважная, а следовательно...

На беду обучили человека в румынской гимназии латинским классикам. Ответ МГБ не замедлил. Тотчас он был арестован. В ответ на протесты реплика прокурора: "Подумаешь, там сидели, а у нас не можете?" Он — специалист по латинским классикам, ну а здесь неплохо знали логику. Пять лет и Каргопольлаг.

Чистейший человек. Никаких поблажек не искал и не хотел. Был на самых тяжелых работах. Ребята про него говорили: "Все бы жиды были такие, как Шолом, — жить было бы можно".

Были с ним вместе несколько лет. Спорили друг с другом до хрипоты, но очень любили друг друга. Дружба наша продолжалась и после лагеря. Переписывались. Когда он бывал в Москве, заходил ко мне.

Помню, однажды в его приезд зашел ко мне молодой тогда Глеб Якунин. Они понравились друг другу (столь полярные противоположности). Про Глеба было сказано: "Вероятно, таким был молодой Бухарин" (высшая похвала в устах Кривого).

Одно из его писем с моим ответом я, с его разрешения, опубликовал в Самиздате под заглавием "Переписка с другом-коммунистом". Однако на этом дело не кончилось.

В 1965 году, к моему пятидесятилетию, он прислал мне грубое письмо с упреками за мою деятельность. Я без комментариев отослал письмо обратно. С тех пор все отношения прервались. Да иначе и быть не могло. Коммунист (его восстановили в партии) в дружеской переписке с антисоветчиком — внутреннее противоречие.

Но вспоминаю о нем с любовью. Не сомневаюсь, что и он, те-

— 271 -

перь уже старик, вспоминает со вздохом наши длинные лагерные беседы.

С Кривым связан резкий поворот в моей лагерной судьбе. Летом пятидесятого года, рано утром, он неожиданно приходит ко мне:

"Сейчас я иду на этап, сказал нарядчик".

"Куда?"

"Говорят, на четверку".

Четверка — это командный лагпункт. Простились. А 15 декабря неожиданно и я попадаю на этап, по спецнаряду на четверку. Что такое! Приезжаю. Разыскиваю Шолома.

"А, вы уже приехали?"

"Как видите. А вы что, меня ждали?"

"Да".

И тут выясняется целая история. Местный начальник санчасти решил окончить десятилетку. Разыскивает учителя русского языка. Кривой по формуляру числится учителем: он преподавал немецкий язык в школе. Зовет его.

"Не можете ли преподавать литературу?"

"Нет. Я сам плохо говорю по-русски".

"А не знаете ли вы где-нибудь здесь учителя русского языка? Он, может быть, где-нибудь на общих работах. Я его вызову сюда, устрою. И ему хорошо, и мне".

"Знаю. Он работает в санчасти на 12-м". "А, так это наш, медик. Устрою ему спецнаряд". Сказано — сделано. Через несколько дней я на столичном лагпункте — четвертом. А на другой день я уже познакомился с моим новым учеником.

Меня помещают в стационар. Затем я статистик санчасти. И в роли Жуковского. Воспитатель наследника престола.

Много было курьезов в наших взаимных отношениях с моим учеником. Много анекдотов возникало на почве этих своеобразных отношений. Интересно бы о них рассказать. Но неудобно. Он жив, теперь уже на пенсии, живет в одном из больших городов. Прикусываю язык. Педагогическая этика.

Лагпункт — столица Мехренгского отделения. Выражаясь официальным языком: головной лагерный пункт. Здесь мне стала более ясна механика лагерной жизни.

Первая черта, которая сразу бросалась в глаза, — наглый пара-

— 272 -

зитизм верхушки. Начальник лагеря что-то делал (хозяйственник) . Оперуполномоченный "кум" был чем-то занят (местный начальник лагерного МГБ; насколько целесообразной была его "благородная" деятельность, это другой вопрос). Но вот целая категория лиц, абсолютно ничем не занятых: начальник спецчасти (он вел картотеку заключенных. Зачем? Ведь этим занимались и оперуполномоченный, и начальник, лагпункта. Причем и эту несложную работу делал за него заключенный); начальник КВЧ (культурно-воспитательная часть) вообще ничего не делал — газеты и письма выдавал за него заключенный; считалось, что он цензурирует письма, но и это делала одна женщина, лагерная работница. Начальник санчасти — совершенно надуманная должность. В стационаре работали два врача, одна вольная фельдшерица, две заключенные фельдшерицы, статистик-заключенный. Начальник только лишь иногда подписывал отчеты, которые изготовлял статистик.

Далее, главный бухгалтер — вольный. Абсолютно ничего не делал, все делали заключенные-бухгалтеры. Заместитель начальника лагеря — опять надуманная должность. В лагере производство на семьсот человек, тут и одному начальнику нечего делать.

Итак, пятеро здоровых молодых мужчин, от 30 до 40 лет, совершенно ничем не занятых. Между тем они получали оклад зарплаты в 2000 рублей (по теперешнему 200 рублей), да 1000 рублей надбавки за чин, да 500 рублей надбавки за опасность работы (с заключенными). Итак, 3500 (по-теперешнему 350) рублей. Далее, бесплатное жилище. У каждого был дом со службами. Каждый имел хозяйство: огород, который обрабатывали заключенные, домашний скот — козы и свиньи, которых кормили отходами с лагерной кухни. Бесплатное обмундирование.

Средний уровень — среди них не было ни одного образованного человека, никто из них ничего не знал, кроме "Краткого курса истории ВКП (б)", и то только до 4-й главы о диалектическом материализме; добравшись до нее, все они тонули в этой "бездне мудрости", и никто не мог ее одолеть.

Далее шли надзиратели. Эти работали. Приходилось иметь дело с блатными, действительно рисковать тем, что могут разбить голову. Положение их было неважное, в соответствии с принципом "Кто работает, тот не ест", — жили в холодных похищениях, зарплата грошовая, вечно озлобленные, ищущие, на ком-

— 273 -

сорвать злобу. Но бывали и добродушные, которые брали с заключенных грошовые взятки, смотрели сквозь пальцы на проделки заключенных.

Не то — старший надзиратель, "архиепископ", по терминологии Павла Макаровича; это обычно неглупый, практичный, напористый мужик, обеспечен лучше других надзирателей.

Заключенные.

Прежде всего "придурки", к которым принадлежал одно время и я: работники санчасти, счетоводы, бухгалтеры. Среди них изредка попадались интеллигентные, приличные люди, но редко, а так обычно люди мелкие, лживые, интриганы и стукачи. Народ мало приятный.

Что касается других заключенных, то основная масса — бытовики. Это люди, сидящие по бытовым статьям.

Прежде всего так называемые "указники", отбывающие наказание по Указу от 6 июля 1947 года о борьбе с хищением социалистической собственности. Среди них очень мало действительных преступников.

Например, парень восемнадцати лет нарвал яблоки в совхозном саду. 20 лет лагерей. Если бы в саду колхоза — было бы 5 лет. Колхоз — это общественная организация, а совхоз — государственная.

Далее. Типографский рабочий оклеивал свою комнату обоями; по согласованию с начальником взял несколько листов чистой бумаги; в проходной задержали; он сослался на начальника; позвонили начальнику, тот отрекся: "Знать ничего не знаю". Согласно акту, бумага стоила 60 копеек. 20 лет лагерей.

Сам видел всех этих людей. И все-таки факты настолько чудовищные, что и сейчас рука не поворачивается писать эти цифры. Но у советских судей все было легко и просто — приговаривали, формулировали, подписывали, отправляли людей в лагеря.

Далее, хулиганы. Молодые парни.

Подрался из-за девчонки — 5 лет. Выругался матом в публичном месте — 5 лет. И он попадает в лагерь, где ни один начальник без матерщины не говорит ни одной фразы.

И наряду с этим я видел человека, который убил жену, — тоже 5 лет (ревность, смягчающие вину обстоятельства!).

— 274 -

Порой казалось, что это сумасшедший дом, что правители, судьи, заключенные — все сумасшедшие. Ничего! Терпели!

Итак, основная масса — безобидные мужички и парнишки, работяги, как они сами себя называли, или "штымпы" — как их называли блатные. Честные, работящие, простые люди, какими они на самом деле были.

Далее, настоящие расхитители, растратчики казенного добра. Хозяйственники. Почти все бывшие коммунисты. Директора, бухгалтеры. Сидели по той же статье, что и безобидные мужички, — Указ от 6.7.1947 г. Курьезно, что сроки в них, однако, были почти всегда меньше: 7, 8, а то и 5 лет. Видимо, "социалистическая бдительность" следователей и судей усыплялась при помощи не совсем социалистических средств. Это было, впрочем, нетрудно. Взяточничество было обычным явлением в судах. Только очень уж крупные дельцы получали "на полную катушку" по 25 лет.

Эти обычно пристраивались на "придурочьи" должности. Почти все были стукачами. Макарыч мне говорил: "Главным образом избегайте бывших коммунистов. Паршивый народ. Они все еще мнят себя привилегированными, лезут во все дыры, стукачи". Он был прав.

И наконец, настоящие уголовники, профессиональные преступники.

Здесь в это время была интереснейшая ситуация. Преступный мир был расколот. Он делился на блатных и ссученных. Причем их взаимная борьба порождала очень острые коллизии и почти всегда оканчивалась кровью.

Но прежде всего несколько слов о типе профессионального преступника. Как правило, это узкие специалисты. Они очень изобретательны в плане своей профессии: знают воровское дело, умеют грабить, знают, как можно убивать. Но во всем остальном они поразительно примитивны и глуповаты.

Глядя на них, я часто вспоминал Ламброзо с его теорией о том, что преступность есть один из видов вырождения. Почти все профессиональные преступники, которых я знал — а я знал их сотни, — имели ярко выраженные признаки дегенератизма.

Им была свойственна какая-то странно детская психология. Бацать — плясать неизвестно зачем и почему. Достать чифирь —

— 275 -

крепкий чай, заменяющий водку, напиться. Таков примерно круг интересов блатного.

Любят слушать "романы". Песни блатных - лирические. Основная тема: несчастная любовь и жалобы на судьбу. Помню, например, пожилого блатного, который пел такую песню. Начало:

"Скоро, позднею весною,

Сиреневые ветки зацветут,

А меня так мерзлой Воркутою

По этапу скоро поведут..."

Следует длинная повесть о лагерной жизни. И патетический конец: через много лет возвращение в родной дом, где узника встречает мать.

"Брошены поднесенные розы.

Матушка качает головой.

На глазах непрошеные слезы

Оттого, что сын совсем седой".

Другая романтическая повесть — о том, как коммунист влюбился в дочь священника. Самый драматический момент - влюбленный требует решительного ответа и получает его:

"Отец мой священник,

А ты - коммунист.

Твоей никогда я не буду, —

Даю я конкретный ответ".

Это любимейший куплет блатных. Они его напевали без конца. Всюду и везде. И финал, патетическая развязка: он ее убивает. Его арестовывают. Неизвестно почему, достается и отце, об этом песня лаконично заявляет:

"Ему, как священнику,

Руки скрутили..."

Неплохой комментарий к статьям конституции, трактующим о свободе религии. Блатные — большие реалисты, и красивыми словами их не проведешь.

— 276 -

Что меня поражало - это полное отсутствие в разговорах эротической темы. Матерщина после каждого слова. Любовь к приключениям в стиле авантюрных романов. И ни малейшего эротического смакования. Если говорят о своих любовных приключениях, то легко и просто, как о любых других физиологических отправлениях.

Сильно развита педерастия. Но к мальчишкам, которые служат некоторым из них, относятся с нескрываемым презрением и отвращением: те не имеют права даже садиться за общий стол.

И, наконец, война между блатными и ссученными. Повод для войны — отношение к начальству. Настоящий блатной, — "вор в законе", нигде и ни под каким видом работать не должен. За него работают мужики. Он имеет свою особую форму: рубаха, выпущенная поверх брюк, и брюки, вправленные в чулки; на шее крестик. Он вор в законе. Может хватать за горло "мужиков" - нашего брата, грабить, убивать, но с санкции старшего блатного. Таковы блатные.

Что касается ссученных, то их идеология следующая: мы воры и ворами умрем, но здесь, в лагере, никого не трогаем и сотрудничаем с начальством. Коллаборационисты.

Занимают должности нарядчиков, бригадиров, некоторые умеют и сами неплохо работать.

На каждом лагпункте господствует определенная "масть". Есть лагпункты, где преобладают ссученные; здесь очень туго приходится блатным. Если сюда попадает блатной, его ссучивают. Для этого выработан строгий и четкий церемониал.

От блатного требуют, чтобы он совершил три символических действия. Во-первых, ему дают грабли, и он обязан два-три раза провести ими по "запретке" (запретная зона около забора распахана для того, чтобы следы беглеца были видны). Далее, ему вручается ключ от карцера: он должен (в сопровождении толпы ссученных) подойти к карцеру и собственноручно запереть замок на дверях. И наконец, заключительный акт: он должен поесть со ссученными. После этого он уже сам ссученный, и теперь его будут резать блатные.

Имеются, однако, среди блатных люди поразительной стойкости, которых не могут сломить никакие побои. А ритуал побоев также отработан. Блатного поднимают несколько дюжих

— 277 -

парней и изо всех сил бросают его задней частью об землю. Бывали люди, которые выдерживали эту операцию по тридцать-сорок раз. После этого — тяжелая инвалидность на всю жизнь.

Вообще блатные, да и ссученные, долго не живут, не более 40—45 лет. Старика блатного вы не встретите. Противоестественный образ жизни дает себя знать.

С этим миром я впервые соприкоснулся на Савозере. К нам прислали крупного ссученного — Ваську Карелина. Он в Ерцеве работал заведующим изолятором и лично избивал блатных (сам — бывший блатной). В глазах блатных это — сверхпреступник. Наказанием ему может быть только одно — смерть.

Но и начальству он страшно надоел. Вечно он паяный — откуда-то достает водку, и вечно с ним какие-то приключения. Решили, что он больше не нужен — и послали его к нам на Мехренгу, где превалировали блатные.

Приехал. Сразу в виде протеста перерезал себе горло. В этом мире это самое обычное, причем перерезают так, что крови много, но никогда никто не умирает. Положили к нам в стационар. И попал он под мое попечение.

По ночам не спит. Как-то пристал ко мне: "Доктор, расскажите роман". После долгих отнекиваний стал припоминать какие-то бульварные романы. Потом увлекся и начал импровизировать.

Увлекся мой Васька, да и другие слушатели, сверх меры. Слушали как завороженные. Уже с утра начинали спрашивать: "Скоро ли придет ночной доктор?" Иногда я говорил: "Завтра праздник, рассказывать грех, не приставайте". Полная покорность. Сам всемогущий Васька таскал мне воду из колодца. Словом, я овладел их сердцами. А Васька был гроза лагпункта. Сказал однажды: "Я убью нарядчика". Нарядчик бежит объясняться.

Однажды на этой почве произошел комический инцидент. Вася поругался с зубным врачом и пригрозил: "Я тебя убью". Затем наступают часы ночного дежурства. Я сказал: "Завтра воскресенье, рассказывать не буду". Одиннадцать часов. Все спят. Обозреваю свои владения. Прохожу в прихожую около помещения, где спят врачи. Вижу, санитар, сидя, клюет носом. Говорю ему: "Что ты здесь делаешь? Иди спать". (По правилам, санитар должен дежурить вместе со мной.) Затем прикрываю дверь. Тепло. Хожу. Вспоминаю всенощную. Мысленно присутствую на литургии.

— 278 -

На другое утро врач взволнованно меня спрашивает:

"Что такое было ночью?"

"Ничего не было".

"А кому вы сказали: «Что ты здесь делаешь? Иди спать»?"

"Санитару Лешке".

"Ну и ну".

И здесь я узнаю следующее. Зубной врач сам не свой под впечатлением угрозы Васи, что он его убьет, не спит. И вдруг слышит мои слова: "Что ты здесь делаешь?" Он решает, что это Василий подкрадывается, чтобы его убить. Будит врача Яковита, который тоже храбростью не отличается. И вот они забаррикадировали дверь и всю ночь, стоя в одном белье, с трепетом прислушивались к моим шагам. И смех и грех.

Любил я беседовать с Васей. Уж очень своеобразное было у него восприятие. Вот однажды спрашивает он у меня: "А зачем Пушкин вызвал Дантеса на дуэль?" Отвечаю хрестоматийно. Вижу, ответ мой его не удовлетворяет. Мнется. Потом спрашивает: "А почему он (Пушкин) не мог его (Дантеса) втихаря уякнуть?" На это я не нашел что-либо сказать.

Другой раз я рассказываю, что моя мать замужем второй раз, и я избегаю к ней заходить, чтоб не встречаться с отчимом. И опять недоуменный вопрос: "А почему ты ее не убил?"

Вася человек цельный, ничего не скажешь.

Ужасен был его конец. В конце концов отослали его на Пуксу, лечебный лагпункт. Посадили в изолятор — превентивный арест. Ночью ворвались блатные. Наутро нашли Василия, плавающего в крови. Девятнадцать колотых ран, уже мертвого били. На трупе верхом сидел восемнадцатилетний парнишка, который заявил, что он единолично расправился с Василием. По чьему-то приказу взял вину на себя; получил дополнительно 10 лет.

Особый тип людей: хулиганы-бакланы.

Эти не были ни с блатными, ни со ссученными. Презирали их и те, и другие. Мелкая трусливая сволочь. Расскажу историю одного из них.

Николай Дианов. Московский парень. Жил в районе Ленинградского шоссе, самый хулиганский район столицы. С ним у меня был знаменательный инцидент.

Однажды в бане на 12-м лагпункте он снял с меня крест и надел

— 279 -

на себя. Я промолчал, однако сразу после бани пошел в барак блатных к своему приятелю, одному из корифеев блатного мира Мишке Мельникову. Через десять минут Дианов пришел ко мне в барак и отдал мне крест. При этом сказал:

"Вот тебе крест. Ты думаешь, это я Мельникова испугался? Плевать я хотел на твоего Мельникова".

Через десять минут приходит Мельников:

"Это правда, что Дианов сказал так и так: плевать мне на Мельникова?"

"Было такое дело".

Через десять минут меня зовут к старшему надзирателю. Иду. Перед надзирателем стоит Дианов. Старший надзиратель:

"Я знаю, что с вас сегодня сняли крест. Кто снял?"

Я, показывая на Дианова:

"Спросите его".

Дианов: "Да, да, я снял с вас крест".

И тут выясняется следующее. Мельников прямо от меня пошел в барак к Дианову и избил его до полусмерти. Тот сразу же побежал на вахту жаловаться. Это был его стиль: сам напаскудит, а потом бежит жаловаться. Так было постоянно. В конце концов, он так озлобил против себя блатных, что те решили его прикончить. И жребий выпал на некоего Цейтлина.

Это был хороший, безобидный парень, портной из какого-то украинского местечка. С блатными его связывало лишь одно: он был страстный картежник. Играл напролет все ночи. Проигрывал с себя все, что только можно проиграть, вплоть до брюк и кальсонов. Однажды проиграл Дианова. Ему выпало на долю убить Кольку. Он взмолился: "Ребята, я не могу. Пусть убьет его кто-нибудь, я возьму вину на себя". С ним согласились.

Однажды, когда в лагерной столовой Колька стоял в очереди за обедом, к нему подошли и сунули ему нож глубоко под сердце. Колька с ножом в груди сумел побежать по лагерю, вбежал в кабинет к оперуполномоченному, выхватил обеими руками нож из сердца, бросил нож на стол к уполномоченному. Кровь хлынула широким потоком. Через минуту Колька умер.

Я никогда не видел, чтобы так радовались смерти человека. Он насолил буквально всем. А вину взял на себя Цейтлин, получил за убийство 10 лет. Тогда еще смертной казни за убийство не было.

Я был в это время статистиком на 4-м лагпункте. Мне приш-

— 280 -

лось составлять акт о смерти Дианова. Составил. Представил старшему надзирателю. Он прочел, сказал:

"Собаке собачья смерть".

Я ответил:

"Он сейчас перед Судьей более строгим и более милостивым, чем людской суд. Не будем его осуждать". Надзиратель промолчал.

И наконец, чтоб закончить рассказ о борьбе блатных со ссученными, еще один эпизод.

Как я сказал выше, блатных никогда не привозили на лагпункт, где был перевес ссученных и наоборот. Исключение составлял лагпункт "Северный" — штрафной лагпункт, на котором были и ссученные, и блатные.

Однажды в лесу прикончили бригадира ссученных Костю. Это был главный организатор ссученных и действительно хороший парень. И, как назло, как раз в этот день приехала на свидание к нему его мать.

Она сидит на вахте и ждет сына, а в конце дня несут его мертвого. Возмущение было всеобщим.

Бригада ссученных вошла в лагерь с топорами (что категорически запрещалось). Ворвались в изолятор, где сидел старший блатной. Прикончили его одним махом: отрубили голову. Затем ворвались в санчасть, в стационар. Убили нескольких блатных, которые лежали в палате. Затем началось Мамаево побоище.

Было так. Вбегают в барак с топорами. Команда: "Все под нары!" При этом размахивают топорами, как рапирами. Затем выводят по одному из-под нар. Суд. Кого убивают, кого бьют до полусмерти. Лишь немногим дают пощаду. Блатных застали врасплох, и они безоружны.

К нам на четверку везли раненых. Это было, как во время войны. Раненые, раненые, раненые. Суд дал ссученным демонстративно мягкие наказания: прибавил всего лишь по нескольку месяцев к их срокам. Блатные на Мехренге потерпели поражение.

Бывали побеги. Но всегда неудачные. Удачного побега я не видел ни одного. Беглеца ловили — и почти всегда приканчивали.

Как-то лежал я в стационаре рядом с девятнадцатилетним парнишкой-ленинградцем Олегом. Воришка. С пятнадцати лет по-

— 281 -

шел по этому делу. Последний его подвиг — обворовал магазин. Получил 18 лет лагерей. Есть от чего прийти в отчаяние. У меня спрашивал:

"Что, если я напишу Сталину?"

Я отвечал:

"Ну, напишешь. Допустим невозможное: попадет заявление ему в руки. Ты думаешь, помилует?"

"А что же?"

"Не думаю. Он дяденька не из добрых. Это не то, что наш брат, мягкотелые интеллигенты".

Кажется, убедил. Письма Сталину он не написал.

Затем отослали его на 12-й лагпункт. Какой-то старый блатной его сагитировал бежать. Запаслись двумя плитками шоколада в ларьке. Убежали.

Павленко, начальник лагеря, отправил погоню, дал инструкцию: "Живыми не приводите". Ему нужны были жертвы — для примера. Поймали. Старшего блатного убили с ходу. Олег бросился на колени, взмолился: "Не убивайте".

Убили в упор. Принесли на вахту, выставили трупы для всеобщего обозрения.

Составлял акт о его смерти. Было жалко.

И наконец, 58-я статья.

Тут опять ряд подразделений. Прежде всего статья 58-16 — измена родине. Это в основном власовцы или участники других военных подразделений, воевавших на стороне немцев во время войны. Большей частью люди, совершенно случайно попавшие в этот омут. Для примера расскажу биографию одного из них, который работал у нас санитаром. Со мною дружил. Знаю его биографию, как свою.

Зовут его Виктор. Родился в Новгороде. Мать — обрусевшая немка из новгородских колонистов; отец — русский, сапожник-пьяница. Рос вместе с братом моложе его на два года. Детство — кошмар. Вечно пьяный отец, скандалы, нищета. Наконец война.

Новгород в руках у немцев. Призывают всех мужчин на особый пункт, в том числе Виктора. Узнают, что мать его немка. Рукопожатие. "Поздравляем с возвращением в лоно родины". Теперь он немецкий гражданин. Мобилизуют. По росту он подходит в СС, ничего не скажешь, рослый парень.

И вот он в частях СС. Борется с партизанами. Но это ему не по

— 282 -

душе. Объявляет себя больным. Симулирует аппендицит, отправляют на излечение в больницу на границе с Швейцарией, где ему вырезают абсолютно здоровый аппендикс.

Но отец его сапожник, и ремесло сапожника знает он с детства. Начинает чинить ботинки в больнице. Специалист незаменимый. Им дорожат. При больнице — до конца войны. Но знакомится на свое несчастье с русской девушкой из Питера.

Она здесь на принудительных работах. Женится на ней. Это для нее удача. Он ведь немецкий подданный. Все ограничения для нее разом отпадают,

Конец войны. Ничто не мешает перейти швейцарскую границу. Он в Баварии, до границы несколько километров. Но жена требует возвращения на родину, в родной Питер. У нее от него уже родился сын.

Возвращаются. Его в Питере, конечно, не прописывают. Поселяется в Новгороде. Через два года арестовывают. Двадцать пять и пять и пять. Это означает: 25 лет лагерей, 5 лет последующей высылки в отдаленнейшие местности Сибири, 5 лет поражения в правах, — словом, пожизненный каторжник.

Жена пишет ему из Питера мерзкие письма, называет его изменником родины (в Германии, когда надо было спасаться от тяжелых работ, она об этом не думала), разводится, выходит замуж вторично.

Встретились мы с ним в Кодине. Работал санитаром. Не позволялось по статейному признаку. 58-16 — изменники родины — могли работать только на общих работах. С большим трудом удерживали, выдавали за больного, в этом помогал я, старый обманщик.

Помню, однажды утром, в 6 часов, я обхожу палаты, меряю температуру. Виктор подметает коридор. Подхожу к радиорупору, улавливаю несколько слов. Подзываю Виктора, говорю: "Витя, слушай".

Передают закон об амнистии. Это первая амнистия после смерти Сталина. Голос Левитана отчеканивает: "Всем, имеющим 25 лет, срок сократить наполовину".

Виктор блаженно улыбается, шепчет: "Двенадцать с половиной лет..."

Далее диктор продолжает: "Настоящую амнистию не распространять на изменников родины".

— 283 -

Я никогда не видел, чтоб в одно мгновение так переменилось лицо человека.

Но он освободился раньше меня — летом 1955 года, после приезда в Москву Аденауэра и всеобщей амнистии за военные преступления. Переписывались с ним.

В 1959 году, будучи в Новгороде, навестил его. Женился второй раз. И от второй жены имеет ребенка. И, чудак, все время вздыхает о первой жене. Я говорил: "Что ты, дурачок, вспомни, какие она мерзкие письма тебе писала".

Нет, вспоминает о ней по-другому. Потом, в Москве, получил от него письмо. Не ответил, у меня в это время был забот полон рот: отовсюду меня выгнали, появилась обо мне мерзкая статья в журнале "Наука и религия". Пути наши разошлись. Виктор, что делаешь ты теперь?..

А вот перед нами другой "изменник", чином повыше, капитан СС. Тоже русский парень. Москвич Миша (имя условное). Родословная такова.

Отец — мелкий служащий, бывший эсер, погибший в застенках НКВД в 1937-м. Мать — фотограф. В 1941-м был мобилизован. С самого начала имел план перейти к немцам; ненависть к большевикам впитал с молоком матери.

Удалось перейти. Далее фигура умолчания. Что там делал — неизвестно. В 1943 году всплывает в немецких войсках капитаном СС. В 1945 году возвращается. Пребывание в СС удалось скрыть. Работает фотографом.

В 1948 году выясняется, кто он такой. Арест. Двадцать пять и пять и пять. Встретился с ним в Кодино.

Часто заходил ко мне в стационар. Пили чай, беседовали.

Раз говорю: Дак зря по двадцать пять лет.

Михаил: "Напрасно вы так думаете. У многих руки в крови".

"А у вас?"

Пауза. Пьет чай. Наклоняется. Вполголоса:

"Я по горло в крови".

Увлекался Достоевским. Читал Евангелие. Любил беседовать о религии. Как говорят, иногда бывали у него антисемитские выпады. Но меня любил и ко мне был привязан искренне. Почему? Этого я и сам не понимаю.

Вскоре судьба нас развела. Получил, находясь в другом лагере,

— 284 -

от него письмо. С воли. Освободился по амнистии за военные преступления.

Я знал его московский адрес. Хотел как-то его навестить. Остановил Вадим, мой неизменный верный друг:

"Слушай, как тебе не стыдно? Он же детей еврейских убивал". Послушался его, не пошел.

Видел очень много власовцев. Беседовал с ними. Поражало меня всегда одно. Большинство из них — бывшие коммунисты. Все побывали в лагерях для военнопленных, потом стали солдатами власовской армии, офицерами, политработниками. До чего быстро соскользнула с них советская идеология! Как быстро усвоили они философию нацистскую и особенно антисемитизм! Видимо, не случайно. От советского коммуниста до нациста — один шаг, по-видимому.

Власовцев видел неисчислимое количество. Многим из них писал жалобы, прошения о помиловании. (В лагере я считался специалистом по писанию жалоб.)

Только что я сказал об офицерах, политработниках, усвоивших легко и быстро нацистскую философию. Не то рядовые солдаты. Это случайные жертвы эпохи. Истории их, с небольшими вариациями, почти всегда одинаковы.

Мобилизовали. Попал в окружение. Сдавалась дивизия, а то и корпус. Он вместе с ней. Немецкие лагеря. Голод. Двенадцатичасовой рабочий день. Люди умирают ежедневно тысячами. В одном лишь лагере, где содержался Д. С. Яковита, умерло за полгода триста тысяч человек. Спасения нет.

И вот приезжает от Власова бывший советский офицер. Их собирают. Офицер говорит:

"Товарищи! (Товарищи — так и говорит.) Формируется Российская Освободительная Армия под командованием генерала Власова. Кто запишется — немедленное освобождение, обмундирование, паек немецкого "солдата".

Умирающему от голода человеку не до теоретических споров. Человек записывается в армию Власова, желая спасти жизнь. А дальше все последующее. Служба в РОА. Лагеря. Выдача советской охранке. Тюрьма. 25 лет лагерей.

За столь массовый переход русских солдат на сторону врага надо прежде всего сказать спасибо Сталину, лишившему наших

 

— 285 -

ребят, попавших в плен, всякой помощи и заявившему, что пленных надо рассматривать как изменников родины.

Далее идут прибалты. Видя бесконечное количество прибалтов, я удивлялся только одному: откуда их столько? Впечатление было такое, что их в Советском Союзе минимум сто миллионов.

Латыши и литовцы превалировали. Эстонцев было сравнительно меньше. Многие из молодых парней были в партизанах, но большинство попало просто так, за здорово живешь, в порядке осуществления бдительности.

Не меньшее число западных украинцев-бандеровцев. Все, в общем, неплохие ребята, и не так уж плохо относились они к русским. Сталин со своей дикой политикой всеобщего разорения — коллективизации, насильственной русификации, диких репрессий - внедрил, однако, такую ненависть к русскому народу, что ее не вытравишь и через сотню лет.

И опять, как и про очень многие мероприятия "великого вождя", можно сказать словами Талейрана: "Это было хуже, чем преступление. Это была глупость".

С западными украинцами я познакомился еще в Бутырках. Держались они вместе. Когда водили в умывалку, старший из них командовал: "На молитву". И став в ряд, запевали: "Царю Небесный". А потом по Шевченко:

"Ой, Богдану, ти, Богдану, Нерозумний сину, Вщдав Москвi на потаву Рiдну Украшу..."

Рослые, красивые, голоса мужественные, обычно баритонального тембра. Колоритное было зрелище.

И в лагере в основном держались сплоченно, дружно, поддерживали друг друга. Молодцы! Прекрасный человеческий материал!

И наконец, 58-10. Наша статья.

Прежде всего это сборная солянка. Была масса людей, попавших по этой статье совершенно случайно, по доносам, по вражде, в порядке "бдительности" чекистов, которые должны были отрабатывать казенное жалованье.

— 286 -

Характерный пример. Знал я одного парня. Сын врача, студент Ленинградского университета. Дон-Жуан, пьянчужка, лоботряс. Рано женился. Однажды, когда жена уехала, завязался у него роман с сестрой жены.

Проведала об этом теща. Озлилась: обеим дочерям парень испортил жизнь. Увидела у него на столе рукопись одного из его товарищей, которую тот написал в защиту космополитов. Наш Дон-Жуан ее и не прочел, валялась она у него на столе среди других бумаг. Но теща отнесла эту рукопись в МГБ.

В результате получил наш Дон-Жуан по статье 58-10 десять лет, так же, как и его товарищ.

Иногда аресты по этой статье принимали характер анекдота. Хороший мальчик из Риги Юра Баранов. Окончил десятилетку, поступил в Педагогический институт. Один из его товарищей, студент 4 курса, комсомолец, знакомый его матери, стал показывать ему институт, рассказывать про институтские порядки.

Юра слушал внимательно, потом спросил: "А я слышал, что в институтах бывают подпольные кружки. Есть ли такой кружок и в нашем институте?" Товарищ его оказался стукачом, доложил куда следует. Десять лет.

Другой студент — Ефим Зайдберг из Московского университета. Ярый марксист. Однажды во время спора на философском семинаре, когда ему стали указывать, что его слова противоречат тому, что говорил Ленин, он неосторожно ответил: "Ну, так Ленин говорит чепуху". Немедленное исключение из университета. Десять лет лагерей.

Были и другие, серьезные люди, у которых статья 58-10 сочеталась с глубоко продуманными взглядами или была результатом глубокой пережитой ими трагедии.

Со многими из них я познакомился позже, когда меня перевели в Кодинское отделение. История моего перевода такова.

Мой шеф и ученик, который окончил десятилетку и стал студентом заочного Юридического института в Ленинграде, получил повышение: стал начальником санитарной части Обозерского отделения — и переехал в Кодино.

Так как учеба в заочном институте продолжалась, работы должны были писаться и надо было готовиться к экзаменам, то и я вскоре получил спецнаряд в Кодино.

Здесь работал в качестве врача ожидавший конца срока Павел Макарович. И через два года разлуки мы встретились с ним вновь.

— 287 -

Радостная то была встреча: за лагерные годы я привык считать его своим благодетелем и искренне его любил. Все время между нами велась тайная переписка. И я стал опять работать в его стационаре ночным медбратом.

И здесь, в Кодине, я встретил еще одного человека, который стал моим другом на всю жизнь, вплоть до его смерти: я встретил московского профессора Евгения Львовича Штейнберга.

Выше я уже упоминал имя Евгения Львовича Штейнберга. Он попал в лагерь, став жертвой известного стукача Якова Ефимовича Эльсберга.

Вообще он был человек удивительно простой и доверчивый — и необыкновенно обаятельный.

Евгений Львович родился 31 декабря 1901 года, и ему тогда шел 51-й год. Он происходил из семьи крупного еврейского капиталиста, проживавшего под Симферополем. Детство Евгения Львовича поэтому прошло в Крыму. Окончил Симферопольскую гимназию. Поступил в Новороссийский университет.

Советская власть пришла в Крым на четыре года позже. Новороссийский университет во время гражданской войны был переведен из Одессы в Симферополь, и Евгений Львович застал всех старых профессоров и успел у них поучиться. Между прочим, он был близко знаком и с Максимилианом Волошиным.

После прихода советской власти Евгений Львович переезжает в Москву, заканчивает Московский университет по историческому факультету. Остается при университете. Женится на Татьяне Акимовне Шапиро, дочери известного врача, вернувшейся только что из Парижа, где она жила вместе с матерью-эмигранткой.

Затем обычная карьера советского научного работника. Защита диссертации, преподавание. Знакомство с господином Эльсбергом. Арест.

Он также получил десять лет по статье 58-10 за свои высказывания в дружеских разговорах в присутствии Эльсберга. В лагере он работал лаборантом.

У нас было много общих точек соприкосновения. Помимо литературных интересов любовь к театру. Он был страстным театралом, и даже в это время в Москве шла его переделка, сделанная совместно с Прутом, мопассановского романа "Милый друг". И самое главное — комплекс религиозных, философских, политических взглядов.

— 288 -

Он был верующим человеком, христианином, хотя и не крещеным, не принадлежащим ни к какой определенной конфессии, любил читать Евангелие, особенно о страданиях Христа, и при этом всегда плакал.

Человек вспыльчивый, импульсивный, он мог легко поссориться, наговорить резкостей, но через полчаса уже все было забыто, прощено, заглажено. Человек с большим чувством юмора и с артистическими способностями, он был незаменимым рассказчиком. Любил анекдоты.

Он был интеллигентом старой формации, человеком широкого круга интересов, гуманистом в самом глубоком смысле этого слова. И в то же время — человеком ультрасовременным. Обожал американскую литературу: Хемингуэя, Фолкнера. И особенной его любовью был Пастернак.

Есть что-то символическое, что он умер с ним в один день и в один час — 31 мая 1960 года. Его он любил и был его почитателем всю жизнь.

Он был сангвиником. Никогда не унывал. Но порой облачко грусти на него находило. И тогда он говорил, что умрет скоро, умрет через несколько лет, что жизнь его близится к концу. Предчувствие, которое, к сожалению, его не обмануло.

Евгений Львович — настоящий старый интеллигент, попавший вполне закономерно по статье 58-10. Были и другие.

Был в Кодине доктор Анатолий Силыч Христенко. Типичный хохол. Сын старого фельдфебеля. Толстый, тяжеловатый, добродушный. Кто мог подумать, что он обладатель одной из самых трагических биографий из всех, которые я знал.

Анатолий Силыч в дореволюционное время учился на фельдшерских курсах. Одним из его товарищей, закадычным его другом был веселый курчавый украинский парубок Любченко. Вместе выпивали, вместе бегали за девчонками, вместе готовились к экзаменам.

А через пятнадцать лет, в начале 30-х годов, оба парубка сделали карьеру. Анатолий Силыч окончил Медицинский институт и стал хирургом, главврачом в одной из больниц Одесской области. А Любченко стал Председателем Совнаркома Украинской ССР, членом ЦК ВКП (б), депутатом Верховного Совета — словом, важным сановником. Но старого приятеля не забывал. Тот часто ездил к нему в Киев в гости.

— 289 -

Об этом знали. Когда какое-нибудь осложнение — сразу к Христенко, он друг премьер-министра, поможет.

Но вот наступает 1937 год. И в газетах появляется краткое сообщение: "Член ЦК ВКП (б), председатель Совета Народных Комиссаров Украинской ССР Любченко, запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-бухаринскими террористами и очевидно опасаясь разоблачения, покончил жизнь самоубийством".

А через три дня был арестован Анатолий Силыч. Восемь месяцев в НКВД. В тогдашнем НКВД. Нечеловеческие пытки. Десять лет лагерей. Каргопольлаг.

Первое время изредка переписывался с женой и дочерью. Затем крах. Война. Оккупация Украины. Связь с внешним миром порвана.

Работает врачом. Только поэтому пережил ежовщину и войну.

Врачи все-таки были в привилегированном положении.

В 1946 году происходит следующее. Убили беглеца. Анатолий Силыч должен дать заключение о том, что беглец был убит, убегая от погони. Но нет, он пишет акт, в котором констатируется ожог: беглец был убит в упор и не в затылок, а в лоб. Оперуполномоченный его долго уламывает. Но веселый, добродушный украинец остается непреклонным, на все уговоры ответ: "Нет, нет, нет". И в заключение угроза "кума": "Ну, подожди. Раскаешься!"

Угроза осуществилась через год. Пришла пора Анатолию Силычу освобождаться. Освободился, все честь честью. Но поезд на глухом полустанке останавливается только один раз в сутки, в 4 часа дня. Переночевал у друга. На другой день пошел к поезду, взял билет. Перед самой посадкой на поезд, на перроне, к нему подошли, задержали. Арест. Новое следствие. Ему инкриминируется статья 58-10 — агитация против советской власти.

"Агитация" выразилась в том, что однажды, сидя в парикмахерской, когда громкоговоритель хрипел и издавал какие-то нечленораздельные звуки, он сказал, что немецкие радиоприемники — хорошие. Восхваление капиталистической техники. Снова десять лет. И привезли его в Кодино.

Жизнь пройдена. Впереди пустота. Полная безнадежность. Но судьба подарила старику в дни заката последнюю радость. Попала к нему в стационар Шурочка — девушка из Мурманска, девятнадцати лет. Когда в Мурманске были английские офицеры,

— 290 -

она увлеклась одним из них, — начался несложный роман девчонки с иностранцем. Пока офицер находился в Мурманске, все было хорошо. Но он уехал. И Шурочку тотчас арестовали. Инкриминировали гнусную статью: за проституцию. И пять лет лагерей.

Привезли в Обозерку. Она заболела. И старик влюбился в нее без памяти. Шурочка тоже его любила. У нее, видимо, было к нему смешанное чувство, как к отцу и как к мужу.

Вскоре она освободилась. Осталась в Кодино. Анатолий Силыч виделся с ней урывками.

Помню, однажды приходит Силыч в лабораторию, говорит Катюше, вольной лаборантке: "Передайте Шурочке", — и дает ей дамские туфли, купленные на последние арестантские гроши, скопленные с огромным трудом. Катюша, по-женски:

"Спасибо, доктор, передам. А между прочим, Шурочка была вчера у нас в доме, в соседней квартире".

"Она, верно, заходила к подруге".

"Да, к подруге. Но подруга дома не ночевала, была на дежурстве. Ночевала Шурочка. Всю ночь мне не давали спать. Все время какие-то стоны, поцелуи, чей-то мужской голос".

Старик молча выходит. Появляется через десять минут. "Дайте мне туфли".

"Зачем, доктор?"

"Я хочу их изрезать ножницами".

"Ах, что вы, что вы, доктор!.."

И с необыкновенной готовностью протягиваются туфли.

Силыч лезет в карман, вынимает две шоколадные конфеты, принесенные из ларька, кладет их в туфли и протягивает туфли Кате:

"Передайте!"

"А, вот как вы, доктор, вот как..." — говорит Катя, позеленев от злости.

"Да, так. Какие претензии я могу предъявить этому ребенку?

Я могу быть ей лишь благодарен за то, что она хоть немного скрасила мой закат".

И ведь неплохая была женщина Катя. И сама имела много романтических приключений. Но что поделаешь, женщина.

Проходит недели три после этого инцидента. Рано утром я, по обыкновению, измеряю температуру. Силыч в качестве врача в 5 часов утра пошел в столовую проверять качество пищи.

— 291 -

Вдруг в 6 часов он входит в перевязочную, говорит:

"Скажите, пожалуйста, где здесь моя комната?"

Я выпучиваю глаза. Комната его рядом с перевязочной.

"Что с вами, Анатолий Силыч?"

"Не знаю, не могу найти свою комнату".

Беру его под руку, отвожу в его комнату. Усаживаю. Вижу: что-то с ним неладное. Лицо красное, одутловатое, глаза бессмысленные. Дышит тяжело.

Бегу за вольными врачами. Они собрались на комиссию. С Силычем оставляю санитара.

Приходят врачи, констатируют парез. Это инфаркт в слабой степени. Укладываем Силыча в кровать. Пичкаем лекарствами, делаем уколы.

Проходит два дня. Санитар мне говорит:

"Мануилыч! За зоной в окне стоит Шурочка, спрашивает о здоровье Силыча. Пойдите, поговорите с ней".

Иду. Рядом с лагерем пятиэтажный дом. Туда-то на последний этаж и забралась Шурочка и смотрит в лагерь. Кричу ей о здоровье Силыча несколько слов. А потом возвращаюсь в стационар. Говорю:

"Ну, Силыч, говорил сейчас с вашей Шурочкой".

"Как, где?"

"Да она стоит сейчас на лестнице соседнего дома".

Что тут сделалось с Силычем! Вскочил, как мальчик, побежал в одном белье. Санитар за ним с халатом. На ходу надевая халат, добежал до запретки, увидел Шурочку, машет ей рукой, кричит.

Караульный на вышке начал стрелять вверх. Шурочка удалилась.

Исстари принято смеяться над старческой влюбленностью. Влюбленный старик — это излюбленный персонаж всех на свете опереток. И только Голсуорси в своей "Саге о Форсайтах" создал поэму о старческой любви. Как он прав!

После пареза Силыч лишь числился врачом. Работать не мог. И в это время — новая неожиданность. Он разыскал свою пропавшую дочь. Было это так.

Один из наших врачей, заключенный, попал на дальний этап, куда-то в Якутию. Там встретил в лагере заключенную — Веру Анатольевну Христенко. Он спрашивает:

— 292 -

"Ваш отец врач?

"Да".

"Знаете ли вы, где он?"

"Нет".

Оказалось, что дочь после оккупации города немецкими войсками была переводчицей у немцев. После возвращения советских войск была арестована, получила 25 лет лагерей за "измену родине". Мать потерялась еще при оккупации города немцами.

Узнав это, соорудили общими силами дочери передачу. Шурочка ей отослала. В дальнейшем вся переписка шла через Шурочку. Переписка между лагерниками была воспрещена.

Между тем Силыч написал жалобу. Начались времена более либеральные, после смерти Сталина кое-кого освобождали.

Летом 1953 года меня угнали в другой лагерь (об этом речь впереди). Уезжая, тепло простился с Силычем, обнялись и поцеловались. Он мне сказал: "Желаю вам того, что вы сами себе хотите". Должен сказать, что пожелание это исполнилось.

А дальнейшая судьба Силыча такова. Целые дни, с утра до вечера, сидел он у окна своей каморки и смотрел вдаль, ожидая, что придет постановление о его реабилитации.

Весной 1954 года ему разрешили под каким-то предлогом сходить за зону. Он навестил Шурочку. Пришел домой. Ночью, во сне, умер. А наутро пришла реабилитация.

Хоронили его как вольного. Долгое время Шурочка, вышедшая замуж и переехавшая в Мурманск, каждый год летом приезжала к нему на могилу.

Такова сентиментальная повесть, рожденная самой жизнью.

Как-то в начале марта я сидел в лаборатории Евгения Львовича. Неожиданно входит санитар-эстонец, говорит: "По радио сейчас передавали: Хозяина разбил паралич".

Так мы узнали о предсмертной болезни и смерти Сталина.

Дальше было все так же, как везде. Жадно слушали сводки о состоянии здоровья человека в серой шинели, шли все время "между страхом и надеждой". И наконец 5 марта. Конец.

Конец ночи. Конец эпохи. У всех было какое-то ошеломлен-

— 293 -

ное состояние. Обрушилось. Совершилось. Начало нового. Рождение новой эры.

Слишком, много было связано с этим зловещим именем. Вся жизнь, двадцать пять лет, прошла под его знаком. Все мы были детьми, когда началось его правление. И потом двадцать пять лет, целая жизнь.

Ощущение, как при появлении ребенка. Радость и смущение. Что-то будет теперь?

А потом первые месяцы. 28 марта 1953 года. Амнистия. Амнистия только для уголовников. Но все же! Ведь впервые за много лет. Мы уже отвыкли от того, что люди идут на волю. Привыкли к тому, что идут в лагеря. И наконец первая ласточка.

4 апреля 1953 года. Реабилитация арестованных врачей. Все мы после 13 января — дня опубликования объявления о "врачах-отравителях" — прекрасно отдавали себе отчет в том, что это начало новой ежовщины, которая ознаменуется прежде всего гибелью для всех нас. И вот радость: люди обрели свободу. И в стране повеяло весной.

Пасха в том году была ранняя — 5 апреля. Об освобождении врачей мы узнали в Великую Субботу утром. Пришел к Евгению Львовичу. Он меня встретил словами: "Анатолий Эммануилович!

Хотя сейчас еще не Пасха, но мне хочется сказать: Христос воскресе!" И по-пасхальному мы троекратно облобызались.

А затем июнь — арест Берии. Светло и радостно.

В это время начались лагерные волнения.

Один из моих товарищей по узам — Димитрий Панин — пишет о лагерных восстаниях весной 1953 года чуть ли не как о начале революции и даже считает эти волнения причиной хрущевских реформ и так называемого разоблачения культа личности Сталина.

Это, конечно, безмерное преувеличение. Лагерные волнения весной 1953 года имели чисто местное значение. Были изолированы друг от друга. Никаких требований общего характера они не предъявляли. И были очень быстро подавлены.

Причиной их была амнистия 28 марта 1953 года. Благодаря этой амнистии освободилась масса блатных, бытовиков, прислужников режима, стукачей. Оставшаяся 58-я статья стала сплочен-

— 294 -

ным большинством. Стукачи притаились. Да и начальство было растеряно: не знало, что будет дальше.

В Каргопольлаге эти волнения не носили столь бурного характера, как на Воркуте и на Колыме. Но все же в Ерцевском отделении, на Мостовицах на несколько дней власть захватили в свои руки власовцы.

Несколько человек, в их числе нарядчик и комендант, были убиты посреди лагеря, около лагерной столовой. У нас в Кодине дальше избиения некоторых бригадиров, очень уж насоливших ребятам, дело не пошло. Но все же начальство сильно струсило.

Помню, в июне сидим мы с Евгением Львовичем в лаборатории. Белая северная ночь. Это не то что белые ночи в Питере. 10 часов вечера, а солнце — как будто 2 часа дня.

И слышатся откуда-то крики. Кого-то бьют. Впечатление — так себе.

Скоро пришлось мне распроститься и с Кодино, и с Каргопольлагом, и началась для меня новая жизнь. Началось вот с чего.

Один ссученный парень был связан с местной аптекаршей, вольной женщиной. Почему-то начальнику санчасти, моему ученику, вдруг вздумалось выступить в роли блюстителя нравственности. Он отправил парня на этап. А на партийном собрании выступил с громовой речью против аптекарши. Тогда неожиданно в защиту ее выступила подруга и заявила:

«Товарищ Л. за другими замечает, а за собой нет. Вот уже три года, как он возит за собой по лагпунктам заключенного-антисоветчика, учителя по профессии, который его учит и пишет за него работы».

Это, собственно говоря, не было ни для кого секретом. Это и так все знали. Но "свет не карает заблуждений, но тайны требует для них". Постановили расследовать это дело.

На другой день меня вызвал начальник КВЧ — культурно-воспитательной части — и стал у меня просить, чтобы я дал ему компрометирующий материал на моего ученика. Я ответил категорическим "нет". Скандал замяли, заявили, что ничего не подтвердилось. Но меня отправили на этап.

Мою же роль "Жуковского — воспитателя наследника" занял Евгений Львович, который стал писать для начальника работы.

— 295 -

5 авугста 1953 года я расстался с Кодином. Вместе с этапом меня повезли в Ерцево.

Жалко было расставаться с Евгением Львовичем. Жалко было расставаться и с ребятами. За четырнадцать месяцев я уже к ним привык. Меня на этом лагпункте любили. И даже заядлые антисемиты говорили: "Единственный приличный человек из жидов. Ну да ведь мать его русская".

Примирял со мной простой образ жизни. Все знали, что я не имею ни одной копейки, живу в бараке, сплю на общих нарах. И многим делал добро. А русский человек добро ценит.

Так или иначе, перевезли меня в Ерцево, оттуда в Мостовицы. А оттуда собирался этап в Куйбышев.

— 296 -

ЖИВАЯ КУПЕЛЬ

(Интермеццо)

"Войти в Твои раны, в живую купель, —

И там убедиться, как вербный апрель".

Н. Клюев.

Однажды Кривой мне сказал: "Начальство вас, в общем, не очень опасается. О вас думают, как о человеке, помешанном на религии".

Другой мой приятель мне говорил: "Начальники к вам относятся иронически: блаженненький, что с него возьмешь".

Так оно и было. Нигде я не чувствовал такой близости к Богу, как в лагере. Осуществилась моя детская мечта о монашестве. Суровый, строгий образ жизни. Ночные моления. И всюду и везде Христос. Христос, который исполняет любое моление, который обновляет, просвещает, несет воскресение и родной стране. Помню, однажды, еще в Мехренге, встал я ночью; я ночевал в эту ночь не на дежурстве, а в бараке. И вдруг меня потянуло молиться за Россию, за Русь.

И я всю ночь молился, и для меня в ту ночь приоткрылась заря обновления, которая восходит над Россией. Обновления духовного, нравственного, священного, основанного на страданиях Христа...

Когда-то давно я рассказывал одному своему другу, как однажды в Рождество, причастившись, я так живо, чувствовал в себе Младенца Христа, что боялся оступиться, чтоб не уронить Ребенка...

— 297 -

Он ответил:

"Как вы близки к католической средневековой мистике. Ведь от такого ощущения стигматы могут появиться".

Не знаю. Знаю лишь одно: что раны Христа — это живоносная купель, и только в них — обновление мира.

С этим чувством я ехал вновь на страдания. Ибо только с этого времени, когда окончилось мое привилегированное положение, для меня начался настоящий лагерь.

— 298 -

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ОПЯТЬ НА БЕРЕГАХ ВОЛГИ

19 сентября 1953 года. Золотая осень.

На станции Мостовицы, около Ерцевэ, сформировался этап на Куйбышев. В тамошние лагеря. Огромный состав — около пятнадцати вагонов. Вагоны товарные, набитые битком.

В нашем вагоне около полусотни человек. Ночью все спят вповалку. Посреди вагона печурка-буржуйка.

Ночью я спать не мог. Отсыпался днем. Вот как-то раз ночью пробираюсь я к буржуйке. Вижу, сидит около нее человек — в новом лагерном бушлате, с элегантно подстриженной бородой, интеллигентного вида. Подсаживаюсь к нему. Начинается разговор.

Он журналист, москвич. Сотрудничал в "Известиях" в 30-е годы, еще в бухаринские времена. Называет свою фамилию. Мне она знакома. Читал его статьи. Это не звезда первой величины, но все-таки опытный журналист.

Обратил внимание: в руках держит палку. На палке вырезан вензель, буква "А".

Наша беседа продолжается. После нескольких бытовых фраз принимаемся за извечную тему всех интеллигентов: о судьбе России. Мой новый знакомый излагает мне свою программу преобразования России. Речь становится нервной, захлебывающейся, вдохновенной. Говорит быстро, нельзя вставить слова.

В России будет восстановлена монархия. Но все будет очень "здог-гово" (он картавит). Будет специальная газета, где всякий сможет писать ему письма.

"Мне будут писать: «Ваше Импегатогское Величество»".

Я на миг остолбеневаю:

"Как... как?"

И здесь я узнаю целую историю.

Оказывается, находясь в лагере, он собрал вокруг себя груп-

— 299 -

пу солдатиков, бывших власовцев, и рассказал им о том, что он — сын Николая Второго. Им он говорил, что от горничной. Мне он сказал, что от фрейлины. Таким образом, он законный претендент на русский престол.

Мужичкам он давал придворные звания, титулы. Они верили в него безусловно. Он хороший пропагандист. Например, речь идет о монархии. Кто-то из солдатиков (все-таки ведь мужичок) нерешительно спрашивает:

"А помещики будут?"

Наш "А" с экспрессией:

"Да. Ты будешь помещиком! Ты сидел в лагере, ты и будешь помещиком!"

У того слюнки потекли.

Все строится на том, что вскоре будет война. (Это были последние месяцы холодной войны.) Как только возникнет война, не холодная, а горячая, сразу выступают сторонники нашего "А". Палка с вензелем немедленно превращается в древко трехцветного знамени. "А" провозглашен императором. Движение началось.

У Достоевского, когда он говорит о Петре Степановиче Верховенском, есть наблюдение. Ставрогин замечает: "Он жулик, но наступает момент, когда он превращается в полусумасшедшего".

Именно таким был мой новый знакомый. Жулик и энтузиаст, превращающийся моментами в полусумасшедшего. Мне тут же был предложен портфель министра пропаганды. Когда оказалось, что я социалист, энтузиазм моего нового знакомого несколько охладел. Но все-таки его главным расчетом являлись церковники.

"Надеюсь, не все там социалисты?" — не забывал он прибавить.

"Не все, далеко не все", — отвечал я со вздохом.

Так в разговорах о России, о монархии, о социализме добрались до Куйбышева. Привезли нас на Красную Глинку, небольшой поселок на самарской окраине.

Работа здесь легкая: шить рукавицы для работяг, которые находятся на Куйбышевской электростанции. Содержали нас здесь несколько месяцев.

А наш "А" между тем и здесь нашел себе дело. Правда, лю-

— 300 -

дей, которые интересовались бы монархией, здесь не нашлось. Все старички, а также бытовики, блатные и ссученные. И вот наш "А" со свойственной ему стремительностью и энергией ввязался в борьбу блатных со ссученными.

Между ними, действительно, назревал острый конфликт: намечалась у блатных расправа со ссученными. И вот в какой-то момент приходит наш "А" к начальнику лагеря. И, встав в наполеоновскую позу, медленно отчеканивая слова, заявляет ему:

"Если в четыре часа дня по моим часам, которые остались в Москве, на теггитогии лагеря останется хоть один ссученный, начнутся события, которые я уж не смогу предотвгатить".

И застыл в наполеоновской позе. Начальство на него дико посмотрело, пожало плечами и не обратило на его заявление никакого внимания. Когда же в четыре часа дня действительно начались "события", ссученных начали швырять через забор и в процессе борьбы несколько человек было убито, то отвечать в числе других пришлось и нашему "А", хотя никакого непосредственного участия он в этом деле не принимал.

Его и еще несколько человек отвезли в закрытую тюрьму. Все, казалось, было кончено.

И вдруг... И вдруг я получаю письмо от "А" из Москвы. Все в полном порядке. Он реабилитирован.

Встретил его уже через несколько лет в Москве. Персональный пенсионер. Имеет два автомобиля. Женился на прелестной женщине, моложе его на двадцать лет. Занят одним делом, которое сблизило его с Хрущевым. По-прежнему энергичен, напорист.

Попробовал напомнить ему старое. Суровое выражение. Отрывистая фраза:

"Вы об этом забыли". "Я об этом забыл".

Я об этом забыл, поэтому прикусываю язык. К сожалению, должен умолчать о многих оригинальных аспектах деятельности моего знакомого, по которым он может быть узнан.

И еще одно событие произошло на Красной Глинке. Там я познакомился с Вадимом Михайловичем Шавровым, с которым наши пути скрестились на долгие годы. Первый раз его увидел на утренней поверке, когда всех заключенных выстраивают для того, чтобы пересчитать.

Высокого роста, с гривой курчавых волос (ему было разреше-

— 301 -

но не стричься, так как в голове у него рана), красивый, статный, с военной выправкой. И вокруг него старички. Слышу, разговаривает с ними о божественном. Через несколько дней мы познакомились.

О Вадиме Шаврове писали много. И сам он описал свой жизненный путь в своей биографии, с которой начался церковный самиздат 50-х годов.

Все в нем необычно, своеобразно, противоречиво. Начиная с происхождения. По отцу — из крестьян села Тридубья, Тверской губернии. Мать - из старинного дворянского рода Кучиных. Бабушка его - урожденная Лопухина, племянница Тургенева.

От материнских предков он унаследовал красивую, статную фигуру, породистое лицо; от отцовских предков — порывистый, беспокойный характер. Способность увлекаться до самозабвения.

Основные вехи его биографии довольно широко известны по составленному им самим очерку. Все же напомним их читателю.

Он родился 9 сентября 1924 года в Москве, на Садовой улице, в доме, когда-то принадлежавшем купцу Корзинкину. Дом красивый, с куполом, на углу Ермолаевского переулка, до сих пор его знают москвичи.

Отец занимал в то время крупную должность в военно-морском наркомате; правая рука Фрунзе. Во время советско-польской войны был начальником ЧОН — частей особого назначения — при Тухачевском.

В 1941 году вместе с братом Алексеем добровольцем идет в армию. Ему еще не было тогда семнадцати лет. Его направляют в военно-морскую школу.

Четыре года на фронте. Бесконечное количество ранений. Освобождали по белому билету. Каждый раз возвращаемая добровольцем на фронт. Весь изрешечен. Руки, ноги — всюду следы пуль; самая страшная рана — в голову; глубокий шрам залег у правого виска; приложишь руку — слышно, как пульсирует мозг.

Ордена и медали. Орден Славы за личную доблесть.

Возвращается с войны. Поступает в Международный институт. Затем — на юридический факультет Московского университета.

Красивый, статный мужчина; феноменальный успех у девушек. Уже на моей памяти: бывало, спускаемся вместе на эска-

— 302 -

латоре в метро — со всех сторон любопытные женские взгляды, словно на знаменитого тенора. Знал только одного человека, который пользовался таким успехом у прекрасного пола: мой отец в молодости.

1948 год. После пресловутого постановления, за подписью Маленкова, о бдительности, его отца арестовывают (старые связи с Тухачевским). Вадим при аресте отца устраивает скандал. Всюду и везде говорит о бандитизме МГБ.

Через неделю его также арестовывают. Лефортовская тюрьма. Пытки. Мокрый карцер; по щиколотку в воде. От него требуют, чтобы он дал показания на отца. Нет, нет, нет! Отец писал ему впоследствии, перефразируя Лермонтова:

"Богатырь ты вышел с виду

И моряк душой".

Попадает в лагерь за Уралом, на десять лет. И здесь неожиданный поворот. Встречает священника. Под его влиянием обращается к Христу. Со всей присущей ему склонностью доходить всюду и во всем до крайностей весь погружается в религию. Все ночи напролет в молитве. Целые дни ничего не ест. Строжайший постник. Проповедует религию всем и каждому, начиная от начальника лагеря и надзирателей, кончая блатными. Человек экспансивный, хаотичный, необузданный и в то же время бесконечно русский.

В нем - три черты, которые являются свойством русского человека. Неумолимая последовательность: он всегда или горячий, или холодный, или коммунизм и атеизм, или экзальтированная, экстатическая религиозность. Русская смелость и отвага: никогда ничего не боится, чувство страха ему не свойственно и не знакомо, он, вероятно, не испытал его ни разу в жизни. И русская душевность и доброта: поделится последним, попроси его — отдаст все, что попросят. Хороший друг, преданный товарищ. В то же время вспыльчив, импульсивен, скор на руку.

Но в то время импульсивность его натуры была притушена религиозной стихией, молитвой, всенощными бдениями, строгим постом.

С первых же дней знакомства началась наша дружба, кот эрой в этом году будет уже четверть века. Много пережито вместе,

— 303 -

много сделано совместно. Именно мы с ним начали распространение религиозного самиздата.

Совместно написано нами и исследование "Очерки по истории церковной смуты 20—30-х годов", которые сейчас стали известны за границей.

Ему обязан тем, что мои произведения получили известную популярность, а не завалялись среди бумажного хлама в ящиках у владык.

Через некоторое время перегнали нас всех на новый лагпункт— на Гаврилову Поляну. Это у Красной Глинки. Надо перебраться через Волгу, забраться на довольно высокую горку.

Переехали мы туда в феврале. Река замерзла. Перевозили нас через Волгу на грузовиках. Приехали. Своеобразное это место — Гаврилова Поляна. Место исключительно живописное, на возвышенности, вид на Волгу. Когда-то это было любимое место для пикников самарского губернского общества.

Теперь здесь инвалидный лагерь... Огорожен забором с вышками. Деревянные бараки. Сюда посылают инвалидов абсолютно неработоспособных.

Я попал сюда по своей старой каргопольской инвалидности, которую получил за уроки словесности "наследнику-цесаревичу" из санчасти.

Две больницы; туберкулезники, блатные; один так называемый полустационар, где обретаются эпилептики, кретины, старики под восемьдесят лет. В бараках инвалидных — тоже старики, по 58-й статье, выражаясь по-лагерному "доходяги".

Мы с Вадимом среди них. Вадим — по тяжелым фронтовым ранениям, я—по старой памяти.

Лагерь заброшенный. Почти не кормят. Никаких удобств. Вскоре, как лагерный медицинский работник, я пристроился в туберкулезный стационар. Потом оттуда вышибли. После этого стал заведовать "полустационаром".

Здесь много было религиозных людей — погрузился опять в духовную среду. Много колоритных типов. Прежде всего духовенство.

Наибольшей популярностью пользовался среди заключенных

- 304 -

отец Иоанн Крестьянкин — тогда священник, теперь архимандрит-духовник Псково-Печерского монастыря.

Иван Михайлович Крестьянкин родился 11 апреля 1910 года в городе Орле, в типичной городской мещанской семье. Отца не помнит. Воспитывала мать — глубоко религиозная женщина. Старшие дети женились, от семьи отошли. Что касается Ивана Михайловича, то он монах, монах от рождения.

С детства глубоко религиозный, хотя и в меру шаловливый. Добросовестный, трудолюбивый. Был посошником у известного своей монашеской строгостью Орловского архиерея Серафима. В нормальных условиях быть ему монахом с 18 лет, как указывало призвание. Но попал он в тяжелое советское время, когда все монастыри были ликвидированы.

И пришлось Ване Крестьянкину после окончания средней школы окончить бухгалтерские курсы и переезжать в Москву, работать бухгалтером. Но любил он бухгалтерию. Был необыкновенно аккуратен, копейку не пропустит, все сосчитает. И абсолютная, неподкупная честность.

В то же время — монашеский образ жизни, инок в миру. Всенощные моления, посты, хождения г храм.

Человек по натуре веселый, добродушный, несказанно мягкий. В 1945 году рукополагают его в диакона московского храма, что в селе Измайловском. Старинный храм, построенный еще при Алексее Михайловиче, известный чтимой иконой Божией Матери Иерусалимской. Вскоре потом иерейская хиротония. Он становится священником этого храма.

Если представить себе человека, абсолютно чуждого какой бы то ни было политики и даже не представляющего себе, что это такое, — то это будет отец Иоанн Крестьянкин.

Он священник и инок с головы до пят, и все мирское ему чуждо. Но он священник, и этого достаточно — и для прихожан, и для властей. Для прихожан - чтоб в короткое время стать одним из самых популярных священников в Москве; ну, а для властей — этого тоже вполне достаточно, чтобы арестовать человека и законопатить его на много лет в лагеря. В 1951 году он, действительно, был арестован.

Обвинения, которые ему предъявлялись, были смехотворны даже для того времени. Так, ему ставилось в вину, что он на отпусте поминал Александра Невского святым благоверным князем. (Видимо, по мнению следователя, надо было назвать его

— 305 -

"товарищем".) И все в этом роде. Тем не менее получил пять лет.

В лагере возил на себе, впрягшись в санки, воду. Много молился. Все лагерное население к нему сразу потянулось. Всеобщий духовник.

Начальство без конца его допекало и грозило тюрьмой. Приставили к нему специального наблюдателя - толстого здорового придурка из проворовавшихся хозяйственников.

Запомнилась мне на всю жизнь почти символическая картина. Сидит на скамейке проворовавшийся хозяйственник, читает газету — он к тому же еще культорг в бараке. А за его спиной по площадке, окаймленной кустарником, бегает взад и вперед отец Иоанн. Только я понимаю, в чем дело. Это отец Иоанн совершает молитву.

Он близорукий. Глаза большие, проникновенные, глубокие. Несколько раз, приходя в барак, заставал его спящим. Во сне лицо дивно спокойное, безмятежное. Как ребенок. Не верится, что это взрослый мужчина.

Несколько раз, якобы гуляя с ним по лагерю, у него исповедовался. Чистый, хороший человек.

В феврале 1955 года он освободился. Тепло с ним простились. Впоследствии он служил священником в храмах различных провинциальных городов. Потом принял монашество. Сейчас — в Псково-Печерском монастыре.

А я сразу после выхода из лагеря бросился с головой в омут политики, сначала церковной политики, потом и политики общей, пути наши разошлись. Видел его после освобождения всего один раз мельком.

Митрофорный протоиерей отец Павел Мицевич. Семидесяти четырех лет, с Волыни. Умный, начитанный, интеллигентный, бывалый старик.

Начинал свою деятельность при Антонии Храповицком. Хорошо знал Владыку. После присоединения Волыни к Польше ("при Польши", как говорили западники) был правой рукой православных Митрополитов в Польше — Георгия и Дионисия. Угодил на десять лет. Почему, за что? А просто так. Почему бы и нет?

Отец Александр Бородий с Полтавщины. 60 лет. Благочин-

— 306 -

ный. Успел окончить старую Киевскую семинарию. Был долгое время священником. Служил священником и при немцах. Попал на десять лет по нелепому обвинению: почему немцы его не убили?

Нежный семьянин, влюбленный в свою жену. Любящий отец. Энергичный, деловой священник. И не робкого десятка. Не давал себя унижать.

После освобождения вернулся на Украину. Первое время переписывались. Потом связь порвалась.

Иеромонах Паисий Панов. Из захолустья. Когда-то был послушником и иеродиаконом в Пророческой Пустыни в Вятской губернии.

Последнее время был иеромонахом на приходе.

Десять лет лагерей. Почему, зачем? Тоже просто так. Для порядка. К тому же, в свое время, отказался быть сексотом. Как сказал ему опер: "Кто не с нами, тот против нас".

Два католических священника — литовцы. Один из них жив и сейчас, другой — отец Вицент Ионакайтис — недавно умер.

Оснований для ареста у обоих — абсолютно никаких. Но рьяные литовские патриоты. По-моему, даже более литовцы, чем католики. Это, впрочем, простительно. Когда родина порабощена, главная забота христианина — о том, как сделать ее свободной.

Один армянский священник, приехавший из Ирана со своей паствой, привезший колокол. Ему посоветовали идти в завхозы: священники не нужны. А он с гордостью говорил, что он отпрыск духовной династии, насчитывающей триста лет. На совет идти в завхозы ответил вопросом: "Почему? Разве здесь нет армян?" На этот недоуменный вопрос и получил ответ: десять лет лагерей.

Вспоминал об Иране, как об утерянном рае. Ненавидел армянского католикоса, который заманил их в Советский Союз, заявив, что здесь свобода религии и вообще полная свобода.

И, наконец, миряне.

Прежде всего Федор Гончаров, или, как он числился в некоторых документах, Федор Гончаренко. Крестьянин из Воронежской области. Это область пограничная между Россией и Украи-

— 307 -

ной. Говорят там на особом диалекте, полурусском-полуукраинском.

Таков и Федя. Жил на хуторе. Отец сумел с огромным трудом отвертеться от колхоза, платил невероятные деньги. К войне подрос сын Федор. Необыкновенно религиозный. И очень стойкий.

Когда пришли немцы, отказался идти в общий двор. Но с теми разговор простой. Дали ему пятьдесят розог и оставили в покое. Потом пришли наши. Гонят в колхоз. Ответ один: "Не пиду".

Наложили огромную контрактацию. С большим трудом, но уплатил. Они второй раз — уже совершенно фантастический налог. Таким налогом можно обложить помещика, а тут всего-то домик, огород и две козочки. Заплатить не смог. Три года лагерей за неуплату контрактации.

Приходит в лагерь. Гонят на работу. "Не пиду".

В карцер. Отсидел десять суток. Опять на работу. "Не пиду".

В бригаду усиленного режима: ходи на работу. "Не пиду".

Под суд. Вопрос: "Почему не хочешь работать?" Отвечает по Евангелию: "Нельзя служить двум господам". Пожали плечами, удалились на совещание. В то время, когда суд на совещании, конвоиры смеются, спрашивают у Феди: "Ты что, этому усачу не хочешь работать?" — и показывают на портрет Сталина.

Приговор: 10 лет, статья 58-13 - саботаж. И опять сказка про белого бычка. "Иди на работу". — "Не пиду".

Опять карцер, опять бригада усиленного режима. И опять — "Не пиду".

Наконец начальник лагеря привел Федю в барак для блатных, сказал: "Переломайте ему все кости". Но блатные оказались гуманнее начальника: отвели Феде в своем бараке уголок, где он жил и молился.

Тогда Федора вывели на работу под конвоем. Он не идет. Начальник своим придуркам из заключенных: "Переломайте ему все кости". Эти поподлее блатных, стали бить. Но начальник в последний момент струсил: вдруг убьют? Прекратил избиение.

Затем вызвали Федора к начальнику в кабинет:

"Ну, чего ты хочешь? Хочешь в столовую идти работать?

Верх блаженства для лагерника. И опять тот же ответ:

"Не пиду".

Тогда дело пошло снова в суд. Опять та же процедура. На этот раз приговор: 25 лет. И опять та же история: "Не пиду".

Наконец начальникам все это осточертело. Ведь каждый слу-

— 308 -

чай невыхода на работу надо регистрировать, сообщать в тот же день в штаб лагерного отделения. Начальству минус: не умеет воспитывать заключенных, не справляется со своими обязанностями, тут и до "оргвыводов" недалеко.

Начальник привел Федю к врачу и сказал:

"Бога ради дайте этому чокнутому инвалидность. У меня от него голова кругом идет".

А инвалидности просить не надо: он и так инвалид. Перенес в свое время две сложнейшие операции, все брюхо в шрамах. Если до сих пор не давали врачи инвалидность, так только из перестраховки, боясь прослыть покровителями "религиозника". Но раз сам начальник говорит дать — дали. Итак, Федя инвалид… Тут мы с ним и познакомились.

Я с детства среди монахов. Знаю эту среду вдоль и поперек. Но, пожалуй, самого строгого монаха из всех, мною виденных, я встретил в лагере. И притом — простого неграмотного мирянина.

Это Федор. Он категорически отказывался брать в каптерке матрац и белье. Слал на голых досках. Все ночи напролет молился, стоя на коленях, кладя земные поклоны. Строжайший постник.

Он малограмотный. Но глядя на его нервное лицо, окаймленное черной бородкой, на его выразительные горящие глаза, — этому было трудно поверить. Лицо, светящееся мыслью, вдохновенное, озаряемое внутренним светом.

Не хотел работать. Но озлобления не было. Из глубокого принципа: "Нельзя служить двум господам". Если попросит товарищ - немедленно сделает. Если человек затрудняется в чем-то и не просит — подойдет и сделает. Когда надо убирать барак, он первый: бежит за водой, моет пол, убирает, скребет. Это не для начальства — это для товарищей.

Со мной подружился. Часто молились вместе. Вспоминали всенощную. Привелось мне сыграть знаменательную роль в его жизни.

Когда в 1955 году начались освобождения, я сказал Федору:

"Федя! Дай напишу тебе жалобу".

Федор заколебался:

"Но ведь апостолы жалоб не писали".

— 309 -

"Писали. Апостол Павел даже в Рим отправился, чтоб принести жалобу императору"

После долгих колебаний дал согласие. Я написал жалобу. Описал все издевательства, которым подвергался Федя, все его мытарства. Взял у меня Федор жалобу и положил под подушку. Сколько я ему ни напоминал о том, что жалобу надо сдать начальнику ни "да", ни "нет". Ну, я вижу, что жалоба эта будет лежать до самой его смерти. Вынул жалобу у него из-под подушки и отнес в спецчасть.

"Примите жалобу от больного. Человек лежит в больнице".

"Пожалуйста".

Приняли жалобу и зарегистрировали. Возвращаюсь в барак.

"Федя! Где твоя жалоба?"

Посмотрел под подушку — жалобы нет. Растерялся мой Федя. Туда-сюда, понял, в чем дело, смутился. Я говорю:

"Жди теперь, Федя, ответа от прокурора".

Когда пришел ответ через три месяца, меня на медпункте не было, я в это время лежал в больнице отделения на Безыменке под Куйбышевом.

Ответ гласил: все судимости снять, освободить. То была либеральная эпоха, время хрущевской весны.

Потом переписывались с Федором. Жил в деревне у сестры, кустарничал, числился инвалидом. В 1958 году, при переезде на новую квартиру, я потерял его адрес.

Где он? Что с ним? Не знаю. Знает Бог — своего молитвенника и истинного монаха. Где бы он ни был, здесь или на том свете, так хочется его молитв...

Затем сектанты. Главным образом пятидесятники. Из них помню одного — Ивана Тимофеевича Колесникова. Расскажу его историю.

Тоже из бедных крестьян Воронежской губернии. Участвовал в Первой мировой войне, был на Кавказском фронте, воевал в Турции.

Вернулся домой. До сорока лет был православным. Судя по его словам, доходил до фанатизма. Не ложился спать, не перекрестив всех дверей и окон.

Затем перешел к баптистам. Но баптизм его, как и многих, не удовлетворил своей сухостью, рационализмом. Иван Тимо-

— 310 -

феевич — натура экстатическая, мистическая, с мессианскими порывами.

И вот появляется где-то в Воронежской области проповедник-пятидесятник. Братья-баптисты его предостерегают: "Не ходи туда, это еретик. Волк в овечьей шкуре". Но он пошел. И увидел. И уверовал. И вскоре стал рьяным пятидесятником. Проповедником. Экстазером.

Он переезжает с семьей в Среднюю Азию, кажется, в Бухару. Избирается пресвитером общины пятидесятников. В общине пятидесятников - простецы. Но попадаются и интеллигенты. В Средней Азии в 30-х гг. было много людей, высланных из столиц, принадлежащих к великосветскому обществу, к научным и интеллигентским кругам. Среди них тонкие интеллектуалы-мистики.

И вот удалось Ивану Тимофеевичу заинтересовать своим учением одного петербургского интеллигента — антропософа. И тот бросил свою антропософию и окунулся в народную мистику, стал пятидесятником и ярым приверженцем Ивана Тимофеевича — и умер у него на руках.

Мы говорили с ним подолгу, но каждый раз разговоры упирались в тупик. Ему хотелось и меня сделать пятидесятником, а я никакой склонности к этому не имел.

Однажды, разгорячившись, Иван Тимофеевич начал говорить "языками". Помню его разгоряченное лицо, глаза, почти выскакивающие из орбит, слова на каком-то незнакомом языке, в котором, однако, явно слышались слова на каком-то экзотическом наречии.

Когда Иван Тимофеевич оставлял свои попытки прозелетизма, мы с ним довольно мирно разговаривали.

Однажды я попытался сформулировать за него объяснение "языков". Это не какой-то определенный язык, как французский, немецкий, английский. Дело в том, что для того, чтобы выразить глубину религиозных переживаний, ни на одном человеческом языке нет подходящих слов. Поэтому это особый язык. То, что на богословском языке называется "глассолалией". За это я услышал похвалу: "Недалек ты от Царствия Божия".

В разговоре с ним я выразил свой взгляд на проблему пятидесятников и вообще сектантов. "В доме Отца моего обителей много суть". Для всех найдется место во Вселенской Церкви. Говорите языками у себя дома, устраивайте свои моления. Но сами же вы говорите, что дар языков не для всех. Вот и говори-

— 311 -

те у себя дома языками. Но прежде всего возвращайтесь в Церковь. Но прежде всего покажите смирение. Вы говорите, что священники у нас недостойны. Вот и выберите самого, по вашему мнению, недостойного, именно у него исповедуйтесь и причаститесь Святых Тайн. И будьте в церкви. А дома, в своей личной молитве говорите языками.

На это с его стороны было долгое молчание.

"Что скажете, Иван Тимофеевич?"

"Думаю о том, что вы мне сказали...".

Порой им владели мессианские чаяния. Как он выйдет из лагеря, будет проповедовать. Со мной он часто начинал разговор следующим образом:

"Вот вы выйдете из лагеря. Услышите обо мне. Человек ходит, проповедует. И вы пожалеете: как же я его не расспросил ни о чем?!

Наивности его не было предела. Однажды я рассказывал о Митрополите Николае. Неожиданная реплика:

"А если к нему пойти? Нельзя ли сделать так, чтоб он уверовал?"

Митрополит Николай, ученый богослов, тонкий церковный политик, честолюбивый иерарх, перешедший к пятидесятникам, — эта мысль мне показалась столь забавной, что, грешный человек, я едва удержался от смеха.

Другой раз иду по лагерю. Навстречу Иван Тимофеевич с рассеянным, блуждающим взглядом, смотрящий по сторонам. Я его окликаю:

"Куда вы, Иван Тимофеевич?"

"Да я смотрю, нельзя ли кого обратить".

"Ну, так пойдемте к нам в барак".

Пришел в барак, сидел до вечера, все проповедовал.

После знакомства с Иваном Тимофеевичем я стал приглядываться и к другим. И для меня стало открываться нечто неизвестное, неведомое. Широкое поле народной мистики.

Во многих сектах есть, так сказать, две палаты: рационалистическая и мистическая. Вот, например, стариннейшая русская секта, начало которой восходит к XVII веку, — молокане. Крайние рационалисты, отвергающие все таинства и даже крещение. И вдруг в их среде возникает движение "прыгунов" — крайние мистики и экстазеры.

— 312 -

Или так называемые "выдворенцы". Это обычно народные мистики-индивидуалисты. Это те, кто основывается на словах апостола Павла, что он может выйти из себя и опять войти в себя. Они это проделывают: выходят из себя, видят себя со стороны и возвращаются в себя.

Таковы народные мистики — простые неграмотные богоискатели. И то же самое мне говорила и утонченнейшая мистичка Ираида Генриховна Бахта. И не только говорила, но однажды пришла ко мне духом и видела все, что я делаю. Я рассказываю об этом в своей работе "Христос и Мастер", напечатанной в журнале "Грани" за 1970 год.

Я верую в том, что в будущей Вселенской Церкви сольются воедино все религиозные искания, все религиозные деноменации — и каждое внесет в нее нечто ценное. И здесь найдет себе место и суровое пуританство русских баптистов, столь ценное в нашей стране, съеденной алкоголем, и мистические порывы людей из народа, и традиционная уставная строгость православия, и умение чувствовать и мыслить вселенскими просторами, свойственное католичеству.

Так должно быть, ибо в Доме Отца Небесного обители многи суть.

Встретил я и еще одного человека, которому через несколько лет пришлось сыграть большую роль в моей работе, — Бориса Михайловича Горбунова.

Вспоминаю о нем с особенно теплым чувством. И не потому только, что он был моим близким другом, но и потому, что этот человек — последний из могикан. Один из последних представителей той славной старой русской интеллигенции, которая заронила искру знания, искру гуманизма в толщу нашего народа.

Теперь уже девять лет, как он умер. Находятся на том свете и все представители его поколения. Пусть слово о Борисе Михайловиче будет словом о старой русской интеллигенции.

Борис Михайлович Горбунов родился 10 февраля 1885 года в городе Самаре, в семье священника. Вскоре после его рождения

— 313 -

отец — ученый иерей, окончивший Петербургскую Духовную Академию, — получает назначение инспектором в Уфимскую семинарию. А затем внезапно умирает тридцати лет от роду.

Его дети Борис и Николай учатся в Уфимской духовной семинарии. И вот однажды (то было в 90-е годы) в Уфу назначается молодой епископ, восходящая звезда церковного горизонта, — Антоний Храповицкий.

Он тогда был молод, но за его плечами уже лежал довольно сложный жизненный путь. Сын генерала, представитель высокого дворянства, - его предок был секретарем Екатерины Второй, Алеша Храповицкий в юности был знаком с соседом Храповицких по имению под Старой Руссой — Федором Михайловичем Достоевским. Подолгу с ним беседовал. И крылатая молва считала его прототипом Алеши Карамазова.

Затем Петербургская Духовная Академия. Пострижение на четвертом курсе в монахи с именем "Антоний". Инспекторство в Петербургской Духовной Академии. В 1890 году перевод в Москву. Совершенно блестящая карьера. Молодой архимандрит, которому еще нет и тридцати лет, назначается ректором Московской Духовной Академии. Затем неожиданная заминка. Обострение отношений с Победоносцевым и его клевретом московским Митрополитом Сергием Ляпидевским. И вот он переводится ректором Духовной Академии в Казань, а затем епископом в провинциальнейшую Уфу.

С Победоносцевым его разделяют основные принципы. Молодой епископ резко отвергает подчинение церкви государству в любом виде. Он сторонник восстановления в России патриаршества. Он первый бросил эту идею и усиленно ее проповедует. Понятно, как должен был это воспринимать ярый государственник Победоносцев, в течение 25 лет опекавший церковь в качестве обер-прокурора Синода, который в это время —

"Над Россией простер совиные крыла"

(А. Блок).

В Уфе епископ первым делом наведался в семинарию. Всеобщий трепет. Приезд нового архиерея, да еще ученого богослова. И вот, к всеобщему изумлению, первые слова епископа, когда ректор собрал семинаристов в зале:

— 314 -

"Нет ли здесь детей покойного отца Михаила Горбунова?"

Борис и Николай вышли вперед. С тех пор эти два семинариста находились под особым покровительством Преосвященного — и вплоть до окончания ими высшего образования находились у него на иждивении. Каждое лето проводили на Волыни, куда вскоре в сане архиепископа был переведен Преосвященный.

К огорчению Владыки, ни один из сыновей его друга не пошел по духовной линии. Николай Михайлович стал врачом и до последнего времени практиковал в Москве, а Борис Михайлович окончил филологический факультет Петербургского университета и стал земским деятелем, секретарем Самарского земского управления.

Он был необыкновенно энергичен и работоспособен. В непрестанных разъездах по губернии. Открывал школы, больницы. Во времена Столыпина — деятельный сотрудник Крестьянского Банка. Объезжает помещиков. Выделяет для крестьян отруба.

Семнадцатый год. Проходит членом городской Думы по списку от кадетской партии. Но своей духовной среды не забывает. Остается верен традициям православной церкви. Поддерживает постоянную связь с архиепископом (впоследствии Митрополитом) Антонием и со своим дядей — епископом Мелекесским Павлом, — и женится на дочери протоиерея.

Затем революция. Он становится частным предпринимателем, открывает в городе кинотеатр. Но не отступает от своих принципов ни на йоту.

Поддерживает связь с церковью. Избирается церковным старостой. Потом на него начинаются гонения. Запахло арестом.

Переезжает на Кавказ в город Нальчик. Работает здесь страховым агентом. Но длинные руки у госбезопасности. В 1949 году арест. Десять лет лагерей. В лагере на Кавказе.

А через год какой-то досужий оперуполномоченный возбуждает против него лагерное дело. Его обвиняют в антисоветских высказываниях. Против него девятнадцать свидетелей из заключенных (милые люди!). Когда на очной ставке появляется в качестве свидетеля его близкий приятель, старый интеллигент, Борис Михайлович восклицает: "И ты, Брут!" Здесь оперуполномоченный решил показать свою образованность, замечает:

"Что значит "брутто", а почему не "нетто"? Мы тоже кое-что понимаем".

И вот этот прыщик на седалище правосудия (по выражению

— 315 -

Чехова, но он, впрочем, говорил о Правосудии, а не о сталинском разбое) решил судьбу старого заслуженного человека: еще десять лет лагерей. Второй срок.

Но нет худа без добра. Его пересылают под Куйбышев, — тех, кому дают второй срок, не оставляют в прежнем лагере. Усталый, изможденный после долгого этапа с остановками по всем тюрьмам, Борис Михайлович привозится к нам в лагерь и попадает в полустационар, где я фельдшером.

С первого же дня мы почувствовали родство душ. И началось с некоторого жульничества.

Я раскрыл учебник Ихтеймана. Прочел ему о грудной жабе, описал все симптомы, а потом сказал: "Вот что, голубок, Борис Михайлович, я доложу главврачу, что вы болеете грудной жабой; она вас вызовет, вы все подтвердите, и положим вас месяца на три в стационар. Вам надо отдохнуть". Так и сделали.

Положили Бориса Михайловича в стационар. Три месяца отдыхал. Поправился. А затем до самого его освобождения между нами была самая тесная дружба.

В 1960 году он также оказал мне услугу, став посредником между мной и Митрополитом Куйбышевским Мануилом, благодаря чему могла появиться работа "Очерки по истории русской церковной смуты 20—30-х годов". А близкими друзьями мы остались до самой его смерти 20 января 1969 года.

Хочется вспомнить и еще одного человека со своеобразной и трагической судьбой, с которым я познакомился на Гавриловой Поляне. Как сейчас стоит он у меня перед глазами: мой ровесник, но выглядит старше, годы состарили; без одного глаза; во всем лагерном, но чистый, опрятный — аккуратность у него в крови.

Шершнев Алексей Ефремович. Киевлянин. Сын белого офицера, погибшего на фронтах гражданской войны. Детство прошло в Киеве, на Байковой горе — киевской окраине. Мать вышла замуж вторично. Окончил школу.

И вот наступила война. В Киев приходят немцы. Парень предприимчивый, с беспокойным характером, немного с авантюристскими наклонностями. Связывается с товарищами по школе. орудуют в оккупированном немцами Киеве: угоняют вагоны с продовольствием, очищают немецкие склады.

Попадаются. Гестапо шутить не любит. Главному организа-

— 316 -

тору отрубают голову. Остальным — лагерь на долголетние сроки. Шершневу — пожизненное заключение.

Погружают в вагоны, везут в Бухенвальд. Эшелон тащится с невероятной медленностью. Наконец приезжают. Когда разгружают вагоны, выясняется, что несколько человек по дороге умерли. Дорогой не кормили.

Бухенвальд. В нем четыре года. Голод. Тяжелые работы. Порки. Наконец наступает май 1945-го.

Возвращается в Киев. Там у него жена и сын. Он очень рано, еще совсем мальчишкой, женился. Не прописывают ни в Киеве, ни в его окрестностях и нигде на Украине. Причина — тот же идиотский и свинский предлог, как обычно: "Почему вас не убили?"

Дают направление куда-то в Карелию. Там налаживается постепенно жизнь. Сходится с какой-то женщиной. (Жена его вышла вторично замуж еще когда он был в Бухенвальде.) Он, разумеется, не выражает восторга по поводу такого к нему отношения. Возмущается, ругает Сталина.

Арест. Статья 58-10, антисоветская агитация. Десять лет лагерей. Попадает в Каргопольлаг. Работает продавцом в лагерном ларьке. Затем попытка к бегству. Неизвестно, действительная или мнимая. Простреливают голову с затылка. Страшное, так называемое "кутузовское ранение" — такое было у знаменитого фельдмаршала. По медицинским данным, редчайший случай, когда после такого ранения человек остается жив: один случай на десять тысяч. Пуля, попав в затылок, пробивает череп, проходит через мозг, выходит через глаз. Отсюда частичная слепота; страшные головные боли. Как инвалида отправляют на этап. Попадает на Гаврилову.

Мы с ним довольно продолжительное время были в одном бараке, подружились. Он ушел осенью 1955 года по актировке. Когда освободился, написал ему по оставленному им адресу, на Байкову гору в Киеве. Получил ответ... из лагеря.

Оказывается, через три месяца он опять попал в лагерь. Причина: опять отказали в прописке, он настаивал на том, что должен жить в доме, принадлежавшем его матери (мать за это время умерла, домом владел его отчим), после предписания о выезде из Киева и отказа подчиниться — арест, опять суд, один год лишения свободы.

Год в лагерях где-то под Одессой. Наконец освобождается.

— 317 -

Послал ему кое-какие вещички. Написал ему письмо, в котором уговаривал не ехать более в Киев. Не послушался. Поехал.

Опять та же история. Байкова гора, отказ в прописке, предписание уехать из Киева, арест. Теперь уже не год, а два года лагеря. Отбывал на этот раз заключение где-то в Донецкой области.

Проходит два года. 1959 год. Время освобождаться. И как в воду канул. Послал ему деньги в адрес отчима, на Байкову гору. Деньги вернулись обратно. Никаких сведений.

Где он? Какова его судьба? Жив ли?

Вряд ли. Если бы был жив, известил бы о себе.

Сколько таких разбитых жизней, трагических судеб, страшных и неотвратимых, я видел.

И все не только из-за войны — из-за бестолковости, из-за самодурства, из-за свинской холодной жестокости.

Да будет проклята всякая тирания, всякая бесконтрольная власть, каким бы флагом она ни прикрывалась: коммунистическим, нацистским, монархическим или даже, как это не раз бывало в истории, инквизиторским, мнимохристианским.

Между тем на воле шла жизнь.

Из лагерного окошка также было видно: назревает нечто новое. Первые три года после смерти Сталина — годы качаний, колебаний, зигзагов. Еще всюду висели его портреты. Но имя его перестало упоминаться совершенно, сразу же после его смерти, точно его никогда не было.

Изредка начали освобождать по жалобам 58-ю статью - факт беспримерный за последние двадцать лет.

Ранней весной 1955 года радио принесло новость: был снят Маленков. Остальные соратники Сталина держались в тени; они изредка появлялись, им воздавались официальные почести, но они все больше и больше отодвигались на задний план, С весны 1955 года маячили два имени: Хрущев и Булганин.

Уже в это время начинают сказываться две черты хрущевского руководства: известный либерализм, за который следует воздать благодарную память ему и его руководству, и пора мыльная вздорность и самодурство, что на официальном языке вежливо называется "волюнтаризмом".

— 318 -

Либерализм — новый дух в журналах. "Оттепель", как называлась нашумевшая повесть Эренбурга, вышедшая в это время. Эта повесть и статья Померанцева "Об искренности в литературе" были первыми ласточками, по которым можно было судить о том, что на воле начинается какой-то новый процесс.

В то же время деспотические замашки Хрущева впервые сказались в весенние и летние месяцы 1954 года, когда неожиданно открылась истерическая антирелигиозная кампания.

Вдруг ни с того ни с сего все газеты запестрели антирелигиозными хулиганскими статьями, изобилующими кощунственными выходками, наглость которых могла сравниться только с их полной бездарностью и грубым невежеством.

Сказалось это и в лагерной жизни. И здесь мне впервые пришлось столкнуться с хрущевской антирелигиозной кампанией.

У некоторых из заключенных были разрозненные религиозные книжки. Я тогда работал еще в стационаре. Как-то раз утром, это было в Великий Пост, в 1954 году, ко мне приходит Вадим, нагруженный книгами. Тут Евангелия, молитвенник, жития святых, ценный комментарий к Новому Завету А. Гладкова, изданный в 1902 году. Оказывается, с утра у всех религиозных людей обыски. Ищут религиозную литературу.

Я взял охапку книг, положил их в шкаф с лекарствами, задекорировал их ватой. Через некоторое время приходят два надзирателя — с обыском, ко мне в стационар. В бараке мою постель и тумбочку уже перерыли.

Вошли в перевязочную. Показал им все, что есть в столе. Открыл ящик с лекарствами, сказал: "Здесь медикаменты, лекарства, это анестезированная вата". Глянули, ушли. Смотреть вату, рыться в ней не решились.

Только они уходят, приходит мой непосредственный начальник врач, полная пожилая еврейка, бывшая заключенная; с ней вольная сестра. Врач после некоторых прелиминарии, отводя глаза в сторону, говорит:

"Теперь мы можем вас освободить от этой должности. Сестра примет у вас аптеку".

Сразу мелькает мысль: что делать с книгами? Сдаю аптеку, затем отодвигаю вату в сторону, беру под мышки книги. Врач и сестра отводят глаза в сторону — все-таки приличные люди.

— 319 -

Прощаюсь. Выхожу в коридор. Что делать дальше? Если выйду с книгами из стационара, немедленно увидят лагерные стукачи, донесут. Через пять минут придут надзиратели, отберут книги.

Вдруг озарение! В стационаре лежит маленький горбатый человек, актер кукольного театра из глубокой провинции Костя Моисеев. С ним я до некоторой степени подружился.

Кладу книги к стене, приоткрываю дверь в палату. Вызываю Костю. Рассказываю, в чем дело. Костя — привилегированное лицо. Он актер в агитбригаде, в самодеятельном театре. Глянул на книги, выход нашел легко и просто:

"Давайте я их отнесу в КВЧ".

"Как в КВЧ?"

"Так. Я там все время околачиваюсь. Книги возьму и спрячу под сценой. Уж там-то, во всяком случае, никто их искать не будет".

Так и сделали. Чтобы понять всю пикантность этой проделки, надо знать, что КВЧ — культурно-воспитательная часть — это местное министерство пропаганды. Там цензуруются письма, там хранится вся агитационная литература, оттуда исходит все идеологическое руководство. Спрятать там крамольную литературу — это все равно, что спрятать ее в самом МГБ. Костя прав: уж там-то, во всяком случае, никому в голову не придет искать религиозную литературу. Отдаю ее Косте, сам иду в барак.

Между тем надзиратели сбиваются с ног в поисках этой литературы. Они знают, что литература есть. Снова и снова обыскивают бараки. Поисками руководит начальник КВЧ Кизильштейн, Службист. Он говорит довольно откровенно:

"Если мне скажут открыть вам здесь церковь, — я с удовольствием открою. Но мне велят сейчас отбирать у вас религиозную литературу, — и я буду отбирать".

И поэтому ищет, велит искать, мобилизовал всех стукачей. И не подозревает, что вся она находится рядом с его кабинетом, под сценой, и что он каждый день, проходя в свой кабинет, по ней ходит.

Летом же, когда кампания стихла и антирелигиозный пыл новоявленных "диоклетианов" угас, Вадим спокойно пошел в клуб, взял из-под сцены всю религиозную литературу и роздал ее владельцам.

Впрочем, вскоре и наверху забили отбой. Хрущев еще не был хозяином положения. Видимо, ему дали по носу. Осенью после-

— 320 -

довало постановление "Об ошибках в научно-атеистической пропаганде", и все опять стало на свои места.

Между тем в середине 1954 года освобождения начали учащаться. Осенью 1954 года ушел Вадим Шавров. В феврале 1955 года ушел отец Иоанн Крестьянкин.

Но для меня наступили тяжелые времена. Последние километры лагерного пути.

Последние километры, как говорят, всегда бывают наиболее трудными.

Левитин-Краснов Анатолий Эммануилович (псевд. А. Краснов-Левитин)Рук Твоих жар

— 321 -

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

ПОСЛЕДНИЕ КИЛОМЕТРЫ

Новый, 1955 год я встречал на Гавриловой Поляне, в бараке, где жили блатные. Помню, в ночь на 1 января видел сон. Иду по улице; а в витрине распятия, распятия, распятия. И какие-то особо страшные распятия, всюду, в каких-то уродливых, невозможных позах.

Проснулся с тяжелым чувством. Видимо, тяжелый будет год. Так оно и оказалось.

В феврале получил от отца ужасное письмо. Ясно, спокойно, своим обычным разгонистым почерком, с идеально расставленными знаками препинания — хоть сейчас в типографию отсылай — он извещал меня о том, что профессор Петровский рентгеноскопическим путем установил у него рак желудка и пищевода. Что операция невозможна, да он и никогда на нее не согласится. Что никаких надежд на выздоровление нет. Что им положены на мое имя в сберкассе на углу Мясницкой десять тысяч, которые я должен получить по освобождении. Что, кроме того, мне надо разделить с мачехой пятнадцать тысяч.

Письмо кончалось словами: "Благословляю. Желаю долго жить".

Получил это письмо и долго сидел, как обалделый. Не мог тронуться с места.

С отцом у меня были сложные отношения. У нас были разные жизненные пути. Мой путь ему всегда представлялся путем странным, непонятным, безумным. Иногда он говорил: "Это наказание судьбы. Я так всегда не любил всяких юродивых, неудачников, нищих. И вот, пожалуйста, таков мой родной сын".

И в то же время любил он меня нежно, самоотверженно, глу-

— 322 -

боко. Кроме бабушки и, пожалуй, жены, никто никогда меня так не любил.

И я любил отца, и сейчас нет дня, чтобы я его не вспоминал. Последний раз видел его в 1952 году в лагере на Пуксе, куда, приезжал он ко мне на свидание, вместе с мачехой Екатериной Андреевной.

Постаревший, пополневший (исполнилось ему тогда уже семьдесят лет), увидел меня, и глаза наполнились слезами. Начали разговаривать. Я вел разговор подчеркнуто веселым тоном.

Еще в детстве, когда я читал воспоминания Шульгина, у меня запечатлелся его рассказ о необыкновенном спокойствии Николая Второго в самые трагические моменты — отречения и ареста, и это поведение стало для меня идеалом поведения мужчины в тяжелые моменты.

Отец говорил:

"Чему ты смеешься? Это какая-то неискренность или ты ненормальный. Что ты думаешь делать?"

"Так ведь мне же еще сидеть семь лет".

"И это тебя успокаивает?"

Далее шел рассказ о семейных делах. Отец все время гладил меня, как ребенка, по голове и смотрел на меня пристально — видимо, чувствуя, что это в последний раз.

Теперь написал отцу нежное письмо. Пытался внушить ему надежду на выздоровление. Говорил о необходимости лечиться у первоклассных врачей.

В ответ письмо (на этот раз последнее, которое я от него получил) . Строго, уже с оттенком обычной суровости, он замечал, что утешения за тысячу километров носят сугубо теоретический характер. Далее следовала ироническая фраза:

"Ты пишешь о каких-то необыкновенных врачах. А подумал ли ты, кто их должен доставать? Катя, которая должна работать юрисконсультом, ухаживать за тяжело больным, приготовлять особые обеды, потому что я могу есть только особо диетическую пищу, да еще разыскивать каких-то особо знаменитых шарлатанов?"

И заключительная фраза:

"За сочувствие спасибо, но все это бесполезно, нельзя гальванизировать труп".

Больше писем от отца не получал. Лишь изредка писала мачеха.

— 323 -

В конце июля, уже в другом лагере, на Красной Глинке, куда нас перегнали, в барак пришел дневальный и сказал, что ко мне приехала мачеха. Я понял сразу: умер отец. Пришел на вахту. Екатерина Андреевна в темном платье. Мои слова: "Что-нибудь ужасное?" Мачеха: "Конечно. Отец скончался".

Он умер в воскресенье 3 июля 1955 года, в жаркий день, после нескольких месяцев тяжелых страданий.

Что-то во мне оборвалось. Окончилась со смертью отца какая-то часть жизни. После июля 1955-го я стал другим.

И еще одна история, наполовину трагическая, наполовину комическая.

Когда стали освобождать заключенных по жалобам, — и я написал жалобу на имя прокурора. Причем особо ругал своего следователя подполковника Круковского, обвиняя его в фабрикации фальшивых материалов, в угрозах в мой адрес, и всюду не очень почтительно его называл: "подлец Круковский".

Жалобу переписывал по моей просьбе один западный украинец, учитель чистописания по профессии, который обладал каллиграфическим почерком, и титул "подлец Круковский" он выделял особыми прописными буквами (точно царский титул в высочайшем манифесте).

Каково же было мое изумление, когда я узнал, что "подлец Круковский" теперь работает в прокуратуре по спецделам, разбирает все дела по линии МГБ. (Ответы на все жалобы моих лагерных товарищей подписаны им.) Именно к нему пошла и та жалоба, где его имя упоминается в столь торжественной форме.

Результат понятен. Ответ на мою жалобу последовал в следующей формулировке:

"Начальнику лагерного пункта такого-то.

Сообщите заключенному Левитину Анатолию Эммануиловичу, что он осужден правильно и постановление Особого Совещания от 31 августа 1949 года пересмотру не подлежит".

Я после этого написал еще три жалобы, где упоминался "подлец Круковский" (я не хотел лишать его этого титула), который пробрался в прокуратуру по спецделам. Ответ тот же.

Между тем кругом все шли на волю.

Летом 1955 года в Москву приехал Аденауэр. Он заявил: "Страшно подумать, что люди, случайно попавшие в водоворот войны, до сих пор страдают" — о немцах, содержащихся в лагерях.

— 324 -

Хрущев в ответ выступил с невероятно грубым заявлением о фашистах, таких-сяких немазаных, которых всех надо удавить, и на другой же день со свойственной ему непоследовательностью, всех освободил. Был опубликован Указ об амнистии за все военные преступления, кроме особо зверских.

Кроме того, все престарелые и больные освобождались по актировке. Еще не было XX съезда партии, но все двери открылись. Освободились почти все мои друзья, священники, Борис Михайлович Горбунов, Алексей Шершнев, все старички, все люди, которые еще недавно томились в заключении годы и не надейлись когда-либо увидеть волю. Оставался в заключении один я. В сентябре меня отправили на обследование по поводу моей близорукости. Я пролежал месяц в центральной лагерной больнице на Безыменке — на Самарской окраине, и мне было заявлено, что я страдаю врожденной близорукостью и потому актировке не подлежу. Подлежали актировке только те заключенные, которые приобрели болезнь в лагере.

Таким образом, всякие надежды на освобождение рассеялись. Из милости один из старых заключенных, владимирский рабочий, суровый старик, которому я когда-то писал заявление об освобождении, теперь работавший дневальным в бараке, принял меня к себе в помощники.

Я носил ежедневно по сотне ведер, драил полы, топил печку. Потом освободился, как престарелый и мой шеф. Я остался один.

А с воли приходили противоречивые слухи. С одной стороны, как будто какие-то либеральные веяния, с другой стороны, 21 декабря 1955 года совершенно неожиданно, вдруг, с необыкновенной помпой была отмечена некруглая дата - 76-летие со дня рождения Сталина. В "Правде" и в "Известиях" были напечатаны его портреты в форме генералиссимуса, во весь рост. Газеты пестрели статьями, посвященными умершему юбиляру, составленными в том же панегирическом тоне, что при его жизни.

Это объяснялось, видимо, тем, что Хрущев с Булганиным были в это время с многодневным визитом в Индии, а идеологическое руководство без них перешло в руки Шепилова и стоящей за ним братии — Молотова, Кагановича, Маленкова. Но все лагерники были этими панегириками сбиты столку.

Так заканчивался во многих отношениях знаменательный 1955 год.

— 325 -

В начале января 1956 года — новый сюрприз.

Остатки 58-й статьи (нас оставалось на весь лагерь всего несколько человек) было решено отделить от бытовиков. Снова поездка в Куйбышев, сидение в тюрьме, потом в арестантских вагонах — в Уфу.

В Уфе тюрьма добротная, с большими камерами, как в Бутырках. Построена при матушке Екатерине; сидели в ней еще некоторые пугачевцы.

Просидели там неделю. Опять на этап. В город с фантастическим названием Салават — по имени Салавата Юлаева, сподвижника Пугачева.

В вагоны погрузили в четыре часа дня. Прибыли на место в два часа ночи. Ведут полем. Снежный буран. Ночь. Непроглядная тьма. И кругом красные огни, огни, огни.

Спрашиваю: "Что это?"

Кто-то отвечает: "Нефтяные вышки".

Веет вьюга в лицо. Идем, схватившись за руки, по пять человек в ряд. На место пришли в четыре часа утра.

Лагерь под городом Салават. Огромный. Две с лишним тысячи человек. Подсобный на нефтяном строительстве. Единственная статья - 58-1 б, измена родине в военное время.

По этой статье большинство освободилось. Остались лишь те, кто был замешан в каких-либо зверствах: полицаи, люди, работавшие в немецких лагерях надзирателями. Насчет них в Указе об амнистии содержалась оговорка, что они освобождению не подлежат.

Правда, не было расшифровано, что понимать под термином "зверство". Поэтому среди заключенных были люди, действительно участвовавшие в садистских преступлениях, — и сравнительно невинные мужики, служившие во власовской армии, давшие по приказу ротного командира два десятка розог, по старому русскому обычаю, какому-нибудь солдату, или один бывший заведующий столовой в лагере для военнопленных, давший сгоряча по физиономии какому-то заключенному, — что было зафиксировано в приговоре. Во всяком случае, общество недавних полицаев и старост — не из приятных.

— 326 -

Здесь я был в бригаде, в обязанности которой входило убирать снег на строительстве. Тяжелая работа. На Урале снега — видимо-невидимо, идет он иной раз круглые сутки. Убираешь, убираешь до поздней ночи. Смотришь, утром навалило опять сугробы выше человеческого роста.

А на мои жалобы прокурору — отказы и отказы.

Последний отказ получил в апреле, ровно за месяц до освобождения.

И наконец весна. Весна освобождения.

В середине апреля получил я письмо от Евгения Львовича Штейнберга из Москвы. Пишет: "В ближайшее время Вы будете освобождены; никакие прокуроры этому помешать не смогут".

А через несколько дней подбегает ко мне один заключенный москвич — один из немногих оставшихся москвичей — и с ликующим видом говорит:

"Идемте в библиотеку! Говорят, в "Правде" Уса (Сталина) ругают".

Это была первая статья, в которой излагались основные тезисы закрытого доклада Хрущева на XX съезде с разоблачением культа личности Сталина.

Пасха была в этом году поздняя: кажется, 5 мая. Весеннее тепло пришло и сюда, за Урал. Ночью, выйдя из барака, я мысленно присутствовал на светлой заутрене.

Хорошая, душистая ночь. Небо все в звездах. Тёплый ветер чуть шевелит ветвями, усеянными весенними почками...

А через несколько дней мы узнали, что к нам приезжает комиссия по освобождению заключенных.

22 мая — Николин день. Я дал пять рублей нарядчику (после смерти отца я располагал некоторыми средствами) и не пошел на работу. А к вечеру ребята из нашей бригады, придя с работы, сообщили, что 24 мая наша бригада должна проходить комиссию.

23 мая — последний день на работе. Таскали бревна.

24 мая — комиссия. Вызывают человека. После пятиминутного опроса, носившего исключительно формальный характер, выходите. Через минуту звонок. Вам объявляют об освобождении.

25 мая мне было официально объявлено об освобождении со снятием судимости. А 26 мая я вышел за лагерные ворота. После семи лет заключения — я свободен.

— 327 -

1956 год — переломный год. В историю он войдет наряду с 1861 годом — годом отмены крепостного права.

Дело не только в том, что был повержен идол, который властвовал над умами половины населения земного шара.

Дело не только в том, что миллионы людей, обреченные на пожизненное заключение, обрели свободу. Главное — в другом.

На протяжении десятков лет над полумиром царила вера в непогрешимость советского режима, воплощенного в лице советского правительства и его вождей Ленина—Сталина.

Эта вера господствовала не только над умами десятков миллионов людей в Советском Союзе; в этой вере не только рождались, воспитывались и умирали целые поколения. Эта вера владела умами и миллионов людей во всем мире. Ее исповедовали миллионы коммунистов, миллионы им сочувствующих, тысячи свободолюбивых интеллигентов. Она одерживала все новые и новые победы и захватывала все новые и новые массы загипнотизированных, завороженных. Это было так чарующе, и так хотелось этому верить. В этом мире ошибок и превратностей воздвигнута была твердая скала.

Пятьдесят три года, как возникла коммунистическая партия; тридцать девять лет, как она правит необъятной российской империей; одиннадцать лет, как она владеет полумиром. Партия всегда права, она руководится непогрешимыми вождями; они всегда указывают верный и безошибочный путь. Все нападки на партию — кощунственная ложь, порожденная алчностью капиталистов, классовой ненавистью врагов, ложь, которую надо разоблачать, карать, которой нельзя верить, носителей которой надо уничтожать.

И вот, этот миф рассеялся в один месяц, в один день, в один час. В тот момент, когда первосвященник коммунистической антицеркви признал, что все, о чем говорит антисоветская пропаганда, — не ложь, а правда.

И даже больше того, раскрыл такие вещи, какие не снились даже самым ярым антисоветчикам, — как, например, то, что Киров был убит по инициативе Сталина.

И всем стало ясно, что во главе непогрешимой партии стоял злодей, деспот, человекоубийца и лицемер, величайший из всех, кого знала история.

Это была разорвавшаяся бомба — бомба, которая начала вели-

— 328 -

чаишую взрывную волну в истории, взрывную волну, которая не только не улеглась, но которая с тех пересиливается с каждым годом.

26 мая после оформления всех документов я сел на поезд, идущий из Уфы в Самару. Сделал двухдневную остановку в приволжском городе, у Бориса Михайловича Горбунова.

А 29 мая за окнами вагона замелькали знакомые подмосковные станции.

Впереди Москва. Новая жизнь. Новые беды, опять крестный путь.

Сентябрь 1977 г. - март 1978 г. Бад-Гомбург—Мюнхен—Париж—Рим—Люцерн.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова