Калитниковское кладбище.
Правдивые зарисовки о легальной церковной жизни Москвы 1960-х гг.Оп.: Литературно-художественный журнал "Зеркало", 1997 г. (…) В эту дипломную зиму у меня была отдушина – мне предложили отреставрировать Храм на Птичке, то есть около Птичьего рынка на Калитниковском кладбище. Храм никогда не закрывался, это было позднеклассическое сооружение с куполом школы Матвея Казакова и с пристройкой и колокольней середины девятнадцатого века. Внутри храм был закопченный и грязный. Командовал в храме старый церковный жулик Василий Васильевич. Духовенство там было своеобразное: настоятель – бывший обновленец, рыхлый рослый грузный симпатичный старик-пьяница, протодьякон отец Александр, сын обновленческого митрополита Александра Введенского, и молодой батюшка – еврей-выкрест со шрамом от бритвы на цветущем лице. Выкрест-священник суетился, бегал, шустро крестил младенцев и отпевал покойников. Настоятель пил кагор и служил надтреснуто, хрипло, не спеша. А сын митрополита Введенского весь год сидел на бюллетене и приходил служить только на большие праздники. Служил он прекрасно, голосом и актерским умением Бог его не обидел. Он кончил Духовную академию, был женат на роскошной блондинке в бриллиантах, ездил на своей машине, но был, как многие восточные люди, с ленцой. Внешность он имел жгучую, армянско-еврейскую, как его знаменитый отец. Псевдомитрополит, презревший все традиции православия, взял себе в жены особо страстную темную пролетарскую блондинку из бедной семьи, которая должна была удовлетворять его ужасную похоть. После смерти митрополита с его вдовою жил один одесский церковный жулик, в прошлом сиделый мошенник, которого я знал и который рассказывал о чудовищной похотливости ересиарха и о постельных привычках вдовы, так как ряд лет исправно нес при ней половую трудовую вахту. За это вдова устроила его работать в патриархию, в близкие люди к патриарху Алексию I (Симанскому), что доказывает близость Московской патриархии и обновленческой ереси через общее лубянское начальство, которому они все исправно служили. Патриарх Алексий I (Симанский), будучи архимандритом, одно время сам был в обновленческой ереси (Автор ошибается. Патриарх стал епископом в 1913 г. и в обновленчество не уклонялся - Ред.). Псевдомитрополит Введенский был культурным человеком, мог, как адвокат, часами красноречиво говорить на любую тему, любил классическую музыку, ходил в консерваторию, собирал старинную европейскую живопись, имел в Сокольниках особняк и из-за своей похотливости сожительствовал с пролетарской кошечкой. У его жены был вид кошечки-блондинки. Я эту пару однажды видел в консерватории. Такой чуть татарский тип, похожий на французских кинозвезд. Среди русских темных пролетарок попадаются такие неутомимые, как моторы, труженицы любви, ранее составлявшие кадровую основу публичных домов. Сейчас, когда блатные "пацаны" и русские проститутки хлынули на Запад, это стало общеизвестным фактом. Все они красятся в блондинок и зовутся Наташами. Псевдомитрополит также участвовал в диспутах с Луначарским в Политехническом музее, выступая на стороне Бога. За Введенским пошла масса духовенства, среди них и будущий патриарх, тогда митрополит, Сергий Страгородский, подписавший печально знаменитую декларацию 1927 года о плотном сотрудничестве Московской патриархии с ВКПб, ОГПУ, НКВД и прочей красной сволочью. Роль обновленческой ереси в отдалении Московской патриархии от дореволюционной православной жизни огромна. Так, нужна большая объективная монография об обновленчестве с привлечением источников из архивов ОГПУ и КГБ. В свое время князь Перигор Талейран, в молодости епископ Отенский, преподнес Конвенту огромный подарок, не имея на то права, он предложил государству конфисковать церковные земли. Обновленческая ересь первая предложила сотрудничество церкви с большевиками, а потом уже за ней потянулась Сергианская Московская патриархия. Фактическое современное православие Московской патриархии наследует не старой русской Церкви, а обновленческой ереси, причем большинство обновленческих священников и иерархов перешло потом в подчинение Московской патриархии. Около алтаря Калитниковской церкви под гранитным памятником в виде черной усеченной круглой колонны, перехваченной кубом, был погребен и сам ересиарх лжемитрополит Александр Введенский. Как мне говорили, Калитниковский храм был последним оплотом обновленчества в Москве. Сам дух обновленчества витал в этом храме, и недаром там служил сын ересиарха. В основе обновленчества, если рассматривать его дореволюционные зачатки (так называемое петроградское живоцерковничество), лежал русский протестантизм, то есть желание реформировать православие и пересмотреть его византийские корни и традиции. И сейчас в современной Москве есть целое движение, которое старается протестантизировать и несколько осовременить православие Московской патриархии. (...) Остатки обновленческого клира создавали тогда на Калитниковском кладбище особую атмосферу какой-то нецерковной балаганности. Это было балаганное православие, и священники и старостат относились ко всему формально, все время что-то ели и жевали, все время пили кагор и закусывали. В храме практически не было подсобок, поэтому церковники питались прямо в храме, на втором этаже вечно готовили что-то мясное или рыбное с чесноком и луком, и церковь пахла добротной пищей. Был и хор из старушек и бывших актрис, но они не задерживались в церкви и быстро уходили домой. Вокруг церкви было огромное кладбище с очень частым лабиринтом могил с железными решетками. Осенью и весной на кладбище с птичьего рынка забредали пьяницы, бродяги и спившиеся проститутки. Они пьянствовали на могилах и там засыпали. Ночью, проснувшись от холода, они пытались выбраться из лабиринта могил и иногда застревали между решетками. И тогда страшно орали и выли. Им подвывали бродячие собаки. Возникала жуткая какофония. Для непривычного человека ночью на кладбище было довольно жутковато, с разных сторон раздавался человечий и собачий вой, перемежающийся матом. В храме были ночные сторожихи, пожилые женщины. Они в ужасе крестились и боялись выходить. Некоторые бродяги так и замерзали на могилах, а один из них распорол живот на острых наконечниках могильной ограды и умер, истекая кровью. От Птичьего рынка к кладбищу вела старая аллея. По воскресеньям вдоль нее стояли трясущиеся алкоголики и продавали краденых со всей Москвы породистых собак, которые надрывались от многособачества и незнакомого места. Каких тут только не было пород: доги, пойнтеры, сеттеры, полукровки и просто дворняжки. Непроданных собак алкоголики бросали, и они жили на кладбище, объединяясь в большие довольно опасные стаи, бросавшиеся на прохожих. Меня животные всегда любили, и я, проходя по кладбищу ночью, подкармливал собак баранками и конфетами с кануна (канун – поминальный столик с свечами и поминальной пищей), которые запасал заранее. Одна из сторожих, живших неподалеку от кладбища, рассказывала мне ужасающие истории из времен ее довоенного детства. Она и все жители соседних с кладбищем домов видели из окон, как во рвы вокруг кладбища чекисты свозили огромное количество мертвых голых мужских и женских тел. Подъезжала хлебная, обитая изнутри оцинкованным железом машина, выходило двое чекистов в кожаных черных фартуках и перчатках и специальными крючьями, чтобы не замараться, зацепляли трупы и стаскивали их в ямы. Местные могильщики присыпали трупы землей. Иногда в день приезжало пять-шесть хлебных машин-труповозок. "И всё молодые и такие гожие тела были, особенно женщины – одни красотки, – рассказывала старушка. – Лет пятнадцать возили их, почти до сорокового года, тышши тут лежат. У нас несколько поколений жильцов под эту трупарню выросло". От этих рассказов делалось как-то не по себе. По-видимому, на Калитниковское кладбище свозили перебитую московскую элиту. Здесь ОГПУ и НКВД устроили один из своих массовых могильников. Я хорошо знал эту старушку, много с ней говорил, она не была способна врать. Выждав минуту, когда никого не было, я спросил старика-настоятеля, бывшего обновленца, правда ли, что сюда свозили тела расстрелянных с Лубянки. На мой вопрос он оглянулся, нехорошо матерно в алтаре выругался и сказал: "Я здесь с тридцать восьмого года служу, сам видел, – и добавил шепотом: – Тогда каждого так можно было – слово скажешь и конец, тут их целый город закопан". Потом, в годы перестройки, в коротичевском "Огоньке" была статья, где описывались эти массовые захоронения лубянских палачей и сообщалось о том, что теперь в этих местах поставлен памятный крест над братской могилой. В Калитниковскую церковь меня пригласил реставратор высшей квалификации Борис Семенович Виноградов. Это был очень способный пролетарий из подмосковных бараков. Он воевал на фронте, потом учился в Московском художественном училище имени 1905 года, потом писал пейзажи в стиле Коровина и Петровичева. Цвет он хорошо чувствовал. Сдавал пейзажи в салон, неплохо зарабатывал, но потом в московской областной художественной организации появился партийный фюрер – посредственный пейзажист Полюшенко, захвативший все заказы, и очень много подмосковных живописцев осталось без куска хлеба. Тогда Борис Семенович стал жестоко пить и сделался реставратором икон. Пил он чудовищно. Это был худой, с серыми глазами и длинными тонкими жирными волосами пожилой человек с очень неприятным характером, очень жадный и за деньги готовый на любую гадость. Сначала он работал в Марфо-Марьинской обители на Ордынке в реставрационных мастерских имени Грабаря, захвативших этот храм, откуда их не могут выкурить по сей день. Потом Борис Семенович попал в Исторический музей, откуда его в конце концов выгнали по статье за пьянство. Борис Семенович умел хорошо расчищать иконы, тонировать их пуантелью и всё. Дописывать старые иконы он не умел, так как не был иконописцем. Переписывать и дописывать большие реалистические масляные картины на стенах Калитниковской церкви он не мог, и вся эта работа легла на меня, а работы этой было очень много – сотни метров поврежденной живописи, чтобы вытянуть которую, надо было стать ее соавтором. В общем, это была очень хорошая школа. Борис Семенович ограничился технической работой, промывал картины, заделывал дырки и трещины. К концу вечера, а он работал только по вечерам, после работы в музее, он безобразно наливался водки, бегал пьяным по церкви и рычал по-звериному. В церковь свозилась масса гробов с замороженными покойниками, гробы часто ночевали в церкви. Привозили гробы накануне с вечера, а утром отпевали усопших. Однажды пьяный Борис Семенович спал на старых поповских ризах в приделе, потом вылез из алтаря, увидел молодую красивую женщину у гроба и кинулся ее раздевать, сдирая с нее юбку и панталоны своими худыми костистыми, как клешни, пальцами. Я был на лесах, услышал женский визг, вопли, шум, спустился, схватил Бориса Семеновича за шиворот и уволок в подвал, объяснив пострадавшей, что он сумасшедший. Женщина была милой, ласковой, она резонно мне сказала сквозь слезы: "Зачем сумасшедшего держат в церкви? У меня мать умерла, я у гроба плакала. А он, как черт, выскочил и стал с меня срывать одежду, матерно объяснив, что он хочет меня тут же у гроба поиметь". Конечно, у Бориса Семеновича уже очень давно была белая горячка. Сидя на лесах, я со скуки внушал ему, что он последний индейский вождь из племени сиу, а кругом по лесам ползают анаконды и ягуары. Он ревел на всю церковь: "Я сиу! Анаконда, анаконда!", а церковные работники и священники говорили ему: "Она у вас, Борис Семенович, зеленого цвета". Его бы выгнали из церкви, но я всегда был трезв, моя работа их устраивала, и мы успешно сотрудничали. (...) В Калитниках я наел свое первое пузо и с тех пор стал толстым мужчиной. Работавший в храме помощником старосты бывший чекист к концу работ похлопал меня по животу и сказал: "А ты молодец, хорошее брюхо на церковных харчах отъел", и был он совершенно прав. Только отъедался я не на церковных харчах, а на объедках с кремлевского стола. Недалеко от кладбища был колбасный кремлевский цех, и остатки кремлевских языковых колбас, ветчин, копчений продавали в "низке" в магазинчике, куда шли отходы. Стоял этот магазинчик на отшибе и в нем наряду с деликатесами продавали очень хорошие армянские вина "Айгешат" и "Аревшат", я до сих пор их помню. И вот я закупал немеренно этих закусок и вина и после работы устраивал по ночам на больших покрытых старыми потертыми клеенками столах, которые используются верующими для складывания поминальных харчей на родительские субботы, Лукулловы трапезы. Уже тогда я пристрастился спать на лесах на вонючих пролетарских ватниках, где мне было вполне уютно, и понял, что кроме одичалых русских храмов для меня нет другой земли. Помогать мне приезжали мои тогдашние приятели, ныне покойный Юра Титов, заезжал и ныне покойный Саша Харитонов, и поэт Евгений Головин, и его друзья-мистики, и Мамлеев с его маразматическими последователями. И все очень хорошо добротно закусывали и выпивали разбавленное кипятком армянское вино. Из приезжавших мне реально помогали двое – Юра Титов, пристрастившийся с тех пор к церковным работам, и один тихий-тихий мамлеевский человек с Южинского переулка. В большом церковном подвале жил подземный дух – истопник и гробовщик Федор, совершенно спившийся человек, делавший гробы и топивший церковь. В его обширных, уютных гробах часто ночевали его собутыльники и некоторые перегрузившиеся мои гости. Мамлеева эта атмосфера очень радовала – живая аура его тогдашних рассказов. Мамлеев – это Ираклий Андроников шестидесятничества: без его мимики, пришептываний, жестов его рассказы теряют свое обаяние. К тому же показ секса у Мамлеева носит ритуальный оттенок стойкого полового психопатизма. А мне это всегда было скучно. Я не люблю творчество психически больных людей, мне своего маразма хватает, но мой маразм лежит в наследственных болезнях ущемленной дворянской русской души, а не в навязчивых маниях, описанных у Фрейда, Ганушкина, Краснушкина. К тому же я почвенник, а Мамлеев и все его окружение – и издатели, и читатели – всегда занимали антирусские позиции. (...) Недалеко от Калитниковского кладбища начинается район поселения старообрядцев, группировавшихся вокруг Рогожского кладбища с его незакрытыми храмами. Некоторые старообрядцы и единоверцы, бывавшие в Калитниковском храме, познакомились со мной и видя, что я не курю и никогда не бываю пьян, пригласили меня работать у них. Один храм на Рогожской был разделен на две части – половина единоверческая, а половина в подчинении Московской патриархии. Мне пришлось работать в обоих храмах на следующий год после Калитников. В единоверческом храме основную массу составляли потомки еще допетровских стрельцов из Михайловской слободы. Это около погоста села Чулково по Киевскому шоссе. На Рогожском было прекрасно, настоящая древняя Русь, оппозиционная не только большевикам, но и петровско-петербургской России. Русское старообрядчество – это исконно русское, более чем трехсотлетнее диссидентство и оппозиция западному пути развития России. В сараях Калитниковского кладбища среди мусора и дров было много старых икон XVIII-XIX веков, которые мне отдали и которыми я завалил и свою тогдашнюю квартиру, и квартиры своих друзей-художников. В отличие от многих реставраторов, я никогда не торговал иконами и не тащил их из храмов. Мир советских торговцев иконописью мне всегда был отвратителен. Это всё мародеры, обирающие труп старой России. Потом я заметил, что те, кто был связан с иконным бизнесом, обычно плохо кончали. Жену художника Ильи Глазунова выбросили из окна, а сыну воткнули шило в сердце, к счастью, чуть промахнулись и он остался жив. Но брошенные и обреченные на гибель иконы я собирал. Иконы в кладбищенские храмы попадали с покойниками, и их там обычно забывали. У православных до сих пор есть такой обычай: когда набирается много жертвенных икон, их складывают в костры и сжигают. Причт выбирает себе новые и в блестящих окладах, а остальные жгут. Среди православных священников почти нет любителей древней живописи, и их деятельность в старых храмах носит обычно характер вандализма – они жгут и колют древние иконы, замазывают и счищают железными щетками древние фрески. А вот в старообрядческих храмах все совершенно по-другому. Староверы в своей массе тонкие ценители старины, и для них обсмоленная доска даже со стершейся живописью представляет большой интерес и ценность. В Калитниках мне разрешили работать, так как я не шумлю на лесах во время служб, и с тех пор я привык постоянно слушать церковное пение и под него писать в храмах. Вошло в привычку мешать краски, писать лики, слушая церковное пение. От этого делалось легче на душе. Выработалось и отношение строго разделять современное духовенство и современных церковных людей от старых церковных зданий, икон и церковного пения, то есть неслияние современного красного православия и старой церковной материальной основы, временно захваченной ими. В Калитниках с остатками обновленческого причта это было особенно явственно и заметно – временщики в чужом доме, а вот у староверов все было по-другому. У них духовенство и миряне были подлинными наследниками живой православной традиции. Интересно мне было наблюдать своих друзей-нонконформистов в условиях действующего храма. Сам я никогда не кощунствовал, не прикасался к престолам, реликвиям, грубо не выражался, выходя и входя в храм, всегда крестился, прикладывался к иконе Богородицы, а большинство друзей относилось к храму по-другому. Им многое было странно, они были чужды русской церковной традиции. Вот только Харитонов и Титов чувствовали себя в храме по-другому, чем в квартире. Я бы сказал, благоговейно. В любом храме любой конфессии имеется особая мистическая атмосфера, постоянное повторение текстов, молитв, общение верующих с Богом создает особый сгусток высшей энергии, которой подзаряжаются туда входящие. Даже разрушенные и оскверненные большевиками храмы сохранили в себе эту особую атмосферу намоленности и благодати. В сатанинских храмах я не бывал, людей, одержимых бесом, я всегда избегал и внутренне остерегался, и поэтому все связанное с их черными культами мне неизвестно и страшно. С моей точки зрения, человек столь изначально несчастное, слабое, беззащитное создание, что любой вид сатанинской гордыни противопоказан людям, чье временное пребывание на земле случайно, часто бессмысленно и окружено страшными мистическими, изначально вневременными, тайнами. Но в жизни каждого человека бывают светлые полосы, не отягощенные болезнями, подлостью и предательством. У меня такой светлый период был связан с Калитниковским кладбищем и еще с двумя храмами, где я работал и где было душевно легко. А я работал в десятках храмов и в кафедральных соборах и всюду видел борьбу света и тьмы, причем обычно побеждала тьма. Россия уже очень давно погружена во тьму, и пока что нет еще луча света, который озарит путь к спасению. Как восточному славянину, мне всегда радостно от карнавального и публичного праздника и жизни, и религии. А в Калитниках была роскошь неразрушенного храма, пышность служб, разнообразие собачьего и человеческого окружения кладбища, и эта декорация сопрягалась с ужасами расстрельных ям, душами там погибших, витавшими над этими местами. Налицо был полный комплекс всех духовных компонентов России, и мне всегда туда хотелось ехать, и работалось там легко и радостно, и кисть сама бежала по стенам храма. Впрочем, может, в том была немного виновата и моя тогдашняя молодость. Недавно я снова посетил Калитники и после этого посещения написал этот текст. Знакомых лиц я там больше не увидел. |