Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Анатолий Краснов-Левитин

РОДНОЙ ПРОСТОР

К оглавлению

Cм. история Русской Церкви в 1970-е гг.

— 432 -

Глава девятая

У ЗАНЕСЕННОГО ОКНА

Итак, 8 мая 1971 года я очутился вновь у зане сенного окна. В тюрьме. На этот раз на довольно продолжительный срок. На два года. „Детский срок", — как говорили в пятидесятых годах.

„Да вы почти уже на воле", — говорили мне заключенные в 1971 году, получившие по „Указу" (за хищение) по 15 лет.

„Два года. Это ужасно!", — говорила жена.

„Теория относительности", — говорил Эйнштейн.

8 мая 1971 года я был доставлен в Бутырки, уже в третий раз. Опять все то же: анкеты, клетушки (так называемый бокс), осмотры, бани, подъем на какой-то этаж, камеры.

На этот раз меня посадили с двумя хулиганами: одним убийцей и одним расхитителем. Камера небольшая — на четырех человек Я пятый. На полу

Компания так себе. Самый симпатичный паренек — из Белоруссии. Попал за драку в пивной, С этим мы быстро подружились. Он пускал меня днем отдыхать на свою койку. Остальные (молодые парни) спокойно лежали на своих ложах в то время, как старик подремывал на стуле. Убийца - московский парень, сын рабочего. Мать умерла. За месяц перед этим была драка на коммунальной кухне. Его сильно отлупили. Пришел в тюрьму весь в синяках. На другой день выходит на кухню с топором, затачивает его, говорит соседке: „Вот

— 433 -

теперь я этим топором буду всех бить, кто меня тронет".

Соседка (жена того, кто избил парнишку) раскудахталась: „Ах ты, такой-сякой, мальчишка, молокосос!" А он хвать ее отточенным топором по голове. Она тут же грохнулась на пол с раскроенным черепом. Постоял над ней. Подумал. Пошел в милицию (там его знали).

Говорит: „Сейчас я убил соседку".

Те всполошились: „Вася! Что ты!"

„Нет, убил".

Пошли, взглянули. Действительно убил.

Сидел в нашей камере. Весьма противный парень. Я видел его потом в другой тюрьме, на Красной Пресне. Получил он десять лет.

Третий был инженер, сын крупного провинциального работника. То, в чем его обвинили, с точки зрения общечеловеческой этики — не преступление. Он со своим товарищем открыли нелегальное проектное бюро. Принимали от государственных предприятий заказы на чертежи. В конце концов попались. Но хотя и не преступник, он самый мерзкий из всех. Ухватки блатного (вечную матерщину) соединял с необыкновенной „лояльностью". Советские верноподданнические дифирамбы перемежались у него с монологами типичного блатаря. Слушая его, думал: „От советского человека до блатного один шаг".

Мой майский арест имел одну специфическую особенность. Уже на пороге Бутырок, между боксом и обычными омовениями, мне было вручено обвинительное заключение.

Почему такая спешка? На другой день — воскре-

— 434 -

сенье (да еще День победы), а обвинительное заключение должно быть вручено за три дня до суда. Суд должен был состояться 12 мая — в среду. Значит, обвинительное заключение должно быть вручено минимум 9 мая. Но 9 мая — выходной. И вот бедненькой Акимовой пришлось поторопиться. Ведь до суда оставалось три дня. Испортил я субботний день дамочке. Из Марьиной Рощи, где она живет, пришлось ехать в Бутырки.

В этот день я видел ее в последний раз. Знакомы были с ней уже два года. Встречались в самых различных местах. В моей квартире (во время обыска), в этих же самых Бутырках, в Сочи, в Армавире, снова в Москве (у нее в прокуратуре) и опять в Бутырках.

За это время у нас установились своеобразные отношения: никаких ответов по существу с моей стороны; да она ничего и не спрашивала. Но любезно „кавалерский" тон с моей стороны, чуть-чуть игривый дамский (немного шутливый) тон — с ее стороны. На этот раз она была озабочена: быстро вручив мне „обвинилку", наскоро со мной простилась. „Обвинилка" была все та же. Только прибавился еще один пункт: „обманные действия, рассчитанные на распространение суеверий в массах". (Основание — моя статья о колодце, ископанном преп. Сергием в Троице-Сергиевой Лавре.)

Итак, в среду должен быть суд. Об этом меня официально предупредили во вторник вечером. В среду вывели из камеры. “Воронок”. Закрыт в железном ящике. Длинный-длинный путь через всю Москву. В Люблино. Страшная тряска. Боли в области сердца. Моментами, казалось, обморок. Наконец, приехали. Выполз еле живой. Ввели в помещение суда. Небольшой зал. На председательском месте — Богданов, председатель областного

— 435 -

суда. Считается одним из лучших специалистов по политическим процессам. Умное лицо. Манеры американского судьи. Шуточки. Этакой культуртрегер, либерал. Как говорит Горбаневская: „Хочет показать, что тоже человек".

Оглядываю зал. В первом ряду мачеха. Киваю. Отчетливо вижу, как морщится в тот момент, когда я занимаю место подсудимого.

Адвокат отсутствует. Это была лишь маленькая репетиция. Судья объявляет, что адвокат Залесский отсутствует по болезни. Я предъявляю ходатайство о том, чтобы суд был отложен. Богданов (с готовностью): „Вот, вот. Я к этому и веду". Суд откладывается на неделю, до следующей среды.

Снова тряский путь. Приезжаю в Бутырки, как в дом родной. Странная все-таки эта человеческая особенность: привычка к месту.

И наконец девятнадцатое. Знаменательный день. Снова тот же путь. В Люблино. В одном воронке со мной едет в другом отделении мой ученик Вячеслав Кокорев, свидетель по моему делу, ранее осужденный по паршивому делу (попытка ограбления вместе с товарищем по пьяной лавочке).

Интересна реакция конвоя. Когда везли меня, верно, думали, что я страшный преступник — убийца, бандит (ведь везут под особо усиленным конвоем). Когда узнали, что политический, стали страшно любезны, предупредительны. В суде меня караулили двое молодых парней. Когда их сменяли во время перерыва, один из них сказал: „Да не хочется уходить. Так интересно". А обернувшись ко мне, прибавил: „А в Елоховском соборе хорошо поют. Я иногда захожу. Ну, я думаю, все будет в порядке. Желаю поскорее выйти на волю". Другой также прибавил: „Всего хорошего!"

— 436 -

Ненависть к нам не удается возбудить даже в конвоирах. На этот раз настоящий суд.

Надо сказать, что Сталин поступил умно, отменив какие бы то ни было суды. Суд, какой бы он ни был, все-таки вызывает некоторую волну. Дает возможность подсудимому себя проявить.

Помню свое первое впечатление в этот второй раз. Оглядел зал. В зале сидели около сотни мужчин, пожилых, в добротных, дорогих костюмах. А лица... Невольно вспомнил Некрасова:

Не пойму я одного:

Как не высекли ошибкой

По лицу его.

На всех откромленных, сытых физиономиях было написано, что это работники КГБ.

И вдруг... человеческое лицо. Милое. Усталое. Я стал всматриваться: скромный костюм. Как-то очень плохо и небрежно зашнурованые ботинки. Лицо тонкое. Вдумчивое. Мелькнуло в голове: „Что это? Неужели кагебист? Нет! Тогда кто же? Свидетель? Свидетель не может находиться а зале".

И вдруг озарение: это же Сахаров! Так я, впервые увидел Сахарова.

И начался суд. Хроника рассказывает об этом так.

„СУД НАД ЛЕВИТИНЫМ (КРАСНОВЫМ)

Восьмого мая по отношению к Краснову, находящемуся под следствием на свободе, была изменена мер» пресечения: он был взят под стражу.

19 мая 1971 года Московский горсуд помещении, Люблинского райсуда слушал деле по обвинению церковного писателя А.Э.Левитина-Краснова (ст. 1901 -142, ч. 2 УК РСФСР). Судья - Бог-

— 437 -

данов, прокурор — Бирюкова, защитник — А. А. Залесский.

Перед зданием суда собралась группа друзей и родственников А.Э.Краснова. В зал были допущены только мачеха — E-А. Левитина — и академик А.Д.Сахаров.

Обвинительное заключение содержало много цитат из произведений Краснова, на основании которых строилось обвинение в клевете на советский государственный и общественный строй и в том, что автор „подстрекал служителей Церкви нарушать закон об отделении Церкви от государства" (ст. 142 УК РСФСР). А. Э. Левитин-Краснов обвинялся также в том, что в 1968—1969 гг. он подписал ряд обращений и петиций, из которых особо были выделены Письмо Будапештскому совещанию компартий и Обращение в ООН в мае 1969 года.

Левитин-Краснов полностью не признал свою вину, утверждая, что доводы обвинения основаны на произвольном и неверном толковании отрывков его произведений. Он разъяснил, что в его работах содержится критика отдельных явлений, а не клевета на строй, что он высказывал свои действительные мнения, а не заведомо ложные измышления. Краснов сообщил суду, что некоторые цитаты, приведенные в обвинительном заключении в качестве примеров „антисоветской клеветы", — это тексты Священного Писания.

Свидетели: священники Г. Якунин, В. Борозданов, иеромонах Псково-Печерского монастыря о. Агафангел (Догадан), В. Лашкова, А. Берестов, Е. Кушев, В. Шавров, Л. Кушева и др. — показали что читали работы Краснова и не видят в них ничего клеветнического.

Прокурор Бирюкова, повторив обвинительное

— 438 -

заключение, просила для Левитина-Краснова наказания — 3 года ИТЛ общего режима.

Адвокат А.А.Залесский, опровергнув пункт за пунктом все доводы обвинительного заключения, предоставил суду сделать вывод из его защитной речи.

В последнем слове А.Э Левитин-Краснов сказал:

„...Я верующий христианин. А задача христианства не только в том, чтобы ходить в церковь. Она заключается в воплощении заветов Христа в жизнь. Христос призывал защищать всех угнетенных. Поэтому я защищал права людей, будь то почаевские монахи, баптисты или крымские татары, а если когда-нибудь станут угнетать убежденных антирелигиозников, я стану защищать и их... Ни один здравомыслящий человек не считает, что критиковать отдельные положения законов, вносить поправки к ним — является преступлением. Это демократическое право каждого гражданина завоевано в трудной борьбе за свободу английской, французской, Октябрьской революциями... Я писал правду, одну правду. Все в моих произведениях основано на достоверных фактах и соответствует действительности... Я считаю, что данная речь прокурора является позором для советского суда..."

(Справка: в „Самиздате" распространено последнее слово Левитина-Краснова, содержащее некоторые фактические неточности.)

Суд в приговоре исключил из обвинения 3 эпизода (статью о почаевских монахах, о водосвятии, существующее в отрывках письмо в ТАСС), переквалифицировал обвинения со ст.142, ч.2 на ст.142, ч.1 и приговорил А. Э. Левитина (Краснова) по ст. 142 ч.1 к 1 году исправительно-трудовых работ по месту работы с вычетом 20% зарплаты и по ст.1901 к 3 годам лагерей общего режима.

— 439 -

Об А. Э. Краснове-Левитине и его работах см. „Хронику" № 15,17,19.

Инициативная группа по защите прав человека в СССР обратилась в Комиссию прав человека ООН, к Папе Павлу VI и к Поместному Собору Русской Православной Церкви. В обращении Анатолий Эммануилович Левитин-Краснов характеризуется как человек высокой морали, убежденный противник всякого рода насилия и политического экстремизма; его оружие — открытое слово, обращенное к совести. „Решение Московского горсуда невозможно рассматривать иначе, как еще один акт произвола властей в отношении инакомыслящих, в отношении верующих, в отношении борцов за права человека в нашей стране".

Обращение поддержали 30 человек.

Академик А. Д. Сахаров обратился к Председателю Верховного Совета СССР Подгорному с просьбой облегчить участь Краснова. „В статьях Левитина, инкриминированных ему судом, — пишет Сахаров, - фактически выражается естественная для верующего точка зрения о моральном и философском значении религии, высказываются мнения по актуальным внутрицерковным вопросам, а также обсуждаются с лояльных и демократических позиций проблемы свободы совести... Я присутствовал на суде и убежден в отсутствии нарушения закона во всех деяниях Левитина".

— 440 -

В Самиздате появилось открытое письмо Геннадия Смирновского (Москва) „Перед закрытыми вратами Фемиды" — репортаж с места суда над Левитиным-Красновым.

В июне, еще до утверждения приговора кассационной инстанции, Краснов был переведен из Бутырской в Краснопресненскую пересыльную тюрьму и зачислен в хозобслугу.

(Из „Хроники" № 20,1971, ее. 20—22, напечатана в спец. выпуске „Посева" № 9, октябрь 1971 г., ее. 32—33.)

Все изложенное здесь правильно. Однако нужны некоторые уточнения. Обвинительное заключение опровергал не мой адвокат, а я сам. Надо отдать справедливость, Богданов с самого начала предоставил мне слово и не прерывал меня, когда я в течение 20 минут опровергал пункт за пунктом все положения обвинительного заключения.

Некоторые обвинения были поистине курьезны: так, меня обвиняли в шарлатанских действиях по поводу того, что я в одной из своих статей защищал обычай брать воду в Лавре из колодца преподобного. Я риторически спрашивал, почему в таком случае не привлекают к ответственности все русское духовенство во главе с Патриаршим местоблюстителем митрополитом Пименом, которое именно сейчас, в этот самый час, во всех храмах

— 441 -

на территории Советского Союза освящает воду (это был праздник Преполовения Пятидесятницы).

Обвинительное заключение было очень пространное (к сожалению, я его потерял при освобождении) , и, как мне кажется, я оправдал давнюю характеристику моего отца насчет моих несомненных прирожденных юридических способностей.

Затем начался допрос свидетелей. Буду их перечислять в том порядке, как они названы „Хроникой".

Первым ввели отца Глеба, нашего Глебушку. Этот пытался меня защищать, ссылаясь на мой „социализм". Он сказал, что „Анатолий Эммануилович не только подчиняется власти, согласно заветам Апостола Павла, но и является приверженцем социализма".

Судья спросил: „В чем это выражается?"

Здесь мне представилась возможность сослаться на ряд моих статей. Но мысль говорить о социальных вопросах перед чекистами показалась мне настолько противной, что я, глядя на Глеба, отрицательно мотнул головой, и ни он, ни я не сказали об этом ни слова.

Затем ввели моего питомца, ныне священника отца Владимира Бороздинова, которого я давно не видел, так как был с ним некоторое время в ссоре. За это время он отпустил очень неудачную бороду. Поэтому я спросил довольно громко: „Володя! Что это у тебя за борода такая? Надо же ее подстричь сбоку". Это был единственный вопрос, который я задал свидетелю.

Отец Агафангел Догадин (иеромонах из Псково-Печерского монастыря, специально приехавший в Москву) дал также очень краткие и немногословные показания. Адвокат спросил его насчет святой воды, но запутался в определениях.

— 442 -

Богданов сказал: „Об это лучше спросит Левитин".

Я спросил: „Были ли вы сегодня, отец Агафангел, в Елоховском Соборе?"

„Да, был".

„Освящали ли там после ранней литургии воду согласно уставу?"

„Освящали".

Богданов, обращаясь к адвокату, наставительно заметил: „Пришлось передать вопрос вашему подзащитному".

В общем, все было очень респектабельно. Судья выглядел весьма „беспристрастно".

Все хорошо, если не знать одной частности: приговор, составленный КГБ, уже лежал в кармане судьи, и ему оставалось лишь разыгрывать роль.

Между тем представление продолжалось. Свидетели шли своим чередом. Наиболее колоритно было выступление Вадима. Этот, проходя мимо меня, обменялся со мной рукопожатием и поцеловался со мной.

На вопрос судьи, знает ли он обвиняемого, — ответил:

„Я имею счастье быть другом и братом Анатолия Эммануиловича ".

Следующий вопрос: „Значит, судя по преамбуле, отношения у вас хорошие?"

Далее последовал вопрос, который представлял собой, скорее, панегирик в честь юбиляра, прерываемый вопросами Богданова.

Люда Кушева, как и Вадим, также сказала: „Анатолий Эммануилович является как бы моим отцом".

Все другие свидетели отвечали тоже как порядочные, честные люди.

Наместник Псково-Печерского монастыря Али-

— 443 -

пий, обливший меня в предварительных показаниях грязью, на суд не явился (струсил) и прислал врачебную справку о болезни.

Наконец слово было предоставлено прокурору Бирюковой. Странное впечатление произвела на меня эта дама.

Когда-то один из директоров школы, где я работал, покойная Татьяна Сергеевна Шибряева, сказала мне: „Зная вас, я уже давно перестала чему-либо удивляться, но все-таки иногда удивляюсь".

Я могу перефразировать это изречение: „Зная советские порядки, я уже давно перестал чему-либо удивляться, но все-таки иногда удивляюсь". Неужели нельзя было на процесс, о котором узнают за границей (в этом никто не сомневался), послать хоть сколько-нибудь грамотного человека в качестве обвинителя. Нет, прислали малограмотную бабу, которая даже шаблонных обвинений, взятых из антирелигиозного журнала, изложить как следует не сумела.

Мой адвокат, ныне покойный А. А. Залесский, также был не на высоте. В ряде пунктов он согласился с прокурором, признав наличие клеветы в одной из моих статей (чего он не имел права делать, поскольку я не признавал себя виновным решительно ни в чем). И даже не потребовал моего оправдания, а лишь просил учесть те доводы, которые он привел в своей защитительной речи.

Затем моя очень краткая речь, которая в основном правильно приводится в записи. Как мне говорил потом посетивший меня в тюрьме Залесский, прокурор была страшно обижена моей речью. Она говорила, что никто еще так против нее не выступал. „Чувствуется злой человек". Зато она сама доброта.

И наступил перерыв. Суд удалился на совещание.

— 444 -

Уже стемнело. Было 6 часов вечера. Начальник конвоя спросил меня, не голоден ли я. Я ответил что нет, хотя с 8 часов утра ничего не ел, а суд начался в 10 часов утра. В большой комнате воцарилось молчание. Все вышли. Проходя мимо меня после моей речи, Андрей Димитриевич показал мне большой палец: дескать, держал себя на „большой". Почувствовал, что экзамен выдержал.

Кроме конвоя, в зале оставалась прокурорша. Она шутила с конвоем. Попробовала заговорить и со мной. Когда кто-то из охраны открыл окно, сказала: „Вы простудите Левитина". Но я не откликнулся.

И вдруг вошел Андрей Димитриевич. Обращаясь к охране, он сказал: „Там ожидают его друзья. Разрешите им войти во время оглашения приговора".

Начальник охраны сказал: „Надо обратиться к председательствующе-му".

Андрей Димитриевич вышел.

Я сказал начальнику охраны: „Это академик Сахаров".

„Ах, это Сахаров", — протянул он с интересом.

Наконец двери открылись. Вновь вошли те, кто присутствовал при процессе. Всех моих друзей не пустили. Но те, кто присутствовал в качестве свидетелей, были здесь.

Уже было совсем темно. Меня окружала охрана со всех четырех сторон. В глубокой тишине судья читал приговор. Кто-то из наших девушек бросил мне цветок. Аплодировать приговору, как бывало на других процессах, переодетые чекисты не решились.

Через другой ход меня вывели из суда прямо в воронок, где на этот раз я был один. Кто-то

— 445 -

из охранников, высунувшись, помахал рукой. Толпе моих друзей показалось, что это был я. Воронок тронулся.

„Совершишася!" — подумал я.

Затем Бутырки... Красная Пресня... Тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы...

— 446 -

Глава десятая

СЫЧЕВКА

Тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы.

Сначала по-прежнему Бутырки. Здесь я встретил праздник Троицы. В огромной камере, наполненной московским хулиганьем, я молился о ниспослании Святого Духа.

И несмотря на все свое недостоинство, чувствовал Его в своем сердце. Я знал, что в этот день в Лавре, в патриарших покоях, открывается Собор русской православной Церкви, который должен избрать нового Патриарха. Я молился и о Соборе и о будущем Патриархе Пимене, хотя я отчетливо сознавал, что этот Собор, покорный Куроедову, представляет собой кощунственную пародию на Собор и будущий Патриарх — мнимый Патриарх, не избранный, а назначенный Куроедовым.

Наиболее близкая аналогия — это Игнатий, избранный патриархом по приказу Самозванца, которого впоследствии отвергла наша Церковь. Но хотя и отвергнутый и лишенный сана посмертно, все же в тот период, когда он стоял во главе церкви, от него не откалывались и не порывали с ним евхаристического общения, памятуя, что недостоинство Первосвятителя покрывается и восполняется верой Церкви, которая имеет Другого Первосвященника, Назаретского Плотника, Сына Божия Единородного.

А пока я молился, чтобы на нового Патриарха и на послушных ему епископов не пал грех хулы на Святого Духа.

— 447 -

Как писал Тютчев о Папе Пие IX: говоря о папской тиаре, он заканчивает стихотворение:

А ты, ее носитель неповинный,

Господь тебя спаси и отрезви.

Молись Ему, чтобы твои седины

Не осквернились бы в крови.

Видимо, нечто подобное думает и Патриарх Пимен. Недаром же он окружил себя такой охраной, как никогда и никакой другой Патриарх.

Затем, через несколько дней, опять переезд. Ночной переезд в тюрьму на Красную Пресню. Все то же. Воронок, выкрашенный в радужные цвета. Тюрьма ночью: сестры, врачи, блатные и, наконец, камера под утро. Камера, в которой буквально нечем дышать.

Утром ведут к корпусному. Здесь с интересом рассматривают мое дело. Корпусной, хороший парень, говорит: „Мы вас определим в хозвзвод". Дествительно определяют.

Это местные аристократы. Просторная, большая камера. Публика приличная. Завмаг, попавший за какую-то фантастическую растрату (он был директором универмага), два бывших офицера, парень, попавший в тюрьму при демобилизации из армии за одну озорную мальчишескую проделку: спрятали... пулемет. Хороший парень, наполовину осетин, наполовину русский. Этот сразу подружился со мной.

Вообще настроение было хорошее. Читал. Разговаривал. Относились ребята ко мне хорошо. Каждый месяц свидание, передачи. В августе должна

— 448 -

была рассматриваться моя кассационная жалоба. И последнее свидание перед отправкой на этап.

Жена, которая смотрела на меня и рыдала так, как рыдают по покойнике. Я говорил: „Лидочка! Но ведь я еще не умер". А она улыбалась своей милой детской улыбкой. И снова, и снова рыдала.

А я сидел и думал: „Милая девочка! За что она так меня любит? Ведь, честное слово, не за что!"

И наконец, этап. В Смоленскую область. Опять две тюрьмы: Смоленская и Вяземская. Все то же. И вот у цели: Сычевка. Это старинный, старинный русский городок. Он имеет свой герб. Привожу его здесь.

— 449 -

Сначала я был в бараке для „придурков". Потом перевели к блатным. Видимо, думали наказать. Чудаки! Среди блатных я как рыба в воде. Для администрации лагеря это была полная неожиданность. Как мне передавали, начальник режима (старый чекист) говорил обо мне на собрании заключенных (я никогда ни на какие собрания не ходил): „Даже Левитин, старый пес, вошел в семью блатных". Вообще все его выступления, говорят, начинались со слов: „Левитин, старый пес, говорит вам то-то и то-то, но...", и дальше начиналось опровержение „антисоветской клеветы".

У меня была своеобразная работа: главным „производством" в лагере было сбивание ящиков для водки (у начальства нет юмора: большая часть заключенных сидела по пьяной лавочке, и они же обслуживали производство алкоголя). Моя задача: я сидел на воздухе (амплитуда колебаний от 30 градусов мороза до 20 градусов тепла) и рубил „шинку" (окантовку ящика).

Так как с тех пор прошло уже 10 лет и многое потускнело в памяти, привожу мои сообщения, сделанные несколько лет назад, когда все пережитое было свежее в памяти.

Московская тюрьма Бутырки

„Вновь прибывшим часто приходится по 8—10 дней ночевать на полу, пока не освободится место. Однако несколько спасают размеры здания. Построенное еще при Екатерине II, здание имеет просторные, высокие камеры, поэтому особой духоты нет. Зато тюрьма на Матросской Тишине — настоящий ад. В крохотных камерах ютятся по 20—30 человек. Иной раз приходится по два метра на человека. Духота невероятная. В таких условиях

— 450 -

люди проводят по 5—6 месяцев. Камеры кишат паразитами: блохами, клопами, иногда и вшами. Допроситься доктора невозможно: он ходит по камерам раз в 2—3 недели. Практически медицинская помощь оказывается лишь тяжелобольным. Надзиратели невероятно грубят: матерщина буквально не сходит у них с языка. За любое нарушение режима виновного выволакивают в коридор и избивают. В камерах атмосфера террора: хозяйничают блатные с садистскими наклонностями, избивают заключенных. В частности, существует обычай так называемой „прописки": всякому вновь прибывшему человеку (примерно в возрасте до 40 лет, — стариков щадят) — „20 коцов", т.е. 20 ударов сапогом. Администрация это все знает и не только не препятствует, но даже поощряет это. Начальник тюрьмы майор Иванов сам отличается необыкновенной грубостью.

Несколько лучше обстоит дело в тюрьме на Красной Пресне: там надзирательский состав более культурный и особых грубостей себе не позволяет. Однако санитарные условия нисколько не лучше. В крохотных камерах ютится бесконечное количество людей. Особенно страшную картину представляет собой тюрьма в летние месяцы, во время жары. Полуголые люди, облитые вонючим потом, с обалделыми глазами, находятся в полуобморочном состоянии. Дым от махорки еще более отравляет атмосферу. Это буквально ад.

Примерно такая же обстановка в тюрьме в Ростове-на-Дону и в Армавирской тюрьме, где я провел 10 месяцев в 1969-1970 гг. Там в летние месяцы люди все время падают в обмороки. Их выволакивают в коридор, обливают холодной водой и вновь втискивают в камеру.

— 451 -

В городе Сочи тюрьмы нет. Подследственные содержатся в Армавирской тюрьме, однако периодически их возят для допросов в Сочи, где они содержатся в камере предварительного заключения (КПЗ) при милиции. Здесь в камере размером 18— 19 метров зачастую помещается по 15 человек, которые лежат, скорчившись на помосте. Вытянуть ноги не представляется возможным. Никаких прогулок не полагается. В углу стоит грязная параша: в таком положении люди находятся по 3—4 недели. Милиционеры бесстыдно обкрадывают арестантов. Когда им приносят передачи (тем, кто имеет в Сочи родственников), милиционеры половину присваивают себе. И все это творится в фешенебельном курорте, куда толпами стекаются иностранцы.

И наконец слегка коснусь обстановки в исправительно-трудовых лагерях и психиатрических больницах для заключенных.

С 1971 по 1973 год я содержался в лагере для уголовников (ст.1901 — клевета на советский общественно-политический строй — рассматривается как бытовая статья) в городе Сычевка Смоленской области (освободился 8 июня 1973 года) и могу подробно рассказать об этом лагере.

Все заключенные работают по 8 часов. Выходные дни фактически бывают лишь раз в три—четыре недели. Я состоял в бригаде, которая сколачивала ящики. Работа в любое время года (климат суровый: в зимнее время до 40° мороза при ветре) проходит в дощатом неотапливаемом сарае. Разводить костер категорически запрещается: опасаются пожара. Категорически запрещается также заходить греться в отапливаемые цеха.

— 452 -

Питание: утром — каша (5—6 ложек). В обед - суп из сушеной картошки, иногда щи. Второе: снова каша или картошка. Вечером — каша (5—6 ложек). Для здоровых молодых парней, занятых работой на свежем воздухе, такая норма означает постоянный голод.

Среди лагерных офицеров есть приличные люди, которые гуманно относятся к заключенным (таков майор Петров и старший лейтенант Иван Иванович - учитель по профессии, к сожалению, не помню его фамилии), — рад помянуть их добрым словом. Однако они практически бессильны. Тон задает начальник режима майор Микшаков — садист и грубиян. Он лично на вахте избивает заключенных. Кроме того, фактически он пытает людей, используя в качестве орудия пытки наручники. Наручники надеваются на кисти рук и завинчиваются так, что заключенный ощущает невероятную физическую боль. В таком положении заключенный остается около часа. Эти меры Микшаков применял особенно часто летом 1972 года, когда строилась новая каменная ограда вокруг лагеря и „план горел". Микшаков вызывал на вахту бригадиров и в порядке „подбадривания" применял этот метод. Об этом он сам неоднократно рассказывал перед строем заключенных на разводе. Обычная его фраза: „Надену я на тебя наручники и повернусь к тебе задом, — поплачешь!" Надзиратели усиленно копировали своего начальника. При этом надо сказать, что Микшаков еще не самый худший из работников ГУЛага. У него хорошее качество: он не трус и не формалист. Он не любит людям портить жизнь и обычно подписывает заключенным по выходе из лагеря хорошие характеристики. Тогда как другие работники ГУЛага, перестраховываясь, дают людям плохие характеристики, из-за

— 453 -

чего они попадают под особый надзор милиции (иначе говоря, получают ссылку).

Медицинское обслуживание в лагере фактически отсутствует. Имеется амбулатория, при которой — каморка с двумя койками (число заключенных колеблется от 700 до 1300). Главный врач Василий Иванович Ермаков — грубый, абсолютно невежественный человек — цинично заявляет, что на преступников он не желает тратить ценные медикаменты.

28 августа 1972 года я наступил на бревно с ржавым гвоздем. Острие ржавого гвоздя прорвало пеньковую подошву лагерного сапога и глубоко вонзилось в тело. Я попросил сделать противостолбнячную прививку. Ермаков сделать ее отказался, заявив, что это дело сестры. Медицинская сестра пришла лишь через два дня и сделала мне прививку тогда, когда в этом уже не было смысла.

Кроме того, хочу указать на недопустимость того, что лиц, осужденных по ст.1901 (политических заключенных, большей частью интеллигентов), помещают вместе с уголовниками. Я от этого нисколько не страдал и не могу пожаловаться на плохое отношение ко мне товарищей по узам: наоборот, они относились ко мне с такой любовью, которой я не заслуживаю. Но не всегда так бывает. Например, кандидат математических наук Бурмистрович (участник Демократического движения), будучи в лагере, подвергался со стороны уголовников гнусным издевательствам и даже побоям на почве антисемитизма. Так было и во многих других случаях.

Рядом с Сычевским лагерем находится психиатрическая больница для заключенных. Сам я там не был, но порядки в этой больнице мне хорошо известны, так как около 200 наших ребят работали в качестве санитаров в больнице и не только

— 454 -

подробно рассказывали мне о тамошних порядках, но и часто передавали мне письма от заключенных больных, а им передавали мои письма.

Больница располагается в помещении бывшей каторжной тюрьмы, построенной при Екатерине II. Характерно, что во время немецкой оккупации (в период 1942—1944 гг.) там также находилась каторжная тюрьма. В больнице имеется 14 отделений, и там находится постоянно около 1500 больных, которые поступают сюда из различных тюрем и лагерей. Самые ужасные отделения бессрочников:

7-е и 14-е, где находятся в основном люди, попавшие сюда за свои религиозные и политические убеждения. В частности, там уже в течение трех лет содержится молодой писатель, близкий к демократическим кругам, Юрий Белов, рассказы которого печатались в издающемся за рубежом журнале „Грани". Он поступил сюда в мае 1972 года из Владимирской тюрьмы.

В 7-м и 14-м отделениях лежат по 12—15 человек в палате. На всех приходится одна пара тапочек. Больные целыми днями вынуждены лежать в кроватях. Книг им не выдают, и радио в палате не проведено. Выйти в туалет — целая проблема, так как сопровождать больного должен санитар, а санитар слишком „занят". Больные часами упрашивают вывести их на „оправку", а в ответ часто получают оплеухи. Избиение больных — самое обычное дело, так как в санитары берут уголовников с садистскими наклонностями. Привожу реплики трех санитаров, которые я сам слышал.

Парень 24 лет с мутными глазами: „Хорошо работать в больнице: всегда есть кому морду набить". — „Зачем же бить?" — „А так, скучно. Стоишь целый день в коридоре. Смотришь, идет дурак (так

— 455 -

обычно называют больных санитары), — хвать ему по морде".

Другой санитар — здоровый мужчина 30 лет, атлетического вида: „У меня сегодня руки болят. Дурака одного лупил".

Санитар Иван Федорович, 40 лет, сейчас проживает в Москве. „Пришел врач, говорит: пол грязный. Я сейчас первого попавшегося дурака — хвать по шее: пол мой".

Он же: „Дураки просят папирос. Хочешь закурить — 20 щелбанов (щелчков) по носу или 20 горячих ремнем (ременной пряжкой) ". Об этой процедуре я слышал еще по крайней мере от 10 человек.

Администрация и врачи обо всем этом знают и решительно никаких мер не принимают. Впрочем, сами они действуют с еще большей жестокостью. За малейшее непослушание больных привязывают к койкам на целые сутки. (Это называется “держать на привязи".) Часто в виде наказания впрыскивают больным лекарства, от которых они мучаются целыми сутками.

В ноябре 1971 года один психически больной человек совершил ночью побег из больницы. Когда его задержали на станции и привели обратно в больницу, его избивал лично главный врач Ламич вместе с тремя дюжими санитарами. После этого избиения беглец получил на всю жизнь тяжелую инвалидность.

Ни для кого не секрет, что в этой больнице содержатся совершенно здоровые люди. Не делает из этого секрета и оперуполномоченный МВД Леонтович, который заявил Юрию Белову: „Мы вас лечим не от болезни, а от убеждений. Причем ваш врач я. Пока вы не отречетесь от своего прошлого, вы отсюда не выйдете".

— 456 -

Картина была бы неполной, если бы я не упомянул еще о том, как перевозят заключенных.

Лагерные этапы — это величайшее мучение. В купе вагона втискивают по 30—40 человек. Людям, изнемогающим от жажды, не дают пить. Когда же наконец охрана „смилостивится", дают воду: одну кружку на пятерых, не считаясь с тем, что среди преступников (уголовников) много сифилитиков. По прибытии заталкивают в „воронок" — бронированный грузовик, в котором заключенные стоят, плотно прижавшись друг к другу, и не могут шевельнуться. В Сочи и в Армавире к заключенным применяют унизительную процедуру: по выходе из вагона, в ожидании „воронка", ставят всех на колени или на корточки, чтобы избежать побега.

Таковы факты, которых я сам был свидетелем.

Я не только не допустил никаких преувеличений, но не сказал многого по недостатку времени и из соображений пристойности, щадя стыдливость слушателей"

(„Международное слушание Сахарова в Копенгагене". Анатолий Левитин-Краснов. .Положение верующих в СССР", ее. 230—237.)

Писал я и о русской молодежи, которую мне пришлось встретить в лагере. Привожу снова выдержку:

„Итак, вакуум. Ни коммунизм, ни капитализм. Так что же?

У многих вакуум заполняется довольно просто. Старое русское средство: топить отчаяние в водке.

Водка — этот злой гений России — никогда еще не праздновала такого полного, такого совершенного триумфа, как в наши дни.

— 457 -

Но и здесь сказывается особенность русской души.

„Русский человек широк. Я бы сузил", — говорит у Достоевского Митя Карамазов.

Широк русский парень и в пьянке. И в пьяном виде — великодушные порывы. И в то же время — пьяное безобразие.

Митя Карамазов живет в каждом русском парне. А Митя Карамазов в советской интерпретации — Сергей Есенин. Надежда Мандельштам в своих мемуарах пишет, что сейчас на первый план вышла четверка поэтов: Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Анна Ахматова и Марина Цветаева. Но это относится только к немногочисленному кружку эстетствующей молодежи. Где им всем четырем до Есенина! Где до Есенина официальному поэту Маяковскому! Сами Пушкин и Лермонтов — старые русские любимцы — должны уступить первое место Есенину. Заговорите с любым молодым шофером, слесарем, токарем, деревенским парнем. И он вам будет читать наизусть Есенина, — а если вы ему скажете какое-либо стихотворение Есенина, которого он не знает, он все бросит, обо всем на свете забудет и начнет списывать это стихотворение и заучивать его наизусть. Почему так? Да потому, что Есенин — он сам. Тот же пьяный разгул и пьяные слезы. Тот же великодушный порыв и то же безобразие. Если бы он мог писать стихи, написал бы то же самое.

Помню в лагере одного парня. Володя Трохимчук. Сидел за хулиганство. Хороший был парень. Писал стихи и повести и мне показывал. Ко мне относился, как к отцу родному. И со всяким готов был поделиться последним куском хлеба. Интересовался религией. Освобождался — имел самые широкие планы: писать, учиться, познако-

— 458 -

миться со священниками. Вышел. Приехал в деревню. Пошел на могилу умершей без него бабушки. Обнял больного отца. А тут пришли ребята, выпили; кто-то предложил идти разбивать ларек с водкой. Как можно отказаться от такого заманчивого предложения? Пошли, разбили, — попался, все принял рыцарски на себя, — получил пять лет лагерей. На воле пробыл два дня, у себя дома — один день.

Таков русский парень. Русский парень без прикрас".

(СССР, .Демократические альтернативы". Анатолий Левитин-Краснов, „Письмо о русской молодежи", ее. 237—238.—Ахберг, 1976.)

Удивительно, как меня любили ребята, и я ведь не делал для этого решительно ничего.

Пять бригадиров сменились в нашей бригаде. И каждый, сдавая бригаду, давал инструкцию: „Мануйлыча не обижать". И когда меня в конце срока взяли на этап, я нашел в карманах пайки хлеба. А блатным ребятам, которые шли вместе со мной, была дана инструкция: „Смотри, чтоб Мануйлыча не обижали".

Почему это? Не знаю.

Между тем шла лагерная жизнь. Как это ни кажется дико и странно, я ее люблю. Простая жизнь без всяких излишеств, строгие правила, мало отвлекающих моментов, — можно сосредоточиться на молитве и на размышлениях. Можно на досуге все обдумать.

А подумать было о чем. На воле происходило много интересного. И, между прочим, открылись двери для эмигрантов. Я стал получать письма от

— 459 -

уезжающих. Уехали мои друзья Титовы. Получил от Елены Васильевны, впоследствии столь драматически окончившей свою жизнь в эмиграции, прощальное письмо. Получил прощальное письмо и от своей крестницы Юлии Вишневской.

И вдруг передо мной также встал призрак эмиграции, и чем дальше, тем он принимал все более и более ясные очертания.

С детства я привык изображать себя в виде парламента. Разные фракции, и между ними диалог.

Вот что говорили крайние правые — патриоты:

„Уехать! Покинуть родину? Друзей! Жену? Ведь она не поедет. Нельзя!"

Вот что говорил центр:

„Речь идет не о сентиментальных соображениях. Надо быть там, где полезнее. Жизнь покажет, что лучше и полезнее для дела".

И левые: „Надо идти в эмиграцию. Здесь ты уже сделал, что мог. Было время, когда о Церкви писал ты один. Сейчас появилось много людей, которые пишут о Церкви. И в дальнейшем их будет еще больше. Демократический самиздат тоже в тебе не нуждается. Беглых очерков, „подписантов" и без тебя сколько угодно. Сейчас нужны серьезные исторические и теоретические работы. А здесь, в метаниях, между тюрьмами и этапами, между „привлечением за тунеядство" и сочинениями „кандидаток" для академических ребят и честолюбивых попов, ты решительно ничего не напишешь".

Этот аргумент был решающий. Я помню, как в осенний день 1972 года принял решение об эмиграции. В воздухе веяло весной. Светило солнце. Чуть-чуть подтаивал снег.

Я принял самое важное для меня в жизни решение. В ближайшее свидание я известил о своем ре-

— 460 -

шении жену. Спросил, поедет ли она со мной. Ответила: „Нет, нет, я должна умирать здесь".

Между тем КГБ и здесь не оставило меня в покое. В это время, летом 1972 года, из лагеря должен был освободиться некто Геннадий Снимщиков. Человек со странной судьбой. Как и я, наполовину еврей. Мать у него была еврейка, отец русский. Отец, кажется, погиб на войне. Мать, по его словам, убили бандиты в Ташкенте во время эвакуации.

Он работал в Управлении по экспорту (в Министерстве внешней торговли). Попался, видимо, за взятки, которые брал с иностранных дельцов. Летом 1972 года должен был выходить на волю. Не было у него ничего: даже приличной пары брюк. С женой, от которой у него якобы был сын, он в разводе.

Когда говоришь о нем, все время приходится добавлять слово „якобы", потому что это отъявленный лжец: врет он буквально на каждом шагу, — отличить правду от лжи у этого человека немыслимо. Но тем не менее положение у него ужасное. Негде человеку голову приклонить.

Пожалел его. Дал ему на руки записку жене: „Помоги этому человеку. Дай ему рублей 15 и приюти на 2—3 дня".

Но моя жена и ее сестра, как и их племянник Глеб Якунин, — люди особенные. Жил он у них полгода. Одели они его с иголочки. Как правильно говорил кому-то „кум" (опер, который был, конечно, в курсе моей переписки с женой): „Другая бы жена кочергой прогнала". (Иногда и устами „кумовьев" говорит истина.)

Но вот однажды приходит Снимщиков и возвещает, что он был задержан КГБ и ему предложили поехать ко мне и „заключить со мной, так сказать, исторический компромисс": я должен подать

— 461 -

заявление об отказе от всякой деятельности, а меня освободят досрочно. Как раз в это время вышел на волю, приняв такое предложение, Илья Габай. Жена, услышав об этом, воскликнула: „Нет, нет, сначала поеду к нему я".

Это было 20 декабря 1972 года. В этот день не подвезли материала (дерева для ящиков), поэтому мы на кухне чистили картошку. И вдруг сенсационное сообщение. Ко мне приехала жена. (Вне всякой очереди.) И дают ей со мной суточное свидание. Иду. Когда мы остались наедине, жена говорит: „Я приехала к тебе от них. Хочешь ли освободиться к Новому году?"

Я: „Как это?"

И она мне подробно рассказала о Геннадии Снимщикове и о его предложении.

Не желая портить этих немногих часов, которые нам с женой представилась возможность провести вместе, я сказал: „Я обо всем напишу тебе в Москву после твоего отъезда". И начал говорить на другие темы. На другой день я написал следующее письмо:

Дорогая Лидочка!

Я обдумал все, о чем мы говорили. Отвечаю по пунктам:

1. Сидеть я буду до конца срока.

2. Никому никаких заявлений подавать не буду.

3. Геннадию скажи, чтобы он думал о своих делах и в чужие дела не вмешивался.

4. Предложи ему немедленно покинуть наш дом. Я ведь просил тебя приютить его на два-три дня. Делать ему у нас нечего.

Твой Толя.

Сычевка, 21.12.1972 г.

— 462 -

Письмо, видимо, внимательно изучалось соответствующими органами. До жены оно дошло лишь через месяц. А Снимщиков однажды говорил жене: „Ведь Анатолий Эммануилович вам писал, чтобы вы меня выгнали". (Письмо, стало быть, стало ему известно.)

Снимщиков постоянно заходил к моим и пытался их шантажировать. О том, чтобы отдавать долг, даже не думал, хотя дела его к этому времени поправились и деньги у него были.

Однажды Люда Кушева хотела потребовать, чтобы он отдал долг моим и привлекла для этого дела одного из наших ребят, славящегося не только громкой фамилией Каплан, но и очень крепкими кулаками (сейчас он в Америке). Когда Каплан стал наседать на жулика, тот было струсил и обещал отдать деньги, но мои (жена и ее сестра) сразу пожалели беднягу, и так он и не отдал им ни копейки.

Как-то раз пришел Генка и тогда, когда я уже жил в Москве. К счастью, ни жены, ни свояченицы дома не было. Я вышел к нему в сопровождении всех квартирных жильцов на лестничную площадку. Во мне проснулся старый озорник: „Зачем вы пришли? Вон отсюда, мерзавец!" И я обратился к соседскому парню, недавно пришедшему из армии: „Спусти-ка его с лестницы!"

Больше Генка у моих не появлялся.

Как жаль, что мягкий, скромный, вежливый Илья Габай не мог так говорить. Может быть, он был бы жив до сих пор.

— 463 -

Было у меня в это время несколько столкновений с начальством и на религиозной почве.

Однако мой рассказ о начальнике тюрьмы на Матросской Тишине, сорвавшем с меня крест, рассказ, который был напечатан в „Гранях" за границей, возымел действие. После моего свидания с женой, когда полагается личный обыск, дежурный надзиратель — попался как раз на редкость сволочной тип — мне сказал: „Снимайте крест". Я ответил: „Нет. Ни в коем случае". Он ответил: „Его не полагается носить в зоне". Я: „Конституция предоставляет право на отправление религиозного культа".

Он: „Это на воле, а не в лагере".

Я: „А почему же тогда висят объявления о праве на труд?"

Он пошел за Микшаковым. Грозный начальник режима оказался, однако, умнее своего подчиненного: „Пусть носит".

„Но крест у всех на виду. Это же религиозная пропаганда".

„Ну, он сделает бечевку, на которой крест, подлиннее".

Таким образом, из этого спора я вышел победителем.

Другой раз во время шмона у меня отобрали маленькое Евангелие. Иван Иванович (по профессии учитель) — командир корпуса — меня вызвал. „Это же не полагается иметь в лагере". Опять тот же спор. К вечеру меня вызвали на вахту. Там собрался весь командный состав во главе с опером и начальником режима. Стали меня спрашивать о Евангелии. Я отвечал так же, как и раньше. После этого Микшаков, щеголяя эрудицией, спросил:

— 464 -

„А есть там Евангелие от Луки?" В ответ я прочел краткую лекцию по экзегетике — науке о Священном Писании. Тут пустился в рассуждение оперуполномоченный, который рассказал, что у родителей его жены, к которым он ездил в гости, весь угол увешан иконами. Через несколько дней Иван Иванович мне торжественно вернул мое Евангелие. После этого никто меня уже по этому вопросу не беспокоил.

Однажды мой приятель — дневальный переплетал мою книжечку, так как переплет растрепался. У него спросил нарядчик: „Что ты делаешь?" Он ответил: „Это для Мануйлыча". Тот прошел мимо.

Все эти эпизоды очень характерны: они показывают, что антирелигиозная идеология глубоко не проникла, не проникла глубоко и человеконенавистническая идеология коммунизма.

Русские люди так и остались русскими людьми, простыми, хорошими, добрыми, и, когда их не натравливают, всегда остаются людьми.

И наконец в марте, на масленицу, неожиданно меня вызвали на этап. Опять все, как было два года назад. Поездка в Вязьму. Остановка в местной тюрьме. Путь в Москву.

Москва. Хороший полувесенний день, какие бывают на первой неделе Великого поста. (Их очень любил и очень хорошо о них пишет в одном из своих писем Н. В. Гоголь.)

Поездка на воронке. Везут на Красную Пресню. Выгрузили двух человек. Значит в Бутырки. Нет. Выгрузили несколько человек. Меня не вызывают. Я морщусь: Матросская Тишина. Противная тюрьма. Опять нет. Остаюсь в воронке один. Стало быть, Лефортово.

Так и есть. Меня высаживают здесь. Это тюрьма

— 465 -

особая, политическая. Комфортабельная. Я в единственном числе. Никаких надзирателей, хамья, матерящихся баб. Чистота. Порядок. Впечатление больницы. Тюремные процедуры. Душ. Ведут наверх. В камере четверо. Проворовавшиеся хозяйственники. Сюда сажают таких, у которых миллионные растраты. Действительно, кажется, люди, связанные с золотом. Со мной очень любезны. Подают обед. Я говорю одному из моих новых товарищей, что сейчас, в Великом посту, я не ем ничего мясного. Он говорит об этом раздатчице, хорошей, простой русской бабе. Она положила мне каши до верха. И так было весь Великий пост уже в другой камере. А на Пасху дала мне первый раз мясца и сказала: „Ну вот, теперь вы можете есть".

Словом, прекрасная, прекрасная тюрьма. Всем, кто здесь сидит, дают не меньше 15 лет. А во дворе башня с высокой трубой. Здесь сжигают трупы тех, кого расстреливают в подвалах.

Как тут не умилиться! Прекрасная, прекрасная тюрьма!

Я здесь сидел 2 месяца. Приехал сюда в качестве свидетеля по делу Якира—Красина. Одновременно со мной привезли из лагеря и Буковского.

Вечером меня перевели в другую камеру. Здесь сидели мы вдвоем. Вместе со мной молодой симпатичный русский парень с громкой фамилией: Саврасов. Я запомнил его по созвучию с художником, к которому он, разумеется, никакого отношения не имел.

Витя Саврасов - колоритный тип, — очень характерный, московский. Из интеллигентной семьи, но образования не получил. Отца убили на фронте. Мать также рано умерла. Окончив семилетку, сразу пошел по воровской линии. С 16 лет по тюрьмам и лагерям. Среди московской шпаны.

— 466 -

Маленький эпизод из его рассказов: как-то ночью около чьего-то подъезда нападает на него какой-то парень, начинается драка в темноте. Наконец, после драки Витька спрашивает: „Что ты с меня имеешь, змей?" (великолепный образчик блатного языка, где ввиду инфляции ругательских слов самым ужасным оскорблением являются выражения „змей", „козел" и т.д.). Ответ неожиданный: „Давай сыграем в карты".

„От этого я никогда не отказываюсь. Долг в карты — долг чести". (Где-то нахватались литературных выражений.) Проиграл другой парень. Заплатил. Кто он и почему дрался — так и осталось неизвестным.

Такие эпизоды почти ежедневно.

Но вот моего напарника осенила гениальная идея. Заняться спекуляцией золотом. На эту идею натолкнул один из его товарищей. У него знакомство на Колыме. И вот каждый месяц начинаются поездки на Колыму. Там за бесценок можно у старателей купить золотишко. Потом в Москве его сбывают через специалистов иностранцам. Но вот им пришла в голову мысль самим сбывать золото иностранцам. Тут же попались. Это уже серьезно: фарцовщики. Оба попали в Лефортово. Виктор стал моим товарищем по камере. Подружились. Когда сталкиваюсь с молодежью, во мне сразу пробуждается учитель. И я читал ему часами лекции о литературе, о христианстве, о политике.

Однажды гуляли с ним во дворике. Я рассказывал Вите содержание „Братьев Карамазовых". Увлекся. Стал говорить громко. Вдруг заметил, что из открытого окна меня внимательно слушает один из следователей (молодой капитан). Я осекся. Но он мне сделал знак продолжать. В лекции ничего политического не было, и к моему делу ника-

— 467 -

кого отношения он не имел. Видимо, просто заинтересовался лекцией.

Между тем дело шло своим чередом. Со мной разговаривал и вел протоколы один из следователей в полковничьем чине, который, казалось, особенно в моих показаниях заинтересован не был. Да и речь шла в общем о деталях, которые не имели никакого особого значения.

Однажды (это было в первый день) в комнату вошел другой следователь, который, обратясь ко мне, сказал: „Анатолий Эммануилович! Привет вам от Виктора Красина".

— Спасибо.

— Он очень хочет вас видеть. Надеюсь, вы его увидите в ближайшие дни.

— Очень рад. Но его позиции я не сочувствую (мне уже было известно, что Якир и Красин капитулировали).

— Почему?

— Я не меняю своих убеждений с 15-ти лет. Каким был, таким и остался.

После паузы: — Я не согласен с вами. Если бы люди не меняли своих убеждений, то все Павлы оставались бы Савлами.

— Да, но почему же ваш Савл (или Павел) переменил свои убеждения только тогда, когда его посадили в тюрьму?

— Вы тонкий диалектик, Анатолий Эммануилович! Вы подменили проблему. Вместо фактов стали говорить о мотивах.

Очная ставка с Виктором так и не последовала. Однажды, когда следователь Виктора вошел вновь в комнату, я спросил:

— Ну, как же очная ставка?

Он сухо ответил:

— Пока я не считаю нужным делать ставку.

— 468 -

Видимо, понял, что во мне он не найдет сторонника позиции Виктора, а свидание с моим крестным сыном и давним товарищем, который сидел с ним в тюрьме еще за 23 года до этого, когда он был мальчиком, может плохо (с его точки зрения) подействовать на Красина.

Еще запомнилась мне Пасха в Лефортове. Рядом там церковь Петра и Павла. Слышал пасхальный благовест. Всю ночь не спал. Мысленно присутствовал (как всегда делал на Пасху в тюрьме и лагерях) на Светлой заутрене и литургии. Ходил по камере. Надзирательница меня не укладывала. Лишь в 4 часа утра сказала: „Хватит, ложитесь спать". Действительно, в это время богослужение уже окончилось. Но я не лег. Разбудил Витю Саврасова. Похристосовался с ним, и мы, сев за стол, разговелись. (Накануне была передача.) В тюремное окно пробивалось пасхальное утро. Все еще слышался звон. Последняя тюремная Пасха.

Вскоре после Пасхи вернулся в лагерь. До освобождения оставалось 10 дней. А пока что я вернулся-. Прибыл с вяземским этапом поздно ночью. Обнялись с дневальным. Тут же улегся на койку, а утром уже резал шинку.

Между тем начальник режима и другие чины проходили мимо меня с каменными лицами. Инстинктивно почувствовал, что-то происходит. Через несколько дней к нам на производство пришел Кутузов, начальник КВЧ. Капитан. Человек довольно безобидный. К тому же собиравшийся уходить на пенсию. Я стоял в столярной мастерской у окна, задумавшись. Тронув меня за плечо,

— 469 -

Кутузов тихо сказал: „Не грусти. Решено тебя освободить".

Только вечером я узнал, в чем дело. Оказывается, мне собирались дать второй срок (уже по 70-й статье) за агитацию в лагере. Микшаков подобрал свидетелей. И лишь накануне пришло распоряжение: дело прекратить, меня освободить.

Позже мне все стало понятно: как раз в это время судили в лагере ныне покойного Андрея Амальрика. Дело приняло масштабы мирового скандала. Об этом писали газеты всего мира. В этих условиях начальство решило не затевать еще одного лагерного дела.

7 июня был праздник Вознесения Господня. С детства я любил этот праздник. И так близок был моему сердцу возносящийся в видимом образе к Своему Отцу Господь. Мысленно я опять присутствовал на праздничной литургии. Последняя лагерная литургия.

А 8 июня меня разбудил наш корпусный командир: „Жена за вами уже приехала, а вы спите".

Встал. Обходную, „бегунок", подписал накануне. Расцеловался с ребятами (товарищами по бригаде). Молча прошел мимо придурков: нарядчика и коменданта (грешный человек, не любил я их). Прошел мимо Микшакова и других офицеров, которые стояли с каменными лицами. (С Иваном Ивановичем — симпатягой — я простился у него в канцелярии.)

И вышел на волю.

С детства я верю в мистику чисел. 8.6.1949 года я был арестован. Начался мой лагерный путь.

8.6.1973 года — через 24 года, после четырех арестов, я вышел на волю. Как будто окончен мой лагерный путь.

— 470 -

Впрочем, действительно ли окончен? Бог весть: „от сумы и от тюрьмы не зарекайся".

Особенно в наш век. Особенно человек с таким беспокойным характером, как я.

— 471 -

Глава одиннадцатая

ПОСЛЕДНИЙ ГОД

И наступил мой вольный год.

Последний, прощальный год.

То, что было потом, в эмиграции, вдали от Родины, — это не жизнь, это всего лишь продолжение жизни.

Меня встретила жена. Поцеловались. Быстро переоделся в привезенный ею новый костюм. Поехали сначала на станцию. Потом взяли автомобиль до Москвы.

Хорошее это ощущение, когда выходишь на волю. Все новое. Точно на свет только что народился.

Первые дни, как в угаре. Встреча с друзьями. Со всеми встретился через четыре дня. Люда Кушева справляла день рождения. И все, все тут. присутствовали. Переходил из объятия в объятие. Точно новобрачный или юбиляр.

А потом наступили будни. Хлопоты с пропиской. Хождение по милициям. Сначала прописался в Александрове. Потом, зарегистрировав брак, в Москве, на улице Жуковского (я и раньше там фактически жил). В моей бывшей квартире (в Ново-Кузьминках) жила моя мачеха.

И целый ряд событий. Первое впечатление от этого года. Процесс Якира—Красина. Был вызван в качестве свидетеля. В Люблино. В то самое Люблино, где за два года перед этим судили меня.

Прихожу. Здание нового типа. Похоже на школу-новостройку. Уже подходя к зданию, заметил раз- ницу с предыдущими судами. Никаких мальчиков и девочек. Никаких

— 472 -

диссидентов. Всем уже давно было известно, что подсудимые „раскололись", полностью капитулировали. И сейчас будут „каяться".

Внизу, на первом этаже, замечаю, однако, Татьяну Сергеевну Ходорович, которую свидетелем не вызывали. Здороваемся. Говорю со свойственной мне грубостью: „Вы чего приперлись?"

Она: „Я не христианка, но сочувствую людям, даже если они сломались".

Поднимаюсь на второй этаж, где происходит суд. Проводят в комнату свидетелей. Здесь ожидают очереди Иван Рудаков — молодой человек с блондинистой бородой, имеющий некоторые знакомства в кругах Якира и Красина, — и другой молодой человек Вениамин (не помню фамилии), который был постоянным посетителем Якира, подписывал все петиции (запомнил его по его профессии: рабочий-крановщик). Про него было известно, что он дал ужасные показания на Якира. И на всех нас. Поэтому лишь издали киваю ему головой. У него вид дебютирующего актера перед премьерой. Взволнован. Видно, что про себя повторяет роль. Нервно ходит по комнате.

Любезно здороваюсь с Иваном. Начинаю с ним разговор на самые нейтральные темы. О театре или о чем-то еще.

Присутствующий здесь чекист делает нам замечание.

Я: „Мы же говорим не о деле". И, как ни в чем не бывало, продолжаю свою „козери" (светский разговор).

Наконец, вызывают меня. Суд. Обычная атмосфера. На скамье подсудимых „знакомые все лица": Якир и Красин.

Меня спрашивают об имени-отчестве. Начинается

— 473 -

мой допрос. Каюсь, забыл, о чем спрашивали. Но кажется, о чем-то несущественном. Помню свои ответы. Говоря о своем знакомстве с Якиром и Красиным, упомянул о том, что я являюсь церковным писателем. Говорил о своем знакомстве с ними. О том, что бывал довольно часто в их домах. Никаких криминальных разговоров с ними не вел. Ни о каких криминальных связях не знаю.

После меня должен был давать показания „крановщик". Этот до того разволновался, что слова не мог выговорить. Судья сказал: „Соберитесь с мыслями. Напрягите всю свою волю". И объявил перерыв.

Что касается меня, то я держался со свойственной мне развязностью и даже, оговорившись, обратился к суду со словом „Ребятенки" (лагерная шпана).

В перерыве увидел много солидных людей, которые с возмущением осуждали мое поведение (чекисты в штатском). До меня долетела реплика: „Церковный писатель? Лоботряс!"

Понял, что мне здесь делать нечего. Спустился вниз. Надел пальто. Вышел. Гулял по Люблину. Чудесная золотая русская осень. Разыскал дом, где когда-то в этой местности снимал дачу Достоевский. Вдыхал полной грудью московский осенний воздух. Хорошо!

А через два дня опять пришлось иметь дело с Якиром и Красиным. Инициативная группа защиты прав человека решила высказать мнение о поведении двух своих бывших членов. Собрались вновь на квартире Татьяны Сергеевны. Кажется, в последний раз. Ее дочь вышла замуж, и собираться стали в других местах.

На этот раз я представил свой проект, где со свойственной мне резкостью назвал Якира и Краси-

— 474 -

на предателями и трусами. Против меня выступил Сергей Адамович Ковалев. Григорий Сергеевич Подъяпольский был на моей стороне. Ковалев спорил очень горячо. Он говорил, что мы не имеем права бросать в людей камень, находясь на воле, не зная, что они пережили, какими методами добились от них показаний. Наконец, споря со мной, сказал: „Ведь люди читали Евангелие и так жестоки и беспощадны". Тут я немного осекся. Впрочем, взглянув на часы, сказал, что мне пора на именины (отец Александр Мень был в этот день именинник — 12 сентября), и ушел.

Татьяна Сергеевна потом всю ночь писала наше общее заявление и, кажется, как-то согласовала противоположные точки зрения.

Вскоре, однако. Группа раскололась: Т. С. Ходорович, Т. Н. Великанова и С. А. Ковалев объединились, стали вести себя так, как будто нас с Г. С. Подъяпольским не существует. Они стали издавать информационный бюллетень. Публиковать какие-то заявления от своего имени, даже нас о них не извещая.

Однажды на квартире Григория Сергеевича у меня произошел резкий разговор с Татьяной Сергеевной. Я поставил вопрос со всей откровенностью: сказал, что фактически трое человек развалили Группу. Г-жа Ходорович отвечала отнюдь не с ангельской кротостью. Тут я увидел женщину, способную на очень и очень большую резкость и даже грубость.

Фактически с этого времени Инициативная группа прекратила свое существование в прежнем составе. А для меня это было существенным аргументом за мой отъезд в эмиграцию.

Приготовления к моему отъезду в эмиграцию начались уже осенью 1973 года.

— 475 -

В одну из своих поездок в Александров я встретился с Осиповым. Он мне предложил подписать какую-то петицию. Так себе. Петиция как петиция. Кажется, с протестом против ареста кого-то и где-то.

Через несколько дней Глеб, будучи у нас, спросил: „Что это вы подписывали? Вчера передавали по радио". Жена всплеснула руками: „Господи! Это какой-то одержимый!"

Вообще говоря, это был редкий случай, чтобы человек подписывал петицию через месяц после освобождения. Помню, как-то жена мне сказала: „Если не можешь жить более или менее спокойно, так уж лучше уезжай!"

Действительно, ей-то зачем мучиться. А что меня опять посадят, у меня не было ни минуты сомнения. И вот начались приготовления к эмиграции.

Через несколько дней после возвращения в Москву я позвонил по телефону Сахарову. Я был обязан сделать это: человек был у меня на процессе, обратился потом от своего имени в Президиум Верховного совета с просьбой о моем освобождении. И вообще великий русский гуманист. Я считал за честь быть с ним знакомым.

Был у него в сентябре. Телефон. Андрей Димитриевич мне сказал: „Это Чалидзе. Хочет с вами говорить". Чалидзе в это время уже жил в Америке.

Начался разговор с Чалидзе. Он поздравил меня с освобождением. И тут я впервые заговорил об эмиграции. Я попросил его связаться с отцом Александром Киселевым и попросить его устроить мне вызов в Америку. Через некоторое время я получил известие (уж не помню, от кого), что отец

— 476 -

Александр — политическая фигура, поэтому удобнее, если такой вызов мне пришлет архиепископ Иоанн Шаховской.

Действительно, через некоторое время я получил вызов от владыки для прочтения курса лекций по истории русской Церкви. Собрал все справки и документы. Сдал их в ОВИР (отдел виз и разрешений для поездки за границу). В Колпачном ряду. Ответ через три месяца. Отказ: “Пускай вас посылает Патриархия". Известил об этом владыку, с которым в это время у меня установился контакт по телефону.

Получаю другой вызов, на этот раз от Утрехтского университета. Опять отказ.

И наконец, через своего крестника Кушева, который в начале 1974 года вместе со своей семьей уехал за границу, сразу два вызова в Израиль. Это нечто более реальное. Снова подал заявление в ОВИР. Трепка нервов необычайная. И здесь вплетается в эту прозаическую историю одновременно смешной и трогательный эпизод. Как будто из святочных рассказов Диккенса.

СОВСЕМ ПО ДИККЕНСУ

„То было раннею весной", как поется в романсе. С большим, желтой кожи портфелем, в котором находились вызов в Израиль, заполненная анкета с двумя фотокарточками, все документы, относящиеся к вызову, и вдобавок книжка, только что выпущенная издательством „Посев", — моя книга „Строматы", я шел все в тот же злополучный Колпачный ряд, в ОВИР.

Там мне сказали, что документы надо подавать в особый отдел в райсовете. Побывал и там. Мне сказали, что надо прийти во вторник.

— 477 -

В прекрасном настроении, с моим прекрасным портфелем я перехожу через дорогу в мой „придворный" ресторан — в „Рыбку" — ресторан, расписанный каким-то художником, изобразившим морское дно (это на Маросейке — улице Чернышевского).

Позавтракав, иду в не менее прекрасном настроении домой. И лишь подходя к дому, хлопаю себя по лбу: в кафе забыл портфель. Возвращаюсь уже не в столь прекрасном настроении. Портфеля и след простыл. Таким образом, исчезли все документы, связанные с отъездом за границу, книжка, изданная во Франкфурте, и т.д.

Что делать? Разыскивать портфель нельзя — надо же будет сказать, что было в портфеле (иметь книгу, изданную антисоветским издательством, — это уже криминал).

Подавать опять заявление о выезде? Нет вызова. А дожидаться нового вызова — пройдут месяцы.

Безнадежность. Остается одно лишь средство. Молиться! На другой день я к нему прибег.

И вдруг телефон. Подхожу.

— Можно попросить гражданина Левитина?

— Я у телефона.

— Вы, кажется, что-то потеряли.

— Да, потерял портфель с документами.

— Все содержимое портфеля у меня. Назначьте свидание, где мы можем встретиться.

— Где вы живете?

— На улице Чернышевского. Можете ли вы быть на углу около кондитерской сегодня в 12 часов?

— Пожалуйста.

Я был в условленном месте. Небольшого роста пожилая женщина вручила мне все мои документы. Оказывается, дело было так.

Какой-то забулдыга взял портфель. Все докумен-

— 478 -

ты выкинул на помойку. На помойке их нашел другой пьянчужка, сосед этой женщины. И отнес их ей. В коммунальной кухне стали их рассматривать. Кто-то посоветовал: „Надо отнести в милицию". Но женщина сказала „Нет". Прочла мою книжечку. Очевидно, почувствовала ко мне симпатию. Где меня разыскивать? В документах нашла мой адрес: ул. Жуковского, 7, кв. 13. Идти ко мне, однако, побоялась. Взяла телефонную книгу, стала разыскивать телефон. Телефон не на мое имя, но есть список коммунальных квартир.

И вот документы у меня в руках.

Предлагал женщине любые деньги. Хотел отблагодарить. Но денег она не взяла ни копейки. Ни имени, ни адреса своего не назвала. Пожелала мне счастья. Ушла. Вот и не верь Диккенсу, утверждавшему, что есть на свете добрые люди.

Как говорил Достоевский: „Великий христианин Диккенс".

В тот же день я подал на этот раз свое последнее заявление в ОВИР.

Жизнь, между тем, шла своим чередом. В это время начались проповеди отца Димитрия Дудко.

Как приятно было о нем писать полгода назад, как неприятно писать о нем теперь.

Полгода назад это имя ассоциировалось со светом, с мужеством, с Пасхой. Это имя сейчас ассоциируется с трусостью, эгоизмом, предательством.

Но „любят люди падение праведного и позор его", как говорил Достоевский.

Попробуем писать о нем объективно.

В ноябре 1973 года днем неожиданно зашел ко мне отец Димитрий. Сказал: „В субботу я думаю

— 479 -

отвечать на вопросы, которые мне предложат прихожане в письменном виде. Напиши ты мне какой-либо вопрос".

Вопроса я не написал. Но говорили мы об этом совершенно новом в церковной жизни деле очень долго и основательно.

И наконец, пришла эта суббота. 8 декабря 1973 года.

В свое время я очень много писал об отце Димитрии. Еще больше о нем говорил. Я объехал три страны: Соединенные Штаты Америки, Италию и Германию, и всюду рассказывал об отце Димитрии. Не буду поэтому повторять то, что было написано.

Его беседы 1973—1974 гг. — это событие в истории Церкви. Тот, кто был тогда в этой маленькой церковке на Преображенском кладбище, никогда не забудет этих минут. Ни толп, наполняющих храм, ни молодежи, которая оттеснила на задний план обычных посетителей церкви — старичков и старушек. Ни людей, воспевавших церковные гимны с необыкновенным воодушевлением. Я невольно однажды сказал стоящему около меня мужичку: „Тише!"

И он ответил: „Хватит бояться. Будем петь во весь голос!"

И всю эту волну вызвал небольшого роста лысоватый батюшка, так бесстрашно, так искренно, так проникновенно говоривший о Боге, о Христе, о Правде.

И в это время появляются новые люди в моем окружении.

Религиозное возрождение. Религиозная молодежь. Я вовсе не собираюсь приписывать себе и Вадиму Шаврову особую роль в религиозном возрождении. Но, как сказал о. Николай Эшлиман однаж-

— 480 -

ды, в день своего рождения, по нашему адресу: „Выпьем за тех, кто вышел на ниву Христову раньше нас".

Действительно, мы были первые: в конце пятидесятых, в начале шестидесятых годов не было еще никого, кроме „служителей культа" и старушек, и наша молодежь в те времена были чисто кастовой. Дети священников, семинаристы, алтарники и т.д. Широким потоком потекла молодежь в Церковь только в семидесятые годы.

И кого только здесь не было: крещеные евреи, отрекшиеся от еврейства — русские патриоты, — крещеные евреи, не отрекшиеся от еврейства и соблюдавшие наряду с православными обрядами обряды еврейские, так называемая „Церковь святого Иакова". Сыновья коммунистов, принявшие крещение, к ужасу своих родителей, в 20 лет. Демократы, монархисты, консерваторы, либералы. Ребята, примкнувшие к нашему движению, и ребята, не хотевшие слышать ни о какой политике. Все было очень непереварено, очень свежо, очень непродуманно, но и очень молодо, очень искренно, очень честно. Молодежь, как писал Некрасов про одного из молодых борцов, умершего в ранней молодости:

Не рыдай так безумно над ним.

Хорошо умереть молодым.

Беспощадная пошлость ни тени

Положить не успела на нем...

И это главное.

Из этих ребят, находящихся сейчас в Москве (насколько я знаю, ни один не ушел от веры), скажу о двоих, поскольку имена их так широко известны, что повредить им нельзя.

— 482 -

Это прежде всего „сын мой возлюбленный" и ученик Александр Огородников. Сын провинциального коммуниста, в детстве способный мальчик, потом студент Московского, Свердловского университетов и Московского института кинематографии. Круглый отличник, отовсюду выгнанный за вольнодумство, он в юности был „хиппи" — отпустил длинные волосы, — особо опасный, с точки зрения властей, признак либерализма. Жил, как птица небесная, снимая комнату в одной московской квартире вместе с такой же, как он, молодежной богемой. Никогда он не имел приличной одежды (даже хорошей пары брюк).

У него была невеста, впоследствии его жена, от которой у него сын. Я любил его за его пламенную воодушевленность, за его готовность пойти на смерть за любое правое дело. Его не надо было уговаривать, его надо было останавливать и удерживать.

Это извечный тип русского юноши из тех, из каких выходили декабристы, народники, эсеры, герои всех войн и революций и которые пришли теперь в Церковь. Человек из простой семьи (провинциальных коммунистов), он обладает необыкновенной внутренней культурой. Он добр, чуток, мягок. Бывало, начнешь его пробирать. Всегда один ответ: „Анатолий Эммануилович, я исправлюсь".

В августе 1974 года, когда я поехал прощаться со своим родным Питером, он был там. Приехал сюда для связи с питерским религиозно-философским семинаром. Как-то мы отправились с ним в Новую Деревню на квартиру к Владимиру Порешу и его друзьям. Эти произвели на меня впечатление зрелых, образованных людей. Владимир собирался переводить с французского Мариотена.

— 483 -

Я смотрел на него с завистью. С хорошей завистью. Он хорошо знал языки, и ему было доступно многое из того, что мне (по моему невежеству) доступно не было. И я почувствовал: ученики перерастают учителя, „мне подобает малиться, а им расти".

От диссидентов эта религиозная молодежь отличалась внутренней культурой, полным отсутствием тех элементов хамства, которые свойственны современным людям.

Прощаясь, я говорил Александру: “Держись здесь, делай, что можешь, если начнет подступать вода к горлу, почувствуешь опасность, извести меня: я устрою тебе вызов и выезд за рубеж”.

Он не последовал моему совету: он пошел в тюрьму и теперь томится в лагерях.

Тогда я выехал с полным сознанием, что я могу передать эстафету молодым друзьям. Я не ошибся.

— 484 -

ФИНАЛ

Мне остается лишь рассказать о своем отъезде. После долгих хлопот все застыло. Все уперлось в паршивое советское чиновничество.

Сначала в райисполкоме от меня потребовали метрику.

— Но зачем же?

— Мне надо знать, что вы родились, — сказала, и при том без всякого юмора, вершительница судеб из райсовета Куйбышевского района Москвы. (Здесь улыбнулся даже милиционер, стоявший за ее стулом.)

— Но разве вы и так этого не видите?

— Не вижу.

Пошел в ОВИР. Там со мной согласились в том, что я действительно родился. Но потребовали характеристику с места работы. (Из столовой, где я числился полотером.)

После этого заведующий столовой тут же:

1. уволил меня с работы;

2. категорически отказался дать мне характеристику.

Заколдованный круг. Между тем из Цюриха мне звонит пастор Фосс, приглашает в Цюрих под свое крылышко. Из Штутгарта звонит мне архиепископ Сан-Францисский Иоанн.

А характеристику не дают. А ОВИР капризничает. Однажды шел я по улице с одним парнем. Хорошим русским парнем, который работал за меня в столовой.

— 485 -

— Если так, то я знаю, куда мне идти! — воскликнул я.

— Куда же?

— А вот куда! — сказал я. И — шасть на глазах у остолбеневшего от неожиданности парня в шикарный подъезд. На Лубянке. В КГБ.

Говорю постовому: — Мне надо экстренно видеть майора Шилкина (это того, кто ведает церковными делами).

Предъявляю паспорт. Постовой берет трубку. Звонит.

— Пожалуйста, пройдите.

Прохожу. Клуб. Эстрада. Впечатление провинциального учреждения. Появляется Шилкин. Старый знакомый. Первый раз я видел его в райисполкоме Ждановского района, куда меня вызывали для „собеседования", во второй раз у меня на квартире, где он вместе с Акимовой производил обыск.

— А, Анатолий Эммануилович, раньше за вами надо было кареты посылать, а теперь сами пришли.

— Да, теперь сам пришел.

— Пожалуйста!

Он вводит меня в кабинет, довольно непрезентабельный, — он небольшая фигура.

— Я решил выехать за границу. Имею вызов в Израиль. Но ОВИР и заведующий столовой, где я работал, озорничают: не дают мне ни характеристики, ни визы.

— Так вы решили нас покинуть? Жаль, жаль, очень жаль. Так пишите заявление начальству.

— Сейчас?

— А зачем откладывать?

И тут же с необыкновенной готовностью мне протягивается перо и бумага. (Видимо, страсть как хочется им от меня отделаться.)

— 486 -

Написал заявление на имя Шелепина. С жалобой на действия ОВИРа и заведующего столовой.

Простились.

Через несколько дней телефонный звонок.

„Говорит Андрей Димитриевич".

„Какой Андрей Димитриевич? Сахаров?" — Голос не его. „Какой Андрей Димитриевич? Профессор?"

„Да нет. Это тот, с кем вы третьего дня говорили".

Только тут я сообразил, что Шилкин тоже Андрей Димитриевич.

„Зайдите в столовую. Я думаю, все будет в порядке".

Все и было в порядке. Характеристику мне, правда, на руки не дали (могу себе представить, что там было написано). Заведующий переслал ее в ОВИР.

Между тем проходило лето. Ездил в Киев. Посмотрел город, любимый отцом. Помолился в Пещерах.

Потом в Почаев. В Литву. И наконец вернулся в Москву. В последних числах августа жили мы с женой на даче в Пушкине. Под Москвой.

31 августа. Суббота. Были у всенощной. Возвращаемся домой. Новость. Звонит из Москвы сестра жены — была телеграмма из ОВИРа, что есть для меня виза в Израиль.

На другой день вместе с женой к обедне. Говорю другу-священнику: „Знаете вы, какая новость?"

„Какая может быть новость за ночь?"

„Получена виза для отъезда".

После литургии напутственный молебен.

И начались хлопоты. Последние хлопоты. И прощание.

Это было, как в угаре. Хождение по храмам. Сборы. И люди. Люди. Люди. Никак не думал, что у

— 487 -

меня столько друзей. Побывало в общей сложности около 500 человек. Два приема. Один у меня. Другой у милейшей Надежды Яковлевны Иофе. Из Питера приехала сестра моей няни. Единственный человек, который помнит меня двенадцатилетним мальчиком.

И 20 сентября. Скорбное лицо жены. Ее сестры. Вадим Шавров. Самый близкий из друзей.

Отец Димитрий. Глеб Якунин. Другие. И вот я в самолете.

Россия, милая, неужели навсегда?!

Люцерн, 13 декабря 1980 г.

День Апостола Андрея Первозванного

— 488 -

С ГОР ПОТОКИ

Завершение

Мне запомнился день 30 марта 1972 года. День Алексея — человека Божия. Как говорят в народе: „С гор потоки".

В этот день в Сычевке, в лагере, среди тающих снегов я принял решение эмигрировать и написать тетралогию. Мои воспоминания в четырех частях. Сейчас я это решение выполнил. Написаны все четыре части:

1. „Лихие годы" (1925-1941 гг.)

2. „Рук Твоих жар" (1941—1956 гг.)

3. „В поисках Нового Града”(1956—1965 гг.)

4. „Родной простор" (1965—1974 гг.)

Я рассказал обо всем пережитом. Я старался быть максимально беспристрастным, хотя многие из моих былых товарищей отнюдь не беспристрастны и уже давно моими товарищами не являются.

Какой вывод? С гор потоки!

В России нечто стронулось. Лед сломан. Тают снега. Все, о чем шла речь, лишь исторический пролог.

Месяц март. Первый весенний месяц. Что потом? Потом может быть только одно — революция. И ничего больше. Не надо обладать большой проницательностью, чтобы указать ее примерное время. Конец XX, начало XXI века.

Когда-то Ленин неплохо сформулировал то основное условие, которое характеризует революционную ситуацию: революция происходит тогда, когда низы не хотят жить по-старому, а верхи не

— 489 -

хотят и не могут меняться. Именно такую ситуацию мы видим сейчас в России.

Помню, в Сычевке раз один парнишка воскликнул: „Хоть бы кто-нибудь сказал, что надо делать!"

Действительно, в этом весь вопрос. Кто может на него ответить в эмиграции? Решительно никто!

На него не могут ответить староверы, вздыхающие о царях. С этим покончено навсегда. И в России никто даже не понимает, что это такое (за исключением чудаков-эстетов и истериков).

На этот вопрос не могут ответить „солидные" специалисты (типа Федосеева), избравшие своей специальностью „апологию" капитализма, которого в России не знают и знать не хотят.

На этот вопрос даже и не пытаются ответить все наши „Гарибальди", смелые ребята, способные к героическим поступкам, но отнюдь не к трезвому анализу и пониманию происходящего. Из них, пожалуй, лишь Леонид Плющ, являясь единственным исключением, способен к реалистическому пониманию происходящего.

Именно поэтому все, о чем было рассказано в этих книгах, только пролог. Пролог к четвертой русской революции.

Каковы цели этой революции?

Демократия и социализм. Социализм и демократия. Конечно, очень разные понятия вкладываются в эти два слова. От маоистского разбоя до шведской конституции.

Но Россия, Украина, Белоруссия имеют свое понимание этих слов. Они понимают их так, как понимали их Белинский и Герцен, Чернышевский и Добролюбов, Шевченко, Коцюбинский, деятели Кирилло-Мефодиевского братства.

Как понимали эти слова Лавров и Михайловский, Вера Фигнер и Екатерина Брешко-Брешковская.

— 490 -

Как отсутствие крупных хозяев-угнетателей и как полная свобода совести, слова, убеждений!

Это социализм не надуманный; это социализм жизненный.

Крестьянин должен иметь землю, чистильщик сапог должен чистить сапоги, торговец должен торговать. Все, кто работает, могут располагать плодами своего труда.

Но никто не должен пользоваться плодами чужого труда. Демократическое, свободное государство как хозяин производства, свободные рабочие коллективы, добровольные артели, трудящиеся единоличники — такова пестрая картина русской экономики в будущем.

Свободный союз национальностей — такова демографическая картина будущего Союза по-настоящему свободных республик.

Полная свобода для выражения мнений, объединений, партий, кроме изуверских, фашистских, тоталитаристских.

Каково мировоззрение будущей свободной социалистической России?

Марксистское атеистическое мировоззрение было испытано в России и себя не оправдало на практике: после своего торжества оно приводит к нравственной опустошенности, цинизму, отсутствию личного достоинства, — и все это является почвой для торжества деспотизма и тоталитаризма.

Поэтому будущая идеология (при обилии различных оттенков, свободных исканий во всех направлениях) представляется нам как религиозная идеология. Разумеется, здесь будут различные формации: от обновленного православия и обновленного католицизма, через обилие различных религиозных деноминации, до теософских, антропософских, восточных мистических течений (кроме, разумеется,

— 491 -

безнравственных и изуверских — скопцы, хлысты, „церковь дьявола", — которые должны быть запрещены строжайшим образом).

Так настанет новая жизнь! Так закипит на Руси чудесная творческая работа. Так наступит на Руси весна.

И, предвидя это время, которого не суждено достигнуть ни пишущему эти строки, ни его ровесникам, ни даже, вероятно, младшим товарищам, хочется воскликнуть:

Россия, с Богом вперед! В борьбе обретешь ты право свое!

Люцерн, 1980 год

 

 

 

 

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова