Франц Меринг
1. Как возникла война Неизмеримую тяжесть позора навьючило на себя прусское государство за зиму 1805–1806 г.: от Потсдамского ноябрьского договора, заключенного им с русско-английской коалицией, до Парижского февральского соглашения, заключенного им с Наполеоном. Бесстыдство, проявленное юнкерством, тем более велико, что не было обнаружено и следа раскаяния с его стороны. Наоборот, чем больше сомнительного блеска приобретала Пруссия вследствие своего вероломства, тем более дерзким становилось прусское юнкерство. Лишь немногие, вроде Шарнгорста и Штейна, подозревали угрожавшую гибель и делали серьезные попытки к предотвращению ее, которые разбивались, однако, о несокрушимую ограниченность короля. Покровительствуемая им клика Гаугвиц — Ломбард спокойно продолжала свое бесчестное предательство родины. Правда, она не была все же ослеплена настолько, чтобы не видеть совсем той опасности, навстречу которой она шла, но она надеялась избежать ее «всевозможными уловками и хитростями», как выразился сам Ломбард, открыто игравший роль шпиона французского посла, доставлявший ему чистосердечные донесения о всех заседаниях кабинета и открыто получавший за это от него вознаграждение в Париже. Наряду с этим гвардейские юнкерские офицеры бряцали саблями, били окна Гаугвица и под звуки труб и литавр провозглашали «Hoch» изгнанному Наполеоном Гарденбергу. Даже королеве было угодно во время посещения царем Потсдама играть роль Орлеанской девы, хотя у нее отсутствовали все необходимые для этого данные. Гораздо серьезнее, кажется, был воинственный пыл принца Луи-Фердинанда, отцом которого был якобы один из братьев старого Фрица, фактически же генерал Шметтау. Все его манеры представляли собой разительный контраст с апатичным характером короля, и хотя его мнимая гениальность временами проявлялась в настоящей развращенности, все же дружба, которой одарили его Шарнгорст и Штейн, говорит до некоторой степени за то, что он был создан из иного теста, чем другие прусские принцы. [245] Он проклинал «каналий, которые нас предали», — Гаугвица, Ломбарда и К°, и довольно остроумно издевался над полным противоречий Берлином, который приветствовал войско и боялся войны, танцевал и заставлял танцевать, идя в то же время навстречу или жестокой, полной превратностей войне, или же миру, носящему в себе зародыш войны, которая грозит уничтожить «нашу политическую свободу». Наполеон также знал Берлин и относился к нему с утонченным презрением. Он находил, что пруссаки еще глупее, чем австрийцы. Он подвергал своих новых союзников одному унижению за другим, бесчестил в своих официальных бумагах прусского министра Гарденберга как английского наемника, вследствие чего Гарденберг, несмотря на свою полную невиновность, был немедленно отставлен своим храбрым королем; Наполеон перешел через установленные февральским соглашением границы уступленной Рейнской области, оставлял без ответа письма Фридриха-Вильгельма, даже не оповестил его об образовании Рейнского союза. И, конечно, было лишь оскорбительной насмешкой, когда Талейран сказал мимоходом прусскому послу Лукезини, что если Пруссия чувствует себя стесненной образованием Рейнского союза, то она может основать Северогерманскую империю. [246] В Берлине, однако, видели в этом милостивое поощрение французского императора и чувствовали себя тем более беззаботными, что после первых же явных слухов о предстоящем утверждении Рейнского союза впали как раз в эти победоносные мечтания. Происходила торговля по этому поводу с обоими северогерманскими курфюрстами в Дрездене и Касселе; они должны были превратиться в королей и кормиться за счет присоединения меньших имперских государств, прусский же король должен был сделаться императором и главнокомандующим союзной армии. Однако как в Дрездене, так и в Касселе эти предложения встречали мало сочувствия. О прусской империи в Дрездене и слышать не хотели, а когда Пруссия отказалась от этой претензии, то то же самое отношение встретило и прусское главное командование в военное время. Дрезденский двор требовал, наоборот, союзной директории [247] между Пруссией, Саксонией и Гессеном, а вместо союзной армии — трех отдельных армий под предводительством трех крупнейших государств. Вместе с тем он требовал присоединения к своим владениям саксонских герцогств. Кассельский двор был более уступчив, но также ценой гораздо большего увеличения границ, чем на то могла согласиться Пруссия. Оба двора имели гораздо большую склонность вступить в Рейнский союз, чем поставить себя под прусский протекторат, и их инстинктивное чутье, что они как династические чучела будут иметь при этом несравненно большее значение, — поддерживалось, особенно в Дрездене, французской дипломатией. В атмосфере этих бессмысленных стремлений, как взрыв бомбы, прозвучала новость, пришедшая в Берлин 7 августа от парижского посла Лукезини. Франция находилась в то время еще в состоянии войны с Англией и Россией, а Пруссия, по крайней мере, с Англией, которая, протестуя против занятия Ганновера, заперла прусские корабли в британских гаванях, блокировала северогерманские гавани и выдавала каперские свидетельства для уничтожения прусского торгового флота. Франции же после смерти Питта, который ненадолго пережил Аустерлицкое сражение, открылась возможность заключения мира с Англией. Лорд Ярмуте вел по этому поводу переговоры с Талейраном в Париже, а царь послал государственного советника Убри для мирных переговоров в столицу Франции. Когда лорд Ярмуте усмотрел в ганноверском вопросе главное препятствие для заключения соглашения, Талейран выразил мнение, что с этим не стоит особенно церемониться, что английский король может взять Ганновер обратно, как только ему это заблагорассудится. Английский посланник с преднамеренной небрежностью сообщил об этих словах французского министра своему прусскому коллеге (Лукезини) за веселым обедом, а последний немедленно донес об этом в Берлин. Вследствие»того уже 9 августа последовал приказ о мобилизации большей части прусского войска. Это было совершенным безумием, так как после всего того, что уже было сделано, можно было спокойно примириться и с этим оскорблением, тем более что было совершенно невероятным, чтобы мирные переговоры Франции с Россией и Англией достигли цели, и они, действительно, очень быстро прервались. О «корсиканском коварстве» приходится помалкивать, так как «честный» Фридрих-Вильгельм счел совместимым со своей политической совестью, несмотря на свой союз с Наполеоном, продолжать в глубокой тайне поддерживать дружелюбные отношения с царем. На самом [248] деле войны, конечно, совершенно не хотели, стремясь лишь быть вооруженными «на всякий случай»; думали и на этот раз выйти счастливо из затруднения с помощью политики «изворачивания», как говорил обыкновенно Бейме. По желанию Наполеона, Лукезини, затрубивший в трубу войны, был отозван из Парижа, а на его место назначен генерал Кнобельсдорф, который должен был заверить императора в миролюбивых намерениях Пруссии. Наполеон пошел еще дальше: он заявил, что Пруссия должна немедленно разоружиться, и тогда ничто не будет стоять на пути восстановления мирных отношений. Однако с мобилизацией хитрецы оказались пойманными в ловушку. Они не могли разоружиться без гарантии в том, что Наполеон не продиктует обезоруженному государству каких-нибудь [249] еще более позорных условий. В прусском войске стала проявляться горячая оппозиция. Многие генералы, как, например, Блюхер и Рюхель, категорически требовали войны; гвардейские офицеры шумели больше, чем когда-либо, некоторые из них просили отпуска в Париж и на вопрос — с какой целью, отвечали: чтобы посмотреть на героя на троне. Другие точили свои шпаги на ступенях лестницы, которая вела в отель французского посланника. Прусский король обладал всегда хорошим слухом для подобных речей в гвардии. При дворе царило невероятное смятение. Король был подавлен и часто плакал, говорил об отречении от престола. Однако как ни растерялся он вследствие своей слабости и эгоизма, все же в высшей степени немилостиво встретил в сентябре просьбу многих генералов и принцев, а также министра Штейна, чтобы отпустить наконец Бейме, Гаугвица и Ломбарда; он доверил также высшее командование тому же герцогу Брауншвейгскому, который еще 14 лет назад доказал свою полную неспособность к этому делу. Однако король не мог разоружиться, не добившись некоторого успеха; и решил выставить как свой ультиматум два условия: Франция не должна более вмешиваться во взаимоотношения Северной Германии, и ее войска должны отойти из Южной Германии за Рейн. Это было, конечно, самое меньшее, чего он мог потребовать, но это было несравненно больше того, что Наполеон мог позволить вынудить у себя путем военной угрозы. Император не намеревался уступить ни на йоту и, не скупясь на дружелюбные слова, основательно подготовлял сокрушительный удар. Его победоносное войско с 1805 г. стояло в боевой готовности почти на южной границе Пруссии; Наполеон приказал ему сконцентрироваться во Франконии и потребовал контингента от Рейнского союза. 24 сентября он покинул Париж и отправился на Рейн. Для своей военной кассы он взял лишь 24 000 франков: так он был уверен в своей победе. Между тем в Берлине решили также перейти в наступление, но ни в коем случае не твердо и не определенно, так как самый факт решения был вообще невозможен в этом месте. В поисках союзников всюду натыкались на запертые двери: после всех предательств прусской политики ей никто уже более не верил; кто мог поручиться в Берлине, что в последний момент не будет принято другое решение? Искали мира с Англией, стучались в Петербург и в Вену; везде наталкивались на глубокое и слишком справедливое недоверие. Сам Гаугвиц тогда стал настаивать на наступлении, и, наконец, царь согласился [250] дать вспомогательное войско в 70 000 чел., которое, правда, могло прибыть лишь тогда, когда жребий будет уже брошен. Лишь одну Саксонию удалось Пруссии еще раньше скорее принудить, чем склонить к союзу; Наполеон, в свою очередь, заявил, что он ведет войну, чтобы охранить Саксонию от поползновений бесчестного соседа, и его манифест оповещал «народы Саксонии», что он идет для их освобождения. Все знали, что дрезденский двор лишь поджидает удобного момента для отпадения от Пруссии. Гессенский двор объявил себя нейтральным, так же как и Брауншвейг, герцог которого должен был командовать прусским войском. Однако наступательные тенденции были парализованы надеждой заключить мир. В тот день, когда Наполеон выехал из Парижа, прусское войско численностью в 130 000 чел. стояло в Тюрингии. К нему следует прибавить еще 20 000 саксонцев. Король и даже воинственная королева прибыли в Наумбург; однако после большого совета прусской главной квартиры было решено отсрочить вторжение во Франконию до 8 октября, так как до этого дня ожидался ответ Наполеона на прусский ультиматум от 1 октября. Гаугвиц и Ломбард все еще самым непонятным образом надеялись на то, что французский император передумает, обязуется не [251] нарушить северогерманского союза и даже отзовет свои войска за Рейн. Наполеон же, когда до него дошел 7 октября в Бамберге ультиматум, пересланный ему из Парижа, разразился громким смехом. В своем первом бюллетене он назвал письмо короля «одним из тех скверных памфлетов, какие английское министерство заставляет ежегодно приготовлять за 500 фунтов стерлингов», и обратился к своим войскам со следующими словами: «Они хотят, чтобы мы при одном виде их армии очистили Германию. Безумцы! Только через триумфальную арку можем мы вернуться во Францию». Поэтому в Эрфурте 9 октября появился прусский военный манифест, составленный Ломбардом, многословное, жалкое творение, которое с порицанием перечисляло все французские прегрешения до самых дней революции и тут же с похвалой превозносило прусскую снисходительность к этим прегрешениям. Английские газеты говорили, что это был язык соблазненного, упрекающего своего соблазнителя во всех своих болезнях, полученных якобы от него. Здесь встречались следующие слова: «Нации имеют свои права независимо от каких-либо трактатов», — ни в одних устах это не могло казаться таким жалким и позорным лицемерием, как в устах старопрусского королевства. 2. Выступление Таким образом, юнкерский сброд скорее ввалился, чем вступил в войну; все возрастающей тяжестью своих преступлений он был увлечен на наклонную плоскость, по которой он неудержимо скатывался вниз, в глубину беспримерного позора. Еще до первого выстрела водворилось полное смятение. Военная и мирная партия в безнадежном ослеплении спорили друг с другом. Хвастливые угрозы Блюхера и Рюхеля уравновешивались трусливыми увертками Гаугвица и Ломбарда. И те, и другие были противоположными полюсами того же страшного упадка. Блюхер превзошел себя в следующей фандфаронаде: «Французы находят свою смерть еще по эту сторону Рейна, и приезжающие оттуда сообщают такие же приятные вести, как о Росбахе». Другой подобный же герой очень сожалел о том, что славная армия берет с собой на войну ружья и сабли, — чтобы прогнать французов, было бы достаточно одних дубин. Единственное извинение этих сумасшедших выходок можно, пожалуй, найти только в паническом страхе. Большая часть старшего офицерства, беспомощные старцы, терявшие к тому [252] же вследствие войны значительную часть своих доходов, была настроена совсем не воинственно. То же самое, если только не в еще большей степени, можно сказать и о солдатах. Старые солдаты, по большей части, женатые принужденные оставлять дома жен и детей, привыкшие, как отпускные и временно обязанные, жить, по крайней мере, в течение большей половины года полусвободной жизнью, очень неохотно следовали сигналу боевой трубы, призывавшему их к новому голоду и новым наказаниям; чтобы воспламенить их к геройским подвигам, придумали прекрасное средство — водить их в театр, чтобы вдохновлять там «Валленштейном» и «Орлеанской девой» бедного Шиллера. Но этого еще мало: прусские бюрократы настроили в этом же направлении и свои арфы: член военного совета Мюхлер описывает с прозорливостью поэта, как фридриховские наемники будут побивать французское народное войско. «И вот они бегут, трусливые наемники, и внуки становятся такими же победителями, какими были 50 лет назад отцы». Однако бедные рабы военщины, с урчащими желудками и окровавленными спинами, далеко не были всем этим растроганы: они распевали при огне своих бивуаков в Тюрингии: «Иной желает умереть за отечество, но я желал бы лучше получить в наследство 10 000 талеров. Отечество — неблагодарно. И за него погибнуть? Эх ты, дурак!..» Эта поэзия имеет перед официальными военными победными песнями хоть то преимущество, что она отражает настроение самого народа, который в массе своей относился к войне с полным равнодушием. И как могло быть иначе? Какое представление могло у него быть об отечестве, которое нигде не существовало, кроме как в болтовне презренных литераторов, или же в виде фантастического призрака, встававшего перед напуганной совестью охваченного страхом прусского юнкерства? Одним из прекраснейших качеств этого класса является искусство использовать государственный механизм для того, чтобы высасывать из народных масс последнюю каплю крови, и если при этом случается, что юнкерство попадает впросак, то оно требует со всем благородным пафосом угнетенной невинности, чтобы изнуренные массы бросили свои измученные тела в бойню за «отечество», т. е. за сохранение того же юнкерского господства. Если странное требование не выполняется, то оно жалуется, что массы изнежились вследствие «просвещения и гуманности». С известной точки зрения юнкерство имело основание говорить так. Если бы просвещение и гуманность стояли в Германии на более твердой почве, чем это было во Франции, то восточноэльбские юнкера отправились бы к черту задолго до Йены. [253] При существовавшем тогда положении вещей ни малейшим подобием национального воодушевления не могло сопровождаться «то чванное, сказочное привидение давно забытых времен», какое выступило осенью 1806 г. в поход в образе немецкого войска. Все его уродливости выявили себя уже при мобилизации 1805 г., но, конечно, никаких улучшений не было произведено, даже и в тех областях, которые могли быть до известной степени улучшены. Благодаря ротному хозяйничанью снабжение, вооружение и обмундирование войска было хуже, чем в любой европейской армии того времени. Куртки были сделаны из такого грубого и неплотного сукна, что через него можно было просеивать горох, и к тому же так коротко срезаны, что оставляли живот совершенно неприкрытым. Не было ни шинелей, ни жилетов, ни кальсон; летом даже не было суконных брюк, а были полотняные, в которых солдаты должны были выдерживать холодные осенние ночи перед сражением под Йеной. Каждый человек получал паек, состоящий из двух фунтов плохо выпеченного хлеба ежедневно и одного фунта мяса в неделю. Винтовки были годны лишь для блестящих парадов, а не для сражений; был случай, что у целого полка дула винтовок оказались настолько тонкими, что не могли выдержать стрельбу боевыми патронами. Противоположность этому представлял громоздкий обоз, который таскали для удобств гг. офицеров. Все, что было привычно или приятно для них в мирное время, они возили с собой. 70-летний главнокомандующий возил с собой любовницу-француженку, другой генерал — выводок индюшек, один лейтенант — фортепиано. Все пехотные офицеры, вплоть до младшего лейтенанта, были на лошадях; все офицеры, кроме гусар, имели, по крайней мере, по одной вьючной лошади; большая часть ротных командиров имела по 5, меньшая часть — по 3 лошади. Ноша, которую они везли, включала в себя и палатку, и походный стол со стулом, и походную кровать. Бесконечный обоз, предоставленный для них законом, юнкерские офицеры увеличивали еще крестьянскими телегами и экипажами, в которых они часто возили с собой в поход жен и детей; ведь и король брал с собой свою Луизу. При мобилизации 1805 г. выяснилось самым очевидным образом, как сильно обременял войско такой обоз, и некоторые из способных еще на кое-какое соображение юнкеров пытались уменьшить до известных границ это зло, не нарушая, однако, фридриховского великолепия. Но это им удалось очень плохо. Высшая военная коллегия насмешливо ответила им, [255] что для кавалерии признано необходимым даже увеличение удобств и что «лучше маршировать с большими трудностями, чтобы с большей уверенностью победить врага, чем идти налегке и затем обратиться в бегство». Предложение лишить низшее офицерство верховых и вьючных лошадей было отклонено, как дерзкое покушение: «Прусский дворянин не ходит пешком», — твердил Рюхель, а берлинский губернатор граф Шуленбург-Кенерт заявил с истинно патриотическим возмущением, что многочисленное дворянство, служащее в рядах низшего офицерства и представляющее, по признанию всей Европы, красу и силу армии, ни в коем случае нельзя оскорблять и унижать, низводя его на положение рядовых армии. Нельзя было доказать с большей очевидностью невозможность реформирования этого пропитанного юнкерским духом государства даже в мелочах. Как вооружение и организация войска, так и его стратегия и тактика стояли совершенно на фридриховской ноге. С суеверным упорством держались той же линейной тактики и того же магазинного снабжения, как они сложились во времена наемного войска, приноравливаясь к его потребностям. Кроме Шарнгорста не было, вероятно, ни одного офицера в войске, который имел хотя бы маленькое подозрение в том, что идут навстречу новому военному искусству, имеющему гораздо большие возможности благодаря своему стрелковому огню и реквизиционной системе. Наоборот, в полном почете находилось строевое учение на плац-парадах, которое высмеивал даже старый Фриц как военное искусство «формалистов», сводившееся к передвижению линий батальонов туда и сюда. Главной заботой военного командования была забота об одинаковой длине кос. Случалось, что на больших парадах даже сам фельдмаршал вынимал из кармана нормальную мерку для кос и измерял их. Если коса какого-нибудь рекрута не соответствовала мерке, это означало 20 ударов деревенскому болвану; еще в день битвы при Заальфельде вышел приказ делать ровнее букли. Уже по этому можно приблизительно судить о том, что происходило в генеральном штабе. Лучшими его работниками были ученые «талмудисты» из-за границы, которые ничего не знали о моральном элементе современного ведения войны и важнейшие моменты видели в местных и пространственных отношениях, в горных кряжах и водных течениях, в стычках передовых отрядов и кордонов, делая из совершенно произвольных предпосылок столь же ученые, сколько бессмысленные выводы. Они целиком погрузились в стратегические и тактические представления, [256] являвшие собой лишь пережитки давно исчезнувшей действительности. Единственным исключением был Шарнгорст, но так как он не был ост-эльбским дворянином, то его влияние не распространялось далеко, но и он, конечно, также не был свободен от многочисленных бессознательных заблуждений; как он, так и Штейн нуждались еще в суровой школе, чтобы достигнуть полной ясности в своих взглядах. Во главе войска наряду с Брауншвейгским герцогом, Мюллендорфом и Рюхелем стояли князь Гогенлоэ, княжество которого по заключении Рейнского союза было ликвидировано, но который в качестве бывшего суверенного властителя являлся как бы соперником главнокомандующего, и генерал Калькрейт, бывший в Семилетнюю войну адъютантом принца Генриха и долго живший затем при его полном интриг дворе. В военном отношении оба были такими же нулями, как и все остальные. Во всяком случае, у герцога Брауншвейгского и здесь так же, как и в революционных войнах, иногда бывали светлые моменты. Едва эта бесформенная военная машина пришла в движение, как она начала трещать по всем швам и выяснилась полная невозможность ее исправления. Герцог жаловался, что не может он победить Наполеона с такими людьми, как Гогенлоэ, Мюллендорф, Рюхель и Калькрейт. Он называл Гогенлоэ тщеславным и слабым человеком, Рюхеля — фанфароном, Мюллендорфа — выжившим из ума стариком, Калькрейта — хитрым интриганом. Генералов же 2-го ранга — бездарными рутинерами. Это все было очень метко, но медаль имела и свою оборотную сторону. За три дня до Йенской битвы к Калькрейту явилась депутация от офицеров, требовавшая, чтобы он принял от герцога главное командование, так как последний не знал не только, что он делает и что хочет делать, но и того, куда он идет, где стоит, и в довершение всего поссорился с начальником своего штаба генералом Шарнгорстом. При этих условиях произошла 14 октября «двойная» битва, уничтожившая старопрусское королевство. 3. Две битвы Смешная надежда на то, что Наполеон сложит по требованию прусского ультиматума оружие, заставила прусское войско, стоявшее в Тюрингии в полной готовности с начала сентября, потерять много драгоценного времени. Единственная возможность достигнуть успеха сильным и быстрым продвижением [257] во Франконию и нападением на начавшие лишь концентрироваться войска противника была упущена. Правда, не следует смотреть на вещи так, что продвижение было бы действительно выполнено, если бы не предавались этому бессмысленному ожиданию. Был бы найден другой предлог к бездействию, так же как находились предлоги к этому и после начала настоящего боя. Та незначительная доля решительности, которой обладал герцог Брауншвейгский и которую, возможно, несколько поддерживали благоразумные советы Шарнгорста, в высшей степени ослаблялась присутствием в главной квартире короля. Герцог имел удобную возможность свалить всю ответственность на этого, по существу, настоящего державного вождя армии, а так как этот последний был совершенно неспособен к ведению войны, то неизбежным следствием явились непрерывные заседания военного совета, что, еще по выражению старого Фрица, было вернейшим средством проигрывать кампании и битвы. К этому еще присоединились постоянные трения между главной квартирой герцога Брауншвейгского и главной квартирой Гогенлоэ, которая возглавлялась тщеславным и вздорным Массенбахом. Невозможно, да и не представляет никакого интереса в настоящее время описывать все взаимные перебранки или вытекающие из этого постоянные перекрещивающиеся движения войск. Тем более что исторически это приводит к таким же ложным взглядам, к каким можно прийти, рассматривая последние предсмертные прыжки давно уже обреченной на смерть жертвы, как единственные причины ее смерти. Если бы Брауншвейг, Гогенлоэ и Массенбах были трижды более гениальны, чем старый Фриц, и действовали в полной гармонии друг с другом, и то результаты были бы те же самые. Истинной причиной поражения было не то, что эти бедняги стояли во главе войска, — истинной причиной поражения было то, что такие люди могли стоять во главе войска. Если по ничтожным причинам они могли отказаться от нападения, это означает, что эти формалисты совершенно не понимали, что энергичное сосредоточение всех военных сил было неизбежной необходимостью, если только они не хотели сознательно обречь себя на гибель. 9 августа была мобилизована впервые большая часть войск; войска восточной части страны были оставлены в их гарнизонах, очевидно, потому, что имелись основания опасаться восстания в Польше; приказ об их мобилизации последовал лишь 30 сентября. В Тюрингии стояло против 200 000 привыкших к победам наполеоновских солдат [258] лишь 150 000 человек, включая и саксонцев, да и те были невероятнейшим образом раздроблены. 9 октября, когда должна была наконец начаться битва, они были разбросаны на пространстве 120 километров. Рюхель со своими войсками стоял при Крейцбурге и Эйзенахе; главные силы под командой герцога Брауншвейгского — под Готой; его авангард — целая дивизия под командой герцога Веймарского (игра в солдатики, которую так зло высмеял Гете, сделала герцога виновником гибели прусского войска) — блуждал в Тюрингенском лесу с целью якобы нападения на сообщения противника. Дальше на восток, на левом берегу Заалы, находилась группа войск Гогенлоэ, продвинувшего свой авангард под командой принца Людвига-Фердинанда к югу до Заальфельда. На правом берегу Заалы, при Роде, стояли саксонские войска, которые должны были соединиться с Гогенлоэ, а при Хофе стояла одна слабая дивизия, которая так же, как и авангард Гогенлоэ, включала в себя в значительной степени саксонские войска. Этой дивизией командовал генерал Тауенцин, придворный, совсем не способный к военным делам. Наконец, под Галле был собран еще один прусский резервный корпус под командой недалекого герцога Вюртембергского. Наполеон, конечно, полностью пренебрегая какими-либо дипломатическими соображениями, начал войну, как только он приготовился к ней. 7 октября он приказал выступить 3 колоннам, чтобы на правом берегу Заалы, в местности, расположенной между Тюрингенским лесом и Рудными горами, наступать на Лейпциг. Его план был так же прост, как и ясен. Он знал, что происходило в лагере противника: «Все перехваченные письма показывают, — так писал он одному из своих генералов, — что враг потерял голову. Они совещаются дни и ночи и не знают, что им делать». Так как они этого не знали сами, то подавно и Наполеон не мог этого знать; но если бы он пошел на Лейпциг или на Берлин, то они могли бы стать ему на дороге, и, конечно, было наиболее вероятным, что он разбил бы их вдребезги. Первые его удары обрушились 9 октября на дивизию Тауенцина и 10 октября на авангард Гогенлоэ. Оба сражения немедленно обнаружили действительное положение вещей. Перед превосходными силами французов Тауенцин отступил от Хофа на Шлейц, но замешкался, был настигнут и потерял 600 чел. Один прусский гусарский полк и 2 саксонских эскадрона легкой кавалерии были целиком изрублены. Пушки саксонского пехотного полка им. Максимилиана били без различия и по врагу, и по своим. Дальнейшее бегство происходило еще поспешнее, [259] пока, наконец, разбитая и изнуренная дивизия не достигла Среднего Пельница, где ее ожидал еще более страшный враг — голод. Проржавевший от времени продовольственный аппарат оказался никуда не годным, в то время как французы легко обслуживали себя со своей реквизиционной системой. Гораздо сильнее было гнетущее чувство, создавшееся на другой день после битвы при Заальфельде. С 8000 чел. принц Людвиг-Фердинанд попытался выдержать наступление 14 000 французов. Можно было бы поспорить, принял ли он эту безнадежную битву в полном отчаянии или же в дурацкой заносчивости; в конце концов он погиб в рукопашной, и битва обошлась в 1800 чел. убитыми, ранеными и пленными; кроме того, в руки французов попало 15 прусских и 18 саксонских орудий с их [260] зарядными ящиками и всем обозом. Прусско-саксонцы оказали очень слабое сопротивление. Конница была снова изрублена, целые батареи были брошены канонирами; одного артиллерийского унтер-офицера, командовавшего двумя орудиями, нельзя было ни увещаниями, ни угрозами побудить открыть огонь в тот момент, когда французская кавалерия развертывалась на расстоянии верного попадания. В главной квартире распространился панический ужас. Было решено начать сосредоточение армии назад к Веймару и Йене; главные силы должны были собраться у Веймара, войска Гогенлоэ — у Йены. Правый берег Заалы был совершенно очищен, до последнего человека, так что прервалось всякое соприкосновение с противником. Переходы через Заалу остались незанятыми, и в самом войске с 11 октября, в послеобеденное время, возник страшный переполох из-за одного только слуха о приближении французов. Официальное донесение излагает почти невероятные подробности. Орудия и зарядные ящики ехали до такой степени сплошной массой, что боковые дороги были как бы забаррикадированы. Саксонская артиллерия снялась с передков против Иены. Мучимые голодом саксонские солдаты бросали винтовки и прятались в домах. Надо было пороть солдат, чтобы заставить их растащить орудия и повозки. Прусские солдаты грабили саксонское, и саксонские солдаты — прусское имущество. За городом все дороги и броды были усеяны брошенными винтовками, штыками, сумками, в канавах торчали опрокинутые, оставленные прислугой орудия. «Подобное событие вряд ли можно найти на всем протяжении военной истории», — говорит официальный историк. Скучившись, как стадо дрожащих баранов, стояла славная прусско-саксонская действующая армия вокруг Веймара и Йены. Еще была возможность перейти через Заалу и ударить во фланг врагу, но на это не было ни сил, ни мужества, ни охоты. Наоборот, Наполеон прекрасно понимал положение: как ни низко расценивал он пруссаков, он все же несколько переоценивал их, предполагая, что они могут преградить ему дорогу на Лейпциг, и он решил немедленно закрыть им дорогу на Берлин. Он приказал своим колоннам сделать большое захождение налево и занять фронт против Заалы; 12 октября, когда прусско-саксонское войско пребывало в тупом бездействии, французские войска уже заняли Наумбург и расположились в тылу врага. Тогда герцог Брауншвейгский снова приготовился ретироваться, кончено, после долгого военного совещания и потери времени, ставшей роковой для него. Он велел отступить через [261] Унструт на Мерзебург, чтобы освободить свой тыл, объединиться с резервным корпусом герцога Вюртембергского и принять решительную битву на равнине между Заалой и Эльбой. Из этого, конечно, ничего бы не вышло, если бы даже ему и удалось выполнить свое намерение. Но он уже не мог его выполнить. Он хотел сначала отступить с главными силами; Гогенлоэ должен был остаться у Йены, а Рюхель — у Веймара, чтобы прикрыть отступление; затем они также должны были отойти, избегая всякого столкновения с врагом. Единственная возможность успеха была обусловлена величайшей поспешностью; если бы 13 октября выступили в 3 часа утра и к 9 достигли бы Ауэрштедта, то дорога могла бы еще быть свободной. Но герцог счел необходимым, по своей привычке, разболтать о своем намерении всему свету; генерал Шметтау, также хотел переждать свою ночную испарину и не хотел подниматься слишком рано, опасаясь свежего утреннего воздуха. Лишь в полдень выступили 5 дивизий главных сил; лишь к вечеру и частью даже к ночи подошли войска к Ауэрштедту, где голодные и озябшие расположились в ожидании рассвета. В это время французское наступление на прусско-саксонские войска Гогенлоэ было уже в полном разгаре. Наполеон предполагал назначить 13 октября дневку для своих солдат, в течение недели непрерывно находившихся в походе; но как только он услышал о предпринятом Брауншвейгом отступлении — кажется, что он получал сообщения из вражеского лагеря через своих шпионов, так как он знал об этом уже в 9 часов утра 13 октября, находясь в Гере, — он приказал сосредоточить под Йеной крупные силы и сам поспешил туда. Верная добыча не должна была ускользнуть из его железного кулака ни на один день. Он нашел свои войска уже на другом берегу Заалы, переходы через которую остались без защиты; город Йена был в их власти, и они даже поднялись на Ландграфенберг, где перед ними открывалось плоскогорье с расположившимися на нем лагерем войсками Гогенлоэ. Главная квартира Гогенлоэ помещалась в Капеллендорфе, на половине дороги из Йены в Веймар; в этот день ему пришлось подавить голодный бунт в саксонских войсках; когда это ему удалось, он, кажется, вообразил, что привел в порядок свое войско, которое как в военном отношении, так и в моральном давно уже было дезорганизовано. Он вызвал добровольцев на фронт для рекогносцировки, и, несмотря на то, что увидел французов на Ландграфенберге в таком незначительном количестве, что их можно было сбросить оттуда небольшим усилием, он был [262] настолько беззаботен, что в полном спокойствии вернулся в Капеллендорф и лег вздремнуть. Иначе вел себя Наполеон, с одного взгляда оценивший опасное положение своих войск. Вся ночь была употреблена на то, чтобы втащить на крутую гору пушки и сосредоточить там новые батальоны, причем Наполеон был впереди своих солдат с факелом в руке. Ранним утром 14 октября он собрал на Ландграфенберге такие силы, которые позволили ему дать в 6 часов сигнал к наступлению с твердой уверенностью в успехе. Он прежде всего отбросил авангард в 8000 чел., которым теперь командовал Тауенцин. Во время этого боя все в прусской главной квартире оставалось в полном спокойствии; Гогенлоэ писал донесение королю, а его свита потешалась над французским камергером, который должен был передать ответ Наполеона на письмо Фридриха-Вильгельма, написанный весьма решительным стилем, и был перехвачен гусарами. Лишь бегущие войска Тауенцина заставили князя Гогенлоэ понять, что опасность на носу. В 8 часов он написал Рюхелю в Веймар, чтобы тот как можно скорее шел на помощь со своими войсками. Он сам торопился собрать свои войска из их удаленных, разбросанных на мили друг от друга бивуаков; как во всем походе, так и в отдельных сражениях раздробление войск было излюбленной прусской привычкой. Кроме 8000 чел. Тауенцина погибло еще на обособленном участке поля битвы 5000 чел. генерала Гольцендорфа. Гогенлоэ собрал самое большее 25 000чел., которых он заставил выступать вперед по правилам линейной тактики, открыв массовый огонь без прицеливания. Это и был прославленный, якобы непобедимый метод фридриховской тактики. На этот раз, однако, он оказался совершенно безрезультатным. Он совсем не годился по отношению к врагу, доведшему огонь до совершенства в рассыпном строю; прусско-саксонские войска потерпели тяжелые потери, не уравновесив их потерями со стороны врага. «Невозможность что-либо поделать с уничтожающим огнем неприятельских стрелков лишила людей самообладания», — говорится в официальном донесении саксонского генерала Лекока. Выгнать французов из Фирценхейлигена, где они укрепились, не удалось; из построек и из-за заборов деревни французские орудия стреляли по стоявшим невдалеке от них прусским линиям на выбор, как по мишеням. Единственным спасением от полного уничтожения было своевременное отступление. Но Гогенлоэ был неспособен ни на какое решение: с бессмысленной тупостью он ждал Рюхеля, [263] а Рюхель не приходил. Почему так долго мешкал хвастун, который с раннего утра слышал пушечную пальбу и не раз был извещаем гонцами Гогенлоэ, — так и не было выяснено. Наоборот, Наполеон получал подкрепление за подкреплением. В час дня сокрушительным ударом он отбросил прусско-саксонские линии, и по полю битвы разлился поток бегущих. Только саксонский гренадерский батальон Винкеля держал себя стойко: он взял в середину князя Гогенлоэ и совершил правильное отступление. В момент, когда битва была бесповоротно потеряна, — в 2 часа дня, — появился, наконец, Рюхель со своими 15 000 чел. Еще получасовой кровавый бой — и они также были сметены с поля сражения. Чуть ли не еще более плачевно бились и оказались побежденными главные прусские силы при Ауэрштедте. Под Йеной сражалось прусско-саксонское войско численностью около 53 000 чел. против почти двойного количества французов, и феодально-княжеский болван — против гениального мастера войны буржуазной революции. Под Ауэрштедтом 50 000 пруссаков, предводительствуемых прусским королем и герцогом Брауншвейгским, были побеждены 27 000 французов, которыми командовал обыкновенный маршал. Уже вечером 13-го среди прусских войск началось ужасное смятение; в безвыходном положении, не имея продовольствия, дров и соломы, они разграбили Ауэрштедт, где находились король и герцог; о рекогносцировке окрестностей никто и не думал. И когда 14 октября, в 6 часов утра, двинулись дальше, то в густом утреннем тумане наткнулись на армейский корпус маршала Даву, который по приказу Наполеона выступил из Наумбурга, чтобы зайти в тыл врагу. В наступательном духе у пруссаков на этот раз не было недостатка. Так как герцог Веймарский все еще блуждал где-то в Тюрингенском лесу с авангардом главных сил, из колонны Рюхеля выделили Блюхера, чтобы образовать новый авангард. Но в господствовавшем хаосе ему удалось собрать не более шести эскадронов и одной конной батареи, с которыми он и должен был помешать противнику овладеть деревней Гассенхаузен. Он очистил от неприятельской конницы деревню, но по ту сторону ее натолкнулся на линию пехоты, которую он в тумане принял за плетень; он был встречен таким уничтожающим огнем, что принужден был бросить свою батарею, в то время как его эскадроны рассыпались в диком бегстве. Французы заняли Гассенхаузен, и в бою за деревню события развернулись совершенно так же, как под Йеной, в бою за Фирценхейлиген. Длинная линия прусского боевого порядка оказалась [264] совершенно неспособной сделать что-либо против стрелковой тактики французов. И, однако, при подавляющем превосходстве сил на стороне пруссаков, еще представлялась возможность успеха, если бы герцог Брауншвейгский в припадке дурного настроения не услал тотчас же после начала сражения единственного человека, который мог помочь, — генерала Шарнгорста — на левое крыло армии, где Шарнгорст делал все, что только мог, но все же не был в состоянии оказать влияния на общий ход сражения. Вскоре после этого герцог лишился обоих глаз, и, таким образом, вообще прекратилось всякое командование прусским войском. Совершенно неспособный король не имел мужества и благоразумия назначить другого главнокомандующего, и на него падает [265] прежде всего позор поражения. Каждый генерал действовал по своему усмотрению, как ему нравилось, и часто под влиянием позорных побуждений; один кавалерийский генерал-лейтенант, который должен был принять командование, ответил без обиняков, что с самого начала похода он был так обижен и обойден, что у него нет никакого желания делать что-либо добровольно. Генерал Калькрейт с резервом в 13 батальонов и 13 пушек стоял на высоте, расположенной в 4000 шагов от решительного места сражения, и смотрел на бушевавший у его ног бой, руководимый ненавистным Брауншвейгом, как будто он присутствовал на театральном представлении, совершенно его не касавшемся. Всем более молодым офицерам, понуждавшим его двинуться на подкрепление истекавшим кровью полкам, он хладнокровно указывал на свои инструкции, которые его ни к чему более не обязывали. Тупоумными мероприятиями других генералов остальные части войска удерживались на далеком расстоянии от поля боя; 2/5 прусских главных сил вообще не приняли никакого участия в бою. Когда Даву перешел к схватыванию расшатанных уже линий пруссаков, не оставалось ничего иного, как отступить. Шарнгорст покинул поле боя последним, идя пешком, как простой мушкетер, так как его лошадь была убита; истекая кровью от полученной раны, он не чувствовал боли из-за бушевавшего в его сердце стыда и бешеного гнева. 4. Отступление Войско под Ауэрштедтом во всяком случае не было так окончательно разбито, как войско под Йеной; если дорога, которой оно намеревалось пройти к Эльбе, была ему преграждена Даву, то единственным путем, которым оно могло надеяться достигнуть Эльбы раньше французов, для него оставался теперь путь через Артерн на Верхнем Унструте. Но здесь опять помешало недомыслие короля. Он стремился к Рюхелю и Гогенлоэ, у которых он надеялся найти утешение в несчастье, и приказал отступать на Йену и Веймар. Прошло немного времени, и он получил сообщение о том, что произошло под Йеной. Под Веймаром горели уже бивуачные костры победоносных французов, дорога на Эрфурт была заперта. Пришлось повернуть направо, чтобы через Зоммерда, Нордгаузен и Гарц достичь Магдебурга. Под Буттельштадтом потоки беглецов из-под Йены и Ауэрштедта соединились, и здесь были потеряны те остатки внутреннего порядка, [266] которые сохранились еще в батальонах, сражавшихся под Ауэрштедтом. Наступила ночь, о которой впоследствии Гнейзенау сказал: «Лучше сто раз умереть, чем пережить это снова», и о которой официальное сообщение рассказывает: «Никто не знал местности и дорог, ординарцев нельзя было получить; пехота, кавалерия, обозные повозки, орудия в дикой путанице теснились в глубоких ущельях, из густых колонн слышались ружейные выстрелы; ночь была так темна, что приходилось держаться за патронташи шедших впереди, чтобы не сбиться с пути. Отдельные, оставшиеся еще сомкнутыми части, как, например, гвардейский гренадерский батальон, вовлекались в общий поток бегущими массами». Так катилась эта кашеобразная масса, спотыкаясь и падая на каждом шагу, и все же с неудержимой скоростью: «Войска, которые до сих пор были так малоподвижны в походе, достигли уже на следующую ночь после битвы Зоммерда, лежащего на 40 километров северо-западнее Йены», — жалуется, страдая душой, кто-то из свиты Рюхеля и Гогенлоэ. Часть беглецов достигла Эрфурта, но эта крепость уже капитулировала в ночь на 16 октября, когда незначительная часть французской кавалерии показалась перед ее валами. Эрфурт кишел генералами, из которых никто не подумал ни вывести войска из крепости, ни защищаться. Фельдмаршал Мюллендорф был разбит старческой немощью и потерял сознание; принц Оранский, близкий родственник короля, диктовал офицеру генерального штаба условия капитуляции. 10 000 человек и очень большие артиллерийские запасы попали в руки неприятеля. Большой поток бегущих шел теперь по широкой дороге через Гарц на Магдебург. Впереди всех спешил король. Королева оставила армию еще накануне Ауэрштедта. Прежде чем Фридрих-Вильгельм отправился в путь, он послал 15-го утром позорно пресмыкающееся письмо Наполеону, в котором объявлял себя готовым «предать забвению все, что нас разделяло, так как наша дружба, вне всяких сомнений, должна быть сохранена. Ваше величество, найдете меня готовым на все, что может восстановить навсегда наше единство. Великодушие и справедливость вашего величества заранее служат мне порукой в том, что вы не потребуете ничего, что было бы противно моей чести и безопасности моего государства». Легко понять то презрение, с которым Наполеон прочитал этот бред; флигель-адъютант, передавший это письмо, после своего личного разговора с императором должен был сообщить, что результат его «не благоприятствует желаниям его величества». Это не помешало, однако, королю снова [267] послать 18-го числа через Лукезини второе письмо императору такого же характера. Гогенлоэ и Калькрейта Фридрих-Вильгельм также не захотел отпустить, как Ломбарда и Лукезини; он передал главное командование прусскими силами Гогенлоэ, сам обратившись в бегство. Калькрейт должен был сохранить самостоятельное командование над войсками, с которыми его нельзя было заставить выступить в бой под Ауэрштедтом! Против этого бушевал Нейдгардт: «Если король передал команду князю, то пускай он увидит, что тот собой представляет. Я больше ничего не знаю». К тому же Калькрейт был так же бездарен, как и Гогенлоэ; 15-го он издал в Зоммерда следующий приказ: «Войскам должен выдаваться хлеб; если же хлеба совсем нет, то им должны выдаваться порционные деньги». [268] Полнейшая бессмыслица, которая побудила даже прусского принца Августа, по крайней мере, к логическому переводу: давайте людям деньги, которых у вас нет, чтобы они покупали хлеб там, где нечего покупать. Как раз этот принц, брат Людвига-Фердинанда, помешал вместе с Блюхером трусу Калькрейту капитулировать 16-го с обеими своими дивизиями под Вейсензее перед 800 всадниками. После этого он исчез, однако, для того чтобы вскоре вынырнуть снова. Гогенлоэ имел, таким образом, теперь единоличное командование, но, совершенно потрясенный своим поражением, он ничего не мог уже спасти, если даже что-нибудь и можно было еще спасти. В Нордгаузене происходили ужасающие сцены грабежей; приказы офицеров не выполнялись командами и даже высмеивались; улицы были полны отставшими от своих частей; дезертирство увеличивалось со дня на день. Жестокий голод заставлял бросать знамена не только чужеземцев, но и коренных жителей; в том же направлении действовало и их весьма понятное нежелание позволять себя безбожно стегать тем самым юнкером, которые только что были сами безбожно разбиты. Когда одному лейтенанту Гельвигу удалось с 50 гусарами напасть под Эйзенахом на эскорт с 10 000 пленных и освободить их, то они один за другим стали уклоняться от службы. Некоторый порядок сохранился лишь среди тяжелой артиллерии в количестве тридцати 12-фунтовых пушек, последних, которыми обладала еще армия. На своих измученных лошадях она не могла продвигаться по крутым горным дорогам, и Шарнгорст указал ей дорогу, которая огибает Гарц с запада и юго-запада; он взял на себя командование колонной; так как не хватало людей, необходимых для ее защиты, он обратился к Блюхеру, имевшему еще один батальон и одну сводную кавалерийскую команду. Артиллерия выступила 17 октября, в тот самый день, когда при Галле был разбит и бежал на Магдебург прусский резервный корпус, вследствие чего неприятель устранил последнее препятствие на открытом пути своем к Берлину. С большими трудностями достигли Блюхер и Шарнгорст Вольфенбюттеля, где они нашли герцога Веймарского, которого известие о поражении под Йеной заставило бросить свои авантюристические рекогносцировки в Тюрингенском лесу. Быстрыми маршами он прошел мимо Эрфурта, через Лангензальц и Мюльгаузен к Хейлигенштадту, откуда вышел на ту же дорогу, по которой двигались Блюхер и Шарнгорст со своей артиллерийской колонной. Герцог имел при себе еще 11 000 чел. По предложению Блюхера он отказался от своего намерения двигаться на Магдебург; если [269] они хотели достигнуть Эльбы, требовалась величайшая поспешность; но так как переходить через Эльбу у Тангермюнде не было уже безопасно, они направились на Зандау; 24 октября Блюхер и Шарнгорст со своей артиллерийской колонной, а двумя днями позже и герцог Веймарский перешли через Эльбу. Гогенлоэ, со своей стороны, достиг Магдебурга 20 октября с остатками войска, которое пришло в еще худшее состояние, чем в день поражения, вследствие дезертирства, тяжелых дорог, недостаточного снабжения и настойчивого преследования неприятеля. В Магдебурге не было ничего заготовлено, чтобы его снабдить; не было ни хлеба, ни фуража, ни снаряжения. Чудовищный обоз загромождал улицы, по которым сновали уже переодетые французские офицеры. К тому же французы стояли у Виттенберга, на самой Эльбе; ни за этой рекой, ни за Одером нельзя было рассчитывать на какой-нибудь покой и безопасность. Таким образом, Гогенлоэ снова выступил с жалкими остатками своего войска, чтобы через Бург, Гентин, Ратенов, Руппин и Пренцлау достигнуть Штеттина. 5. Пренцлау и Раткау Три первых перехода от Магдебурга были сделаны непосредственно по дороге в Штеттин. Это было абсолютно необходимо, так как 23 октября три французских армейских корпуса были уже в Трейенбритцене, недалеко от Берлина. Только в том случае, если бы Гогенлоэ пошел ближайшей дорогой, не боясь трудных переходов и решительно нападая на каждого неприятеля, пытавшегося загородить ему путь, можно было надеяться, что он спасет свои войска. Но этой надежде не суждено было исполниться. Первую ошибку сделал Гогенлоэ 24-го, когда он вместо перехода из Ратенау на Фризак сделал крюк через Нейштадт на Доссе, потеряв целый день. Это произошло по совету Массенбаха, который изнывал под бременем каких-то своих географическо-стратегических построений. В Нейштадте Блюхер и Шарнгорст встретились с Гогенлоэ. По его предложению они приняли на себя командование арьергардом, составленным из остатков резервного корпуса, который должен был быть подкреплен войсками герцога Веймарского, как только последние перешли Эльбу. Это, однако, не могло уже ничему помочь. 25-го французы вступили в Берлин, и в тот же день капитулировала крепость [270] Шпандау. Французы тотчас же предприняли преследование Гогенлоэ. 26-го их всадники роились уже на фланге прусских войск. Последние были в высшей степени ослаблены и утомлены, оставались лежать на дороги, проклинали своих офицеров; не помогло и то, что Гогенлоэ приказал однажды расстрелять одного солдата перед фронтом; он должен был с ужасом убедиться, что многие солдаты сами лишали себя жизни, так как смерть была для них приятнее, чем продолжение их страданий. Также и Блюхер, получив при приближении врага приказание быстро присоединиться к главным силам, ответил угрюмо, что «он боится ночных переходов более, чем врага». Чем ближе люди подходили к своим родным кантонам, тем более усиливалось дезертирство. И все же войска еще не совсем погибли, когда 28 октября Гогенлоэ капитулировал под Пренцлау с 10 000 чел. пехоты и 1800 чел. кавалерии. Полное переутомление его людей, которые накануне совершили 14-часовой переход, а затем плохо одетые провели холодную ночь в открытом поле, детские галлюцинации начальника его штаба Массенбаха и, наконец, фокус-покус, сыгранный французами с самим князем, лишили бедного простофилю последних остатков рассудка, так же как и всех его штаб-офицеров, из среды которых не раздалось ни одного возражения, когда он спросил их мнение, следует ли сложить оружие. Арьергард под командой Блюхера и Шарнгорста получил сообщение о капитуляции Гогенлоэ в то время, когда собирался идти к Пренцлау. Его командиры решили взять направление несколько восточнее, чтобы, объединившись с войсками герцога Веймарского, продвинуться в Ганновер и Вестфалию и тем увлечь часть неприятельских сил из коренных прусских земель, освободив, таким образом, дорогу начавшим наконец проявлять признаки жизни войскам восточных областей и приблизившимся русским. Между тем герцог Веймарский по приказу Наполеона оставил службу прусского генерала, и стоявшие под его командованием войска находились на пути в Ротшок, чтобы здесь погрузиться на суда. Гонцы Блюхера сначала не могли их отыскать, но случайно пути обеих групп скрестились 30 октября в Мекленбург-Стрелице, и генерал Виннинг, преемник герцога Веймарского, отдал себя под команду Блюхера. Последний имел теперь войско численностью в 22 000 чел., которое внутренно было совершенно деморализовано; очень мало помогла его попытка сыграть на чести офицеров, для чего 31-го был издан приказ, по которому [271] каждый, кто не имел желания продолжать поход, мог добровольно вернуться домой. Предприятие было заранее безнадежно. Три французских армейских корпуса, силой в 50 000 чел., преследовали по пятам изнуренное войско; оно храбро защищалось, но и думать не могло о том, чтобы перейти Эльбу; если же оно не могло уйти за море, капитуляция была неизбежна. Уже 4 ноября оно было почти окружено превосходными силами; и оно покончило бы с большей честью, если бы не продлило свое упорное сопротивление на лишний день ценой пожертвования города Любека. Вечером 5 ноября Блюхер бросился в вольный имперский город, не состоявший в войне ни с Францией, ни с Пруссией. [272] Он потребовал тотчас же 80 000 хлебов ржаных и пшеничных, 40 000 фунтов{45} говядины и свинины, 30 000 бутылок вина и водки, 50 000 дукатов{46} и т. д. и попытался поспешно исправить запущенные укрепления. Но на следующий же день после полудня французы были уже господами города. Сам Блюхер ушел еще один раз с частью своих войск, но через день, на рассвете 7 ноября, он должен был при Раткау сложить оружие вместе с 7500 чел., находившимися в его распоряжении. Несчастному Любеку этот варварский героизм стоил многодневного разгромления, которое французским генералам удалось приостановить лишь с большим трудом. 6. Капитуляция крепостей Капитуляции под Пренцлау и Штеттином были самыми значительными, но отнюдь не единственными примерами сдачи в открытом поле; из капитуляций крепостей здесь можно отметить также лишь наиболее значительные. Достаточно сказать, что повсюду, за немногими исключениями, юнкерские коменданты обнаружили одинаково трусливое, предательское поведение. Начало положил в Эрфурте близкий родственник королевского дома, затем последовала Шпандау, цитадель Берлина. Оборудование крепостей, как и все в старопрусском королевстве, было прогнившим и проржавевшим. Шпандау была совсем не вооружена; лишь после потери двух битв начали посылать туда кое-какие орудия и инженеров, но без снарядов. 23 октября комендант майор Бенкендорф обещался оставить неприятелю лишь развалины крепости, а через два дня он ее передал, не дождавшись и первого выстрела. Военный совет, созванный им, высказался, за исключением главного инженера, за сдачу крепости. 30 октября пал Штеттин. Он также не был приспособлен к сильному сопротивлению, однако с 4 октября был приведен в оборонительное состояние, чем казался вполне обеспеченным от внезапного нападения, и мог быть взят только после трехнедельной правильной осады. Гарнизон состоял из 100 офицеров и 5184 солдат; из орудий было 187 вполне пригодных и 94 годных в случае нужды; боевых припасов и продовольствия [273] было в избытке. Но комендант Ромбург был старик 81 года, который позднее ссылался на то, что эта должность была предоставлена ему мудрым королем как место для отдыха. Когда после капитуляции Гогенлоэ перед Штеттином показалось несколько разъездов французской кавалерии и французский гусарский офицер весело въехал в крепость с трубачом, предлагая коменданту крепости капитулировать, последний хотя и заявил, что будет до последней возможности защищать вверенную ему крепость, но уже через несколько часов после этого у него душа ушла в пятки, и, когда появился второй парламентер с более резкими требованиями, он потерял всякое самообладание. Военный совет не был созван, но оба коменданта и другие офицеры были единодушны. Перед 800 чел. вражеской кавалерии и двумя орудиями целый гарнизон сложил оружие. «Гусары вашего величества овладели городом через городские ворота», — сообщал с презрительной насмешкой Наполеону французский маршал. На следующий день пал таким же позорным образом Кюстрин, другая крепость на Одере. Она была также вполне снабжена орудиями и боевыми припасами, продовольствие было заготовлено на 3 месяца; гарнизон имелся в достаточном количестве — 2400 чел., из них 1600 вполне боеспособных; комендантом был полковник Ингерслебен, который точно так же не выждал ни одного пушечного выстрела и сдал крепость тотчас же, как только авангард французской дивизии показался невдалеке от нее; даже мольбы жены, удерживавшей его, когда он хотел отправиться через Одер к французам, и молившей «не делать несчастной свою семью», не могли помешать ему броситься очертя голову в омут позора. На военном совете, правда, энергично протестовал один смелый инженерный лейтенант. Гарнизон тоже волновался. Артиллеристов пришлось насильно уводить от орудий. 8 ноября капитулировал Магдебург после слабой бомбардировки 4-го и 5-го числа. Комендант Клейст был старик 73 лет, истый прусский юнкер, хваставшийся еще 1 ноября, что он не сдаст крепости, хотя бы у него носовой платок загорелся в кармане. Уже 6-го он вступил в переговоры с врагом, хотя Магдебург при серьезной защите мог быть взят только правильной осадой. Правда, и в этой сильнейшей и важнейшей крепости многого не хватало; так, например, почти отсутствовала кавалерия и совершенно не было минеров. Упустили из виду доставить в город скот, к чему в богатой местности правого берега Эльбы и при наличии времени было достаточно возможности; во всяком случае в хлебе и муке недостатка не было. [275] Не все офицеры гарнизона были так трусливы, как комендант, а многие из них хотели «убить старую собаку — генерала». Клейст не посмел созвать настоящий военный совет, на который имели бы доступ все штаб-офицеры гарнизона; он собрал лишь присутствовавших в городе генералов, но и тем он не дал возможности высказаться, резко отклоняя их предложения и официально приказав подписать протокол, которым постановлялась капитуляция. В руки врага попали 22 000 чел. всех родов оружия, 20 генералов, 800 офицеров, 700 пушек, миллион пудов пороха, 80 000 снаряженных бомб, железо в изобилии, понтонный парк, масса знамен и штандартов. Подобным же позорным образом капитулировали в Ганновере Гаммельн, Швейдниц в Силезии и т. д. Исключения из этого правила патентованной трусости были очень редки: Козель в Силезии, Грауденц в Восточной Пруссии и особенно Кольберг в Померании. Здесь командовал Гнейзенау, человек около 50 лет, бедняк по происхождению, просидевший в течение десятилетий в маленьких гарнизонах, но сохранивший себя свежим благодаря умственной работе и прозванный за это в насмешку пустоголовым юнкерством «военачальником из Капернаума»; это был после Шарнгорста единственный офицер во всем войске, понимавший новую военную тактику французов и умевший применять ее на практике. Позднее, когда забывшие честь и нарушившие присягу коменданты крепостей были привлечены к ответственности благодаря главным образом настояниям Шарнгорста, все они делали лживые ссылки на гуманные соображения, которыми они будто бы руководствовались. Отсюда современные юнкера вывели сказку, что фридриховское войско было слишком изнежено просвещением и гуманностью. Как будто в пустые черепа Ингерслебена, Клейста и Ромберга хоть когда-нибудь западала тень мысли Канта, Лессинга или Шиллера! 7. Поход в Восточную Пруссию Борьба, которая велась в прусских областях восточнее Вислы от декабря 1806 до июня 1807 г., была борьбой между французами и русскими, в которой пруссаки играли совершенно подчиненную роль; они выставили небольшое вспомогательное войско для русских и защищали с помощью русских крепость Данциг. В других местах их участие было чистопассивным; Восточная Пруссия была опустошена самым ужасным образом, и русскими еще более, чем французами. [276] Рассматривать поход в Восточной Пруссии как продолжение похода в Тюрингии гораздо более правильно в хронологическом, чем в историческом отношении. В Тюрингии феодальное, насквозь прогнившее государство было разбито наследником буржуазной революции; перед французским народным войском, по хвастливому, но не лживому изображению Наполеона, прусское наемное войско исчезло, как утренний туман перед солнцем. В Восточной Пруссии завоевательная тенденция буржуазной революции столкнулась с дикими захватническими стремлениями азиатской деспотии. Французские и русские войска уже не раз боролись друг против друга в революционных войнах, но на итальянской, швейцарской и моравской почве; так — с глазу на глаз — они еще никогда не встречались, как это случилось теперь, когда французское войско стояло у русской границы. Обе стороны были охвачены жутким чувством, что здесь сталкивались противники, которые были непобедимы друг для друга. Французские войска еще никогда не сражались в таких суровых и негостеприимных местностях; искусство их стрелков, умевших сбивать своим метким огнем тонкие и длинные линии [277] наемного войска, было бессильно против крепких, бесконечных рядов сплоченных масс русской пехоты, привычной ко всем невзгодам северного климата; Наполеон был принужден до известной степени возвратиться к старому, отвергнутому им методу войны, расположив свои войска на зимних квартирах и начав брать крепости, находившиеся у него в тылу. С другой стороны, у русского правительства пропала всякая охота играть с огнем революции, как только французское войско встало на границе России. Русское правительство не только боялось восстаний в прежних польских владениях, но еще более оно боялось того, что Наполеон далеко в глубине страны может побудить к восстанию русский народ, если он перейдет границы и пообещает свободу крепостным крестьянам. По численности французское войско далеко превосходило прусско-русское: около 140 000 против 105 000. Еще больше была разница в управлении; военному гению Наполеона в русском главном командовании противостоял совершенно посредственный фронтовик — генерал Бенигсен, по рождению ганноверец, обязанный своим званием тому боязливому отвращению, которое он внушал как убийца царя Павла сыну своей жертвы. В январе 1807 г. он совершил неудачное наступление на французские зимние квартиры; Наполеон по своему обыкновению, хотел воспользоваться случаем, чтобы отбросить сильным ударом русско-прусские войска до русской границы или же за нее. Однако после первого отступления Бенигсен дал битву при Прейсиш-Эйлау. 7 и 8 февраля битва разыгралась с такой жестокостью, как, пожалуй, еще никогда в это полное боев время; правое крыло русских уже заколебалось, и как раз в момент, когда его надо было поддержать, появились прусские вспомогательные войска в 6000 чел., которыми официально командовал слабоумный юнкер Лесток, фактически же Шарнгорст. Сражение осталось нерешенным, это было первое сражение, которое не выиграл Наполеон, и хотя он в своем бюллетене выдал его за победу, бумаги на парижской бирже упали после него, как после поражения. Через 5 дней после этого французский император послал генерала Бертрана к прусскому королю и предложил ему мир. По его словам, он хотел положить предел несчастьям страны и восстановить прусскую монархию, которая была необходима для спокойствия Европы, как срединное государство; он теперь не придает никакой ценности Польше, с тех пор как ее знает; как только мир будет заключен, он выведет свои войска из прусских провинций. Король дал, однако, отрицательный ответ; он [278] останется верен своим союзникам, как русским, так и англичанам, с которыми он только что заключил договор. В патриотических историях этот поступок фигурирует как разительное доказательство «корсиканского вероломства» и «прусской верности». При этом утверждается, что Наполеон хотел коварным образом приобрести прусскую помощь, чтобы сначала разбить Россию, а затем еще более жестоко расправиться с Пруссией, но что он нашел при этом достойный отпор в рыцарском образе мыслей прусского короля. Нельзя понять, какое значение могло иметь для французского императора прусское вспомогательное войско в количестве нескольких тысяч человек при том численном превосходстве, которым он обладал и без этого. Победа в сражении не вызывала в нем сомнений, так как в лучшее время года он мог привлечь неизмеримо большие силы, чем изнуренные вконец русские и пруссаки. Настоящие трудности, которые ему надо было преодолеть, заключались в другом; их нельзя было устранить теми тайными соображениями, которые он мог иметь, делая свое мирное предложение; их можно было устранить лишь тем путем, на который он открыто вступил, сделав свое предложение. Наполеон хотел окончить войну, которую он вел на русской границе; прусскую монархию он действительно хотел восстановить, конечно, не для того, чтобы оказать милость ост-эльбскому (восточноэльбскому) юнкерству или династии Гогенцоллернов, но для того, чтобы защитить цивилизованную Европу от угрозы русских, жаждущих завоеваний. В подобном же положении был когда-то король Фридрих. Удовлетворяя свои завоевательные стремления, он был поставлен перед выбором: или сохранить Польшу как европейский буфер против России, или же навязать себе самому на шею всю тяжесть русской жажды к завоеваниям; и как ни ясно видел он последствия, он выбрал все же худшую часть. Перед этой самоубийственной политикой Наполеон, естественно, не мог не содрогнуться. Наследник буржуазной революции отступал перед большим грехопадением, которое в его положении было излишним и могло стать роковым для него, как оно и на самом деле стало роковым, а именно, разделить господство над миром с азиатским деспотизмом. Как мало руководило им при его предложении «корсиканское коварство», так же маловероятно и то, что оно было отклонено пресловутой «прусской верностью». Это равносильно тому, как если бы вздумали говорить о целомудрии прелестной дамы, которая, мило пошалив с 99 возлюбленными, [279] отказала бы сотому. Французское предложение встретило в Мемеле, как и полагается, полное замешательство. Цастров, как министр иностранных дел, хотел его принять, конечно, из трусливого страха, не понимая, в чем собственно суть дела. Гарденберг был против, однако, лишь потому, что не понимал, что предложение Наполеона давало рычаг, который мог в значительной степени облегчить сильную и самостоятельную политику и обеспечить реформированной в корне Пруссии прочное положение между Россией и Францией. Гарденберг не понимал необходимости известной внутренней реформы, а также не освободился еще полностью от гаугвицевской кабинетной политики, в грехах которой он принимал чересчур большое участие. С Базельского мира до самой почти битвы под Йеной он был горячим защитником французского союза, как противоядия против австрийского влияния в Германии. Теперь он бросился в противоположную сторону и клялся прусско-австрийским дуализмом как единственным спасением Германии. Он не хотел больше слышать о французском союзе и находил в короле такое сочувствие, как будто последний поддался сильному влиянию царя и ожидал от него полного восстановления старопрусского королевства. Русские гораздо больше, чем французы, рассчитывали на пруссаков, даже из чисто военных соображений; для них несколько тысяч человек имело уже некоторое значение, избавив их от решительного поражения при Прейсиш-Эйлау. Кроме того, в их интересах было удержать за собой Восточную Пруссию, что при франко-прусском союзе было бы невозможно. Они хотели там оставаться, чтобы превратить провинцию в полную пустыню и, таким образом, сделать совершенно невозможным для французов переход через русскую границу. Русские союзники так ужасно опустошали провинцию, что несчастные жители на коленях молили о приходе французов. Кнезебек, один из высших прусских офицеров, писал Шарнгорсту и просил его действовать в пользу мира: «Нужда и угнетение земледельцев превосходят все границы. Жители большинства деревень так начисто ограблены, что вынуждены выпрашивать у казаков крохи, необходимые им для жизни. Многие умирают при этом от голода, и во многих деревнях, занятых войсками, можно видеть в домах непогребенные трупы... Вы можете мне поверить: сейчас думают только о том, чтобы опустошить страну и из пустыни сделать для себя прикрытие... Вы сами, уважаемый друг, не можете даже представить себе это хозяйничанье и эту политику русских в том виде, как я [280] узнал их за время моего долгого присутствия в этой армии. Однако то, что я вам говорю, — чистейшая правда. Люди не хотят ничего иного, кроме как опустошить и высосать нашу страну для того, чтобы прикрыть себя самих этой пустыней. Благородный Александр может приказывать издалека, что он хочет, но из этого ровно ничего не выйдет». Из этого действительно ничего и не вышло, так как «благородный Александр» ничего другого и не делал, кроме того, что водил бедного прусского короля за нос. Из Петербурга он сообщил ему, что готов потерять скорее свою корону, чем согласиться, чтобы король потерял песчинку из своего государства. Затем царь пришел сам с новыми войсками, которые он показал королю на параде, чтобы затем, как он любил это [281] делать, в театральной сцене перед воюющими народами обнять его и воскликнуть со слезами: «Не правда ли? Никто из нас не погибнет один! Или оба вместе, или никто». Круглый дурак, король, верил всему этому и свирепствовал против Наполеона, которому только что целовал сапоги. Царственный комендант также верил еще в своего дурачка. Он все еще стремился играть роль руководителя феодальной реакции; 26 апреля они заготовили с Гарденбергом бартенштейнский договор как фундамент для новой коалиции. Обе державы обязались не складывать оружия, пока не будет освобождена Германия, а Франция не будет отброшена за Рейн. Левый берег Рейна должен был быть защищен рядом крепостей, Австрия с юго-запада должна была быть ограждена Тиролем и линией Минчио; вместо Рейнского союза должен был образоваться германский союз суверенных государств под общим руководством Пруссии и Австрии. Пруссия, конечно, должна была восстать из гроба с округленными и укрепленными границами. Было предусмотрено даже расширение границ Вельфского дома на немецкой земле. Этим хотели подкупить Англию, которая стала очень скупой на субсидии после того, как Франция и Россия схватились друг с другом. Она не имела решительно ничего против того, чтобы обе державы истощали друг друга; в частности, английское правительство медлило, к большому огорчению царя, гарантировать заем в 6 000 000 фунтов стерлингов, который он хотел произвести на английском денежном рынке. Еще более тягостную заботу доставляло ему все возрастающее нерасположение русского войска к войне. После битвы под Эйлау военные операции приостановились совершенно: один Данциг был осажден французами, причем Бенигсен не делал никаких попыток освободить крепость. Она капитулировала 23 мая. Калькрейт защищал ее довольно скверно, но так как он продержался все же около нескольких месяцев, то в это время библейских чудес, когда стены прусских крепостей падали от одних трубных звуков врага, он приобрел нечто вроде авторитета, который он смог тотчас же употребить и употребил к величайшему злу для прусского государства. Падение Данцига побудило Бенигсена предпринять нелепейшее движение против врага, увеличившего за это время свои силы до 200 000 человек, в то время как русско-прусские войска со всеми своими подкреплениями едва достигали 120 000 человек. Наполеон быстро сориентировался, и теперь ему удалось то, чего он не мог достигнуть в феврале; 14 июня в [282] битве под Фридландом он разбил неприятельскую армию, которая в паническом бегстве отступила к Тильзиту, на самой русской границе. Бенигсен сам выразил настроение войска, которое настойчиво требовало мира, и уже через 3 дня после битвы под Фридландом царь послал своих уполномоченных к Наполеону, не спросив даже своего прусского союзника. [283] |