Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Ирина Иловайская

ВОСПОМИНАНИЯ

Ист.: сайт радиостанции "София", http://1116.ru/ia.html

Представленный в этой брошюре текст является расшифровкой аудиозаписей, сделанных в 1999–2000 гг. в Москве, когда, по просьбе отца Иоанна Свиридова, Ирина Алексеевна Иловайская в течение нескольких вечеров подробно рассказывала о своей жизни. Текст не подвергался литературной редакции (только технической) ради сохранения стиля живой устной речи Ирины Алексеевны.

Июнь-июль 1999

Я не уверена, в каком возрасте я помню себя в первый раз. Мне кажется, я помню себя первый раз, когда мне было года три максимум. Мы гуляли с моей матерью по парку или лесу, около Белграда. Это очень красивое место, куда люди уходили на долгие прогулки. Моя мать редко водила меня, потому что она работала, у нее не было времени. И это для меня был необыкновенный праздник, потому что она повела меня гулять по этому чудесному лесу. Она меня держала за руку. И вдруг со склона этого полупарка-полулеса скатились две змеи. Я теперь понимаю, что это, скорее всего, были ужи, потому что они были очень большие. Ядовитые змеи таких размеров не бывают. А эти были огромные, во всяком случае, мне они показались огромными. Я помню, что мать моя перепугалась тоже довольно сильно. И я думаю, что они испугали размерами, а на самом деле опасными не были. Они сплелись одна с другой в клубок и скатились с этого склона. Мне кажется, что это первое сознательное воспоминание о себе. О том, как я испугалась, как мама испугалась, как мы очень сильно и бодро ускорили шаг и постарались выйти из этого более или менее дикого пространства.

Дальше есть какие-то отрывочные воспоминания из жизни ребенка, на котором было сосредоточено, конечно, очень много внимания, потому что были дедушка и бабушка, родители моей матери. Они, и особенно бабушка, всю свою жизнь посвятила тому, чтобы вырастить этого самого, единственного, ребенка моей матери.

Мать была замужем впервые, а отец был до этого один раз женат. Его жену убили во время революции. Убили, во всяком случае, так в семье говорили, не по политическим причинам, а чтобы ограбить. Они куда-то бежали, это был момент, когда вся Россия бежала кто куда, все – в разные концы. Первая жена моего отца была в их поместье на юге России, а отец был в Москве и бежал сам по себе. Она ехала со своей дочкой Ириной, в честь которой меня и назвали, очевидно, куда-то, где можно было уйти от наступления Красной армии, а может быть, к моему отцу в Москву. Я не знаю. Ее сопровождала горничная. Я потом иногда задумывалась, зачем в те времена было ехать с горничной. Горничная подсказала на какой-то остановке, что, вот, едет барыня и так далее. И ее убили, а ребенок (не уверена, до того или после) умер от сыпного типа. Она была еще маленькая, но не совсем, не младенец. Моему отцу сообщил кто-то, кто присутствовал при этом, потому что он знал все детали. И про горничную, и о том, как она подружилась с красными военными, и т.д. Но долгое время он ничего не знал о ее судьбе. Помню еще такую ужасную деталь: ему сказали, что ей отрубили голову. Присутствовал еще элемент ужасной жестокости. Не просто убили и обокрали…

Семья – сложная российская семья. Мать и отец были из разных концов России. Со стороны отца – донской казачий род, с далеких, не помню каких, времен. Известно, что казаки – это кто-то, кто бежал от царской немилости. По-моему, это было при Петре. Мне рассказывал отец, но я не уверена. Это был кто-то из наших не очень далеких царей. Человек, который служил при дворе, был приближенным царя. Что-то поставило его жизнь под угрозу, в результате чего он бежал на Дон, где присоединился к казачьему поселению или как его назвать, на которое попал первым. И сменил фамилию, взяв фамилию Иловайский. А как его звали – я не помню, хотя отец знал. Когда отец мне рассказывал, мне это было не очень интересно, потому что была молода и глупа. А когда мне стало это интересно, уже не было в живых отца и никого из семьи, кто бы мог рассказать, как это все было.

Обосновавшись на Дону, он стал родоначальником семьи, которая потом жила здесь. Семья была богатая, у них были угольные шахты, которые приносили большой доход. К этой семье принадлежал целый ряд военных, в том числе Иловайский, который стал известен потому, что командовал какой-то частью казачьих войск против Наполеона. Поэтому он фигурирует во всех энциклопедиях. Мой покойный муж откопал его где-то в советской энциклопедии. С другой стороны, он был известен тем, по словам отца, что, вернувшись из этих военных походов, понял, что должен срочно заняться образованием и приведением в цивилизованное состояние казачества, народным просвещением. Он начал создавать библиотеки, следить за тем, чтобы дети учились грамоте. На меня произвел большое впечатление рассказ отца о том, что он стал всюду проводить воду, так что во всех казачьих станицах присутствовали какие-то водопроводы, не в домах, конечно. Но все-таки воду брали не из колодцев, не копали землю. Это было что-то вроде колонки. Этим он стал очень известен, но, при этом как вольнодумец. И хотя был в большой милости у царя, но стали говорить: что же делает этот генерал (наверное, он был генерал), мол, он должен заниматься своими генеральскими делами и, вообще, быть при дворе. При дворе он наотрез отказался быть, начал крамольное дело: учить людей писать, читать и брать воду в колонках, держать свои дома в чистоте. До Шлиссельбурга это его не довело, но он потерял свое блестящее положение выдающегося военного и царского любимца. Но мой отец, я помню, гордился больше всего этой его стороной, чем военным прошлым.

Интересно, что, рассказывал отец, для эксплуатации этих шахт немедленно пригласили людей из-за границы, бельгийцев. Директор, который поставил все дело на ноги, был бельгиец.

Эта семья была еще тем интересна, что как только в начале века появился кинематограф, они стали им очень интересоваться. И они (поколение до моего отца) были одними из первых, хотя были гораздо более известные, кто создавал русскую кинематографическую промышленность. Это было страстное увлечение семьи, – отец рассказывал об этом как о том, что достойно внимания и уважения. Года рождения моего отца я не знаю, но он был значительно старше моей матери. Можно вычислить: мать была 1899 года, он был старше нее на 18-20 лет. В революцию ему было примерно 40 лет.

Из тех воспоминаний, которые еще остались, – его бурная нелюбовь к историку Иловайскому. Он был, по-моему, его дядя. Мне кажется, что он считал его страшным реакционером. Я недостаточно в те времена знала, и сейчас не знаю, потому что не читала его. Рассказов о нем, как о человеке, я не помню.

Отец был, я думаю, единственный во всей семье невоенный, потому что все были военные, как полагалось в те времена для дворянских семей. Он окончил юридический факультет, уехал работать в Москву и был присяжным поверенным. Женился на своей первой жене, родилась дочь Ирина. Жизнь в Москве была очень благополучная, спокойная. Несколько человек мне говорили, что знают, где дом Иловайских, но я совершенно не уверена, что это те самые Иловайские, их было все-таки очень много. Но я как-то не очень обращала на это внимание, надо было заняться этим более серьезно, у меня никогда не было на это времени. Революция его застала в этом качестве. Он бежал так же, как бежали очень многие.

Моя мать бежала из Киева, где она жила, потому что ее отец преподавал в Киевской военной академии. Он был литовец по отцу – Лацевич, окончание (Лацевичус) отрезали. Его мать, моя прабабушка, была из Восточной Пруссии. Отец моей матери был военным, был ранен в Японскую войну, перестал быть годным к военной службе, и его, как блестящего математика, отправили преподавать в Киев, где он и прожил до революцию. Бабушка же моя, его жена, была грузинка. Он с ней познакомился на Кавказе, в тогдашнем Тифлисе, где служил до Японской войны. Она была очень хороша собой, он влюбился и женился. Он был лютеранин, она, естественно, православная. У меня есть свидетельство об их венчании в православной церкви, в котором написано, что он лютеранин. Никаких возражений по поводу того, что он лютеранин, не было. Она была из семьи, где отец был тоже военный.

Мама пережила красную оккупацию Киева и проработала в советском учреждении. Она знала французский, немецкий, английский. И была, конечно, бесценным человеком, поэтому ее взяли на работу немедленно, им очень нужны были тогда такие люди. Но она пришла от всего этого в совершенный и абсолютный ужас, еще до того, как они поняли, что деду будет, несомненно, грозить какая-то опасность (он, наверное, был уже в генеральском чине в тот момент). При Советской власти он уже не преподавал, Академию закрыли. Кроме того, мой единственный дядя, брат моей матери, был в Добровольческой армии, хотя был совсем молодой, лет 16-17. Они, отец, мать и она, естественно, так как все тогда уезжали, уехали в Крым. Где-то потом соединились и с маминым братом. Я помню, бабушка рассказывала, как они говорили между собой, что едут в Крым на виноград, а потом, наевшись всласть винограда, вернутся обратно, потому что все это безумие очень быстро кончится. Но безумие не кончилось. Они из Крыма бежали на британских кораблях. Англичане предоставили корабли тем, кто хотел или должен был бежать, военным и невоенным. Вывозили всех в Турцию, даже не в Константинополь, а на остров Лемнос, где было нечто вроде беженского лагеря. Там их высаживали и предоставляли своей судьбе. У людей была единственная забота, как бы вернуться.

Мать со своими родителями уехала, а отец уехал сам по себе тоже на английском корабле и тоже из Крыма. Но знакомы они еще не были. У отца в Константинополе сразу появились связи с людьми, которые уже попали в Югославию (тогда еще, я думаю, Королевство сербов-хорватов-словенцев, Югославии еще не было). Очень быстро ему предложили ехать туда, дать ему визу и работу. Но семья матери не знала, куда ехать. Единственно, что им удалось – не попасть на этот страшный остров, в лагерь, где людей умирало много и легко. Они остались все-таки в Константинополе.

Мой дед, будучи славным математиком, стал кассиром в русском ресторане. Это им помогло выжить. Русский офицер, генерал, из культурной семьи, неприспособленный. Его жена никогда в жизни, я думаю, не готовила. Они не были богатыми людьми, но я знаю, что у них была кухарка, горничная, гувернантка, учившая детей языкам. Просто были другие критерии того, что есть богатство, а что не богатство, но во всяком случае благополучие. Каждый год они ездили за границу, считали обязательным поехать в Европу. Во Франции, в Германии, в какой-нибудь европейской стране провести месяц-два. Времена были другие, и счет времени другой. Я знаю, что бабушка всегда в Париже хотела, чтобы номера были на первом этаже, потому что безумно боялась пожаров. Мама ходила по музеям, потому что она очень романтически любила французскую историю. До войны, до 13 года, это было частью их жизни. Конечно, на лето они ездили в Крым.

В Константинополе ресторан был открыт беженцем из России, из мещан. Он собирался как можно больше денег на этом ресторане заработать. Что он и делал вполне успешно. Насколько я знаю из рассказов, ресторан пользовался колоссальным успехом. А дед был кассиром. Сначала потому, что он был математик, а потом, вероятно, потому, что тот человек убедился, что это какая-то необыкновенная птица, которая абсолютна честна. Никогда не возьмет ни одной копейки, а скорее отдаст свою. Поэтому он деда моего нежно любил. Я помню из рассказов, что дед каждый вечер возвращался с огромным количеством очень вкусной еды, и семья этим кормилась. Гораздо больше чем тем, что он зарабатывал. Они в то же время искали путей, куда можно уехать. В этот момент моя мать познакомилась с отцом. Как – это мне никто не рассказывал. Он очень быстро и сильно в нее влюбился и предложил выйти за него замуж. Она была совсем молодая, примерно 22 года. Я думаю, что она на самом деле никогда его не любила. Для нее это был выход. Они венчались в Константинополе, против воли моей бабушки, которая была в ужасе от этого брака и всегда говорила, что это кончится катастрофой, несчастьем для всех, что мама это делает только для того, чтобы вывезти семью. Я думаю, она была права. Он все-таки был старше нее лет на 20. Это может быть вполне хорошо, если есть настоящая любовь, иначе это очень трудно.

Таким образом, они приехали в Югославию. Сначала отцу предложили работу не по специальности, какую-то коммерческую, к которой он совершенно не был приспособлен. Это кончилось плачевно. Мать, наоборот, благодаря знанию языков, очень быстро нашла работу. Сначала она работала во французском книжном магазине продавщицей, очень любила эту работу. Хотя это было очень утомительно, но любовь к книге была такая страстная во всей семье, что быть среди книг считалось прекрасным.

Жизнеспособность моего деда проявлялась неожиданным образом. Сначала кассир в ресторане, потом бухгалтер в чем-то вроде русско-эмигрантской сберкассы. Это все было не то, для чего он рос и воспитывался. Но все он принимал с большим достоинством. Он был очень молчаливым человеком, почти никогда ничего не говорил, так что о чем он думал, я так и не знаю. Помню, что я иногда, когда стала постарше и стала способной за чем-то наблюдать, его подолгу наблюдала и задавала себе вопрос: о чем же он думает? Я не знаю, о чем он думал. Я помню, как он плакал, когда немецкие войска подошли к Москве. Он сидел перед радиоприемником, слушал новости, и у него просто лились слезы по лицу. Бабушка ревновала его; по мнению бабушки, у него был флирт с какой-то сослуживицей. Может быть, и был, но он очень весело смеялся по этому поводу. Он не был абсолютно церковным человек, остался лютеранином, не менял конфессию. По-своему был верующим, и даже глубоко, но это было его внутренним делом.

В Югославии настал момент, что мать и отец разошлись, как и было предугадано бабушкой. Мне было уже лет 6-7, я помню это очень ясно. Я не понимала, что происходит, но понимала, что-то нехорошее. Я видела, что отец перестал бывать дома, что о нем стали все меньше и меньше говорить, и он как-то исчез из нашей жизни. Дед, бабушка и мама жили вместе. Я даже помню эту квартиру, в самом центре Белграда. Я ее очень не любила, но теперь понимаю, что по тем временам и условиям жизни эмигрантов она была хорошая. Потом мать очень скоро сменила работу, сначала стала секретарем-бухгалтером, что-то в этом роде. Потом все повышалась и повышалась по иерархической лестнице и дошла до поста директора большой текстильной фирмы в Белграде. Она принадлежала еврейской семье, и тут есть целый роман, потому что она потом долгое время сохраняла и спасала их имущество, которое они ей оставили, потому что началась война, немецкая оккупация. Очень многое ей удалось спасти, естественно, продав и превратив во что-то другое. Большую часть она им вернула, найдя наследника хозяина этой фирмы в Индии. Он приехал к ней, и все, что удалось сохранить, она отдала. А то, что она за это чуть не попала в немецкий лагерь, потому что на нее, конечно, донесли, это тоже факт. Мой отчим, потому что она была к тому времени замужем второй раз, ее спас, выкупил. Приближался конец войны, и чем ближе он был, тем более продажными становились немцы.

Отчим был совершенно ужасающий человек. Из купеческой русской семьи Асеевых. Они были очень богаты, из Тамбовской губернии. В семье было несколько дочерей и два сына, один из них мой отчим. Его отец, Михаил Асеев, был создателем огромной текстильной индустрии в Тамбовской губернии, умер уже в эмиграции, у него было несколько детей. Я помню рассказы о том, как велось это колоссальное хозяйство. Было очень много денег, но было чувство, что надо позаботиться о своих рабочих, что все они должны иметь свои дома. Заботились о лесах, которые им принадлежали.

Отца моего отчима я не знала, говорят, он был страшным тираном, безжалостным человеком; я знала его мать, которая была дочкой священника. Абсолютно безмолвная, кроткая, бессловесная. Она очень любила мешать кофе с чаем и говорила, что получается очень интересная смесь.

Может быть, любопытно вспомнить о том, что одна из двоюродных сестер моего отчима, Нина, была замужем за бароном Мейендорфом, родным братом отца покойного пресвитера. Тогда я не отдавала себе в этом отчета, но очень дружила с их дочкой, Аленушкой. От нее, находясь в Париже, я получила письмо, из Зальцбурга, в котором она вспоминала нашу совместную юность.

Отчим был человек невероятно практичный и жадный, жуткий антисемит. Что-то совершенно кошмарное, все что может быть самого страшного и грубого. Кроме того, он ко мне очень плохо относился, что, конечно, сыграло свою роль в моем суждении о нем. Ну и я так же, относилась без любви. Другой брат, Александр Асеев, был врач по профессии, но его страстным увлечением в жизни было все то, что касается йоги, каких-то оккультных наук. Он этим занимался всю жизнь, и когда уже оказался в Парагвае, на последней стадии эмиграции, он считался корифеем в этой сфере. Мой отчим относился к нему с абсолютным презрением, считал его сумасшедшим. А тот относился к нему очень мягко и по-доброму, потому что вообще был очень мягкий и добрый человек. Конечно, с некоторой долей неуравновешенности, но не агрессивный. Они все получили до революции высшее образование, потому что богатый купец считал, что все его дети должны быть хорошо образованы…

Но спасение моей матери было вызвано тем, что, оказавшись в эмиграции, мой отчим связался с теми английскими текстильными фирмами, с которыми очень активно работала семья его отца. Он знал из адреса, и они немедленно пошли навстречу и поручили ему представительство своих фирм в Югославии. И он занимался тем, что торговал хорошими тканями. Когда мать пришли арестовывать, то он связался с СС. Потом он мне показал, у него было еще очень много штук тканей. И сказал, что все это он отдаст, если они не тронут мою мать. Тогда они, конечно, уже были женаты. Мать продолжала работать на прежней фирме, она к тому времени была национализирована, принадлежала немецкой военной администрации. Хотя они работали в одной и той же сфере, никакого отношения друг к другу эти фирмы не имели. Он ее таким образом выкупил. Ее не тронули и дело закрыли, сделали вид, что его не существовало. Приближался конец войны.

Настал момент, когда надо было решать, что делать дальше. Надо сказать, что в Югославии, особенно среди сербской интеллигенции, с которой мы общались (хотя больше мы общались с русской эмиграцией, которая жила очень обособленно), очень широко бытовало мнение, даже убежденность, что никогда наши союзники не отдадут нас Советскому Союзу. Но мать – и в этом ее заслуга – в это не поверила и сказала: я не для того ушла со своей Родины, чтобы оказаться под тем же самым большевистским владычеством, да еще на чужбине. И мы все бросили, покинули и бежали в конце 44 – начале 45 года.

Отец после развода, в самом начале войны, когда это было еще возможно, уехал в Бельгию, потому что у него там были друзья и родственники. Он прожил там военные годы и там же скончался. Я его больше не видела. Он был человек очень своеобразный, тоже молчаливый, необыкновенно скромный, из всей семьи – с самым богатым прошлым, но это никак не проявлялось. Он жил, я бы сказала, аскетическим образом. Пока он не уехал из Югославии, я помню, его жилье – так мог жить монах. И он был доволен такой жизнью и ничего другого не хотел. Я думаю, что они разошлись, потому что абсолютно не было взаимности. Но мне ничего не рассказывали, детям не положено было знать, devant les enfant. Так что les enfant сами что-то понимали, что-то происходит не то. Но я в чем-то была, очевидно, старомодным ребенком, все это было для меня мало понятным.

Бабушка и дедушка жили в Белграде, когда дедушка по возрасту вышел на пенсию, они решили увезти меня подальше от этого города и по возможности на море. Почему-то было убеждение в том, что мое здоровье недостаточно крепкое, мне необходим морской воздух, жизнь не в городских условиях и т.д. Тогда деду удалось продать имение, которое у него было в Литве. Мне было лет шесть, я помню, что этот момент ожидался как нечто невероятное, со страхом: будет – не будет, получится – не получится. И действительно из Литвы какими-то чудесными путями, какой-то таинственный человек приехал и деньги эти привез. Ехать в Литву дед не собирался, был абсолютно уверен, что там все кончится так же, как и везде, и был абсолютно прав. Я прекрасно помню приезд этого таинственного человека, как были привезены деньги и как после этого они поехали на Далматинское побережье, долго путешествовали со мной, выбирали, что им больше понравится. Я помню прекрасно поездку на корабле вдоль всего побережья, останавливались во всех портах, жили в разных городах по два-три дня. В конце концов остановились на Дубровнике и купили участок земли, в пятидесяти метрах от морского берега. В те времена были только оливковые рощи, из окон была видна оливковая роща и море. И там построили дом. Пока он строился, мы жили в гостинице. Мама осталась в Белграде и работала.

Там я прожила безвыездно лет шесть, до того момента, когда настало время поступать в гимназию. Вся семья дружно хотела, чтобы я кончала гимназию только русскую, а она существовала только в Белграде. Возник вопрос о возвращении в Белград. В это время моя мать и вышла замуж второй раз. Он приехал в Дубровник, чтобы познакомиться с родителями и со мной, и с самого начала это было очень неудачно. Она была счастлива, очень сильно в него влюблена. Позже, когда я могла задавать такие вопросы, я ее спросила: мама, как ты могла?! Она мне ответила очень смиренно: Я сама не знаю…

Они были настолько разные люди, что трудно себе представить. Он был очень грубый человек, несмотря на высшее образование, с отсутствием культуры. Без того, чего у мамы было очень много, настоящего, глубокого, культурного фона. Ему этого абсолютно не хватало. И кроме того, безумные взгляды.

Нормально в гимназию поступали после начальной школы, которая длилась 4 года. Я ее не кончала, семья отказалась, я сдавала экзамены. Очевидно, в 10 лет поступали в гимназию и в 18 кончали. Я поступила уже во второй класс.

Бабушка и дедушка остались жить в Дубровнике, дедушка скончался в 42 году. Его сбила машина, у него случился инсульт. А бабушка прожила много-много лет и скончалась в Парагвае. С ней были мама, отчим и его мать.

Церковные службы всегда проходили с хором из гимназистов и гимназисток. Но всегда с прекрасным регентом-священником. Я даже помню, как его звали: отец Павел. Это начиная с 37-38 года, когда мне было лет 13-14. И до закрытия гимназии немцами, потому что они сочли, что хватит этим русским баловаться. Но, слава Богу, что я уже успела кончить гимназию, так что на мою жизнь это не повлияло. Я успела все-таки получить там то, что у нас называлось аттестатом зрелости.

Театральные спектакли – каждую неделю. Во главе труппы стояли артисты МХАТа. Там долгое время жили Вера Греч и Павлов, я забыла, как его имя, они были муж и жена. Было какое-то турне МХАТа за рубежом, в начале 20-х годов, во время которого часть осталась. И вот эта пара осталась в Белграде и организовали театр и, кроме того, курсы для тех, кто хотел учиться театральному искусству. В которых я, естественно, как и положено было, участвовала, училась. Увы, я никогда не участвовала в настоящей хорошей пьесе. Это все были спектакли гимназические и написанные специально для гимназических представлений. Но вот одну роль я помню, я исполняла роль княгини Ольги, не больше не меньше. Мне было лет 15. Я думаю, что моя внешность не подходила ни к чему. Все было невероятно интересно, и жизнь была очень заполнена. Кроме того, она была, конечно, полностью связана с Россией. Реальной, нереальной – я не знаю. Я, например, в возвращение не верила абсолютно. Мои родители уже в это не верили. Мои дедушка и бабушка, может быть, верили. Жить чем-то, чего больше нету, но что ты любишь и что для тебя остается живым… Я не знаю, с чем это сравнить. Может быть, если кого-то очень любили, кто умер. С ним все время как-то вместе, хотя его физически больше нет. Я не могу это иначе объяснить. Но я знаю, что всех, с кем я жила и с кем общалась моя семья, интересовало только то, что происходило в России, – ну, в Советском Союзе. И потом я должна сказать, что мы довольно много знали. Из каких источников – я не знаю. Сначала была корреспонденция, потом она прервалась. Начали приходить просьбы: ради Бога, не пишите, потому что это опасно. Но тем не менее, например, что в Советском Союзе существуют лагеря, что людей сажают, что людей пытают – я все это знала всегда, всю жизнь. Все это знали.

Бабушка моя в Дубровнике выписывала две газеты из Парижа, потому что русских газет не было. Она выписывала «Возрождение» и «Последние новости». «Последние новости» она считала чем-то ужасным, это была левая, милюковская газета. Милюкова она ненавидела всей душой, но газету, тем не менее, выписывала. Потому что считала, что там есть информация, которой в «Возрождении», которое соответствовало вполне ее взглядам и убеждениям, нет. Для меня, когда я думаю о прошлом России, это очень важно. Хорошо, ну вот они были нормальные представители нормальной русской интеллигенции, не больше не меньше. Но тем не менее, считали необходимым не только иметь информацию о России – это было бы понятно – но и не одностороннюю информацию, а более широкую. Вот то, что они могли себе позволить. Говорят, что в дореволюционной России не было демократического духа или понимания того, что есть демократия, что есть широта информации, свобода слова – но они-то откуда это взяли. Во всяком случае, я видела это своими глазами. И то же самое я видела в гимназии, в которой училась.

Гимназия было строго разделена на женскую и мужскую. Мы учились по утрам, а бедные мальчики во второй половине дня. Был Русский дом, который затем превратился в Советский дом, а теперь снова стал Русским домом. Деньги на его строительство подарил деньги король Александр, который очень любил русских и Россию, воспитывался при российском дворе. Там была часть, занятая начальной школой и гимназией, большая часть отдана помещению прекрасной и большой библиотеки, гимназическая церковь, большой так называемый актовый, и гимнастический одновременно, зал, где мы в 1937 году прославляли Пушкина. Я училась в младших классах и читала доклад, умирая от ужаса. Дом был большой, солидный, с театром.

Я думаю, знаменитостей в гимназии не было (кроме отца Флоровского). Хотя, может быть, я и ошибаюсь, и там были люди, которые теперь известны, а я просто этого не знаю. Я помню директора гимназии, который был зятем Льва Толстого – Лев, если не ошибаюсь, Михайлович Сухотин. Был священник, о котором я уже сказала. Был совершенно чудесный преподаватель русской литературы, горбун, из тех, над которыми обычно молодежь издевается и не уважает нисколько и которого буквально обожали. Он был очень неплохой поэт и замечательный преподаватель литературы. Его звали Петр Рыбчинский. Он умер во время бегства из Югославии.

Что было замечательно в гимназии, это то, что люди, которые могли искать еще какой-то работы – среди них было немало профессоров университета, – пошли работать за ничтожные деньги в эту гимназии. С совершенно точной и ясной целью: воспитать еще одно русское поколение. Они не знали, будет ли еще, но то, которое было у них в руках, они хотели воспитать как русское поколение. И они это сделали. Если бы не они, во-первых, я бы забыла русский язык, как его забыло большинство, которое не училось в русских учебных заведениях. Кроме того, у меня не было бы чувства принадлежности к России, хотя бы и не существующей. Меня страшно раздражало, когда на каких-нибудь собраниях или торжествах играли царский гимн «Боже, царя храни». Я каждый раз думала, какого царя и почему мы должны петь это. И я не пела. Но я вообще не пела, потому что я петь не умела, я совершенно без слуха и неспособна петь. Но независимо от этого. Даже если бы я была одаренной певицей, я бы не пела. Потому что я, будучи очень молодой, считала это полным нонсенсом. Но вот это чувство, что все-таки Россия – это то, из чего вытекает моя жизнь и с чем она связана, было очень сильно, и им я обязана гимназии даже больше, чем моей семье. И флаг трехцветный поднимался. Господи, а почему я так всегда готова плакать, когда я вижу русский флаг, даже входя в Кремль.

Соученики почти все эмигрировали в Америку или в Южную Америку. Пока была жива моя мать, она мне сообщала о некоторых судьбах. Большинство вышло замуж, нормальная семейная жизнь, многие стали американками. Но таких активных людей, по-моему, нет.

Кого я знала по-настоящему, это был митрополит (в будущем) Анастасий, потому что он бывал у нас дома. Митрополита Антония (Храповицкого) я помню в храме, служащего, но личного общения у меня с ним не было. Перед эмиграцией он был Киевским митрополитом.

Русская колония – и, по-моему, это довольно нормальное явление всюду, – она всегда объединялась вокруг церкви, но это отнюдь не значило, что она объединялась по религиозной вере или по глубоким религиозным чувствам. Тут было еще и другое: была и культурная русская жизнь. Но этот русский духовный центр был очень важен и для тех, кто к религии относился с уважением, но без особого какого-то порыва.

Чтобы митрополит Антоний был культовой фигурой, я не помню. Так же и про митрополита Анастасия. Он, к сожалению, потом очень неосторожно высказывался по поводу Гитлера, вдохновленный антибольшевистскими настроениями, еще будучи в Белграде. Я это слышала своими ушами. Это многих отвратило от него. В русской югославской эмиграции это присутствовало: пусть немцы победят, и тогда все станет на место, и все будет хорошо, потому что мы прогоним немедленно немцев и восстановим Россию, которая должна быть настоящей и свободной. Это было не у всех, многие относились очень к этому скептически и считали, что немцы возьмут Россию и никогда не уйдут, понадобятся, может быть, века, чтобы от них избавиться. И, кроме того, они не лучше, чем эти. Но были и такие, кто считал: что угодно, только бы избавиться от большевизма. В Берлине, я думаю, было сильное давление со стороны государства и попытки использовать церковь. Немцы же обещали дать взамен свободу, возможность восстановиться России, какой она была. Потом стало ясно, что этого никогда не будет, и внутри, в Германии, была очень сильная борьба в русской церкви. Сегодня же известно, что было два течения, две точки зрения, и обе старались каждая склонить Гитлера на свою сторону. Геббельс был абсолютно против соглашения с какими бы то ни было русскими. И в конце концов, Гитлер согласился с ним.

В Белграде во время войны организовали Русский корпус. Им обещали, что их отправят на фронт бороться. Но никогда в жизни их не отправили ни на какой русский фронт. А отправили охранять сербские рудники от сербского Сопротивления. В результате, сербы возненавидели их, сочли их предателями: как, мы вас приютили, а вы идете c немцами против нас?! Несли они полицейскую, по существу, службу, страдали неимоверно. Среди этих молодых людей у меня много было сверстников, я знала многих из них, некоторые из них – мои одноклассники. Они ушли, бросив все: Боже мой, мы идем воевать за Русь святую! Можно было спорить, за что. Но вопрос в том, что ни за какую Русь они не пошли…

Кончилось это трагически, потому что они ушли с территории Югославии по мере того, как продвигались отряды Тито. Дошли до какого-то места в Австрии, где командующий просто распустил их. А я его хорошо знала – генерал русской армии, пожилой человек. Он сказал: уходите, налево, направо, как хотите, делайте что хотите, прячьтесь, только не попадайтесь им в руки. И после этого покончил с собой. Я думаю, большинство из них все-таки спаслись, потому что, на их счастье, были эмигрантами. И когда Советский Союз начал требовать вернуть тех, кто участвовал в чем-то, то они все-таки очень отличали тех, кто родился в Советском Союзе, были советскими подданными, и тех, кто были эмигрантами. Эмигрантов они, в общем, не трогали. А граждан советских они забирали. И что тут творилось, Боже мой! Как эти люди старались спастись, как они прятались! Как они убегали, подделывали документы, как их, к сожалению, опять-таки англичане, вылавливали!..

Единственными, кто им помогал, были американцы. Этого тоже нельзя забыть. Они помогали на уровне какого-нибудь американского офицера, который все это видел, видел, что эти люди не хотят возвращаться, что они боятся смертельно. Были и те, кто хотел вернуться, тут не было никаких проблем. Это все происходило в Австрии, там были французы, англичане, американцы и советские. Советские — от Вены и до Линца. Дальше шла американская зона, потом — французская, и английская, я не помню, где она была. Иногда французы помогали. Абсолютно безжалостны были англичане. Они просто сгоняли их, сами вылавливали, передавали. Люди кончали самоубийством, только чтобы не вернуться в Советский Союз.

Как помогали? Помогали уйти, давали одежду, делали вид, что не видят, что документы явно фальшивые. Иногда помогали их фальсифицировать. Я знаю это очень хорошо, потому что один их тех, кто делал это активно, – друг Сережи, Джордж Бейли. Он был какое-то время директором радио «Свобода» и потом погорел как раз на Солженицыне. Он был поклонником Солженицына, и третья эмиграция его съела за это. Он был американским молодым офицером в те времена. Он брал на себя личную ответственность, говоря, что мое командование говорит, что этих людей надо выдавать, а я американец, я верю в свободу личности и в права человека. Ну как же можно их выдавать, если они не хотят?! Это же преступление!

Об англичанах я какое-то время думала, что они не прощали того, что люди пошли на стороне немцев против них. Что у них было такое чувство ненависти и омерзения. Теперь, когда всплывает столько нового о том, в какой степени Англия была пронизана агентами… Это что-то невероятное, гораздо больше, чем какая-нибудь другая сторона. Тут у меня, конечно, появились мысли о том, что отчасти это была неспособность простить, тем более, что они полагались на помощь Советского Союза и верили… Но мы возвращаемся к вопросу о жалости: у них не было жалости. Они считали, что это изменники, они пошли против всех союзников, включая свою собственную страну – они же считали Советский Союз их страной. Как они смели не признать Советский Союз своей страной?! Они же пошли против союзников за врага. Значит, надо их выдать.

Причем тут мы говорим и просто о нормальных военнопленных, далеко не только о тех, кто когда-то участвовал в военных действиях. Но закон о военнопленных отсутствовал, потому что Советский Союз не принял конвенцию о военнопленных. Американцы повели себя в данном случае как цивилизованное государство, англичане – нет. И бедный граф Толстой-Милославский, который написал «Жертвы Ялты», а потом вторую книгу, упомянул англичанина, члена правительства, которого он считает виновным… И он же проиграл процесс, разорился, остался без копейки денег. Английский суд присудил его к какой-то невозможной сумме, которую он не мог уплатить, даже продав все, что у него было на свете. Я его давно и хорошо знаю. Ему потом помогли.

Те русские эмигранты, которые жили в Югославии до войны, все научились говорить по-сербски. Причем белградская эмиграция вообще очень сильно отличалась от парижской. Во-первых, она была гораздо правей. Она была абсолютно неспособна на то, что произошло в Париже, когда появилась тяга обратно в Советский Союз, когда Бердяев, сразу после окончания войны, вывесил красный флаг на своем доме, правда снял через три дня. Но тем не менее, три дня он там провисел. Многие люди это ему и после смерти не простили. Например, Кирилл Дмитриевич Померанцев, который у нас работал и скончался, у нас работая, который принадлежал к тому еще поколению, он просто не хотел слышать имени из-за этого.

Случись то же самое в Белграде… Оно не случилось просто потому, что Белград стал столицей коммунистического государства. Но если бы Югославия осталась свободной, и русская эмиграция там осталась – это было бы невозможно. Там было абсолютное, полное неприятие коммунизма. Может быть, там и были социалисты или кто-то еще, но о них никто не слышал, или они старательно прятали свои убеждения. Зато там были всякие союзы и ассоциации борьбы с большевизмом, Белое движение, было много военных и военных организаций. Была совершенно гениальная женская организация, которую устроила моя мать (это было уже во время Второй мировой войны), которой я очень горжусь.

Таких величин, которые присутствовали в Париже в большом числе, в Белграде не было. Но была очень компактная именно русская жизнь. Это можно оценивать очень по-разному. Во Франции русские эмигранты относились к среде, в которую они попали, с большим уважением и с некоторым, я бы сказала, комплексом неполноценности. Это французы, они лучше нас, умнее, интеллигентнее, культурнее — ну, не знаю что. А в Югославии было наоборот: какие-то сербы, о чем говорить?! А мы представители великой империи, великой культуры, всегда им помогали, защищали, и они нам всем обязаны. Но была благодарность, безусловно, за то, что приняли и что дали возможность жить. Но тем не менее, жили очень отдельной от местных жизнью. Никакого в конце концов слияния, которое произошло во Франции, в результате которого есть столько французов русского происхождения. Они, конечно, связаны с Россией, но в общем они французы. В Югославии, конечно, было меньше времени, но я думаю, что там это произошло бы гораздо медленнее и труднее.

Я не сказала бы, что сербы относились к русским очень хорошо. Они их не трогали, не обижали, но никакой любви и никакого братства не было. Так что все разговоры о православном братстве и единстве – это все полная чушь. Начнем с того, что никакой русский эмигрант ни за что в жизни не пошел бы в сербскую церковь. Во всяком случае, в Белграде, где было три русских православных церкви. Одна – Свято-Троицкий собор, наша гимназическая, которая была и приходом, и небольшая на кладбище. Там как раз, под ее алтарем похоронен был священник, которого я очень любила и который мне очень много дал еще до отца Георгия Флоровского, – отец Петр Беловидов. Это была Зарубежная церковь, но никогда в жизни ему бы не пришло в голову говорить какие-нибудь слова против кого-нибудь. Он преподавал Закон Божий, довел нас до конца и скончался от рака. По воскресеньям мы, человек 10-15, приходили к нему в кружок. Он разговаривал с нами о Священном писании, объяснял, разговаривал о нашей жизни. Это тот самый возраст, когда я читала доклад про Пушкина. Действительно, был замечательный человек. После него появился отец Георгий.

Сентябрь 1999

До войны было абсолютно спокойное время. Хотя одним людям было легко жить, другим трудно жить, в зависимости от того, сумели они устроиться или не сумели. Но вообще — спокойная, с непризнанным Советским Союзом — Югославия была единственной страной, которая не признала Советский Союз. И с российским послом, потому что это был последний посол царского правительства, который продолжал жить в здании русского посольства и пользовался всеми привилегиями посла и дипломата, получал жалованье от югославского правительства. Его фамилия была Штразман, я как ни странно, это помню, и помню его жену. Они приходили к нам в дом довольно часто, потому что моя мать была страстной бриджисткой. Она очень хорошо играла, у меня в Париже стоят все кубки, которые она выиграла на соревнованиях, что, правда, было на ее последней стадии жизни в Южной Америке. Она участвовала в целом ряде международных конкурсов, и эти кубки все ко мне приехали. А в Белграде просто приходили знакомые и друзья, и среди них как раз были Штразман с женой, которые тоже очень любили играть в бридж.

Сегодня меня журналист спрашивал, как я отношусь к аристократизму. Потом выяснилось, что он хотел спросить, считаю ли я, что существует вообще особая порода, которая называется аристократией. Так вот это была эмигрантская аристократия. Штразман был дипломатом царского правительства, так что, вероятно, он был, во всяком случае, из хорошей семьи. И все это было до тех пор, пока не подошла война, пока не произошел переворот.

К тому времени король Александр был уже убит, его убили, если не ошибаюсь, в 1936 году. Его сын Петр, ныне считающийся королем в изгнании, был еще ребенком. Поэтому был регент, двоюродный брат короля, Павел. Если не очень ошибаюсь, он был женат на какой-то греческой принцессе и решил, как и окружавшие его люди, что надо с немцами прийти к какому-то сговору. И они подписали пакт о ненападении: Югославия остается нейтральной, а немцы ее не трогают. На это была реакция такая, какую мы видим сейчас по телевизору. Когда я смотрю, мне кажется, что я вижу сцены тех времен: народное возмущение. Теперь я думаю, что это народное возмущение очень сильно подогревалось коммунистами, которые были сильны уже к тому времени в Югославии. Их очень сильно поддерживала Москва. Был народный мятеж, все высыпали на улицы, всеми восторженно выкрикивался лозунг: лучше война, чем пакт. Они прогнали этого князя или принца Павла, правительство, которое было сформировано, возвели на престол 16-летнего несчастного короля Петра и составили правительство, которое немедленно признало Советский Союз. Это было буквально накануне войны. Эта солидарность была не славянская, а политическая. Король Петр был ребенком, просто использовали его имя: он законный король, наследник престола и возглавляет государство, хотя ничего возглавлять он не мог.

Стали ждать войны и очень быстро ее дождались. Дождались ее ночью; я помню, что проснулись от странного шума. В те времена он был нам еще неизвестен; теперь, я думаю, мы все знаем, как это звучит. В моей жизни это была первая бомбардировка, я думаю, что и в жизни очень многих других людей в Белграде. Белград бомбили очень сильно. Все бросились в подвалы, которые, если бы в них попала бомба, нас бы, конечно, не спасли. Это были нормальные подвалы, в которые складывали дрова. По-моему, вся война длилась неделю. За это время Белград бомбили все время, ночи мы проводили в подвале. Это было очень неуютно, неприятно и, я должна сказать, страшно. Это ощущение страха живо. Причем потом, когда стали бомбить союзники, я уже не боялась. А вот первые немецкие бомбардировки — это было ужасно страшно. Ну вот, они заняли Югославию; началась, конечно, партизанская война.

Она началась почти сразу, потому что Югославия, действительно, не сдавалась. Не Югославия, а Сербия не сдавалась. Ее немедленно разделили: Хорватии дали больше чем независимость, она превратилась в союзницу Германии, под управлением усташей, которые действительно были чудовища, страшные люди, такие же как нацисты, еще хуже, может быть. У немцев хоть иногда попадались культурные люди, а эти к тому же были совершенные дикари. Это был местный нацизм. Словения тоже отделилась, но она была всегда очень мирная и очень цивилизованная. И Сербия осталась под довольно суровой немецкой оккупацией. То есть убивали, расстреливали, вешали на площадях, чтобы всем было видно. Началось преследование евреев очень скоро. Я помню очень ярко, как я увидела впервые людей с желтыми звездами, и совершенно не понимала, что это такое. Как и многие не понимали: почему-то появились какие-то люди с большой желтой звездой на пиджаках или на пальто, причем среди них были, конечно, и русские. Ну, потом узнали. Кто-то шарахался, кто-то, наоборот, старался проявить солидарность. Но не сделали того все-таки, что сделали голландцы, если я не ошибаюсь. Когда вышло это немецкое распоряжение, чтобы все евреи носили желтую звезду, все жители Голландии, и король тоже, вышли на улицы с желтой звездой.

Евреев постепенно стали депортировать, но очень долгое время мы, действительно, не знали, что с ними происходит, и верили в то, что рассказывали, что их увозят для того, чтобы создать отдельное еврейское какое-то не государство, но регион, где будут жить только они, и никто другой, чтобы они ни с кем не смешивались, с чистыми арийцами. Но никто не говорил, что их будут убивать, уничтожать. Все слушали ВВС, и вечером это было очень интересно, потому что начинался комендантский час и одновременно из всех окон начинали звучать позывные ВВС. Немцы пытались как-то остановить это, ходили в квартиры, но в результате оказалось, что это все квартиры, и все окна были открыты, и отовсюду это звучало. Как арестовать весь город и отобрать все приемники? Это довольно трудно. Передачи велись по-сербски, откуда — не знаю. Такие же, как для других стран. Они говорили о войне, но вот о преследовании евреев и о лагерях смерти они не говорили. Так что сегодня им ставят в вину, и не только англичанам, а вообще, западным странам, что они не реагировали как надо долгое время, хотя, конечно, знали. Я помню этот вечерний город, потому что возвращалась обычно за две минуты до комендантского часа, немцы заканчивали свои радиопередачи, и эти их песни, которые все, наверное, знают, забивало совершенно ВВС со своими позывными и затем с новостями.

Партизанская война шла в горах, о ней было известно. Эта война очень скоро показала, что на самом деле происходит. Потому что с одной стороны были партизаны-коммунисты, под командованием Тито, а с другой стороны — партизаны-националисты, монархисты, генерал Драже Михаилович, которого они потом поймали и казнили. О нем написал очень хорошую книгу Вук Драшкович. Для меня совершенно непонятно, как человек, который написал такую хорошую книгу о Михаиловиче, может быть в жизни таким идиотом, каким он себя проявляет. Это тайна для меня; может, кто-то другой написал, не знаю.

Что было самое важное, и о чем мы знали, это что коммунистические партизаны боролись с, так сказать, конкурентами, с партизанами-антикоммунистами гораздо больше, чем с немцами. Они старались уничтожить партизан-некоммунистов, а немцев оставляли тем, чтобы уж они с ними и воевали. Коммунисты были гораздо лучше оснащены, поддерживались из Москвы, а те — так, немножко. И особенно, конечно, с того момента, когда они сговорились, если я правильно помню, в Ялте о том, что Югославия… Так как они не сказали открыто, что она войдет в Советскую зону влияния, Тито и осмелился потом взбунтоваться против Сталина. Но во всяком случае, не было сказано и о том, что она войдет в зону западную; она должна была быть нейтральной, будут выборы, и тогда народ решит, хочет ли он Тито или Михаиловича. Они прекрасно знали, что все это ерунда, но комедия разыгрывалась.

В Белграде было очень трудно жить, было очень голодно. Процветал черный рынок, как всегда в таких случаях. И русской эмиграции стало жить очень трудно. Это было время когда моя мать сделала то, чем я очень горжусь. Она создала благотворительную организацию поддержки русской эмиграции. Русский дом еще оставался, до какого-то времени даже гимназия продолжала работать, потом ее закрыли. Немцы старались всячески притянуть русских на свою сторону и рассчитывали на помощь, на то, что это будут из союзники, особенно с того момента, как началась война. Тогда возник этот самый Русский корпус, о котором я рассказывала. А Русский дом оставался Русским домом. Продолжал работать театр, потом тоже прекратился. В конце концов, остались только богослужения. Особенно я помню Пасхальную заутреню, которую служили на рассвете, поскольку был комендантский час, и ночью служить нельзя было. Это было совершенно необыкновенно прекрасно. Помню, как все были уверены, что союзники бомбить не будут, а они еще как… Может, они просто и не знали, что это православная Пасха. Но, во всяком случае, что во время бомбардировки все прятались в церкви, я очень ясно помню.

Так вот мама, которую звали Ксения, создала нечто, что называлось Союз русских женщин, который занимался всякой благотворительной деятельностью. Она организовала в этом самом Русском доме ресторан, который был очень хорошим, с прекрасным питанием, с очень дорогими продуктами, которые ей удавалось доставать через всяких друзей, знакомых. Он был очень дорогой и посещался всеми, включая и немцев, которые платили большие деньги. А на деньги, которые выручались от ресторана, она создала столовую, которая кормила даром всех тех, кому нечего было есть. Я прекрасно помню этих эмигрантов, которые приходили каждый день и получали обед и ужин. И благодаря этому, я думаю, не умерли с голоду. Это длилось несколько лет. Помогали и просто деньгами. Собирали на каждый праздник деньги, я в этом всегда участвовала, вообще молодежь, старшие ученики гимназии просто ходили по домам и собирали деньги. Мы обращались с людьми так «немилосердно», что они были почти вынуждены давать нам деньги. Мы собирали довольно много. Была и солидарность, и помощь, люди как-то спасались. При этом старые свои занятия в фирме она продолжала, была очень деятельным человеком.

Первоиерархом тогда был Анастасий. В самое первое время он старался держаться нейтрально. По мере того, как шла война в Советском Союзе… Мне очень трудно сказать, потому ли это было, что он думал, что немцы побеждают, или он действительно верил, что они освободят Россию… К тому времени уже существовал Власов с его якобы создававшейся армией, которую так никогда и не создали. Привозили каких-то советских военнопленных в Белград для того, чтобы убедить всех русских, чтобы они шли воевать, освобождать Россию от большевизма. Вообще, немцы старались использовать эмиграцию как могли. Было две тенденции. Одни считали, что надо русских использовать, дать им возможность участвовать в этой войне и привлечь людей на свою сторону. А другая тенденция была, наоборот: нет, с русскими ничего сделать нельзя, кроме как превратить в крепостных, полностью подчинить и использовать, конечно, все бесконечные российские богатства. Победила вторая тенденция.

Немецкие сообщения были все о победах, и первое время они, действительно шли. А потом они почти перестали об этом говорить, но ВВС сообщала. Воспринималось это русскими очень по-разному. Были люди, которые на самом деле очень надеялись на то, что немцы победят и что это будет падением большевизма, что после этого Россия станет той, какой она была, когда они ее покинули. Что все вернется к прежнему, потому что прошло всего 20 лет, этот период будет вычеркнут, и мы вернемся к тому моменту, на котором остановились. Кто признавал Февральскую революцию, кто не признавал… Вот Октябрь однозначно не признавался. Тех, кто приветствовал победу Красной армии, я не помню. Может быть, кто-то и был, но я таких не помню. Было очень много людей, которые абсолютно не принимали нацизма, считали, что это два ужаса, равные друг другу. Но чтобы были люди, которые радовались победам Красной армии, я не помню.

В какой-то момент все узнали, что Югославию отдают Тито. Сербы не хотели в это верить, думали, что союзники их никогда не предадут. Большинство не хотели под красных. И когда сейчас возмущались действиями НАТО, я как раз думала, что никто и не вспоминает о том, что обида, гнев и чувство предательства сохранилось с тех времен. Как, вы наши природные союзники, мы вместе боремся против нацизма, и вы должны защитить нас и от Советского Союза. Мы не хотим под власть Союза, а вы нас отдаете. Конечно, все партизаны Михаиловича, героические боровшиеся, все погибли. Их перебили и советские войска, и титовские.

Те, кто по тем или иным причинам не хотели попасть под власть коммунистам, стали бежать. Бежали и сербы, и часть русской эмиграции. Среди сербов это было, определенно, меньшинство, это нельзя сравнить с эмиграцией из России. А что касается русской эмиграции, то большинство. Кто-то не мог уехать, кто-то надеялся, что как-то выживет. Второй раз все бросать очень трудно. Тем не менее наша семья принадлежала к тем, кто бежал.

Мы ехали на том же поезде беженцев, русских и сербов, где был вагон, в котором уезжал митрополит Анастасий. Поезд шел в Австрию. Везли икону Курской Божьей Матери, всеми очень любимую, и «Страстную». Сначала они, по-моему, каким-то образом попали в Швейцарию, а потом эмигрировали в Америку. Это была немецкая область, и они никого не спрашивали, кто они и почему. Бегут и бегут. Большинство постаралось застрять в Австрии, никто не хотел в коренную Германию. Никто не знал, что она получит свой статус, но все рассчитывали на это. Было понятно, что после поражения немцев Австрия станет отдельной страной, как было и прежде.

Бегство было, как бывает в таких случаях. На поезде, сколько можно было, а потом много пешком, на случайных грузовиках, как получалось. Поезда союзные войска бомбили, вообще бомбили все подряд. Я помню, что Австрию мы прошли отчасти пешком, старались все-таки пристроиться на грузовики. С нами были две женщины в возрасте — моя бабушка и мать моего отчима. Дед уже умер в Дубровнике.

Когда мы с мамой попали в усташевскую тюрьму, мы как раз пробирались к нему, потому что он умирал, и мама хотела его видеть. И я была с ней, нас сняли с поезда… Это было в 43 году. Прямой почтовой связи между Хорватией и Сербией не было, была граница, сопровождаемая дикой враждой между этими двумя народами. Они говорят на одном языке, хотя это отрицают. Разница состоит в том, что хорваты пишут латинским алфавитом, а сербы кириллицей, а язык по сути дела один с небольшой разницей в произношении. Но мы учились-то на языке, который назывался тогда сербскохорватский. Окольными путями мы получили известие о том, что мой дед при смерти, и поехали в Дубровник. Разрешение было получить почти невозможно. Или за крупную взятку сербским чиновникам, которые были на службе у немцев, или если иметь большую протекцию в полиции, которой у нас не было. Мама дала эту взятку, получили мы документы, которые были, я думаю, абсолютно подлинными. Тем не менее, в это время уже существовали доносы на того чиновника, который выдавал эти разрешения. Поэтому они охотились за людьми, у которых были разрешения за подписью этого чиновника. И поэтому признаку нас и сняли с поезда, когда мы уже пересекли границу и были в Хорватии. Нас посадили в тюрьму. Они утверждали, что мы еврейки, бегущие в Италию. В то время очень многие евреи, которые могли, бежали в Италию, потому что оттуда можно было довольно легко уехать дальше, в Палестину. В Италии жестокий контроль начался тогда, когда пришла немецкая оккупация, и немцы взяли все в свои руки. А пока это была еще Италия, хоть и фашистская, антисемитизм был, так сказать: много слов и очень мало дела. Они говорили, что возродят Римскую империю, но я сомневаюсь, что они в это верили.

Потом нас вернули в ближайшее к Белграду, но хорватское место, и тут началось то, что можно назвать, я не знаю, следствием. Но какое следствие: начальник местной полиции, известный своей жестокостью и садизмом, очень страшный человек, просто утверждал, что мы еврейки, и все. Я отказывалась говорить, что я не еврейка. Мне еще не было 18 лет. Я помню, что нас выстроили во дворе, и он проходил мимо группы арестованных женщин. У него в руках была плетка. Он похлопывал себя этой плеткой по сапогам, останавливался перед каждым и говорил: жидовка? А когда он дошел до меня, я уже открыла рот, чтобы сказать: да…

(пропуск)

…двух пожилых женщин, которых потом увели и которые исчезли навсегда в одном из лагерей смерти. Но вот не знали, когда их уводили, спрашивали других в тюрьме, куда их ведут, и полицейский, который их уводил, говорил, что их выселяют куда-то, отправляют, чтобы они жили сами между собой, не жили с другими народами… И в общем, очень многие, включая, я должна сказать, и нас, мою мать и меня, верили в это. Мы не понимали, что их ведут на смерть. Мы это поняли гораздо позже. Но, во всяком случае, это было, при всех условиях, ужасно совершенно. Ведь я их помню, как сегодня, этих двух пожилых женщин, с такими неподвижными, застывшими лицами.

Неизвестно, чем бы все это кончилось. Но все-таки я думаю, что мама, так же как и я, не говорила, что нет. Но даже если бы мы сказали нет, это ничего бы не дало. Какое-то странное разделение все-таки было. Я не знаю, что они делали с теми, о которых приходили к убеждению, что они не евреи. Там были и другие, не только по этому обвинению, если можно назвать его обвинением. Были и политические. Уголовных не было. Но вышла на свободу одна женщина, которая сидела в той же камере, где и мать моя. Мы сидели отдельно и не имели права друг с другом разговаривать. Эта женщина, она тоже была из Белграда, взяла у моей матери адрес дома в Белграде, потому что там же никто не знал. И могли не узнать очень долгое время, потому что не было связи между Сербией и Хорватией. Белград был через реку, и там проходила граница.

Был телефон, эта женщина сообщила моему отчиму. Отчим бросился что-то такое делать, действительно бросился. В общем, отчим выкупил нас, границу он не пересекал, обратился, быть может, к немецким властям. Я думаю, что он просто заплатил много, и нас перевели в другую тюрьму, которая была уже для уголовных преступников, а не для политических. Это была старая крепость, еще австрийских времен, абсолютно пустая. Мне кажется, что мы были единственные узники во всей этой огромной штуке. Там-то произошел тот эпизод, который для меня был большим уроком жизни. Вообще все это было для меня большим уроком жизни. Дело в том, что очень скоро мы обнаружили, что состояние туалета приблизительно как на журфаке, может, еще хуже, трудно сравнить. Это было очень болезненно, трудно пережить и для моей матери, и для меня. Мать уговорила полицейского, заплатила ему, так как у нее были какие-то деньги, и они пошли вместе, купили всякие порошки и все прочее. И моя высокоинтеллигентная мать, дама в самом лучшем смысле этого слова, пошла и отмыла, оттерла это место своими руками. Я должна сказать, что вела себя, как последний трус. Я понимала, что меня немедленно вырвет, и даже не подошла. И только думала: Боже мой, какая у меня мать. Полицейский хохотал до слез, потому что ему казалось это глупостью, такого он в жизни не видел. Она еще деньги заплатила за то, чтобы отмыть уборную! Тем не менее, она это сделала, после чего ею стало возможно пользоваться и не умирать каждый раз от ужаса. Это был для меня один из самых важных уроков жизни, который я не забуду никогда, — ее реакция. Она была такой человек во всем.

Сначала отпустили меня под предлогом, что я еще несовершеннолетняя. Я просидела там шесть месяцев. Это был шок, я очень хорошо поняла Солженицына, когда читала начало «Архипелага». Если Вы помните, он говорит, что такое арест. Когда человек перестает чувствовать себя человеком, когда он начинает быть тем, у кого нет никаких прав, вообще ничего нет. Это я действительно испытала, а поскольку была молодая, то чувствовала наиболее остро. А впрочем, кто его знает, не знаю, в каком возрасте это острее. В общем, меня отпустили, что было совершенно ужасно, потому что расставаться с матерью... Но тут не спорят, раз тебя отпустили, то и убирайся. Дали мне документы, с которыми я перешла границу, и вернулась в Белград. У меня есть воспоминание о том, как я провела первую ночь еще на хорватской стороне, у нас там были знакомые, и легла в постель, в которой были простыни. Это чувство простыни — какое это было блаженство. Я до сих пор помню, райское чувство. Глупо, конечно, но что делать, вот так.

Мама просидела еще после этого месяца два, потому что ее судили. Присудили к какому-то штрафу и к какому-то сроку тюрьмы, который она уже отсидела. Дедушка был с бабушкой в Дубровнике, скончался, и мы его уже больше не видели. Бабушка осталась одна, и на следующий год мать получила вполне законное разрешение, уехала уже без меня, забрала бабушку и привезла в Белград, чтобы она не оставалась там одна.

Дом там остался, но, как ни странно, нам все удалось сохранить. Это второй случай в нашей жизни, первый, как Вы помните, был с Литвой. Дом спас для нас наш друг поляк из Дубровника, с которым мы были очень близки. Он просто поселился в нашем доме, а поскольку он был поляк, союзник, они его не трогали.

Вернувшись домой, я вскоре познакомилась со своим будущим мужем. Мы были знакомы, но поверхностно, а тут как-то познакомились более серьезно. Он работал в итальянском посольстве во время немецкой оккупации, и участвовал в работе Итальянского культурного института. Там мы и познакомились, потому что я ходила на курсы итальянского языка и итальянской литературы. Это было своего рода бегство из этой оккупированной, мрачной, несчастной страны и жизни. Очень многие туда ходили. Итальянцы совсем не одобряли эту войну, особенно Министерство иностранных дел, оно шло своими путями. Муж именно поэтому и уехал, что очень много помогал антинемецки настроенным сербам: делал им документы, чтобы они могли уехать; давал топливо, потому что был холодно, а он получал его довольно большое количество как дипломат; отдавал почти все: еду, продукты, которые они получали тоже в большом количестве. Он к тому времени был один, разошелся со своей женой, жена и сын были оба в Италии. Так что он жил один, но дипломаты всегда в привилегированном положении. Он этим и делился очень щедро.

В посольстве никто не жил, он снимал квартиру, и его хозяйка дома была членом сербского сопротивления. Много ее друзей было в сербской полиции, а сербская полиция поделилась на тех, кто был верен действительно немцам, и на тех, кто делал вид. И вот те, кто делал вид и использовал тот факт, что служит в полиции, следили за тем, что делали немцы и какие приходили от них приказания. Среди прочего, когда было уже ясно, что Италия выходит из войны и разрывает союз с Германией, в сербской полиции были списки всех тех итальянцев, которых надо было арестовать немедленно, как только произойдет этот разрыв, которого ждали с минуты на минуту. Это было лето 43 года. Генерал (фамилия неразборчиво) объявил, что Италия совершила огромную ошибку, что народ не согласен с тем, что сделал Муссолини, что Италия выходит из войны и разрывает союз. И Италия поделилась на две части. Муссолини, который еще существовал, и те, кто оставался ему верен, уехали на север. Правительство переехало в Венецию. Остальные — кто как. Муж мой просто вышел из Министерства иностранных дел, несколько лет был вне его.

Его квартирная хозяйка примчалась и сказала, чтобы он уезжал немедленно, потому что он во главе этого списка. Как только будет объявлено официально, что Италия разорвала союз с Германией, вы будете арестованы на следующий же день. Я помню, что я пришла к нему, увидела чемоданы, и он мне сказал, что уезжает, потому что если его арестуют, то, по всей вероятности, это будет конец. И что он меня выпишет в Италию. У него было много иллюзий на этот счет, и он действительно сделал много, чтобы это произошло, но, конечно, это было абсолютно невозможно. Он приехал в Рим, вышел из Министерства иностранных дел, которое уезжало на север, остался в Риме. Рим очень скоро оккупировали немцы, и мы оказались в одной оккупационной зоне. То время, пока мы были в одной зоне, какое-то общение оставалось возможным, очень с большим трудом, через Красный Крест, одна моя знакомая работала в немецкой военной почте. То есть время от времени, каждые три месяца, мы писали по-французски, потому что я не знала итальянского. Это был единственный для нас общий язык, а потом я очень быстро научилась итальянскому, тогда уже мы говорили по-итальянски.

В это время как раз моя мать была в Дубровнике и забирала бабушку. Когда она вернулась, он уже уехал. У меня появились первые седые волосы. Мама посмотрела, я прекрасно помню ее взгляд, и сказала: он уехал, да? Я сказала, да, он уехал.

Едем мы в поезде с мамой, отчимом, двумя бабушками. Доехали до Вены, нормально нашли каких-то родственников отчима, старых эмигрантов. Мы провели там некоторое время, а когда к Вене стали подходить советские войска, это бегство продолжилось на запад. Просто, элементарно: на запад. У меня еще было: в Италию, по возможности. Мы шли к итальянской границе. Я помню момент, когда мы с мамой шли пешком, куда-то исчез багаж, который с нами был, и мы обе сказали в один голос: Боже, какое счастье! Наконец, не надо думать об этих чемоданах, куда они делись, что где лежит. Потом, к сожалению, грузовик с чемоданами нашелся.

Мы дошли почти до итальянской границы, и в этот день кончилась война. Немедленно появилась граница между Австрией и Италией, и эту границу уже нельзя было перейти. И мы, со всей семьей и с чемоданами, остались по эту сторону. Нашли жилье, поскольку мать была с большими способностями менеджера, она везла с собой большое количества сала и водки, которые где-то достала еще до отъезда, и таким образом мы выживали. Мы надеялись перейти границу и дойти до Рима. Хотя я не знала, в Риме ли он. Но предполагала, что, скорее всего, да. Он мог быть на одном месте, а я нет. И он тоже был уверен, что я, наверное, исчезну, и очень боялся, что меня могут забрать, увезти в Советский Союз, в общем, у него всякие были страхи.

Зима 2000 г.

Сало меняли, потому что этого остро не хватало на всей германской территории. Это была граница между Австрией и Италией. Это самый конец Австрии по отношению к Югославии, из которой мы ехали. Это, в общем, Инсбрук, вход в Южный Тироль, каковым он еще и считался. Не было никакой границы, потому что все было оккупировано немцами, которые считали, что эта территория принадлежит Австрии и, следовательно, и Германии. А тут кончилась война, и германское пространство кончилось, и, следовательно, границы восстановились. И граница между Италией и Австрией восстановилась там, где она когда-то была до войны. И уже через нее было пройти невозможно.

После этого у меня был год жизни в Австрии. Сначала в Инсбруке. Это была зона американской оккупации. Американцы оккупировали почти всю Австрию, за исключением восточной части, куда пришли сразу советские войска. (Англичане пришли со своей стороны. Французы как бы внедрились потом, им уступили территорию, для того чтобы они тоже участвовали в оккупации всех оккупированных территорий, которые они на самом деле не занимали. Франция, как известно, все-таки включилась в войну в самое последнее время, до того была партизанская война на территории Франции. И какие-то отдельные отряды, которые были в основном в составе английской армии. Потом им выдали какие-то территории, где они стали оккупирующей силой на равных со всеми остальными.)

Так вот, это была вся пограничная с Италией часть, австрийская сторона Южного Тироля, судя по прошлому. Тирольцы на самом деле — австрийцы. Но пограничная зона, где они сильно смешались с итальянцами, много было смешанных браков. Они чувствовали себя кто итальянцами, кто австрийцами, а кто и отдельной этнической группой. И до сих пор это положение сохраняется, возникают какие-то споры, кем они должны считаться. Но, конечно, уже настолько смешалось население, что поделить это было бы невозможно. Разделились бы семьи. До войны это была Италия с одной стороны и Германия — с другой. Когда немцы оккупировали Италию, в результате разрыва с итальянским правительством, они просто присоединили Тироль, считая, что навсегда, к Германии.

Граница была восстановлена оккупационными войсками, которые вернулись немедленно к той ситуации, которая была до войны. Вся граница, которая исчезла благодаря немецкой оккупации и благодаря тому, что Германия все включала в свою большую территорию, была восстановлена.

При этом была установка не пропускать туда-сюда людей?

Да, и при этом надо учесть тот факт, что вся Европа, в частности все те страны, которые были на грани Восточной и Западной Европы, были наводнены беженцами, депортированными, вышедшими из лагерей, военнопленными. Действительно, было смешение народов полное. Поэтому я думаю, что отчасти этот принцип «все остановить, заморозить, не позволять никуда ходить» существовал потому, что хотели разобраться в том, кто, что, почему, откуда и куда должен в конечном итоге попасть. И вот тут и возникли все эти трагедии, связанные с вынужденным возвращением, о которых мы знаем, особенно для людей из Советского Союза. Потому что принцип, который был принят союзниками единогласно и, конечно, с большой поддержкой Советского Союза, был такой: каждый возвращается к себе на родину. Советские власти прекрасно знали, что бо’льшая часть людей (как это ни странно, действительно бо’льшая) в Советский Союз возвращаться не хочет. Об этом шли бесконечные споры, это было время, когда западные союзники во всем фактически уступали Советскому Союзу, уступили и в этом тоже.

Поэтому и произошло это насильственное возвращение, о котором довольно много известно, причем далеко не только тех, кто родился в Советском Союзе, а заодно и тех, которые были какого-то происхождения, связанного с Советским Союзом. Но они даже родились, может, Бог знает где, но по этому принципу их заставили уехать в Советский Союз. Была трагедия в той же Австрии с казачьими отрядами. Они были сплошь сформированы из эмигрантов первой волны, никаких урожденных советских граждан там не было. Это были настоящие казачьи войска, не те, которые сейчас придумывают в России. Тем не менее их обвинили в измене и тех, кто не успел покончить с собой, увезли силой в Советской Союз. Это была страшная трагедия, которая произошла в городе Линце, на полпути между Инсбруком и Веной. Они пришли туда с разных концов, там соединились и рассчитывали на то, что западные союзники отнесутся к ним как-то снисходительно и позволят им по возможности вернуться туда, откуда они пришли. Они, действительно, воевали, конечно, на стороне немцев, как все те, о ком я рассказывала уже. Их на российский фронт не пустили никогда, а они надеялись на это: что они будут призывать людей переходить на свою сторону и возродят свободную, независимую Россию. И англичане обошлись с ними с особой жестокостью. Там были попытки бегства, кое-кто бежал, были массовые самоубийства.

В этом плане лучше всего обращались с людьми американцы. Хуже всего англичане. А французы по-разному, в зависимости от настроения. Что касается советских, то оно было абсолютно однозначным. Хотя если человек доказывал, что он не родился на территории Советского Союза, то мог и спастись.

Все беженцы на американской территории были очень счастливы, потому что к американцам тогда было неограниченное и полное доверие. Их считали противниками Советского Союза, хотя на самом деле это была не совсем правильная оценка. Но она бытовала среди людей, и была уверенность в том, что они не выдадут. Как я сказала, они, действительно, выдавали меньше. Что они делали, я, по-моему, уже тоже рассказывала. Они на официальном уровне говорили: да-да-да, конечно, все должны возвращаться к себе на родину, — а на уровне человеческом закрывали глаза, отворачивались. Я лично знаю людей, которые в это время были офицерами американской армии, оккупировавшей Германию, и которые мне рассказывали, как они делали вид, что они не видят, не слышат, принимали абсолютно очевидно фальшивые документы. То есть сфальсифицированные так, что ребенку было ясно, что это фальшивка. Принимали их за чистую монету и говорили: да, конечно, ты никакого отношения не имеешь к Советскому Союзу, иди куда хочешь. Таким образом и сформировалась вся так называемая вторая волна эмиграции. Это те люди, которым удалось остаться благодаря этой ситуации.

Так вот, все более или менее чувствовали себя… не скажу, спокойно, потому что спокойно тогда никто себя не чувствовал. Но такие люди, как мы, которые больше всего на свете боялись Советского Союза и того, что можно быть вынужденными уехать в советскую зону и в Советский Союз, чувствовали себя довольно спокойно. А так нужно было просто жить, как-то выживать. Это было трудно, но, как всегда в таких ситуациях, появился немедленно черный рынок. На этом черном рынке можно было более или менее все необходимое купить. Начали люди работать, и, в общем, начала восстанавливаться как-то жизнь. Сало и водка кончились к тому времени. И моя мать, удивительная женщина, сказала, что для того, чтобы иметь минимум уверенности, надо попробовать устроиться на работу к американским оккупационным властям.

Американские оккупационные власти лихорадочно искали служащих, которые говорили бы на местных языках. Естественно, американцы как американцы ни на каком языке на свете, кроме своего, не говорили. Но по правилам войны и оккупации, они не имели права брать на работу бывших германских подданных (как и австрийцев, скажем). Имели право брать кого угодно из тех, кто теоретически принадлежал к союзникам. Все это абсурд, потому что не было людей, настроенных более решительно против Советского Союза, который был один из союзников, чем все эмигранты из этих восточных стран. Главный враг был Советский Союз. Но тем не менее, их можно было брать на работу, а немецких граждан или просто австрийцев — нельзя. Следовательно, у них была драматическая нехватка кадров.

Я помню очень хорошо, как мы с матерью пришли предлагать свои услуги. Это вызвало абсолютный восторг. Говорящие на разных языках женщины, которые готовы работать. У матери был опыт работы, у меня никакого, конечно. Мне был 21 год. Я знала немецкий, французский, английский, итальянский, сербский (тогда вполне сербскохорватский, действительно, еще знала свободно), ну, русский — естественно. Это было то, что им нужно, особенно были нужны славянские языки. Русский и сербскохорватский в соединении с английским и с немецким — это было чрезвычайно важно.

Как много было тех, кто бежал от советской армии?

Много. Конечно, меньше, чем людей из Советского Союза, просто потому, что Советский Союз больше, но много. Мы остались работать в Союзном оккупационном управлении.

Я пыталась тогда всячески добиться разрешения уехать в Италию и хотела очень увезти свою семью (мою мать, бабушку, отчима и его мать), но это было абсолютно невозможно. Я не очень уверена, но у моей матери была работа, по-моему, переводчика, канцелярская работа, которая должна была проходить на разных языках. А у меня сначала была работа очень смешная. В те времена было необходимо разносить бумаги из одного офиса в другой. Это называлось messenger, курьер внутри здания. Я эту работу находила очень веселой и очень забавной, потому что я все время странствовала из одного кабинета в другой, познакомилась очень быстро со всей большой махиной администрации. Появились сразу и друзья, и, как положено, офицеры, которые ухаживали за мной, потому что молоденькая была.

Все это было в Инсбруке. Сначала мы жили за пределами города, там мы нашли в небольшом селе жилище. Я бы даже не сказала — квартиру, это был деревенский дом. В те времена мы платили тем самым салом и водкой. Этого было довольно много. А потом мы переехали в сам город. Эта самая американская администрация дала нам в городе квартиру, которую я абсолютно не помню. И вскоре после этого мы вдруг узнали, что американская зона перестает быть американской и что туда приходят французы. Среди всей восточно-эмигрантской колонии началась паника. Я думаю, в Инсбруке в общей сложности было несколько десятков тысяч беженцев. Мы между собой общались, много было знакомых, конечно, все узнавали друг от друга, что происходит, — информации же не было никакой. Газет не было, радио, наверное, какое-то оккупационное работало, но работало больше на американские вооруженные силы и не на эмигрантов.

Переполох это известие вызвало необыкновенный: что начнут делать французы? Французы начнут нас немедленно выдавать… Почему у французов заранее была такая репутация, объяснить невозможно, но она была. Люди чувствовали себя уверенными и спокойными только под американской оккупацией.

Тогда, в Инсбруке я нашла своего будущего мужа. Я все время думала, как попасть в Италию. Но я должна сказать, что мать относилась к этому всегда скептически, потому что считала, что в Италии не будет для них никакой возможности устроиться, найти работу, и вообще она считала, что это нереально. Если им и эмигрировать, то в какую-то другую страну, по всей вероятности, за океаном. С того момента, как Рим и вся южная часть Италии подпали под власть западных союзников (а это произошло ведь все-таки в 44 году) весь 44 и 45 год, до конца войны и дальше — никакой связи между человеком, которого я любила и которого потеряла в этой военной буре, не было. И мы, действительно, ничего не знали друг о друге. Это было время, когда стали выпускать из лагерей военнопленных; огромное количество итальянских военных, которых посадили туда во время войны, когда Италия вышла из войны и порвала союз с Германией. Всех тех, кто находился на какой-либо немецкой территории, немедленно посадили в лагеря военнопленных. Тут их выпустили, они, однозначно, должны были возвращаться в Италию. Их было очень легко узнать, потому что они носили итальянскую военную форму без погон. У них у всех сняли погоны, так что офицеры, солдаты были все одинаковы. Но на улицах Инсбрука, я помню, их было очень много. Это естественно, потому что тут итальянская граница, путь, по которому очень многие из них отправлялись обратно в Италию.

Я просто на улице остановила одного, как он мне сказал, офицера. Просто спросила (по-итальянски), возвращается ли он в Италию, он сказал, что да, возвращаюсь очень скоро. Я сказала: вы не возьмете письмо, которое, может быть, в Италии сможете отправить. Он был откуда-то с севера, не римлянин. А у меня был римский адрес, но он оказался правильным, он не изменился. А в Италии почта уже работала, Италия входила в более или менее нормальное состояние, так что отправить письмо было вполне возможно. Он сказал, что да, пожалуйста, давайте мне письмо, я его отправлю. Я дала ему письмо, которое он действительно отправил, во что я, должна сказать, не очень верила, когда отдавала, потому что думала как-то: может, отправит, а может, и нет. До того ли человеку после плена, после стольких переживаний, возвращаться к себе домой, а тут письмо неизвестного человека, остановила на улице… Но письмо дошло до моего будущего мужа. Таким образом он узнал, где я нахожусь, что я, во всяком случае, жива и все мы живы… Что нас, пока, во всяком случае, не увезли в Советский Союз. Но связаться со мной, установить обратную связь он тогда не мог (это был 45 год).

Так вот наступила перемена: приходят французы, американцы собираются переезжать в ту зону, которая потом и осталась зоной их оккупации, то есть в Зальцбург. Я помню прекрасно, как французы пришли в те помещения, где мы работали, как они были чрезвычайно вежливы, галантны. Они очень уговаривали нас остаться, говорили, что вы увидите, как вам хорошо будет в нами работать. Но мы уже твердо решили, что не останемся, и последовала еще одна миграция в американскую зону, хотя мы таким образом удалялись от границы. Американцы никаких обещаний нам не давали, сказали, что все под нашу ответственность. Но когда мы приехали в Зальцбург, то действительно очень скоро стали работать в той же самой американской администрации. Тогда я стала работать на совершенно другого рода работе, то есть я стала, очень скоро после начала этой работы, переводчиком в американском военном суде.

Этот суд занимался всеми делами, потому что австрийских судов не было, они не имели на это право, потому что были нелигитимны. Это были и политические, и военные, и уголовные дела, но не на самом высоком уровне. То есть военные преступники и люди, которые обвинялись в очень серьезных преступлениях, в этот суд не попадали. У них было три категории судов, этот был средним, и так и назывался Intermediate military court. Много чего я там видела. Во-первых, я прониклась полным и абсолютным недоверием к правосудию как таковому. Это первый результат этой работы. Понимаете, когда вы там работаете ежедневно, вы знаете всех (там было двое или трое) судей. Они были офицеры, юристы по образованию, хотя и не судьями профессиональными. Естественно, были и прокуроры, и адвокаты. Причем в какой-то момент они разрешили австрийцам выступать только защитниками, но никак не судьями. Но не слушали их абсолютно. Судья говорил только по-американски. Я переводила очень часто с русского и сербскохорватского на американский, который, кстати сказать, поначалу представлял для меня большую трудность, потому что я английский язык знала европейский. Сначала я их просто не понимала. Но когда я начала работать в суде, я уже их понимала.

Я увидела, что все, может, не все, но очень многое, зависит от состояния здоровья, самочувствия и настроения судьи в этот день и в этот час. У одного была язва желудка. Настолько это произвело на меня впечатление сильное, что я запомнила по сегодняшний день. Главное, за что они тогда преследовали: это когда находили у людей оружие, а много было очень людей, которые его сохранили. Он был в жизни очень приятный человек, но в плохом настроении за абсолютно идентичные преступления он мог отправить человека на довольно долгий срок в тюрьму или освободить его, сказав, что явно у него не было плохих намерений, поэтому что же, надо отнять у него это оружие, но… Использовали тюрьмы которые существовали в Австрии и Германии. Я помню тюрьму, которая была при этом суде, а это было здание местного суда. Стража была, конечно, американская.

Один только я помню случай, когда судили военного преступника. Почему его судили в этом суде, не знаю. Я при этом не присутствовала даже. Но ужас остался навсегда, потому что его приговорили к смерти, и в тот день, когда его должны были казнить, то есть повесить, оказалось, что-то с палачом случилось. Что делать? Один из молодых офицеров, который работал в этом суде, был еврейского происхождения. Звали его Сайферт, он был очень симпатичный в быту. Правда, он объехал часть нацистских лагерей, и когда он приехал из этой поездки и мне об этом рассказывал, я помню, в каком он был состоянии. Он был в состоянии абсолютно невменяемом, было ясно, что не представлял совершенно, что это может быть, и почти плакал. Так вот этот человек немедленно сказал: пожалуйста, если нет палача, я с удовольствием исполню его обязанность. Я это все помню, потому что это было и страшно, и удивительно. Мое отношение к этому человеку очень сильно изменилось. А у меня с ним была дружба, но после этого я как-то не могла уже на него смотреть.

Я помню случай, когда судили людей, которые приехали в американскую зону. Я думаю, что они пытались прорваться в Югославию, это были сторонники партизанского лидера Михайловича, про которого я рассказывала. Они были в Лондоне, принадлежали к какому-то теневому, монархическому правительству, намеренному восстановить Югославию как королевство, и ненавидели коммунистов всеми силами души, не меньше, чем немцев. Их арестовали под предлогом, что они въехали в эту зону и вообще в Австрию без документов. Действительно, у них не было визы, но они были так искренно поражены, они в изумлении говорили: но ведь мы же ваши союзники, мы же с вами сражались, за вас проливали кровь, вы поймите, что МЫ ваши друзья, а не те, кто правит сейчас Югославией. И это была стена. Я помню из изумление, разочарование, ужас, отчаяние. Это совершенно позорный суд, который я переводила весь. Настолько они хотели приговорить этих людей, что вдруг появились люди на этом суде, и сначала я не поняла, кто это. А это были люди из разведки, и среди них человек, который говорил по-сербскохорватски. Он следил за тем, чтобы перевод был абсолютно точным, чтобы я им никак не помогла. Что я старалась делать всячески. Но это было очень трудно. Когда я поняла, что есть кто-то, кто знает язык, я поняла, что должна быть очень осторожной, потому что если я что-то не так переведу, он немедленно… И он действительно меня пару раз остановил и сказал, что вы перевели неточно. Но все равно ничего нельзя было сделать, потому что это было политическое решение, принятое заранее. Потому что американцы всеми силами поддерживали Тито. А те были врагами, я бы сказала, высокопоставленными врагами Тито. Их приговорили к какому-то очень долгому сроку заключения.

Я думаю, что монархизм или не монархизм — им было совершенно все равно, есть он или нет. Они даже не очень понимали, что это такое. Они просто знали, что Тито будет очень сердит, если они каким-то образом покажут, что они снисходительны. И участие в этом представителей разведки показывает, что это была государственная политика, потому что никогда этого не было. Это я помню точно, я страшно удивилась, когда увидела этих людей — они сидели на отдельном месте. Потом у кого-то спросила: а это кто такие? Они тогда не назывались ЦРУ, как-то иначе — OSS. Какая-то разведка, Overseer’s Security Service, может быть. Поэтому все это было так несправедливо. Я потом посещала этих людей в тюрьме, приносила туда что могла, какие-то передачи. Меня пускали как служащую и даже не особенно косо на это смотрели.

Предварительный допрос я не переводила никогда. Только в суде. Ведь американская судебная процедура вся зиждется на том, что происходит в зале, так что я думаю, что предварительных допросов просто и не было. Там не было никого, кто бы мог переводить, несомненно, бы меня позвали. Каждый день шли судебные дела. Непосредственно во время суда разбирались дела. Что у них и есть, в общем-то, но только, конечно, в американском суде, следствие. Во-вторых, адвокат, защитник играет огромную роль, он действительно равноправен с прокурором, никакой разницы нет. А тогда это было не так. Хотя в то же время внутри Соединенных Штатов было так, американское правосудие, оно как раз неплохое, но я говорю, что то, что я увидела своими глазами, я думаю, существует повсюду: судья — человек, и его человеческие чувства, переживания, состояния и так далее отражается на том, что он делает. Платили в местной валюте, сначала немецкими деньгами, а потом очень скоро это стали австрийские шиллинги. Ужасно было, когда мне казалось, что в своем переводе я недостаточно помогла подсудимому. Моя позиция была всегда, хотя и не с первого момента, против суда и всегда за подсудимого. Иногда я была очень довольна, что я сделала, потому что я понимала, что человеку помогла.

…Я не понимаю, почему у нас в доме не было грузинской кухни — ведь бабушка была грузинка. Про пироги, про булки могу рассказать целую поэму. Бабушка, которая в жизни своей никогда не готовила, в эмиграции стала великолепно готовить. Она жила такой жизнью, что всегда была кухарка. Я не знаю, для меня осталось тайной: они не были богатыми людьми и жили на жалованье моего деда-офицера, он был полковником, генералом перед самой революции. Но не сразу же генералом. И тем не менее была и кухарка, и горничная, и гувернантка для детей. Обязательно сначала французский, потом немецкий и английский. Три языка в детстве. Как это могло быть на то, что зарабатывал дед, который преподавал в Академии военной? Поэтому, бабушка не готовила, она заказывала то, что ей было нужно. Научилась она готовить в Турции, в самое тяжелое время. Когда они приехали в Сербию, она уже умела готовить очень хорошо, а в Далмации превратилась в такого виртуоза. И пироги, и сдобные булки, и гусь с яблоками. Ну, конечно, Далмация — значит, морская рыба. Но суббота, когда пеклись пироги и затем сладкие булки, — я ее помню, потому что это был день блаженный, прекрасный. Старинная кухня, с дровами, огромная плита с медными духовками, которые натирались, сверкали, и из этих духовок шло благоухание пирогов… Это были счастливые минуты. Это было в Далмации, где жили дедушка и бабушка и где я, в общем, выросла. К дедушке и бабушке приходили русские люди. Их было очень мало, но жили, например, дочка Алексея Степановича Хомякова. По-моему, ее звали Мария Николаевна, но я не уверена. Мне говорили, что вот такая семья замечательная, она внучка или правнучка. Замужем она не была. В Дубровнике она жила в очень странном помещении, практически в развалинах старого монастыря, который был покинут, на берегу моря, с очень красивым видом, но с минимумом удобств. Что-то похожее более или менее на квартиру. И она прожила там, по-моему, в полном одиночестве. Я думаю, монастырь был брошенный, никому не принадлежал, и она заняла его, потому что так можно было, на самом деле, жить бесплатно. Она была моей первой преподавательницей английского языка.

Еще я помню очень славную женщину из старых русских, имя которой совершенно забыла. Она была по-своему очень красивая, уже в возрасте, с очень белыми, вьющимися волосами, которые она очень красиво причесывала, сзади большим пучком. Я помню, как я смотрела на нее и думала: Господи, как бы я хотела, чтобы у меня были такие белые волосы! И мне все говорили, нет, у тебя это не получится, потому что ты — шатенка, твои волосы белыми не будут. А вот оказались белыми. Она занималась тем, что давала уроки французского языка.

Занятия французским начались еще в Белграде, до переезда в Дубровник, мне было, по-моему, три года. Тогда это была прирожденная француженка, жившая в Белграде. А в Дубровнике найти французов и англичан было невозможно. Мать сказала однажды и, по-моему, совершенно, провидчески: это единственное, что я могу тебе дать, ничего другого я тебе оставить не смогу. Это защита в жизни. В Дубровник меня увезли, когда мне было… там мне исполнилось 8 лет. Когда я уже начала учиться в гимназии и две трети года проводила в Белграде, то каждое лето приезжала в Дубровник. Занятия языками продолжались все-таки уже в Белграде с другими преподавателями.

Кто там еще был? Из русских эмигрантов был человек из одной из прибалтийских стран, не помню какой, очень богатый человек, который считался миллионером и аристократом, немножко, как новые русские сейчас. Он построил себе совершенно безумную дачу на берегу моря, назвал ее «Шехерезадой», она была с голубыми куполами, с потрясающим садом, который спускался к морю с довольно высокой горы. А садом занимался еще один русский эмигрант, ничего не вывезший, ничего не имевший, который тоже был хорошим другом нашей семьи. Он жил на этой роскошной даче, куда хозяин приезжал раз в два года, и разводил этот прекрасный сад с огромной радостью и любовью к нему.

Вот эти три-четыре человека приезжали к нам, и чаепитие длилось часами и происходило в основном на веранде дома. Море было видно, и оливковые деревья, и кипарисы.

Возвращение к теме Зальцбурга.

Он, получив мое письмо, стал искать путей, как ответить. Ответить было невозможно, из Италии в Австрию никто не ездил. И поэтому через Красный Крест на мое письмо пришел ответ. Я узнала, что он жив, что он живет в Риме, что по-прежнему там, где и жил, адрес оставался тот же. После этого более или менее регулярно, но очень редко, установился какой-то контакт: через Красный Крест он присылал какие-то письма, и я так же, но это можно было делать редко, нельзя было регулярно переписываться. Потом я помню, он нашел какой-то способ позвонить мне по телефону. А мы в это время жили в гостинице, которая была реквизирована американцами, и в которой они дали помещение для своих служащих. Так что был телефон. При помощи друзей, которые имели доступ к международной телефонной связи, что было немыслимо в разодранной войной и оккупацией Европе. Он, конечно, все время настаивал на том, чтобы я приехала в Италию как можно скорей, и хотел очень, чтобы приехала моя семья со мной. Семья не соглашалась на это, а для меня это было очень трудное время. Во-первых, трудно было получить реальное разрешение на выезд. Когда я спрашивала американцев, своих же друзей, в конце концов, с которыми работала, то они мне отвечали, что это совершенно невозможно, чтобы я ждала, когда нормализуется ситуация, будут выдавать какие-то документы.

Когда мы уехали из Югославии, у нас были беженские документы, которые выдавали немецкие оккупационные власти. У меня, по-моему, даже сохранился этот документ. В нем были написано имя, фамилия, родилась в таком-то месте, без подданства. Тут я могу ошибаться, может быть, этот документ выдавали уже в Австрии, может быть, до нашего отъезда. До этого у нас были югославские документы, но не паспорта, потому что никто из нашей семьи никогда не был югославским гражданином. Так что это был вид на жительство в Югославии. Были нансеновские паспорта, но они выдавались на время, если кто-то куда-то ездил. Это были международные паспорта для эмигрантов.

В 38 году была моя единственная поездка за границу — в Италию. Мне было 14 лет. Мать, которая мудро предвидела, что очень скоро начнется война, что, как известно, и осуществилось, сказала, что она должна до начала войны своему единственному ребенку показать Италию, потому что без этого человек жить на свете не может. У нее была огромная любовь к Италии, Муратов был у нее настольной книгой, лежал рядом с ее постелью на ночной столике. Священное Писание, Библия и «Образы Италии». Я эти три томика получила, после ее смерти мне их привезли. Она по-итальянски не читала, знала французский, английский и немецкий, я бы сказала, в совершенстве. В эмиграции в Парагвае выучила прекрасно испанский, несмотря на то, что она все-таки выехала туда немолодой.

Я помню, как мучительно и сложно было получить итальянскую визу (в 38 году). Мы ехали поездом, через Триест, никаких промежуточных границ не было, но, тем не менее, итальянскую визу получить надо было. С какими безумными усилиями она выцарапала эти две итальянские визы с нансеновскими паспортами! Но виза была, мы поехали, поездка длилась две или три недели. Она началась с Венеции, затем во Флоренцию, из Флоренции в Рим, из Рима в Бари, из Бари уже на пароходе мы пересекли Средиземное море и приплыли прямо в Дубровник. Помню, что мать была, по-моему, невероятно счастлива. Я помню ее слезы счастья, когда она вышла на площадь Святого Марка в Венеции. Она не была в Италии никогда. Потом Флоренция, где у меня лопнули все кровяные жилы в глазах, и я два дня провела в постели в темноте, потому что флорентийские музеи и картинные галереи… был сильный перебор. В Риме я видела тогда Муссолини.

Я думаю, любовь к Италии родилась у меня не только с того времени, а еще в Далмации, которая была очень сильно итальянской. Его называли маленькой Венецией, хотя там не было каналов, но была атмосфера венецианская, особая, немножко сказочная. Италия стала для меня той самой страной. Муж иногда мне говорил, что он не совсем уверен в том, что я его полюбила, а не Италию в нем. Но я ему отвечала тем же самым, потому что он страшно любил Россию, я не знаю, какую Россию он любил, как он ее представлял, не уверена, но то, что любовь к России у него была, нет сомнений. И я ему говорила тоже, что, может быть, он на самом деле полюбил не меня, а во мне Россию. Конечно, это было не так, но какой-то элемент этого присутствовал.

Это была первая заграничная поездка, но все-таки детство я провела между Сербией и Далмацией. Это два настолько разных мира, и настолько богатых, каждый по-своему, что я бы сказала, это не то же самое, что жить, скажем, в Германии. Прожить всю жизнь в Германии, в каком-нибудь городе или даже путешествуя — это, действительно очень однообразно и очень однородно. А там это было чрезвычайно разнородно. Что, конечно, и лежит в основе невероятных трудностей этой страны и ее будущего. Тем не менее, для человека, который в этом жил до того, как начались трудности, это была богатая почва для знакомства с разными культурами, с разными человеческими обликами, моментами истории. Это перекресток все-таки, правда?

Отсюда Ваше желание, чтобы разные миры объединились внутри человека?

Несомненно, я сама понимаю, что это так. Отсюда и мое стремление к единству христианскому. Часть жизни протекала в православной части страны, а часть жизни в католической части. Белград — сердце Сербии, русская эмиграция с ее традициями, и Далмация. Как ни обижаются, но это совсем другая Хорватия, другая ментальность, другие нравы, другая атмосфера, настроение, все. Она, конечно, гораздо ближе к Италии, чем Северная Хорватия. В каком-то далеком прошлом она принадлежала к Венецианской республике. Не знаю точно, в какие века, но потом они отделились и стали самостоятельными. Конечно, было единство культуры и жизни. Континентальную Хорватию я очень плохо знала, за исключением того периода в тюрьме.

Я очень многим тут обязана моей бабушке. Чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, что все-таки люди были очень неординарные. Она была совершенно неординарным человеком, в том смысле, что, будучи человеком своего времени и своего поколения, абсолютно православной, она, тем не менее, со мной ходила — я прекрасно помню первые посещения — в замечательно красивые храмы, монастыри, которыми Дубровник был полон со всех сторон. Я помню праздник, который был посвящен святому Влаху. Я не знаю, как бы было его имя по-русски. Это был покровитель Дубровника, его старое изображение стояло при входе в город, обнесенный стенами. В старый город входили через огромные ворота, и над этими воротами была скульптура, изображавшая этого святого. Был, я полагаю, кафедральный собор, освященный его именем, в этом я тогда не разбиралась. Это была одна из церквей, которую я меньше любила, потому что она казалась мне менее красивой, чем остальные. Но праздник был таким огромным народным множеством, и мы всегда в нем участвовали, как местные жители. Это было совершенно нормально и совершенно естественно. Никак бабушка не воспринимала это как что-то чужое, нарушавшее что-либо.

Об американцах.

В те времена у них было, во-первых, страстное желание выиграть войну, которую они выиграли. Затем страстное желание действительно установить тот порядок, который они считали справедливым, правильным и выгодным, безусловно, для себя. Я строго отношусь к американцам и американской политике, но мне кажется, что несправедливо было бы сказать, что вся попытка помочь Западной Европе стать на ноги и стать демократическим сообществом, что это было вызвано мыслью о том, что это выгодно. Я думаю, что присутствовало какое-то убеждение, что это справедливо, что это хорошо. Все-таки Америка, как это ни странно и ни удивительно, в основе своей очень христианская, хотя она от этого и отошла. В конце концов, соль-то ее — это люди, которые были верующими христианами, они бежали… Другое дело, что сразу по окончании войны у них, во-первых, было чувство благодарности к Советскому Союзу — оно было. Они справедливо считали, что им была оказана колоссальная помощь, в частности, в том, что они, как мы сейчас видим, ставят всегда на первое место: в том, что погибло как можно меньше их людей. Нет такого отношения, как у Советского Союза: а, подумаешь, новые родятся. Этого, действительно не было. Поэтому помощь Советского Союза в том смысле, что гибли не американцы. Американцы гибли, и погибло их немало. Но все-таки число было несравнимое. Они снабжали вооружением, они давали все на свете, что было нужно для войны, и старались избежать личных, человеческих потерь. И были благодарны за то, что в этом им была оказана помощь.

Кроме того, они тогда, несомненно, жили с иллюзией, что в Советском Союзе вот-вот произойдут решающие глубокие перемены. Я знаю об этом из первых рук, потому что знала людей, которые в те времена встречались с советскими военными, даже на очень высоком уровне, в Берлине. Они слышали от них, что в Советском Союзе вскоре произойдут очень серьезные перемены. Что Сталин, благодарный за то, как народы помогли России, ответит на это тем, что вернет землю в частную собственность, разрешит Церкви жить нормально. Это и было сделано, в общем, Церковь получила много чего-то, какие-то куски, землю не вернули, правда. Ну, и что вообще будут происходить изменения и поворот Советского Союза в сторону того мира, который американцы считают правильным, хорошим и добрым. Отчасти тут играет роль неисправимый, можно сказать, оптимизм американцев. Их вечная уверенность, помогающая им жить, что в конце концов все будет хорошо. И в конце концов Бог поможет, мы пишем это даже на наших деньгах. Вот наши деньги, доллары… Я вчера на это смотрела и думала, как это понимать: как на что-то кощунственное или нет? И поняла, что нет. Деньги — необходимый инструмент для жизни, мы верим в Бога.

Так что была надежда, потом они начали понимать, что этого не будет. Понимать они начали это очень скоро, потому что тогда, когда мы еще находились в Австрии, я еще даже не уехала в Италию, но вот помню этот момент, когда я проходила эту замечательную комиссию, которая должна была решать, кто я такая – эмигрантка или советская бывшая гражданка. Это было в Зальцбурге, и проходили это все, кто был зарегистрирован как эмигрант, а зарегистрированы были все. Невозможно было проскочить, чтобы не заметили тебя. В такой-то день вы должны были явиться. Я помню комиссию, в которой присутствовал представитель американских оккупационных сил (хотя их было больше) и присутствовал советский офицер с голубыми погонами (может быть, их тоже было больше, но я помню только одного). Я тогда не понимала, что это значит: ну, почему-то у него голубые погоны. Он был очень хорош собой, очень представителен и очень этим пользовался, особенно когда говорил с женщинами. Говорил только по-русски, был переводчик. Но переводчик переводил американскому офицеру, который хотел слышать и понимать все, что говорилось. Было видно, что он следит чрезвычайно внимательно.

Я пришла туда в сопровождении — я думаю, их было человек пять-шесть, по крайней мере — американских офицеров. Они пришли просто потому, что я очень боялась, без всякой просьбы. Они просто сказали: мы идем с тобой и, если тебе скажут, что тебе надо возвращаться в Советский Союз, мы тебя оттуда выкрадем, и ни в какой Советский Союз ты не поедешь. Не бойся, не волнуйся, и все будет в порядке. Но я, тем не менее, боялась очень сильно. Они стояли у дверей, внутрь их не пустили. Я показала свои документы, сказала, где я родилась. После этого произошел разговор с этим советским офицером, который стал мне цитировать с большим пафосом, кажется, Лермонтова и говорить мне: да, конечно, вы не родились в Советском Союзе, вы не обязаны возвращаться, но неужели же вы не чувствуете зова Родины и что-то там такое… Я очень боялась, когда шла туда, несмотря на присутствие этих американских офицеров, и была совершенно уверена, что если что-то случиться, то ничего они сделать не смогут, что это им только кажется, что они могут меня защитить. Но когда он начал со мной разговаривать, я пришла в состояние страшного гнева, что со мной иногда бывает. И на его тираду я ответила что-то вроде того, что это не моя Родина до тех пор, пока вы там находитесь. Он сделал вид, что, Господи Боже мой, мы понимаем убеждения. Он пытался очаровать меня, как мужчина, говорить о Родине, которую я же не могу не чувствовать, и, вообще, о том, как мне надо туда вернуться. Но я сказала, что это, к сожалению не Родина, до тех пор, пока там Советская власть. Когда вас там больше не будет — посмотрим.

В результате мне сказали, что да, конечно, вы никакого отношения к Советскому Союзу не имеете, пожалуйста, идите на все четыре стороны и решайте вашу судьбу как хотите. Я вышла оттуда под громкие крики «ура» американских офицеров, они чуть не бросали меня в воздух от восторга. Этих офицеров я совершенно не помню. Помню, что был один очень симпатичный капитан, но помню только лицо.

Отъезд в Италию произошел на Пасху 46 года. Разрешение мне удалось получить от тех самых французов, к которым я относилась с невероятным недоверием. Я поняла, что американцы мне этого разрешения никогда не дадут. Я вообще-то не очень хотела уезжать, потому что у меня было такое чувство, что я бросаю свою семью. Невозможно было уехать всей семьей, и у меня было такое чувство, что я покидаю мать и покидаю бабушку, хотя они жили нормально совершенно. К тому времени у них была квартира хорошая, мама работала и зарабатывала хорошо. Но, тем не менее, у них было чувство, что Австрия — это какой-то этап в их жизни, может, просто потому, что советские войска были слишком близко. Мы в Зальцбурге, а в Линце или в Граце, то есть на полпути к Вене — советская оккупация. Когда началась история с Берлином, это был тот момент, когда они решили уехать. Это уже было время, когда все ждали нападение Советской армии.

Они хотели, чтобы я ехала. Моя мать, которая сыграла в моей жизни, несомненно, роль решающую, очень хотела и настаивала на том, чтобы я уехала. Она была тот человек, который меня убедил уехать. Я повторяю, я не хотела. У меня было чувство, что я их покидаю, предаю, поэтому я очень долго колебалась. До такой степени, что вызвала у своего будущего мужа сомнение, что я на самом деле совсем не хочу к нему, что я, может быть, кого-то другого полюбила. Всякие у него были к тому времени мысли, это отразилось и в переписке. А мама очень твердо стояла на том, что я должна уехать.

Были знакомые, которые жили в Инсбруке, то есть во французской зоне. Их дочь, более или менее моя сверстница, сказала: приезжай сюда, потому что есть знакомые французские военные из администрации, и они тебе пропуск через границу сделают. То, чего американцы не делают. Я действительно туда поехала, она отвела меня к своему знакомому французскому офицеру. Я должна была бы помнить имя, но не помню. Она меня долго учила, что я должна сказать, как я должна объяснить, почему мне обязательно надо в Италию. Я не помню, какие были придуманы доводы, но когда я перед ним оказалась, то просто сказала правду. Я сказала: там человек, которого я люблю, с которым я бы хотела соединиться, и никакой другой причины нет. У французов, я же говорю, все зависит от настроения. Он сказал: я вам дам документ, с которым вы сможете перейти границу, с этим документом потом в Италии вы путешествовать не имеете права, это только на пограничную зону. Это ваше дело, что вы будете делать дальше. А в Италии просто никто ни у кого ничего не спрашивал. Послевоенная Италия была вся как Неаполь. Едешь куда-то, ну и езжай.

Может быть, можно было перейти границу вообще без документов. Такой вариант рассматривался однажды, очень интересным образом. В американском суде, где я работала, один из немногих адвокатов, который имел право работать как адвокат, был еврей. Он занимался судьбами евреев, которые оказались на той территории и которые все стремились уехать тогда еще в Палестину, Израиля еще не было. Он попробовал меня отправить вместе с большой еврейской группой, как еврейку, потому что очень хорошо ко мне относился. Я ему когда-то в чем-то помогала, и он решил мне помочь. Я помню, что я провела утро в том помещении, где сидели все те, кто ждал такого разрешения на выезд, но ничего из этого не получилось. То есть я не дождалась момента, когда хоть кто-то начнет со мной разговаривать. А нелегально границу, конечно, наверное, переходили, но я ничего об этом не знаю. Желание евреев уехать в Палестину считалось законным, на том основании, что они евреи. Хотя много было и сопротивления этому.

Так я получила документ, доехала на поезде до границы итальянской, на этом месте всякое сообщение железнодорожное прерывалось. Я перешла границу пешком, проверили документы, все было спокойно. Перешла на другую сторону, а на той стороне был итальянский поезд.

Февраль 2000

Границу закрыли сразу по окончании войны. Вена, бедная, попала под владычество всех четырех союзников, ее поделили на четыре части, и советские там присутствовали всегда. Туда очень сильно не рекомендовалось показываться.

Я помню, что мужу моему удавалось несколько раз мне звонить по телефону в Зальцбург. В Инсбруке я провела всего несколько дней, ровно столько, сколько мне понадобилось, чтобы получить это разрешение. И после этого уехала в сторону границы, а границу я перешла пешком, потому что поезда через границу не ходили. Австрийский поезд останавливался с этой стороны, а итальянский уходил с той стороны. Это был день Пасхи, я полагаю, католической. Ну, в общем, той Пасхи, которую празднуют на Западе. Я очень четко помню, что я переходила через границу, и звонили все колокола, которые только существовали в этой местности, а это местность очень религиозная, и церквей там огромное количество. Звон колокольный так и лился.

Договорились мы с Эдгардо, очевидно в письмах, что встретимся в доме у русских эмигрантов, которые почему-то оказались в маленьком городке, недалеко от итальянско-австрийской границы, который называется Мипитено. Совсем маленький и гораздо более австрийский по архитектуре и по всему складу. Такая центральная Европа, не итальянский, красивый городок. Я, приехав в Мипитен, пошла по этому адресу, и мне сказали, что они давно уже уехали, никаких следов их нет, никто не знает, где они. Я оказалась перед домом, в котором никого не было, в некотором, должна сказать, смущении. А потом подумала: ну, что же, мне надо искать гостиницу.

В этом городке было две очень типичных австрийско-немецких гостиницы. Одна какой-то «Орел», а другая еще как-то. Я решила, что я буду в этой гостинице, и буду ходить на вокзал к каждому прибывающему с юга поезду, и на одном из этих поездов он приедет. А как иначе он будет знать, где я. Так я ходила два или три раза, ни на одном из этих поездов он не приехал, а затем среди ночи в гостинице, тихой и мирной, очень спокойной, на австрийский послевоенный лад, вдруг раздался большой шум, всякие возгласы. Я услышала, как говорят: да-да, идите, она здесь! Я помню очень ясно, какое было возбуждение, какого обычно в этом месте не бывало, я думаю, никогда. Он приехал просто на паровозе, где-то на каком-то вокзале тот поезд, на котором он ехал, остановился и дальше не шел. Он отыскал водителя локомотива, который за, кажется, две бутылки вина, сказал, ладно, садись, я тебя довезу. И довез его до Мипитена, в результате чего он оказался там среди ночи, тогда, когда, я думала, что он оказаться там не может.

После этого был отъезд в Рим. Наверное, на следующий день. Документов у меня не было никаких, но муж мне сказал, что у меня никто никаких документов спрашивать не будет, чтобы я по этому поводу не волновалась. Вообще, послевоенная Италия была, конечно, в состоянии хаотическом и крайне возбужденном, абсолютного беспорядка. И тем не менее, необыкновенной жизнерадостности. Действительно, что-то начинается, начинается новая жизнь.

Муссолини застрелили и потом повесили в Милане — это одна из позорных страниц Италии — вверх ногами. Это были коммунисты, конечно. И его, и его несчастную Кларетту Петачи, женщину, которая пошла добровольно на смерть вместе с ним, потому что она могла убежать. Ей предлагали. Коммунизм тогда был чрезвычайно силен, потому что очень большая часть Сопротивления была в руках коммунистов. Они им командовали. Это абсолютно не означает, хотя они и утверждали тогда, и утверждают сегодня, что только они одни боролись, это чистая ложь, и постепенно это выйдет наружу. Уже теперь об этом начинают говорить. Но они сумели, поскольку они всегда лучше организованы, у них дисциплина, поскольку они, я думаю, получали какую-то поддержку и помощь денежную, они сумели взять под свой контроль. При Муссолини они были запрещены, партий никаких не было. Через Италию прошли и немцы, и потом союзники. Советский Союз туда никогда не добрался, к большому ее счастью, они даже никогда об этом и не подумали, я так понимаю, но их никогда там не было, не было причин, по которым они могли бы об этом заявить. Может быть, они могли бы потребовать, но им бы не дали. Италия была оккупирована англичанами, американцами и французами, которым тоже подарили какую-то часть, чтобы они там тоже присутствовали. Но с немцами воевали там англичане и американцы, поляки в большом числе, знаменитая польская армия Андерса, которая прошла всю Италию. Кроме того, на стороне союзников были такие разные странные люди, как австралийцы, латиноамериканцы, африканцы, кажется, из Марокко.

Итальянского правительства не было. Тут начались сразу очень большие споры, потому что союзником Гитлера она перестала быть в 43 году, когда она вышла из войны, когда Бадольо взял власть в свои руки и когда она фактически поделилась на две части. То есть северная Италия, куда уехал Муссолини, освобожденный немцами, оставалась как бы союзной с Германией, а южная часть хотела быть независимой, суверенной и антинемецкой Италией, но это ей не позволили союзники, которые сказали, что ничего подобного, вы против нас воевали, и теперь вы будете оккупированной страной, а потом посмотрим. Что лежит немалой долей, я думаю, в корне того антиамериканизма, который в Италии существует, и что, несомненно, очень сыграло на руку коммунистам. То есть западные союзники и там наделали глупости, как они делали всегда и всюду. В то время как в маленькой части северной Италии действовал Муссолини, действительно, как правительство, на юге правительства, настоящего итальянского, не было, потому что Бадольо уже в 43 году не дали его сформировать. Тогда уже была высадка союзников и военные действия против немцев. Когда Бадольо объявил, что Италия выходит из союза и порывает отношения с Германией, создается независимое государство, немцы немедленно оккупировали эту часть Италии. То есть северная Италия была, в итальянском смысле, фашистской, теоретически независимой, хотя, конечно, они подчинялись немцам и их слушались, но все-таки существовала видимость фашизма и видимость власти Муссолини, до того как ему пришлось бежать и как его убили. Там как раз и действовали коммунисты чрезвычайно активно, гораздо больше, чем на юге.

А союзники высадились в Сицилии и оттуда стали постепенно продвигаться к северу. Большой вопрос был, будет ли битва за Рим, и будет ли Рим при этом разрушен. Немцы, вообще, собирались его заминировать и взорвать все, что можно взорвать. И тут шли судорожные переговоры, в которых участвовал и сыграл большую роль папский престол. Он спас Рим. В это время был Пий XII. Рим остался нетронутым, за исключением той одной бомбардировки. Бомбардировали его союзники, англо-американцы. Были разрушены небольшие его части. Это был первый случай после по крайней мере века, что Папа вышел из Ватикана. Ведь Папа после того, как государство объявило себя независимым, отобрало папские владения, из Ватикана не выходил. Он был внутри и не показывался. А тут, когда произошла бомбардировка, он выехал из Ватикана и приехал на то место, где происходила бомбардировка. Это помнят все римляне, это великое событие римской истории. Он вышел на улицу. Это был, наверное, 43 год. Есть знаменитые фотографии, где он стоит распростерши объятия и как бы стараясь прижать всех к своему сердцу. Производит большое впечатление. Все этим и ограничилось, в то время как всю остальную Италию бомбили еще как.

Эти военные действия шли по всей Италии наверх, наверх, наверх. Тем временем Германия разрушалась, и когда она рухнула, естественно, рухнул и фашистский режим. Произошел арест всех вельмож, закрытие всех существующих учреждений, убийство Муссолини и т.д. Это было фактически за год до того, как я приехала в Италию. Я въехала, когда там был оккупационный режим, но все-таки это был 46 год, и события пошли очень быстро, потому что, во-первых, шли переговоры между союзниками и итальянскими представителями, среди которых главным был в то время Альчидо Де Гаспери, чтобы создать независимое итальянское правительство.

Кроме того, шли переговоры о том, чтобы прошел референдум и чтобы было решено, чем Италия будет дальше. Останется ли она монархией или превратится в республику. Поскольку короля, который еще присутствовал со всей семьей, обвинили в том, что они уступили Муссолини, подчинились его воле и, следовательно, несут ответственность за то, что было. Этот референдум произошел летом 46 года, я помню страстные споры на эту тему даже между членами своей собственной будущей семьи. Каждый придерживался своего мнения. Помню референдум и помню ликование, когда победила республиканская сторона и Италия стала республикой. С этого момента она стала страной независимой. Англо-американские войска оставались, но как войска союзные, а не оккупационные. Они там есть и поныне, естественно, но сейчас это НАТО.

Из тех итальянцев, которые попали в советский плен, не вернулся, по-моему, почти никто. Большинство, конечно, погибло. Муссолини в своем безумии решил, что он должен участвовать как во всех гитлеровских войнах, так и присутствовать на российском фронте. Поэтому послал туда несчастных, необутых, неодетых, неподготовленных ни к какой российской зиме, вообще не имевших представления о том, что существует такой климат. Они были действительно жертвами. Но, вы знаете, что произошло.

Я знаю историю одной женщины, с которой долгое время как-то встречалась и пыталась ей помочь. Она вышла замуж, и ее мужа буквально через неделю после венчания (она была с юга Италии откуда-то) отправили на фронт. Я вам рассказываю про 60-е годы, а на фронт отправили в 40-м, значит, прошло 25-30 лет. Она была совершенно убеждена, что ее муж жив и что она его может найти. Но я должна сказать, что безразличие итальянских властей к судьбе этих людей и нежелание кого бы то ни было искать и, вообще, связываться с советским правительством, чтобы искать этих людей, — это надо было видеть, чтобы в это поверить. Все другие нации гораздо больше волновались и беспокоились. Это итальянский характер, может быть, убеждение, что все равно из этого ничего не выйдет. Потом выяснилось, что те, кто не погиб, нашли себе пристанище какое-то в России. Очень многие из них женились на русских. Выехать они не могли и как-то прижились. И эта женщина, с которой я общалась, потому что переводила бесконечные письма и много чего, продолжала до конца верить, что ее муж жив. И в конце концов оказалось, что он жив действительно, что у него семья. Она с этим смирилась, и после этого возник грандиозный бюрократический вопрос, который достоин Кафки. А именно: имеет она право на пенсию или нет. Муж как будто жив, значит, не имеет, а с другой стороны, он из России никогда не вернется, а ей на что жить. По-человечески, как будто имеет. И тут началась борьба с итальянским правительством за то, чтобы добиться для нее какого-то пособия. Пенсии платили всем, кто воевал.

На самом деле, всерьез денацификации, дефашизации не было. Официально это было. Но на деле те, кто занимал высокие посты и имел высокие чины, кто был действительно известен, они никогда не получили доступа ни к каким должностям. Чтобы были какие-то судебные процессы, я не помню. Убить — убили массу народа, без суда, это были очень жестокие казни военного времени. Итальянцы очень мирный народ, но когда они становятся жестокими, они становятся очень жестокими. Политической чистки я совершенно не помню. Очень скоро была установлена Республика и королевскую семью изгнали. Причем, изгнали довольно безжалостно: никому их них до сих пор не дают вернуться на итальянскую территорию. Казалось бы, ну, подумаешь, кого интересует это. Они живут в разных местах Европы, европейские страны приняли их совершенно спокойно. То, что не пустили никогда ни Виктора-Эммануэля, ни его сына, наследника престола, ни других детей, это еще можно понять, но всяких племянниц, племянников… У кого была фамилия Савойя, тому доступ на территорию Италии был запрещен. До такой степени, что когда скончался Умберто, то его хотели похоронить в Италии. Это была его просьба, желание и просьба. Его не позволили похоронить. Виктор-Эммануэль ничего плохого не сделал, а уж этот несчастный Умберто, который королем был меньше года, до установления Республики, тем паче. И он не был действующим королем, ему ничего не позволяли делать, потому что ожидалось решение, что будет дальше.

Февраль 2000

По сравнению с первой поездкой, это была другая страна. Мы, конечно, ехали прямо в Рим, никаких туристических осмотров не было. Вся страна была как огромный восточный рынок, в котором разобраться очень трудно, но в котором все время что-то происходит, то хорошее, то плохое. Во всяком случае, очень интересное, и все чем-то заняты, спешат, все стараются что-то не пропустить, что-то сделать. Оживление и послевоенное, и прирожденное, потому что характер итальянцев такой. И потом невероятное смешение народов. По всей Италии ездили взад и вперед огромные автобусы, очень удобные. Все передвигались на них, потому что частных машин было еще мало, железные дороги еще работали плохо, так что это был момент расцвета для фирм, которые обладали этими автобусами, и на этом они сделали, я думаю, хорошее состояние. Приехали мы в Рим, он был частью того огромного, обезумевшего рынка. Среди его красоты и его величия жизнь шла ровно таким же образом.

Мы поселились на квартире у Эдгардо. Он тогда решил твердо, что в Министерство иностранных дел он не вернется. Когда из Югославии он вернулся в Рим, где еще в то время был Муссолини и его правительство, он немедленно подал в отставку и вышел из Министерства иностранных дел. Оно, как и все итальянские министерства, очень скоро переехало на север и обосновалось в Венеции. Эдгардо стал искать какую-то работу, и с 43 по 47 год, когда мы уехали в Чехословакию, он преподавал в римском лицее историю философии. Это высшая часть средней школы.

Я потом в жизни несколько раз встречала его бывших учеников. Самая трогательная встреча была для меня, когда он уже тяжело болел, в 70-е годы, я покупала для него лекарство в аптеке. И аптекарь, увидев фамилию на рецепте, сказал: вас зовут Джорджо-Альберти? Я сказала: да. А у вас никто в вашей семьи не преподавал в лицее? Я сказала: мой муж. Он сказал: я был его учеником, и начал мне рассказывать, как он его любил, какой он был замечательный человек и так далее. Это было довольно неожиданно и очень трогательно.

Так вот, он преподавал, Италия была похожа на восточный безумный рынок, но одновременно было много попыток создать газеты, журналы, начиналась всякая интеллектуальная жизнь, создавались издательства, какие-то политические кружки, группы, движения, начиналась политическая жизнь. Он во всем этом очень активно участвовал и на самом деле очень хотел остаться в Италии. Чтобы участвовать в этом процессе восстановления или возрождении Италии. Он был настроен очень сильно против фашизма. Из-за этого и уехал из Италии в Югославию. Он придавал большое значение своему аристократическому роду, но не из снобизма, не из внешних соображений. Так что отношение к Муссолини связано не с этим. Это действительно был род, в котором много очень выдающихся людей, с точки зрения интеллектуальной работы, творческой работы, было два святых.

Генеалогическое древо существует, есть герб и все остальное. Они были землевладельцами, род прослеживается гораздо глубже эпохи Возрождения, они участвовали в Крестовых походах. Святой Беато Джакомо был священником, который причислен к лику блаженных, фамилия его как раз Альберти. Тут и произошло соединение между двумя фамилиями. Потому что у него не было потомства, род Альберти с ним кончался, и Джорджи и Альберти соединились воедино.

Семья матери моего мужа была больше из Тосканы, чем из Умбрии, отец же его был полностью из Умбрии. Они жили на довольно большом расстоянии друг от друга, и отец моего мужа пешком ходил, взбирался на гору, где жила его будущая жена-красавица. Абсолютная красавица, причем блондинка, с длинными белокурыми волосами, с синими глазами. Гораздо позже она психически заболела очень тяжело. Муж любил ее безумно. К тому времени они, как аристократы всего мира, свое состояние полностью потеряли.

Земли были постепенно потеряны, потому что они ничего не давали, их продавали, они переходили к тем, кто их напрямую обрабатывал. У них осталось имущество в городке, откуда они родом, и где сейчас все похоронены; где этот палаццо, который был превращен в жилой дом и разделен на квартиры, и где мой пасынок, старший сын, купил одну из квартир, поэтому там есть родовой кусочек. Это действительно была очень большая любовь, которая, по-моему, обеими семьями не очень приветствовалась. Семьей моего мужа, по-моему, если я правильно помню, потому что они считали ее менее знатной; а ее семьей, потому что они считали, что за жених такой, у которого денег-то особенно и нету, и жить им придется на то, что он будет зарабатывать, а он занимается какой-то непонятной наукой. А занимался он агрономией и был профессором агрономии во Флорентийском университете. Из-за этого они и переехали во Флоренцию.

Мой муж родился в 1907, он был старший из трех детей, так что они женились в начале века. На переломе веков это все разрушалось. Тем не менее, они женились, у них родилось трое детей: мой муж и две его сестры. Младшая сестра, которая недавно скончалась, была известная актриса, Эльса ди Джорджо, которая начала с кино времен Муссолини. Вся семья смотрела на это очень отрицательно, каждый по разным причинам. Мать уже к тому времени была больна. Отец был в ужасе, потому что считал, что это недостойно, вообще говоря, что его дочь — актриса. Мой муж тоже был не в восторге, но потому что ему не нравилось кино времен Муссолини. А она была очень хороша собой, пользовалась огромным успехом из-за своей красоты, из-за того, что она была блондинка, с такой экзотической для Италии фигурой. Но итальянское кино времен фашизма — это, действительно, полное, абсолютное ничтожество. И она очень скоро ушла из кино в театр. В театре она стала работать гораздо более серьезно. И вот это мой муж одобрял, но к тому времени отца уже не было в живых.

Мать заболела психически, очень серьезно. В те времена абсолютно не умели лечить эти болезни, да и сегодня, может, не умеют. Она кончила свою жизнь в больнице для умалишенных. Я ее там видела. Она умерла в 62 или 63 году, уже очень пожилым человеком, абсолютно не признававшим реальность. То есть для нее жизнь застыла где-то, когда ее дети были маленькими детьми.. Я думаю, что муж для нее был все еще жив, непонятно где. В общем, она реальность исключила из своего мира. Для семьи это была трагедия. Муж лечил ее всеми возможными и невозможными способами, как только можно было в те времена, и буквально разорился на это — до основания, до такой степени, что какие-то вещи продавались на аукционе.

Моему мужу, когда его мать заболела, было лет 15-16. Во всяком случае, он успел кончить и среднее, и высшее образование, успел кончить Флорентийский университет и уехал в Берлин для усовершенствования. Он кончил философский факультет. У итальянцев история и философия идут вместе. Его дипломатическая карьера — чистая случайность. Дело в том, что когда он кончил университет и когда должна была начаться какая-то рабочая жизнь, для него уже была возможность поступить немедленно в университет работать, потому что он был блестящий студент, очень известен, как человек способный, умный и так далее. Но отец разорился, средств не было никаких. И тогда были введены законы, по которым человек, который поступал на работу в университет, должен был приносить присягу верности фашизму. Он от этого наотрез отказался. И вот парадоксы итальянской жизни: при поступлении в дипломатический корпус и в Министерство иностранных дел никакой присяги ни от кого не требовалось. Кто будет трогать Министерство иностранных дел, свяжись с ними — они тебе такое устроят! У него был родственник или друг его отца, тоже родом из этого городка, который занимал довольно высокий пост в Министерстве иностранных дел и который сказал: давай, я тебя отправлю за границу, и там тебя оставят в покое. Для этого требовался какой-то конкурс, и он уехал за границу. И все. И вступил на этот путь.

Первое место в его так называемой дипломатической карьере было в Румынии, теперь это, если не ошибаюсь, Молдавия — в Черновцах. Румыния была очень дружна с Италией. Для спасения от фашизма он стал дипломатом. Он там женился на женщине, которая была из румынской семьи итальянского происхождения. Ее какие-то деды или прадеды эмигрировали из Италии в Румынию. Она была итало-говорящая. Он сам говорил по-румынски. В Черновцах родился мой пасынок, который купил эту самую квартиру. Начал он работать, как всегда было в таких случаях в консульстве. Не чиновничья работа, а чисто исполнительная. Он был помощником консула.

Через некоторое время его позвали в Италию в Министерство, для какого-то стажа, и после этого назначили в Югославию. Но к тому времени он практически уже разошелся со своей женой. Это был брак довольно нелепый. Просто в то время он был, я думаю, человеком очень одиноким и очень несчастным. Абсолютно развалившаяся семья. Его отец умер в 36 году, а его сын, Джанни, родился в 37. Так что совпадает трагедия семьи с матерью, которая в больнице, с сестрой, которая начинает карьеру в кино, ко всеобщему ужасу семьи; другая сестра, которая более или менее нормально выходит замуж. Она была единственной, у кого более или менее (тоже более или менее) нормально сложилась судьба. Она была чудный человек, совершенно удивительный. И он в этом полном одиночестве женится на этой женщине, которая была хромая, по всей вероятности у нее был полиомиелит. А в те времена это лечить не умели, ничего с этим сделать не могли, и она осталась хромой на всю жизнь. Я видела письма, которые они писали друг другу: твоя и моя боль женятся, объединяются, потому что судьба была так жестока, что мы должны вместе бороться и так далее. Это, конечно, не фантазия, но абстракция абсолютная.

Кроме того, у него была до этого очень серьезная, очень большая и очень несчастная любовь. Она кончилась абсолютно трагически, потому что там ее родители восстали против того, чтобы она вышла за него замуж, железным образом, и она их воле подчинилась, она не вышла замуж вообще никогда. Я думаю, что ее уже нет на свете. В поздней части жизни нашей мы с ней очень сильно подружились, были, действительно, очень близки. Поэтому я очень много знаю. Больше от нее, чем от него. Для него все это было, я думаю, трагедией настоящей. Я думаю, что он ее любил по-настоящему, очень сильно, очень сильно. И она его так же. Но недостаточно для того, чтобы воспротивиться воле родителей, хотя времена были, конечно, не такие, когда это можно было. Поэтому у него еще за спиной было и это, плюс все остальное.

Начнем с того, что к моему появлению мать была жива, но была больна. Отца не было в живых. Были дяди, тетки, кузены, кузины – они меня все приняли очень хорошо. Я не помню ни одного случая, чтобы кто-то на меня плохо реагировал. Я была для них романтическим экземпляром российского не знаю чего… Мое происхождение, безусловно, имело значение. А вообще-то они все были очень хорошими людьми. Его женитьба на мне не имела никакого отношения к тому, что вообще происходило в послевоенной Италии (Неаполь). Во-первых, обо мне было известно. Вернувшись в Италию из Югославии, он рассказал всем своим родственникам, что нашел человека, с которым он хочет соединить свою жизнь, и что рано или поздно это осуществиться. Хотя это казалось совершенным безумием, я думаю, абсолютно всем. Но он был в этом убежден, и в конце концов оказался прав. Я не была человеком, который свалился неизвестно откуда и неизвестно как. Я была человек, которого он ждал, которого он ждал все-таки три года с лишним и который, наконец, появился. Возможность переписки отсутствовала полностью, мы потеряли друг друга и нашли, как я уже рассказывала (эпизод с итальянским офицером и так далее). Я не была для них чужой.

Но вообще все это было очень странно. Мы ехали на автобусе, и он надо мной страшно издевался, потому что я все время вставала и смотрела вперед, старалась увидеть Рим. И он мне в конце концов сказал: да успокойся ты, Рим никуда не уйдет. Ну, и мы действительно приехали. Сначала были мысли о том, что он будет делать то, другое, третье, что мы будем делать вместе, как мы замечательно вольемся в эту новую итальянскую жизнь. Надо добавить, что у него было очень трудное личное положение, потому что в Италии развода еще не существовало, следовательно, ему развестись со своей женой было невозможно, по итальянским законам. Его румынская жена в свое время уехала на север Италии, потому что была очень убежденной фашисткой, скажем так, чтобы упростить. Она взяла маленького Джанни, а потом вернулась, когда все кончилось.

Но поскольку итальянцы есть итальянцы, был хитрый адвокат, который придумал способ, как можно развестись не разводясь. То есть не вступая в конфликт с итальянскими законами. Он сообразил, что если развестись в республике Сан-Марино (которая, как вы знаете, сильно меньше города Новгорода, но тем не менее самостоятельная), что было возможно итальянским гражданам, то затем можно добиться его признания в Италии. Это было очень сложно и трудно, потому что она требовала для себя много, и, в общем, он ей все отдал, включая квартиру, в которой мы жили, включая мебель, все на свете. И положение было действительно очень сложным и трудным. Надо было начинать, как начинают обыкновенно в 20 лет, а ему все-таки было не 20. Мне-то было немного больше, но я еще не очень умела в этой итальянской жизни защищаться. Кроме того, вообще все это было ужасно, потому что все эти истории невыносимы. Кроме того, мне было ужасно больно за него, мне было за него обидно и тяжело. Потом я знала о существовании этого ребенка, которого я никогда не видела, но о котором я знала, я знала, что он его любит, ему еще не было 10 лет.

И я помню, как будто это было вчера, тот вечер, когда ему позвонили по телефону. Мы сидели и ужинали вдвоем. Ему позвонили из Министерства иностранных дел и сказали, что давай, возвращайся обратно. Он сказал: нет, ни за что. После этого звонки шли утром, днем, вечером, во все часы дня и ночи. Ему предложили Чехословакию. Должность советника по культуре, которая, конечно, должна была его прельстить, то есть ему предложили ровно то, что могло его по-настоящему заинтересовать. Кроме того, ему сказали, что у нас практически порваны отношения с Чехословакией, а Чехословакия возвращается в цивилизованный мир (тогда еще в это верили, до 48 года), ты как раз тот человек, который — и т.д., и т.д., и т.д. Ну, и я думаю, что, с одной стороны, была необходимость как-то строить жизнь, а с другой стороны, мысль о сыне, я полагаю, желание уйти подальше от всей этой ужасной борьбы, в которой спор шел о каждом стуле и о каждой ложке. И в конце концов он сказал: хорошо. Был конец 46 года. Замужества еще не было, потому что не было развода. Прошло меньше года с моего приезда.

Потом был этот развод. От него потребовали, чтобы он ехал в Чехословакию, потому что там надо было что-то открывать, возрождать посольство. Я осталась в Риме, потому что у меня не было никаких документов и мы не были женаты официально. Квартиру его жена забрала, и я, когда Эдгардо уехал, жила в это время у Эльсы, младшей сестры. У нее была огромная квартира. С ней отношения всегда были очень трудные. Она человек была очень властный, у нее тогда начиналась ее любовная история, которая с ее стороны, я думаю, не была любовью, а с его стороны очень большой любовью. С совершенно удивительным человеком, за которого она потом вышла замуж и который действительно был настоящим участником Сопротивления и, кроме того, чрезвычайно одаренным и знающим искусствоведом. Он был родом из богатой семьи, которая, я думаю, была менее знатной, чем богатой. Но семья была чрезвычайно богатая, у них была совершенно потрясающая коллекция картин, кроме того, они занимались торговлей. У них не было галереи, но это шло на очень высоком уровне. Был влюблен он в нее безумно, а она просто понимала, что это хорошая партия. Она была старше меня на десять лет.

Мне было очень трудно жить у нее по целому ряду причин. И вот тут произошел эпизод, который, мне кажется, входит в ткань того, о чем я хочу сказать. Я решила, что я должна от нее уйти до тех пор, пока мы поженимся и я уеду к своему мужу. Я стала искать, но это было очень трудно, потому что денег у меня было очень мало. Я записалась в Римский университет, и продолжила свое образование, которое было всю жизнь кусочками. Но не работала, давала уроки русского языка, но это давало очень маленький заработок. Я нашла себе место, которое мне очень понравилось, это было как раз рядом с тем местом, где жила одна из моих учениц. Это был женский монастырь, и они сдавали комнаты благовоспитанным и приличным молодым девицам. Моя ученица и, главным образом, ее мама, которая очень волновалась о моей судьбе, меня им порекомендовали. Они согласились, но спросили: она какой конфессии? На что они меня спросили, они не очень сами понимали; я сказала, что я православная. Они сказали: да, но вот если она перейдет в католичество… Это Рим 46 года, до Второго Ватиканского собора. Я знаю, как изменилось все. Я не была парией, но вот: пожалуйста, мы примем вас и сейчас, но только вы скажите, что вы когда-то, в какой-то момент. Я сказала, что я такого обещания давать не намерена, и поэтому Господь с ними. Но я помню, что я была очень обижена и сочла это крайне глупым и крайне оскорбительным. Осталась у Эльсы, прошло некоторое время, наконец, пришли бумаги о разводе, следовательно, стал возможным этот брак. Мы не могли жениться в церкви, потому что его первый брак был религиозный. Поскольку развод он получил гражданский, а церковного развода он не получил бы никогда, потому что для этого нужно согласие обоих, а она бы никогда в жизни не дала согласия. Это было немыслимо.

Брак должен был быть гражданским, он был в это время признан государством. Это происходило в римской мэрии. Есть правило такое, не знаю, существует ли оно в других странах, наверное, да, что должно быть где-то объявлено, что такого-то числа состоится бракосочетание. Если кто-то имеет какие-то возражения, то имеет время до такого-то числа. И мой муж, который находился в это время в Чехословакии, очень сильно боялся того, что придет его первая жена и устроит публичный скандал, если узнает. Я думаю, что она могла это сделать. Поэтому он спросил меня, очень ли я обижусь, если этот брак будет то, что по-итальянски называлось per procuro. То есть вместо него присутствует кто-то другой, кто имеет от него полномочия от его имени, изображая как бы собою его, будет подписывать за него. То есть доверенное лицо, у него была доверенность, это все было заранее оформлено, все делалось очень серьезно. И не я этим занималась. Это был тот самый адвокат, который занимался всем разводом, знал эту историю наизусть. На фотографиях этой церемонии рядом со мной стоит какой-то никому непонятный человек. Это вообще делалось в тех случаях, когда по той или иной причине один из двух не мог приехать. Скажем, болен, очень далеко, нет денег на проезд, мало ли что. Это было законно и нормально, ничего странного не было, но немножко грустно. Он был в Праге, я была в Риме, присутствовали обе его сестры со своими мужьями, друзья.

Я вспоминаю другой эпизод. Дело в том, что мой муж очень желал церковного брака. Казалось бы, должно было быть наоборот, то есть я должна была страстно желать, но мне было, честно сказать, совершенно все равно. А он очень хотел. И через некоторое время, когда мы оказались в Чехословакии, мы обнаружили (в Карловых Варах?) церковь православную, но московской патриархии. И мой муж сказал: ну так замечательно, они же, вообще говоря, признают развод, русская православная церковь позволяет второй брак. И вообще, какое им дело, что в Италии к этому относятся так. Давай пойдем к нему и попросим, чтобы он нас обвенчал. Он хотел венчания, чтобы это было церковью благословлено, ему было все равно какой, главное, чтобы было церковное, христианское венчание. Мы пошли к этому батюшке, которого я не забуду никогда, потому что это была фигура, достойная Лескова и всех вместе. Он был абсолютно трезвый и очень хитрый. Он немедленно понял, в чем дело: они хотят обойти католическую церковь. Но вместо того, чтобы этому обрадоваться, на что рассчитывал мой муж… Он думал, что батюшка подумает: какая прелесть, вообще, как замечательно. А он был в полном ужасе, сказал: да нет, это совершенно невозможно, как же быть, вы же итальянские граждане, я не могу, это будет противозаконно. Он нас отослал несолоно хлебавших, никакого православного брака не произошло. Мой муж был очень сильно разочарован и сказал: зачем же они говорят тогда, что они сами по себе, независимы от Рима и т.д.

В конце концов, мы с ним венчались, когда уже умерла его жена, в Риме, у нас дома, но он был уже очень тяжело болен, незадолго до его смерти.

После нашего бракосочетания, он идет в итальянское посольство и говорит: я женился, — представляет им документы, которые ему были немедленно посланы, и говорит, что ему нужен для меня паспорт. И ему выдают паспорт. И вот тут произошла еще история, а именно добавление мне шести лет жизни. Потому что он стеснялся, что я слишком молодая. Как это выглядит, когда мужчина 39 лет женится на 22-летней. Вообще говоря, это была полная ерунда. Но он счел, что это не годится. И поскольку мне паспорт делали по его словам, потому что у меня не было паспорта, а другие документы он никому не показал, он сказал, что я родилась не в 24, а в 18 году. Я согласилась немедленно, когда он мне сказал, он это не сделал за моей спиной. Я сказала, ради Бога. Потом, когда нам сделали дипломатические нормальные паспорта, я это исправила. Тут я уже считала, что это несколько осложняет мне жизнь, оно и правда ее осложняло. Потому что целый ряд документов не совпадают один с другим. Как будто та же самая, а родилась на шесть лет то ли раньше, то ли позже.

Из Чехословакии мы уехали весной 52 года, муж на три недели раньше, чем я. А приехала я зимой 47 года, в самом начале года.

В то время это была более чем нормальная западная страна, вполне благополучная, с обилием всего абсолютно. Немцы ее считали своей кладовкой, поэтому она была полна всяких продуктов, предметов, всего на свете. Туда мы ехали на поезде, проезжали совершенно разоренную, нищую, голодную Австрию, а потом ехали по Чехословакии, абсолютно благополучной, спокойной. Ее никогда не бомбили. Мы жили в прекрасном, красивейшем, замечательном городе. Это что-то очень особое. Единственная была трудность в том, что было очень трудно найти квартиру. В конце концов мы ее нашли. Место работы было очень красивое, потому что итальянское посольство было в старой части Праги, на улице, которая называлась Итальянская. Все сотрудники посольства были очень симпатичными людьми, их было немного. Это были в жизни моего мужа и моей, с этой точки зрения, самые счастливые годы.

Все ощущали, что есть какая-то угроза в воздухе, поэтому была сплоченность, не только между сотрудниками в рамках итальянского посольства. Весь западный дипломатический корпус очень активно общался между собой, по-настоящему по-дружески. Там была дружба, там была близость, там было чувство, что мы все вместе — представители чего-то, что надо отстаивать и что надо защищать. Надо спасти эту страну, чтобы она не потеряла то, к чему она прикасается и не прикасается. Потому что одновременно все-таки присутствие советское ощущалось очень сильно, и то, что печатали газеты, и то, что узнавали о том, что советский посол или какой-то советский министр приехал и вызвал к себе…Тогда президентом был Бенеш, министром иностранных дел был Масарик, сын покойного создателя Чехословакии. Страна была действительно многопартийная, они и продолжили существовать, но дальше это была чистая фикция. Я думаю, что Бенеш был человеком наивным, как часто бывают чехи. Я думаю, что и включая Гавела. Они — идеалисты, хотя я очень глупо использовала это слово. Я хотела сказать, что они действительно очень верят в добро, и им очень трудно поверить, что тот, с кем они имеют дело, не понимают этой их веры, этого поиска добра, и не способен на него откликнуться. Поэтому они действительно думали, что и советское правительство, или руководство (правительством мне не хотелось бы его называть, потому что оно правительством никогда не было, в настоящем смысле слова) они смогут убедить, что Чехословакия может быть чем-то промежуточным между Советским Союзом и западным миром, что будет, в конце концов, полезно и Советскому Союзу. Это некоторое время Советским Союзом принималось, но разрыв произошел в тот момент, когда чехословацкое правительство объявило, что оно присоединяется к плану Маршалла. Американцы в это время объявили план Маршалла, открыли к нему доступ всем, кто хочет. Чехословакии это было очень нужно, потому что она крепко ухватилась бы за Запад. Но по-прежнему продолжая говорить своим советским собеседникам, что мы — между, мы вам вовеки благодарны, что вы для нас сделали. Ничего они не сделали, но тем не менее это говорилось.

Западные войска, которые уже занимали Чехословакию, остановились и сказали ждать, потому что Чехословакию должен занять Советский Союз. Союзники договорились, что это будет зона влияния Советского Союза. Войска же шли вперед, они уже там были, уже были на месте. Но им сказали: остановитесь. Я слышала рассказы очевидцев, которые рассказывали об этом, я не преувеличиваю, с рыданиями. Они говорили: ну что вы на Западе думаете?! Ну как же вы можете?! Ну, вот так, смогли. Так что эта угроза все время висела в воздухе и так материализовалась в истории с планом Маршалла. Я помню прекрасно, на первых страницах газет огромными буквами: Чехословакия входит в план Маршалла. Мой муж посмотрел на это и сказал: все, завтра будет оккупация. Оккупации не было, но очень быстро был организован народный бунт. Людей сгоняли на площади, им велено было кричать: мы не хотим американцев, мы не хотим Запад, мы хотим с Советским Союзом, долой нынешнее правительство, мы хотим правительство коммунистическое. Так произошел переворот в начале 48 года.

Было образовано новое правительство, в которое по-прежнему входили все партии, четыре, если не очень ошибаюсь. Бенеш оставался президентом, несчастный, я думаю, что он умер вообще от разрыва сердца. Масарика, я думаю, попросту убили, хотя теория официальная была, что он покончил с собой. Он мог и покончить с собой. Фиктивное правительство, в котором присутствуют все те же партии, с теми же названиями, какие у них были раньше, но только Готвальд играет первую роль. Я думаю, он стал премьер-министром, но не сразу. Чехословакия стала меняться на глазах. Советские войска явно не присутствовали. Они, конечно, были, но в Праге — нет. И не ходили и после переворота, я думаю, что они открыто стали ходить после 68 года. Вместо них ходили те, кто им подчинялся. Причем, я помню сама чехов, с которыми мы были в дружеских отношениях, которые, не будучи просоветскими, мне говорили: да вы увидите, у нас все будет иначе, вы не беспокойтесь, у нас демократическая традиция, а у вас, в России, ее нету. У вас и не могло ничего получиться, а мы сумеем. Я должна сказать, что они исчезли, и были не первые, кто исчез. В отличие от того, что произошло в России, где сначала исчезли левые, там исчезли те, кого считали правыми и кто определенно принадлежал к демократической оппозиции. Они стали постепенно все исчезать, никто не знал, куда они делись. А потом стали исчезать и те, кто говорил: у нас будет иначе, потому что мы на самом деле демократы. Интеллигенция исчезла вся.

У нас был очень широкий круг общения, потому что я очень быстро выучила чешский язык, потому что была молодая, и все это давалось очень легко. Я не учила его специально, просто разговаривала с людьми, читала газеты, слушала радио. У меня совершенно не было никакого иностранного акцента, меня принимали за чешку и поэтому разговаривали совершенно спокойно. Благодаря этой возможности говорить на их языке и не искать только тех, кто говорит по-французски или по-английски, круг общения стал огромным. Ограничений в том смысле, чтобы мне говорили: нет, не ходите, не было никогда. Просто за мной следили, это я чувствовала. Через некоторое время начала понимать, что за мной все время кто-то идет или едет, куда бы я ни шла, с кем бы я ни встречалась. Но это пришло постепенно. Русское тут было ни при чем. Один раз я только помню, как мне сказала женщина-чешка, с которой я была знакома: вы знаете, мы так вас любили, мы так любили Россию. Мы сейчас вас ненавидим так же, как мы ненавидели немцев. Вы уж меня простите, но я должна вам это сказать. Мне запомнилось это на всю жизнь.

Началась классическая жизнь западных дипломатов в абсолютно вражеской, настороженной, испуганной, недоверчивой стране.

Я помню так называемую (потому что она была просто в подвале) русскую церковь в Праге, я туда ходила иногда. Я не помню там никакого епископа, я помню священника. Типично эмигрантская церковь, я помню, что возвращалась с пасхальной заутрени, ночью меня провожал кто-то из эмигрантов. У меня там была одна только приятельница, которая была замужем за русским, которого к тому времени уже не было в живых, такой профессор Ляцкий. Он там считался авторитетом и важным представителем эмигрантской культуры. Преподавал в университете. У него была прелестная жена-сербка, Вида. Муж был секретарем посольства, кроме этого, зная, что есть я, ему поручили работу, которая была работой на Италию. Это 48 год, момент, когда решается судьба Италии, станет она коммунистической или нет. Вопрос стоял так, потому что итальянские коммунисты имели достаточный шанс выиграть выборы, Италия с того момента могла стать коммунистической страной.

Моего мужа выслали, его объявили персоной non grata и дали 24 часа на отъезд. Причина была в том, что он действительно очень большому числу людей помог уехать из Чехословакии. Им давали итальянские паспорта, а приехав в Италию, они эти паспорта сдавали и получали политическое убежище. Он был во всех этих операциях промежуточным лицом своей помощью. Кроме того, это был момент, когда Италия могла стать коммунистической страной. Шла борьба не на жизнь, а смерть между христианскими социал-демократами, которые были тогда единственной действующей политической силой, и коммунистами, которые были не менее сильны. Речь шла о том, чтобы показать и объяснить, что такое есть коммунизм. На примере Чехословакии, которая только что стала коммунистической, очень быстро стала превращаться в страну нищую, униженную, ободранную, потерявшую чувство собственного достоинства безнадежно. Все это было просто рассказать, только читая чешские газеты и делая из них соответствующие выписки, переводы и т.д. Этим занималась я, как единственный человек в посольстве, который знал чешский язык. Я очень хорошо помню, как меня попросили об этом, как я дала согласие и как я бесконечно искала, переводила. Это было очень легко, составить такую мозаику, просто беря из газет, не занимаясь никакими сложными операциями.

Тогда христианские демократы победили на выборах, это был триумф, они получили абсолютное большинство голосов, коммунисты были просто сметены. Муж, правда, получил какой-то очередной орден или не знаю что, не я. Но я думаю, это сыграло очень серьезную роль, гораздо более серьезную, чем то, что он передавал паспорта и давал имена тех людей, которым надо дать паспорт. Так он стал нежелательной фигурой, и его выслали. Я думаю, момент 48 года сыграл очень большую роль. Потому что значение, которое могли иметь такие два человека, как он и я, в этом посольстве, стало понятно.

Почему коммунизм так силен в Италии (как и фашизм)?

Я думаю, потому что, что там никогда не было сильной демократической традиции, это правда. Не было самостоятельного государства, потом было довольно искусственно создано королевство. Потом была постоянная борьба с папскими владениями, Ватикана и государства. Это вызывало непонимание того, что папские владения это одно, а Церковь — это другое, следовательно, антицерковные настроения, следовательно, поиск справедливости, человечности и т.д. (я думаю, что у нас было то же самое) — все это толкало в сторону коммунизма, который казался осуществлением того, что Церковь обещала, но не сделала. Я думаю, что это сыграло большую роль в истории Италии. Все родилось гораздо позже, чем в других странах Европы. Сознание единого государства родилось в конце XIX века, но довольно искусственно. Я бы не сказала, что это было естественным порывом всего народа, это было идеями какой-то части интеллигенции, которые некоторой частью населения принимались, а некоторой частью вовсе не принимались.

Это вечная моя тема, что Запад как таковой не существует вообще, что это разные страны и разные формы жизни.

О коммунизме.

Я сейчас не буду делать никаких выводов. Немедленное исчезновение всех товаров, которые были в изобилии. Как корова языком слизала. Конечно, искусственное: ну не могут быть магазины полны всем, и вдруг они пустые. Естественно, это означает начало черного рынка, который расширяется и процветает. В чьи руки он попадает? Полагаю, что в руки тайной полиции, то есть КГБ. Рестораны остаются, но вы, сидя в ресторане, абсолютно не уверены, что не придет полиция проверять, кто вы. И записывать имена и фамилии: кто сидит, с кем сидит, с кем разговаривает. Одна деталь меня поразила тогда и осталась навсегда, может, потому, что я очень болезненно реагирую на очень плохо содержащиеся уборные. Вот пример. Мы едем вместе с итальянцами, приехавшими из Италии, на экскурсию по Влтаве. Экскурсия, которую мы совершали несколько раз, и которая всегда была идеально обставлена. Приезжаем в то место, где должны были переночевать, и — это превращено в нечто, что невозможно описать. Прошло два месяца! Почему? Чехи, которые очень аккуратные, которые очень дорожат тем, чтобы все было как следует…

Что происходит? Почему? И потом, подчеркивание того, что одни люди имеют право, а другие не имеют права. Я помню, там был магазин, который соответствует советской «Березке», «Дарек». Он появился почти сразу, там надо было платить в долларах. Соответственно, там могли бывать только иностранцы. Я ходила, очень стыдилась, потому что я чувствовала на себе взгляды тех, кто шел мимо. Но это была потребность жизни. Но мне кажется, что появляется какая-то ненависть ко всему, в том числе и к себе.

Черный рынок совершенно невероятный. Я помню мясника (потому что мясо — это было то, что невозможно было достать), у которого я покупала мясо по нормальным ценам, а тут я платила в валюте или гораздо больше, чем по нормальным ценам. Но все это делалось так, чтобы никто не видел, вечером поздно или через кого-то. У меня была одна забота, я честно это говорю: у меня был муж, у меня тогда был один ребенок, две собаки и все-таки еще довольно много гостей бывало. Я должна была вести нормальную жизнь нормальной хозяйки дома как-то.

Метаморфоза совершенно поразительная. Я поняла гораздо позже, когда мы на короткое время попали на пару дней в коммунистическую Югославию. Это 66-67 год. Уже не совсем коммунистическую. Это невероятная атмосфера уныния, безнадежности, неверия ни во что, презрения ко всему, бесконечная пошлость и нечеловечность. Люди — не люди. Это была ровно та же атмосфера, которую я помнила по Чехословакии и которую тогда я, может быть, не совсем осознавала. Тогда это было что-то новое, над чем я в то время еще не думала.

Если мы доберемся до того, что есть коммунизм, то это будет оправданием нашего существования. Потому что я все время над этим думаю, все время стараюсь понять, с разных сторон к этому подхожу.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова