Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Александр Козинцев

ЧЕЛОВЕК И СМЕХ

 

К оглавлению

ГЛАВА 2. У ИСТОКОВ [1]

2.1. СМЕХ, ЮМОР, МОЗГ

Приступая к рассмотрению естественно-научных фактов, мы должны прежде всего обратиться к мозговым механизмам смеха и юмора. Сделать это тем более необходимо, что данная тема в нашей литературе почти не освещалась, а недавние попытки обратиться к ней нельзя признать удачными. В частности, С.З. Агранович и С.В. Березин (2005. С. 112, 132-135 и др.) в недавно вышедшей книге, где центральное место уделено мозгу и смеху, занимаются безудержным фантазированием, поскольку явно незнакомы с современной литературой на этот счет.

Как показывают данные нейрофизиологии – науки, необычайно бурно развивавшейся за последние десятилетия, – модные четверть века назад теории, прямолинейно связывавшие все мыслимые бинарные оппозиции в культуре с асимметрией мозга (на Западе увлечение такими теориями получило название «дихотомания»),[2] требуют полного пересмотра. Реальная картина оказалась неизмеримо сложнее примитивной схемы «левое полушарие – правое полушарие» (некоторые современные данные о мозговой асимметрии в применении к языку см.: Козинцев, 2004).

Тем не менее, сначала нужно упомянуть о возможной роли каждого полушария как целого. В 70-х гг. ХХ в. Х. Гарднер, Х. Браунелл и другие обнаружили, что поражение любого полушария воздействует на восприятие юмора, но когнитивный и аффективный компоненты затрагиваются по-разному (Gardner et al., 1975; Bihrle et al., 1986; Brownell, Gardner, 1988; Brownell, Stringfellow, 2000; Gillikin, Derks, 1991). Поражение правого полушария не позволяет пациенту понять «соль» анекдота – любая несообразность может его удивить и рассмешить, причем когнитивные реакции полностью отделены от аффективных. При поражении же левого[3] понимание сохраняется, но ни удивления, ни удовольствия, ни смеха не возникает (возможно, это вызвано подавленностью из-за афазии), когнитивные реакции тесно сцеплены с аффективными, пациент все принимает всерьез. Сходная картина, кстати, наблюдается при шизофрении, если не считать сохранности речи (Kuiper et al., 1998). Интересно, что при поражении каждого из полушарий обнаруживается некоторое сходство с поведением детей дошкольного возраста: находясь в легкомысленном настроении, ребенок может быть не в меру смешлив и дурашлив, а будучи не расположен к смеху, может воспринимать юмор всерьез.

Результаты этих работ, основанных на изучении пациентов с тяжелыми поражениями мозга, казалось бы, позволяют сделать далеко идущие выводы. Проблема, однако, в том, что серьезность подобных нарушений не позволяет безоговорочно распространять эти результаты на здоровых людей. А кроме того, новые работы, основанные на более чувствительных тестах, поставили выводы прежних авторов под сомнение. Хотя некоторые нейрофизиологи склонны считать, что правое полушарие важнее для восприятия юмора, чем левое (Coulson, Wu, 2005), их коллеги с этим не согласны (Zaidel et al., 2002). По некоторым данным, ключевую роль в восприятии юмора играет правая префронтальная кора, где якобы интегрируются когнитивный и аффективный компоненты (Shammi, Stuss, 1999; Goel, Dolan, 2001), но другие специалисты этого не подтверждают (Mobbs et al., 2005). Хирургическое разделение полушарий лишь незначительно снижает чувство юмора (Zaidel et al., 2002).

Вообще, новые работы, которые базируются на современных методиках, таких как магнитный резонанс и позитронно-эмиссионная томография, позволяющих детально изучать функционирование мозга у здоровых людей, не оставили от былой ясности и следа. Разные авторы предлагают весьма различные описания мозговых механизмов смеха и юмора, причем нередко подвергают сомнению результаты, полученные их коллегами. Изложу главные выводы нескольких работ, опубликованных уже в нынешнем столетии.

В. Гоэль и Р. Долан (Goel, Dolan, 2001) обнаружили, что шутки, основанные только на семантике, и те, в которых важен фонологический компонент (каламбуры), активируют разные участки коры. В первом случае это правая височная доля (она обеспечивает понимание связного текста), во втором – участки левого полушария вблизи речевых зон. При смехе и ощущении комизма включается медио-вентральная часть префронтальной коры, именуемая «центральной системой удовольствия». Ни одного участка, ответственного за «юмор вообще», не обнаружено. Более того, ни одна из упомянутых зон не специфична для юмора.

Дж. Моран с сотрудниками (Moran et al., 2004) установили, что при понимании юмора активируются левая нижняя лобная и задневисочная кора, а при возникновении удовольствия от юмора – островок и миндалевидные тела с обеих сторон (сходные данные см.: Wild et al., 2006; Watson et al., 2007). Никакой специфики когнитивного компонента юмора по сравнению с решением логических задач и аффективного компонента юмора – по сравнению с удовольствием от других стимулов опять-таки не выявлено. Связь между этими двумя компонентами остается загадкой.

Д. Моббс c коллегами (Mobbs et al., 2003) показали, что при восприятии юмора активируется множество зон левой коры, а также структуры, образующие «мезолимбическую дофаминэргическую систему удовольствия» (левое миндалевидное тело, полосатое тело, покрышка, части таламуса и гипоталамуса). Ключевую роль в этой системе (и в аффективном компоненте юмора) авторы придают прилежащему ядру и миндалевидному телу. Все эти части мозга активируются не только при восприятии юмора, но и в ответ на самые разнообразные приятные стимулы, от денег до красивых лиц. Именно они, благодаря действию нейромедиаторов, вызывают эйфорию, возникающую от приема наркотиков (не зря Бергсон и Фрейд сравнивали восприятие юмора с эффектом алкоголя). С деятельностью упомянутых структур, очевидно, и связано наслаждение, приносимое юмором. Никакой специфики юмора по сравнению с иными положительными стимулами, таким образом, не выявляется. Для смеха оказались важны добавочная моторная кора и пояс. В другом исследовании Моббс и соавторы (Mobbs et al., 2005) обнаружили, что у экстравертных и интровертных индивидуумов восприятие юмора активирует разные отделы мозга, что внесло дополнительную сложность в картину, которая и без того запутана до предела.

Имеются и половые различия. Э. Азим с коллегами (Azim et al., 2005) установили, что у женщин при восприятии юмора сильнее, чем у мужчин, активируется левая префронтальная кора, что указывает на более важную роль языкового компонента в юморе у женщин (это, видимо, связано с тем, что женская речь более «левополушарна», чем мужская). Сильнее у женщин возбуждается и правое прилежащее ядро, а соответственно, и удовольствие от юмора они, видимо, получают большее, чем мужчины. Но, поскольку «система удовольствия» реагирует лишь на неожиданные радости, результат может объясняться тем, что женщины более восприимчивы к элементу неожиданности в юморе.

Какие выводы можно сделать из всего этого? Пока что – очень ограниченные, поскольку результаты, полученные в разных лабораториях, трудно свести воедино. Б. Вильд констатирует: «Нужно честно признать, что описание мозговых коррелятов смеха и юмора до сих пор остается фрагментарным… Мы исследуем лишь краешек огромной и невероятно интересной территории» (Wild, 2003). Ни одна из упомянутых публикаций не позволяет ни связать воедино когнитивный и аффективный компоненты юмора, ни понять специфику юмора по сравнению с прочими психологическими феноменами, ни выяснить, почему же все-таки люди смеются.

Что касается собственно смеха, то здесь особенно важна работа Барбары Вильд и ее коллег (Wild et al., 2003). Обобщив все имеющиеся, в том числе и собственные данные, они заключили, что смех контролируется двумя частично независимыми системами. Первая, запускающая непроизвольный смех, включает только подкорковые (филогенетически древние) образования – миндалевидное тело, таламус, гипоталамус, субталамус, – а также дорсальную часть ствола. Вторая, позволяющая нам произвольно имитировать смех – это путь, идущий от премоторной области лобной коры через моторную кору и пирамидный тракт к вентральной части ствола. Работа обеих систем координируется особым центром в верхне-дорсальной части варолиева моста. Что же касается восприятия юмора, то, по данным авторов, при этом активируются лобные и височные доли, особенно левые. Каким образом этот процесс связан со смехом – абсолютно неясно. Нет ответа и на вопрос о том, один ли мозговой механизм контролирует смех от юмора и щекотки или же это разные механизмы.

Особенно для нас существен вывод Вильд и ее соавторов о том, что непроизвольный смех полностью контролируется подкоркой и более глубокими структурами мозга. Роль же коры, в частности, лобной, как они полагают, состоит в торможении такого смеха (недавно получены прямые подтверждения этого, см.: Wild et al., 2006).[4] Следовательно, возникает он в результате растормаживания глубоких и древних отделов мозга. Вильд приводит мысль Гауэрса, высказанную еще в XIX в. по отношению к непроизвольному смеху: волевое усилие нужно не затем, чтобы вызвать смех, а затем, чтобы подавить его.

К тем же выводам еще раньше пришел крупнейший современный нейропсихолог Теренс Дикон (Deacon, 1992; 1997. P. 245-246, 421). Согласно Дикону, при смехе голосовой аппарат целиком подпадает под контроль автоматической подкорковой поведенческой программы, в результате чего произвольное (корковое) управление им становится невозможным и речь блокируется. Несовместимость смеха с речью продемонстрирована и этологическими исследованиями (Provine, 2000. P. 36-39). И по механизму, и по звучанию смех качественно отличен от речи. В частности, вопреки прежним данным, артикуляция в нем полностью отсутствует. Акустический анализ показал, что смех состоит из нейтральных звуков и никаких гласных и согласных не содержит (Bachorowski et al., 2001). Фонологические записи типа «ха-ха-ха», «хо-хо-хо» и т.д. – результат неудачных попыток языка включить смех в сферу своего влияния (см. главу 4). Итак, смех конкурирует с речью за контроль над голосовыми органами. Этот вывод имеет исключительную важность для понимания его функции (см. ниже).

Обратимся теперь к стимулам, вызывающим смех.

 

2.2. ОТ ЩЕКОТКИ – К ЮМОРУ

Блаженный Августин, вспоминая, как мальчишкой воровал вместе с товарищами груши из чужого сада, признавался: «...Я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом... Мы смеялись, словно от щекотки по сердцу, потому что обманывали тех, кто и не подумал бы, что мы можем воровать» (Исповедь, II, 4, 9).

Через полторы тысячи лет Ч. Дарвин (1953. С. 914) прибег к сходной метафоре: «Иногда говорят, что смешная мысль щекочет воображение; это так называемое щекотание ума любопытным образом похоже на щекотание тела». У. Макдугалл прямо назвал щекотку и вызываемый ею смех «самой примитивной формой юмора» (McDougall, 1931. P. 395).

Итак, телесная реакция оказывается связанной с неким психологическим феноменом. Как показывает соответствующее описание в «Исповеди» Августина, этот феномен включает не только «юмористический» смех, но и иные разновидности – то, что психологи назвали бы «нервным» или «социальным» смехом. Связь между этими разновидностями до сих пор неясна, а соотношение их всех с телесной реакцией представляет собой для большинства исследователей полнейшую загадку. Именно от ее разгадки, как уже неоднократно указывалось, во многом зависит разгадка природы и механизмов смеха и юмора.

Смех от щекотки сравнивали с розеттским камнем, поскольку щекотка вызывает смех и у людей, и у обезьян, а следовательно, подобно билингве, может дать ключ к «дешифровке» смеха и юмора (Provine, 1996; 2000. Р. 99). Смех от щекотки называли также «пробным камнем для испытания всех теорий» смеха (McDougall, 1931. Р. 395) и «главнейшим тестом для теорий юмора» (Weisfeld, 1993). Подавляющее большинство теорий этого испытания не выдерживает, так как их авторы не находят смеху от щекотки никакого места в своих построениях, а потому попросту исключают его из рассмотрения, как примитивную физиологическую реакцию.

Смех – явление на грани биологии и культуры. Именно благодаря своей включенности в культуру он вызывает столь большой интерес. Однако найти его истоки, а следовательно, и понять его исходную функцию можно лишь в докультурном (биологическом) прошлом. Смех – при условии его непроизвольности – един, и дать ему удовлетворительное объяснение можно лишь в рамках монистической биокультурной теории. Такую теорию невозможно создать, сводя биологию смеха к его физиологии. Некоторые психологи говорят даже о «биологии юмора», но и в этом случае подразумевается в основном физиология смеха (см.: Fry, 1994). Поступая так, мы не только отсекаем смех от его реальных биологических корней, но, что еще хуже, делаем его малопонятным в контексте культуры.

Впервые идея о двух принципиально различных видах смеха была высказана в XVIII в. Дж.Битти, который назвал смех от щекотки «животным», а смех, вызванный психологическими причинами, - «сентиментальным» (Beattie, 1776).[5] Так возникла дуалистическая концепция смеха, которую мы и постараемся оспорить в данном разделе.

В самом деле, нет никаких указаний на то, что между обеими этими разновидностями смеха существует качественная разница. Специальное исследование (пока единственное), проведенное главным мировым экспертом по щекотке Кристиной Харрис, выявило лишь количественные различия. Так называемая «дюшеновская улыбка», считающаяся главным показателем удовольствия,[6] у объектов щекотки возникает, хотя и реже, чем при восприятии юмористических стимулов, но тоже довольно часто – в 24 % по сравнению с 40 % (Harris, Alvarado, 2005). Кроме того, вопреки этому объективному показателю чувства удовольствия, некоторые испытуемые говорили, что щекотка вызывала у них неприятное чувство, иногда появлялась даже мимика страдания и отвращения. Все это легко объяснимо: испытуемые были взрослыми людьми, а щекотал их незнакомый человек. Сомнительные анекдоты, кстати, иногда вызывают столь же противоречивую реакцию, ибо, как сказали бы в старину, «то, что нравится в чувственном восприятии, может не нравиться в оценке». Про различия в звуках смеха Харрис не упоминает.

Что касается субъективных ощущений, то этот вопрос вообще не имеет к нашей теме прямого отношения. Испытывают ли слушатели анекдотов или объекты щекотки удовольствие, стыд или еще что-то третье – эти чувства основаны на их интерпретации происходящего. Знаний у них нет практически никаких, есть в лучшем случае домыслы, да и как может быть иначе? Явления, о которых идет речь, – полнейшая тайна не только для рядовых людей, но и для исследователей.

Как бы то ни было, ничто не свидетельствует о том, что щекотка и юмор вызывают у людей «разный смех». Весь наш повседневный опыт говорит о том, что в обоих случаях возникает одна и та же стереотипная физиологическая реакция, которую не спутаешь ни с чем. Отсюда вопрос: если внешние проявления обоих разновидностей смеха практически неразличимы, то не указывает ли это на некое глубинное родство стимулов при всем кажущемся отсутствии между ними чего-либо общего? И если да, то что именно могут щекотка и вызываемый ею смех сказать нам о происхождении юмора?

Авторы, придерживающиеся дуалистической (или плюралистической) теории смеха, дают на первый вопрос отрицательный ответ (обзор теорий см.: Keith-Spiegel, 1972; The Philosophy…, 1987). Они полагают, что щекотка не имеет никакого отношения к юмору, и что вызываемый ею смех - чисто рефлекторный, нечто вроде рефлекторных слез, вызываемых луком или глицерином. Удивительно, что к этому расхожему мнению присоединилась и К. Харрис – как мне кажется, не на основании полученных ею фактов, а из-за неспособности их истолковать: «Улыбка от щекотки, возможно, имеет не больше связи с радостью и удовольствием, чем “луковый плач” – с печалью» (Harris, Alvarado, 2005). То же самое, кстати, она писала и до своего последнего эксперимента (Harris, 1999).

Против такого взгляда можно выдвинуть два возражения. Во-первых, нельзя смешивать улыбку со смехом – хоть они и связаны у человека непрерывными переходами, но различаются и по происхождению, и по функциям (van Hooff, 1972; van Hooff, Preuschoft, 2003; Бутовская, Козинцев, 2002).[7] Удовольствие, согласно преобладающему мнению, действительно выражается «дюшеновской улыбкой», хотя некоторые с этим не согласны (Fridlund, 1994. P. 115-116). Смех же – феномен особый и жаль, что Харрис не сосредоточила внимание именно на нем вместо того, чтобы заниматься второстепенной проблемой удовольствия. Во-вторых, сравнение смеха от щекотки с рефлекторным слезоотделением несостоятельно, ведь ничто, кроме собственно слез, не связывает «луковый плач» с настоящим: ни голос, ни мимика в нем не участвуют. Смех же от щекотки содержит оба компонента - и голосовой, и мимический, причем, повторяю, никаких указаний на качественное отличие такого смеха от «психологического» смеха пока не получено.

Нет указаний и на существование внутренних различий между смехом от разных стимулов, если, конечно, речь не идет об имитации смеха. [8] Обнаружена сильная положительная корреляция между чувствительностью к щекотке и склонностью к смеху от психологических причин, что позволило говорить об индивидуальной изменчивости силы «смехового рефлекса», как единого целого (Fridlund, Loftis, 1990).[9] Кроме того, между мимикой и деятельностью вегетативной нервной системы существует обратная связь (Levenson, 1994; Ekman, Keltner, 1997), причем и то, и другое связано с корой головного мозга и определяемым ею эмоциональным состоянием. Во всех этих случаях связь осуществляется в обоих направлениях (афферентном и эфферентном), то есть причины и следствия могут меняться местами (Изард, 1999. С. 35-36). Пока, правда, неясно, насколько тесна эта связь (в некоторых исследованиях она практически не выявлена, см. Boiten, 1996), и механизмы ее трактуются по-разному (Fridlund, 1994. P. 169-184). В целом, однако, нет сомнений, что, если прибегнуть к метафоре, и лицо может быть зеркалом души, как полагал Ч. Дарвин, посвятивший свой классический труд «выражению эмоций», и душа может быть зеркалом лица, как полагал У. Джемс (1991. С. 272-289), считавший, что эмоция есть переживание телесных изменений.

Сама по себе такая связь, независимо от ее величины и причин, делает предположение о двух качественно разных вида смеха еще менее вероятным. Внешнее сходство, скорее всего, обусловлено общим механизмом. Судя по всему, «психологический» смех ничем не отличается от «телесного». Лишь разительное несходство их непосредственных поводов, а также и непонимание сути обоих разновидностей смеха, мешает найти скрывающуюся за ними первопричину, которая и раскрыла бы нам смысл смеха, как единого феномена во всех его проявлениях за исключением, вероятно, лишь патологических. Можно, впрочем, предсказать, что правильное понимание сути нормального «смехового рефлекса» существенно сузит область предполагаемой патологии.

Поскольку, как я постарался показать, дуалистические и плюралистические теории смеха не находят опоры в фактах, обратимся к монистическим теориям. Некоторые авторы пытались связать имеющиеся факты воедино на индивидуально-физиологической базе, низводя юмор до уровня щекотки,[10] другие - на эволюционно-психологической, «дотягивая» щекотку до уровня юмора. Я рассмотрю по очереди обе группы теорий, а затем попытаюсь предложить собственное объяснение.

В середине XVIII в. Д. Гартли, один из основателей ассоциативной психологии, высказал мнение о том, что «смех - это зарождающийся плач, внезапно прерванный; <...> если то же самое удивление, которое заставляет маленьких детей смеяться, немного усилится, они заплачут». Щекотка, как он считал, вызывает смех, ибо она не что иное, как «мгновенная боль и ощущение боли, после чего и то и другое моментально исчезает, так что возникновение и исчезновение боли чередуются». Сходным образом, «усваивая язык, дети учатся смеяться фразам или историям, которые внезапно пробуждают в них тревоги и страхи и тут же их рассеивают» (Hartley, 1749, цит. по: The Philosophy…, 1987. Р. 41-42).[11] Эта мысль, видимо, восходит к Платону (Сократ в «Филебе» говорит, что восприятие комедии рождает в душе смесь страдания и удовольствия).

Вслед за Гартли, но в еще более заостренной форме, И. Кант (1994. С. 208-209) писал о том, что удовольствие от юмора имеет не психологическую, а телесную природу (эта идея восходит к Эпикуру). «...В шутке должно быть заключено нечто, способное на мгновение обмануть; поэтому, как только иллюзия рассеивается, превращаясь в ничто, душа вновь оглядывается, чтобы сделать еще одну попытку, и, бросаемая в разные стороны под влиянием быстро следующих друг за другом усилением и ослаблением напряжения, приводится к колебанию... Нетрудно понять, как внезапному принятию душой то одной, то другой точки зрения для рассмотрения своего предмета может соответствовать попеременное напряжение и расслабление эластичных частей наших внутренних органов, которые передаются диафрагме (подобно тому, что чувствуют люди, восприимчивые к щекотке)». Эта неожиданная дань вульгарному материализму в третьей - и последней - «Критике» покажется менее странной, если вспомнить, что в том же чисто физиологическом ключе строил догадки о смехе Декарт, а до него – Аристотель (О частях животных, 673 а 3).

Теория Канта была конкретизирована Э. Геккером, полагавшим, что прерывистая стимуляция кожи при щекотке возбуждает симпатический отдел вегетативной нервной системы, в частности, сосудодвигательные нервы. Это нарушает кровоснабжение мозга, чему якобы и призван противодействовать смех. Комическое же косвенно, через воздействие на эмоции, вызывает те же самые телесные изменения, потому что суть комедии, по мнению Геккера – быстрое чередование удовольствия и страдания, соответственно, та же прерывистая стимуляция симпатической нервной системы, что и при щекотке, а отсюда и потребность в смехе, как защитной реакции (Hecker, 1873. S. 76-83).

Итак, объектом «колебательной теории» Гартли – Канта – Геккера является исключительно сам смеющийся, собственно, в основном его тело. Щекотка и юмор оказываются просто разными средствами - прямым (физическим) и косвенным (психологическим), вызывающими в организме одинаковую физиологическую реакцию. Такая трактовка не выдерживает критики хотя бы уже потому, что постулируемый механизм не подтверждается современными данными о физиологии смеха (Fry, 1994). Но поскольку может возникнуть искушение найти «истинный» физиологический механизм связи на базе современных данных, важнее показать, что этот путь порочен в принципе.

Идея о том, что щекотка есть всего лишь прямая стимуляция вегетативной нервной системы и, соответственно, что «телесный» и «психологический» смех связаны исключительно на физиологическом (индивидуальном) уровне, не согласуется с рядом наблюдений. Во-первых, если человек щекочет сам себя, он обычно не смеется. Обезьяны, правда, способны смешить щекоткой сами себя (Гудолл, 1992. С. 164), но люди - нет. Для возникновения смеха нужно, чтобы щекотку осуществлял кто-то другой. Это наблюдение приписывают Дарвину (Дарвин, 1953. С. 814; cм. также: Sully, 1902. Р. 55), хотя за 70 лет до него о том же писал Жан-Поль (1981. С. 147), а согласно некоторым данным, это подметил еще Аристотель (An Aristotelian Theory... 1922).

По мнению Дарвина, причина в том, что место прикосновения должно быть для объекта щекотки неизвестным. Но затем было экспериментально доказано, что и при отсутствии неожиданности (щекотка производилась механическим устройством, причем время, место, и сила прикосновения были точно фиксированы и известны испытуемым), острота ощущения была гораздо сильнее, если устройство приводил в действие экспериментатор, а не сам испытуемый (Weiskrantz et al., 1971; см. также: Claxton, 1975). И даже если испытуемым внушить, что щекочущее устройство работает автоматически, эффект нисколько не снижается – привычка заставляет воспринимать искусственного партнера как настоящего (Harris, Christenfeld, 1999). Если человек щекочет свою правую руку с помощью робота, управляя им левой рукой, то по мере уменьшения соответствия между движениями последней и движениями руки робота эффект усиливается, потому что находящийся в мозжечке «детектор чужого» начинает воспринимать ощущения как исходящие извне (экстероцептивные), а не от собственного тела (проприоцептивные) (Blakemore et al., 1998).[12]

Сама мысль о «живых» автоматах, способных щекотать человека по собственному усмотрению, может вызвать смех и без всякой щекотки. Но такое объяснение не годится для следующего факта: «детектор чужого» можно заставить «поверить» в присутствие партнера (и соответственно усилить остроту ощущения), даже если щекотать правой рукой собственную левую ногу и левой рукой - правую ногу (Provine, 2000. Р. 118). Как показывают подобные сенсорные иллюзии, автоматически действующий мозговой механизм «настроен» на то, что щекотку осуществляет не сам субъект, а партнер (ibid.).

Во-вторых, при наличии партнера реакция часто совершенно несоразмерна физическому стимулу: неудержимый хохот возникает даже при легчайших прикосновениях. Более того, человек может хохотать и без всяких прикосновений, от одной лишь демонстрации партнером намерения приступить к щекотке (Dumont, 1890; Hall, Allin, 1897. Р. 10; Sully, 1902. Р. 58, 64). Сторонники теории «прямой стимуляции» могли бы возразить, что это всего лишь условный рефлекс. Действительно, в опытах, где щекотка в качестве безусловного раздражителя сочеталась с нейтральным условным раздражителем, последний в конце концов начинал вызывать смех и без щекотки (Newman et al., 1993). Но, как показывают факты, изложенные выше, присутствие партнера – не условный, а безусловный раздражитель, поскольку без него реакция не возникает или оказывается гораздо слабее.

В-третьих, для смеха необходимо, чтобы объект щекотки был в соответствующем настроении. Как отмечал Дарвин (1953. С. 814), если маленького ребенка начнет щекотать незнакомый человек, это вызовет не смех, а страх. Действительно, аффективная реакция ребенка на тот или иной стимул зависит от когнитивных факторов. Это относится не только к щекотке, но и к целому ряду стимулов, которые могут вызвать прямо противоположные реакции в зависимости от контекста (Rothbart, 1973). Психологи, изучавшие поведение младенцев в ответ на «мягкие шоки» (взрослый предстает перед ребенком в маске, щекочет его и т.д.), установили, что реакция – страх или смех – определяется тем, знаком ли ребенок с данным взрослым (Sroufe, Wunsch, 1972). «Стимул, – заключают они, – невозможно отделить от контекста».[13]

Наконец, в-четвертых, как правило, необходимо, чтобы и щекочущий человек был в игривом настроении и смеялся или по крайней мере улыбался (Sully, 1902. Р. 178). Правда, в опытах Харрис и Кристенфелда, испытуемые, которым внушили, что их щекочет робот, все равно смеялись. Видимо, они чувствовали себя в безопасности и реагировали так, как реагировали бы на действия дружелюбного партнера (Harris, Christenfeld, 1999). В менее предсказуемых ситуациях требуются метакоммуникативные сигналы дружелюбия.

Такие сигналы, однако, едва ли были нужны К. Лейбе и его жене (Leuba, 1941), которым удалось вызвать у своих детей первый смех щекоткой, хотя они специально старались не сопровождать щекотку ни игрой, ни смехом, ни улыбкой (для большей надежности Лейба даже надевал во время щекотки маску). Но если смех в ответ на щекотку – не просто рефлекс вроде коленного (такие рефлексы можно вызвать у самого себя), а элемент поведения (Provine, 2000. P. 120), то между силой стимула и силой реакции не должно быть соответствия. Реакция в таких поведенческих проявлениях, в отличие от рефлексов, происходит по принципу «все или ничего» (Harris, 1999). Этим и могут объясняться результаты Лейбы. Видимо, родители – существа настолько знакомые, что с ними чувствуешь себя в безопасности и включаешься в игру, даже если последней не хватает важных элементов. Таким образом, и данный факт не опровергает общей закономерности: в норме смех возникает, когда оба партнера относятся к щекотке, как к игре, и демонстрируют это своим поведением.

Все это вместе взятое показывает, что авторы «колебательной теории» поняли метафору о «щекотке ума» или «щекотке души» слишком буквально. Даже при щекотке в прямом смысле слова условием смеха является не физиологическая стимуляция как таковая, а контекст игры (Sully, 1902. Р. 182-184; Dupréel, 1928. Р. 250).

Теперь остановимся на теориях второй группы - тех, что пытаются возвести смех от щекотки на более высокий уровень. Речь пойдет о попытках современных психологов, этологов и социобиологов связать щекотку или иные формы тактильной стимуляции с юмором и создать общую теорию смеха.

Одно из ключевых понятий когнитивистских теорий юмора - «постижение» (cognitive mastery). Постижение смысла анекдота или карикатуры - точка, в которой нарастание когнитивного напряжения сменяется его резким спадом (Berlyne, 1972). Согласно Т. Шульцу, те же две фазы - нарастания и спада возбуждения (в результате смены чувства страха постижением безопасности ситуации) - характерны и для игр типа щекотки или преследования, которые, таким образом, можно рассматривать в качестве предварительной, онтогенетически ранней, стадии в развитии юмора (Shultz, 1976). Роль смеха в этих теориях не вполне ясна – видимо, авторы считали его выражением удовольствия или облегчения.

Идея Шульца занимает промежуточное положение между теориями первой и второй групп. Будучи родственна гипотезе Гартли (см. выше), она выгодно отличается от всех теорий предшествующей группы тем, что пытается связать щекотку с юмором не на физиологическом, а на психологическом уровне, а кроме того, исходит из ее социального (игрового) характера. Однако, как уже неоднократно указывалось, «постижение» не составляет сути юмора, поскольку оно в той же мере присуще самым разнообразным психическим процессам, требующим напряжения, которое спадает после того, как задача решена (McGhee, 1979. Р. 13-17; см. ниже). Кроме того, в центре внимания здесь по-прежнему онтогенез и индивидуальная реакция. Другие авторы пытаются реконструировать филогенез юмора.

Один из столпов социобиологии Р. Александер предположил, что щекотка ведет происхождение от социального груминга – чистки шерсти одной особью другой (до Александера эту мысль высказывал Салли (Sully, 1902. Р. 181), а смех первоначально выражал удовольствие (эта идея идет от Дарвина) и служил для щекочущего своеобразным подкреплением и стимулом для продолжения этого занятия. Но в дальнейшем смех почему-то стал связан с юмором, который якобы повышал статус насмешника и понижал статус высмеиваемого, а потому играл адаптивную роль в борьбе за выживание (Alexander, 1986).

Все это от начала до конца - цепь фантазий и несообразностей. Не говоря уже об уязвимости тезиса о связи щекотки с грумингом (см. ниже), совершенно непонятно, каким образом смех, будучи изначально выражением удовольствия и средством поощрения одного партнера другим, мог бы превратиться в орудие их конкуренции за социальный статус. Александер признает, что юмор может быть дружелюбным и не связанным с конкуренцией, но это признание не находит никакого места в его теории.

Мысль о связи смеха с грумингом поддержал Р. Данбар, который, впрочем, не пытается установить преемственность между грумингом и щекоткой (Dunbar, 1997). Груминг рассматривается им как «слабая и слегка болезненная стимуляция», которая, по имеющимся данным, вызывает секрецию эндорфинов (обезболивающих и наркотических веществ) в мозгу. Данбар полагает, что то же физиологическое и соответственно наркотическое действие оказывает на человека смех, а потому он сравнивает юмор с «грумингом на расстоянии». Действительно, как показывают нейрофизиологические данные (Mobbs et al., 2003), наслаждение от юмора имеет ту же природу, что и эйфория от наркотиков (как, впрочем, и от других позитивных стимулов), хотя связь между смехом и уровнем эндорфинов пока не обнаружена (Provine, 2000. P. 202; Martin, 2006. P. 326). Удовольствие не специфично ни для юмора, ни для смеха, а потому идея Данбара не правдоподобнее рассуждений Александера. Она лишь частично учитывает социальный аспект смеха, в основном же представляет собой современную версию индивидуально-физиологических теорий XVIII-XIX вв. в эволюционном обличьи.

Едва ли, однако, мы существенно продвинемся вперед, если распространим «теорию удовольствия» на групповой уровень, как это сделали М. Оурэн и Дж. Бачоровски (Owren, Bachorowski, 2003). Основываясь на собственных данных о том, что мелодичный смех производит на людей более приятное впечатление, чем немелодичный, независимо от психологического состояния смеющихся (Bachorowski, Owren, 2003), они предположили, что функция смеха состоит не в том, чтобы выражать положительные эмоции, а в том, чтобы индуцировать такие эмоции в других. Эту мысль поддержали М. Жерве и Д. Уилсон (Gervais, Wilson, 2005). Почему для человека такая функция стала особенно важна, и почему положительные эмоции вызываются юмором и щекоткой, – непонятно.

Более приемлемую, на первый взгляд, попытку связать воедино смех от щекотки и юмора предложил Г. Вайсфелд (Weisfeld, 1993). По его мнению, щекотка и юмор - два вида приятной и полезной стимуляции. Если польза от щекотки состоит в тактильной стимуляции (как известно, ее дефицит приводит у младенцев к психическим расстройствам), то ценность юмора заключается в когнитивной стимуляции. Вслед за Александером Вайсфелд полагает, что смех объекта щекотки первоначально был знаком благодарности и служил для щекочущего, а затем и для «юмориста» наградой, приятным социальным сигналом.

Человеку, вооруженному одним лишь здравым смыслом, это, пожалуй, покажется самым разумным из всего, что можно предположить. Однако, хотя теория Вайсфелда менее уязвима, чем теория Александера (поскольку не связывает щекотку ни с грумингом, ни с конкуренцией), она исходит из тех же двух допущений: а) щекотка -это приятная стимуляция и б) смех изначально выражал удовольствие и служил положительным подкреплением для партнера. Оба допущения опровергаются имеющимися фактами.[14]

Расхожее мнение, что смех от щекотки вызван приятными ощущениями (отсюда идея Александера о происхождении щекотки от груминга), cудя по всему, основано на путанице. Дело в том, что слово «щекотка» употребляется для обозначения двух очень различных типов стимуляции (Robinson, 1892; Insabato, 1921, цит. по: Dumas, 1933; Hall, Allin, 1897; Harris, 1999; Harris, Alvarado, 2005). Cогласно Инсабато, в некоторых диалектах, в частности, тосканском и провансальском, эти типы в норме обозначаются разными словами; в русском, английском, французском, итальянском языках такое разграничение обычно отсутствует.

Первый тип - «мягкая щекотка», почесывание: кончики пальцев (чаще - ногтей) медленно проводятся вдоль поверхности кожи. Это действительно приятно, поскольку вызывает легкий зуд и тут же его снимает. Такому занятию люди чаще всего предаются в одиночку, но иногда и вдвоем. Участие партнера, впрочем, совсем не обязательно, так как ничего общего с игрой здесь нет.

Вполне возможно, что данный тип стимуляции действительно ведет происхождение от груминга (автогруминга, если речь идет об одиночном занятии, и социального груминга - если участвует партнер). Функция груминга та же - это приятное успокаивающее занятие (см., например: Butovskaya, Kozintsev, 1996), но отнюдь не игра. При груминге обезьяны никогда не возбуждаются (как раз наоборот, груминг нужен для снятия возбуждения) и не смеются - ни в одиночку, ни вдвоем. Равным образом, и мягкая щекотка не вызывает у людей смеха. К нашей теме она не относится, если только щекочущий не решает затеять игру и не начинает возбуждать партнера, смеясь при этом.

Совершенно иная щекотка – «жесткая» – интересует нас. Она прямо противоположна мягкой по своей функции, и вот тут-то партнер необходим. Заниматься жесткой щекоткой в одиночку люди, как правило, неспособны. Тут и движения иные - обычно не медленное почесывание, а молниеносные прикосновения, иногда тыкание партнера пальцем. Но дело даже не в самих движениях, а в социальном взаимодействии и в степени его интенсивности. В данном случае оно гораздо сильнее (не столько в физическом смысле, сколько в психологическом: как уже говорилось, хохот можно спровоцировать легким прикосновением и даже одним лишь жестом, демонстрацией намерения пощекотать). Это игра, и цель у нее прямо обратная - не успокоить партнера и не вызвать у него приятные ощущения, а возбудить его. Главное условие, как указывалось выше, состоит в том, чтобы оба партнера рассматривали данное занятие как игру и демонстрировали это своим поведением, конкретно - смехом. Именно жесткую щекотку применяла К. Харрис в своем эксперименте. Едва ли она при этом смеялась. Вдобавок, в отличие от К. Лейбы (см. выше), она и не была связана с «жертвами» щекотки близкими отношениями. Естественно, результаты получились противоречивыми, что и вынудило Харрис повторить старую мысль о «рефлекторном смехе» и «луковом плаче».

Ничего общего с грумингом жесткая щекотка не имеет. Как совершенно правильно отметили Л. Робинсон и Дж. Салли на рубеже XIX и ХХ вв., она ведет происхождение от так называемой грубой (или, как ее называют этологи, «социальной») игры - игровой агрессии (Robinson, 1892; Sully, 1902. Р. 182-184). При этой-то игре, а также при игровом преследовании, у обезьян и возникает «протосмех» - так называемая игровая мина (шутливый оскал). Это метакоммуникативный сигнал, означающий, что агрессивное по форме поведение - всего лишь игра, тогда как истинные намерения «агрессора» дружелюбны (Bolwig, 1964; van Hooff, 1972; Preuschoft, 1995; Бейтсон, 2000. С. 207-208).

В той же ситуации возникает игровая мина и у других зубастых животных - собак, медведей, тюленей - особенно у детенышей и подростков (Aldis, 1975; Fagen, 1981; Animal Play, 1998). Эта мимика явно представляет собой ритуализованный укус (Tinbergen, 1959; Bolwig, 1964) - один из хорошо известных примеров превращения агрессивного сигнала в миролюбивый путем ритуализации (Tinbergen, 1959; Лоренц, 1994. С. 182-190, 267). «Игривый прикус означает укус, но не означает того, что означал бы укус» (Бейтсон, 2000, с. 208). Смысл такого сигнала - «вот как я мог бы с тобой поступить, но не поступлю».

Жесткая щекотка, от которой обезьяны, кстати, тоже смеются, как и люди, - не что иное, как рудиментарная форма игровой агрессии (Sully, 1902. Р. 180).[15] На эту точку зрения, без ссылки на Салли, перешел недавно и Г. Вайсфелд (Weisfeld, 2006) под влиянием получивших широкий резонанс данных о поведении грызунов. Как обнаружил Я. Панксепп, крысята в ответ на щекотку издают особый ультразвуковой писк. Та же вокализация используется ими и без щекотки, как сигнал готовности к игре, а потому вполне возможно, что она гомологична смеху (Panksepp, Burgdorf, 2003; Panksepp, 2005). Жесткая щекотка как редуцированная игровая агрессия особенно характерна для человекообразных обезьян, а среди них, по-видимому, для наших ближайших родственников - шимпанзе (Fagen, 1981. P. 109).

И человеческие дети смеются в таких же ситуациях: начиная с полугода или даже раньше - когда их щекочут (Sully, 1902. Р. 170; Rothbart, 1973; Sroufe, Wunsch, 1972; Sroufe, Waters, 1976), а с 3 лет - при игровой возне и беготне (Blurton-Jones, 1967). В последнем случае, как показывают этологические наблюдения, исходный смысл смеха - тот же, что и у обезьян: это сигнал несерьезности нападения и несерьезноси ответной агрессивной реакции (ibid.). Подлинный смысл данного сигнала выявляется лишь в этом возрасте, младенцы же своим загадочным «небесным» смехом способны лишь ввести неискушенных в биологии наблюдателей в заблуждение и породить самые фантастические интерпретации (Чеснов, 1996; Козинцев, Бутовская, 1997). Даже детские психологи, анализируя так называемую «игровую улыбку» (с открыванием рта) у младенцев в возрасте от 3 месяцев до года в контексте интенсивного игрового взаимодействия с матерью, трактуют ее как выражение удовольствия или стремления пососать материнскую руку или грудь (Messinger et al. 1997). Авторы несомненно знакомы с работами по этологии смеха, но, видимо, считают их не относящимися к делу.

То, что самые различные структуры и функции появляются в онтогенезе задолго до того, как возникает потребность в них - хорошо известно. Тем не менее, и впрямь нелегко поверить, что смех младенцев (у которых и зубов-то нет!) имеет отношение к ритуализованной угрозе. Между тем, это факт. Он был подмечен еще на рубеже XIX и ХХ в. Робинсоном по отношению к детям более позднего возраста и совершенно верно истолкован Салли. По неопубликованным наблюдениям Робинсона, каждый десятый ребенок в возрасте от 2 до 4 лет в ответ на щекотку демонстрирует даже не смех, а настоящий игровой укус, «совершенно так же, как сделал бы щенок» (Sully, 1902. Р. 180). Сегодня мы можем внести сюда только одну поправку: сравнивать детей нужно не с собаками, а с обезьянами.

Р.Провайн, который вслед за другими этологами возводит смех к социальной игре приматов, обращает основное внимание не на мимический, а на звуковой компонент. По его предположению, смех, как сигнал миролюбия и приглашения к игре, возник путем ритуализации тяжелого дыхания (обычно с участием голосовых органов), сопровождающего игровую борьбу обезьян (Provine, 2000. Р. 96-97,124). Правда, эволюционный разрыв здесь сильнее, чем в случае мимики: по данным самого Провайна, «протосмех» человекообразных обезьян в акустическом отношении сильно отличается от человеческого. Главное отличие в том, что вокализация у обезьян происходит и на вдохе, и на выдохе, тогда как у человека - только на выдохе. Последнее сближает человеческий смех с речью (Deacon, 1997. P. 419; Provine, 2000. Р. 77-85). Однако громкое сопение, издаваемое детьми при игровой возне (также с вокализацией обеих фаз дыхания), весьма сходно с обезьяним «смехом» и могло бы рассматриваться в качестве онтогенетической параллели к филогенетически ранней форме смеха, тем более, что оно и в самом деле очень напоминает сдержанное посмеивание (мы с М.Л. Бутовской заметили это, когда наблюдали игровую борьбу 6-7-летних калмыцких детей). Кстати, по моему личному опыту, механизм непроизвольного смеха легче всего включить не путем имитации конечного результата, а с помощью той же «прелюдии» - быстрого дыхания с участием голосовых связок и на вдохе, и на выдохе, особенно, если сопровождать это улыбкой. Вполне возможно, что «акустическая» гипотеза происхождения смеха не исключает «мимическую», а дополняет ее.

 

 

2.3. ОТ СМЕХА – К ЮМОРУ

Юмор и смех на первый взгляд образуют неразрывное единство: стимул и реакция. Однако уже многократно указывалось, что связь между ними далеко не проста. Находясь в одиночестве, люди могут оценивать какие-то стимулы как весьма смешные, но при этом не смеяться. То же и в разговоре: высказывания, отвечающие всем «научным» критериям юмора, сплошь и рядом не вызывают смеха, хотя, судя по косвенным признакам, собеседники понимают такие высказывания и ценят их (Hay, 2001). По мнению многих психологов, юмор не особенно нуждается в смехе: «если бы смех был действительно надежным мерилом переживаний, связанных с юмором, многие загадки юмора уже давно были бы разгаданы» (Keith-Spiegel, 1972. Р. 17).

Смех, таким образом, трактуется как «выразительное движение» - нечто вторичное, внешний и непостоянный отблеск внутреннего переживания. Иная трактовка причинно-следственной связи и невозможна, если рассматривать проблему вне эволюционного и исторического контекста. При таком рассмотрении напрашивается вывод - разгадку нужно искать в самом юморе, а не в его смеховом отражении, столь зыбком и ненадежном. Именно так и поступают теоретики, пытающиеся сформулировать необходимые и достаточные условия того, чтобы комический текст был смешным. Наиболее известные из таких попыток принадлежат В. Раскину (Raskin, 1985) и С. Аттардо (Attardo, 1994). Автор приведенного высказывания и составитель самой полной из всех существующих, хотя теперь уже сильно устаревшей, сводки теорий юмора П. Кис-Шпигель признает, что ни одна из них не может нас удовлетворить. Собственной теории она не предлагает, видимо, считая, что никакая теория не может охватить всего многообразия юмора. Судя по результатам опросов, такое мнение разделяется многими психологами (McGhee, 1979. Р. 42).

Это странно, поскольку ни теоретики, ни вообще нормальные люди, ни даже дети начиная лет с 7-8, обычно не испытывают трудностей при объяснении того, что именно кажется им смешным в анекдоте или ином юмористическом тексте. Такими объяснениями переполнена литература о юморе. Если их обобщить, мы приходим к тому, о чем было написано в главе 1. У адресата юмористического текста имеется то, что В.Я. Пропп (1997. С. 225) назвал «инстинктом должного» (термин «инстинкт» здесь, конечно, использован метафорически, для обозначения всей совокупности усвоенных культурных норм), тогда как сам текст или описываемое в нем явно и даже вызывающе противоречат представлению адресата о должном. Привычка, выработанная культурой, требует, чтобы адресат дал логическую, нравственную, сообразующуюся с нормами этикета и т.д., иными словами, правильную и серьезную, оценку такого нарушения. Адресат же, в той мере, в какой он на это способен, отвергает данное требование, сворачивает с правильного пути и на время становится соучастником запретной игры под названием «подражание худшим людям».

Сила соблазна определяется как эстетическими, так и психологическими факторами, в частности степенью взаимопонимания между партнерами, настроенностью всех участников на негативистскую игру. Когда это условие отсутствует, субъект, находящийся в юмористическом расположении духа, по выражению Жан-Поля, «присочиняет», что весь окружающий мир – комический спектакль, в котором участвуют все, включая его самого. Юмор – игра в нарушение усвоенных норм (Sully, 1902; Бороденко, 1995. С. 56; Козинцев, Бутовская, 1996; Veatch, 1998). Атрибут этой игры - смех.

Понятно здесь все, кроме самого последнего, а без этого объяснение повисает в воздухе - ведь, как бы ни относиться к смеху, именно ради него все и затевается! Действительно, объяснить, почему анекдот «смешон» (вернее, кажется нам таковым), вовсе не равносильно тому, чтобы объяснить, почему анекдот вызывает смех. Первый вопрос относится к объекту и решается без всякого труда, второй же касается субъекта и именно он-то и оказывается камнем преткновения. Выше были рассмотрены некоторые теории, пытающиеся дать ответ на второй вопрос, и была показана их неудовлетворительность. Однако их авторы по крайней мере сделали первый правильный шаг к решению, связав юмор с другим стимулом, вызывающим смех - щекоткой. Правда, дальнейшие шаги увели их от цели. Но если не сделать этого первого шага, то никакой надежды решить проблему не останется. Психологи будут по-прежнему считать, что смех от щекотки – это рефлекс, лингвисты будут пребывать в уверенности, что суть юмора – оппозиция сценариев и логические механизмы, а философы будут продолжать разговоры о телесном смехе и душевном смехе. В итоге мы будем так же далеки от решения, как во времена Аристотеля.

Пора признать: разгадка юмора заключена в разгадке смеха, а не наоборот. Перевернув вышеприведенное высказывание Кис-Шпигель «с головы на ноги», мы можем сказать: если бы юмор был действительно надежным средством понять, почему люди смеются, загадка смеха уже давно была бы разгадана.

Неверная трактовка соотношения между юмором и смехом вызвана, во-первых, тем, что, будучи явлением искусства, юмор кажется гораздо более благородным и достойным внимания, чем стоящая на неизмеримо более низком уровне и, на первый взгляд, довольно тривиальная физиологическая реакция (смех). Вторая причина неудач - в том, что оба феномена трактуются в статике. При учете же их динамики, как индивидуальной, так и видовой, становится очевидным, что смех - не отблеск юмора. Скорее дело обстоит как раз наоборот. И в филогенезе, как и в онтогенезе, смех появляется гораздо раньше юмора. Он представляет собой древний (докультурный) врожденный сигнал, тогда как юмор - явление культуры, возникшее на базе того поведения, частью которого был (и, судя по всему, остается) этот сигнал. «Люди сначала смеялись, – писал Жан Поль (1981. С. 145-146), – а потом появились комики».

Далее, юмору необходим смех. Первичная функция комического искусства именно в том и состоит, чтобы смешить. То, что люди редко смеются в одиночестве - не случайность, а следствие того, что смех чрезвычайно социален по природе. Отсутствие смеха при субъективном ощущении комизма - исключение, вызванное выпадением социального феномена из его естественного контекста. В общеcтве позыв к смеху часто тормозится по соображениям морали или этикета, но для эстрадника или клоуна отсутствие зрительского смеха - однозначное свидетельство провала.

Между тем смех, если его не сдерживать, прекрасно обходится и без искусства, и без юмора, причем не в порядке исключения, а в норме. В компании, в непринужденной обстановке, люди смеются чаще всего не от анекдотов или острот, а от безыскусных высказываний, которые лишь с большой натяжкой могут быть отнесены к категории юмористических либо даже совсем не содержат юмора (на взгляд посторонних наблюдателей) и кажутся смешными только участникам разговора и только в контексте данного разговора (Provine, 2000. Р. 40; Martin, Kuiper, 1999; Vettin, Todt, 2004; Kotthoff, 2006). Хотя звуки такого смеха могут несколько отличаться от звуков смеха в юмористическом контексте (Vettin, Todt, 2004), это не повод для того, чтобы считать смех в разговоре «ненастоящим» и «недюшеновским», как это делают М. Жерве и Д. Уилсон (Gervais, Wilson, 2005; см. выше).[16] Они называют разговорный смех «псевдоспонтанным», то есть искусственным и неэмоциональным, но достигшим степени автоматизма. С не меньшим правом можно было бы говорить об искусственности смеха от анекдотов, где также никакой эмоции не требуется, а смеяться еще более необходимо по соображениям этикета. На самом же деле классифицировать типы смеха в зависимости от стимулов – занятие непродуктивное.

По данным Провайна, относящимся к общению американских студентов, всего лишь 10-20 % случаев смеха в компании можно считать реакцией на юмор, причем и в этих случаях уровень юмора обычно очень низок. Вдобавок (в отличие от того, что наблюдается на эстраде и в зрительном зале) сами говорящие смеются чаще слушателей (Provine, 2000. Р. 43; Vettin, Todt, 2004). Судя по всему, смех в таких контекстах - не реакция на юмористический стимул, а метакоммуникативный знак несерьезности, освобождающий говорящего от ответственности за говоримое (Jefferson, 1979; Kotthoff, 2006).

Анализировать подобные разговоры с точки зрения эстетики комического или пытаться применить к ним формализованные семантические теории было бы заведомой нелепостью, хотя, повторяю, нет причин считать смех в этих случаях качественно отличным от того, который вызывается современными минижанрами комического - анекдотами, остротами, каламбурами и карикатурами - излюбленным материалом теоретиков. Совершенно аналогично, легчайшие прикосновения или даже «символическая щекотка» при отсутствии всяких прикосновений могут вызвать хохот. Очевидно, сколько бы мы ни изучали каждый из этих стимулов по отдельности, мы не приблизимся к решению.

Как справедливо пишет Р. Провайн, исследования которого немало способствовали тому, чтобы данный вопрос сдвинулся с мертвой точки, люди более 2000 лет безуспешно бьются над тем, почему же юмор смешит, именно по той причине, что они переоценивают роль юмора, как якобы главного способа вызывания смеха, и недооценивают роль смеха, как самостоятельного феномена (Provine, 1997; 2000. Р. 18). Но разрубить этот гордиев узел и изучать оба явления по отдельности – тоже не решение. Да, смех не нуждается в юморе, но юмор нуждается в смехе, а, значит, и нам нужно понять смех, чтобы понять юмор.[17] Действительно, смех связан с весьма широким кругом психических явлений, среди которых юмор оказывается лишь одним из многих.

Что же тогда выражает непроизвольный смех? Все попытки дать сколько-нибудь убедительный общий ответ на этот вопрос ни к чему не привели - во-первых, потому, что контексты и непосредственные поводы смеха невероятно многообразны, а во-вторых, потому, что люди (как сами смеющиеся, так и теоретики), затрудняясь найти общее объяснение, без меры психологизируют смех, рассчитывая найти ответ в сознании или в бессознательном современного человека. Предлагается множество частных псевдообъяснений, единый феномен бесконечно дробится и в результате найти общее объяснение становится все труднее. Между тем ответ лежит не там, где его ищут: он не в современности, а в докультурном прошлом.

Было бы еще полбеды, если бы речь шла только о двух видах смеха - «животном» и «сентиментальном». Но некоторые авторы выделяют множество подвидов, большинство из которых якобы не имеет отношения ни к щекотке, ни к юмору. Смех, по их мнению, может выражать самые разнообразные душевные состояния.[18] Помимо юмористического смеха (связь которого с удовольствием - главная загадка), выделяют социальный смех (якобы от чистого возбуждения), ликующий (знак победы или избытка сил), смех от облегчения (нервная разрядка), от смущения или беспокойства (защитный механизм), истерический (либо тоже «защитный», либо симптом стресса). Всем этим разновидностям «психологического» смеха противостоит «физиологический» смех, вызванный, в частности, веселящим газом и щекоткой (см., например: Monro, 1951; Giles, Oxford, 1970; Пропп, 1997; Morreall, 1983. Р. 55-58; Pfeifer, 1994), а всему этому вместе взятому - «патологический» смех при душевной болезни или прямой стимуляции мозга (Wild et al., 2003). Наконец, от всех перечисленных типов следует отличать все формы «деланного» смеха, в частности, ритуального, который, подобно языку, заимствовавшему досимволические средства общения, может выражать все, что угодно (Reinach, 1912; Фрейденберг, 1997, 1998; Пропп, 1997).[19] В последнем случае мы расстаемся с мерками современной психологии, но заодно и с непроизвольностью смеха, а значит, выходим за рамки нашей темы. Однако даже и по отношению к непроизвольному смеху, который явно не может выражать все, что угодно, не удается дать никакого общего ответа на вопрос о том, что же именно он выражает. Быть может, вопрос поставлен неправильно?

Такое сомнение высказывалось уже не раз, причем не только по отношению к смеху, а и по отношению ко всем так называемым «выразительным движениям». В конце XIX в. У. Джемс (1991. С. 281) предложил заменить вопрос о выражении эмоций вопросом о причинах, вызывающих телесные изменения, связанные с эмоциями, поскольку, по его мнению, именно эти изменения первичны, тогда как их психологическое переживание вторично.

Сто лет спустя крупнейший современный этолог Р. Хайнд вернулся к этому взгляду и, подвергая сомнению корректность заглавия классического труда Дарвина, назвал свою статью так: «Быть может, слова «выражение эмоций» ввели нас в заблуждение?» (Hinde, 1985). Действительно, «биологу <...> вовсе не кажется самоочевидной причина, по которой особь должна выставлять собственные эмоции напоказ другим представителям своего вида» (Preuschoft, 1995. P. 201). В этологии укрепилось мнение о том, что многие, если не все, так называемые «выразительные движения» - это выработанные путем естественного отбора врожденные социальные сигналы. Согласно гипотезе Хайнда (Hinde, 1985), они служат для особи средством сделать другой особи некое предложение, точнее, дать обещание, связанное с условием (типа «если не нападешь, считай, что груминг тебе обеспечен»).

Та же точка зрения высказана Фридлундом по отношению ко всем без исключения «выразительным движениям» человека (Fridlund, 1994, 1997). Как он полагает, все эти движения коммуникативны. Даже гримаса страха, казалось бы, невыгодная для субъекта, закрепилась в процессе эволюции в качестве «белого флага», гарантирующего жизнь, пусть и ценой позора (а также в качестве сигнала опасности для остальных членов группы). Врожденность и непроизвольность социальных сигналов приводит к тому, что они часто противоречат сознательным намерениям субъекта. А их социальность и коммуникативность позволяет объяснить случаи, когда множеству разнообразных и нечетко разграниченных психологических состояний соответствует один четкий сигнал. Например, какому бы оттенку чувства ни соответствовал плач, он исходно означал одно и то же: беспомощность и просьбу об участии (Fridlund, 1994, 1997). Та же социальность и коммуникативность позволяет понять, почему люди так редко смеются в одиночестве.

Плач, подобно смеху, представляет собой систему непроизвольной вокализации и контролируется подкорковой автоматической программой (Deacon, 1992, 1997. P. 419). Подобно смеху, он корректируется и тормозится неокортексом, причем у взрослых людей (в силу культурных факторов) это торможение гораздо сильнее того, которое осуществляется по отношению к смеху. Обычай коллективного плача исчез сравнительно недавно (Reinach, 1912), а в прошлом плач был столь же заразителен, как сейчас смех (Hatfield et al., 1994, Deacon, 1997. P. 58; Provine, 2000. P. 58, 132; о заразительности и коллективности смеха, плача и зевоты см.: Козинцев, 1999).

Заразительность эмоциональных проявлений обеспечивается эволюционно древним (доречевым) механизмом, который синхронизирует переживания членов группы (Поршнев, 1974. С. 299-300, 318, 321, 331; Hatfield et al., 1994) и действует на психологическом уровне с помощью эмпатии, а на нейрофизиологическом – с помощью недавно открытых «зеркальных нейронов», активация которых заставляет людей бессознательно подражать друг другу (Mirror Neurons, 2002; Carr et al., 2003; Leslie et al., 2004). На этих давно известных «коллективных мимико-соматических рефлексах» (Бехтерев, 1994. С. 155) основан эффект толпы. Изучение смеха – часть «коллективной рефлексологии» в том виде, в котором и представлял себе эту науку В.М. Бехтерев.

Именно благодаря огромной заразительности смеха как такового (Provine, 1992, 1996, 2000. P. 45, 56, 129-132; Deacon, 1997. P. 58; Martin, 2006. P. 128-131) и возникает иллюзия «объективности» или «реляционности» комического. Если бы не объединяющая сила смеха, нам не пришлось бы так долго доказывать, что чувство юмора, в отличие от всех остальных чувств, «никогда не обитает в объекте, а всегда обитает в субъекте» (см. главу 1), вернее в субъектах. Теоретики-реляционисты, не учитывающие данный фактор, полагают, что причина дружного и иногда безудержного хохота в зрительном зале заключена в стимуле (Berger, 1995. P. 45). На самом же деле не только присутствие смеющихся людей рядом (Chapman, Wright, 1976; Freedman, Perlick, 1979; Brown et al., 1982), но даже так называемый «консервированный смех» (аудиозапись коллективного смеха, воспроизводимая во время просмотра телевизионных комедий), способствует пробуждению веселья у зрителей (Provine, 2000. P. 137, 142; Martin, 2006. P. 129), чем беззастенчиво пользуются создатели плохих телесериалов. Недаром Р. Провайн сравнил непритязательные бытовые разговоры, в процессе которых люди часто и, при взгляде со стороны, беспричинно смеются, с бесконечным и бездарным сериалом (Provine, 2000. P. 42).

Итак, попытаемся на время «депсихологизировать» смех, оставить традиционный вопрос о том, какое душевное состояние он выражает и встать на позиции этологии. Зададим два других вопроса: 1) почему же все-таки люди смеются? и 2) почему смех так упорно ускользает от психологического объяснения? Но прежде, чем пытаться ответить на эти вопросы, кратко проследим путь от смеха к юмору в онтогенезе. Это делалось уже многократно (см., например: McGhee, 1979. P. 52-76; Бороденко, 1995. С. 38-59, 73; Johnson, Mervis, 1997; Martin, 2006. P. 229-267).

Смех появляется на 2-ом - 4-ом месяце от рождения, примерно на месяц позже, чем улыбка. Это всегда реакция на внешние раздражители, в чем состоит важное отличие первого смеха от первой улыбки, которая «эндогенна», то есть вызывается внутренними факторами, например, пищеварительными. Поначалу смех бывает ответом на легкую тактильную или звуковую стимуляцию; затем главную роль начинают играть зрительные сигналы, причем ведущим фактором постепенно становится общение с окружающими ребенка людьми.

В полгода некоторые дети начинают смеяться от игр типа «ку-ку» (мать то прячет лицо, то показывается снова), «сороки-вороны», «козы рогатой» и др. Занятия эти, наряду со щекоткой, щипками, подниманием детей и подбрасыванием их, относятся к категории «шоковых игр». Стимуляция здесь превышает уровень, который в более раннем возрасте был для детей предельным и за которым начинался плач; однако возросшее чувство безопасности позволяет некоторым детям превращать страх в удовольствие. По данным Э. Герцфельд и Ф. Прагер, в 6-8 месяцев игра матери в “guck-guck” (немецкий вариант нашей игры «ку-ку») вызывает смех лишь у каждого 10-го ребенка, в 9-11 месяцев – уже у 30 %, а в 1.5-2 года – у 70 % детей (Herzfeld, Prager, 1930). К 2 годам, таким образом, формируется главное, что необходимо для восприятия юмора - нейтрализующее метаотношение.

Проблески юмора как активного поведения, вернее, антиповедения,[20] появляются уже в начале 2-го года жизни одновременно с возникновением того, что Ж. Пиаже назвал "символической игрой", и что свидетельствует о появлении образного мышления. Дети в этом возрасте делают вид, что чистят зубы пальцем или причесываются карандашом. Они уже знают, что «так нельзя», но раз нельзя, то почему бы не попробовать? Роль пассивных зрителей их уже не устраивает. Теперь они стремятся сами активно создавать нонсенс.

К концу 2-го года предметное антиповедение дополняется словесным, а с 3 лет появляется игра с понятиями. Нарочно говоря и рисуя «как нельзя», «как не бывает», ребенок смеется (см. ниже). Примерно к 7 годам дети усваивают основы логики и морали. Одновременно появляется и тяга к их игровому нарушению – а это и есть «взрослый» юмор (McGhee, 1979. P. 72-76).

 

 

 

2.4. ФИЛОГЕНЕЗ СМЕХА И ЮМОРА

В отличие от многих теорий, постулирующих множественность форм и причин смеха, теория, некоторые части которой мы собираемся изложить, носит монистический характер, так как исходит из предположения о едином принципе, которому подчиняются все или почти все разновидности смеха. Основы теории заложены Дж. Салли и Л. Робинсоном (возможно, последовательность этих имен должна быть обратной).[21] Пытаясь выявить филогенетические истоки игрового негативизма, Л. Робинсон интерпретировал щекотку, как тренировку для серьезной борьбы (Robinson, 1892; Sully, 1902. P. 51, 53, 57, 180-181).[22] Соглашаясь с ним, Салли писал, что щекотка - «разновидность игры, выработанная естественным отбором у агрессивных существ», а смех - сигнал несерьезности борьбы (Sully, 1902. Р. 179-183).

Относительно адаптивного смысла игровой борьбы мнения современных исследователей расходятся. Некоторые авторы - как зоологи, так и детские психологи - вслед за Гроосом трактуют ее узко, как тренировку для будущих реальных стычек (по отношению к животным см.: Aldis, 1975. Р. 131, 159, 175; Fagen, 1981. Р. 63-65; по отношению к детям: Boulton, Smith, 1995).

Другие сомневаются в этом, указывая, что у большинства видов животных игровая борьба имеет мало общего с реальной, в частности, последовательность действий в обоих случаях совсем разная (Pellis S., Pellis V., 1998). Можно, конечно, трактовать понятие «тренировка», более широко и считать, что псевдоагрессивная игра не столько способствует отработке боевых навыков, сколько учит распознавать истинные намерения других особей и отличать реальные социальные роли от игровых (Bekoff, Allen, 1998). Если же вспомнить известные факты, касающиеся превращения агрессивного по форме сигнала в дружелюбный путем ритуализации (см. выше), то можно пойти еще дальше и высказать утверждение, которое лишь на первый взгляд кажется парадоксом: псевдоагрессивная игра - это тренировка для мира. Ее адаптивный смысл состоит в том, что она способствует предотвращению реальных конфликтов и поддержанию целостности группы.

Как бы то ни было, исходное значение смеха как сигнала несерьезности борьбы не вызывает сомнений в свете данных об этологии обезьян и современных детей (см. выше). Смех – метакоммуникативный сигнал, гласящий: «Действия, в которых мы сейчас участвуем, не означают того, что означали бы действия, которые они означают» (Бейтсон, 2000. С. 208; Fry, 1963. Р. 123-128). «Могла ли природа изобрести что-либо лучшее, чем смех, - писал Салли, - в качестве знака добродушия, готовности воспринять нападение (игровое) как чистую забаву?» (Sully, 1902. Р. 183).

Единственное, чего не хватало Салли и Робинсону для подтверждения их догадок - это этологических фактов. В качестве компенсации этой нехватки Салли пришлось чрезмерно «психологизировать» смех, что, впрочем, делает большинство авторов и по сей день. Ныне в этом нет необходимости.

Итак, смех - это врожденный и бессознательный метакоммуникативный сигнал игры, но не всякой (недаром Хейзинга отрицал связь изученных им серьезных игр со смехом, см: Хейзинга, 1992. С. 15; см. главу 3), а особой негативистской игры - «нарушения понарошку». Именно таково было значение «протосмеха», развившегося из ритуализованного укуса; тем же, судя по всему, и осталось главное значение смеха у современного человека, несмотря на все обилие побочных оттенков.

Исходное значение смеха как метасообщения о несерьезности нарушения нормы самим субъектом не согласуется с привычным представлением о том, что смех – реакция субъекта на внешний объект (юмористический стимул). Это противоречие следствие профессионализации юмора. В профессиональных или полупрофессиональных жанрах юмора (эстрада, комедия, рассказывание анекдотов) смех искусственно, иногда с трудом, подавляется исполнителем. В бытовом общении этого не происходит и рассказчики смеются даже больше слушателей (см. выше).

Никакой альтернативной гипотезы о происхождении смеха (кроме явно неконкурентоспособных - о том, что смех исходно выражал чистую радость или же о том, что у него нет никакого общего значения, что противопоставляло бы его всем прочим «выразительным движениям») предложить не удается. Указанное значение и дает нам ключ к пониманию связи между щекоткой и юмором.

Реконструировать эту связь не представляет труда. После возникновения символической коммуникации оставалось сделать всего два эволюционных шага (их последовательность в данном случае несущественна). Первый из них состоял в том, что физическая псевдоагрессия была дополнена речевой (шутливым оскорблением). М.М. Бахтин с удивительной проницательностью (учитывая его незнакомство с этологическими фактами) придавал шутливым побоям и иным формам фамильярного телесного контакта, а также шутливой брани, которую он называл «амбивалентной хвалой-бранью», ключевое значение в феномене карнавализации, едва ли подозревая о том, что корни карнавала уходят в дочеловеческое прошлое (Бахтин, 1965. С. 459; ср. там же. С. 21-22, 33-34, 178, 180, 203, 288, 345-346, 382-384, 458). Сам термин, впрочем, нельзя признать удачным, ведь никакой смысловой амбивалентности тут нет - речь идет лишь о том, что форма диаметрально противоположна содержанию.

Словесная псевдоагрессия, будучи по происхождению знаком дружелюбия, cпособна играть настолько конструктивную социальную роль, что из «антинормы» она может превратиться в норму, не допускающую отклонений. Свидетельство тому - институционализованные и строго регламентированные «отношения подшучивания», порой весьма грубого, смягчающие напряжение между некоторыми категориями родственников в ряде традиционных обществ (Рэдклифф-Браун, 2001. С. 107-137; Apte, 1985. Р. 29-66).

О биокультурной преемственности в функционировании псевдоагресcии, по-видимому, свидетельствуют и магические представления о том, что побои и оскорбления (конечно, регламентированные в рамках ритуала) защищают от нечистой силы, способствуют плодородию и т.д. (Фрэзер, 1980. С. 615, 619-620, 639-647). На более поздних стадиях магические псевдомотивировки забываются и тогда природа временно берет реванш у культуры (в частности, когда магические действия снова превращаются в игру). Но затем на смену старым культурным псевдомотивировкам приходят новые, в том числе и «естественнонаучные» (ср. идею о том, что хлестание людей вениками в бане есть массаж; эта гигиеническая процедура, впрочем, сопровождается смехом, как и встарь, на «донаучной» стадии). Но культурные мотивировки вторичны и для нас особой роли не играют, поскольку первичный мотив унаследован от дочеловеческой стадии и бессознателен.

Отчетливые параллели всему этому обнаруживаются в онтогенезе. Дети года в 4 не только дразнят окружающих, но и адресуют им довольно сильные и ничем не мотивированные ругательства, сопровождая это смехом (Wolfenstein, 1954. Р. 161). Подобные игры - прямое продолжение физической псевдоагрессии (см. выше). Как показала Марта Вулфенстайн, по мере взросления и социализации детей грубый и безыскусный юмор вытесняется все более завуалированными формами словесного псевдооскорбления, которые, в свою очередь, сменяются жанрами «взрослого» юмора, в частности, анекдотами (ibid. Р. 161-168). Это полностью совпадает с выводом Салли о том, что юмор в онтогенезе проходит путь от притворного непослушания у младенцев до интеллектуальных форм «игрового вызова» у взрослых (Sully, 1902. Р. 205, 206, 356).

Существуют интересные переходные случаи, когда эволюционно более новая форма коммуникации - речь - служит ловушкой и «прелюдией» к более древней - физической - псевдоагрессии, чрезвычайно сходной с той, что практикуется обезьянами. В середине ХХ в. в американских школах бытовала следующая шутка. «Непосвященным» предлагали нехитрую логическую задачу:

 

                       Adam and Eve and Pinchme

                       Went to sea on a raft;

                       Adam and Eve fell in -

                       And who was left?

 

(«Адам, Ева и Ущипни-меня плыли по морю на плоту; Адам и Ева упали в воду - кто остался на плоту?») Ответ «Ущипни-меня», естественно, воспринимался как призыв к действию (Wolfenstein, 1954. Р. 115). Та же самая «заманка», mutatis mutandis, практиковалась советскими школьниками:

 

                       Петька, Анка и Чапай

                       Ехали на лодке;

                       Петька с Анкой утонули -

                       Кто остался в лодке?

 

Ответ «Чапай» трактовался как «щипай» - и реакция шутника была незамедлительной (автор данной книги в свое время испытал это на себе; другой вариант см.: Потешки, считалки, небылицы, 1989. С. 261, № 936). Перед нами максимально наглядная иллюстрация слов Эйзенштейна о том, что щекотка - это острота, опущенная до предельно низкого уровня. Слова эти казались всего лишь изысканной метафорой, но неожиданно выяснилось, что их можно понимать в самом буквальном смысле. В какой-то момент развития оба стадиально разновременные явления идеально совмещаются в одной точке, в полном соответствии с монистической теорией смеха.[23]

Вот дореволюционная русская детская «поддевка», где щекотка и щипки заменены более основательной формой физического воздействия. Один мальчик говорил другому: «Говори за мной: «как». – «Ладно». – «Пошла баба в кабак». – «Как». – «Напилась пьяная». – «Как». – «Пришла домой». – «Как». – «Мужик стал ее бить». – «Как». – «А вот так!». (Следует удар в спину) (Виноградов, 1998. С. 709; другие примеры см там же. С. 681-682; Чередникова, 2002. С. 18-27).

Вот поддевка якутская. «Как будет по-якутски “олень”?» - с невинным видом спрашивал один мальчик другого. «Таба», - отвечал тот. «А “бык”?» «Оgус». «А, ты сказал “Таба оgус!”» («Ударь метко!»), - восклицал мнимый невежда и наотмашь бил незадачливого переводчика, забывшего о том, что омоформы могут преподносить нам сюрпризы (за этот пример я признателен З.Ф. Семеновой). Есть основания подозревать, что подобные «остроты, опущенные до предельно низкого уровня» распространены в детских субкультурах самых разных частей света и представляют собой реальные пережитки филогенетически ранних стадий развития юмора.

Так, английская народная этимология превратила итальянское прозвище кукольного персонажа - Пульчинелла («цыпленочек») - в кличку «Панч» («лупи»); соответственно Панч исполнял требуемое со всем старанием (жертвой, впрочем, становилась обычно Джуди). О таких карнавальных прозвищах, семантически эквивалентных тумакам, писал Бахтин.

            Просвещенный читатель может возразить, что детские или народные шутки столь низкого пошиба и уж тем паче псевдооскорбления едва ли дотягивают до порога юмора. Не будем спорить. Действительно, фразы типа «ай да Пушкин, ай да сукин сын!» (как читатель помнит, поэт адресовал ее самому себе) или «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!..» представляют собой по отношению к современному юмору нечто в лучшем случае периферийное, а клише типа «ни пуха, ни пера!» и ответ «к черту!» едва ли вообще воспринимаются как юмор. Былой магический смысл подобных выражений также забыт. Но благодаря ритуализации сохранилось главное: за псевдоагрессивной формой без всякого труда прочитывается дружелюбное содержание.

Параллель с социальной игрой приматов, доставляющей обоим партнерам - и «агрессору», и «жертве» - огромное наслаждение (Aldis, 1975. Р. 26-28) вполне очевидна, хотя очевидно и то, что люди вследствие ослабления врожденных тормозящих механизмов склонны злоупотреблять своим эволюционным наследием (см. ниже). Именно контекст игровой агрессии имели в виду культурологи (Бахтин, а до него − Корнфорд), когда писали о неистребимой живучести и неисчерпаемой прелести вульгарной брани (Cornford, 1914. Р. 49; Бахтин, 1965. С. 34). Эти пережиточные явления куда ближе к истокам юмора, чем к тому, что сегодня считается собственно юмором.

Второй шаг, который надлежало сделать на пути от игровой борьбы к юмору - это распространить принцип «нарушения понарошку» на все поведение, дополнив псевдоагрессию иными формами негативистской игры. Последнее, казалось бы, возможно лишь при наличии системы интернализованных норм и запретов, то есть культуры. Однако уже у некоторых обезьян «игровая мина» порой возникает и вне контекста псевдоагрессии, в частности, при акробатических трюках и игре с предметами, впрочем, лишь в присутствии других особей (Preuschoft, 1995. Р. 203). Маленькие дети смеются, когда родители подбрасывают их и ловят; у детей старшего возраста акробатические игры тоже сопровождаются смехом, но опять же, как и у обезьян, только в присутствии зрителей (Aldis, 1975. Р. 228-232, 239-241).

«Неподобающее» обращение с предметами и с собственным телом (заметим, что смех исчезает, когда акробатика превращается в «подобающее» физическое упражнение) легко дополняется «неподобающим» обращением со словами и понятиями. Уже на первых стадиях овладения словарем дети хохочут, нарочно называя вещи и людей неправильными именами (Чуковский, 1956. С. 239-241), а едва начав осваивать грамматику, с восторгом создают перевертыши и нелепицы. На исходе 2-го года жизни английский мальчик радостно лепечет: «Gee-gee fy air» («И-го-го летай воздуху») (Sully, 1902. Р. 217). В этом же возрасте дочь К.И. Чуковского произносит свое знаменитое «Папа, ава - мяу!» (то есть «собака мяукает») (Чуковский, 1956. С. 237). Примерно так же шутят человекообразные обезьяны, заимствовавшие у людей язык глухонемых (McGhee 1979. Р. 110-120; Provine, 2000. Р. 94-95; Gamble, 2001). В 6 лет ребенок уже может нарисовать то, что ему кажется смешным. Образцы первых карикатур - дерево с глазами, человек с ветками вместо рук, красный гусь (Herzfeld, Prager, 1930; см. также: Бутовская, Дорфман, 2004).

Итак, и в онтогенезе, и в филогенезе у юмора два источника - 1) псевдоагрессия и 2) неагрессивные формы игрового самоотрицания и антиповедения. На ранних стадиях антропогенеза (до появления речи и культуры) псевдоагрессия безусловно играла основную роль, как и у обезьян, поскольку базовой социальной нормой, обеспечивающей существование группы, было избегание внутригрупповых конфликтов. Именно эта норма, естественно, и становится первым объектом игрового нарушения.

После появления речи и культуры число норм и запретов взрывообразно увеличилось и, соответственно, появилось ровно столько же новых программ антиповедения. Но бессознательный метакоммуникативный сигнал несерьезности борьбы - смех, эволюционная предшественница которого, игровая мина, была в докультурном контексте вполне «прозрачной» (иконичной) - сохранился в качестве сигнала негативистской игры во всех иных ее культурных разновидностях и дожил до наших дней.

Связь между юмором и смехом теперь становится вполне понятной. Перед нами два взаимосвязанных компонента негативистской игры, два проявления самоотрицания – внутреннее и внешнее. Самоотрицание на уровне личности, то есть на уровне мысли и чувства – это юмор (метаотношение); самоотрицание на межличностном уровне, то есть на уровне передачи мыслей и чувств – это смех (метасообщение). Понятной становится и историческая последовательность этих явлений. Юмор (психологическое явление, почти уже не нуждающееся во внешних опорах) вторичен по отношению к смеху, будучи результатом психологизации того, что изначально, у предков человека, было чистым действием с минимальной долей «психологии» – социальной игрой. Пройдя долгий филогенетический и исторический путь, действие без модели превратилось в модель без действия (Козинцев, Бутовская, 1996).

Врожденность и бессознательность отличает смех от усвоенных (символических) метакоммуникативных знаков самоотрицания, подконтрольных сознанию. Их роль, в отличие от роли смеха, ничтожна. В нашей детской субкультуре до недавнего времени сохранялся полумагический знак - скрещенные пальцы (указательный и средний) - охранительный жест, восходящий к христианскому символу (кресту) и защищающий лгуна от наказания. В английском языке есть выражение “tongue in cheek” («лукаво», «несерьезно», буквально «с языком, упертым в щеку»), очевидно, восходящее к соответствующему мимическому знаку. Непроизвольная мимика, противоречащая словам, имеет большее значение, но и ее роль несопоставима с ролью смеха. «Суррогатом» смеха и соответственно знаком отстранения от собственных слов служит «смайлик» - графический символ смеющейся рожицы, один из так называемых «эмотиконов», знакомых всякому, кто пользуется электронной почтой.

Интересно, что смеющиеся люди порой прикрывают рот рукой, стыдясь своего смеха (см. главу 1), хотя он сам по себе призван служить знаком самоотрицания. Конечно, это отражает конфликт культурных и природных мотивов, но точно то же самое делают высшие обезьяны, когда ситуация требует от них подавить в себе бессознательную игровую мотивацию (Tanner, Byrne, 1993). Способ разрешения конфликта мотивов, как видим, очень древний. Руки у человека, как и у обезьян, больше подчинены волевому контролю, чем мимика и голос, особенно когда последние целиком попадают под контроль врожденных поведенческих программ.

Вернемся к собственно смеху. Как пишет крупнейший современный нейропсихолог Т. Дикон, «звуковой сигнал, первоначально закрепившийся путем естественного отбора в качестве знака «перекодировки» с потенциально агрессивных действий на дружелюбную социальную игру, по-видимому, был «подхвачен» аналогичным процессом перекодировки, свойственным юмору и познанию» (Deacon, 1997. Р. 421). Прекрасная мысль, но Дикон тут же делает шаг назад и в качестве общих черт, маркируемых смехом на обеих стадиях - социальной игры (у предков человека) и юмора (у человека) - называет инсайт (внезапное «озарение»), удивление и снятие неопределенности.

Это общее место когнитивистских теорий юмора, о чем мы уже говорили в связи с теорией Шульца, к которой идея Дикона очень близка. Момент постижения сути анекдота или карикатуры и момент научного открытия или разгадки ребуса действительно сходны, но за этим сходством - коренное различие. Безудержный заразительный хохот (а именно его причины нас и интересуют) прозвучал бы явным диссонансом возгласу «эврика!», о котором в данной связи пишет Дикон. И это понятно: человек, сделавший открытие или даже разгадавший ребус, действительно нечто нашел. Но человек, понявший, в чем соль анекдота, не нашел ровным счетом ничего. Он лишь обнаружил, что его ловко провели, обманом завлекли на путь, не ведущий никуда. Этим и вызывается описанный психологами резкий спад когнитивного напряжения (который, впрочем, наблюдается и при решении задачи). В свое время Кант (1994. С. 207), пытаясь понять, почему люди смеются от анекдотов, пришел к выводу о том, что «смех - это аффект, возникающий из внезапного превращения напряженного ожидания в ничто» (см. главу 1). Это определение  несомненно ближе к истине, чем «теория инсайта». Оно лежит в основе современной психологической теории, согласно которой, вслед за двумя традиционно выделяемыми стадиями восприятия юмора – несообразностью и разрешением – наступает третья стадия: человек переходит на метауровень, при взгляде с которого все предшествующее, в том числе и «разрешение несообразности», кажется «ничем» (Ruch, Hehl, 1998; Ruch, 2001).

Действительно, «разрешение несообразности» не только не достаточно, но и не необходимо (см. главу 1). Юмор уподобился головоломке, разгадка которой в случае юмора маркируется возгласом «дошло!», сравнительно поздно. Это явление присуще лишь самым «цивилизованным» формам юмора. Смех, вызываемый подобными формами, не сильнее, а, наоборот, слабее того, который вызывается наиболее примитивными стимулами вроде щекотки или передразнивания (McGhee, 1979. Р. 160) - и не столько потому, что безудержный хохот считается «нецивилизованным» и искусственно тормозится, сколько потому, что разгадывание головоломок - занятие хоть и увлекательное, но ни к смеху, ни к юмору не относящееся и лишь отвлекающее от них. Если бы дело обстояло иначе, то, как заметил еще в XVIII в. Дж. Битти, Ньютон был бы величайшим юмористом своего времени.[24] Кроме того, это занятие сугубо индивидуально, что совсем не вяжется с огромной социальностью смеха. (Люди, до которых юмор «доходит» позже других - частые объекты коллективного смеха, но речь сейчас не об этом).

Вспомним наиболее примитивные формы юмора вроде школьных приколов, где не чующую подвоха «жертву» обманом вынуждают произнести кличку типа «Ущипни», после чего игра опускается на еще более низкую, «обезьянью» ступень (см. выше). Объект проделки безудержно хохочет, как и проказник. Неужто от инсайта? Разве осознание ребенком того, что он глупейшим образом попал впросак, сродни внезапному озарению, дающему ключ к трудной задаче? Разве реакция в обоих случаях сходна? Что, собственно, находят дети, поняв, что нелепая кличка по случайности созвучна просьбе пощекотать? Ничего. Лишь осознают, что утратили сообразительность, временно поглупели, опустились на более низкий уровень. От этого ли кричать «эврика!»?

В прошлом, даже и в сравнительно недавнем, как свидетельствует огромный материал, юмор был по современным меркам весьма безыскусным и был так же мало схож со сложными головоломками, как и юмор малышей. Но и «цивилизованный» юмор вроде анекдотов - Кант совершенно прав - ничуть не дальше продвигает нас вперед по пути познания. Разве что ловушки похитроумнее, а в итоге все равно «напряженное ожидание разрешается в ничто».

«Смена перекодировки», о которой пишет Дикон, состояла, по-видимому, совсем в ином. Все вышесказанное заставляет думать, что после возникновения человека смех превратился в знак коллективной негативистской игры, направленной уже не только против норм отношений между особями внутри сообщества (как у обезьян), но и против двух фундаментальных человеческих новоприобретений. Во-первых, против речи, как радикально новой системы коммуникации, не имеющей параллелей в животном мире и, вероятно, вызвавшей на первых порах нечто вроде информационного шока (см. главу 3). Во-вторых, против культуры - свода обременительных правил и запретов, автоматически порождаемых речью (см.: Козинцев, 2004). У предков человека «перекодировка» имела предельно узкий смысл: «я кусаю тебя, но не всерьез, это только игра». У человека ее смысл расширился до предела: «я нарушаю все нормы культуры, но не всерьез, это только игра». Несмотря на такое расширение, постоянство базового смысла сигнала очевидно.

Взрывы хохота от ничтожных или примитивных стимулов, как и необычайная заразительность смеха как такового - все это непонятно с точки зрения когнитивистских теорий юмора, но зато вполне объяснимо при учете необходимости периодического коллективного игрового освобождения от бремени главных человеческих атрибутов: речи и культуры. Повод при этом становится делом второстепенным, требования к юмору - минимальными.

Сказанное ничуть не принижает эстетическую ценность лучших образцов комедии. Но искусство, как и познание, лишь косвенно связано со смехом. Наиболее сильнодействующие средства вызывания смеха примитивны, стандартны и независимы от эстетики. Мысль о совместимости высокого искусства с чем-то столь низменным кажется некоторым филологам и эстетикам неприемлемой, а когда такая совместимость становится очевидной, они предпочитают отвергнуть соответствующие явления искусства целиком. С. Ликок считал Аристофана и Сервантеса устаревшими (Leacock, 1935. Р. 14-15, 237), М.К. Суоби и В.Я. Пропп возмущались «черными» американскими кинокомедиями (Swabey, 1970. Р. 14; Пропп, 1997. С. 133).

Подобные взгляды, как представляется, вызваны непониманием того, что комическое искусство – и в этом его уникальность по сравнению с «высокими искусствами» – основано на сочетании двух совершенно самостоятельных элементов: конструктивного (связанного с собственно искусством) и деструктивного, связанного со смехом и юмором, то есть негативистской игрой. Хотя то и другое внешне объединяется общей функцией, внутренней связи тут нет. Более того, эстетический элемент и смеховой, который, будучи тотальным отрицанием, представляет собой, в частности, и антиэстетику, полярно противоположны и разнонаправлены. Суть эстетического элемента – возвышение, суть смехового – снижение.

Изучая комедию эстетическими методами, мы изучаем то, что роднит ее с высокими искусствами. А то, что ее отличает, то, что в чистом виде именуется «низменным», «грубым» или «площадным» комизмом и приводит зрителей и слушателей в шутливо-деструктивное расположение духа – невероятно примитивно, оно вне ведения эстетики, поскольку корни его неизмеримо глубже, чем корни искусства. Они – в далеком дословесном прошлом, и индивидуальном, и родовом, где ни о какой эстетике не могло быть и речи. Ни в одном, даже самом гениальном, комическом тексте эти два элемента не могут сливаться, взаиморастворяться. Юморист может лишь искусно смешивать их в разных соотношениях, образовывая взвесь – то, что мы, не замечая гетерогенности и принимая суспензию за раствор, именуем «мягким юмором», «лукавой усмешкой», «смехом сквозь слезы» и т.д. Если же пытаются (как правило, неудачно) смешивать комизм с обличением, мы говорим о сатире.

Не менее самостоятелен смех и по отношению к познанию. Более того, они антагонистичны. И уж если понадобилось бы найти словесный эквивалент смеха, то отнюдь не возгласы «эврика!» или «дошло!» были бы адекватным переводом доречевого сигнала в речевой. Вербализовать этот парадоксальный сигнал можно было бы, пожалуй, лишь одним способом: с помощью двух противоположных по смыслу команд «можно!» и «нельзя!» - звучащих одновременно. Это означало бы мгновенный прорыв (но не отмену!) внутреннего запрета, разрешение сделать то, что не может быть разрешено: сбросить с плеч всю ношу, которую человечество взвалило на себя в процессе антропогенеза, опуститься на более низкий уровень, подобно тому, как дети время от времени сбрасывают с плеч то, чему их учили, отнюдь этого не забывая. Такое совмещение двух взаимоисключающих словесных команд немыслимо, потому что при этом ни одна из них не может быть выполнена. Но этого и не требуется. Смех нисколько не стремится быть вербализованным, более того, он этому активно противится. Его цель - прямо противоположная: перекрыть речевой канал и все, что по нему передавалось и передается.

Перед нами одно из проявлений принципа Берендса: социальные сигналы (дисплеи) эволюционно консервативнее их мотиваций (Baerends, 1975). После возникновения речи, когда функции смеха безмерно расширились, ему пришлось стать громче и сильнее, чем у обезьян. Человек - единственный вид, пользующийся звуковым сигналом игры, и притом очень громким. Животные пользуются зрительными сигналами, видимо, чтобы не привлечь хищников в момент, когда они менее всего готовы к отражению атаки (Aldis, 1975. P. 272). На физиологическом уровне интенсивность человеческого смеха связана с тем, что подкорковый механизм, приводящий этот сигнал в действие, у человека тормозится корой и смех вынужден буквально прорываться сквозь корковый барьер. Будучи несовместим с речью, он выступает в качестве ее антагониста и временного прерывателя (см. ниже).

Здесь нужно упомянуть о еще одном возможном этологическом аспекте смеха. Давно уже замечено, что смех может быть одной из странных и не имеющих видимого смысла поведенческих реакций, объединяемых лишь тем, что они возникают в зазорах между обычными, более адекватными формами поведения вследствие мотивационного тупика или конфликта мотивов. Этологи обозначили их термином “смещенная активность” (Kortlandt, 1940; Tinbergen, 1952). В. Шмидт, кажется, первым написал о том, что смех – форма смещенной активности (Schmidt, 1957). П. Лейхаузен присоединился к этому взгляду и предположил, что смех - явление того же порядка, что бесцельное рытье песка у колюшек, немотивированное вылизывание шерсти у кошек или чесание в затылке у людей (Leyhausen, 1973). Позже эта идея была развита Р. Расселом, который сравнил смех c другими замещающими реакциями вроде шагания по комнате, выбивания пальцами дроби по столу, холодного пота и тошноты (Russell 1987).

Поначалу этологи считали, что смещенная активность лишь заменяет адекватные реакции (Kortlandt 1940; Tinbergen 1952). Впоследствии, однако, было показано, что она имеет собственные причины, но тормозится в нормальных условиях и растормаживается в ситуациях, когда более сильные мотивы конфликтуют между собой или не могут реализоваться по каким-либо иным причинам (Andrew, 1956, van Iersel, Bol, 1958, Хайнд, 1975. C. 453; Макфарленд, 1988. C. 345-349).

Это вполне соответствует данным нейрофизиологов (Deacon, 1992, 1997; Wild et al., 2003) о том, что непроизвольный смех контролируется глубокими и древними отделами мозга и тормозится лобной корой, а возникает благодаря снятию торможения. Следовательно более древняя часть нашего «Я» подавляется эволюционно более поздней его частью и стремится вырваться из-под ее контроля. Констатируя данный факт, мы вовсе не становимся на позиции фрейдизма, ведь у человека, как и у его предков, смех обозначает границу серьезности. За этой границей – не область вытесненных и рвущихся наружу желаний, а зона безобидной негативистской игры, нисколько не угрожающей целостности нашего «Я».

Понятие растормаживания широко используется психологами павловской школы. В нашей литературе по антропогенезу теория растормаживания была развита Б.Ф. Поршневым, который вместо этологического термина «смещенная активность» пользовался физиологическим термином «тормозная доминанта» (Поршнев, 1974. С. 274-278, 284-300, 331-335, 349). К тормозным доминантам он относил, в частности, зевоту и улыбку, обращая внимание на их высокую заразительность (о растормаживании смеха, зевоты и плача см.: Козинцев, 1999). Согласно Поршневу, смысл таких поведенческих актов некогда состоял в «интердикции» – подавлении чрезмерной реактивности партнеров путем индукции тормозных доминант. Смех Поршнев не рассматривает, но его мысль о том, что вторая сигнальная система (речь) и первосигнальные проявления находятся в состоянии взаимного торможения (Поршнев, 1974. С. 469), соответствует как этологическим, так и нейрофизиологическим фактам и применима к смеху не в меньшей, а в большей степени, чем к улыбке. Рассмотрение тормозных доминант с точки зрения павловской теории ультрапарадоксальной фазы условного рефлекса, когда «все запрещенное дозволено, и лишь это дозволено» (там же. С. 335) оказывается чрезвычайно плодотворным для понимания сущности игрового негативизма, антиповедения и архаических праздничных обрядов у человека.[25]

Действительно, смех обычно находится «под спудом». Он словно ждет минуты, а, дождавшись, вырывается на волю и полностью овладевает человеком. Это странно, поскольку эмоциональный компонент в юморе довольно невелик (Deacon, 1992), если, конечно, не говорить о смеховой эйфории. Но эту эйфорию очень трудно связать со стимулом, во всяком случае, все попытки обнаружить между ними причинно-следственную связь были очень неубедительны (см. главу 1). То, что бурная и буквально всепоглощающая смеховая реакция совершенно не соответствует (ни по интенсивности, ни по длительности) юмористическому стимулу, который ничтожен и несерьезен в полном смысле слова, удивляло исследователей уже давно. Ж. Дюма не без оснований счел это несоответствие проявлением описанной И.П. Павловым парадоксальной фазы условного рефлекса (Dumas, 1933. P. 269).

Т. Дикон, которому мы в значительной мере обязаны нашими знаниями о нейрофизиологической подоплеке антагонизма между смехом и речью (Deacon, 1997. Р. 245-246), не сумел убедительно связать данное явление с описанным им же процессом «смены перекодировки». Инсайт, который он считает главной чертой юмора, не прерывает речь (о чем, кстати, и свидетельствует возглас «эврика!») и уж во всяком случае не блокирует мыслительный процесс, как раз наоборот. Зато смех (по крайней мере, бурный) блокирует и речь, и мысль, и действие, что отмечалось уже не раз (McDougall, 1931. Р. 389; см. также: Фрейд, 1997б. С. 122; Bastide, 1970; Минский, 1988. С. 298; Chafe, 1987; 2007. P. 11, 17, 23, 69, 134, 145). Для Р. Провайна, описавшего несовместимость смеха с речью на этологическом уровне, данный феномен также остался загадкой (Provine, 2000. Р. 36-39).

По отношению к культуре смех играет в точности ту же роль, что и по отношению к речи, мысли и действию. Праздничные обряды смехового антиповедения и выросший на их основе юмор «посягают» на культуру и функционируют в качестве ее временных отменителей. Все это подводит к мысли о том, что смех и юмор смягчали, а возможно, и продолжают смягчать стрессогенное воздействие речи и культуры (Козинцев, 1999, 2002б). Если «эврика!» - сигнал того, что человек сделал еще один трудный шаг на пути вперед, то смех сигнализирует о том, что настало время не просто остановиться, а временно, играючи, отступить назад, да не куда-нибудь, а в дочеловеческое прошлое. Отступить, отдохнуть, вернуться и продолжать путь.

Наши гипотезы о филогенезе смеха и юмора подкрепляются твердо установленными фактами о его онтогенезе (см. выше). Как отмечали почти 80 лет назад исследовательницы детского юмора Э. Герцфельд и Ф. Прагер, суть детского юмора - игра, объектом которой служит не более и не менее, как «представление об окружающем мире, мировоззрение в самом точном смысле этого слова; еще совсем недавно оно было с таким трудом обретено - и вот уже его самоуверенно отбрасывают прочь» (Herzfeld, Prager, 1930).

Параллель с культурогенезом очевидна. Вполне вероятно, что сходные мотивы (оставим в стороне псевдомотивировки, в частности, магические) лежат в основе древних праздничных обрядов антиповедения: едва осознав безопасность этого занятия, люди начинают время от времени коллективно переворачивать вверх дном культурный космос, с таким трудом выстроенный предками, и заменять его воображаемым докультурным хаосом. О том, что чувство безопасности при этом - все еще неполное, свидетельствует смесь страха и смеха, столь характерная для архаических обрядов антиповедения, символически посягающих на всю совокупность культурных норм и запретов. Совершенно аналогично у детей первые опыты активного порождения юмора вроде преднамеренно абсурдных высказываний (см. выше) бывают связаны с ощущением запретности такого занятия и соответственно с некоторым страхом (Чуковский, 1956. С. 237).

В процессе исторического развития антиповедение лишается примеси страха, утрачивает связь с магией, становится менее коллективным и менее регламентированным и в конечном итоге приобретает эстетизованную, миниатюрную и безопасную форму, известную под названием юмора. Однако игровая негативистская суть, восходящая к архаическому антиповедению, а через него - к социальной игре приматов, сохраняется в полной мере. Именно этот компонент и является в юморе главным. Другие компоненты (когнитивный и эстетический) – второстепенны.

Действительно, о смехе и юморе, как о средстве избавиться («понарошку» или на самом деле - другой вопрос) от целого ряда существенных, но порой обременительных, человеческих проявлений, писали многие. Шопенгауэр (1999. С. 126) видел в комическом посрамление разума. По Фрейду, остроумие позволяет преодолеть преграды, сооруженные логикой и моралью (Фрейд, 1997б. С. 119-129). Для Макдугалла смех - альтернатива состраданию (McDougall, 1931. Р. 387-397), для Бахтина - средство победить пиетет и страх (Бахтин, 1965. С. 55, 364), для Карасева - антитеза стыда (Карасев, 1996. С. 67-74). Майндес к числу вещей, от которых освобождает смех, относит конформизм, комплекс неполноценности, мораль, разум, язык (в последнем случае под освобождением понимаются всего лишь словесные игры типа каламбуров), наивность, социальную запрограммированность, серьезность, самомнение, условности, преклонение перед авторитетами, благоговение перед смертью (Mindess, 1971).

Несмотря на убедительность примеров, иллюстрирующих освободительную роль смеха в каждом из перечисленных случаев, обобщить все это непросто. Так или иначе даже приведенный, составленный более или менее наобум, список «антитез» смеха (а его можно было бы увеличить во много раз) опровергает расхожие представления о том, что смех якобы покровительствует «золотой середине» или является средством «автокоррекции культуры». Об этом не может быть речи уже потому, что большинство отвергаемых смехом явлений, в том числе и наиболее часто упоминаемые разум и мораль, составляют каркас культуры. Сюда можно было бы добавить и все прочие символически закодированные нормы, усваиваемые человеком в процессе социализации, от догматов до мелочей здравого смысла и этикета, а также и сам способ кодирования, фундамент культуры - речь. Временное освобождение от всего этого действительно составляет главную функцию смеха.

Впрочем, присутствие здесь же качеств вроде конформизма (в качестве противоположной черты можно было бы добавить эксцентричность), пиетета (или, наоборот, самонадеянности), комплекса неполноценности (или, напротив, самомнения), казалось бы, подкрепляет идею золотой середины и автокоррекции. Но это лишь на первый взгляд. Будучи стихией тотального отрицания, смех не поддается управлению и отнюдь не склонен останавливаться в той точке, где ему укажут; менее же всего - в точке «золотой середины». Отвергая одну крайность, он тут же бросается в другую, чтобы отвергнуть и ее, а заодно и золотую середину. Иногда говорят, что смех выражает точку зрения радикального нигилизма и анархизма - и это почти правда, с тою лишь оговоркой, что он еще радикальнее, поскольку и нигилизм и анархизм наряду со всеми прочими человеческими качествами могут стать объектами его игрового нападения. Смеху закон не писан и пытаться использовать его для узко понятых общественно-полезных целей, в частности, для сатиры, - это, как заметил некогда Эренбург по отношению к искусству, все равно, что прикуривать у молнии или заставлять смерч вращать мельницы.

Смех достигает, казалось бы, невозможного: он разом снимает все противоположности на самом высшем уровне обобщения - на уровне человеческого состояния в целом. В самом деле, все названные качества применимы только к человеку, но не к животным. Некоторые из них диктуются культурой, другие ею отвергаются, но любое из них теряет смысл вне культурного контекста. «Освободиться» от всех них вместе взятых (и от сотен других человеческих качеств), собственно, и значит «освободиться» от человеческого состояния. Смех и есть игровой антагонист человеческого состояния и его основы - речи. Соответственно, юмор - игровой негатив культуры, общечеловеческой культуры в максимально широком смысле - той, что охватывает все существующие в разных культурах и подчас взаимоисключающие системы норм и запретов. «Да чем же иным могло быть определение комического с позиций сего дня, - говорил Эйзенштейн (1966. С. 518), - как не отрицанием базы всего сущего в сегодняшнем его понимании!» Остается лишь уточнить, что «сущее» в данном случае относится лишь к культуре, но не к природе.[26]

То, что смех благотворен, очевидно. Труднее понять, что его благотворность не в том, что он исправляет недостатки, освобождает от крайностей и т.д., а в том, что он играет роль универсального отрицателя и временного избавителя, действуя помимо нашей воли и нашего рассудка. Именно по этой причине смех чаще всего находится под спудом и терпеливо ждет минуты, чтобы шумно ворваться в любой зазор, любую брешь между периодами серьезной деятельности и на время переключить нашу установку с серьезной на игровую, вернуть нас к доречевому и докультурному состоянию, к негативистской социальной игре предчеловеческой поры (Козинцев, 1999, 2001; Kozintsev, 2001). Ворваться, временно блокировать речь, «отменить» культуру - и снова стихнуть, притаиться, уйти в подполье, уступив речи и культуре их законное место. Потому мы и не смеемся все время, хотя и признаем, что смех благотворен.

Пришло время ответить на второй вопрос - о том, почему смех ускользает от психологических объяснений. Причина теперь очевидна. Мы привыкли считать речевой канал общения более надежным, во всяком случае, более важным, чем всякого рода доречевые бессознательные метакоммуникативные сигналы. Смех же пытается внушить нам, что мы неправы: слова морочат нас, а дословесный язык, почти забытый нами, говорит правду, которая состоит в том, что слова ничего не значат.

Но бунт против языка и культуры не может быть долговременным. Смех стихает и все встает на свои места. Окончательным результатом юмора (если не считать удовольствия от игры и древнего праздничного чувства обновленного мира) оказывается то самое «ничто», о котором писал Кант. Если же этот парадокс не радует нас, если смысл человеческой склонности к такой удивительной игре непонятен, остается смотреть на юмор искоса, считая его всего лишь сомнительным способом выражения сомнительных мыслей.

Рационалистическое пренебрежение к смеху, восходящее в западной традиции к Платону, усилилось в эпоху Просвещения (смех презирали Вольтер, Честерфилд, Гете). Еще раньше Гоббс видел в смехе проявление враждебности. Наиболее модные в ХХ в. теории находятся в русле этой традиции, а труд Салли не встретил сочувствия и был забыт. Бергсон полагал, что смех - это социальная кара. По мнению Фрейда и его последователей, за безобидным фасадом шуток таится агрессивность, ведь именно она, по их мнению, досталась нам в наследство от докультурного прошлого. Но если один из источников юмора - социальная игра приматов, как мы попытались показать вслед за Салли, то дело обстоит прямо наоборот: именно агрессивность представляет собой фасад, тогда как врожденные, бессознательные мотивы смехового антиповедения дружелюбны и не имеют ни малейшего отношения к вражде или каре. Вся разрушительная деятельность смеха - игра. Все это «понарошку», а не всерьез. Там, где начинается «всерьез» - там кончается смех.

Это возвращает нас к вопросу о сатире. В свете данных о филогенезе смеха внутренняя противоречивость данного явления становится еще очевиднее. На сознательном уровне сатирик убежден, что нападает на свой объект с полным правом, однако своим смехом он бессознательно сигнализирует, что считает свои нападки неправильными и просит не принимать их всерьез. Сатира, таким образом, есть «правильное неправильное поведение», то есть невозможна по определению.

Сознательно ставимые сатириками цели диктуются негодованием; но средство, избранное ими для достижения их целей, - древний бессознательный сигнал дружелюбия - в конечном итоге распознается на том же глубоко бессознательном уровне и нарушает все планы. Свифт, осознав несоответствие средства целям, хотел выразить досаду, однако юмор разрушил и этот замысел:

 

                                               С мудрым смехом, зло презрев,

                                               Я на шутки трачу гнев.

                                               Но плутов тех, видит Бог,

                                               Я б повесил, если б мог.

 

Иконичность смеха, его связь с ритуализованным укусом, как знаком миролюбия при игровой агрессии, людьми либо не осознается, либо толкуется совершенно превратно. Смысл этого сигнала забыт человеком в процессе эволюции. В результате смех приобрел полную, имманентную независимость не только от нашей воли и нашего сознания, но и от нашего индивидуального бессознательного, став более стихийным, чем какое бы то ни было иное «выразительное движение». Потому-то «психология смеха» и не может справиться со своей задачей. Фрейд (1997б. С. 172), будучи уверен, что область бессознательного ограничена рамками онтогенеза, считал смех своих пациентов при обнаружении их тайных мыслей и чувств проявлением радости от возврата «в детство разума». «Мышление на один миг снова становится на детскую ступень, чтобы таким образом вновь завладеть детским источником удовольствия». В этом есть зерно истины, но проблему смеха нельзя решить, не выходя за пределы индивидуального развития и индивидуального бессознательного, потому что главный смысл смеха – в нашей родовой памяти.

Итак, если мы неспособны за всем многообразием смеховых контекстов усмотреть какое-либо единое чувство (во всяком случае, назвать его), то мы по крайней мере можем с большой долей уверенности утверждать, что смех автоматически, помимо нашей воли, включается всякий раз, когда игровой негативизм – наследие предков – пользуется случаем (в частности, нашим замешательством), чтобы хоть на время вырвать нас из культуры и вернуть к доречевому и докультурному состоянию.

Слова Блаженного Августина о «щекотке по сердцу» (см. выше) иллюстрируют одну из ситуаций неюмористического смеха. Психологи назвали бы его «нервным» или «социальным» и пояснили бы, что для мальчишек, ворующих груши из чужого сада, смех был «механизмом защиты» - средством подбодрить друг друга, а заодно заглушить голос совести. Но как соотнести это с «ликующим» смехом, «истерическим», юмористическим наконец? И при чем тут щекотка?

Нет иного способа свести все это воедино, кроме как вернуться к истокам, к социальной игре приматов - физической псевдоагрессии, сопровождаемой вполне еще иконичным на этой стадии игровым сигналом. Тогда становится ясным, что у смеха есть три неотъемлемые, родовые черты. Первая из них, связанная с врожденностью этого сигнала, - стихийность и непроизвольность. Удивительно, что Бергсон, построивший свою теорию (столь же популярную, сколь и неудовлетворительную) на автоматизме человеческого поведения, как якобы основном объекте высмеивания, лишь мимоходом, в конце книги, упомянул о гораздо более важном факте - автоматизме поведения самих смеющихся - и, видимо, вовсе упустил из вида, что у смеха может не быть никакого объекта, как в случае с теми юными воришками.

Второй атрибут смеха - его коллективный, негативистски-игровой характер и, соответственно, заразительность. «Почему же я наслаждался тем, что действовал не один? - спрашивает себя терзаемый муками совести Августин, - Потому ли, что наедине человек нелегко смеется?.. А я один не сделал бы этого, никак не сделал бы один...» (Исповедь, II, 9).

Наконец, третья, уже обсуждавшаяся нами, неотъемлемая черта смеха - антагонистичность по отношению к речи, мысли, действию и культуре.

Первые две из перечисленных черт - пережитки дочеловеческого прошлого; третья - наследие ранних этапов антропогенеза. Втроем они исчерпывают суть смеха. Прочие признаки могут сопутствовать смеху, а могут и отсутствовать. Сюда относятся юмор, инсайт и ощущение радости (в «социальном» и «ликующем» смехе, а также в «смехе облегчения» нет юмора и лишь с трудом усматривается инсайт, в «нервном» и истерическом - ни юмора, ни инсайта, ни радости).

            Смех не просто позволяет нам временно и коллективно блокировать речь, остановить мысль, прервать культурно-обусловленное действие и вообще «отменить» культуру; дождавшись момента и вырвавшись на волю, он лишает воли нас самих, запрещает нам оценивать ситуацию соответственно нормам морали, здравого смысла и этикета. Тогда наступает мгновенное (и вынужденное) освобождение от этих норм, от связанного с ними напряжения, от необходимости мыслить, сострадать, подчиняться, усваивать знания, прилагать усилия, вообще адаптироваться к реальности. Даже от необходимости комбинировать символы, то есть говорить! Авторы, указывавшие на роль смеха, как универсального освободителя (Bain, 1880. Р. 256-261; Mindess, 1971), совершенно правы, но парадокс в том, что освобождение в данном случае есть своего рода насилие.[27] Иначе и быть не может, ведь культурные нормы не просто навязаны нам, они нами прочно усвоены.

            Временная физическая беспомощность, в частности, резкое ослабление мышечного тонуса (Overeem et al., 1999) и безвольность смеющихся[28] полностью аналогична положению, в котором находятся участники социальной игры приматов и «жертвы» щекотки. Казалось бы, эти особенности поведения должны были быть невыгодны для ранних гоминидов, так как делали группу уязвимой для многочисленных опасностей (напомним об огромной заразительности и соответственно коллективности смеха). И если смех тем не менее не только не исчез, но и усилился у человека по сравнению с его предками, значит, на весах естественного отбора риск перевешивался выгодой, и притом немалой.[29]

            Действительно, состояние бессилия очень выгодно в ситуациях, когда мораль, здравый смысл, этикет и прочие своды культурных правил и запретов становятся бременем, от которого нужно на время освободиться. Но как этого достичь? «Освободиться от меня нельзя», - говорит культура в нас. По своей воле - нельзя; по воле смеха - можно. Смех на какое-то время заглушает в нас голос культуры, прерывает речь и мысль, обессиливает нас и поворачивает лицом назад, к доречевому и докультурному прошлому. Субъективно это может переживаться как удовольствие или облегчение, но может преобладать и ощущение насилия и стыда (Pfeifer, 1994), а возможно, и недоумения, вроде того, какое испытал бы прилежный ученик, от которого потребовали бы немедленно забыть все, чему его так долго учили. Однако, право же, субъективные переживания человека, временно растерявшего все свои атрибуты включая разум и речь (иногда и способность держаться на двух ногах), а потому бесконечно далекого от понимания истинных причин своего состояния - вопрос второстепенный на фоне той огромной задачи, которую решает смех: периодически освобождать нас от ноши культуры.[30] Бергсон (1914. С. 201) и Фрейд (1997. С. 129) не без основания сравнивали эффект комического с действием алкоголя.[31] Разница, конечно же, есть, но она слишком очевидна, чтобы нужно было на ней останавливаться.

«Ничего, это не всерьез, это лишь игра», - говорит смех. «Мы не в силах сопротивляться, мы беспомощны», - сказали бы мы, если бы смех не вытеснил собой речь. Смехом мы, соучастники запретной или полузапретной игры, оправдываемся друг перед другом и перед другими людьми. И сами перед собою. Если подобная игра захватывает все сообщество целиком и становится социальным институтом, возникает архаический праздник, где царят хаос и смех (Абрамян, 1983). «Человек на время терял обличье человека, а затем вновь его должен был обретать», - писал В.Я. Пропп (2000. С. 159) о таких обрядах.

Если же антиповедение не институционализовано, возникает опасная альтернатива - бесцельное хулиганство. У мальчишек, например, появляется соблазн совершить набег на чужой сад, чтобы удовольствоваться символической добычей - незрелыми грушами. «Сорванное я бросил, отведав одной неправды, которой радостно насладился» (Аврелий Августин. Исповедь, II, 6). Но ведь и грабеж можно превратить в социальный институт, если только приурочить его к определенному времени года, обрядиться в страшные одежды и внушить себе и другим, что грабители на самом деле - духи предков, требующие то, что им причитается по закону. Правда, при этом снова приходится балансировать между страхом и смехом, но теперь уже всем миром, а потому ни о какой совести и речи нет. Кстати, и добыча оказывается не в пример обильнее и вкуснее.

Не столь важно, что именно мы сбрасываем с плеч в момент смеха - страх или совесть (при «щекотке по сердцу»), разум или же какой-нибудь менее важный атрибут культуры вроде здравого смысла или этикета (при «щекотке ума»). Важно, что это лишь одна сторона смеха, и только ее и склонно видеть христианство. Оттого так и казнил себя Блаженный Августин по прошествии стольких лет. Другая же сторона состоит в том, что освобождение временно, имеет обычно игровой и символический характер, а главное, необходимым образом предполагает присутствие в нас того, от чего мы на время освобождаемся.

«...Я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом»… Для животных не существует ни греха, ни ответственности, но естественный отбор обеспечивает порядок, при котором игра остается игрой, а псевдоагрессия не превращается в агрессию. Это правило, которое у животных контролируется врожденными механизмами и соблюдается неукоснительно, составляет одну из самых ценных частей нашего биологического наследия.

Потому-то смех в полном смысле слова противоестествен в контексте подлинного насилия, о чем свидетельствуют многие случаи так называемого «истерического смеха». Так смеялись испытуемые, терзаемые нравственными муками в эксперименте Милграма (Милграм, 2000. С. 152-153;[32] см. также: Фромм, 1994. С. 59-60): помимо собственной воли и вопреки очевидности, они посылали другим участникам гадкой затеи - и тем, кому якобы причиняли боль во благо науке (в это их заставили поверить), и тому, кто убеждал их в пользе жестокости, бессознательный игровой сигнал! Смех невиновен. Виновна культура, способная подвергать человеческую натуру такому надругательству.

Попытки культуры совместить смех с агрессией, судя по всему, гибельны для смеха. В противостоянии природы и культуры стороны ведут себя по-разному (см. главу 4). Смех, как ему и положено, посягает на культуру притворно и не причиняет ей никакого вреда, полагая, что это всего лишь игра вроде щекотки. Культура же наносит ответный удар не шутя, в полную силу.

Надо отдать должное Бергсону, ухитрившемуся вместить в одну короткую фразу столько неправды, сказанной о смехе за многие века. «Природа пользуется злом для блага», - написал он, имея в виду то, что ему казалось эгоизмом смеющихся и карательной ролью насмешки (Бергсон, 1914. С. 205). Если бы мы попытались столь же кратко подвести итог тому, что нам сегодня известно о смехе, мы сказали бы: культура пользуется благом для зла. В какие-то моменты подавляющая культура может оказаться сильнее подавляемой природы. Тогда смех погибает. Вспомним о трагических финалах сатириков. Вдумаемся в армейскую пословицу: «Кто в армии служил - тот в цирке не смеется» (Банников, 2002).

Но в другие моменты победителем оказывается смех, хотя сам смеявшийся гибнет. Свидетельство тому - юмор обреченных, для которых природное наследие, как ни парадоксально, может оказаться наиболее верным средством достичь вершин человеческого состояния (см. главу 1). Как такое возможно? И на что в данном случае посягает смех? (Речь идет о непроизвольном смехе, а не об искусственном, который относится к культуре, а не к природе). На страх, на представление о том, что собственные страдания и смерть достойны почтительного и во всяком случае серьезного отношения. Справедливость требует признать, что об этом хорошо написал Фрейд (1997б. С. 230-235; Freud, 1928), хотя он и не видел истинных биологических корней юмора и к тому же создал немалую путаницу, противопоставив в своей странной классификации юмор остроумию и комизму. Но, наверно, лучше всех об этом написал Виктор Франкл (1997. С. 168-169, 194-195), которому юмор помог пережить два гитлеровских концлагеря.

К счастью, человечество продолжает смеяться. Врожденность, автономность и бессознательность смеха в значительной мере защищают его исконный смысл от искажений, которым он подвергается под действием речи и сознания. Сохранить его в полной мере, однако, не удается, и эта уязвимость - цена, которую приходится платить за все богатство смеховой культуры.

 

Литература

 

Абрамян Л.А. Первобытный праздник и мифология. Ереван: изд-во АН АрмССР, 1983.

Аверинцев С.С. Бахтин, смех, христианская культура // М.М. Бахтин как философ. М.: Наука, 1992. С. 7-19.

Агранович С.З., Березин С.В. Homo amphibolos. Археология сознания. Самара: Бахрах-М, 2005.

Банников К.Л. Смех и юмоp в экстpемaльных гpуппaх (нa пpимеpе некотоpых aспектов доминaнтных отношений в совpеменной Pоссийской Apмии) // Смех: Истоки и функции / Ред. Козинцев А.Г. СПб: Наука, 2002. С. 174-186.

Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М.: Художественная литература, 1965.

Бейтсон Г. Экология разума. М.: Смысл, 2000.

Бергсон А. Смех // Собр. соч. Пгр: изд. М.И. Семенова, 1914. Т. 5.

Бехтерев В.М. Избранные работы по социальной психологии. М.: Наука, 1994.

Бороденко М.В. Два лица Януса-смеха. Ростов-на-Дону: Феникс, 1995.

Бутовская М.Л., Дорфман В.В. Возрастные и гендерные различия в представлениях о смешном и грустном у детей (по материалам рисуночных тестов) // Этнографическое обозрение. 2004. Вып. 2. С. 38-57.

Бутовская М.Л., Козинцев А.Г. Этологическое исследование смеха и улыбки у младших школьников: Роль пола и социального статуса в невербальной коммуникации // Смех: Истоки и функции / Ред. Козинцев А.Г. СПб: Наука, 2002. С. 43-61.

Виноградов Г.С. Детская сатирическая лирика. Иркутск, 1925 (перепечатано: Русский

школьный фольклор / Сост. Белоусов А.Ф. М.: Ладомир, 1998. С. 656-710).

Гудолл Дж. Шимпанзе в природе: Поведение. М.: Мир, 1992.

Дарвин Ч. Выражение эмоций у человека и животных // Соч.. М.,: изд-во АН СССР, 1953. Т.5. С. 681-920.

Джемс У. Психология. М.: Педагогика, 1991.

Жан-Поль. Приготовительная школа эстетики. М.: Искусство, 1981.

Иванов В.В. К семиотической теории карнавала как инверсии двоичных противопоставлений // Ученые записки Тартуского Гос. университета. 1977. Вып. 411. С. 45-64.

Изард К. Психология эмоций. СПб: Питер, 1999.

Кант И. Критика способности суждения. М., Искусство, 1994.

Карасев Л.В. Философия смеха. М.: РГГУ, 1996.

Козинцев А.Г. Cмех, плач, зевота: Психология чувств или этология общения? // Этология человека на пороге XXI века / Ред. Бутовская М.Л. М., Старый сад, 1999. С. 97-121.

Козинцев А.Г. Антропология смеха // Ритуальное пространство культуры / Ред. Сурова Е.Э. СПб, изд-во Санкт-Петербургского философского общества, 2001. C. 152-157.

Козинцев А.Г. Об истоках антиповедения, смеха и юмора (этюд о щекотке) // Смех: Истоки и функции / Ред. Козинцев А.Г. СПб: Наука, 2002а. С. 5-43.

Козинцев А.Г. Смех и антиповедение в России: Национальная специфика и общечеловеческие закономерности // Смех: Истоки и функции / Ред. Козинцев А.Г. СПб: Наука, 2002б. С. 147-174.

Козинцев А.Г. Происхождение языка: Новые факты и теории // Теоретические проблемы языкознания. Сборник статей к 140-летию кафедры общего языкознания СПБГУ / Ред. Вербицкая Л.А. СПб: изд-во СПБГУ, 2004. С. 35-50.

Козинцев А.Г., Бутовская М.Л. О происхождении юмора // Этнографическое обозрение. 1996. Вып. 1. С. 49-53.

Козинцев А.Г., Бутовская М.Л. О детях, богах и обезьянах: Ответ оппонентам // Этнографическое обозрение. 1997. Вып. 3. С. 111-115.

Кьеркегор С. Афоризмы эстетика // Наслаждение и долг. Киев: AirLand., 1994. С. 13-43.

Лоренц К. Агрессия. М., Универс, 1994.

Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Новые аспекты изучения культуры Древней Руси // Вопросы литературы. 1977. Вып. 3. С. 148-167.

Макфарленд Д. Поведение животных. М.: Мир, 1988.

Милграм С. Эксперимент в социальной психологии. СПб: Питер, 2000.

Минский М. Остроумие и логика когнитивного бессознательного // Новое в зарубежной лингвистике / Ред. Петров В.В., Герасимов В.И. М.: Прогресс, 1988. Вып. 23. С. 281-309.

Павлов И.П. Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности (поведения) животных. М.: Медгиз, 1951.

Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории. М.: Мысль, 1974.

Потешки, считалки, небылицы / Сост. Мартынова А.Н. М.: Современник, 1989.

Пропп В.Я. Проблемы комизма и смеха. СПб: Алетейя, 1997.

Пропп В.Я. Русские аграрные праздники. М.: Лабиринт, 2000.

Рэдклифф-Браун А.Р. Структура и функция в примитивном обществе. М.: Восточная литература, 2001.

Успенский Б.А. Антиповедение в культуре Древней Руси // Проблемы изучения культурного наследия. Сборник статей, посвященных 75-летию Д.С. Лихачева / Ред. Степанов Г.В. М.: Наука, 1985. С. 326-336.

Франкл В. Доктор и душа. СПб: Ювента, 1997.

Фрейд З. Введение в психоанализ. Лекции. СПб: Азбука, 1997а.

Фрейд З. Остроумие и его отношение к бессознательному. СПб: Университетская книга, 1997б.

Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. М.: Лабиринт, 1997 (1-ое изд. – 1936).

Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М.: Восточная литература, 1998.

Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. М.: Республика, 1994.

Фрэзер Дж. Золотая ветвь. М: изд-во политической литературы, 1980.

Хайнд Р. Поведение животных. М.: Мир, 1975.

Хейзинга Й. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. М.: Прогресс, 1992.

Христофорова О.Б. Функции смеха в ритуале: Смех как знак // Смех: Истоки и функции / Ред. Козинцев А.Г. СПб: Наука, 2002. С. 75-82.

Чередникова М.П. «Голос детства из дальней дали…» (Игра, магия, миф в детской культуре). М.: Лабиринт, 2002.

Чеснов Я.В. Герменевтический подход к происхождению смеха // Этнографическое обозрение. 1996. Вып. 1. С. 53-61

Чуковский К.И. От двух до пяти. М.: Детгиз, 1956.

Шопенгауэр А. Мир как воля и представление. Минск: Попурри, 1999. Т. 2.

Щепанская Т.Б. Болевые игры // Игра и игровое начало в культуре народов мира / Ред. Симаков Г.Н. СПб: Кунсткамера, 2005. С. 78-92.

Эйзенштейн С.М. Режиссура. Искусство мизансцены // Избр. произв. в 6 тт. М.: Искусство, 1966. Т. 4. С. 13-738.

Aldis O. Play Fighting. N.Y. Academic Press, 1975.

Alexander R. Ostracism and indirect reciprocity: The reproductive significance of humor // Ethology and Sociobiology. 1986. Vol. 7. P. 253-270.

Andrew R.J. Normal and irrelevant toilet behaviour in Emberiza spp. // British Journal of Animal Behaviour. 1956. Vol. 4. P.85- 91.

Animal Play: Evolutionary, Comparative, and Ecological Perspectives / Eds. Bekoff M., Byers J.A. Cambridge: Cambridge University Press, 1998.

Apte M. Humor and Laughter: An Anthropological Perspective. Ithaca and L.: Cornell University Press, 1985.

An Aristotelian Theory of Comedy with an Adaptation of the Poetics, and a Translation of the Tractatus Coislianus / Trans. Cooper L. N.Y.: Harcourt and Brace, 1922.

Attardo S. Linguistic Theories of Humor. Berlin: Mouton de Gruyter, 1994.

Azim E., Mobbs, Jo B., Menon V., Reiss A.L. Sex differences in brain activation elicited by humor // Proceedings of the National Academy of Sciences of USA. 2005. Vol. 102. P. 16496-16501.

Bachorowski J.-A., Owren M.J. Sounds of emotion: Production and perception of affect-related vocal acoustics // Annals of the New York Academy of Sciences, 2003. Vol. 1000. P. 244-265.

Bachorowski J.-A., Smoski M.J., Owren M.J. The acoustic features of human laughter // Journal of the Acoustical Society of America. 2001. Vol. 110. P. 1581-1597.

Baerends G.P. An evaluation of the conflict hypothesis as an explanatory principle for the evolution of displays // Function and Evolution of Behaviour / Eds. Baerends G.P., Bear C., Manning A. Oxford: Clarendon Press, 1975. P. 187-227.

Bain A. The Emotions and the Will. L.: Longmans, 1880.

Bastide R. Le rire et les courts-circuits de la pensée // Echanges et communications. Melanges offerts à Claude Lévy-Strauss à l’occasion de son 60ème anniversaire / Eds. Pouillon J., Maranda P. Le Hague, Paris: Mouton, 1970. T. 2. P. 953-963.

Beattie J. An Essay on Laughter and Ludicrous Composition // Essays. Edinburgh: W. Creech, 1776.

Bekoff M., Allen C. Intentional communication and social play: How and why animals negotiate and agree to play // Animal Play: Evolutionary, Comparative, and Ecological Perspectives / Eds. Bekoff M., Byers J.A. Cambridge: Cambridge University Press, 1998. P. 97-114.

Berger A.A. Blind Men and Elephants: Perspectives on Humor. New Brunswick: Transaction Publishers, 1995.

Berlyne D.E. Humor and its kin // The Psychology of Humor: Theoretical Perspectives and Empirical Issues / Eds. Goldstein J.H., McGhee P.E. N.Y.: Academic Press, 1972. P. 43-60.

Bihrle A.M., Brownell H.H., Powelson J.A., Gardner H. Comprehension of humorous and non-humorous materials by left and right brain damaged patients // Brain and Cognition. 1986. Vol. 5. P. 399-411.

Blakemore S.-J., Wolpert D.M., Frith C.D. Central cancellation of self-produced tickle sensation // Nature Neuroscience. 1998. N 1. P. 635-640.

Blurton-Jones N.G. An ethological study of some aspects of social behaviour of children in nursery school // Primate Ethology / Ed. Morris D. London: Weidenfeld and Nicolson, 1967. P. 347-368.

Boiten F. Autonomic response patterns during voluntary facial action // Psychophysiology. 1996. Vol. 33. P. 123-131.

Bolwig N. Facial expression in primates. // Behaviour, 1964. Vol. 64. P. 167-192.

Boulton M.J., Smith P.K. The social nature of play fighting and play chasing: Mechanisms and strategies underlying cooperation and compromise // The Adapted Mind: Evolutionary Psychology and the Generation of Culture / Eds. Barkow J.H., Cosmides L., Tooby J. N.Y.: Oxford University Press, 1995. P. 429-444.

Brown G.E., Dixon P.A., Hudson J.D. Effect of peer pressure on imitation of humor response in college students // Psychological Reports. 1982. Vol. 51. P. 1111-1117.

Brownell H.H., Gardner H. Neurophysiological insights into humour // Laughing Matters: A Serious Look at Humour / Eds. Durant J., Miller J. London: Longman, 1988. P. 17-34.

Brownell H.H., Stringfellow A. Cognitive perspectives on humor comprehension after brain injury // Neurobehavior of Language and Cognition: Studies of Normal Aging and Brain Damage / Eds. Connor L.T., Obler L.K. Boston: Kluwer Academic Press, 2000. P. 241-258.

Butovskaya M.L., Kozintsev A.G. Gender-related factors affecting primate social behavior: Grooming, rank, age, and kinship in heterosexual and all-male groups of stumptail macaques // American Journal of Physical Anthropology. 1996. Vol. 101. P. 39-54.

Carr L., Iacobini M., Dubeau M.-C., Maziotta J.A., Lenzi G.L. Neural mechanisms of empathy in humans: A relay from neural systems of imitation to limbic areas // Proceedings of the National Academy of Sciences of USA. 2003. Vol. 100. P. 5497-5502.

Chafe W. Humor as a disabling mechanism // American Behavioral Scientist. 1987. Vol. 30. P. 16-25.

Chafe W. The Importance of Not Being Earnest: The Feeling Behind Laughter and Humor. Amsterdam: John Benjamins, 2007.

Chapman A.J., Wright D.S.  Social enhancement of laughter: An experimental analysis of some companion variables // Journal of Experimental Child Psychology. 1976. Vol. 21. P. 201-218.

Claxton G. Why can’t we tickle ourselves? // Perceptual and Motor Skills. 1975. Vol. 41. P. 335-338.

Cornford F.M. The Origin of Attic Comedy. L.: E. Arnold, 1914.

Coulson S., Wu Y.C. Right hemisphere activation of joke-related information: An event-related brain potential study // Journal of Cognitive Neuroscience. 2005. Vol. 17. P. 494-506.

Deacon T. The neural circuitry underlying primate calls and human language // Language Origin: A Multidisciplinary Approach / Eds. Bichakjian B., Nocentini A. Dordrecht: Kluwer, 1992. P. 121-162.

Deacon T. The Symbolic Species: The Co-Evolution of Language and the Brain. N.Y. W.W. Norton, 1997.

Dumas G. Le rire // Nouveau traité de psychologie. Paris: F. Alcan, 1933. T. 3. P. 240-271.

Dumont L. Théorie scientifique de la sensibilité. Paris: F. Alcan, 1890.

Dunbar R.I.M. Groups, gossip, and the evolution of language // New Aspects of Human Ethology / Eds. Schmitt A., Atzwanger K., Grammer K., Schäfer K.. N.Y.: Plenum Press, 1997. P. 77-89.

Dupréel E. Le problème sociologique du rire // Revue philosophique de la France et de l’étranger, 1928. T. 106. P. 213-260.

Ekman P., Davidson R.J., Friesen W.V. The Duchenne smile: Emotional expression and brain physiology. II // Journal of Personality and Social Psychology. 1990. Vol. 58. P. 342-353.

Ekman P., Keltner D. Universal facial expressions of emotion: An old controversy and new findings // Nonverbal Communication: Where Nature Meets Culture / Eds. Segerstrale U., Molnar P. Mahwah: Lawrence Erlbaum, 1997. P. 7-46.

Elitzur A.C. Humor, play, and neurosis: The paradoxical power of confinement // Humor. 1990. Vol. 3. P. 17-35.

Fagen R. Animal Play Behavior. N.Y.: Oxford University Press, 1981.

Freedman J.L., Perlick D. Crowding, contagion, and laughter // Journal of Experimental Social Psychology. 1979. Vol. 15. P. 295-303.

Freud S. Humour // International Journal of Psychoanalysis. 1928. Vol. 9. P. 1-6.

Fridlund A. Human Facial Expression: An Evolutionary View. San Diego: Academic Press, 1994.

Fridlund A.J. The new ethology of human facial expressions // The Psychology of Facial Expression / Eds. Russell J.A., Fernandes-Dols J.M. Cambridge: Cambridge University Press, 1997. P. 103-129.

Fridlund A.J., Loftis J.M. Relations between tickling and humorous laughter: Preliminary  support  for the Darwin-Hecker hypothesis // Biological Psychology. 1990. Vol. 30. P. 141-150.

Fry W.F. Sweet Madness: A Study of Humor. Palo Alto: Pacific Books, 1963.

Fry W.F. The biology of humor // Humor. 1994. Vol. 7. P. 111-126.

Gamble J. Humor in apes // Humor. 2001. Vol. 14. P. 163-179.

Gardner H., Ling P.K., Flamm L., Silverman J. Comprehension and appreciation of humorous material following brain damage // Brain. 1975. Vol. 98. P. 399-412.

Gervais M., Wilson D.S. The evolution and functions of laughter and humor: A synthetic approach // Quarterly Review of Biology. 2005. Vol. 80. P. 395-429.

Giles H., Oxford G.S. Towards a multidimensional theory of laughter causation and its social implications // Bulletin of the British Psychological Society. 1970. Vol. 23. P. 97-105.

Gillikin L.S., Derks P.L. Humor appreciation and mood in stroke patients // Cognitive Rehabilitation. 1991. Vol. 9. P. 30-35.

Goel V., Dolan R. The functional anatomy of humor: Segregating cognitive and affective components // Nature Neuroscience. 2001. Vol. 4. P. 237-238.

Groos K. Die Spiele der Tiere. Jena: G. Fischer, 1896.

Groos K. Die Spiele der Menschen. Jena: G. Fischer, 1899.

Hall G.S., Allin A. The psychology of tickling, laughing, and the comic // American Journal of Psychology. 1897. Vol. 9. P. 1-41.

Harris C.R. The mystery of ticklish laughter // American Scientist. 1999. Vol. 87. P. 344-351.

Harris C.R., Alvarado N. Facial expressions, smile types, and self-report during humour, tickle, and pain // Cognition and Emotion. 2005. Vol. 19. P. 655-669.

Harris C.R., Christenfeld N. Humour, tickle, and the Darwin-Hecker hypothesis // Cognition and Emotion. 1997. Vol. 11. P. 103-110.

Harris C.R., Christenfeld N. Can a machine tickle? // Psychonomic Bulletin and Review. 1999. Vol. 6. P. 504-510.

Hartley D. Observations on Man, His Frame, His Duty, and His Expectations. L.: S. Richardson, 1749.

Hatfield E., Cacioppo J., Rapson R.L. Emotional Contagion: Studies in Emotion and Social Interaction. Cambridge: Cambridge University Press, 1994.

Hay J. The pragmatics of humor support // Humor. 2001. Vol. 14. P. 55-82.

Hecker E. Die Physiologie und Psychologie des Lachens und des Komischen. Berlin: F. Dümmler, 1873.

Herzfeld E., Prager F. Verständnis für Scherz und Komik beim Kinde // Zeitschrift für angewandte Psychologie. 1930. Bd 34. S. 353-417.

Hinde R.A. Was “The Expression of the Emotions” a misleading phrase? // Animal Behaviour. 1985. Vol. 33. P. 985-992.

van Hooff J.A.R.A.M. A comparative approach to the phylogeny of laughter and smiling // Nonverbal Communication / Ed. Hinde R.A. Cambridge: Cambridge University Press, 1972. P. 209-243.

Van Hooff J.A.R.A.M., Preuschoft S. Laughter and smiling: The intertwining of nature and culture // Animal Social Complexity: Intelligence, Culture, and Individualized Societies / Eds. de Waal F.B.M., Tyack P.L. Cambridge: Harvard University Press, 2003. P. 261-287.

Van Iersel J.J.A., Bol A.C.A. Preening in two tern species: A study on displacement activities // Behaviour. 1958. Vol. 13. P. 1-88.

Insabato C. Sulla fisiopatologia del solletico // Rivista di patologia nervosa e mentale. 1921. Vol. 26.

Jefferson G. A technique for inviting laughter and its subsequent acceptance/declination // Everyday Language: Studies in Ethnomethodology / Ed. Psathas G. N.Y.: Irvington, 1979. P. 79-96.

Johnson K.E., Mervis C.B. First steps in the emergence of verbal humor: A case study // Infant Behavior and Development. 1997. Vol. 20. P. 187-196.

Jung W.E. The inner eye theory of laughter: Mindreader signals cooperator value // Evolutionary Anthropology. 2003. Vol. 1. P. 214-253.

Keith-Spiegel P. Early conceptions of humor: Varieties and issues // The Psychology of Humor: Theoretical Perspectives and Empirical Issues / Eds. Goldstein J.H., McGhee P.E. N.Y.: Academic Press, 1972. P. 3-39.

Keltner D., Bonanno G.A. A study of laughter and dissociation: Distinct correlates of laughter and smiling during bereavement // Journal of Personality and Social Psychology. 1997. Vol. 73. P. 687-702.

Koestler A. The Act of Creation. L.: Hutchinson, 1964.

Kortlandt A. Wechselwirkungen zwischen Instinkten // Archives néerlandaises de zoologie. 1940. Vol. 4. P. 442-520.

Kotthoff H. Pragmatics of performance and the analysis of conversational humor // Humor. 2006. Vol. 19. P. 271-304.

Kozintsev A.G. The origin and meaning of carnivalesque gestures and language: Nature versus culture // Oralité et gestualité: Interactions at comportements multimodaux dans la communication / Eds. Cavé C., Guaitella I., Santi S. Paris: L’Harmattan, 2001. P.189-193.

Kuiper N.A., Martin R.A., Olinger L.J., Kazarian S.S., Jetté J.L. Sense of humor, self-concept, and psychological well-being in psychiatric inpatients // Humor. 1998. Vol. 11. P. 357-381.

Leacock S.B. Humour: Its Theory and Technique. L.: J. Lane, 1935.

Lefcourt H.M., Martin R.A. Humor and Life Stress: Antidote to Adversity. N.Y.: Springer, 1986.

Legman G. No Laughing Matter: An Analysis of Sexual Humor. Bloomington: Indiana University Press, 1975. Vol. 2.

Levenson R.W. The search for autonomic specificity // The Nature of Emotions / Eds. Ekman P., Davidson R. N.Y.: Oxford University Press, 1994 . P. 252-257.

Leslie K.R., Johnson-Frey S.H., Grafton S.T. Functional imaging of face and hand imitation: Towards a motor theory of empathy // NeuroImage. 2004. Vol. 21. P. 601-607.

Leuba C. Tickling and laughter: Two genetic studies // Journal of Genetic Psychology. 1941. Vol. 58. P..

Levenson R.W. The search for autonomic specificity // The Nature of Emotions / Ekman P., Davidson R. (eds.). N.Y.: Oxford University Press, 1994. P. 252-257.

Leyhausen P. Biologie von Ausdruck und Eindruck. In: Lorenz K., Leyhausen P. Antriebe tierischer und menschlichen Verhaltens. München, R. Piper, 1973. P.297-407.

McDougall W. An Introduction to Social Psychology. L.: Methuen, 1931.

McGhee P. Humor: Its Origin and Development. San Francisco: W.H. Freeman, 1979.

Martin R.A. The Psychology of Humor: An Integrative Approach. San Diego: Elsevier Academic Press, 2006.

Martin R.A., Kuiper N.A. Daily occurrency of laughter: Relationships with age, gender, and type A personality // Humor. 1999. Vol. 12. P. 355-384.

Messinger D.S., Fogel A., Dickson K.L. A dynamic system approach to infant facial action // The Psychology of Facial Expression / Eds. Russell J.A., Fernandes-Dols J.M. Cambridge: Cambridge University Press, 1997. P. 205-226.

Meyer M., Zysset S., von Cramon D.Y., Alter K. Distinct fMRI responses to laughter, speech, and sounds along the human peri-sylvian cortex // Cognitive Brain Research. 2005. Vol. 24. P. 291-306.

Miller G.F. The Mating Mind: How Sexual Choice Shaped the Evolution of Human Nature. N.Y.: Doubleday, 2000.

Mindess H. Laughter and Liberation. Los Angeles: Nash, 1971.

Mirror Neurons and the Evolution of Brain and Language / Eds. Stamenov M.I., Gallese V. Philadelphia: J. Benjamins, 2002.

Mobbs D., Greicius M.D., Abdel-Azim E., Menon V., Reiss A.L. Humor modulates the mesolimbic reward centers // Neuron. 2003. Vol. 40. P. 1041-1048.

Mobbs D., Hagan C.C., Azim E., Menon V., Reiss A.L. Personality predicts activity in reward and emotional regions associated with humor // Proceedings of the National Academy of Sciences of USA. 2005. Vol. 102. P. 16502-16506.

Monro D.H. Argument of Laughter. Melbourne: Melbourne University Press, 1951.

Moran J.M., Wig G.S., Adams R.B., Janata P., Kelley W.M. Neural correlates of humor detection and appreciation // NeuroImage. 2004. Vol. 21. P. 1055-1060.

Morreall J. Taking Laughter Seriously. Albany: SUNY Press, 1983.

Newman B., O’Grady M.A., Ryan C.S., Hemmes N.S. Pavlovian conditioning of the tickle response of human subjects: Temporal and delay conditioning // Perceptual and Motor Skills. 1993. Vol. 77. P. 779-785.

Overeem S., Lammers G.J., van Dijk J.G. Weak with laughter // Lancet. 1999. Vol. 354.  P. 838.

Owren M.J., Bachorowski J.-A. The evolution of emotional experience: A “selfish-gene” account of smiling and laughter in early hominids and humans // Emotions: Current Issues and future directions / Eds. Mayne T.J., Bonanno G.A. N.Y.: Guilford, 2001. P. 152-191.

Owren M.J., Bachorowski J.-A. Reconsidering the evolution of nonlinguistic communication: The case of laughter // Journal of Nonverbal Behavior. 2003. Vol. 27. P. 183-200.

Panksepp J. Beyond a joke: From animal laughter to human joy? // Science. 2005. Vol. 308. P. 62-63.

Panksepp J., Burgdorf J. “Laughing” rats and the evolutionary antecedents of human joy? // Physiology and Behavior. 2003. Vol. 79. P. 533-547.

Paulos J.A. I Think, Therefore I Laugh: An Alternative Approach to Philosophy. N.Y.: Columbia University Press, 1985.

Pellis S.M., Pellis V.C. The structure-function interface in the analysis of play fighting // Animal Play / Eds. Bekoff M., Byers J.A. Cambridge: Cambridge University Press, 1998. P. 115-140.

Pfeifer K. Laughter and pleasure // Humor. 1994. Vol. 7. P. 157-172.

The Philosophy of Laughter and Humor / Ed. J. Morreall. N.Y: SUNY Press, 1987.

Plessner H. Laughing and Crying. Evanston: Northwestern University Press, 1970.

Preuschoft S. “Laughter” and “Smiling” in Macaques: An Evolutionary Perspective. Utrecht: Universiteit Utrecht, 1995.

Provine R.R. Contagious laughter: Laughter is a sufficient stimulus for laughs and smiles // Bulletin of the Psychonomic Society. 1992. Vol. 30. P. 1-4.

Provine R.R. Laughter // American Scientist. 1996. Vol. 84. P. 38-45.

Provine R.R. Yawns, laughs, smiles, tickles, and talking: Naturalistic and laboratory studies of facial action and social communication // The Psychology of Facial Expression / Eds. Russell J.A., Fernandes-Dols J.M. Cambridge: Cambridge University Press, 1997. P. 158-175.

Provine R.R. Laughter: A Scientific Investigation. N.Y.: Viking, 2000.

Ramachandran V.S. The neurology and evolution of humor, laughter, and smiling: The false alarm theory // Medical Hypotheses. 1998. Vol. 51. P. 351-354.

Raskin V. Semantic Mechanisms of Humor. Dordrecht: Reidel, 1985.

Reinach S. Le rire rituel // Cultes, mythes et religions. Paris: E. Leroux, 1912. T. 4. P. 109-129.

Robinson L. Ticklishness // Dictionary of Psychological Medicine / Ed. Tuke D.H. London: Churchill, 1892. Vol. 2. P. 1294-1296 (перепечатка: N.Y.: Arno Press, 1976).

Rothbart M.K. Laughter in young children // Psychological Bulletin. 1973. Vol. 80. P. 247-256.

Ruch W. Exhilaration and humor // Handbook of Emotions / Eds. Lewis M., Haviland J.M. N.Y.: Guilford, 1993. P. 605-616.

Ruch W. The perception of humor // Emotions, Qualia, and Consciousness / Ed. A. Kaszniak. Tokyo: World Scientific Publishers, 2001. P. 410-425.

Ruch W. Рец. на книгу: Provine R.R. Laughter: A Scientific Investigation // Humor. 2002. Vol. 15. P. 335-355.

Ruch W., Hehl F.-J. A two-mode model of humor appreciation: Its relation to aesthetic appreciation and simplicity-complexity of personality // The Sense of Humor: Explorations of a Personality Characteristic / Ed. W. Ruch. Berlin: Mouton de Gruyter, 1998. P. 109-142.

Russell R.E. Life, Mind, and Laughter. Chicago, Adams Press, 1987.

Schmidt W.D. Attrappenversuche zur Analyse des Lachens // Psychologische Beiträge. 1957. Bd. 3. S. 223-264.

Shammi P., Stuss D.T. Humour appreciation: A role of the right frontal lobe // Brain. 1999. Vol. 122. P. 657-666.

Shultz T.R. A cognitive-developmental analysis of humor // Humor and Laughter: Theory, Research, and Application / Eds. Chapman A.J., Foot H.C. L.: Wiley, 1976. P. 12-36.

Sroufe R., Waters E. The ontogenesis of smiling and laughter: A perspective on the organization of development in infancy // Psychological Review. 1976. Vol. 83. P. 173-189.

Sroufe L.A., Wunsch J.P. The development of laughter in the first year of life // Child Development. 1972. Vol. 43. P. 1326-1344.

Sully J. An Essay on Laughter: Its Forms, Its Causes, Its Development, and Its Value. L.: Longman, 1902.

Swabey M.C. Comic Laughter: A Philosophical Essay. Hamden: Archon Books, 1970.

Tanner J.E., Byrne R.W. Concealing facial evidence of mood: Perspective-taking in a captive gorilla? // Primates. 1993. Vol. 34. P. 451-457.

Tinbergen N. "Derived" activities: Their causation, biological significance, origin, and emancipation during evolution // Quarterly Review of Biology. 1952. Vol. 27. P. 1-32.

Tinbergen N. Einige Gedanken über Beschwichtigungsgebärden // Zeitschrift für Tierpsychologie, 1959. Bd. 16. S. 651-665.

Vaid J. Humor and laughter // Encyclopedia of the Human Brain / Ramachandran V.S. (Ed.). San Diego: Academic Press, 2002. Vol. 2. P. 505-516.

Veatch T.C. A theory of humor // Humor. 1998. Vol. 11. P. 161-215.

Vettin J., Todt D. Laughter in conversation: Features of occurrence and acoustic structure // Journal of Nonverbal Behavior. 2004. Vol. 28. P. 93-115.

Watson K.K., Matthews B.J., Allman J.M. Brain activation during sight gags and language-dependent humor // Cerebral Cortex. 2007. Vol. 17. P. 314-324.

Weisfeld G.E. The adaptive value of humor and laughter // Ethology and Sociobiology. 1993. Vol. 14. P. 141-169.

Weisfeld G.E.  Humor appreciation as an adaptive esthetic emotion // Humor. 2006. Vol. 19-1. P. 1-26.

Weiskrantz L., Elliott J., Darlington C. Preliminary observations on tickling oneself // Nature. 1971. Vol. 230. P. 598-599.

Wild B., Rodden F.A., Grodd W., Ruch W. Neural correlates of laughter and humour // Brain. 2003. Vol. 126. P. 2121-2138.

Wild B., Rodden F.A., Rapp A., Erb M., Grodd W., Ruch W. Humor and smiling: Cortical regions selective for cognitive, affective, and volitional components // Neurology. 2006. Vol. 66. P. 887-893.

Wolfenstein M. Children’s Humor: A Psychological Analysis. Glencoe: Free Press, 1954.

Zaidel E., Kasher A., Soroker N., Batori G. Effects of right and left hemisphere damage on performance of the “right hemisphere communication battery” // Brain and Language. 2002. Vol. 80. P. 510-535.

 

 

 



[1] В основе главы лежит переработанная и существенно дополненная с учетом современных данных статья (Козинцев, 2002а), написанная при финансовой поддержке РФФИ (грант № 99-06-80225).

[2] Приведу лишь один пример: С.З. Агранович и С.В. Березин (2005. С. 144) ассоциируют элементы Троицы с двумя полушариями мозга, соединенными мозолистым телом. Роль последнего играет Святой Дух. Вряд ли нужно комментировать подобное.

[3] Как известно, у правшей речевые центры находятся в левом полушарии, поражение которого ведет к афазии. В этом случае восприятие юмора изучают с помощью карикатур, предпочтительно без подписей (Bihrle et al., 1986; Zaidel et al., 2002).

[4] Кора (в особенности правая височная и правая лобная) участвует и в восприятии чужого смеха (Meyer et al., 2005).

[5] В наши дни Л.В. Карасев (1996. С. 18-22, 27) тоже пишет о «телесном» и «душевном» смехе, однако границу между ними он проводит иначе: «телесный смех», по его мнению, связан с радостью, «душевный» - с комизмом. «Телесность» здесь, как видим, понимается в переносном смысле. «Телесный» же смех в прямом смысле слова, видимо, представляется Карасеву, как и многим теоретикам-гуманитариям, чисто физиологическим явлением, недостойным даже упоминания в контексте философского анализа.

[6] Термин «дюшеновская» улыбка ввел Пол Экман для обозначения искренней, непроизвольной улыбки. Впервые ее описал французский невропатолог XIX в. Гийом Дюшен, занимавшийся электростимуляцией лицевых мышц (фотографии этих опытов приведены в книге Дарвина о выражении эмоций). Если в неискренней улыбке только растягивается рот, то в дюшеновской участвуют круговые мышцы глаз (вокруг которых при этом появляются морщинки). Хотя дюшеновская улыбка часто появляется в ответ на юмористические стимулы (Ekman et al., 1990), это не дает основания смешивать ее со смехом.

[7] Идея М. Оурэна и Дж. Бачоровски о том, что смех, имитировать который труднее, чем улыбку, якобы возник на базе последней, когда возросший интеллект ранних гоминидов позволил им фальшиво улыбаться в целях обмана (Owren, Bachorowski, 2001) – одна из нелепостей, до которых доводит увлечение модными на Западе социобиологическими теориями.

[8] Некоторые авторы без всякого на то основания стали называть смех в ответ на юмористические стимулы «дюшеновским», а всякий иной смех (в частности, в разговорах) - «недюшеновским», причем никакие мимические или акустические критерии в расчет не принимаются (Gervais, Wilson, 2005). Логика (вполне совпадающая с обыденной) безупречна: люди обычно искренне смеются в ответ на юмористические стимулы; эти стимулы доставляют им удовольствие; удовольствие выражается «дюшеновским смехом»; значит, смех в ответ на юмористические стимулы – «дюшеновский», а смех в ином контексте – не «дюшеновский», а какой-то другой, «ненастоящий», вроде того, который пытаются изобразить люди, недавно потерявшие близких (Keltner, Bonanno, 1997). А поскольку случаи смеха от анекдотов и острот в повседневном общении составляют меньшинство (см. ниже), то получается, что чаще всего мы смеемся «ненастоящим» смехом. Вывод отсюда следует только один: неумеренная психологизация этологических фактов в союзе с объективистско-реляционистской эстетикой комического (см. главу 1) способна завести исследование смеха в глухой тупик.

[9] По данным того же исследования, выраженность «смехового рефлекса» обнаруживает корреляцию с некоторыми другими показателями возбудимости вегетативной нервной системы, в частности, предрасположенностью к «гусиной коже» (рудименту древнего механизма, вздыбливавшего шерсть наших предков), покраснению и плачу. Однако ни склонность к гневу, ни пугливость, ни общая эмоциональность со смешливостью не связаны. Позже было показано, что щекотка не делает людей более восприимчивыми к юмору, а юмор не заставляет их сильнее смеяться от щекотки (Harris, Christenfeld, 1997). Но авторы гипотезы единого смехового рефлекса имели в виду межиндивидуальные различия, а не внутрииндивидуальную взаимосвязь реакций.

[10] Эйзенштейн (1966. С. 496) назвал щекотку «остротой, опущенной до предельно низкого уровня».

[11] Мысль о том, что смех есть прерванный плач, потрясла Кьеркегора: «Можно просто испугаться того, с каким мрачным глубокомыслием открывали в старину англичане двусмысленность в основе смеха... Что если все на свете было бы лишь одним недоразумением, если бы смех был в сущности плачем!» (Кьеркегор, 1994. С. 18).

[12] Вызывает восхищение проницательность Жан-Поля, который не только описал этот факт за два столетия до Блейкмор (разумеется, робот не нужен, достаточно щекотать себя чужим пальцем, то неподвижным, то движущимся по воле партнера), но и сумел связать его со своей теорией комического: «Даже физически щекотку… чувствуешь лишь тогда, когда переносишься душой в чужой щекочущий палец», тогда как ни свой собственный, ни неподвижный чужой не производят подобного действия (Жан-Поль, 1981. С. 147).

[13] У взрослых насильственная щекотка может применяться в качестве пытки (литературные примеры«Симплициссимус» Гриммельсгаузена, «Жюльетта» де Сада и «Человек-зверь» Золя). Фольклорная нечисть, как известно, склонна мучать своих жертв щекоткой.

[14] В недавней работе Вайсфелд стал трактовать щекотку по-иному (Weisfeld, 2006; см. ниже).

[15] Оба типа щекотки не разделены непроходимой гранью. Даже при мягкой щекотке ощущение получается более острым, когда ее осуществляет не сам субъект, а партнер (Weiskrantz et al., 1971; Claxton, 1975; Blakemore et al., 1998). Причина, видимо, в том, что люди редко занимаются мягкой щекоткой вдвоем (груминг у человека по понятной причине отсутствует, если не считать его пережитков, относящихся к волосам на голове). Грубая же игра нередка, особенно у детей. Поэтому участие партнера может привести к тому, что даже мягкая щекотка будет воспринята как игра и вызовет смех.

[16] Акустическая изменчивость смеха (индивидуальная, половая, ситуационная и т.д.) вообще довольно велика (Bachorowski et al., 2001). Но это не значит, что существуют качественно разные виды смеха (если не иметь в виду искусственную имитацию). Имитировать смех гораздо труднее, чем улыбку. В свете нейрофизиологических фактов (см. выше) кажется вероятным, что наблюдаемая изменчивость определяется не столько автономной подкорковой программой смеха, всецело находящейся под генетическим контролем, сколько тормозящими и модифицирующими корковыми механизмами, которые зависят от культурных факторов.

[17] По мнению В. Руха (Ruch, 2002), эта задача неосуществима, потому что юмор и смех столь же различны, как боль и плач. Такое сравнение, мне кажется, вызвано непониманием причинно-следственных связей. Ни с точки зрения физиологии, ни с точки зрения эволюции боль не может быть следствием плача. Между тем, производность юмора по отношению к смеху не вызывает сомнений как на филогенетическом, так и на онтогенетическом уровне. Она представляется весьма вероятной даже в синхронии, если только говорить не о смехе как таковом (хотя и в жизни он сплошь и рядом выглядит «опережающей реакцией», то есть в сущности вовсе не реакцией), а о потребности в смехе.

[18] Рекорд, возможно, принадлежит одному советскому киноведу, который не просто выделил 36 видов смеха, не считая «физиологического» и «животного», но вдобавок подразделил их на пары, члены которых образуют оппозиции типа «радостный/ грустный», «добрый/гневный» и пр. (ссылку см.: Пропп, 1997. С. 23-24).

[19] О переходе ритуального («искусственного») смеха в непроизвольный («естественный») см.: Христофорова, 2002. Можно предположить, что в этом случае активируется «координирующий центр» в варолиевом мосте мозга (Wild, 2003). В неритуальной сфере подобные контексты редки, во всяком случае, я не вижу оснований относить сюда бытовой смех в разговоре, как это делают Жерве и Уилсон (Gervais, Wilson, 2005).

[20] Термин «антиповедение» был введен Ю.М. Лотманом и Б.А. Успенским для обозначения языческих ритуалов, практиковавшихся на Руси в эпоху двоеверия и во многом «наоборотных» по отношению к христианским обрядам (Лотман, Успенский, 1977; Успенский, 1985). Авторы подчеркивали отличие такого кощунства от комического пародирования, признавая, впрочем, что страшное в этих ритуалах соседствовало со смешным. Ввиду удобства данного термина, я счел возможным употреблять его для обозначения любых форм символически негативистского поведения, независимо от соотношения в нем серьезности и комизма. Обе эти крайности были соединены непрерывным переходом и к тому же соотношение обоих элементов со временем менялось, в частности, страх вытеснялся смехом. Следовательно, юмор как активное самоотрицание является одной из форм антиповедения (подробнее см.: Козинцев, 2002б).

[21] Оценить вклад каждого из них непросто. Салли - автор монументального и беспрецедентного по широте и глубине (но, ныне, к сожалению, практически забытого) труда о смехе и юморе, тогда как Робинсон - автор узкоспециальной статьи о щекотке в медицинском справочнике. Вместе с тем, как пишет Салли, именно эта статья, а также и личная переписка с Робинсоном, оказали на него решающее воздействие при разработке эволюционных аспектов его теории.

[22] Примерно тогда же К. Гроос создал свою теорию игры как тренировки (Groos, 1896, 1899).

[23] Т.Б. Щепанская (2005) полагает, что подобные «вербальные провокации» помогают освоить способы перехода между двумя культурными кодами – вербальным и телесным. Если так, то «телесный код» вполне можно было бы назвать «довербальным», то есть стадиально более ранним.

[24] По мнению ряда авторов, юмор и познание – явления глубоко родственные (Koestler, 1964; Paulos, 1985). Тот, кто разделяет эту мысль, может проверить ее, понаблюдав за поведением научных работников. У кого, как не у них, юмор должен быть связан с познанием? Но смеются ли они больше, чем прочие люди? Да нет, в среднем столько же – кто побольше, кто поменьше. Возможно, помимо обычного бытового юмора у них имеется некий особый интеллектуальный юмор, не требующий смеха? Едва ли! Одно можно сказать наверняка: поводом для их веселья чаще всего служит не научная деятельность как таковая, а глупость, которая окружает науку точно так же, как она окружает любую иную человеческую деятельность. Название книги Дж. Паулоса «Я мыслю, следовательно, смеюсь», быть может, удачно, но только если его понимать в самом широком смысле и относить к человеку как обобщенному представителю вида Homo sapiens.

[25] И.П. Павлов (1951. С. 402-403, 454) рассматривал инверсию оппозиций и негативизм при неврозе как проявление ультрапарадоксальной фазы. Символизация посредством противоположностиважная тема в психоанализе (Фрейд, 1997а. С. 172-174). Родство юмора с неврозом обсуждалось неоднократно (см., например: Elitzur, 1990), указывалось также, что юмор служит целебной альтернативой неврозу и стрессу (Lefcourt, Martin, 1986). Инверсия бинарных оппозиций – центральный элемент семиотической теории карнавала (Иванов, 1977; см. также: Козинцев, 2002б).

[26] Рассмотренные в главе 1 примеры экспансии сферы комического в мир природных и даже неодушевленных объектов этому не противоречат, ведь речь идет не о самих объектах, а об их восприятии субъектом – человеком, живущим в культуре. Приписывание вещам «видимости свободы» (Жан-Поль), в частности, желания смешить нас, есть отрицание здравого смысла, образующего одну из основ культуры.

[27] С.С.Аверинцев (1992. С. 9) очень точно написал об этом насильственном освобождении, приносимом смехом: «Переход от несвободы к свободе вносит момент некоторой новой несвободы».

[28] Х. Плесснер в своей книге о смехе и плаче указывает, что беспомощность и утрата контроля над собственным телом иногда могут помочь человеку остаться человеком. «Не человек смеется, а смех смеется в нем» (Plessner, 1970. P. 20, 107-116). Прекрасные литературные описания этого психологического состояния см. в очерке Блока «Ирония», а также в книге Л.В. Карасева (Карасев, 1996. С.170-171).

[29] В последние годы неоднократно предпринимались попытки объяснить, в чем конкретно состоит адаптивная ценность смеха и юмора и каковы были эволюционные механизмы, приведшие к закреплению и развитию данных качеств в антропогенезе путем естественного отбора (см., например: Ramachandran, 1998; Vaid, 2002; Owren, Bachorowski, 2003; Jung, 2003; Gervais, Wilson, 2005; Weisfeld, 1993, 2006; Martin, 2006. P. 185-188) и полового отбора (Miller, 2000). Эти гипотезы неизбежно спекулятивны на нынешней стадии знаний, и вряд ли есть смысл их множить. На мой взгляд, практически никакого прогресса по сравнению с трудом Салли, опубликованным более 100 лет назад, тут не наблюдается. Скорее, наоборот - главное тонет в частностях. А когда мысли Салли повторяют (см., например: Jung, 2003; Weisfeld, 2006), то без ссылок. В новейшей обобщающей монографии по психологии юмора (Martin, 2006) его имя даже не упомянуто.

[30] Недавнюю попытку некоторых психологов выделить особую эмоцию, которая вызывается юмором, выражается смехом и именуется «весельем» (Ruch, 1993; Martin, 2006. P. 8-10, 155-156), едва ли можно считать большим шагом вперед. «Веселье» – это радость, сопровождаемая смехом, но радость – самостоятельная эмоция, которая остается сама собою независимо от того, связана ли она со смехом или нет. И если характер этой связи непонятен, то он не станет понятнее, если превратить повседневное слово «веселье» в научный термин и обозначать им некую особую эмоцию. Психологизация этологических фактов здесь, как и в других случаях, не приносит заметной пользы. Вероятно, несколько ближе к истине лингвист У. Чейф, который называет эту гипотетическую эмоцию «чувством несерьезности» (Chafe, 2007. P. 61-71), а еще ближе был Л. Пиранделло, который 100 лет назад говорил о «чувстве противоположного», лежащем в основе юмористической рефлексии (см. выше). Проблема, однако не в названии, а в том, что человеческое поведение нельзя понять, выдвигая на первый план субъективные переживания. Если мы занимаемся наукой, а не искусством, то даже полная субъективность (которая действительно отличает юмор от прочих чувств) должна в идеале предстать перед нами как часть объективной реальности. Трудность в том, что для этого потребна рефлексия второго уровня. Homo sapiens, изучающий юмор, должен изловчиться и посмотреть со стороны на самого себя, смотрящего на себя же (вернее, на самого себя как Другого) со стороны.

[31] «Дурак, зачем он не напился, тогда бы не было сомненья!». Студенческая застольная непочтительно относит эти слова к создателю теории происхождения человека от обезьяны. Юмор в этом смысле не менее показателен, чем алкоголь. Парадокс в том, что существо, способное наслаждаться своим психологическим регрессом, могло возникнуть лишь в результате беспрецедентного биологического прогресса.

 

[32]Cам Милграм (что вполне естественно для психолога, да и вообще для человека, вооруженного здравым смыслом, но не этологическими знаниями) счел этот смех только симптомом внутреннего напряжения. Такая трактовка по крайней мере куда более здрава, чем мрачная фантазия фрейдиста Г. Легмэна, который сопоставил смех испытуемых Милграма с садистскими шутками палачей в концлагерях и закончил грозным предостережением: «Не позволяйте истерическому смеху одурачивать вас! Под маской юмора все люди -враги» (Legman, 1975. Р. 10).

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова