Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Вадим Роговин

СТАЛИНСКИЙ НЕОНЭП

К оглавлению

XXXI "Французская революция началась" 2 мая 1935 года в Париже был подписан договор о взаимной помощи между СССР и Францией. Вслед за этим министр иностранных дел Франции Лаваль прибыл в Москву для переговоров со Сталиным и Молотовым, в ходе которых было закреплено сближение двух стран. Стремясь увязать политику Коминтерна со своими новыми дипломатическими маневрами, Сталин ещё до VII конгресса ориентировал французских коммунистов на расширение рамок единого рабочего фронта до народного фронта, то есть союза не только с социал-демократами, но и с правящей буржуазной партией радикалов, возглавляемой Даладье. После того, как Торез передал это предложение Блюму и Даладье, такой союз стал реальностью. "Коминтерн - конечно, без обсуждений и без обещанного конгресса... совершил самый головоломный поворот за всю свою историю, - комментировал это событие Троцкий. - От теории и практики "третьего периода" и "социал-фашизма" он перешёл к перманентной коалиции не только с социал-демократами, но и с радикал-социалистами"[1]. VII конгресс задним числом одобрил эту политику, признав её пригодной и для других капиталистических стран.

Троцкий критиковал Народный фронт - в том виде, как его практиковали Торез и Блюм, - за то, что он ограничивался предвыборными коалициями и не пытался поднять рабочих к непарламентским формам классовой борьбы, приобретавшим всевозрастающее значение в условиях бурной радикализации французского пролетариата. Правильность этой критики была подтверждена революционным кризисом 1936 года, когда политическая линия Народного фронта свела на нет результаты мощного подъёма массового движения трудящихся Франции.

Резкое полевение масс нашло выражение в полумиллионной антифашистской демонстрации в Париже 14 июля 1935 года. На выборах в мае 1936 года кандидаты Народного фронта получили 375 мандатов из 618. При этом социалисты сохранили количество мандатов, полученных на предыдущих выборах, радикалы потеряли треть мест, а коммунисты добились увеличения мандатов с 10 до 72. В результате выборов к власти пришло коалиционное правительство социалистов и радикалов во главе с Блюмом. Коммунисты обязались поддерживать это правительство, не входя в него.

Через несколько недель после победы Народного фронта на выборах во Франции начались массовые забастовки. Только в мае-июне в них приняло участие более 2 млн. человек. При этом рабочие бросали работу, но не уходили из цехов, устанавливали контроль над владельцами и администрацией заводов. Служащие оставались в конторах, банках, магазинах, не приступая к работе. Французские профсоюзы, которые накануне всеобщей стачки насчитывали 1,5 миллиона членов, за несколько месяцев увеличили свою численность почти до пяти миллионов человек. Разобщенные ранее коммунистические и реформистские профсоюзы слились в единую конфедерацию труда.

Илья Эренбург, находившийся тогда во Франции, впоследствии вспоминал: "Париж был неузнаваем. Красные флаги реяли над сине-сизыми домами. Отовсюду вылетали звуки "Интернационала", "Карманьолы". На бирже бумаги падали. Богатые люди переправляли деньги за границу. Все повторяли, кто с надеждой, кто в ужасе: "Это революция..."[2].

Аналогичные наблюдения мы встречаем в письмах Троцкому Виктора Сержа, находившегося в то время в Бельгии. 16 июня 1936 года Серж писал, что "великолепные забастовки во Франции и здесь (в Бельгии) показывают, что рабочий класс поправляется после периода упадка и крайней утомлённости и начинает входить в новую фазу борьбы"[3]. Спустя неделю Серж рассказывал, что "движение началось в Антверпене совершенно стихийно. Оно перехлестнуло всех вождей и зашло так далеко, что это беспрецедентно в истории бельгийского рабочего движения... Обыватель настроен почти революционно и сочувствует рабочим. Я думаю, что это Вам напомнит начало 05 или 17-го. Куда ни пойдешь, везде одни и те же разговоры в том же самом тоне. "Довольно кормить рабочих обещаниями... Они совершенно правы!" и т. д. Один старый католик, мой хороший знакомый, говорил мне: "Это несомненно начало новых отношений в обществе. Всё это явно пахнет революцией". Правые и деловые круги совершенно растерялись (во Франции тоже)"[4].

Всеобщая забастовка во Франции завершилась внушительной победой трудящихся. За один месяц рабочие добились не только повышения заработной платы, но и коренного изменения социального законодательства: введения 40-часовой рабочей недели и оплачиваемых отпусков, признания юридического статуса профсоюзов, установления порядка заключения коллективных договоров на предприятиях. Но и это не приостановило дальнейших массовых выступлений.

Троцкий расценивал события во Франции как грандиозный нажим пролетариата на господствующий класс. Он писал, что уже манифестация, прошедшая 24 мая в память борцов Парижской Коммуны, "видимо, превзошла... все народные манифестации, какие видел Париж". Вслед за этим по Франции прокатилась "великолепная, поистине весенняя волна стачек"[5].

Суть весенне-летних событий во Франции Троцкий усматривал в том, что рабочие, стремившиеся к революционным действиям, не довели их до конца, потому что остались без революционного руководства. Центры рабочих организаций, в том числе и компартии, оказались застигнуты врасплох массовым стачечным движением. Коалиционное же, правительство Блюма-Даладье в страхе перед пролетарской революцией эволюционировало вправо. Под давлением союзников-радикалов социалистический министр внутренних дел заявил о недопустимости захвата стачечниками заводов и учреждений.

Троцкий предупреждал, что растерянность, царившая на верхах Народного фронта, может закончиться расколом парламентского большинства. Основное политическое противоречие Народного фронта он усматривал в том, что "возглавляющие его политики золотой середины, боясь "испугать" средние классы, не выходят из рамок старого социального режима"[6].

В условиях возникновения непосредственной революционной ситуации абсолютизация лозунгов об ограничении задач рабочего движения защитой буржуазной демократии тормозила растущую боевую активность французского рабочего класса. "Главная масса революционных рабочих идёт сейчас за коммунистической партией, - писал Троцкий. -Они (коммунисты) в прошлом не раз кричали: "Советы повсюду!" Большинство их принимало, несомненно, этот лозунг честно и всерьёз. Было время, когда мы считали этот лозунг несвоевременным. Но сейчас положение в корне изменилось. Могущественное столкновение классов идёт навстречу грозной развязке. Кто колеблется, кто упускает время, тот изменник. Надо выбирать между величайшей из исторических побед и самым страшным из поражений"[7].

И в данном случае, как ранее в Германии, оправдался наименее благоприятный вариант прогноза Троцкого. Отказавшись повести рабочих на революционные выступления и создавать рабочие советы, французская компартия упустила возможности, возникшие в результате революционного подъёма пролетариата. В свою очередь радикалы, принявшие политику Народного фронта из-за страха перед экспансионистскими намерениями Гитлера, испытывали ещё больший страх перед перспективой пролетарской революции в своей стране.

21 июня 1937 года кабинет Блюма ушёл в отставку. Пришедшее ему на смену правительство, возглавляемое правыми радикалами, издало в мае 1938 года серию чрезвычайных декретов, отменявших социальные завоевания Народного фронта. В октябре 1938 года съезд партии радикалов принял решение о разрыве с Народным фронтом. Глава этой партии Даладье стал одним из инициаторов Мюнхенского сговора с Гитлером.

XXXII "Коммунизм разгромлен во всём мире" Не только Троцкий , но и наиболее честные и проницательные аналитики-некоммунисты усматривали чёткую связь между политикой сталинизированного Коминтерна и поражениями коммунистического движения в ведущих европейских странах. "Коммунизм разгромлен во всём мире, - писал в 1935 году Г. Федотов. - Он мёртв, как может быть мёртво политическое движение, ещё вчера казавшееся мощным и яростным. В Германии и Австрии - вчерашней цитадели марксизма - он утоплен в крови, вместе с социал-демократией. Во Франции, где ещё недавно коммунизм шумел, разбухая на московские субсидии, он выдохся, присмирел... выставляя умереннейшую парламентарную программу. Троцкистский раскол, уведший от него искренние революционные силы, и охлаждение Москвы обескровили во Франции воинствующее крыло рабочего движения"[8].

Заявляя, что "не нам (русским эмигрантам - В. Р.) защищать идеологию классовой борьбы", Федотов тем не менее подчёркивал, что эта борьба на протяжении последнего столетия выступала одним из мощных факторов социальной реконструкции капиталистического общества. "Именно она, вопреки всем доктринёрским теориям экономического либерализма, содействовала гуманному социальному законодательству, смягчению капиталистической эксплуатации, культурному подъёму народных масс. Ни один режим не склонен к самоограничению, не вынуждаемый к этому борьбой враждебных групп. В современных уцелевших демократиях именно это отсутствие серьёзного рабочего давления объясняет беспечность правящих верхов, их легкомысленную работу штопальщиков перед лицом открывшегося хаоса. Вместе с рабочим классом из мира выпал сейчас один из могучих таранов прогресса"[9].

Ослабление рабочего класса на Западе в немалой степени было вызвано поворотом сталинизма от стратегии мировой революции к примату национально-государственных интересов. Загнав революционный поток в русло служения своим внешнеполитическим маневрам, Сталин изменил интернационалистской доктрине марксизма. Усматривая в этом процессе "самое характерное для нашего времени", Федотов писал, что "политика и идеология Советов, несомненно, вступили в фазу острой национализации... Союз с Францией и версальской группой держав, отказ от ревизии договоров (главный фермент революции), прекращение поддержки коммунистов Европы показывают, что мечта о мировой революции погребена окончательно. Сталин никогда не был интернационалистом по своей природе: всегда презирал европейского рабочего и не верил в его революционные способности... Интернациональный коммунизм для него, вероятно, значит не больше, чем православие для императорской дипломатии последних столетий: необходимый декорум для защиты национальных интересов"[10].

К аналогичным выводам приходил в книге "Обзор международных дел", выпущенной в 1935 году, известный английский историк А. Тойнби. Подчёркивая, что новые планы советского правительства отражают "триумф нового советского национализма", он объяснял это тем, что для Сталина мир "теперь приобрел видимость сокровища, которое надо искать и отстаивать как наиважнейшую цель иностранной политики советского правительства". Исходя из этой точки зрения, Тойнби усматривал в победе Сталина над Троцким несомненный выигрыш для Англии и других капиталистических держав. "С маккиавелиевской точки зрения как бы то ни было смена троцкистского военного коммунистического универсализма сталинским локальным коммунистическим национализмом могла считаться определённым и важным шагом на пути к миру во всём мире... Советский Союз, который не имеет территориальных притязаний и поглощён задачей социалистической реконструкции своей экономики, нуждается в мире, подобно тому, как человек нуждается в воздухе"[11].

Принимая за чистую монету "миротворческие" декларации Сталина о необходимости сохранения status quo в Европе и во всём мире, Тойнби, подобно многим другим тогдашним западным аналитикам, не сумел распознать за фасадом советской внешней политики её теневую, потайную сторону, обнаруживавшую действительный маккиавелизм Сталина. Антифашистская и пацифистская риторика советской пропаганды прикрывала закулисные дипломатические маневры, расчищавшие путь к соглашению Сталина с Гитлером и тем самым - к новой мировой войне.

XXXIII Сталинская дипломатия - явная и тайная Официальная сторона советской дипломатии выражалась в проведении курса на создание системы коллективной безопасности в целях предотвращения агрессии со стороны Германии и Японии. Решающая роль в выработке этого курса, одобренного Политбюро в конце 1933 года, принадлежала наркому иностранных дел М. Литвинову. Ф. Раскольников писал, что "Литвинова тогда называли "знаменосцем сталинской политики мира". Но правильнее было бы назвать Сталина "знаменосцем литвиновской политики мира"... Литвинов талантливо проделал трудный маневр вхождения в Лигу Наций, возобновления дипломатических отношений с Америкой, серьёзного и делового сближения с Францией и Англией... Все крупные успехи советской внешней политики, усиление международного авторитета СССР прежде всего и больше всего обязаны Литвинову... Литвинов настолько поднял авторитет Наркоминдела, что в 1935-1936 годах Политбюро почти безоговорочно принимало все его предложения"[12].

Многие политические формулы, выдвинутые Литвиновым в середине 30-х годов, спустя годы были повторены Сталиным и его преемниками. Так, в ноябре 1936 года Литвинов в докладе на VIII Всесоюзном съезде Советов заявил: "Мы берём выпадающее из слабых рук дряхлеющей буржуазии знамя демократизма, знамя свобод". Эта фраза почти дословно вошла в текст речи Сталина на XIX съезде партии в 1952 году. В том же выступлении Литвинов подчеркнул, что "наше участие в Лиге Наций основано на принципе мирного сосуществования двух систем"[13]. Этот принцип, начиная с 1956 года, был провозглашен основой советской внешней политики. Широкий резонанс во всём мире получила в 30-е годы ещё одна политическая формула, выдвинутая Литвиновым: "Мир неделим".

Новый внешнеполитический курс СССР нашёл выражение в заключении в 1934-1935 годах торговых соглашений и договоров о взаимной помощи с Францией и с Чехословакией. В 1936 году Англия и Чехословакия предоставили Советскому Союзу крупные долгосрочные кредиты.

Эти дипломатические акции, а также антифашистский тон официальной советской пропаганды порождали представление, что правительство СССР проводит политику, направленную на защиту Европы от потенциального агрессора, каким в глазах всего мира являлась гитлеровская Германия. Даже многие проницательные аналитики Запада не обращали должного внимания на факты, свидетельствующие о напряжённом поиске сталинским руководством путей сближения с Гитлером.

Первый политический зондаж в этом направлении был осуществлён на IV сессии ЦИК СССР (декабрь 1933 года). В докладе Молотова, сделанном от имени советского правительства, указывалось, что "наши отношения с Германией всегда занимали особое место в наших международных отношениях... СССР не имеет со своей стороны оснований к перемене политики в отношении Германии"[14].

С подобным заявлением на сессии выступил и Литвинов. "В течение десяти лет, - сказал он, - нас связывали с Германией тесные экономические и политические отношения. Мы были единственной крупной страной, не желавшей иметь ничего общего с Версальским договором и его последствиями. Мы отказались от прав и выгод, которые этот договор резервировал за нами. Германия заняла первое место в нашей внешней торговле. Из установившихся отношений, политических и экономических, извлекались чрезвычайные выгоды как Германией, так и нами (Калинин: "В особенности Германией"). Опираясь на эти отношения, Германия могла смелее и увереннее разговаривать со своими вчерашними победителями"[15].

В последней фразе содержался намёк на сотрудничество между Красной Армией и германским рейхсвером, установленное секретным соглашением 1922 года, подписанным в Раппало. Это сотрудничество, прорывавшее военно-политическую блокаду Советского Союза капиталистическими державами, одновременно позволяло Германии обходить запреты Версальского договора в отношении производства вооружений и подготовки офицерских кадров.[16]*

"Мы хотим иметь с Германией, как и с другими государствами, наилучшие отношения, - продолжал Литвинов. - ...Мы хотели бы, чтобы Германия могла нам сказать то же самое"[17].

Поскольку этот призыв не встретил отклика со стороны Гитлера, Сталин решил повторить его лично в докладе на XVII съезде ВКП(б). Заявив, что в Германии произошли перемены в сторону "новой политики", направленной против СССР, он опроверг суждения "некоторых германских политиков" о том, что Советский Союз в этой связи стал ориентироваться на Францию и Польшу. Сталин дезавуировал и сообщения о том, что Советский Союз склонен отказаться от дружественных отношений с Германией из-за установления там фашистского режима. Он подчеркнул, что "фашизм, например, в Италии, не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной"[18].

Сталинские усилия, направленные на сближение с Гитлером, активизировались после кровавой чистки, учинённой Гитлером над своими противниками в ночь на 30 июня 1934 года. Об этом подробно рассказывалось в статьях В. Кривицкого, опубликованных в 1939 году в американской печати. В этих статьях Кривицкий, возглавлявший в 1935-1937 годах советскую разведку в Европе, стремился разрушить миф о непримиримой вражде Сталина к Гитлеру и предупредить мировую общественность о возможности сговора между ними.

Сразу же после получения первых сообщений о гитлеровской чистке, рассказывал Кривицкий, Сталин созвал внеочередное заседание Политбюро. На нём были оглашены донесения советских резидентов в Германии о том, что чистка коснулась двух групп, вступивших между собой в контакт ради свержения Гитлера: группы монархически настроенных офицеров германской армии и группы членов нацистской партии во главе с капитаном Ремом, одним из ближайших соратников Гитлера. В Европе и Америке события июньской ночи были восприняты как признак ослабления гитлеровского режима. Люди, считавшие, что эти события предвещают скорый крах Гитлера, имелись и в советских руководящих кругах. Сталин решительно отверг эту точку зрения, заявив, что гитлеровская чистка означает консолидацию нацистского режима и укрепление позиций Гитлера.

"Гитлеровская кровавая чистка 30 июня немедленно подняла его в глазах Сталина. Гитлер впервые продемонстрировал Кремлю, что он сосредоточил власть в своих руках, что он диктатор не на словах, а на деле. Если у Сталина и были какие-то сомнения насчёт способности Гитлера править железной рукой, то теперь эти сомнения рассеялись. С этого момента Сталин признал в Гитлере хозяина, который способен . подкрепить делом свой вызов всему миру. Этим и ничем другим объясняется решение, принятое Сталиным ночью 30 июня, - заручиться любой ценой взаимопониманием с нацистским режимом"[19].

Спустя месяц после гитлеровской чистки на страницах правительственной газеты "Известия" появилась статья Радека, который в то время был консультантом и близким доверенным лицом Сталина по внешнеполитическим вопросам. Радек писал, что "наличие в Германии фашистской власти не может быть причиной враждебных отношений между СССР и Германией... От Германии зависит рассеять недоверие, которое вызывает её политика"[20].

По словам Кривицкого, Сталин, стремившийся любой ценой добиться заключения договора с Германией, вёл себя по отношению к Гитлеру как "настойчивый проситель, которого не смущают категорические отказы. Реакция Гитлера была враждебной. Сталиным же руководил страх... Японская угроза на Дальнем Востоке только подстегнула его шаги в этом направлении. Он питал величайшее презрение к "слабым" демократическим правительствам и в равной степени уважал "могучие" тоталитарные государства. Он неизменно руководствовался правилом, что надо поддерживать добрые отношения со сверхдержавой"[21], каковой он считал гитлеровскую Германию.

Между тем Гитлер продолжал упорно игнорировать все зондажные усилия советского руководства. Он счёл возможным пойти лишь на некоторое улучшение торговых и финансовых отношений с СССР, предоставив в 1935 году Советскому Союзу кредит в сумме 200 млн. марок сроком на пять лет. Что же касается продолжения военно-политической "линии Раппало", то этот путь Гитлер решительно отверг, поскольку он объявил в 1934 году об аннулировании военных статей Версальского договора, о восстановлении всеобщей воинской повинности и создании массовой армии. Приступив к открытой милитаризации Германии, Гитлер уже не нуждался в помощи Советского Союза.

Тогда Сталин при активном участии Радека стал разрабатывать сложный план, направленный на признание Советским Союзом Версальского договора, который большевики всегда считали более несправедливым и грабительским, чем даже Брестский договор. Усилия в этом направлении, по мысли Сталина, должны были запугать Гитлера перспективой создания широкого антигерманского блока с участием СССР и тем самым побудить его благосклонно отнестись к поискам союза между СССР и Германией.

Во исполнение этого плана в советской печати были опубликованы статьи Радека, воспринятые во всём мире как серьёзная переориентация внешней политики СССР в направлении создания антигитлеровской коалиции. Эти статьи были, по словам Кривицкого, "в полном смысле плодом совместного труда Сталина и Радека". "Часто бывая в кабинете Радека, - вспоминал Кривицкий, - я знал, что он ежедневно консультируется со Сталиным, встречаясь с ним иногда по нескольку раз на дню. Каждая написанная им фраза тщательно изучалась Сталиным лично"[22].

В статьях Радека указывалось, что германский фашизм и японский милитаризм встали на путь борьбы за передел мира и что такая политика угрожает не только Советскому Союзу, но и Франции, Чехословакии, Польше, США и другим государствам. Исключение Радек делал только для Англии, которая, по его словам, стремилась направить эту борьбу исключительно против СССР. Данная точка зрения отражала позицию сталинского руководства, которое продолжало считать Англию более опасным врагом, чем Германия. Раскольников вспоминал: в 1935 году во время его встречи с Молотовым завязался разговор о международном положении, о военной опасности и фашистской угрозе. "Наш главный враг - Англия, - глубокомысленно сказал Молотов твёрдым, не допускающим возражения тоном"[23].

В доверительном разговоре с Кривицким Радек заявил, что содержавшиеся в его статьях филиппики против агрессивных устремлений германского фашизма и жизненная реальность - это "совершенно разные вещи": Гитлер не пойдёт против своего генерального штаба, настроенного в пользу сотрудничества с СССР, и против германских деловых кругов, ведущих с Советским Союзом обширную торговлю. В том же разговоре Радек назвал безмозглыми тех, кто полагал, что Сталин отвернётся от Гитлера из-за зверских преследований немецких коммунистов. Внешняя политика СССР, по словам Радека, должна исходить из того, что "никто не даст нам того, что дала Германия. Для нас разрыв с Германией просто немыслим"[24].

Свидетельства того, что такая установка отражала тайную игру, которую Сталин вёл при активном участии Радека, были обнаружены в 60-70-е годы бывшим ответственным работником наркоминдела Е. А. Гнединым, проведшим 16 лет в сталинских тюрьмах и лагерях. Сопоставив опубликованные на Западе документы из архива немецкого министерства иностранных дел с известными ему советскими дипломатическими документами и с собственными воспоминаниями, Гнедин пришёл к выводу, что человеком, которого немецкий посол в Москве даже в секретных документах не называл по имени, а только "наш друг", был Радек. Через него поддерживались прямые связи Сталина и Молотова с Гитлером, минуя Литвинова[25].

Косвенные подтверждения этого содержатся в письмах Б. Николаевского, рассказывающих о его беседах с Оффи, бывшим секретарём посла США в СССР Буллита. Оффи сообщил, что в 1935 и 1936 году Бухарин в беседах с ним и Буллитом[26]* сказал, что Сталин ведёт секретные переговоры с немцами и "тянет в сторону союза с Германией". К этому Николаевский прибавлял: ему самому довелось слышать от Бухарина в 1936 году, что "Сталин по вопросу о немцах стоит в Политбюро на особо осторожной (прогерманской) позиции"[27]. Очевидно, Бухарин, которого в то время не допускали к секретным материалам Политбюро, мог почерпнуть эту информацию у Радека, с которым в те годы был весьма близок.

Хотя Троцкому, разумеется, не были известны все эти факты, он безошибочно разгадал сталинские устремления к сговору с Гитлером. В статье Л. Седова, освещавшей позицию Троцкого по отношению к фашизму, подчёркивалось, что Сталин "промышленными заказами фашистской Германии и льстивым тоном советской печати надеялся задобрить Гитлера... Сталин и сегодня без колебания вступил бы в соглашение или в союз с Гитлером, выдав ему с головой немецкий и европейский пролетариат, если бы на это пошел Гитлер. Дело только за ним"[28].

Этот прогноз нашёл подтверждение в дальнейших шагах Сталина, по инициативе которого на протяжении всего, 1936 года шли непрерывные переговоры советских дипломатов с имперским министром Шахтом и другими высокими чинами германского рейха. В этот период Гитлер стал склоняться к таким переговорам, поскольку для ускорения военных приготовлений он остро нуждался в получении стратегического сырья из Советского Союза. В докладной записке начальника экономического департамента германского МИДа К. Шнурре от 19 октября 1936 года указывалось: "В руководящих кругах было признано, что положение с сырьём и процесс перевооружения Германии таковы, что поставили нас в зависимость от получения русского сырья. Поэтому необходимо сдвинуть германо-советские экономические отношения с нынешней мёртвой точки... Поставки в Россию сейчас более чем когда-либо находятся в интересах политики Германии, поскольку только таким путём мы сможем получать на правах обмена нужное нам сырьё"[29].

Двойная игра Сталина продолжалась и после того, как .25 ноября 1936 года был официально подписан антикоминтерновский пакт между Германией и Японией.

В этот период советская разведка решила уникальную по своей сложности задачу. Она установила, что параллельно с переговорами об этом пакте происходили тайные германо-японские переговоры о координации военных планов и приготовлений в Европе и Азии. 28 ноября 1936 года Литвинов обнародовал эти разведывательные данные, сообщив, что антикоминтерновский пакт "не имеет никакого смысла по той простой причине, что он является лишь прикрытием для другого соглашения, которое одновременно обсуждалось и было парафировано, а, вероятно, и подписано, и которое опубликовано не было и оглашению не подлежит. Я утверждаю, с сознанием всей ответственности моих слов, что именно выработке этого секретного документа... были посвящены 15-месячные переговоры японского военного атташе с германским сверхдипломатом". Заявив, что Германия, Япония и Италия "известные своей агрессивностью и покушениями на чужие территории, борются с принципами коллективной безопасности и неделимости мира", Литвинов подчеркнул, что "уже это одно придаёт зловещий характер этим соглашениям и указывает на угрозу, которую они составляют всеобщему миру, безопасности и интересам многих стран"[30].

Эти разоблачения не помешали, однако, встрече в декабре 1936 года Геринга с советским послом Сурицем, на которой Геринг заявил, что "не к теперешней политике надо подгонять нашу экономику, а наоборот, всячески развивать наши экономические отношения и уже на базе этого развития медленно и постепенно воздействовать на политику". В том же месяце советский торгпред Кандилаки встретился с Шахтом, который, как сообщалось в донесении советского посольства, зондировал "возможность прямых политических переговоров с нами"[31].

Вскоре после этого Кривицкий получил приказ заморозить советскую разведывательную сеть в Германии. Этот приказ, идущий непосредственно от Сталина, мотивировался тем, что в случае провала какого-либо из звеньев этой сети у Гитлера могут возникнуть подозрения в неискренности стремлений Сталина к союзу с ним. В беседе с Кривицким Ежов повторил сталинскую фразу: "Мы должны прийти к соглашению с такой сверхдержавой, как нацистская Германия"[32].

Всё это происходило в то время, когда Советский Союз и Германия выступали фактическими противниками в испанской войне, а советская пресса неустанно проклинала Троцкого и троцкистов как "агентов гестапо", вступивших в сговор с Гитлером для обеспечения ему победы в будущей войне против СССР. Германская официальная печать ни единым словом опровержения не откликнулась на московские процессы, где устами подсудимых подтверждалась эта версия. Гитлер и его сообщники отлично понимали, что подобная дискредитация Троцкого в глазах мировой общественности служит и их интересам.

8 января 1937 года Политбюро утвердило "проект устного ответа Кандилаки" на зондажные предложения германских руководящих кругов о политических переговорах. В этом документе указывалось, что советское правительство "не отказывается и от прямых переговоров через официальных дипломатических представителей; оно согласно также считать конфиденциальными и не предавать огласке как наши последние беседы, так и дальнейшие разговоры, если германское правительство настаивает на этом"[33].

В письме Сурицу Литвинов сообщал, что в подготовленном им варианте "устного ответа" речь шла о переговорах Сурица с германским министром иностранных дел Нейратом, но Сталин внёс поправку о "прямых переговорах" - т. е. переговорах между Кандилаки и Шахтом как личными представителями Сталина и Гитлера[34].

В апреле 1937 года Кандилаки привез в Москву проект предварительного соглашения о заключении советско-германского договора, в котором затрагивались вопросы экономического и военного сотрудничества, взаимоотношений с Польшей и прибалтийскими государствами[35]. Таким образом, предполагавшийся договор во многом предвосхищал положения пакта "Молотов-Риббентроп".

Сообщение о тайных переговорах между посланцами Сталина и Гитлера было опубликовано в "Бюллетене оппозиции" со слов советского разведчика И. Райсса, в 1937 году порвавшего со Сталиным и примкнувшего к движению IV Интернационала. После того, как Райсс был убит зарубежными агентами НКВД, редакция "Бюллетеня" опубликовала его записки, в которых содержалась примечательная фраза: "непрекращающиеся переговоры с Адольфом - Кандил(аки)". В примечаниях от редакции указывалось, что эта запись имела в виду закулисные переговоры с Гитлером, осуществлявшиеся Сталиным через Кандилаки[36].

Раисе, по-видимому, не успел вывезти или обнародовать имевшиеся в его распоряжении документы, подтверждавшие это сообщение. В книге А. Бросса "Агенты Москвы" приводится фраза Литвинова: "Райсс был в курсе наших переговоров (с Гитлером - В. Р.). Если бы он исчез вместе со всеми документами, то разразился бы невиданный скандал"[37].

Даже незначительная утечка информации, в равной степени опасная для Сталина и Гитлера, видимо, привела к прекращению переговоров и помешала в то время заключению советско-германского пакта. Однако подписанный в 1939 году пакт "Молотов-Риббентроп" с его секретными протоколами явился не внезапной импровизацией двух диктаторов; он, как мог убедиться читатель этой главы, был подготовлен длительными закулисными дипломатическими маневрами предшествующих лет.

XXXIV Мир привилегий Середина 30-х годов была временем крутых изменений не только во внешней, но и во внутренней политике сталинской клики. Эти изменения выразились прежде всего в резком усилении социального неравенства.

Характеризуя в 1936 году социальные сдвиги в советском обществе, Г. Федотов усматривал в них "откровенный душок реставрации", опошление и вырождение коммунистической мечты о новом человеке и новом образе жизни. "Всё то, что так недавно было грехом для социалистического сознания - что остаётся грехом для всякого морального сознания - привилегии сытости и комфорта в стране нищеты и неисчерпаемого горя - теперь объявляется дозволенным. Кончился марксистский пост, и... наступило праздничное обжорство. Для всех? Конечно, нет. Не забудем, что именно эти годы принесли с собой новые тяготы для рабочих и углубление классовой розни. Весёлая и зажиточная жизнь -это для новых господ. Их языческий вкус находит лишнее удовлетворение своей гордости в социальном контрасте. Нигде в буржуазном мире пафос расстояния не достиг такой наглости, как в России, где он только что освободился от долгого запрета... На верхах жизни продолжается реставрация дореволюционного быта. Новое общество хочет как можно больше походить на старую дворянскую и интеллигентскую Россию. Поскольку оно не довольствуется элементарной сытостью и комфортом, его мечты о "красивой" жизни принимают невыносимо пошлые формы. По крайней мере советская печать иначе не умеет говорить об этом. В описании советских приёмов и празднеств новой знати сквозь Игоря Северянина явно проступает Смердяков"[38].

Эти наблюдения проницательно схватывали перемены в образе жизни правящих верхов, тон которым был задан самим Сталиным.

Пока была жива Н. С. Аллилуева, она несколько умеряла его гедонистические наклонности. По словам С. И. Аллилуевой, её мать, воспитанная в пуританских традициях своей пролетарской семьи, "принадлежала сама к молодому поколению революции - к тем энтузиастам-труженикам первых пятилеток, которые были убеждёнными строителями новой жизни, сами были новыми людьми и свято верили в свои новые идеалы человека, освобождённого революцией от мещанства и от всех прежних пороков. Мама верила во всё это со всей силой революционного идеализма, и вокруг неё было тогда очень много людей, подтверждавших своим поведением её веру"[39].

Надежда Сергеевна ездила в Промакадемию на трамвае, стеснялась пользоваться машиной. Она не хотела, чтобы её сокурсникам было известно, что она - жена Сталина, и многие из них действительно не знали об этом. В то время в сталинской семье знали цену деньгам. В письмах Аллилуевой Сталину, относящихся к 1929-31 годам, встречаются следующие просьбы и соображения: "Иосиф, пришли мне, если можешь, руб. 50, мне выдадут деньги только 15/X в Промакадемии, а сейчас я сижу без копейки. Если пришлёшь, будет хорошо"; "цены в магазинах очень высокие, большое затоваривание из-за этого. Не сердись, что так подробно (пишу - В. Р.), но так хотелось бы, чтобы эти недочёты выпали из жизни людей и тогда было бы прекрасно всем и работали бы все исключительно хорошо"[40]. В письме З. Г. Орджоникидзе она с огорчением сообщала, что не смогла приобрести ткань и книгу, которые просила прислать её подруга, так как не сумела найти их в магазинах, и вообще "в Москве очень трудно покупать сейчас, т.к. везде колоссальные очереди"[41].

Н. С. Аллилуева "честно верила в правила и нормы партийной морали, предписывавшей партийцам скромный образ жизни. Она стремилась придерживаться этой морали, потому что это было близко ей самой, её семье, её родителям, её воспитанию". Тяготившаяся начавшимся бытовым перерождением кремлёвской среды, она считала аморальным "бесконечно, без всяких лимитов, лазить в карман казны и брать оттуда на свои домашние нужды: на дачи, машины, содержание прислуги и т. п."[42].

После смерти Аллилуевой началось строительство нескольких дач на южных курортах, предназначенных специально для Сталина. Тогда же Сталин оставил родителям жены, воспитывавшим его детей, свою прежнюю загородную резиденцию в подмосковном селе Зубалово, а сам стал пользоваться построенными для него "ближней" и "дальней" дачами. Хотя последняя посещалась им редко, на ней постоянно находились охрана и "обслуга" (это слово в лексиконе партийной элиты заменило "старорежимное" понятие "прислуга"). Наконец, в нарушение ленинского декрета, предписывавшего передачу всех крымских дворцов царской семьи и придворной аристократии под дома отдыха и санатории для народа, эти дворцы были превращены в "государственные дачи" для членов Политбюро. Дачей Сталина считался Ливадийский дворец, хотя он отдыхал в нём лишь однажды. В Воронцовском дворце проводил свой отдых Молотов.

Неизменным атрибутом образа жизни Сталина и его ближайшего окружения стали продолжавшиеся по 5-6 часов ужины, на которых в огромном количестве подавались изысканные блюда и отборные алкогольные напитки. Как вспоминает присутствовавший на некоторых из этих ужинов сын Микояна, иногда Сталин произносил по-грузински слова, обозначавшие "свежая скатерть". После этого немедленно появлялась "обслуга", которая брала скатерть с четырёх углов и уносила находившиеся на ней блюда вместе с битым хрусталем и фарфором. На новую, чистую скатерть приносились другие, только что приготовленные яства[43].

Жадность Сталина к материальным благам жизни, приверженность к необузданной роскоши в быту передались и его преемникам, вплоть до Горбачёва, которые - в отличие от старой большевистской гвардии - были весьма далеки от готовности разделять с народом материальные тяготы и лишения.

При всём этом официальная пропаганда настойчиво культивировала миф о бытовой скромности Сталина. Поскольку в среду кремлёвских "вождей" допускался крайне ограниченный круг лиц, этот миф укоренился даже в сознании некоторых старых большевиков. Так, Раскольников в своём дневнике писал, что "в домашнем быту Сталин - человек с потребностями ссыльнопоселенца. Он живёт просто и скромно, потому что с фанатизмом аскета отвергает жизненные блага: ни культура, ни жизненные удобства, ни еда просто его не интересуют"[44].

Распространению представлений о непритязательности Сталина к жизненным благам способствовала книга Барбюса, в которой подчёркивалось, что Сталин "в месяц зарабатывает несколько сот рублей - скромный максимум партийного работника"[45]. По поводу этих слов Троцкий замечал, что "здесь показание Барбюса является заведомой ложью. Как и у всех высших сановников, существование Сталина обеспечено... теми материальными условиями, которые ему обеспечивает государственный аппарат: автомобили, дачи, секретари и дары природы со всех концов Советского Союза. Одни подарки, перечисляемые "Правдой", во много десятков раз превосходят ту сумму, которую называет слишком усердный Барбюс"[46].

Эти слова находят выразительное подтверждение в воспоминаниях С. Аллилуевой, которая рассказывала, что вся зарплата Сталина "ежемесячно складывалась в пакетах у него на столе. Я не знаю, была ли у него сберегательная книжка, - наверное нет. Денег он сам не тратил, их некуда и не на что было ему тратить. Весь его быт, дачи, дома, прислуга, питание, одежда, - всё это оплачивалось государством, для чего существовало специальное управление где-то в системе МГБ (в 30-е годы - НКВД - В. Р.), а там - своя бухгалтерия, и неизвестно, сколько они тратили... Он и сам этого не знал"[47].

Этот противоестественный образ жизни немало способствовал поразительной оторванности Сталина от действительности, его неосведомлённости о материальных условиях жизни народных масс. Особенно наглядно это выражалось в его неведении о реальном содержании денег; по словам С. И. Аллилуевой, "он не знал ни счёта современным деньгам, ни вообще сколько что стоит, - он жил своим дореволюционным представлением, что сто рублей - это колоссальная сумма. И когда он давал мне две-три тысячи рублей, - неведомо, на месяц, на полгода, или на две недели, - то считал, что даёт миллион"[48].

В быту Сталина и других членов Политбюро причудливо сочетались как бы две эпохи - формальное отсутствие личного имущества, сохранявшееся от первых лет революции, и безграничное, бесконтрольное пользование материальными благами, зачастую не доступными даже западным миллионерам. "Всю жизнь родители прожили среди казенных вещей, - вспоминает дочь А. А. Андреева. - Всё было государственное, кроме одежды, книг, пластинок, - дача, машина, мебель, бельё, посуда, предметы обстановки. Удивительно, как мы жили, не замечая всего этого. Когда в середине 50-х годов правительство выезжало из Кремля, встал вопрос, что ни у кого нет своей мебели, и было разрешено выкупать государственную. Таким образом, родители переехали на улицу Грановского со своими столами, стульями дореволюционного образца, шкафами для книг, бельём, посудой. На старости лет они обрели свои собственные вещи, которые отсутствовали у них всю жизнь"[49].

Формальное отсутствие личной собственности, разумеется, не утяжеляло, напротив, весьма облегчало быт бюрократической верхушки, жившей, по словам Троцкого, жизнью западноевропейских магнатов капитала. Этот вывод подтверждается более поздними наблюдениями Е. Варги, долгие годы работавшего в аппарате Коминтерна, а затем, будучи академиком, остававшегося посвящённым в быт и нравы советских верхов. В своих предсмертных записках, относящихся к началу 60-х годов, Варга писал, что вначале он расценивал гигантские различия в доходном и имущественном положении различных слоёв советского общества лишь как моральный дефект системы. Ему казалось, что число привилегированных незначительно и поэтому они не могут поглощать существенную часть национального дохода. Однако в дальнейшем он пришёл к выводу, что далеко недооценивал величину средств, которая затрачивалась государством на содержание высшего бюрократического слоя, и что эти затраты в расчёте на одного высокопоставленного чиновника чудовищно велики. В подтверждение этого Варга писал: "Под Москвой существуют дачи - конечно, государственные; при них постоянно находится 10-20 человек охраны, кроме того, садовники, повара, горничные, специальные врачи и медсестры, шофёры и т. д. -всего до 40-50 человек прислуги. Всё это оплачивает государство. Кроме того, естественно, имеется городская квартира с соответствующим обслуживанием и по меньшей мере ещё одна дача на юге. У них персональные спецпоезда, персональные самолеты, и те и другие с кухней и поварами, персональные яхты, и, конечно же, множество автомобилей и шофёров, обслуживающих днем и ночью их самих и членов их семей. Они бесплатно получают... все продукты питания и прочие предметы потребления... Для обеспечения такого уровня жизни в Америке надо быть мультимиллионером!"[50].

В середине 30-х годов возникла новая форма бюрократического расточительства - устройство в Кремле крайне дорогостоящих приёмов и банкетов, на которых "вожди" общались со "знатными людьми из народа". Старая большевичка З. Н. Немцова вспоминала: она и её подруга Валентина Кон, секретарь редакции журнала "Работница", были приглашены на один из таких банкетов, организованный по случаю женского праздника. Здесь они стали свидетельницами того, как пьяный Сталин танцевал под гармошку в окружении восторженных активисток. "Мы с Валюшей не выдержали этого ужаса, ушли. С той поры и начались по стране банкеты. Каждый местный вождь теперь получил право устроить официальную пьянку"[51].

Столь же быстро сановники менее высокого ранга усваивали другие атрибуты образа жизни кремлёвской знати, чаще всего с её прямого благословения. Та же Немцова так описывает посещение дачи одного из руководителей Наркомата путей сообщения Полонского: "У двери нас встретил швейцар в ливрее, дальше - горничная. Нас провели в гостиную, сказали: "Хозяин сейчас выйдет"... За обедом за спиной крутились лакеи. Я сидела, как каменная, молчала, потом не выдержала: "Что же это ты, красавец, творишь?" - "А что? Каганович считает, что мы, руководители, ни в чём не должны нуждаться". - "Да как ты можешь?! Ведь ты член партии с 1912 года, был скромным человеком. Что с тобой, Володя, стало?" "Брось ты всю эту муть, идущую от Чернышевского". Ну, я встала и ушла. Это был уже не большевизм"[52].

Подобные нравы укоренялись и в среде провинциальной бюрократии. Как рассказывала Е. Гинзбург, первый секретарь Татарского обкома партии Разумов, ещё в 1930 году занимавший комнату в коммунальной квартире, спустя год построил "татарскую Ливадию" - курортный посёлок для местной бюрократической верхушки, а в нём - отдельный коттедж для себя[53].

Контраст между спартанскими нравами первых послевоенных лет и "весёлой жизнью" бюрократии в 30-е годы невольно бросался в глаза каждому, кто помнил бытовые условия партийных руководителей при Ленине. Н. А. Иоффе, дочь члена Октябрьского ЦК А. А. Иоффе, вспоминала, что по приезде во Владивосток её поразил образ жизни местной элиты, к которой по положению принадлежал её муж. "Я помнила голодную Москву 1919-1920 годов. Я помнила, как жили мы с мамой, я часто бывала у Воровских (моя мать дружила с его женой), я бывала у Троцких... Люди, занимавшие первые посты в государстве, питались немногим лучше, чем рядовой житель Москвы". Во Владивостоке же в начале 30-х годов для членов горкома к обеду подавались закуски в неограниченном количестве. "Прекрасные торты, пирожные, сбитые сливки на сладкое. Закрытый распределитель тоже, разумеется, для членов горкома. По вполне сходной цене там можно было купить самые лучшие импортные вещи, отобранные как контрабанда... В это время так жили все ответственные работники по всей периферии нашей необъятной родины, ну, может быть, за минусом контрабанды, которая компенсировалась, вероятно, чем-то другим"[54].

Такой "компенсацией" для аппарата НКВД было конфискованное имущество арестованных, которое продавалось по бросовым ценам в специальных магазинах. Об этом "законном" мародерстве рассказывал на процессе над Берией и его сообщниками бывший нарком внутренних дел Грузии Гоглидзе: "Ещё до 1937 года был установлен порядок, при котором ценные вещи арестованных конфисковывались и передавались в магазины НКВД - спецторг... Так было не только в Грузии, а повсеместно"[55].

Совершенно новый образ жизни возник и в дипломатических миссиях СССР. В 20-е годы он строился на началах, изложенных в письме народного комиссара иностранных дел Г. В. Чичерина всем представителям Советской России за границей: "Скромность и простота образа жизни российских представителей должна соответствовать характеру нашего строя и нашего государства, являющегося государством рабочих и крестьян. Ни в коем случае не следует среди заграничных наблюдателей вызывать представление, будто бы занимающие ответственные должности советские работники имеют возможность тратить большие суммы денег и пользоваться роскошью и удобствами, не доступными широкой массе советских граждан... Каждая деталь в образе жизни наших заграничных представителей должна внушать внешнему миру мысль о том, что ответственные советские деятели являются лишь работниками, исполняющими более важные функции, но никоим образом не привилегированным слоем, пользующимся благами жизни, не доступными другим"[56].

Эти принципы были полностью отброшены в 30-е годы, когда нормой быта советских дипломатов (как, впрочем, и московских вельмож) стало проведение отпуска на лучших зарубежных курортах, а советские посольства начали оформляться с помпезной роскошью. Вот что рассказывала жена Ф. Раскольникова: "После его назначения послом в Болгарию мы с Федей купили в антикварных магазинах прекрасную старинную мебель, особенно маленький французский салон Людовика XVI, несколько картин и ваз. Другая мебель, картины, ковры, посуда и хрусталь были закуплены в Берлине, Праге и Софии"[57].

В армии принципы равенства, настойчиво насаждавшиеся Троцким, были окончательно вытравлены после введения в сентябре 1935 года воинских званий, упразднённых Октябрьской революцией (этот процесс полностью завершился в годы войны). Вслед за этим были выделены огромные средства на строительство клубов, домов отдыха и жилых домов, предназначенных исключительно для командного состава. На XVIII съезде ВКП(б) Ворошилов с удовлетворением привел данные о росте с 1934 по 1939 год средней заработной платы начальствующего состава армии на 286 процентов. При этом прирост зарплаты увеличивался пропорционально месту в должностной иерархии: от 240 процентов у командира взвода до 364 процентов у командира корпуса[58].

По всей стране возникла сеть социально-бытовых учреждений, способствовавших обособлению привилегированных слоёв от народа: клубов для директоров промышленных предприятий, для директорских жен, для владельцев тогда немногочисленных личных автомашин и т. д.

Неуклонно расширялась сеть закрытых распределителей для советской знати, где высококачественные продукты питания и промышленные товары продавались по ценам, в несколько раз меньшим, чем в обычных магазинах. Все эти привилегии, крайне жёстко стратифицировавшие советское общество, по словам А. Орлова, "ещё больше увеличили ненависть народа к правящей клике и поддерживавшему её слою"[59].

В стремлении предотвратить и ослабить эту социальную ненависть, бюрократия ограждала завесой секретности образ жизни властвующих и покровительствуемых групп, заселявших специально построенные для них комфортабельные здания и дачные посёлки, лечившихся в "своих" больницах, поликлиниках и санаториях. Однако, даже несмотря на военизированную охрану, преграждавшую непривилегированным доступ в эти оазисы роскоши, разительные социальные контрасты было невозможно утаить от народа.

Установление в обществе резко очерченных вертикальных и горизонтальных перегородок, насаждение "положенных" привилегий порождало в среде привилегированных психологию кастовой исключительности, чувство "особости" своего социального положения и, как следствие, пренебрежительное отношение к тем, кто находился на более низких ступенях социальной иерархии.

Социально-психологический механизм подобного нравственного перерождения выразительно описан советским философом М. А. Лифшицем. Вспоминая сказанные ему слова А. Твардовского: "Если меня будут бить, мучить, то я могу сказать всё, что угодно, но это буду уже не я, а что-то другое", Лифшиц замечал, что не менее разительные превращения могут происходить с человеком, не униженным, а, напротив, непомерно возвышенным над другими: "Верно, братец, - но если тебя раскормить, разбаловать, дать тебе монополию жизни, то ведь это будет опять что-то другое, не ты... Есть вечная мера испытания и в дурную и в хорошую стороны: есть предел вменяемости, разный у каждого"[60]. "Испытание привилегиями", способное разрушать личность в не меньшей мере, чем испытание истязаниями, оказало пагубное воздействие на сознание и поведение даже многих старых большевиков.

Привилегии бюрократии и примыкавших к ней социальных слоёв стали разрастаться, как лавина, именно в те годы, когда катастрофически ухудшилось жизненное положение основной массы рабочих и крестьян. Оказавшись перед лицом растущего народного недовольства тяжкими бедствиями, вызванными насильственной коллективизацией, Сталин, как всякий правитель бонапартистского типа, перешёл к политике лавирования между социальными группами. Внутри каждой из них насаждалась глубокая дифференциация, связанная с различиями в уровне и образе жизни, престиже и социальном сознании.

Хотя новое социальное членение всё больше закреплялось, социальная структура общества сохраняла достаточно сильный динамизм и открытость. Умело используя растущие социальные антагонизмы, Сталин выделял в каждой группе привилегированное меньшинство и оставлял возможности для вступления в его ряды людей из низших социальных слоёв. С одной стороны, малейшее отклонение членов высших социальных страт от господствующих установок влекло немедленную утрату завоеванного положения, падение в разряд париев, отщепенцев общества. С другой стороны, ниши, образовывавшиеся на верхних этажах социальной структуры в результате непрерывных чисток, немедленно заполнялись карьеристскими элементами, оплачивавшими дарованные им привилегии безграничной личной преданностью "вождю" и бездумным исполнением продиктованных сверху зловещих акций.

Широкие возможности, открытые для таких социальных перемещений, явились одним из решающих факторов, позволивших за несколько лет осуществить полную замену правящей элиты, среди которой оставалось немало людей, воспитанных на большевистских принципах. Её место заняла новая молодая генерация, безудержно рвавшаяся к власти и привилегиям.

Одним из каналов вертикальной мобильности стала социально переродившаяся партия, превратившаяся в орган защиты интересов привилегированных групп. Монопольное право коммунистов на занятие всех руководящих постов в государственном, хозяйственном и военном аппарате закреплялось системой "номенклатурных" должностей и отделов кадров, тесно связанных с тайной полицией.

Всё это обусловило коренную перемену в отношении людей к членству в партии. Как отмечал Е. Варга, "если перед революцией и приблизительно в первые десять лет после революции вступление в партию означало известный риск преждевременной смерти и материальные жертвы", то в последующие годы оно стало открывать путь к карьере. Полная утрата рядовыми коммунистами возможности оказывать какое-либо влияние на политическую жизнь страны сочеталась с выдвижением и служебным продвижением наиболее развращенных, беспринципных и циничных. "Подавляющее большинство рядовых членов партии, - справедливо писал Варга, - были и являются честными и порядочными людьми, но тон задавали и задают карьеристы, которые громче всех демагогически пропагандировали предписанную сверху линию"[61].

Вместе с тем Сталин изобрел новую категорию "беспартийных большевиков", перед которыми в определённых сферах деятельности (наука, техника, культура) открывались благоприятные перспективы и без партийного билета, - разумеется, если они зарекомендовали себя полной политической благонадёжностью. В известном смысле эта часть населения находилась даже в более выгодном положении, чем коммунисты, которых никакие прошлые революционные заслуги не могли спасти от "дамоклова меча" непрерывных партийных чисток.

Одной из групп, наиболее податливых к привилегиям, стала верхушечная интеллигенция. Г. Федотов справедливо замечал: приспособленчеством и угодничеством перед властью особенно заражены "верхи интеллигенции, старой и новой, прикормленной и прирученной диктатором. Не одни "технократы", организаторы производства введены в состав знати. Сюда относятся и лояльные учёные и верные власти литераторы... Представляя себе новую интеллигенцию по типу старой, народнической и жертвенной, мы ничего не поймём в новой России... Интеллигенция с государством, интеллигенция с властью: такова ситуация в России, не повторявшаяся с начала XIX века"[62].

Особую неприязнь Федотова вызывали слои, "по самой злосчастной природе их наиболее обезоруженные перед спросом на халтуру и подлость. Увы, к таким принадлежит профессия литераторов"[63]. В литературной среде высокие гонорары и другие виды государственного обеспечения создавали "бодрое чувство своей привилегированности... Диктатор и сам любит появляться в литературных кружках. Он держит себя меценатом и разрешает обращаться к себе за управой и милостью в случае цензурных притеснений... Результаты налицо. Сталин получил в литературе блестящую рекламу - для Запада самое убедительное средство оправдания своего режима... Вполне допустимо, что Сталин приобрел популярность в этой среде, для которой художественное ремесло - это всё, нравственные основы жизни - ничто"[64].

Аналогичные наблюдения мы находим у В. Сержа, подчёркивавшего, что официальная литература превратилась в "подлинный литературный мандаринат - великолепно организованный, с жирными подачками и, разумеется, - благонамеренный"[65].

О резком отрыве верхушки творческой интеллигенции по уровню доходов не только от основной массы населения, но и от остальных представителей своего социального слоя свидетельствовали данные, обнародованные А. Толстым, и В. Вишневским. Хотя их выступление в печати имело целью "развеять слухи" о чрезвычайно высоких доходах литературной элиты, приведённые ими цифры говорили сами за себя: в 1936 году около 4000 писателей имели среднемесячный доход до 500 рублей, 157 - от 500 до 10 тыс. рублей и 14 - свыше 10 тыс. рублей[66].

Л. Треппер, работавший в 30-е годы в одной из партийных газет, вспоминал, как он был изумлён при получении первого гонорара за статью, сумма которого превосходила его месячный оклад. "Так получали все, сотрудники. Мы все были далеки от "заработка рабочего", за который ратовал Ленин"[67].

Андре Жиду по приезде в Советский Союз бросилось в глаза, что литераторы находятся здесь "в гораздо более выгодном положении, чем любые рабочие и ремесленники", и "любому, кто может держать перо", обеспечены более благоприятные материальные условия, чем в какой-либо другой европейской стране, - "лишь бы он писал что требуется". "И я хорошо понимаю, - замечал по этому поводу Жид, - даже если тут и нет прямой коррупции, - насколько выгодна Советскому правительству щедрость по отношению к художникам и литераторам, ко всем, кто может ему славословить"[68].

Столь же привилегированное положение занимали популярные актёры и музыканты. В книге "Укрощение искусств" Ю. Елагин, бывший актёр Вахтанговского театра, рассказывал, что в 1934-1935 годах, когда заработная плата врача и учителя составляла 300-350 рублей в месяц, а уборщицы - 80-100 рублей, актёр среднего ранга получал 500-600 рублей, высокого ранга -1000-1200 рублей. И уж вовсе баснословными доходами обладала элита театрально-музыкального мира. Лучшие певцы Большого театра зарабатывали 5000 рублей при норме выступлений, составлявшей всего три спектакля в месяц. Такой же заработок был у музыкантов популярных джазов, а их руководители - Л. Утёсов, А. Цфасман, Л. Скоморовский получали несколько десятков тысяч рублей в месяц. Главный режиссёр Вахтанговского театра Р. Симонов, помимо зарплаты, получаемой в театре, зарабатывал ещё 3000 рублей в руководимой им студии. Кроме того, он часто снимался в кино, где получал за месяц 5-6 тысяч рублей, и выступал в концертах, где брал за десятиминутное выступление 400-500 рублей. Наконец, он каждый год режиссировал физкультурные парады на Красной площади. За эту работу, занимавшую одну неделю, ему платили 35 тыс. рублей[69].

Неудивительно, что в среде зажиточных деятелей культуры укоренились психология и нравы конформистов и нуворишей. Вспоминая о своём возвращении в Москву в 1937 году после трёхлетней ссылки, Н. Мандельштам писала: "Вечером мы сидели в новом писательском доме с парадным из мрамора - лабрадора, поразившем воображение писателей, ещё помнивших бедствия революции и гражданской войны... "Я люблю модерн", - зажмурившись, говорил Катаев, а этажом ниже Федин любил красное дерево целыми гарнитурами. Писатели обезумели от денег, потому что они были не только новые, но и внове... Куртка и толстовка комсомольцев двадцатых годов окончательно вышли из моды - "всё должно выглядеть, как прежде"... Когда мы покидали Москву, писатели ещё не были привилегированным сословием, а сейчас они пускали корни и обдумывали, как бы им сохранить свои привилегии".

Этим стремлением во многом объяснялось сервильное поведение данной социальной среды перед лицом разгула сталинского террора. "Жители нового дома с мраморным, из лабрадора, подъездом, - вспоминала Н. Мандельштам, - понимали значение тридцать седьмого года лучше, чем мы, потому что видели обе стороны процесса. Происходило нечто похожее на Страшный суд, когда одних топчут черти, а другим поют хвалу. Вкусивший райского питья не захочет в преисподнюю. Да и кому туда хочется?.. Поэтому они постановили на семейных и дружественных собраниях, что к тридцать седьмому надо приспосабливаться. "Валя - настоящий сталинский человек", - говорила новая жена Катаева, Эстер, которая в родительском доме успела испробовать, как живётся отверженным. И сам Катаев, тоже умудрённый ранним опытом, уже давно повторял: "Не хочу неприятностей... Лишь бы не рассердить начальство"[70].

Успешно пережив времена сталинских репрессий, Валентин Катаев сохранил своё ведущее положение на литературном Олимпе и при всех последующих поворотах режима. Создав на протяжении 30-60-х годов немало произведений, неизменно и всецело отвечавших канонам "соцреализма", он лишь на закате застойного периода неожиданно для читателей и критиков выпустил повесть "Уже написан Вертер", словно списанную с наиболее злобных образчиков белогвардейской литературы. Чтобы обеспечить "проходимость" этого антибольшевистского пасквиля, в котором живописались "ужасы ЧК" времён гражданской войны, редакция журнала "Новый мир" предварила его вступлением, трактовавшим повесть как "антитроцкистскую". "В годы военного коммунизма, - утверждалось в редакционной врезке, - зловещая тень Троцкого порой нависала над революционными завоеваниями народа... Сегодня, в связи с оживлением троцкистского охвостья за рубежами нашей родины, в накале острой идеологической борьбы гневный пафос катаевских строк несомненно будет замечен"[71]. Примечательно и то, что появление повести "Уже написан Вертер" критика обошла полным молчанием: на этот счёт имелись прямые указания "инстанции", предотвратившие критические отзывы печати.

Возвращаясь к характеристике столичной атмосферы 30-х годов, приведем ещё одно меткое наблюдение Н. Мандельштам: "Новая Москва обстраивалась, выходила в люди, брала первые рекорды и открывала первые счета в банках, покупала мебель и писала романы... Все были потенциальными выдвиженцами, потому что каждый день кто-нибудь выбывал из жизни и на его место выдвигался другой. Каждый был, конечно, кандидатом и на гибель, но днем об этом не думали - для подобных страхов достаточно ночи. О выбывших забывали сразу, а перед их жёнами, если им удавалось закрепиться на части жилплощади, сразу же захлопывались все благополучные двери"[72]. Именно из этой части "новой Москвы", "благополучно" пережившей тридцать седьмой год, вышли люди, оценивавшие характерное для периода сталинизма разительное материальное неравенство как нечто естественное и "справедливое". В этой же среде, болезненно воспринимавшей после смерти Сталина утрату своего привилегированного положения, был рожден миф о "всеобщем поравнении в бедности" как якобы определяющей черте социальных отношений всей послеоктябрьской эпохи.

Этот миф полностью разрушается как статистическими данными, так и непредвзятыми свидетельствами современников, среди которых особенно выделяется книга Андре Жида "Возвращение из СССР". В ней писатель ярко описывал процесс растущей социальной поляризации советского общества, в результате которого на его верхних этажах формируется "новая разновидность сытой рабочей буржуазии (и следовательно, консервативной, как ни крути), похожей на нашу мелкую буржуазию"[73], а бюрократия и верхушечная интеллигенция превращаются в новую привилегированную касту, обладающую теми же недостатками, что и западная буржуазия. Эта каста, "едва выбившись из нищеты, уже презирает нищих. Жадная до всех благ, которых она была лишена так долго, она знает, как надо их добиваться, и держится за них из последних сил". Большинство представителей этой касты нуворишей являются членами партии, по "ничего коммунистического в их сердцах уже не осталось"[74].

Жид иронизировал по поводу того, как его советские оппоненты отвечали на критические суждения о росте социального расслоения в "стране победившего социализма". Так, один "образцовый марксист" упрекал писателя в защите "уравниловки", которая "не имеет никакого отношения к марксизму". "Вы можете быть таким же богатым, как Алексей Толстой или как певец Большого театра, лишь бы ваше состояние было заработано личным трудом, - поучал этот "марксист". - В вашем презрении, в вашей ненависти к деньгам, к собственности я вижу пережиток вашего изначального христианства"[75]. В ответ на эту типично сталинистскую софистику Жид замечал, что Маркс "счёл бы невозможной выплату непомерно большой зарплаты одним за счёт добавочного труда других, представляющих большинство"[76].

Особое беспокойство Жида вызывало принятие новых законов, восстанавливавших право наследства и право на имущество по завещанию. Если в первое десятилетие Советской власти высокие заработки не вели к образованию наследственного капитала в силу существенных ограничений в условиях наследования, то в середине 30-х годов эти ограничения были отменены. Ликвидация прогрессивного налога на наследство позволяла элитным слоям закреплять свои имущественные преимущества, воспроизводя их в младших поколениях семьи. Эта мера оживила тягу к наживе и личной собственности, которая "заглушает чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью. Не у всех, конечно. Но у многих. И мы видим, как снова общество начинает расслаиваться, снова образуются социальные группы, если уже не целые классы, образуется новая разновидность аристократии... всегда правильно думающих конформистов. В следующем поколении эта аристократия станет денежной"[77].

Прогнозы Жида оказались подтверждены дальнейшим развитием социальных отношений в СССР. В начале 60-х годов, когда была принята новая программа КПСС, обещавшая скорое формирование коммунистических общественных отношений, Е. Варга отмечал: эти обещания никак не согласуются с реальными тенденциями социального развития СССР. Он подчёркивал, что "за редкими исключениями каждый человек в Советском Союзе стремится к тому, чтобы увеличить свои доходы. Как и при капитализме, это составляет главное содержание жизни людей. Если бы речь шла только о тех широких слоях населения, месячная зарплата которых составляет 30-80 руб. и для которых такое стремление понятно и простительно; но когда то же самое делают люди с достаточными доходами - это не совместимо с социализмом!".

Варга писал, что общество, построенное исключительно на принципе "вознаграждения по труду", т. е. на материальной корысти, неизбежно движется к социальной поляризации и глубокому моральному разложению. Поскольку никто и никогда не указал чётких критериев "вознаграждения по труду", в сознании большинства людей пропаганда этого принципа воспринимается как проповедь обогащения любыми средствами. В итоге люди стремятся повысить свои доходы не только посредством больших трудовых усилий, но и с помощью спекуляции, хищений, казнокрадства и других средств, вплоть до присвоения чужих рукописей. "Описание всех изощрённых методов мошенничества, с помощью которых имущество и доходы государства (и других социалистических организаций) попадают в руки частных лиц, потребовало бы многих томов".

В этой связи Варга выдвигал вопросы, никогда не обсуждавшиеся в официальной советской социально-экономической литературе: совместим ли на длительный срок принцип личной собственности с социализмом? Может ли произойти переход к коммунизму, к "распределению по потребностям" от нынешнего советского общества с его принципами распределения доходов? При ответе на эти вопросы ссылка на изобилие благ, которое будет достигнуто при коммунизме, явно недостаточна, хотя бы потому, что она игнорирует проблему "обслуги". "Откажутся ли верхи от такой жизни, при которой их обслуживает целая орава в сто человек, станут ли они обслуживать себя сами? Ведь ясно, что при коммунизме никто не может быть слугой другого".

Свои сомнения по поводу возможности движения советского общества к коммунизму Варга суммировал в следующих словах: "Мыслим ли вообще переход к коммунизму от нынешнего, морально разложившегося общества, с тысячекратными различиями в доходах и бесчисленными привилегиями?

Или нынешнее состояние вечно? Я умру в печали"[78].

XXXV Социальная поляризация и нищета низов Рост привилегий в 30-е годы закономерно дополнялся сохраняющейся бедностью обездоленных низов.

В книге "Возвращение из СССР" Жид рассказывал, что его влекла в Советский Союз надежда убедиться в отсутствии там бедных. Однако очень скоро он увидел, что бедных "много, слишком много"[79]. Правда, "нищета в СССР... прячется, словно стыдится себя. Явная, она встретила бы не сочувствие, не сострадание, а презрение"[80]. Однако честный наблюдатель советской жизни повсюду наталкивается на проявления этой нищеты. Так, девушки, устроившиеся прислугой в богатые семьи, получали там мизерную плату и влачили жалкое, унизительное существование. "Домработница соседей моих друзей... спит в стенной нише, где не может даже вытянуться во весь рост. А еда... Она обратилась с просьбой к моим друзьям: "Пусть хозяйка не выбрасывает остатки". Она их собирала в помойном ведре"[81].

Проблема прислуги приобрела в 30-е годы серьёзное социальное значение прежде всего из-за многочисленности этого социального слоя. Женщины, в огромном количестве бежавшие из голодных деревень в города, составляли обильное предложение рабочей силы для привилегированных верхов. Почти в каждой семье правящей бюрократии и верхушечной интеллигенции находились в услужении один, а то и несколько человек.

Существование обширного социального слоя личной прислуги Троцкий считал наглядным примером сохранения отношений эксплуатации. "Когда новая конституция заявляет, что в СССР достигнуто "уничтожение эксплуатации человека человеком", то она говорит неправду, -писал он. - Новое социальное расслоение создало условия для возрождения самой варварской формы эксплуатации человека, именно покупки его в рабство, для личных услуг. В регистре новой переписи личная прислуга не упоминается вовсе: она, должна быть, очевидно, растворена в группе "рабочих". Не хватает, с другой стороны, вопросов: имеет ли социалистический гражданин прислугу, и сколько именно (горничную, кухарку, кормилицу, няню, шофёра)... Если б восстановить правило, согласно которому эксплуатация чужого труда лишает политических прав, то оказалось бы неожиданно, что за порогом советской конституции должны остаться сливки правящего слоя. К счастью, установлено полное равенство в правах... для прислуги, как и для хозяина"[82].

Проблема личной прислуги была только крайним проявлением социально-имущественных различий в советском обществе. Характеризуя причины усиления этих различий, Троцкий писал: "В годы борьбы против кулака (1929-1932) бюрократия была слабее всего. Именно поэтому она с великой ревностью приступила к формированию рабочей и колхозной аристократии: вопиющие различия в заработной плате, премии, ордена и другие подобные меры, которые на одну треть вызываются экономической необходимостью, на две трети - политическими интересами бюрократии. На этом новом, всё углубляющемся социальном антагонизме правящая каста поднялась до своих нынешних бонапартистских высот". При этом она всячески стремилась прикрыть завесой лжи и социальной демагогии углубление социальных различий. Эти идеологические операции Троцкий объяснял тем, что " в стране, где лава революции ещё не остыла, привилегированные очень остро боятся собственных привилегий, особенно на фоне общей нужды. Верхние советские слои страшатся масс чисто буржуазным страхом"[83].

Троцкий считал, что социальное неравенство приняло в Советском Союзе не менее глубокий характер, чем в капиталистическом обществе, хотя механизмы его существенно отличались от механизмов, формирующих капиталистическое неравенство. В советском обществе особенно острое значение приобрели социальные различия, определяющиеся отношением не к средствам производства, а к предметам потребления, местом социальных групп и слоёв в распределительной системе, которая в условиях жёстко централизованного управления стала главным средством социального структурирования общества.

Анализируя документы предстоящей социальной переписи (существенно не отличавшиеся от документов и последующих переписей в СССР), Троцкий замечал: переписной лист построен с таким расчётом, чтобы скрыть чудовищную иерархию в условиях существования. Перепись - основной источник социальной статистики - не даёт возможность выделить доходные и имущественные слои советского общества. Между тем с помощью честной переписи можно было бы легко определить социальные градации, подобные тем, которые существуют в капиталистических странах: "верхи бюрократии, специалисты и пр., живущие в буржуазных условиях существования; средний и низший слои (бюрократии и специалистов - В. Р.), на уровне мелкой буржуазии; рабочая и колхозная аристократия - примерно на том же уровне; средняя рабочая масса; средние слои колхозников; крестьяне и кустари-единоличники; низшие рабочие и крестьянские слои, переходящие в люмпен-пролетариат; беспризорные, проститутки и проч."[84].

По мере развёртывания "сталинского неонэпа" неравенство в условиях жизни не только не смягчалось, а становилось всё ощутимее. Характеризуя этот процесс, Андре Жид с тревогой подчёркивал: "Лес, который меня сюда привлек, чудовищно непроходимый и в котором я блуждаю сейчас, - это социальные вопросы. В СССР они вопиют, взывают и обрушиваются на вас со всех сторон"[85]. Писатель замечал, что больше всего его поразила "пропасть между лучшим и привычным, обыденным, множество привилегий - и плачевный, жалкий общий уровень"[86]. Он подчёркивал, что, хотя в Советском Союзе нет прямой эксплуатации рабочих капиталистическими акционерами, тем не менее рабочего "эксплуатируют, и таким ловким, изощрённым, скрытым способом, что он не знает, за кого браться". Механика этой эксплуатации заложена в государственной политике заработной платы: за счёт низких заработков большинства непомерно раздуты заработки привилегированных верхов. В результате этого советский рабочий "начинает утрачивать иллюзию, будто работает на самого себя... Он не пользуется плодами своего труда, своего "прибавочного труда", этим пользуются привилегированные, те, кто "на хорошем счету", сытые, приспособленцы"[87].

Подтверждением этих выводов служат данные о размерах заработной платы, характеризующие разительный отрыв правящей бюрократии и верхушечной интеллигенции от остальной части населения. В середине 30-х годов среднемесячная плата рабочего составляла 125-200 руб., мелкого служащего - 130-180 руб., служащих и техников -300-800 руб., ответственных работников и специалистов, учёных, артистов, писателей - 1500-5000 и более рублей.

Отмечая, что картина неравенства в области заработной платы "становится прямо-таки зловещей", Л. Седов приводил взятые из советской печати цифры, согласно которым главный инженер шахты, хорошо выполняющей задания, зарабатывал 8600 руб. в месяц; "это рядовой, не крупный спец, и заработок его, следовательно, не может считаться исключительным. Таким образом, спецы часто зарабатывают в 80-100 раз больше неквалифицированных рабочих"[88].

Верхние слои интеллигенции сравнялись по размерам заработной платы с верхушкой бюрократии, а нередко и превосходили её по совокупным годовым доходам, тогда как наиболее массовые слои интеллигенции получали заработную плату, не обеспечивавшую удовлетворения даже самых насущных потребностей. На заработную плату врача, составлявшую 400 рублей, прожить было нельзя, поскольку обычный костюм стоил 800 рублей, хорошие туфли - 200-300 руб., метр драповой ткани - 100 руб. Поэтому врач, как правило, должен был искать работу по совместительству, чтобы обеспечивать себе сколько-нибудь сносный уровень существования.

Официальные сообщения о росте заработной платы умалчивали о том, что её увеличение едва поспевало за ростом стоимости жизни и падением покупательной способности рубля. Кроме того, советская статистика, оперировавшая средними цифрами, скрывала, что низкая заработная плата основной части рабочих в своём росте существенно отставала от динамики заработков привилегированных слоёв. Такая социальная политика, как справедливо замечал Жид, "доводит до крайней нищеты большинство трудящихся и вместе с тем гарантирует чудовищную зарплату привилегированным и позволяет расточать средства на массированную пропаганду, которая должна убедить наших (т. е. западных - В. Р.) рабочих в том, что русские рабочие счастливы"[89].

Не меньшее неравенство существовало и в распределении социальных благ. Жид ссылался, в частности, на книгу американского журналиста Луиса Фишера, благожелательно настроенного к СССР, но тем не менее отмечавшего: "У меня такое впечатление, что царствующий пролетариат под натиском конкурентов сдаёт позиции: из 16 строящихся санаториев в Кисловодске... почти все возводятся правительственными учреждениями"[90].

Неравенство, порождаемое официальной социальной политикой, закономерно дополнялось стихийными "теневыми" процессами в экономической жизни. На верхних этажах социальной иерархии такие процессы обусловливались тем, что "сталинское самодержавие возвело кумовство, произвол, разнузданность, хищения и подкуп в систему управления"[91]. В обездоленных низах нужда и неравенство непрерывно провоцировали спекулятивные и хищнические тенденции, возраставшие, несмотря на драконовские законы сталинской юстиции. В РСФСР хищения общественной собственности составляли в 1931 году - 33,5 %, в первой половине 1932 года - 40 %, во второй половине этого года - 60 % от общего числа имущественных преступлений[92].

В корреспонденции иностранного рабочего, проживавшего в СССР в первой половине 30-х годов, подчёркивалось, что "мелкая" спекуляция и хищения, принявшие фантастические размеры, стали явлениями, характерными для всего Советского Союза. Автор рассказывал, как проводники железнодорожных поездов сделали своим постоянным промыслом покупку продуктов у крестьян для перепродажи в крупных городах и продажу крестьянам ситца, ботинок и галош, отсутствовавших в сельских магазинах. "У нас, железнодорожников, - говорил автору один из проводников , - самый популярный лозунг: кто не крадёт, тот не ест"[93].

В обстановке постоянных нехваток и дефицитов миллионы простых людей обрекались на следование жестокому принципу: "Хочешь жить -умей вертеться". Характерен описанный А. Жидом разговор с женщиной-врачом:

"Сколько вам платят в месяц? - Сто пятьдесят рублей. - Вам положена квартира? - Нет... Нужно платить по крайней мере двадцать рублей в месяц за комнату. - Значит, у вас остаётся только сто тридцать. А питание? - Ох, меньше, чем на двести рублей, не проживешь. - Ну, и как же вы обходитесь? Грустная улыбка. - Выкручиваемся..."[94].

Ещё более выразительный пример приведён в основанной на документальном материале повести Василия Ажаева "Вагон", описывающей движение одного из "ленинградских" этапов 1935 года. Один из персонажей, репрессированный "красный профессор", из беседы с товароведом, осуждённым за финансовые махинации, впервые узнает о существовании в стране крупномасштабной "теневой экономики". Особенно удивляют профессора обобщения товароведа:

"Вы святой человек, если не знаете: у нас все воруют, во всяком случае, воруют те, кто связан с товарами, с продуктами, словом, с материальными ценностями. А почему воруют? - Почему? - Прожиточный минимум высок, тогда как зарплата маленькая... И что же? Прикажете сидеть и смотреть, как семья, собственные дети голодают? У вас оклад, по-видимому, был приличный, и этой проблемой вы не интересовались. Спросите у любого... Я знаю, все нормировщики имеют свой кусок масла за комбинации с нормами. Зарплата мала, а тут есть возможность помочь себе и людям"[95].

Сталинская социальная политика, поляризуя общество на основную массу, ущемлённую в удовлетворении даже первоочередных жизненных нужд, и относительно немногочисленные группы "спецлюдей", допущенных к привилегиям, по существу, натравливала одни социальные группы на другие: сельских жителей на горожан, рабочих на интеллигенцию и т. д.

Над противоположными образами жизни возникали столь же противоположные психологические надстройки. Существование изолированных оазисов роскоши среди пустыни народной нищеты не могло не восприниматься массами с глубоким возмущением. Этими социально-психологическими факторами, а не только чудовищной напряжённостью репрессий объяснялась невозможность консолидации социально-политических сил, способных противостоять сталинскому произволу.

Более того. В годы большого террора Сталин использовал негодование масс, направленное против привилегированных групп и слоёв, в качестве средства психологической поддержки репрессий: ведь они обрушивались своим остриём на тех, кто возвышался над массами своим вызывающе благополучным образом жизни.

В мемуарных записях украинского писателя В. Сосюры мы находим примечательное свидетельство о восприятии большого террора сквозь призму памяти о социальных контрастах, особенно ярко выступивших на Украине во время голода 1933 года: "Мы, полуголодные, стоим у окна писательской столовой... а жена одного известного писателя... стоит над нами на лестнице и с издевательским высокомерием говорит нам:

— А мы этими объедками кормим наших щенков...

Я возненавидел её за эту фразу, и когда её репрессировали, подумал: "Так этой куркульке и надо"[96].

До определённого времени многие трудящиеся ещё жили иллюзиями о том, что кремлёвским "вождям" неизвестно их бедственное положение. Попыткой обратить внимание на вопиющее неравенство было продиктовано, например, коллективное письмо Калинину от его земляков, бесхитростно описывающее картину народной жизни. Рассказывая, что их зарплата, составляющая 90-200 рублей в месяц, урезывается многочисленными вычетами, удерживаемыми "ежемесячно без нашего ведома и спросу", и съедается растущей дороговизной, авторы писали: "Мы, такие трудящиеся с мизерными зарплатами, ходим около магазинов продуктовых и промтоварных... а ничего не покупаем, так как мизерные заработки всё проешь и никогда себе ничего из одежды и обуви не купишь... Кто покупает-то всё в этих универмагах и гастрономах? Это доктора да инженеры с их огромными заработками. Артисты ещё хорошо у тебя зарабатывают по 3-4 тысячи рублей в месяц... Где уж тут равенство и братство-то... Все мы перезаложены, все наши вещи в ломбардах и все облигации госзаймов, всё у нас там пропадает и не на что выкупать". Письмо кончалось следующими характерными словами: " Мы ведь хорошо всё знаем, что Вам не дают знать эту правду про жизнь народа и не показывают Вам голос и стон народа от этих наросших цен"[97].

Переводя на научный язык голос народного инстинкта, стихийно-интуитивно схватывающего несправедливость социальных порядков, Троцкий подчёркивал: имущественное расслоение, выступающее главным источником раздирающих общество социальных антагонизмов, проявляется в основном "в области распределения и лишь отчасти (преимущественно в сельском хозяйстве) - в области производства[98]*. Распределение не отделено, однако, от производства непроницаемыми перегородками. Вызывая прямой разгул частных, групповых и индивидуальных аппетитов, бюрократия компрометирует самую идею обобществленной собственности. Рост экономических привилегий порождает в массе законные сомнения насчёт того, кому в конце концов будет служить вся система"[99].

Троцкий предупреждал, что буржуазные нормы распределения, давно переросшие все допустимые пределы и принявшие грубый и оскорбительный характер, способны в конечном счёте взорвать социальную дисциплину планового хозяйства, а следовательно, и государственно-колхозную собственность.

Этот прогноз реализовался, хотя и с полувековым опозданием, в годы "перестройки", когда накапливавшийся в народе десятилетиями жгучий протест против социальной поляризации и привилегий верхов, наконец, получил возможность выплеснуться наружу. Однако партократия вплоть до последних дней своего существования продолжала цепляться за собственные привилегии и считать управление распределительными отношениями своим монопольным правом. Поэтому она по-прежнему отчуждала трудящихся от участия в распределении национального дохода. Между тем только такое участие могло бы свести имущественное неравенство к его экономически необходимым границам, обеспечить справедливость в распределении жизненных благ и тем самым -демократически реформировать социальную систему.

В этих условиях массовый социальный протест был использован "демократами", и прежде всего Ельциным, добившимся популярности в массах именно своими гневными филиппиками против номенклатурных привилегий. Сокрушив же власть партократии, ельцинская власть не только сохранила, но и многократно приумножила прежние привилегии, автоматически переданные новой бюрократической элите.

Социальный переворот конца 80-х -начала 90-х годов не смог бы увенчаться успехом, если бы социальная политика предшествующих десятилетий не внесла глубокие социальные антагонизмы внутрь всех классов и социальных групп советского общества, в том числе - в ряды рабочего класса.

Важным рубежом в усилении неравенства среди рабочих явилось стахановское движение 30-х годов.

XXXVI Стахановское движение 2 сентября 1935 года "Правда" сообщила, что забойщик шахты "Центральная-Ирмино" Алексей Стаханов в ночь на 31 августа за смену добыл 102 тонны угля при норме 7 тонн. Спустя несколько дней этот рекорд превзошли шахтеры Дюканов, Поздняков, Концедалов, Изотов и затем сам Стаханов. Советская печать ежедневно сообщала о новых производственных рекордах не только в угольной, но и во всех других отраслях промышленности. В середине ноября в Кремле было созвано Всесоюзное совещание стахановцев, на котором выступили Сталин и другие руководители партии.

Стахановское движение, безусловно, внесло важный вклад в ускорение темпов роста производительности труда, которые во второй пятилетке удвоились по сравнению с первой (с 41 % до 82 %). Темпы прироста валовой продукции промышленности поднялись от 19 % в 1934 году до 25 % в 1935 году и 29 % в 1936 году.

Стахановское движение вовлекло в свою орбиту множество энтузиастов, продемонстрировало громадные социальные резервы, имевшиеся в советском рабочем классе и колхозном крестьянстве. О высоких социальных чувствах, которые оно пробуждало в рядовых тружениках, ярко свидетельствует пример, приведённый в воспоминаниях генерала А. В. Горбатова. На Винницкой областной партконференции он заметил, как на глазах сидевшей рядом с ним колхозницы появились слезы, когда слово было предоставлено "тысячнице", то есть колхознице, собравшей тысячу центнеров свёклы с гектара.

"О чём вы грустите? - спросил я. - Ведь она ничего плохого не сказала. - Вы ничего не знаете..." - ответила женщина сквозь слезы.

Успокоившись немного, она рассказала мне: "Я тоже давала слово собрать свёклы тысячу центнеров с га, а своего слова не сдержала, собрала только по девятьсот шестьдесят центнеров. Вот почему я плачу, хоть меня и чествуют.

Я был поражён её словами. Знал я, что в среднем у нас собирают с гектара сто шестьдесят-двести пятьдесят центнеров свеклы, а тут женщина собрала девятьсот шестьдесят и плачет - слова не сдержала!"[100].

Подобного рода факты наглядно опровергают модные ныне суждения о том, что все достижения советской экономики 30-х годов обеспечивались за счёт "подневольного", "закрепощённого" труда.

Стахановское движение позволило привести в действие и огромные экономические резервы, связанные с освоением новой, современной техники. До середины 30-х годов рост промышленной продукции обеспечивался в основном за счёт вовлечения в производство новых рабочих. Выработка в расчёте на одну машину увеличивалась очень мало, новая импортная техника давала незначительную отдачу по сравнению с передовыми капиталистическими странами. Рекорды стахановцев, собственно, потому и выглядели столь ошеломляющими, что достигались на общем фоне слабого использования возможностей, заложенных в передовой технике.

Вместе с тем многие стахановские рекорды явились результатом того, что впоследствии стало называться приписками. Не обошлась без приписок и организация самого первого рекорда. Сенсационное достижение Стаханова было достигнуто в силу замены прежней индивидуальной работы шахтеров (при которой каждый и рубил уголь, и крепил забой) бригадной организацией труда с разделением трудовых функций. Стаханов работал только отбойным молотком, а вслед за ним шли двое других шахтеров, крепивших лаву. Это было, несомненно, прогрессивным новшеством, и 102 тонны угля, выработанные звеном из трёх человек, представляли высокий экономический показатель. Однако администрация шахты, стремясь усилить впечатление от рекорда, приписала этот результат одному Стаханову.

По тому же нехитрому принципу "оформлялись" и многие последующие рекорды: подсобные работы передавались подручным, конечный же результат приписывался кому-то одному, намеченному начальством в герои труда. При этом стахановцам создавались особо благоприятные условия работы, им передавали в первую очередь лучшее оборудование, механизмы и т. д.

В выступлениях на Всесоюзном совещании стахановцев партийные вожди уделили значительное внимание вопросу о том, почему стахановское движение зародилось именно в 1935 году, а не несколькими годами раньше, когда передовая техника на многих предприятиях уже была налицо. Сталин усматривал "корни стахановского движения" в том, что оно возникло в результате "коренного улучшения материального положения рабочих". Именно на этом совещании прозвучала его "крылатая" фраза, прочно вошедшая в арсенал официальной пропаганды: "Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее. А когда весело живётся, работа спорится"[101]. Это утверждение представляло собой явное и немотивированное хвастовство: уровень жизни рабочих в 1935 году поднялся крайне незначительно над нищенским уровнем в первой пятилетке.

Более реалистическое объяснение причин возникновения стахановского движения содержалось в речи Молотова, который заявил, что "во многих случаях непосредственным толчком к высокой производительности труда является простой интерес к увеличению своего заработка"[102]. Именно этот интерес всячески подогревался - и печатью, и практическими мероприятиями по стимулированию стахановского движения. За один-два месяца заработки стахановцев выросли в три-пять и более раз. Об этом с гордостью рассказывали сами стахановцы в выступлениях на Всесоюзном совещании.

А. Бусыгин: "Зарабатывал я раньше 300-350 рублей, в сентябре же заработал 690 да 130 вышло по прогрессивке и ещё 223 рубля за уменьшение брака - всего вышло 1043 рубля..."

М. Дюканов: "Раньше, до стахановского движения я и Стаханов зарабатывали по 550-600 рублей... Сейчас, за сентябрь, я за 16 выходов, поскольку нас кое-куда таскают (имелись в виду широко вошедшие в обиход публичные чествования стахановцев - В. Р.), заработал 1338 рублей. Орджоникидзе: А если бы не таскали? Дюканов: А если бы не таскали - больше двух тысяч..."

И. Славикова: "Наш нормированный заработок составляет 158 рублей в месяц. В сентябре я заработала 962 рубля. В октябре я заработала 886 рублей. Могла бы заработать, конечно, и больше, но были такие дни, когда нас отрывали от работы. Микоян: А ваша подруга сколько заработала? Славикова: Подруга заработала в октябре 1336 рублей..."

А. Омельянов: "Раньше я за 300 часов работы делал в месяц 1500 километров пробега и получал 400 рублей. Сейчас я за 192 часа... имею 1300 рублей..."

М. Пушкин: "Я раньше зарабатывал 375 рублей, а теперь 2 тысячи рублей..."

П. Макаров: "Если я в сентябре заработал около 700 рублей, то в октябре я заработал больше 1200 рублей. Кроме того, я получу около 200 рублей по хозрасчёту, и вкруговую получится 1500 рублей..."

Г. Лихорадов: "В январе 1935 г. без прогрессивной оплаты я зарабатывал 184 руб. 20 коп... в августе - 1220 рублей и в сентябре - 1315 рублей..."[103].

Помимо сверхвысоких заработков стахановцы получали и натуральные привилегии - бесплатные квартиры, автомашины и т. д. Как говорил участник совещания рабочий Ф. Артюхов, "у нас стахановцы сейчас имеют все привилегии - для них и кино бесплатное, и медицинское обслуживание, и врача на квартиру вызывают и т. д."[104].

Уже на следующий день после рекорда Стаханова партком его шахты постановил: через два дня предоставить ему квартиру, построенную для инженерно-технического персонала, оборудовать её за счёт шахты мягкой мебелью; выделить семейную путёвку на курорт и два именных места в клубе на все фильмы, спектакли, вечера. По этому примеру и на других предприятиях изобретали разнообразные привилегии для стахановцев, вплоть до бесплатного и внеочередного обслуживания в парикмахерских.

Вокруг стахановцев был поднят чрезвычайный ажиотаж. Усилиями пропаганды и опекавших их парткомов они превращались в личности неприкасаемые и исключительные. Не все выдерживали это испытание "славой" и "заботой". Сам Стаханов стал чванливо вести себя уже вскоре после начала поднятой вокруг него восторженной кампании. Писатель Александр Авдеенко, посланный Орджоникидзе в Донбасс для написания книги о Стаханове, так вспоминал спустя много лет свою первую встречу со "знатным человеком".

"Дорогие гости, - говорит Стаханов, - добро пожаловать до хаты! Моя она теперь. Предназначалась главному инженеру, а попала в руки забойщику Алёшке Стаханову...

Входим в дом, забитый до предела вещами. Новенькое всё, ещё не до конца распакованное...

— Видали?! - смеётся Стаханов. - Добро юбилейное. Со всех концов Донбасса подарки шлют. Как отказать людям?

Стаханов чрезмерно счастлив, безмерно весел, а жена строга.

— Если бы по-настоящему захотел отказать, насильно бы не заставили подарунки взять. Они, дарители, на чужой счёт добренькие. Шесть ящиков пива! Пей - не хочу. Море разливанное. Зачем столько? Три ковра. Нам и одного, своего, хватало. И эта бандура ни к чему. Некому бренчать.

— А я? - хохочет Стаханов. Подбежал к пианино, раскрыл крышку и одним пальцем постучал по белым и чёрным клавишам. - Симфония! Марш! Концерт! Вальс! Чижик-пыжик, где ты был!"[105].

В тот же вечер после митинга, организованного в честь Стаханова, первый секретарь Сталинского обкома Саркисов рассказывал писателю:

"Балует Алексей Григорьевич... От семьи отбился. Любовь закрутил с девчонкой-десятиклассницей... В Москве он с дружками, Митей Концедаловым и другими, крепко выпил, ввязался в драку. С него содрали пиджак с орденом Ленина, с партбилетом. Ну и что? Выдали новый партбилет, походатайствовали... о выдаче дубликата ордена". Саркисов сообщил, что даже "до Кремля, до товарища Сталина дошли слухи о загулах Стаханова. И знаете, что товарищ Сталин велел передать от его имени Алексею Григорьевичу?.. Скажите этому добру молодцу, что ему придется, если не прекратит загулы, поменять знаменитую фамилию на более скромную"[106].

Но даже увещевание вождя не побудило Стаханова изменить своё поведение. Спустя несколько месяцев на Всеукраинском съезде Советов он потребовал сделать делегатом съезда свою новую жену. "Мандатная комиссия поёжилась, посовещалась, проконсультировалась и в конце концов уступила энергичному напору. В виде исключения... Принимая во внимание... Новоиспечённая жена получила мандат делегата с совещательным голосом. Знатная личность возмутилась, потребовала мандат с решающим голосом. Вежливо, терпеливо объясняли, что... Не захотел слушать. Если не выдадите!..

Выдали! А что оставалось делать мандатной комиссии? Не могла же она позволить, чтобы Всеукраинский съезд остался без главного лица -родоначальника стахановского движения. Если бы такой ляпсус, упаси боже, допустили, могли бы без голов остаться"[107].

Создание культа стахановцев, предоставление им бытовых привилегий и более благоприятных условий для труда вызывало негативную реакцию в рабочей среде. Как бы в предвидении такой реакции партком шахты "Центральная-Ирмино" указывал: "Пленум шахтпарткома считает необходимым заранее указать и предупредить всех тех, кто попытается клеветать на тов. Стаханова и его рекорд как случайность, выдумку и т. п., что партийным комитетом они будут расценены как самые злейшие враги, выступающие против лучших людей шахты, нашей страны"[108].

Восторженные гимны стахановцам перемежались в публикациях печати с сообщениями об "отсталых" рабочих, упрекавших стахановцев в том, что их рекорды ведут к повышению норм и снижению расценок. Газеты пестрели рассказами о "беспримерном и неприкрытом саботаже" стахановского движения со стороны мастеров, начальников цехов, профсоюзных организаций[109].

На Всесоюзном совещании стахановцев "вожди" заявляли, что беспощадная борьба с "вредителями", "саботажниками" и "сопротивленцами стахановскому движению" становится "важнейшим участком классовой борьбы". "Враги стараются всячески опорочить стахановское движение, - говорил Постышев, - и не только опорочить - враги советской власти преследуют стахановцев"[110]. Ещё более определённо высказался Жданов: "На некоторых наших предприятиях стахановское движение встретило сопротивление со стороны оппортунистических консервативных элементов в наших партийных, хозяйственных и профсоюзных организациях и со стороны отсталой части рабочих... Но мы крепко по этим настроениям ударили, одёрнули, призвали к порядку саботажников стахановского движения, дали им понять, что партия не остановится ни перед чем, чтобы смести с пути победоносного стахановского движения всех ему сопротивляющихся"[111].

Подлинный смысл расточительного поощрения рекордистов и угроз против "саботажников" был раскрыт в выступлении Сталина. Оно показало, что огромный рост зарплаты стахановцев является кратковременным маневром бюрократии. Сталин провозгласил, что следует пересмотреть действующие технические нормы и заменить их более высокими, которые "проходили бы где-нибудь посредине между нынешними техническими нормами и теми нормами, которых добились Стахановы и Бусыгины"[112]. Разумеется, за пересмотром норм должно было последовать снижение расценок для всех рабочих.

Сталинское руководство надеялось, что стахановское движение откроет новый "большой скачок" в экономике. В выступлении Молотова было прямо заявлено: это движение "в короткий срок обеспечит нам удвоение и утроение промышленной продукции"[113].

Декабрьский пленум ЦК (1935 года) потребовал изменить "нормы выработки в сторону их некоторого повышения" и провозгласил переход на "прогрессивную сдельщину"[114]. Вслед за этим произошло существенное увеличение плановых заданий на 1936 год по выпуску основных видов промышленной продукции.

Положительные и отрицательные стороны стахановского движения были проанализированы в статье Льва Седова (зарекомендовавшего себя к тому времени серьёзным публицистом-аналитиком, способным к глубоким самостоятельным обобщениям). Особый интерес его статьи (опубликованной под псевдонимом "Н. Маркин") состоял в том, что её выводы базировались целиком на сообщениях советской печати, выпячивавшей прежде всего позитивные стороны стахановского движения.

В статье отмечалось, что рекорды стахановцев не прочны и не показательны с точки зрения роста средней производительности труда, потому что в большинстве случаев они являются результатом чудовищного напряжения, которое рабочий не в состоянии выдержать на протяжении продолжительного времени. Однако это не означает, что стахановское движение представляет собой блеф. Очищенное от рекордизма и ажиотажа, оно может иметь большое будущее.

Главным стимулом стахановского движения, подчёркивал Седов, выступает личная материальная заинтересованность, "и именно это, и только это, обеспечивает ему несомненный рост в ближайшем будущем"[115]. Условия такой заинтересованности в результатах труда возникли после отмены нормированного снабжения, когда у рабочих появилась возможность потребительского выбора. Поэтому превращение сдельной или поштучной оплаты в доминирующую форму материального вознаграждения способствует повышению производительности труда.

Конечно, отмечалось в статье, это не означает, что стахановское движение, как заявил Сталин, "подготовляет условия для перехода от социализма к коммунизму". Напоминая, что Маркс рассматривал сдельную оплату не как категорию социализма, а как экономическую форму, "наиболее соответствующую капиталистическому способу производства", Седов писал, что "только потерявший последний марксистский стыд бюрократ может этот вынужденный отход... к усилению неравенства, к перенапряжению рабочей силы... изображать как "подготовку перехода к коммунизму"[116].

Социальные последствия стахановского движения выражались во внесении глубокого расслоения в среду рабочего класса. Например, обычный шахтер-забойщик зарабатывал в месяц максимум 400-500 рублей, а забойщик-стахановец - более 1600 рублей. Вспомогательный рабочий-стахановец получал 400 рублей, а не стахановец - всего 170 рублей. Последняя цифра, по данным советской статистики, представляла среднюю зарплату в промышленности. Многие рабочие зарабатывали 150, 120 и даже 100 рублей. "Вряд ли в какой-либо из передовых капиталистических стран, - писал Седов, - имеет место столь глубокое различие в зарплате рабочих, как ныне в СССР... Можно было бы без труда показать, что зарплата привилегированных слоёв рабочего класса (рабочей аристократии в настоящем смысле этого слова) относится как 20:1, а может быть, и больше к заработной плате низкооплачиваемых его слоёв"[117].

Анализ противоречий стахановского движения был продолжен Троцким, который указывал, что это движение могло бы вести к систематическому повышению производительности труда, если бы оно было освобождено от бюрократического командования и очковтирательства. Однако бюрократия стимулировала развитие этого движения привычными для неё методами административного нажима, одной стороной которого стали премии и реклама, а другой - массовые репрессии против инженерно-технического персонала и рабочих, обвинённых в производственном и даже политическом саботаже. К этому добавлялась неспособность бюрократии привести организацию труда и производства в соответствие с новыми условиями. Пока речь шла об отдельных пионерах нового движения, бюрократия организовывала их работу с чрезвычайным старанием, даже за счёт интересов остальных рабочих цеха или шахты. Когда же в стахановцы стали зачислять сразу сотни и тысячи рабочих, она оказалась неспособной наладить планомерную работу по их массовому подъёму на более высокие ступени технической квалификации. Вместо этого она подхлёстывала передовиков, пытаясь "изнасиловать и рабочую силу и технику. Когда часовой механизм замедляет ход, она тычет в колесики гвоздем. В результате "стахановских" дней и декад в жизнь многих предприятий внесен полный хаос. Так объясняется тот поразительный, на первый взгляд, факт, что рост числа стахановцев сопровождается нередко не повышением, а снижением общей производительности предприятия"[118].

Сами сталинисты были склонны объяснять причины производственных неполадок тем, что советским рабочим не хватает культуры труда. По этому поводу Троцкий замечал: "Это только половина правды, и притом меньшая. Русский рабочий восприимчив, находчив и даровит. Любая сотня советских рабочих, переброшенная в условия, скажем, американской промышленности, через несколько месяцев, даже недель не отставала бы, вероятно, от американских рабочих соответственных категорий. Трудность - в общей организации труда. Советский административный персонал отстаёт, по общему правилу, от новых производственных задач гораздо больше, чем рабочие". Это выступало ещё одним подтверждением того, что "общественный цех, который задерживает и парализует другие цехи советского хозяйства, называется: бюрократия"[119].

Утверждения советской печати, что рабочие трудятся "для себя", подчёркивал Троцкий, затемняют тот факт, что сама по себе государственная собственность на средства производства "не превращает навоз в золото и не окружает ореолом святости потогонную систему, изнуряющую главную производительную силу: человека". Применение изматывающей рабочих сдельщины свидетельствует о том, что в СССР "совершается сейчас безжалостно суровая пригонка человеческого материала к заимствованной у капитализма технике. В борьбе за достижение европейских и американских норм классические методы эксплуатации, как сдельная плата, применяются в такой обнажённой и грубой форме, которой не могли бы допустить даже реформистские профессиональные союзы в буржуазных странах"[120].

XXXVII Социальная политика сталинизма в зеркале "сталинской конституции" Социальную базу своего режима Сталин пытался расширить и с помощью чисто политических и административных акций. В этих целях было несколько облегчено положение тех групп, которые в конце 20-х - начале 30-х годов служили главным объектом административных преследований.

Уже в 1931 году были приняты специальные секретные решения о прекращении гонений на беспартийных специалистов. Отныне по отношению к учёным и инженерам стала осуществляться, говоря словами самого Сталина, "политика привлечения и заботы"[121].

Другим сталинским социальным маневром стала своего рода индульгенция детям кулаков. Для этого оказалось достаточно одной реплики, брошенной Сталиным на совещании комбайнеров в 1935 году. Когда башкирский колхозник А. Гильба в своём выступлении заявил под аплодисменты зала: "Хотя я и сын кулака, но я буду честно бороться за дело рабочих и крестьян и за построение социализма", - Сталин произнес: "Сын за отца не отвечает"[122].

Эта фраза, получившая огромный политический резонанс, в одночасье ликвидировала статус отщепенцев общества, который имели раньше дети "раскулаченных". А. Твардовский, семья которого было депортирована в 1930 году из Смоленщины в Сибирь, позже так описывал этот перелом в судьбах миллионов людей:

Сын за отца не отвечает -Пять слов по счёту, ровно пять. Но что они в себя вмещают, Вам, молодым, не вдруг объять... В чаду полуночных собраний Вас не мытарил тот вопрос: Ведь вы отца не выбирали, Ответ по-нынешнему прост. Но в те года и пятилетки, Кому с графой не повезло, -Для несмываемой отметки Подставь безропотно чело. Чтоб со стыдом и мукой жгучей Носить её - закон таков. Быть под рукой всегда - на случай Нехватки классовых врагов... И здесь, куда - за половодьем Тех лет - спешил ты босиком, Ты именуешься отродьем, Не сыном даже, а сынком[123]*... Ещё бы ты с такой закваской Мечтал ступить в запретный круг И руку жмёт тебе с опаской Друг закадычный твой... И вдруг - Сын за отца не отвечает. С тебя тот знак отныне снят. Счастлив стократ: Не ждал, не чаял, И вдруг - ни в чём не виноват. Конец твоим лихим невзгодам, Держись бодрей, не прячь лица. Благодари отца народов, Что он простил тебе отца Родного - С лёгкостью нежданной Проклятье снял. Как будто он Ему неведомый и странный Узрел и отменил закон[124].

Этот поэтический отрывок ярко раскрывает как реальные события тех лет, так и их отражение в массовом сознании.

В середине 30-х годов были ликвидированы введённые после Октябрьской революции социальные ограничения в области образования для выходцев из бывших господствующих классов. Эти ограничения, ставившие целью создать преимущественные условия для поступления в высшие учебные заведения детям рабочих и крестьян, к тому времени безусловно исчерпали себя. Вместе с тем Сталин, ликвидируя социальные ущемления для молодёжи из буржуазной среды, имел в виду и более дальний политический прицел. Данная социальная среда теперь становилась резервуаром, призванным заполнить места, высвобождавшиеся в результате преследований ветеранов революции и партийно-комсомольской молодёжи.

Надежды на дальнейшую либерализацию политического режима вызвал опубликованный в середине 1936 года проект новой Конституции СССР. В нём говорилось о победе, одержанной над классовыми врагами, и утверждалось, что теперь советское общество состоит из двух дружественных классов - рабочего класса и колхозного крестьянства, которые находятся в гармоническом союзе с "прослойкой" интеллигенции.

В текст Конституции были внесены демагогические софизмы сталинской пропаганды, призванные замаскировать характер сложившихся в стране социальных отношений. Одним из таких софизмов "бюрократической социологии" Троцкий считал отождествление государственной собственности с общенародным достоянием. Он подчёркивал, что превращение государственной собственности во всенародную, социалистическую может происходить лишь в той мере, в какой исчезают привилегии и социальные антагонизмы, а следовательно - и необходимость охраны национализированной собственности с помощью государственного принуждения. Поскольку же бюрократия всё выше поднимается над обществом и всё свирепее противопоставляет себя как хранителя собственности народу как её расточителю, государственная собственность всё более утрачивает социалистические черты.

Другим сталинским софизмом явилось провозглашение "основным принципом социализма" лозунга "от каждого по способностям, каждому по труду". Появление этой "теоретической" новации стало закономерным продолжением многолетней борьбы Сталина с "уравниловкой", объявленной им на XVII съезде ВКП(б) "реакционной мелкобуржуазной нелепостью"[125].

Идеологическая манипуляция Сталина, назвавшего данный лозунг "марксистской формулой социализма, т. е. формулой первой фазы коммунизма", была закреплена в тысячах пропагандистских статей, научных трудов, учебников и тем самым на долгие годы приобрела прочность предрассудка. После смерти Сталина каждый очередной лидер партии, подвергая критике политическое и идейное наследие своего предшественника, сохранял в своём "теоретическом" арсенале эту "формулу", не высказывая и тени сомнения в её марксистском происхождении и содержании.

Не только студенты, изучавшие марксизм по советским учебникам 30-80-х годов, но, похоже, и сами авторы этих учебников были убеждены в том, что авторство данной "формулы" принадлежит Марксу, Энгельсу или Ленину. Однако ни у одного из классиков марксизма мы не встретим объединения работы "по способностям" с распределением по труду, которое они рассматривали как выражение буржуазного права. По-видимому, впервые объединение этих двух принципиально несовместимых принципов появилось в беседе Сталина с немецким писателем Эмилем Людвигом (апрель 1932 года).

Включение этой сталинской "новации" в текст Конституции встретило возражения даже у Молотова. В последние годы своей жизни Молотов рассказывал бывшему сталинскому министру Д. Павлову, что при обсуждении проекта Конституции он напоминал Сталину известное марксистское положение о том, что на первых стадиях социалистического общества "при распределении продуктов труда действует буржуазное право: "равная оплата за равный труд". Руководствуясь этой формулой, подчёркивал Молотов, мы "принуждаем людей к интенсивному труду, вводим сдельщину, устанавливаем нормы выработки, трудодни. В таких условиях государство не может получить от человека по его способности"... Спорили долго, но было принято предложение Сталина"[126].

По свидетельству Ф. Чуева, Молотов неоднократно говорил в кругу своего близкого окружения об этой "теоретической ошибке" Сталина, заявляя, что в Конституции 1936 года "не ясно и не понятно записан принцип социализма". Эту мысль Молотов пояснял следующим образом: в условиях, когда рабочий и колхозник едва зарабатывают на кусок хлеба, будучи обязаны выполнять назначенную им норму или минимум трудодней, нелепо говорить, что они "трудятся по способностям". "Это приукрашивание того, что есть... Второе. "Каждому по труду". Это особенно пользуется популярностью. Во всех книгах у нас - по труду, по труду. Некоторые так понимают: если я работаю на фабрике, так по труду и получаю. А если ты начальство, то по труду норм тебе никто не устанавливает... Благодаря безобразиям, которые у нас существуют, под видом "по труду" получают люди, совершенно недобросовестно работающие, и их у нас очень много..."[127].

Хотя Молотов никогда не принадлежал к числу марксистских теоретиков, он неплохо уловил фальшь сталинской формулы, очевидную и на уровне обыденного сознания: 1) в условиях жёсткого экономического принуждения к труду тщетно ожидать от человека работы "по способностям"; 2) пропаганда принципа "каждому по труду" в качестве социалистического служит оправданием привилегий "начальства".

Появление сталинской "формулы" Троцкий объяснял тем, что правящий слой СССР не может обходиться без социального грима. Сталин и сталинисты продолжают употреблять понятия марксистской теории, но пользуются ими "в зависимости от административных удобств". Комментируя в этой связи слова председателя Госплана СССР Межлаука: "Рубль становится единственным и действительным средством для осуществления социалистического принципа оплаты труда", - Троцкий писал: "Если в старых монархиях всё, вплоть до публичных писсуаров, объявлялось королевским, то это не значит, что в рабочем государстве всё само собою становится социалистическим. Рубль является "единственным и действительным средством" для осуществления капиталистического принципа оплаты труда, хотя бы и на основе социалистических форм собственности: это противоречие нам уже знакомо. В обоснование нового мифа о "социалистической" поштучной плате Межлаук прибавил: "Основной принцип социализма заключается в том, что каждый работает по способностям и получает оплату по труду, им произведённому". Поистине, эти господа не стесняются с теорией! Когда ритм работы определяется погоней за рублём, тогда люди расходуют себя не "по способностям", т. е. не по состоянию мышц и нервов, а насилуя себя. Этот метод можно условно оправдать только ссылкой на суровую необходимость; но объявлять его "основным принципом социализма" значит идеи новой, более высокой культуры цинично втаптывать в привычную грязь капитализма"[128].

Развивая эту мысль при анализе проекта конституции, Троцкий подчёркивал, что в данном документе "основным принципом социализма" по сути дела именуется капиталистическая система сдельной оплаты, которая сводится к тому, чтобы "выжать из каждого как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше". Сталинская формула возникла в результате безграмотного расчленения нераздельной марксовой формулы коммунизма, в соответствии с которой работа "по способностям" возможна лишь в обществе, где достигнуты изобилие, равенство, всесторонний расцвет личности и её высокая культурная дисциплина. При советском же режиме сохраняется наёмный труд, который не перестаёт нести на себе унизительное клеймо рабства. "Разумеется, никто в СССР не работает выше своих "способностей" в абсолютном смысле слова, т. е. выше своего физического и психического потенциала; но этого нет и при капитализме: самые зверские, как и самые изощрённые методы эксплуатации упираются в пределы, поставленные природой. Ведь и мул под бичом погонщика работает "по способностям", из чего не вытекает, что бич есть социалистический принцип для мулов"[129].

Суммируя свою критику сталинистской идеологической манипуляции, Троцкий писал: "Вместо того, чтобы открыто признать, что в СССР господствуют ещё буржуазные нормы труда и распределения, авторы конституции перерезали целостный коммунистический принцип пополам и отложили вторую половину на неопределённое будущее, объявили первую половину уже осуществлённой, механически присоединили к ней капиталистическую норму сдельщины, назвали всё вместе "принципом социализма" и на этой фальши воздвигли здание конституции!" Социальное назначение этой операции состоит в освящении сложившейся социальной политики, при которой "оплата по труду" осуществляется в интересах представителей "умственного" труда за счёт труда физического, особенно неквалифицированного, и выступает "источником несправедливостей, угнетения и принуждения для большинства, привилегий и "весёлой жизни" - для меньшинства"[130].

Анализируя положения проекта конституции о якобы уже построенном социализме, Троцкий обращал внимание на то, что победа социализма должна означать отмирание государства и прежде всего такой его крайней формы, как диктатура. Между тем Сталин и сталинисты в комментариях к конституции продолжают говорить о необходимости сохранения диктатуры, которая направлена, как они разъясняют, против террористов и воров. По поводу тезиса о необходимости диктатуры для защиты общества от воров, Троцкий писал: "Самое обилие людей этой профессии есть верный признак царящей в обществе нужды. Где материальный уровень подавляющего большинства ещё так низок, что собственность на хлеб и сапоги приходится охранять при помощи расстрелов, там речи об осуществлённом уже будто бы социализме звучат как подлое издевательство над человеком!"[131].

Демагогическая кампания, сопутствовавшая "всенародному обсуждению" и принятию "самой демократической в мире" конституции вселила иллюзии в умы не только простых советских людей, но даже многих искушённых в политике старых большевиков. Ф. Раскольников так передавал в мемуарных записях настроения того времени: "Наряду с пафосом строительства и разрушения во всех слоях общества наблюдались утомление и усталость. Все жаждали порядка, спокойствия, законности и свободы. Казалось, что самое трудное время позади: навсегда отошли в прошлое голод и ужасы первых лет коллективизации. Все с нетерпением ждали новой, самой демократической конституции, всерьёз относясь к этому повороту. Я сомневался в гениальности Сталина, но в тот момент я поверил в способность провести крутой и резкий, чисто ленинский поворот в сторону демократии. Именно этого хотела и жаждала вся страна. Сталин прекрасно уловил биение пульса страны, но, по своему обыкновению, жестоко обманул её"[132].

Конституционная кампания, проводимая в непосредственном преддверии большого террора, явилась одним из наиболее успешных политических маневров Сталина. Множество советских людей возлагали надежду на гуманизацию политического режима, воспринимали всерьёз провозглашение в конституции свободы слова, печати, собраний и демонстраций, тайны переписки, неприкосновенности жилища, гарантий против произвольного суда и т. д. Нужна была глубокая политическая зоркость, чтобы увидеть за этим демократическим фасадом действительное содержание заложенных в конституции перемен. Законодательное закрепление всевластия партии, объявленной "руководящим ядром всех организаций, как общественных, так и государственных", означало лишение Советов даже формальной юридической самостоятельности.

Чёткое понимание этого мы находим в письме старого большевика А. П. Спундэ своей жене А. Кравченко, написанном в 1943 году. Это письмо является уникальным документом, свидетельствующим о неприятии сталинского "социализма" ветеранами большевистской партии[133]*. А. П. Спундэ был подпольщиком, активным участником Октябрьской революции и гражданской войны и характеризовался Лениным как "человек честный и неглупый"[134]. В годы борьбы с оппозициями он неизменно выступал защитником "генеральной линии". Тем не менее по законам сталинских чисток (старый большевик и к тому же латыш) Спундэ должен был стать их жертвой. От ареста его спас отход от политической деятельности - с 1931 года он находился на пенсии по болезни. После исключения в 1937 году из партии Спундэ работал мелким конторщиком и скончался в 1962 году.

Хотя Спундэ никогда не считался партийным теоретиком, он высказывал в своём письме глубокие мысли о сущности социально-политических сдвигов в жизни советского общества. Эти сдвиги, по его мнению, породили "десятки, сотни вопросов", требующих "смелого, честного ответа", который невозможно дать в официальных исторических работах.

Не упоминая даже имени Сталина и ни словом не говоря об антибольшевистском терроре, Спундэ концентрировал внимание прежде всего на фактической ликвидации власти Советов. Замена самостоятельности Советов, избираемых по производственному принципу, формальными атрибутами парламентской демократии, по его мнению, ликвидировала важнейшие социально-политические завоевания Октябрьской революции. "Почему большевики, борцы и организаторы дававшего людям исключительный простор Советского государства, - писал он, - почему те же большевики (правда те же только по одному лишь названию) сначала надломили Советы, передав в 1934 году официальную власть из рук Советов в руки парткомов[135]*, а затем конституцией 1936 года совсем убили Советскую власть, т. е. сами в области общеполитической опустились ниже лучших буржуазных государств, но для обмана оставили название Советов"[136].

Вслед за этим Спундэ подчёркивал, что принципы социализма, который мыслился Марксом, Энгельсом, Лениным и "всем большевистским коллективом" как широчайший расцвет человеческой самодеятельности и инициативы, оказались растоптаны "давящим гнётом госаппарата", который "дошёл до пределов, ведомых лишь в крайне реакционные периоды феодализма, а при капитализме известных в такой тяжёлой форме лишь на короткие исторические периоды". Большевики ещё во времена столыпинщины отдавали себе трезвый отчёт в том, что всенародный подъём может быть достигнут только в результате требований, самостоятельно выдвигаемых массами, а "если в жизни возьмет верх не революционный (в смысле глубоко народной революции), а бисмаркианский путь", то он заменит "обветшалый хомут на новый, прогрессивный, но по существу не более лёгкий"[137]*. Однако в действительности оказалось, что "наш, с позволения, социализм есть лишь бисмаркианский вариант его"[138].

Спундэ считал эти свои суждения гипотезами, которые могут быть подтверждены глубоким и добросовестным историческим исследованием. Такое исследование показало бы "редкостный контраст" между первым и вторым послеоктябрьским десятилетием, причем "величие первой эпохи поднялось бы во весь рост". Однако эта работа окажется полезной лишь в том случае, если при анализе обоих десятилетий будут "без малейшего затушевывания показаны слабые места, из-за коих обрушилось всё здание, построенное в виде искренней, честной попытки выполнить данные народу в Октябре обещания". Тогда можно будет "проверить, что уцелело при обвале, целиком ли обрушился фундамент или, может быть, под обломками растёт новая разновидность старого права"[139].

Едва ли можно полагать, что эти идеи, глубоко выстраданные чудом уцелевшим старым большевиком, не разделялись в той или иной степени многими другими представителями ленинской партийной гвардии.

Неустранимый конфликт между сталинской кликой и большинством ветеранов Октябрьской революции был связан и с разрушением в 30-е годы интернационалистской доктрины большевизма.

XXXVIII Извращения марксизма и реставрация национально-государственной идеи В статье "Сталинократия", ставившей задачу представить "моментальный снимок России" к началу 1936 года, Г. Федотов писал: "Революция в России умерла. Троцкий наделал много ошибок, но в одном он был прав. Он понял, что его личное падение было русским "термидором". Режим, который сейчас установился в России, это уже не термидорианский режим. Это режим Бонапарта"[140]. Говоря о завершении "настоящей контрреволюции, проводимой сверху", Федотов называл эту контрреволюцию "бытовой и вместе с тем духовной, идеологической"[141].

Бытовая контрреволюция, по мнению Федотова, нашла выражение в запрещении абортов, утверждении культа семьи и нового морального кодекса, содержанием которого являются прежде всего порядок и строгое соблюдение предписанных государством обязанностей. Соответственно меняется и природа общности, с которой должен идентифицировать себя советский гражданин. Такой общностью становятся не рабочий класс или партия, а "нация, родина, отечество, которые объявлены священными"[142].

Действительно, с середины 30-х годов официальная пропаганда стала проповедовать "новую мораль", сущностью которой стало утверждение "строгости нравов" и жёсткое дисциплинирование людей, прежде всего молодёжи. Отмечая, что подобная мораль характерна для тоталитарных режимов, Троцкий писал, что "многие педагогические афоризмы и прописи последнего времени могли бы казаться списанными у Геббельса, если б сам он не списал их в значительной мере у сотрудников Сталина"[143].

Параллельно с этими процессами шла реставрация некоторых порядков и институтов царского режима. Одним из проявлений этого было восстановление упразднённых Октябрьской революцией казачьих войск, составлявших самостоятельную часть царской армии, наделённую особыми привилегиями. До революции казакам поручались самые жестокие карательные экспедиции, топившие в крови революционные выступления рабочих и крестьян. Во время гражданской войны белые армии Каледина, Краснова, Корнилова, Алексеева, Дутова состояли преимущественно из казаков (в эти годы, однако, существовало и "красное казачество", рекрутировавшееся из низших слоёв этой большой социальной группы).

20 апреля 1936 года было принято постановление ЦИК о снятии с казачества ограничений по службе в Красной Армии. Спустя несколько дней был издан приказ наркома обороны о комплектовании территориальных и кадровых казачьих дивизий. Одновременно с этим были восстановлены некоторые привилегии казачества, включая ношение казачьей формы. А. Орлов вспоминал, с каким изумлением участники одного из торжественных собраний в Кремле встретили присутствие в зале казачьих старшин в форме царских времён, с золотыми и серебряными аксельбантами[144].

Глубокий характер носила и духовно-идеологическая контрреволюция, связанная с принижением и извращением марксистской теории. Отмечая, что этот процесс вырос из присущего Сталину пренебрежительного отношения к марксизму и вообще к теории, Г. Федотов замечал: "Сталин и вся его группа никогда, быть может, не были настоящими марксистами... Если бы теории были столь важны для действия, то, конечно, им никогда бы не сидеть в Кремле; первое место принадлежало бы пророкам подполья: всем этим Троцким, Каменевым, Бухариным. В порядке теории любой профессор Коммунистической Академии забьёт Сталина. Но Сталин платит ему презрением и рад, что, может, наконец, открыто высказать это презрение"[145]*[146].

Считая разрыв Сталина с марксизмом уже завершившимся процессом, Федотов задавался вопросом, почему в таком случае в Советском Союзе "на каждом шагу, изменяя марксизму и даже издеваясь над ним, ханжески бормочут старые формулы?" Причины этого Федотов видел в том, что всякая власть, а особенно деспотическая, тоталитарная, нуждается в идеологии, освящающей её господство. Однако для нынешних правителей России непосильна задача "создать заново идеологию, соответствующую новому строю... Марксизм для них вещь слишком мудрёная, в сущности почти неизвестная. Но открытая критика его представляется вредной, ибо она подрывала бы авторитет Ленина и партии, с именем которой неразрывно связана Октябрьская революция. Отрекаться от своей собственной революционной генеалогии - было бы безрассудно".

Вытравление революционной идеологии при сохранении внешне неприкосновенными её ключевых лозунгов не является уникальным случаем в истории. Аналоги этому процессу Федотов находил в развитии буржуазно-демократических режимов, сохранявших попранные ими лозунги революций, которым они были обязаны своим возникновением. "Французская республика 150 лет пишет на стенах: "Свобода, равенство, братство", несмотря на очевидное противоречие двух последних лозунгов самым основам её существования"[147].

Догматизировав некоторые марксистские формулы, Сталин одновременно фальсифицировал марксизм, фактически отвергнув его основные принципы: социальное равенство, гуманизм и интернационализм.

Отмечая, что "издевательство над марксизмом сделалось прямо признаком хорошего тона в советской прессе", Федотов видел наиболее наглядное проявление этого процесса в открытом поругании эгалитарных тенденций социализма, получивших кличку "уравниловки". Отвергая "пафос справедливости, понятой как равенство", сталинизм "глумится над "уравниловкой", выделяет собственную аристократию, строит общество явно иерархическое"[148].

Что же касается идеологии гуманизма, то она после шельмования самого этого понятия в официальной печати начала 30-х годов, была внешне восстановлена в своих правах. Бухарин и другие теоретики, отстаивавшие гуманистические принципы, пытались найти опору в некоторых фрагментах из речей Сталина, получивших широкий общественный резонанс. Так, в выступлении 4 мая 1935 года на выпуске слушателей военных академий Сталин призвал "прежде всего научиться ценить людей, ценить кадры, ценить каждого работника, способного принести пользу нашему общему делу. Надо, наконец, понять, что из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры. Надо понять, что при наших нынешних условиях кадры решают всё"[149].

На первый взгляд, эти положения носили гуманистический характер. В качестве таковых они и преподносились советскому народу и зарубежному общественному мнению. Однако, трезво анализируя их, нетрудно заметить: гуманистическими они могут быть названы с весьма существенными оговорками. Во-первых, Сталин рассматривал людей не как самоцель, высшую ценность, а всего лишь как "капитал", функциональное средство и инструмент "дела". Во-вторых, понятие "люди" отождествлялось с понятием "кадры", в свою очередь вплотную сближающимся с понятием номенклатуры. Впрочем, призыв к "заботе" об этой категории "людей" не помешал Сталину спустя небольшое время обрушить удар прежде всего именно на "кадры", без которых, как он уверял, "мы будем хромать на обе ноги".

Действительное соотношение между сталинизмом и гуманизмом лучше всего улавливали те старые большевики, которые в марксизме более всего ценили его гуманистическую сущность. С горечью убеждаясь в очевидной дегуманизации советского общества, некоторые из них усматривали в этом процессе жестокую, но неизбежную закономерность, приходили к ущербной идее о том, что нынешнее поколение должно быть принесено в жертву будущему. A. M. Коллонтай, после 1922 года отказавшаяся от участия в каких-либо оппозициях, говорила в доверительной беседе с американской левой журналисткой А. Л. Стронг: "Для меня человеческая душа - это самое главное в мире. Но мы не сможем обратиться к ней ещё лет пятьдесят. Нынешнее поколение создает механизм для будущего, у них нет времени думать о высших идеалах. Тем из нас, кто мечтает о братстве, справедливости и человеческом счастье, нужно вовремя уйти со сцены, чтобы нас не столкнули с неё силой... В этом суть трагедии наших лидеров - от Троцкого до Бухарина"[150].

Наиболее беспощадной аннигиляции подверглась в сталинской идеологии интернационалистская доктрина, марксизма. Чтобы заполнить образовавшийся в результате этого идейный вакуум, Сталин ориентировал свою пропагандистскую машину на апелляцию к национально-государственническим стереотипам массового сознания.

Решив сделать ставку в грядущей войне не на революционный интернационализм, а на национально-патриотические чувства, Сталин постепенно смещал акценты в освещении истории Российской империи. Как и во всех остальных сферах идеологической жизни, он двигался здесь противоречивым и извилистым путём, не смущаясь разительным противоречием между новыми формулами и своей прежней трактовкой русской истории. Если в 1931 году, обосновывая необходимость форсированной индустриализации, он утверждал, что "старую Россию" "непрерывно били за отсталость"[151], то теперь акцент был перенесен на восхваление побед царской России , в том числе в завоевательных, несправедливых войнах.

В замечаниях Сталина, Кирова и Жданова о конспекте учебника по истории СССР (1934 год) ещё преобладали традиционные большевистские формулы: о влиянии революционных движений в Западной Европе на формирование демократического и социалистического движения России, об аннексионистско-колонизаторской роли русского царизма ("царизм - тюрьма народов") и его контрреволюционной роли на международной арене ("царизм как международный жандарм")[152]. Однако в ходе дальнейшей работы над учебниками истории требования к ним решительно изменились. На заключительном заседании жюри конкурса на школьный учебник истории (январь 1937 года) нарком просвещения Бубнов сообщил о новых установках Сталина, согласно которым присоединение Украины к России следовало рассматривать как результат "правильного" выбора украинского народа: вхождения в "единоверное московское государство" (неизбежной альтернативой этому процессу объявлялось присоединение Украины к католической Польше или её поглощение мусульманской Турцией)[153]. В советской историографии укоренился тезис о добровольном присоединении всех наций и народностей к России. Вхождение Украины, Грузии и других стран в Российскую империю стало трактоваться сначала как "наименьшее зло" (по сравнению с их возможным объединением с каким-либо другим государством), а затем как безусловное благо для народов этих стран.

В новых учебниках истории утверждалась прогрессивность всех завоеваний царской России, возрождался культ русских князей Александра Невского, Дмитрия Донского, полководцев царской армии XVIII-XIX веков. С положительным знаком стала оцениваться деятельность Ивана Грозного и Петра I, значение которой усматривалось в утверждении сильной централизованной власти и расширении границ Российской державы. Широкое распространение получили формулы "великий русский народ", "первый среди равных", "старший брат" и т. д. Отсюда был только один шаг к провозглашению Сталиным в 1945 году русского народа "наиболее выдающейся из всех наций, входящих в состав Советского Союза", "руководящей силой Советского Союза среди всех народов нашей страны"[154].

В контексте возвеличивания старой государственности следует рассматривать идеологическую кампанию, открытую против старейшего большевистского историка Покровского и его школы, считавшейся на протяжении многих лет ведущим направлением советской исторической науки.

Покровский был руководителем крупнейших марксистских научных учреждений - Коммунистической Академии и Института красной профессуры, председателем общества историков-марксистов. В 1928 году был торжественно отпразднован его 60-летний юбилей. Спустя четыре года, в некрологе, опубликованном "Правдой", Покровский именовался "всемирно известным учёным-коммунистом, виднейшим организатором и руководителем нашего теоретического фронта, неустанным пропагандистом идей марксизма-ленинизма"[155]. Такая репутация сохранялась за ним вплоть до января 1936 года, когда на заседании комиссии ЦК и СНК по учебникам истории Бухарину и Радеку было поручено написать статьи об ошибках исторической школы Покровского. По свидетельству A. M. Лариной, Сталин лично потребовал от Бухарина, чтобы его статья носила "разгромный" характер[156].

27 января 1936 года в центральных газетах появилось изложение принятого днём раньше постановления ЦК и СНК "Об учебниках истории" (текст его был написан Ждановым и отредактирован Сталиным, который внёс ряд формулировок, ужесточавших критику Покровского). В тот же день в "Правде" была помещена статья Радека "Значение истории для революционного пролетариата", а в "Известиях" - статья Бухарина "Нужна ли нам марксистская историческая наука (о некоторых существенно важных, но несостоятельных взглядах М. Н. Покровского)".

После этих первых "сигналов" развернулась жестокая критика работ Покровского и его учеников. О её характере можно получить представление по выступлению ответственного редактора "Исторического журнала" О. С. Вейланд, которая каялась в том, что журнал не разоблачил "вредительство школы Покровского", выражавшееся в "замалчивании стремления к овладению украинской массой (в XVII веке - В. Р.) идеей объединения с русскими трудящимися для борьбы против поляков. Это делали совершенно сознательно враги народа"[157].

Погромную кампанию, завершившуюся выпуском в 1939-1940 годах двух сборников "Против исторической концепции М. Н. Покровского", Троцкий объяснял тем, что Покровский "недостаточно почтительно относился к прошлой истории России"[158]. О том же, но с явным сталинистские оттенком писал в 70-х годах К. Симонов: "Покровский отвергался... потому, что потребовалось подчеркнуть силу и значение национального чувства в истории, а тем самым в современности"[159].

Более точно уловил ещё в 30-е годы смысл апелляции к национально-историческим традициям, в особенности военным, Г. Федотов, который писал, что правящим слоем СССР "в спешном порядке куётся национальное сознание". Оценивая этот процесс "как национальное перерождение революции, как её сублимацию", Федотов подчёркивал, что в состав нового легализованного патриотизма входит "имперское, российское, но не русское сознание", поскольку группе, стоящей у власти, "легче усвоить империалистический стиль Империи, чем нравственный завет русской интеллигенции или русского народа"[160].

Этот коренной идеологический сдвиг выдвинул на передний план историков "старой школы", в чьих трудах снова стал слышаться "звук государственных фанфар". В 1939 году был избран академиком Ю. В. Готье, чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом[161]. Тогда же Высшей партийной школой был переиздан курс лекций по русской истории академика Платонова, не скрывавшего своих монархических убеждений и за шесть лет до этого умершего в ссылке.

Новая идеологическая струя нашла выражение в появлении множества романов, пьес, кинофильмов, возвеличивавших князей, царей и полководцев дореволюционной России. Одновременно подвергались поношению те художественные произведения, которые противоречили новой трактовке русской истории. Злобная пропагандистская кампания была развёрнута вокруг комической оперы "Богатыри", поставленной Камерным театром. После посещения спектакля Молотовым он был немедленно запрещён, а в "Правде" появилась статья председателя Комитета по делам искусств Керженцева, подвергавшая разносной критике театр и автора либретто оперы Д. Бедного за "оплёвывание народного прошлого" и "искажение истории", "ложное по своим политическим тенденциям"[162].

Рассказывая о подобных фактах в книге "Укрощение искусств", Ю. Елагин подчёркивал, что поворот на "идеологическом фронте" "был действительно очень крут, и приспособиться к нему было нелегко для тех, кто был воспитан на старых классических принципах интернационального коммунизма. Новое же иногда было диаметрально противоположно старому. Это был национализм, реабилитация если не всего, то многого из исторического прошлого народа, утверждение откровенного духа диктатуры... Требовалась немалая ловкость, чтобы эти новые установки втиснуть в марксистские и ленинские концепции. И их кромсали, извращали, переворачивали наизнанку, но всё-таки втискивали"[163].

Изменения в идеологической жизни, выразившиеся в вытеснении классовых и интернациональных критериев национально-государственными, находили сложное преломление в общественной психологии, массовых умонастроениях. Поражения революционного движения на Западе, ложно объясняемые недостаточной революционностью европейского пролетариата, объявление шпионами множества зарубежных коммунистов, дискредитация прошлого большевистской партии в результате судебных подлогов, клеветнических наветов на её бывших признанных лидеров - всё это, завязанное тугим узлом, создавало духовный вакуум, который постепенно заполнялся новыми идеологическими стереотипами. Внутренняя логика этого процесса и его отражения в сознании сталинистски настроенной молодёжи выразительно передана в воспоминаниях Л. Копелева.

"Миллионы рабочих шли за Гитлером и Муссолини. Ни английские, ни французские, ни американские коммунисты, хотя их партии были вполне легальны, даже в годы жесточайшего всемирного кризиса не повели за собой ни рабочих, ни крестьян. И в то же время нас уверяли, что почти все зарубежные партии кишели шпионами...

Нам доказывали наши вожди и наставники, пылкие ораторы, талантливые писатели и официальные судебные отчёты (они ещё не вызывали сомнений), что старые большевики, бывшие друзья самого Ленина, из-за властолюбия или из корысти стали предателями, вдохновителями и участниками гнусных злодеяний. А ведь они когда-то были революционерами, создавали советское государство...

Что мы могли этому противопоставить? Чем подкрепить пошатнувшиеся вчерашние идеалы?

Нам предложили позавчерашние - Родина и народ.

И мы благодарно воспринимали обновлённые идеалы патриотизма. Но вместе с ними принимали и старых и новейших идолов великодержавия, исповедовали изуверский культ непогрешимого вождя (взамен "помазанника") - со всеми его варварскими, византийскими и азиатскими ритуалами, и слепо доверяли его опричникам"[164].

Политическую логику этого поворота, ставшего органической частью "сталинского неонэпа", чутко уловила наиболее реакционная часть русской эмиграции. Если в первые годы советской власти она называла Октябрьскую революцию "еврейским шабашом" и даже о Временном правительстве вспоминала с ненавистью как о "кадетско-эсеровской говорильне", то в середине 30-х годов она с удовлетворением писала об окончании "великой русской смуты" и упрочении национальной государственности.

На возможность имперски-великодержавного перерождения Октябрьской революции впервые указал известный русский монархист и черносотенец В. Шульгин. В книге "1920 год", переизданной в СССР, он писал о возможности такой эволюции большевизма, которая выдвинет из его рядов "самодержца Всероссийского", способного восстановить границы Российской державы "до её естественных пределов". Таким самодержцем, как подчёркивал Шульгин, станет не Ленин или Троцкий, которые "не могут отказаться от социализма" и будут "нести этот мешок на спине до конца", а "Некто, кто возьмет от них ... их решимость - принимать на свою ответственность невероятные решения... Но он не возьмет от них их мешка. Он будет истинно красным по волевой силе и истинно белым по задачам, им преследуемым. Он будет большевик по энергии и националист по убеждениям"[165].

После нелегального посещения в 1926 году Советского Союза Шульгин выпустил новую книгу "Три столицы. Путешествие в Красную Россию", в которой повторил свой прогноз. "Мы слишком много пили и пели, - писал он. - Нас прогнали. Прогнали и взяли себе других властителей, на этот раз "из жидов". Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу"[166].

После второй мировой войны Шульгин счёл свои прогнозы осуществлёнными. Оказавшись к исходу войны в Югославии, он явился в советскую военную миссию и заявил о своём желании вернуться в Советский Союз, даже если его там арестуют. Л. Треппер, встречавшийся с Шульгиным на Лубянке, вспоминал, что его допросы превращались в чтение лекций по русской истории в зале, битком набитом офицерами НКВД. В беседах с сокамерниками Шульгин "часто распространялся на излюбленную им тему величия России:

"Под руководством Сталина наша страна стала мировой империей. Именно он достиг цели, к которой стремились поколения русских. Коммунизм исчезнет, как бородавка, но империя - она останется! Жаль, что Сталин не настоящий царь: для этого у него есть все данные! Вы, коммунисты, не знаете русской души. У народа почти религиозная потребность быть руководимым отцом, которому он мог бы довериться"[167].

Шульгин был досрочно освобожден в 1956 году, вслед за чем его статьи стали появляться на страницах советской печати. В 1961 году он даже был приглашён в качестве почётного гостя на XXII съезд КПСС. Небезынтересен и тот факт, что Хрущёв на встрече с деятелями советской интеллигенции в 1963 году, обвиняя некоторых из них в отсутствии патриотизма, не преминул заявить, что Шульгин, хотя и "лидер монархистов, а патриот"[168].

В 20-е годы прогнозы Шульгина не вызвали такого внимания со стороны большевиков, какое было проявлено, например, к более осторожному прогнозу лидера либерально-кадетского течения "сменовеховцев" Устрялова, утверждавшего, что эволюция большевизма приведёт "к обычному буржуазному государству". На XI съезде РКП(б) Ленин подчёркивал: "В устряловском прогнозе содержится "классовая правда, грубо, открыто высказанная классовым врагом... Такие вещи, о которых говорит Устрялов, возможны, надо сказать прямо... Враг говорит классовую правду, указывая на ту опасность, которая перед нами стоит. Враг стремится к тому, чтобы это стало неизбежным"[169].

"Классовая правда" содержалась и в прогнозе Шульгина, указывавшего на возможность эволюции советского режима к вождизму с "истинно русской" спецификой. Эта "классовая правда" оказалась востребованной сталинизмом, и, будучи им до известной степени реализованной, стала одним из слагаемых трагического разрушения социалистической власти в СССР.

Конечно, данный прогноз не реализовался в том объёме, как это представлялось самому Шульгину. В результате экономических и социальных преобразований, осуществлённых на путях большевистской национальной политики, Советский Союз утратил присущие царской России черты колониальной империи. Бывшие отсталые национальные окраины продвинулись по пути экономического и культурного прогресса темпами, до сего дня не достижимыми для полуколониальных и зависимых стран.

Оценивая характер национальных отношений в СССР, Троцкий подчёркивал, что речь должна идти не о гнёте одной национальности над другой, а о "гнёте централизованного полицейского аппарата над культурным развитием всех наций, начиная с великорусской", которая страдает от режима гауптвахты никак не меньше других"[170].

Этот бюрократически-тоталитарный гнёт прямо вытекал из отношения Сталина к народу, которое, как справедливо замечал Г. Федотов, напоминало отношение "самодержавного царя... Колхозницы, плачущие от восторга после посещения самого Сталина в Кремле, повторяют мотив крестьянского обожания царя. Сталин и есть "красный царь", каким не был Ленин. Его режим вполне заслуживает название монархии, хотя бы эта монархия не была наследственной и не нашла ещё подходящего титула"[171].

Разумеется, Сталин публично ни разу не произнес чего-либо, наталкивавшего на такую параллель. Своими истинными мыслями о взаимоотношениях "вождя" и народа он делился только со своим ближайшим окружением. В дневниковых записях М. Сванидзе (жены А. С. Сванидзе - шурина Сталина по первому браку), относящихся к 1935 году, воспроизведены сталинские слова по поводу устраиваемых ему оваций: "Народу нужен царь, т. е. человек, которому они могут поклоняться и во имя которого жить и работать". Спустя некоторое время Сталин "опять высказал мысль о фетишизме народной психики, о стремлении иметь царя"[172]. К этим свидетельствам близко свидетельство Хрущёва, вспоминавшего: "Сталин говорил, что народ - навоз, бесформенная масса, которая идёт за сильным"[173].

7 ноября 1937 года на обеде у Ворошилова Сталин ясно дал понять, что рассматривает свою политику как продолжение имперской политики русских царей. Как записано в дневнике одного из присутствовавших там лиц, Сталин сказал: "Русские цари сделали одно хорошее дело -сколотили огромное государство, до Камчатки. Мы получили в наследство это государство... Поэтому каждый... кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью"[174].

Руководствуясь этой изуверской установкой, Сталин истребил партийно-государственное руководство и значительную часть интеллигенции всех союзных и автономных республик - по подозрению в стремлении к реализации записанного в Конституции 1936 года права на выход этих национальных образований из СССР или же в желании расширить самостоятельность последних.

Эти расправы, достигшие апогея в годы большого террора, приобрели широкий размах уже в первой половине 30-х годов.

XXXIX Борьба с "национал-уклонизмом" Во время дискуссии о путях образования СССР (1922 год) Ленин с тревогой обращал внимание на "великорусско-националистическую кампанию", развёрнутую Сталиным и его сторонниками в Грузии. Критикуя позицию Сталина, Дзержинского и Орджоникидзе по отношению к грузинским коммунистам, ложно обвинённым в т.н. "социал-национализме", Ленин подчёркивал: "Известно, что обрусевшие инородцы всегда пересаливает по части истинно русского настроения"[175].("истинно русскими" людьми любили называть себя наиболее реакционные монархисты и черносотенцы). Ленин особо отмечал "роковую роль", которую сыграли в т.н. "грузинском деле"[176]* "торопливость и администраторское увлечение Сталина, а также его озлобление против пресловутого "социал-национализма". Озлобление вообще играет в политике обычно самую худую роль"[177]. Из контекста ленинской статьи "К вопросу о национальностях или об "автономизации" отчётливо вытекает, что именно к Сталину относятся гневно-саркастические ленинские характеристики "истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника, каким является типичный русский бюрократ", "грубого великорусского держиморды", нарушающего "интересы пролетарской классовой солидарности"[178].

Хотя ленинская статья и его последние письма по национальному вопросу были запрещены к опубликованию, с ними были ознакомлены делегаты XII съезда партии; в последующие годы они распространялись левой оппозицией. Учитывая это, Сталин вынужден был в 20-е годы умерять свои великодержавные устремления. Однако в дальнейшем он всё больше смещал акценты в трактовке двух уклонов по национальному вопросу, смягчая критику великорусского шовинизма и подчёркивая особую опасность "буржуазного национализма" в союзных республиках, который якобы "играет на руку интервенционистам"[179]. На XVII съезде партии он утверждал, что "уклон к национализму отражает попытки "своей" "национальной" буржуазии подорвать Советский строй и восстановить капитализм"[180]. Между тем к этому времени никакой буржуазии, в том числе "национальной", в СССР уже не существовало.

Одним из первых "дел", сфабрикованных под прикрытием подобных формул, стало дело о "султан-галиевской контрреволюционной организации". Главой её был объявлен татарский коммунист М. Х. Султан-Галиев, который в 1918-1920 гг. работал председателем Центральной мусульманской военной коллегии при наркомвоенморе Троцком, а также членом и затем председателем центрального бюро коммунистических организаций народов Востока.

В период дискуссии о путях образования СССР Султан-Галиев резко критиковал шовинистическую позицию Сталина и предлагал поднять до уровня союзных статус некоторых автономных республик, прежде всего Туркестанской АССР, включавшей тогда территорию Узбекистана, Таджикистана, Туркмении и Киргизии. В последующие годы он выдвинул план создания четырёх крупных национальных образований, которым предлагал предоставить равные права с союзными республиками. Такие федеративные образования (федерация Урало-Волжских республик; Общекавказская федерация, включавшая республики Закавказья и Северного Кавказа; Туранская республика, состоящая из четырёх республик Средней Азии; Казахская республика) должны были, по его мнению, существенно ограничить власть центра и противостоять великодержавному диктату[181]. Эти идеи Султан-Галиева поддерживались многими коммунистами "мусульманских" республик.

В 1928-1929 годах "за участие в антипартийной группировке Султан-Галиева" был исключён из партии ряд руководящих работников Татарской АССР и Крымской АССР. "Султан-галиевцы" были обвинены в связях с пантюркистским движением за рубежом и даже с генеральными штабами некоторых зарубежных стран. В редакционной статье "Правды", бившей тревогу по поводу "активности и консолидации сил буржуазно-националистического фронта", говорилось об "эволюции султан-галиевщины в сторону открытой контрреволюции"[182].

В 1930 году коллегия ОГПУ осудила Султан-Галиева и ещё 20 "участников его контрреволюционной организации" к высшей мере наказания, которая была затем заменена заключением в концлагеря сроком на 10 лет. В 1934 году Султан-Галиев был освобожден, но в 1937 году вновь арестован и в 1940 году расстрелян. Такая же участь постигла большинство лиц, привлекавшихся по этому делу в конце 20-х - начале 30-х годов.

В 1930-1931 годах волна репрессий против "национал-уклонистов" прокатилась по Белоруссии, где были арестованы один из секретарей ЦК, несколько наркомов и другие руководящие работники республики. Им вменялась в вину связь с организацией "Союз освобождения Белоруссии", по делу которой было осуждено 86 деятелей белорусской науки и культуры.

Толчок репрессиям в Казахстане был дан телеграммой Сталина секретарю Казахского, крайкома Мирзояну, требовавшей "сосредоточить огонь против казахского национализма и уклонов к нему"[183].

На XVII съезде ВКП(б) Ярославский сообщил, что со времени предыдущего съезда только в 13 республиканских, краевых и областных организациях было исключено из партии за "националистические уклоны" 799 человек[184]. Основная часть из них пала на Украину, где, по словам Сталина, националистический уклон разросся до государственной опасности и "сомкнулся с интервенционистами"[185]. В резолюции XII съезда компартии Украины (январь 1934 года) подчёркивалось, что, наряду с разгромом националистических организаций, стремившихся отторгнуть Украину от Советского Союза, КП(б)У разгромила "националистический уклон, возглавляемый Скрыпником, уклон, который облегчал и помогал деятельности контрреволюционных националистов"[186]. Сам Скрыпник - один из старейших большевиков, член ЦК ВКП(б), заместитель председателя Совнаркома Украины, в результате обрушившейся на него травли 7 июля 1933 года застрелился.

В январе 1934 года в Москве был арестован заместитель председателя бюджетной комиссии ЦИК СССР М. Н. Полоз, работавший в 20-е годы полпредом УССР в Москве, председателем Госплана и наркомом финансов УССР. В рапорте о проведении обыска в квартире Полоза, направленном начальнику секретно-политического отдела ОГПУ Молчанову, в частности, сообщалось: "Обращает внимание отсутствие портрета И. В. Сталина и в то же время наличие значительного числа фотоснимков националистических вождей Украины и портрета Скрыпника - личного подарка Полозу". Полоз был обвинён в участии в "Украинской военной организации", подготовке вооружённого восстания и террористических актов против Сталина, Постышева и председателя ОГПУ УССР Балицкого. 4 апреля 1934 года он был осуждён к заключению в исправительно-трудовые лагеря сроком на 10 лет, а 9 октября 1937 года приговорен к расстрелу в числе 134 "украинских буржуазных националистов"[187].

В докладе под названием "Цветёт и крепнет индустриально-колхозная Украина" секретарь ЦК КП(б)У Постышев называл 1933 год годом "разгрома националистических, петлюровских и других классово враждебных элементов", а 1934 год - "годом разоблачения более тонко законспирированных и замаскированных националистов и троцкистов, годом добивания остатков разгромленного классового врага"[188]. К таким "остаткам" были отнесены многие партийные и научные работники, деятели народного образования, литературы и искусства. На одном из писательских собраний Постышев обвинил ряд известных украинских писателей в том, что "от борьбы против социалистического строительства художественными образами они перешли к борьбе обрезами, наганом"[189].

В 30-е годы в ряде национальных республик (на Украине, Северном Кавказе, в Средней Азии) действительно существовали антисоветские националистические организации. Зачастую в своей деятельности они пытались не без успеха опереться на протест крестьянства против насильственной коллективизации. Многие антиколхозные выступления на Украине и в Средней Азии проходили под национал-сепаратистскими лозунгами. Однако ОГПУ не ограничивалось борьбой с антисоветскими силами (например, с басмачеством), а, подчиняясь требованиям Сталина, конструировало мнимые связи таких сил с коммунистами союзных и автономных республик, недовольными великодержавными тенденциями в культурной и кадровой политике.

Репрессии против партийных работников и интеллигенции коренных национальностей не уменьшали, а умножали число носителей сепаратистско-националистических настроений. Истребление старых большевистских кадров и массовое озлобление сталинскими репрессиями явились важными факторами, облегчившими националистическим элементам сколачивание коллаборационистских формирований на Украине, Северном Кавказе и в Прибалтике в годы войны, террористических банд в Литве и на Западной Украине в послевоенные годы.

Свирепость расправ с коммунистами коренной национальности отражала издавна присущее Сталину недоверчивое, недоброжелательное отношение к "инородцам". Хотя сам Сталин ни разу не позволил себе выступить с каким-либо публичным заявлением в этом духе, ряд мемуаристов сообщают на этот счёт достаточно выразительные свидетельства. Так, Хрущёв вспоминал, каким моральным ударом для него явилась случайно услышанная им оскорбительная реплика Сталина (в разговоре с Кировым), прямо касавшаяся национальности латыша - одного из руководителей ленинградской партийной организации. Как справедливо замечал Хрущёв, в большевистской среде "вообще не было тогда деления людей по национальностям. Деление было по преданности делу: за революцию или против? Это было главным. Потом уже стало нас разъедать мелкобуржуазное отношение к людям: а какой нации?"[190]. Поэтому брошенные мимоходом сталинские слова, унижавшие национальное достоинство коммуниста, по словам Хрущёва, на всю жизнь остались осколком в его памяти.

"Большим недостатком" Сталина Хрущёв называл его "неприязненное отношение к еврейской нации". Хотя в своих трудах и выступлениях Сталин "не давал и намёка на это", в кругу своего ближайшего окружения, "когда ему приходилось говорить о еврее, он всегда разговаривал от имени еврея со знакомым мне утрированным произношением. Так говорили несознательные, отсталые люди, которые с презрением относились к евреям, коверкали язык, выпячивали еврейские отрицательные черты. Сталин это тоже очень любил". Разумеется, существовал негласный строжайший запрет на сообщения другим людям о подобных выходках Сталина. "Боже упаси, если бы кто-то сослался на его разговоры, на его высказывания, от которых явно несло антисемитизмом"[191].

Применительно к публикациям Сталина по вопросам национальной политики особенно справедливо суждение Троцкого о том, что "человеческая речь вообще призвана была служить ему гораздо больше для того, чтобы скрывать или прикрашивать свои мысли и чувства, чем для того, чтобы выражать их"[192]. Повторяя в публичных выступлениях большевистские формулы о равноправии всех наций, Сталин одновременно всё более направлял кадровую политику на изгнание "инородцев" из партийного и государственного аппарата. Неизвестно, имелись ли на этот счёт какие-либо специальные секретные инструкции. Однако неоспорим тот факт, что великая чистка 1937-1938 годов уничтожила почти всех партийных, хозяйственных, военных, чекистских работников, принадлежавших к нациям, которые после Октябрьской революции обрели свою государственность (поляки, эстонцы, латыши, литовцы). Столь же тотальному истреблению были подвергнуты коммунисты-эмигранты из этих стран. Всё это привело к тому, что в период советизации Прибалтики и образования послевоенной Польши большинство тамошних руководителей формировалось из лиц, не прошедших большевистскую школу интернационального воспитания.

Разумеется, Сталин не был всемогущ в своём насилии над историческими законами и интернационалистскими принципами большевизма. Как мы могли убедиться, свои наиболее реакционные взгляды и настроения он не решался высказывать публично. Жестокие репрессивные акции он либо прикрывал псевдомарксистскими формулами, либо творил в атмосфере безгласности (как, например, в случае депортации целых народов в годы войны).

Хотя "бюрократическое перерождение государства легло на национальную политику тяжёлым камнем", заложенные большевизмом ключевые принципы этой политики, обеспечившей победу Октябрьской революции, помогли "Советскому Союзу удержаться и в дальнейшем, несмотря на внутренние центробежные силы и враждебное окружение"[193]. Несмотря на сталинские репрессии, объективно способствовавшие усилению этих центробежных сил, дружба народов СССР, явившаяся одним из величайших завоеваний Октябрьской революции, прошла практическую проверку в годы Великой Отечественной войны. Эта война, раскрывшая живительные силы советского патриотизма, подтвердила прогноз Троцкого: "Чтоб оценить силу Красной армии, нет надобности ни в малейшей идеализации того, что есть (в Советском Союзе -В. Р.)... Есть слишком много нужды, горя, несправедливости, а, следовательно, и недовольства. Но мысль о том, будто советские народные массы склонны ждать помощи от армий Микадо или Гитлера не может быть оценена иначе, как бред. Несмотря на все трудности переходного режима, политическая и нравственная спайка народов СССР достаточно крепка, во всяком случае крепче, чем вероятных врагов"[194].

После XX съезда КПСС были не только ликвидированы вопиющие искажения ленинской национальной политики и последствия прямых преступлений сталинской клики против целых народов (объявление их "изменническими", лишение собственной государственности и депортация в отдалённые районы СССР). Национальная политика Советского государства стала более гибкой и интернационалистской, были существенно расширены права союзных республик. Именно это (а не карательные акции сталинизма!) позволило избавить СССР на несколько десятилетий от проявлений кровавой национальной розни, ожившей только во времена "перестройки". Уже в первые годы после смерти Сталина прекратилась деятельность националистических банд, лишившихся сколько-нибудь широкой поддержки со стороны населения.

В 50 - 80-е годы были достигнуты очевидные успехи в деле выравнивания уровней экономического, социального и культурного развития всех советских народов, обеспечено ускоренное движение ранее отсталых наций и народностей СССР к вершинам цивилизации и культуры. Возникновение новой интернациональной общности - советского народа - не пропагандистская фикция, а реальное завоевание общественного прогресса, достигнутое на путях, заложенных Октябрьской революцией.

В рамках проблематики данной книги нет возможности обсуждать, в силу каких причин произошли насильственное разрушение этой общности узкой кучкой партократов и подъём т. н. народных фронтов, паразитировавших на преступлениях сталинской клики, ошибках постсталинской бюрократии и очевидных неудачах "перестройки". Отметим лишь тот неоспоримый факт, что распад Советского Союза ввергнул все его народы в историческую катастрофу, а многие из них - в пучину кровавых национальных междоусобиц, а затем - межнациональных и гражданских войн. Уже сегодня становится очевидным, что начавшееся сопротивление народных масс этим деструктивным процессам будет пробивать себе дорогу сквозь все политические и идеологические преграды, воздвигаемые разносчиками идей "крушения советской империи".

В борьбе за возрождение обновлённого Советского Союза подлинно интернационалистским силам предстоит глубоко осмыслить позитивные и негативные уроки, связанные с попытками решения национального вопроса в прошлом. В этом идейном поиске важным теоретическим подспорьем являются идеи Троцкого о соотношении экономики и культуры в многонациональной стране, строящей социализм. Обобщая опыт успехов и неудач государственного строительства в СССР, Троцкий подчёркивал: "Культурные потребности пробуждённых революцией наций нуждаются в самой широкой автономии. В то же время хозяйство может успешно развиваться только при подчинении всех частей Союза общему централистическому плану. Но хозяйство и культура не отделены друг от друга непроницаемыми переборками. Тенденции культурной автономии и хозяйственного централизма естественно вступают время от времени в конфликт. Однако противоречие между ними вовсе не является непримиримым". Для его успешного разрешения нет и не может быть раз и навсегда готовой формулы; оно, как и решение других противоречий социалистического строительства, может быть достигнуто на путях действительного участия самих заинтересованных масс в управлении собственными судьбами. Лишь такое участие "может провести на каждом новом этапе необходимую разграничительную черту между законными требованиями хозяйственного централизма и жизненными притязаниями национальных культур"[195].

Сохранение в СССР национальных противоречий было обусловлено в первую очередь подменой "воли населения СССР, в лице всех его национальных частей... волей бюрократии, которая подходит и к хозяйству и к культуре под углом зрения удобств управления и специфических интересов правящего слоя"[196].

Главным препятствием на пути прогрессивного развития межнациональных, как и всех других общественных отношений, выступал сталинистский политический режим, представлявший собой тотальное разрушение политической системы, заложенной Октябрьской революцией.

XL Политический режим К середине 30-х годов окончательно сложились формы правления и политический быт, сохранившиеся с некоторыми модификациями на протяжении всего последующего развития советского государства. Прежде всего это касалось внутренней жизни партии, которая из жизнедеятельного организма, каким она была при Ленине, деградировала до состояния бездушного исполнительного механизма, в одинаковой степени независимого как от воли народа, так и от собственных членов и представлявшего послушное орудие в руках правящей касты.

Сталин и его приспешники в эти годы уже не считали нужным скрывать, что страной правит не партия, а её Центральный Комитет. Особенно чётко выразил эту мысль Каганович, который с удовлетворением заявлял: "ЦК находил время руководить вопросами не только международной политики, вопросами обороны, хозяйственного строительства, но и одновременно заниматься такими вопросами, как учебники, как библиотеки, как художественная литература, театры, кино, такими вопросами, как производство граммофонов, качество мыла и т. п."[197]. При этом для каждого человека, мало-мальски знакомого с механизмом выработки и принятия политических и хозяйственных решений, было очевидно, что под ЦК понимается не его формальный состав, избираемый партийными съездами, а 1) Политбюро, решавшее на своих заседаниях все вопросы, вплоть до "качества мыла"; 2) подбираемый личным секретариатом Сталина аппарат ЦК, готовивший материалы для Политбюро и осуществлявший контроль над исполнением его решений.

После подавления внутрипартийных оппозиций пленумы ЦК, собиравшиеся не более двух раз в год, механически штемпелевали подготовленные аппаратом резолюции. Большинство постановлений, издаваемых от имени ЦК, принималось не пленумами, а Политбюро, Оргбюро или секретариатом, то есть узким кругом приближённых к Сталину лиц. До известного времени "рядовые" члены ЦК пользовались правом присутствия на заседаниях Политбюро, однако могли, по словам Хрущёва, лишь "сидеть там, то есть слушать, не вмешиваясь в обсуждение вопросов"[198]. Наиболее важные вопросы выносились на закрытые заседания Политбюро, куда не допускались даже члены ЦК; им разрешалось лишь знакомиться с секретными решениями Политбюро, которые хранились в "особой папке" и не рассылались даже в республиканские и областные партийные комитеты. После убийства Кирова члены ЦК были лишены права доступа к "особой папке". Изменилась и сама атмосфера заседаний Политбюро, на которых стала "царить сдержанность", в отличие от предшествующих лет, когда "обсуждение некоторых вопросов проходило довольно бурно... Тогда это ещё допускалось"[199].

Другим главным субъектом власти было Оргбюро ЦК, на заседаниях которого в отсутствие Сталина диктовал все организационные и кадровые решения Каганович. А. Бармин, которому доводилось присутствовать на этих заседаниях, вспоминал, что там "никто не дискутировал больше, разве только для формы; лица, пользовавшиеся доверием Сталина, решали всё авторитарно"[200].

В 30-е годы окончательно сложился вертикальный и горизонтальный механизм тоталитарной власти, при котором партийные органы стали безраздельно господствовать над советскими и хозяйственными. "Первые лица" в территориальных и отраслевых органах управления оказывались всевластными по отношению к низшим звеньям аппарата - и одновременно - бесправными исполнителями воли Сталина, обладавшего абсолютной прерогативой принятия всех важнейших политических решений. При переходе к массовым репрессиям Сталин широко использовал эту властную структуру, обязывая "первых лиц" санкционировать аресты подчинённых им работников или входить в состав "троек", выносящих приговоры.

В соответствии с изменениями политического режима утвердившийся в годы борьбы с легальными партийными оппозициями догмат "Политбюро всегда право, и никто не может быть прав против Политбюро" всё определённее трансформировался в новый догмат - исключительной правоты "вождя".

Правящая верхушка превратилась в обособленную касту, к тому же связанную тесными бытовыми связями. Этот круг был закрыт даже для руководителей, занимавших высокие посты в партийной и государственной иерархии, но не входивших в ближайшее сталинское окружение. "Меня всегда удивляло, - писал Ф. Раскольников, - что вожди Советского Союза так оторвались от народа. Они отгородились от внешнего мира каменной стеной Кремля. Они варятся в собственном соку, живут в призрачном, иллюзорном мире, ощущают биение пульса страны лишь по односторонним сводкам Наркомвнутдела. Кроме ложи Большого театра, где они забиваются в глубину от любопытных взоров публики, и редких официальных смотров-осмотров, они никуда не выезжают. Они живут более изолированно, чем любой монарх, и в свой тесно замкнутый кружок никого постороннего не допускают"[201].

Замкнутость "верхов" резко усилилась после убийства Кирова. Сталин, опасавшийся контртеррористических актов в ответ на "послекировский" террор, многократно увеличил собственную охрану. Как вспоминал А. Орлов, 35-километровый маршрут Сталина от Кремля до загородной дачи круглосуточно охранялся войсками НКВД, дежурившими в три смены, каждая из которых насчитывала 1200 человек. Во время поездок Сталина на курорты (никуда больше он не выезжал) перед его бронированным поездом и вслед за ним двигались два других поезда, заполненные охраной[202].

Недоступность Сталина поднимала значение каждой его встречи и даже телефонного звонка. Продолжавшиеся несколько минут его телефонные разговоры, например, с писателями (Булгаковым, Пастернаком, Эренбургом) воспринимались как некое чрезвычайное событие. Даже короткая беседа с известным партийным деятелем, если этого желал Сталин, немедленно становилась достоянием бюрократических кругов и расценивалась как акт высочайшего доверия. Раскольников вспоминал, как после одной такой беседы со Сталиным во МХАТе ему в течение всего следующего дня звонили по телефону, к нему приходили знакомые и поздравляли: "Каким-то образом все уже знали до мельчайших подробностей мой разговор со Сталиным"[203].

Сталин не только ни разу не выступил перед рабочими, но и посещал заводы (для знакомства с новой техникой, продукцией и т. п.) только во внерабочее время, не желая встречаться с рабочими лицом к лицу. Общение с трудовыми коллективами он заменял парадными встречами в Кремле, на которые приглашались передовики производства, делегации союзных и автономных республик, участники декад национальной культуры и т. д. Эти встречи, особенно часто устраивавшиеся в 1935-1936 годах, обычно завершались щедрой раздачей орденов и пышными концертами-пиршествами, на которых выступали лучшие мастера искусств. Такого рода общение "вождя" со "знатными людьми" широко рекламировалось печатью.

"Параллельно с рекламной подготовкой "сталинской конституции, - писал Троцкий, - шла в Кремле полоса банкетов, в которых члены правительства обнимались с представителями рабочей и колхозной аристократии ("стахановцы"). На банкетах провозглашалось, что для СССР наступила, наконец, эпоха "счастливой жизни". Сталин был окончательно утверждён в звании "отца народов", который любит человека и нежно заботится о нём. Каждый день советская печать публиковала фотографии, где Сталин изображался в кругу счастливых людей, нередко со смеющимся ребенком на руках или на коленях... При виде этих идиллических фотографий я не раз говорил друзьям: "Очевидно, готовится что-то страшное"[204].

Символическим подтверждением этого предвидения стала судьба девочки, сфотографированной с букетом цветов на руках у Сталина. Эта фотография облетела в начале 1936 года всю страну. Спустя два года отца девочки - одного из руководителей Бурят-Монгольской АССР А. Маркизова - расстреляли, а сама девочка - Геля Маркизова вместе с матерью была отправлена в ссылку.

Сдвиги в политической жизни сопровождались коренным изменением тональности печати и устной пропаганды. В первые годы революции выступления большевистских лидеров и статьи партийных публицистов отличались заостренностью критических оценок положения в партии и стране. При этом большевиков не смущало то обстоятельство, что критика допущенных партией ошибок будет подхвачена и использована противниками Советской власти. Положение стало меняться уже в первые годы борьбы с послеленинскими оппозициями, когда в выступлениях "вождей" и в партийных документах стали преобладать мажорные тона, а оппозиционеры обвинялись в очернении действительности, в "клевете на партию". В дальнейшем освещение положения дел в стране стало строиться по формуле "всё идёт от лучшего к лучшему", а печать заполнилась панегириками по поводу "счастливой жизни" советских людей. Просчёты, неурядицы, трудности, которые было невозможно замолчать, объяснялись, как правило, происками классового врага или "головотяпством" местных работников.

От всех членов партии, в особенности от бывших оппозиционеров, Сталин требовал непрестанного подтверждения успехов "генеральной линии" и тем самым всё глубже погружал их в атмосферу двоедушия и лицемерия. Создание такой атмосферы в партии было необходимым этапом на пути к её самоистреблению.

Говоря о положении "революционеров-антисталинцев", Г. Федотов подчёркивал, что эти "люди, особенно ненавидевшие его, должны больше других льстить ему и доказывать свою верность реальными поступками". Трагизм их положения усугублялся тем, что им приходилось наблюдать, как "злейшие враги социализма пролезают к власти, не уставая клясться именем Маркса и пролетариата, для того чтобы держать в тюрьмах и казнить защитников угнетённых рабочих и крестьян"[205]. Тип такого врага социализма (молодой чекист Шарок, стремительно продвигающийся по карьерной лестнице) выразительно обрисован в романах А. Рыбакова.

Говоря о том, что уже в первой половине 30-х годов "в партии вспыхнула тяжёлая эпидемия двуличия", Л. Треппер подчёркивал: "При Ленине политическая жизнь в большевистской партии всегда была оживленной, бурной. На съездах, на пленумах и различных совещаниях в Центральном Комитете все выступавшие откровенно высказывали всё, что думали. Такие демократические столкновения мнений, подчас довольно резкие, только сплачивали партию и укрепляли её жизнеспособность. С момента утверждения Сталиным своей власти над партийным аппаратом даже старые большевики уже больше не осмеливались возражать против его решений или просто обсуждать их. Одни молчали, и сердце их обливалось кровью, другие отходили от активной политической жизни. Хуже того, многие товарищи публично поддерживали Сталина, хотя в глубине души не соглашались с ним. Это отвратительное двуличие нарастало в партии, как снежный ком, и ускоряло процесс "внутренней деморализации".

Вот и приходилось выбирать между официальным положением или даже личной безопасностью, с одной стороны, и революционной совестью - с другой. Многие попросту молчали, гнули спины и смирялись. Высказать своё мнение на какую-нибудь злободневную тему подчас было равнозначно проявлению личной смелости. Говорить с открытым сердцем можно было только с надёжными друзьями, да и то не всегда! А при других собеседниках приходилось снова и снова повторять официальные славословия, публикуемые в "Правде"[206].

Описывая процесс превращения партии в покорную опору бюрократии и режима личной власти, Троцкий раскрывал несостоятельность взгляда, согласно которому все ужасы термидорианского режима вытекали из неких первоначальных черт большевизма. Такой взгляд, отмечал он, исходит из представления о партии как единственном или всемогущем факторе истории. В действительности же "партия есть временный исторический инструмент - один из многих инструментов и орудий истории... Ограниченность партии, как исторического орудия, в том и выразилась, что с удобного момента партия начала расшатываться, в ней появились трещины. С 1923 года в слабой степени, с 1927 - в грандиозной степени происходит процесс ломки, крушения, разрушения старой большевистской партии и разрушения её кадров". Пока партия жила свободной политической жизнью, многие старые щели, то есть разногласия между её отдельными деятелями и группами, зарубцовывались, полу враждебные группировки сближались, прежние противники примирялись. Когда же правящая фракция подавила внутреннюю жизнь партии, эти щели стали расширяться, а противоречия - резко обостряться. Большевистская партия "в старом своём виде, со старыми своими традициями и старым составом всё больше приходила в противоречие с интересами нового правящего слоя. В этом противоречии вся суть термидора... Для установления того режима, который справедливо называется сталинским, нужна была не большевистская партия, а истребление большевистской партии"[207].

Дискредитация, по существу, всех прежних большевистских лидеров создавала вакуум доверия к партии, который заполнялся принимавшим всё более чудовищные формы культом Сталина. Усилия, предпринимаемые мощным пропагандистским аппаратом для насаждения этого культа, несли важную политическую нагрузку. Как подчёркивал Троцкий, "власть Сталина держится не только насилием и не только бюрократической инерцией, но и его искусственным авторитетом как мнимого "вождя мирового пролетариата"[208].

XLI Культ Сталина и фальсификация истории Создание культа Сталина было неотделимо от насаждения фальсификаторских версий истории большевизма и Октябрьской революции. Переписывание истории партии, ставшее одним из главных идеологических средств утверждения сталинизма, началось со времени первых дискуссий с "троцкизмом" (1923-1924 годы). К середине 30-х годов фальсификаторские кампании привели к изображению Сталина в качестве единственно безупречной фигуры в руководстве партии и к однозначно негативной оценке всех других членов ленинского Политбюро.

Описывая эволюцию историко-партийной литературы, Троцкий писал: "Чем дальше от событий, чем более преднамеренный характер получают позднейшие воспоминания, тем меньше в них фактического содержания. Они превращаются в голословные утверждения на заданную тему и своей сознательной неопределённостью и бессодержательностью напоминают покаяния подсудимых московских театральных судов. Всё вместе придаёт официальной советской историографии характер очень сложный. С этого текста надо смыть или соскоблить по крайней мере два-три слоя позднейших византийских начертаний"[209].

Канонизации Сталина, отмечал Троцкий, парадоксальным образом способствовало почти полное отсутствие упоминаний о нём в воспоминаниях старых большевиков и исторических работах первых послереволюционных лет. "Ни в каких мемуарах или исследованиях, писанных до 1924, пожалуй, даже до 1926 года, мы не найдем каких-либо следов или отголосков руководящей роли Сталина... Даже после того, как в руках генерального секретаря сосредотачивается власть, фигура его не сразу начинает отбрасывать тень прошлого. Традиции партии ещё слишком живы в старшем поколении. Старые большевики ещё на свободе и сохраняют относительную независимость. Даже заведомые пройдохи не смеют ещё открыто торговать ложью из страха стать объектом посмешища и презрения"[210].

Д. Волкогонов подсчитал, что в III-V томах издания "Революция 1917 года", подготовленных в 1924-1926 годах, когда уже полным ходом шла антитроцкистская кампания, а Сталин был лидером правящей, фракции, имя Троцкого встречалось 109 раз, а Сталина - всего 10[211].

Прошлая деятельность Сталина, как отмечал Троцкий, до начала 30-х годов "оставалась фактически неизвестной не только народным массам, но и партии. Никто не знал, что говорил и делал Сталин до 17-го и даже 23-24-го годов"[212]. Эту мысль фактически повторил Хрущёв, обращаясь к делегатам XX съезда: "Я, вероятно, не согрешу против истины, если скажу, что 99 процентов из присутствующих здесь мало что знали и слышали о Сталине до 1924 года"[213].

Поскольку большинству коммунистов 20-30-х годов не было что-либо известно о прошлом Сталина, они не имели возможности сопоставлять настоящее с прошлым. "Широкие массы, наоборот, склонны были прошлое выводить из настоящего. Это дало возможность Сталину при помощи аппарата составлять себе биографию, которая отвечала бы потребностям его новой исторической роли"[214].

В создании своего культа Сталин в полной мере проявил качества "гениального дозировщика". В ходе легальной внутрипартийной борьбы 1923-1927 годов он обвинял в "вождизме" своих противников - сначала Троцкого, а потом Зиновьева и Каменева, одновременно выступая нередко с уничижительными для себя заявлениями ("Сталин - человек маленький", "Сталин никогда не претендовал на что-либо новое в теории" и т. п.). На XIV съезде (декабрь 1925 года) он употреблял понятие "вожди" в третьем лице и с негативной окраской, чтобы настроить партию против её признанных лидеров. Под аплодисменты зала он утверждал, что вождям не будет позволено "безнаказанно ломаться и садиться партии на голову. Нет уж, извините. Поклонов в отношении вождей не будет"[215]. Комментируя этот факт, Троцкий замечал: "В это время он уже был диктатором. Он был диктатором, но не чувствовал себя вождём, никто его вождём не признавал. Он был диктатором не силою своей личности, а силою аппарата, который порвал со старыми вождями"[216].

Впервые Сталин был назван единственным вождём партии в ходе шумной пропагандистской кампании, поднятой в декабре 1929 года в связи с его пятидесятилетием. Эта дата как нельзя более удачно совпала с капитуляцией его последних влиятельных противников (бухаринской "тройки") и превращением его в единоличного диктатора страны. С этого времени в советской исторической литературе возникает старательно поддерживаемая, самим Сталиным психологическая аберрация, связанная с упорным стремлением представить его организатором и основным руководителем большевистских организаций Кавказа, влиятельной фигурой периода революции 1905 года и приписать ему ведущую роль в Октябрьской революции. Троцкий считал неправильным объяснять такие попытки "отодвинуть деятельность Сталина назад" только сервилизмом официальных советских историков. "В биографиях явно враждебного характера (а в них нет недостатка) роль Сталина до 1923 г. подвергается почти такому же чудовищному преувеличению, хотя и со знаком минус. Мы наблюдаем здесь тот интересный оптико-психологический феномен, когда человек начинает отбрасывать от себя тень в своё собственное прошлое. Людям, лишённым исторически воспитанного воображения, трудно представить себе, что человек со столь ординарным и серым прошлым мог вдруг подняться на такую высоту"[217].

Фальсификаторские кампании приобрели особенно широкий размах после публикации в декабре 1931 года письма Сталина в редакцию журнала "Пролетарская революция" под названием "О некоторых вопросах истории большевизма". В этом письме Сталин ввёл термин "троцкистская контрабанда", в которой было обвинено большинство историков партии. Последовавшая за этим "перестройка" историко-партийной науки сопровождалась жестокой критикой воспоминаний старых большевиков, которая распространилась даже на Н. К. Крупскую. 9 мая 1934 года в "Правде" была помещена статья Поспелова, посвящённая воспоминаниям Крупской о Ленине. В статье, занявшей почти целую полосу, Крупская обвинялась в недооценке "ведущей роли" Сталина в революционном движении и создании "ложного впечатления" о положительном отношении Ленина к Троцкому.

Ещё один удар по Крупской был нанесён в августе 1938 года. В постановлении Политбюро о книге М. Шагинян "Билет по истории", посвящённой семье Ульяновых, говорилось: "Осудить поведение т. Крупской, которая, получив рукопись романа Шагинян, не только не воспрепятствовала появлению романа в свет, но, наоборот, всячески поощряла Шагинян, давала о рукописи положительные отзывы и консультировала Шагинян по фактической стороне жизни семьи Ульяновых и тем самым несёт полную ответственность за эту книжку. Считать поведение т. Крупской тем более недопустимым и бестактным, что т. Крупская делала всё это без ведома и согласия ЦК ВКП(б), за спиной ЦК ВКП(б), превращая тем самым общенародное дело - составление произведений о Ленине - в частное и семейное дело и выступая в роли монопольного истолкователя обстоятельств общественной и личной жизни и работы Ленина и его семьи, на что ЦК никому и никогда прав не давал"[218].

Комментируя воспоминания, появившиеся во второй половине 30-х годов, Троцкий писал, что вдову С. Спандарьяна, который был действительным руководителем Туруханской ссылки, "заставляют, иначе нельзя выразиться, ограбить память своего бывшего мужа в интересах исторической репутации Сталина.[219] Такое же давление неоднократно производилось... на Крупскую. Она далеко пошла по пути уступок. Но Крупская оказалась всё же несколько стойче, да и память Ленина не так легко обокрасть... Совершенно непростительным представляется этот поход историков на вдов с целью обобрать их бывших мужей, дабы заполнить пробелы биографии Сталина. Ничего похожего по злонамеренности, систематичности, беспощадности, цинизму не было ещё в мировой истории"[220].

В середине 30-х годов особое внимание сталинистов было направлено на переписывание страниц истории, связанных с дореволюционной деятельностью Сталина. До этого времени в исторических работах об этом периоде жизни партии его имя либо вовсе не упоминалось, либо называлось в перечне имён членов партийных комитетов или арестованных. В многочисленных воспоминаниях о революционной борьбе на Кавказе не содержалось никаких указаний на руководящую роль Сталина. Б. Суварин, выпустивший в 1935 году во Франции книгу о Сталине, обратил внимание на то, что в монографии старейшего грузинского большевика Махарадзе об истории закавказских большевистских организаций содержалось лишь одно упоминание имени Сталина[221]. В этой связи как нельзя кстати оказалась "инициатива" Берии, сыгравшая решающую роль в его последующем возвышении.

Уже в 1932 году Берия вместе с Багировым открыли шумную пропагандистскую кампанию в связи с публикацией в журнале "Большевик" статьи Сталина "Письмо с Кавказа", написанной в 1902 году. В 1934 году Берия потребовал от закавказских историков показать "гигантскую роль" Сталина как "основоположника, организатора и руководителя большевистских организаций в Закавказье". О том, как выполнялась эта установка, свидетельствуют показания старого большевика Карапетяна, арестованного в 1935 году. На допросе Карапетян сообщил о своей беседе с грузинским историком В. Бибинейшвили, который рассказал, как "его заставили фальсифицировать историю партии, предложив переделать первоначально составленный им текст книги "Камо" и выпятить в новом тексте роль Сталина, хотя Сталин никакого участия в том движении не принимал. Вынужденный исполнить, как он сказал, предложение ЦК КП(б) Грузии, он книгу сдал в печать"[222]. Исправленная под руководством партийных цензоров, книга Бибинейшвили достигла заданной цели: в ней, как писал с умилением М. Кольцов, описывалась "безграничная, почти детская любовь и преданность" Камо к своему "первому воспитателю" - Сталину[223].

Новый этап фальсификаторской деятельности Берии начался после выхода в 1934 году третьего издания книги Енукидзе "Большевистские нелегальные типографии". В этом издании сохранились упоминания о многих исторических фактах, которые Сталин считал нужным задним числом "исправить": о совместной работе грузинских большевиков и меньшевиков в 1903-1907 годах, о том, что в эти годы руководителем Тифлисской социал-демократической организации был меньшевик С. Джибладзе, а Сталин состоял у него в помощниках и т. д. Под воздействием оказанного на него нажима Енукидзе был вынужден вступить в "Правде" с признанием своих "ошибок"[224]. Однако и в этой статье он не указывал на "ведущую роль" Сталина в закавказском рабочем движении начала века. Этот "пробел" взялся восполнить Берия, который, создав рабочую группу по подготовке книги о большевистских организациях Закавказья, дал ей установки, как именно следует возвеличивать Сталина. Главным плодом деятельности этой группы стал обширный доклад "К вопросу о создании большевистских организаций в Закавказье" - его автором Берия объявил себя. Во время суда над ним Берия признал, что в подготовке этой работы принимало участие около 20 человек. "Бедия (тогдашний директор филиала Института Маркса-Энгельса-Ленина при ЦК КП(б) Грузии - В. Р.) и другие лица составили книгу, а я по ней сделал доклад. Затем эта книга была издана под моим авторством. Это я сделал неправильно. Но это факт, и я его признаю"[225].

Впервые Берия зачитал доклад 21 июня 1935 года на собрании Тифлисского партийного актива. Чтение происходило на протяжении пяти часов в атмосфере восторженной истерии, бесчисленных оваций. Вслед за этим разделы доклада, один за другим, стали публиковаться в "Правде", а затем там же появилась передовая под названием "Вклад в историю большевизма", в которой доклад именовался "великолепным почином", "прекрасной инициативой" и т. д.[226]. В сентябре 1935 года ЦК дал директиву всем партийным организациям: "Организовать изучение партийным активом, пропагандистами и партийцами доклада т. Берия... дающего новый богатейший материал о роли т. Сталина как вождя и теоретика нашей партии... В дальнейшем ведении занятий использовать доклад т. Берия, как обязательное пособие"[227]. Доклад был выпущен отдельной брошюрой, выдержавшей впоследствии девять изданий.

Как заявил Микоян в 1953 году на июльском пленуме ЦК, после смерти Сталина Берия сказал членам Политбюро, что "в этой брошюре имеется фальсификация, привел ряд фактов и статей, без доказательств приписанных Сталину; он считал, что это понравится Сталину. Вот эту брошюру Берия сделал трамплином для прыжка на вышку общепартийного руководства, что ему, к сожалению, удалось. Его брошюру стали прорабатывать во всех кружках. Он получил ореол теоретического работника и верного сталинца. Отсюда и дальнейшее - всё это помогло ему втереться в доверие Сталина. "Видишь, Берия молодец, подобрал материал, изучил, работал над собой, написал хорошую книгу", - говорил товарищ Сталин"[228].

Исходным пунктом брошюры Берии было взято положение Сталина о том, что большевики, работавшие в России, "конечно, имели возможность принести больше пользы для революции, чем находившиеся за границей эмигранты"[229]. Поняв дальний прицел, который заключался в этом высказывании, Берия проводил "идею" о ведущей роли Сталина в руководстве революционным движением не только Закавказья, но и Российской империи в целом. В соответствии с этим в брошюре впервые был выдвинут тезис о двух центрах большевистского движения - в Петербурге, под руководством Ленина, и в Закавказье, под руководством Сталина. В качестве равных по своему значению большевистских изданий в докладе назывались ленинская "Искра" и грузинская газета "Брдзола", представлявшая собой небольшой листок, который вышел всего четыре раза.

В докладе Берии содержалась разнузданная брань в адрес исторических работ и воспоминаний Енукидзе, Орахелашвили, Махарадзе и других грузинских коммунистов. Вслед за появлением доклада поднялась новая волна "разоблачений" "троцкистских контрабандистов", к которым были отнесены все исследователи истории рабочего движения в Закавказье. Енукидзе, исключённый к тому времени из партии, был лишён возможности публично ответить на новые обвинения в его адрес. Махарадзе выступил с покаянной статьёй, которая, по-видимому, помогла ему - единственному из бывших грузинских "национал-уклонистов" - не только избежать расправы, но и сохраниться на высоком посту вплоть до смерти в 1945 году. Орахелашвили - в то время заместитель директора ИМЭЛ - написал два письма Сталину, где протестовал против "злобно-пасквилянтской проработки". Сталин назвал первое из этих писем "неудовлетворительным", а на второе вовсе не ответил[230].

В июне 1936 года группа грузинских старых большевиков была обвинена в "дискредитации доклада тов. Берия", в "троцкистской клевете на этот исторический документ". "Они говорили, - отмечалось в постановлении по этому поводу партколлегии КПК Грузии, - о якобы преувеличенной роли тов. Сталина и о том, что доклад не отражал тех исторических фактов, которые имели место в работе большевиков Грузии и Закавказья"[231].

Воспоминания и "исследования" дополнялись публикацией фольклорных произведений, призванных показать "любовь" всех народов Советского Союза к Сталину. Естественно, что это фальсифицированное "народное творчество", стихи и песни сказителей, акынов и ашугов отличались крайне низким художественным качеством. Процитировав выдержку из сборника "Сталин в песнях народов СССР", Троцкий писал: "Надо прямо сказать: эта поэзия переходит в хрюканье"[232].

Негласное требование выступить с произведением, восхвалявшим Сталина, предъявлялось к каждому профессиональному писателю, в первую очередь из числа тех, кто обладал репутацией талантливых мастеров, независимых или даже оппозиционно настроенных (в прошлом) по отношению к советскому режиму.

В начале 1936 года в "Известиях" было опубликовано стихотворение Б. Пастернака "Мне по душе строптивый норов...", написанное по просьбе Бухарина. В нём поэт подчёркивал слитность собственной "малости" и величия Сталина.

А в те же дни на расстояньи За древней каменной стеной Живёт не человек - деянье, Поступок ростом в шар земной. , Судьба дала ему уделом Предшествующего пробел. Он - то, что снилось самым смелым, Но до него никто не смел... В собраньи сказок и реликвий, Кремлём плывущих над Москвой, Столетья так к нему привыкли, Как к бою башни часовой. И этим гением поступка Так поглощён другой поэт, Что тяжелеет, словно губка, Любою из его примет. Как в этой двухголосной фуге Он сам ни бесконечно мал, Он верит в знанье друг о друге Предельно крайних двух начал[233].

Касаясь причин появления этого стихотворения, поэт вспоминал: "Бухарину хотелось, чтобы такая вещь была написана, стихотворение было радостно для него". Создание этого произведения Пастернак называл своей "искренней, одной из сильнейших (последней в тот период) попыткой жить думами времени и ему в тон"[234].

Михаил Булгаков с 1935 года обдумывал замысел историко-биографической пьесы о Сталине. Сталинская тема, по-видимому, волновала писателя с 1930 года, когда состоялся его единственный телефонный разговор со Сталиным, который последний, по словам Булгакова, провёл "сильно, ясно, государственно и элегантно". В 1931 году в письме к Вересаеву Булгаков подчёркивал, что "в отношении к генеральному секретарю возможно только одно - правда и серьёзная"[235].

В начале 1936 года Булгаков сказал директору МХАТа, что "единственная тема, которая его интересует для пьесы, это тема о Сталине"[236]. В 1938 году друзья писателя из Художественного театра напомнили ему об этих словах и посоветовали приступить к работе над пьесой с тем, чтобы она была поставлена к 60-летию Сталина.

Избрав сюжетом пьесы деятельность Сталина в Батуме, Булгаков тщательно проштудировал книгу "Батумская демонстрация 1902 года", вышедшую в марте 1937 года с предисловием Берии. В июле 1939 года пьеса "Батум" была представлена в МХАТ, а спустя три недели после этого писатель вместе с постановочной группой выехал в Грузию для изучения материалов на месте. Однако уже в первые часы дороги бригаду нагнала телеграмма, предписывающая ей вернуться в Москву. Вскоре в МХАТ поступило из секретариата Сталина указание (не сопровождавшееся какими-либо разъяснениями) о прекращении работы над спектаклем. По свидетельству Е. С. Булгаковой, во время посещения МХАТа в октябре 1939 года Сталин сказал Немировичу-Данченко, что пьеса хорошая, но ставить её не следует[237].

Этот факт, представляющийся загадочным для биографов Булгакова, объясняется, на мой взгляд, тем, что Сталин, тщательно следивший за всеми публикациями Троцкого, хорошо знал, как язвительно последний комментирует появление художественных произведений, основанных на фальсифицированных исторических источниках. Так, в июльском номере "Бюллетеня оппозиции" за 1939 год была помещена статья Троцкого о советском искусстве, в которой, в частности, говорилось: "27 апреля 1938 года правительственный официоз "Известия" напечатал снимок с новой картины, изображающей Сталина как инициатора тифлисской забастовки в марте 1902 года. Но, как видно из давно опубликованных документов, Сталин сидел в это время в тюрьме, притом не в Тифлисе, а в Батуме. На этот раз ложь слишком уж била в глаза! "Известиям" пришлось на другой день извиниться за печальное недоразумение. Что сталось с злополучной картиной, оплаченной из государственных средств, неизвестно"[238].

Понятно, что Сталин, знавший истинную цену источникам, использованным Булгаковым, не мог не испытывать беспокойства по поводу комментариев, которыми Троцкий непременно откликнулся бы на пьесу о юных подвигах вождя, поставленную в лучшем театре страны.

Нелишне отметить, что Троцкий в то же время, что и Булгаков, осмысливал источники, которые легли в основу пьесы "Батум". Сопоставляя в книге "Сталин" сборник о батумской демонстрации и другие продукты "тоталитарной историографии"[239] с более надёжными историческими источниками, Троцкий приходил к следующим выводам: версия об исключении Сталина из семинарии за руководство социал-демократическими кружками весьма сомнительна; "воспоминания" о Сталине как непосредственном руководителе и вожаке батумской демонстрации опровергаются материалами процесса над участниками демонстрации, на котором имя Сталина не было названо ни одним из десятков подсудимых и свидетелей; "ритуальные гиперболы" об "огромной" работе Сталина в Батуме не подкреплены никакими документами; в 1903 году Сталин был по приказу Петербургского "Особого совещания" выслан в Сибирь в числе 16 политических преступников, чьи имена "в списке расположены, как всегда, в порядке значительности или преступности... Иосиф Джугашвили занимает в списке одиннадцатое место. Жандармские власти ещё не относили его к числу значительных революционеров"[240].(в пьесе Булгакова специальная сцена посвящена обсуждению царём и министром внутренних дел вопроса о высылке Сталина как особо опасного государственного преступника).

Можно полагать, что опасением по поводу разоблачения Троцким фальсификаторских ляпсусов объяснялся неизменный отказ Сталина на предложения многочисленных угодников о написании его биографии. Заявляя, что для этого "ещё не пришло время", Сталин вынашивал мысль о том, что такая биография будет написана Горьким, на которого в этом плане оказывалось сильное давление. "Дорогой Алексей Максимович, - писал в январе 1932 года директор ОГИЗа А. Б. Халатов, - ...Материалы для биографии И. В. мы Вам послали, напишите мне - не нужны ли Вам какие-либо ещё материалы, и когда Вы думаете нам её дать"[241]. По словам А. Орлова, мысль о написании такой книги усиленно внушали Горькому часто посещавшие его Ягода и другие деятели ОГПУ[242]. Однако в архиве Горького не осталось никаких свидетельств того, что он собирался приступить к работе над книгой о Сталине.

Когда стало очевидным, что Горький не напишет биографию Сталина, на эту роль был избран Анри Барбюс. Прибывшему в СССР в сентябре 1934 года французскому писателю были предоставлены обширные материалы для создания книги. Выпущенная в 1935 году огромным тиражом книга Барбюса "Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир" больше никогда в Советском Союзе не издавалась. Причиной тому послужили содержавшиеся в ней многочисленные ссылки на свидетельства людей, вскоре ставших жертвами сталинского террора: Енукидзе (его Барбюс называл "одним из людей, выковывавших на Кавказе революционную организацию"[243]), Орахелашвили, Радека, Бела Куна, Гринько, Пятницкого и других.

Уже первые страницы книги Барбюса были заполнены утверждениями о том, что Сталин - "центр, сердце всего того, что лучами расходится от Москвы по всему миру", и "следуя по путям его жизни., мы соприкасаемся с ещё не опубликованными главами библии человечества". С особым умилением Барбюс писал о "расклеенном на всех стенах плакате с огромными находящими друг на друга профилями двух умерших и одного живого: Маркс, Ленин, Сталин"[244].

Повторяя одну из ключевых формул сталинистской пропаганды "Сталин - это Ленин сегодня", Барбюс далее давал понять читателю, что Сталин далеко затмил своими заслугами Ленина. Утверждая, что "ни один революционер в истории так не обогатил практически революцию и не сделал так мало ошибок, как Сталин", писатель объяснял недостаточное распространение этой "истины" тем, что Сталин сознательно умаляет свои заслуги в пользу Ленина. "Любопытно отметить, что Сталин, говоря об осуществлённых под его руководством работах, всегда относит все достижения на счёт Ленина, тогда как значительная их часть принадлежит в действительности ему самому"[245].

Изображая Сталина признанным героем уже с юных лет, Барбюс приводил слова, якобы сказанные в начале века кавказским стариком-крестьянином, в доме которого размещалась подпольная типография. Этот старик, по словам Барбюса, обращался к двадцатилетнему Сталину таким образом: "Я хочу сказать о тебе нечто такое, что не все знают. Ты - ...герой героев. Ты рожден громом и молнией. Ты ловок и мудр, у тебя великое сердце"[246].

На заключительных страницах книги Барбюс утверждал, что "не было такого года, начиная с 1917, когда он (Сталин) не совершил бы таких деяний, которые прославили бы его навсегда". В объяснении причин культа Сталина писатель поднимался до мессианских мотивов: "В новой России - подлинный культ Сталина, но этот культ основан на доверии масс и берёт свои истоки в низах. Человек, чей профиль изображён на красных плакатах - рядом с Карлом Марксом и Лениным, - это человек, который заботится обо всём и обо всех, который создал то, что есть, и создает то, что будет. Он спас. Он спасет". Тем же мессианским духом была пронизана последняя фраза книги: "И кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе находится в руках того... человека, который тоже бодрствует за всех и работает, - человека с головой учёного, с лицом рабочего, в одежде простого солдата"[247].

С удовлетворением наблюдая, какие масштабы приобретает его культ, Сталин в ряде случаев умерял чрезмерное усердие своих приспешников. Так, на письме Всесоюзного общества старых большевиков, в котором предлагалось провести пропагандистскую кампанию, посвящённую его 55-летию, он наложил резолюцию: "Я против, так как подобные начинания ведут к усилению "культа личностей", что вредно и несовместимо с духом нашей партии"[248].

Любопытные свидетельства об идеологических манипуляциях Сталина и направляемой им пропагандистской машины содержатся в воспоминаниях Л. Треппера, которому доводилось в середине 30-х годов присутствовать на еженедельных совещаниях работников центральных газет в ЦК партии. На одном из этих совещаний заведующий отделом печати ЦК Стецкий заявил, что должен ознакомить журналистов с "личным заявлением товарища Сталина": "Товарищ Сталин очень недоволен культом, который поддерживается вокруг его личности. Каждая статья начинается и оканчивается цитатой из него. Однако товарищ Сталин не любит этого. Больше того, он распорядился проверить полные славословий коллективные письма, подписанные десятками тысяч граждан и попадающие в редакции газет, и выяснил, что эти материалы пишутся по инициативе партийных органов, которые устанавливают для каждого предприятия, для каждого района своего рода норму. Я уполномочен вам сказать, что товарищ Сталин не одобряет подобных методов и просит покончить с этим".

Треппер поспешил рассказать об этом сообщении главному редактору своей газеты. Тот, будучи достаточно искушённым в поведении Сталина и его окружения, заявил, что такая установка будет действовать не более нескольких недель.

Действительно, спустя три недели на очередном совещании Стецкий сообщил тем же журналистам: "Политбюро хорошо понимает искреннее желание товарища Сталина не поддерживать культ вокруг его личности, но оно не одобряет подобную сдержанность. В трудные минуты, которые мы переживаем, товарищ Сталин прочно удерживает в своих руках кормило; его следует поблагодарить и поздравить за то, как он преодолевает трудности на своём посту. Печать должна делать всё возможное, чтобы регулярно подчёркивать роль товарища Сталина"[249].

Наиболее дальновидные сталинисты, стремясь завоевать и закрепить устойчивое расположение вождя, целенаправленно инсценировали "всенародную любовь" к нему, которая в действительности отнюдь не представляла спонтанного выражения народных чувств. О механизме формирования культа Сталина, принявшего особенно истерические формы после убийства Кирова, содержатся выразительные свидетельства в воспоминаниях А. Авдеенко. Вчерашний рабочий, ставший одним из призёров кампании по "призыву ударников в литературу", Авдеенко был избран делегатом Всесоюзного съезда Советов. За день до съезда он был вызван к редактору "Правды" Мехлису. С удовлетворением сообщив, что одна из недавних речей Авдеенко имела большой политический резонанс и была перепечатана почти всеми коммунистическими газетами мира, Мехлис далее, к ужасу писателя, заявил: эта речь "была бы ещё лучше, если бы вы не разъединили Советскую власть и Сталина". Процитировав слова из этой речи: "Я счастлив, смел, дерзок, силён, любопытен, люблю всё красивое, здоровое, хорошее, правдивое - всё благодаря тебе, Советская власть", Мехлис пояснил: "Советская власть - это прежде всего Сталин. Именно его мы должны благодарить за всё, что делалось и делается в стране хорошего. А вы об этом ничего не сказали. Почему? Не ожидал, знаете!.. Кто же должен благодарить Сталина, как не вы, вышедший из самых низов, пролетарий, ставший писателем?! Не лично Сталину нужно ваше благодарственное слово, а стране, партии, народу. Нужно, как никогда ранее. Презренный наймит Николаев стрелял в Кирова, но он рассчитывал, что пуля поразит и величайший всенародный авторитет Сталина, его ум, волю и нашу любовь к вождю народов. Однако он просчитался! Теперь мы будем говорить о любви к вождю везде и всюду, с каждой трибуны... Ну, теперь согласны со мной, что ваша прекрасная речь имела существенный изъян?"[250].

Молодой автор немедленно сообразил, что от него требуется. Уже на следующий день после открытия съезда Советов "Правда" опубликовала под рубрикой "Заметки делегата" статью Авдеенко, в которой он "обстоятельно рассказал, какими бурными аплодисментами встретил съезд появление в президиуме товарища Сталина". "Мехлису очень понравилась моя работа", - вспоминает Авдеенко. А ещё через несколько дней Авдеенко выступил на съезде с речью "За что я аплодировал Сталину", которая заканчивалась словами: "Когда у меня родится сын, когда он научится говорить, то первое слово, которое он произнесёт, будет - Сталин".

В зале вспыхнула буря аплодисментов"[251].

Включение в текст любого публичного, печатного или устного выступления, безотносительно к его теме, восторженных упоминаний о Сталине стало обязательной нормой. В этом плане показателен следующий факт. Бухарину во время "партийного следствия" по его "делу" (когда он ещё находился на свободе) была предъявлена его записка бывшему "троцкисту" Сосновскому, в которой предлагалось вставить в статью последнего абзац о Сталине. Опровергая обвинение в том, что это предложение носило "специфически-маскировочный характер", Бухарин писал: "Я думал, что иначе умолчание о роли товарища Сталина будет среди всех сотрудников, да и во вне сочтено за какую-то полудемонстрацию: таковы были действительные нормы и сложившаяся практика, я менее всех был подходящим лицом, чтобы их ломать; наоборот, мне самому товарищи неоднократно вставляли соответствующие места, и я с этим соглашался"[252].

Неверно было бы объяснять славословия и фальсификаторские акции сталинистов только желанием угодить патологическому тщеславию Сталина. В бюрократически-термидорианской системе культ "первого лица" выполнял важную политическую функцию. "Изучая внимательно и шаг за шагом постепенное преобразование биографии Сталина, как и всей партии, - писал Троцкий, - испытываешь впечатление, будто присутствуешь при формировании мифа. Коллективная ложь приобретает силу естественного исторического процесса. Новая каста привилегированных выскочек нуждается в собственной психологии. Личные притязания Сталина только потому встречают поддержку и освещение в виде вымыслов, что они совпадают с притязанием правящей касты, которая нуждается в полубоге, как увенчании... В религии сталинизма Сталин занимает место бога со всеми его атрибутами"[253].

К этому можно добавить меткое наблюдение, принадлежащее Г. Федотову. Замечая, что "Сталин и есть "красный царь", каким не был Ленин", Федотов прибавлял, что при его самодержавном правлении отсутствие монархических титулов "возмещается личной лестью, возведённой в государственную систему". В обилии торжественных эпитетов, придуманных для возвеличивания "одного из самых серых и ординарных людей, выдвинутых ленинской партией", следует различать то, что можно отнести за счёт личного опьянения и одурения властью, и то, что диктуется "государственными соображениями". Сталин "понимает, что, сворачивая с ленинской дороги, его власть нуждается в новой, личной санкции. Сталин должен быть величайшим гением, чтобы иметь право не считаться с догматами Маркса и заветами Ленина"[254].

Эти наблюдения дают ключ к пониманию того, почему, невзирая на критику "культа личности", после смерти Сталина в той или иной форме возрождался культ "первого лица". И экономически безграмотные реформаторские импровизации Хрущёва, и неприятие каких бы то ни было реформ Брежневым, и обманная "перестройка" Горбачёва, и курс на капиталистическую реставрацию Ельцина представляли собой насилие над историческими законами во имя узкокорыстных интересов "касты привилегированных выскочек"[255]* и поэтому нуждались не только в социальной демагогии, но и в "личной санкции". Сервильное идолопоклонничество находило выражение в выпуске фильма "Наш Никита Сергеевич", в апологетической кампании по поводу "подвигов" Брежнева на "Малой земле", в подобострастных панегириках, расточаемых Ч. Айтматовым или М. Ульяновым в адрес Горбачёва, наконец, в выражениях преданности Ельцину со стороны "демократической интеллигенции", вплоть до создания Э. Рязановым подобострастного шоу о "семье президента".

В отличие от последующих лет, когда внимание угодников сосредоточивалось исключительно на фигуре "вождя", культовая атмосфера середины 30-х годов выражалась не только в "главном культе", но и в "малых культах" членов Политбюро и руководителей местных партийных организаций. Посильную лепту в создание этих культов вносило искусство. В живописи особенно повезло "первому маршалу" Ворошилову, чьи портреты были созданы многими известными художниками. В литературе, помимо Ворошилова, чьё имя прославлялось в множестве песен, занял своё место и Каганович. В 1936 году Андрей Платонов опубликовал рассказ "Бессмертие", центральной темой которого он избрал заботу "железного наркома" о подчинённых. Главное место в рассказе занимал ночной телефонный разговор между Кагановичем и начальником дальней станции "Красный перегон" Левиным.

"Левин велел уйти всем, закрыл дверь и снял трубку. - Я ДС Красный Перегон. Слушаю.

— А я Каганович. Здравствуйте, товарищ Левин. Вы почему так скоро подошли к аппарату? Когда вы успели одеться? Вы что, не спали?

— Нет, Лазарь Моисеевич, я только пошел спать.

— Пошли только! Люди ложатся спать вечером, а не утром. Слушайте, Эммануил Семенович, если вы искалечите себя в Перегоне, я взыщу, как за порчу тысячи паровозов. Я проверю, когда вы спите, но не делайте из меня вашу няньку...

Далёкий, густой и добрый голос умолк на время. Левин стоял безмолвный; он давно любил своего московского собеседника, но никогда никоим образом не мог высказать ему своё чувство непосредственно: все способы были бестактны и неделикатны.

— В Москве сейчас тоже, наверное, ночь, Лазарь Моисеевич, - тихо произнес Левин. - Там тоже не с утра люди спать ложатся.

Каганович понял и засмеялся... Левин сообщил, как работает станция. Нарком спросил, чем ему надо помочь. Левин не знал вначале, что сказать.

— Вы уже помогли мне, Лазарь Моисеевич. Я теперь передумаю сам себя заново... - Меня зима тревожит, товарищ Левин, - медленно сказал Каганович. - Она ещё долго будет итти.

Левин вздрогнул. Интонация раздумья, человечности, тревоги истинной героической души была в этих словах, сказанных точно про себя. Левин выждал время и ответил:

— Ничего, Лазарь Моисеевич... Мы будем работать, зима пройдёт"[256].

По стране прокатывалась эпидемия переименования городов, улиц и т. д. не только в честь Сталина, но и в честь других центральных и местных "вождей". Популярность руководителя стала измеряться тем, сколько заводов, колхозов, институтов и т. д. названо его именем. Так, в Узбекистане имя первого секретаря республиканского ЦК Акмаля Икрамова было присвоено десяткам улиц, заводов, колхозов, школ, дворцу пионеров, главному стадиону республики и одному из городов, который стал именоваться Акмальабадом. Аналогичные культы были созданы на Украине, где газеты пестрели приветствиями и славословиями в адрес секретарей республиканского ЦК Косиора и Постышева, которые по числу переименованных в их честь объектов вполне могли сравняться с узбекским руководителем.

Сталинские ставленники на местах не только воспринимали как должное безудержную лесть, но и вступали в негласное соревнование по части насаждения собственных культов, не гнушаясь для этого любыми средствами. Когда в 1933 году Татарская АССР была награждена орденом Ленина, демонстранты носили с песнями по Казани портреты "первого бригадира Татарстана", как стали называть секретаря Татарского обкома Разумова; на республиканской сельскохозяйственной выставке красовались его портреты, изготовленные из различных злаков. В 1936 году секретарь Харьковского обкома Демченко приказал вывесить в дни первомайских праздников на фасадах учреждений и жилых домов свои многочисленные портреты, распорядившись отпечатать их на бумаге, предназначенной для школьных учебников.

Поощряя вплоть до наступления "большого террора" создание подобных "культов", Сталин с их помощью пестовал когорту перерожденцев, готовых не останавливаться ни перед чем ради сохранения и упрочения собственной власти, "славы" и привилегий. Впервые критика абсурдных форм, которые принимали культовые настроения на местах, прозвучала на февральско-мартовском пленуме ЦК (1937 год), давшем сигнал к расправе над партийными кадрами. Здесь, в частности, приводился типичный пример "трескотни", звучавшей на партийных конференциях в адрес местных "вождей". Один из выступавших на таганрогской партийной конференции назвал доклад секретаря горкома С. Х. Варданяна "поэмой пафоса социалистического строительства, поэмой величайших побед рабочих и трудящихся Таганрога. На фоне этих исторических побед ярко вырисовывается конкретное ленинское руководство нашего горкома и на фоне этом ещё ярче вырисовывается фигура Степана Христофоровича"[257].

Когда подавляющее большинство прославленных подобным образом местных "вождей" были объявлены "врагами народа", культ Сталина принял исключительный характер. Вспоминая об атмосфере официальной Москвы в разгар большого террора, И. Эренбург подчёркивал, что "к началу 1938 года правильнее применить просто слово "культ" в его первичном, религиозном значении. В представлении миллионов людей Сталин превратился в мифического полубога; все с трепетом повторяли его имя, верили, что он один может спасти Советское государство от нашествия и распада"[258].

Разумеется, слово "все" в данном контексте является явным преувеличением. Подобное восприятие Сталина было характерно прежде всего для "знатных людей из народа", вокруг которых тоже создавалась атмосфера "малых культов". Именно в эти годы были учреждены несколько новых орденов, звания Героя Советского Союза и Героя Социалистического труда, лауреатов Сталинских премий. Проклятия в адрес низвергнутых вчерашних кумиров чередовались с безудержным прославлением рекордсменов-лётчиков, полярников, музыкантов и спортсменов, одержавших победы на международных конкурсах и состязаниях. Окружённые ореолом славы, орденоносцы и лауреаты в свою очередь не уставали возносить хвалу Сталину, "вырастившему" их.

XLII Социальная опора сталинистского режима Сами словосочетания "знатный комбайнер", "знатный строитель", "знатный сталевар" и т. п. наталкивали на воспоминания о "знати" феодальных времён. Данное совпадение имело далеко не случайный терминологический смысл. В прославлении "знатных людей" находил идеологическое оформление процесс перемещения социальной опоры власти.

Характеризуя этот процесс, Г. Федотов справедливо отмечал, что в годы первой пятилетки такой опорой была коммунистически настроенная молодёжь, "всё, что было в России юного, наивно-жизнерадостного, героического, сохранившего веру в социальное знамя... Глубоко было её разочарование к исходу пятилетки, несмотря на цифры технических достижений. В результате стройки Россия оказалась обнищавшей и разорённой"[259]. Особенно оскорбительным для социалистического сознания был тот очевидный факт, что "режим каторги вне лагерей всего полнее осуществляется для трудящейся бедноты города и деревни. Колхозник и чернорабочий всего более придавлены государством рабочих и крестьян"[260]. В этих условиях власть стала формировать свою новую социальную базу в лице рабочей и колхозной аристократии - стахановцев и активистов.

Если ранее к привилегированным слоям относились "сливки партийцев, испытанных своей беспринципностью, чекисты, командиры Красной Армии, лучшие инженеры, техники, учёные и художники страны", то целью стахановского движения стало "вовлечь в эту новую аристократию верхи рабочей и крестьянской массы, расслоить её, соблазнить наиболее энергичных и сильных высокими окладами и поставить их на недосягаемую высоту над их товарищами. Сталин ощупью, инстинктивно повторяет ставку Столыпина на сильных". "Социалистические" стимулы конкуренции, аналогичные буржуазной прибыли, он находит в чудовищно дифференцированной шкале вознаграждений, в бытовом неравенстве, орденах и, наконец, в элементах новой сословности. "Слово "знатные люди" само по себе уже целая сословная программа. Но создание "знатного" сословия не только экономическая необходимость. В ещё большей степени, быть может, это необходимость политическая. Править огромной, сведённой к ничтожеству человеческой массой - и притом ненавидящей власть, - невозможно, не внося классового разделения в эту массу"[261].

Социологическая проницательность Федотова проявилась и в том, что при описании социальных изменений в советском обществе он выделял ещё одну категорию, служившую в известном смысле опорой сталинского режима. Выходя за рамки описания социально-имущественного расслоения общества, Федотов обращался к анализу его "психологически-бытового расслоения". Изучение этого среза социальной структуры позволяло увидеть, наряду с людьми идеи ту часть населения, которая была безразлична к идейной и нравственной стороне жизни и представляла собой "болото", состоявшее из людей обывательского склада. Эта "аморфная нейтральная среда", "вялая, рыхлая масса", мастерски описанная в произведениях Зощенко, "изворачивается в нелёгкой борьбе за жизнь и хочет кое-как скрасить своё существование. Таких, вероятно, большинство"[262].

Если большевики-ленинцы стремились поднять этот социально-психологический слой до сознательной политической жизни, то Сталин видел в нём своего рода социальный резервуар, из которого он вербовал "новобранцев 1937 года", пришедших на смену нескольким поколениям большевиков. Представители этого слоя, готовые и способные приспосабливаться к любому социальному порядку, с чувством известного удовлетворения наблюдали репрессии, обрушивавшиеся своим остриём на остатки ленинской партии, и в конечном счёте извлекали из них карьерные и имущественные выгоды.

Разумеется, наряду с преуспевающими приспособленцами и карьеристами, в стране было и немало людей, обманутых официальной пропагандой, тех, кто, веря сталинским подлогам, вместе с тем сохранял субъективную приверженность коммунистическим идеям (накал возмущения "предательством" старых большевиков во многом объяснялся характером инкриминируемых им преступлений: ведь они обвинялись в особенно нетерпимой для тогдашнего массового сознания измене делу социализма).

Нравственная атмосфера общества во многом по-прежнему определялась деятельностью честных и идейных людей, видящих смысл своей жизни в служении делу Октябрьской революции. Образы таких бескорыстных подвижников ярко раскрыты как в лучших произведениях литературы 30-х годов, так и в более поздних произведениях, освещавших те стороны советской действительности, которые замалчивались в годы сталинизма (романы "Не хлебом единым" В. Дудинцева и "Жизнь и судьба" В. Гроссмана, повесть "Новое назначение" А. Бека и др.).

В статьях 30-х годов Г. Федотов напряжённо пытался "примирить непримиримое", то есть согласовать противоположные, контрастные стороны советской жизни тех лет. Он подчёркивал, что, несмотря на охлаждение социального энтузиазма, от советской молодёжи "веет здоровьем и силой, и притом не злой, а сдержанной, скорее скромной, хотя и уверенной в себе силой"[263]. Федотов решительно не соглашался с теми, кто считал, будто отлив эмиграции безнадёжно понизил культурный уровень страны. Он подчёркивал, что из народной среды выделилась новая, огромная по численности интеллигенция. "Сколько талантов родит русская земля во всех областях творчества... Это ново и поистине удивительно. К русской одарённости мы привыкли. Но мы знаем так же хорошо и русский анархизм, неохоту и нелюбовь к социальной и трудовой дисциплине. Новое поколение преодолело эту распущенность, наследие мягкого русского барства. Конец обломовщине!"[264].

Немалая часть этого поколения с искренней убеждённостью повторяла слова самой популярной в стране песни: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!" Оптимистический настрой многих советских фильмов, мажорная тональность мелодий Дунаевского отражали мироощущение, реально жившее в умах и сердцах миллионов советских людей.

Пользуясь односторонними определениями, будь они со знаком плюс или минус, нельзя ничего понять в том чрезвычайно сложном и противоречивом феномене, который представляли советская действительность середины 30-х годов и её восприятие людьми того времени. Честные воспоминания людей, вступивших тогда в сознательную жизнь, рисуют нам контрастную социальную и психологическую картину, не исчерпывающуюся ни бездумным ликованием, ни испепеляющим страхом, подозрительностью и наушничеством. "Эпоха, на которую пришлось моё детство, - писал А. Д. Сахаров, - была трагической, жестокой, страшной. Но было бы неправильно ограничиться только этим. Это было время также особого массового умонастроения, возникшего из взаимодействия ещё не остывших революционного энтузиазма и надежд, фанатизма, тотальной пропаганды, реальных огромных социальных и психологических изменений в обществе, массового исхода людей из деревни - и, конечно, голода, злобы, зависти, страха, невежества, эрозии нравственных критериев после многих лет войны, зверств, убийств, насилия"[265].

Это причудливое взаимодействие противоположных начал накладывало отпечаток на сознание и поведение не только рядового человека тех лет, но и людей, наиболее искушённых в политике, - старых большевиков, над которыми всё неотвратимей нависал меч сталинского террора.

XLIII Капитулянты - старые и новые Хотя множество бывших оппозиционеров после убийства Кирова оказались в ссылках, тюрьмах и лагерях, их значительная часть вплоть до конца 1936 года оставалась на свободе, а многие покаявшиеся лидеры прежних оппозиционных группировок продолжали занимать ответственные посты.

Говоря о судьбе капитулянтов, Троцкий дифференцировал их на две основные группы. Первая состояла из тех, чья капитуляция не была искренней и кто после вынужденных покаяний продолжал оппозиционную деятельность, теперь уже в подполье. Другая часть капитулянтов, приходившая к выводу, что другого руководства, кроме сталинского, нет, каялась искренне и обещала Сталину верную службу без всякой задней мысли. Такие люди, "конечно, не могли заставить себя верить, что Сталин - отец народов и пр. ...они, хотя и с горьким чувством, жертвовали своей личностью, своим достоинством во имя политической цели, которую они ставили выше всего". Тем не менее Сталин не верил им, потому что вообще не был "способен верить в бескорыстные мотивы, самоотвержение, которое ставит политическую цель выше личного честолюбия и даже личного достоинства". Он ненавидел своих покаявшихся противников двойной ненавистью, так как "знал, что они не считают его великим человеком, а только человеком, занимающим великое место"[266].

Этот личный мотив, всегда игравший важную роль в политической психологии Сталина, усиливался по мере того, как нарастало его обоготворение, "Шла перестройка его биографии, ему приписывались черты, которых он не имел, качества, которыми он не располагал, подвиги, которых он не совершал. Между тем, среди оппозиционеров и вполне искренне раскаявшихся были сотни и тысячи людей, которые с ним близко соприкасались, которые знали его прошлое, которые разделяли с ним тюрьмы и которых нельзя было обмануть, хотя бы они и делали всё от них зависящее, чтобы быть обманутыми. По мере того, как в пропаганде, в печати, в школах поднималась волна отвратительного византийства, Сталин никак не мог терпеть на ответственных административных постах людей, которые знали правду и которые сознательно говорили ложь в качестве доказательства своей верности вождю. К преданным, но знающим прошлое, Сталин относился, пожалуй, с большей враждою, с большей неприязнью, чем к открытым врагам"[267].

Эти наблюдения Троцкого подтверждаются обнаруженными в личной библиотеке Сталина его пометками на книгах. Так, читая "Курс русской истории", Сталин подчеркнул следующее место: "Чингисхан перебил много людей, говоря: "Смерть побеждённых нужна для спокойствия победителя"[268].

В свою очередь бывшие лидеры оппозиций, в 20-е годы крайне критически оценивавшие интеллектуальные ресурсы и нравственные качества Сталина, едва ли могли проникнуться иллюзиями о его величии и правоте в 30-е годы, когда его зловещие личные качества приобрели гипертрофированное развитие, а проводимая им политика наносила всё больший ущерб делу социализма. Жёсткая альтернатива, поставленная перед ними Сталиным, - нечеловеческие условия существования в ссылках, тюрьмах и лагерях либо пребывание на второстепенных, но всё же ответственных постах, сопряжённых с бытовым комфортом и материальными привилегиями, - заставляла многих из них делать выбор в пользу безусловного конформизма и скрывать свои истинные мысли нередко даже от родных и друзей. Вместе с тем, конечно, материальное благополучие и призрачные атрибуты власти не могли затмить в их сознании трезвое видение и понимание того, что происходит в стране.

По мере усиления репрессий умножалось число недовольных и озлобленных насилием и несправедливостью. Знакомясь с агентурными сводками НКВД, сообщавшими о росте оппозиционных настроений, Сталин не мог воспринимать политическую ситуацию как вполне стабильную. Насаждая осадное положение в партии и стране, он сам в известном смысле чувствовал себя в осадном положении. "Несомненно, что с тех пор, как он оказался на вершине власти, им владеет неуверенность, ему вообще несвойственная, но всё усиливающаяся, - замечал Троцкий. - Он сам слишком хорошо знает своё прошлое, несоответствие между амбицией и личными ресурсами... и собственное его возвышение кажется ему, не может не представляться ему результатом не только собственных упорных усилий, но и какого-то странного случая, почти исторической лотереи. Сама необходимость в этих гиперболических похвалах, в постоянном нагромождении лести есть безошибочный признак неуверенности в себе. В повседневной жизни в течение лет он мерил себя в соприкосновении с другими людьми, он не мог не чувствовать их перевеса над собой во многих отношениях, а иногда и во всех. Та лёгкость, с какой он справился со своими противниками, могла в течение известного короткого периода создать у него преувеличенное представление о собственной силе, но в конце концов должна была при встрече с новыми затруднениями казаться ему необъяснимой и загадочной"[269].

В ещё большей степени загадочным должно было представляться возвышение Сталина старым большевикам. Всевластие Сталина противоречило традиционным марксистским представлениям об исторической закономерности и роли личности в истории. Веберовская теория харизмы - выбрасывания на поверхность политической жизни вождей, наделяемых их приверженцами атрибутами непогрешимости и исключительности, в большевистской среде была мало известна[270]*. Явления "вождизма", "фюрерства" казались даже наиболее образованным и дальновидным большевикам естественными лишь для фашистских форм капиталистического строя. Захват Сталиным всей полноты власти не мог не представляться им трагической случайностью, жестокой ошибкой истории, которая должна быть исправлена.

Обожествление Сталина было для старых большевиков внутренне нетерпимым не только потому, что культ личности противоречил партийным традициям, марксистскому мировоззрению и был насильственно навязан партии. Эти люди, хорошо знавшие Сталина, не могли искренне признать его духовное превосходство. Несмотря на трагическое положение, в котором находились в 30-е годы участники левой оппозиции, в их письмах из СССР, публиковавшихся в "Бюллетене оппозиции", постоянно ощущается не только ненависть и презрение , но и саркастическая ирония по отношению к Сталину. Так же воспринимался Сталин и в среде "правых" (об этом свидетельствуют, в частности, воспоминания А. Авторханова).

"На лицах всех представителей старого поколения большевиков, -писал Троцкий, - он (Сталин) видел или чувствовал ироническую улыбку. Здесь - одна из причин его ненависти к старой большевистской гвардии. Он живёт с опасением, не появится ли какой-либо новый, неожиданный комплекс обстоятельств со знаком минус, который сбросит его вниз"[271].

Если для Сталина возможность возникновения такого комплекса обстоятельств была источником неизменного страха, к концу его жизни переросшего в манию преследования и паранойю, то для большинства деятелей старой партийной гвардии эта историческая возможность служила постоянным источником надежды.

Для политического оформления и объединения оппозиционных сил, способных свергнуть Сталина, необходимы были лидеры, которые могли быть только в среде большевиков - соратников Ленина. Наиболее видные из них (Зиновьев и Каменев, затем Бухарин, Рыков и Томский) в период борьбы с "троцкизмом" блокировались со Сталиным и по существу расчистили ему дорогу к власти. Выступив впоследствии против Сталина, они подпали под зубья бюрократическо-репрессивной машины преследований и идеологической машины фальсификаций, в создании которых сами принимали активное участие. Всё большее унижение, которому Сталин подвергал этих людей, превосходивших его в культуре и интеллекте, но уступавших в воле и мастерстве политической интриги, призвано было служить подтверждением его исторического превосходства. Однако, пока лидеры "зиновьевцев" оставались в живых, а лидеры "бухаринцев" - даже на свободе, сохранялась возможность воссоздания состава ленинского Политбюро, к чему стремились участники подпольных оппозиционных группировок 30-х годов.

Ещё большую опасность представляло для Сталина сохранение в стране множества открытых (хотя и находящихся в тюрьмах и лагерях) и скрытых приверженцев Троцкого, которые не теряли надежды на его возвращение в СССР. "Послекировские" процессы не достигли своей главной цели - обвинения Троцкого и троцкистов в терроризме и сотрудничестве с иностранными разведывательными службами. Даже в закрытом письме ЦК от 18 января 1935 года "самой предательской и презренной" фракционной группой, единственной, которая "сочла возможной прибегнуть к террору, как методу борьбы против партии и её руководства", была объявлена не троцкистская, а зиновьевская группа[272].

Поэтому Сталин продолжал вести коварную игру с бывшими лидерами "троцкистской" оппозиции, включавшую вымогательство капитулянтских заявлений от тех, кто на протяжении многих лет отказывался "разоружиться". В 1934 году такие заявления были впервые получены от Сосновского и Раковского. Особенно большое значение имела капитуляция Раковского, которого Троцкий и его приверженцы считали лидером левой оппозиции в СССР. В заявлении, направленном в ЦК ВКП(б), Раковский писал, что к переоценке своего поведения его побудили победа фашизма в Германии, "непрерывный рост международной реакции, направленной в конечном счёте против завоеваний Октябрьской революции и против социалистического строительства в СССР". Раковский повторял обязательные ритуальные формулы о полной и безусловной поддержке генеральной линии и бесповоротном разрыве с троцкистской оппозицией, которая "от мелкобуржуазного уклона внутри коммунистической партии, падая по наклонной плоскости приспособленчества и оппортунизма, превратилась в разновидность социал-демократии и, наконец, очутилась фактически в лагере контрреволюции"[273]. После подачи этого заявления и двухмесячного пребывания на лечении и курорте Раковский был назначен начальником Управления учебными заведениями Наркомздрава РСФСР, а ещё через полгода восстановлен в партии.

Поступок Раковского оказал деморализующее влияние на многих советских оппозиционеров. Н. А. Иоффе вспоминает, что она долгие годы упорно отказывалась от подачи заявления о разрыве с оппозицией, хотя только при этом условии ей разрешалось возвратиться в Москву. Её родные и друзья настойчиво советовали пойти на это "небольшое условие", выдвигая в качестве основного аргумента пример отречения большинства оппозиционных лидеров. В ответ на такие уговоры она неизменно отвечала: "А Раковский?"

После сообщения о капитуляции Раковского Иоффе захотела встретиться с ним. В беседе, происходившей наедине, Раковский объяснил подлинные мотивы своего поступка. Он говорил, что "надо любыми путями вернуться в партию. Он считал, что в партии, несомненно, есть определённая прослойка, которая в душе разделяет наши взгляды, но не решается их высказать. И мы могли бы стать каким-то здравомыслящим ядром и что-то предпринять. А поодиночке, говорил он, нас передавят, как кур"[274]. На следующий день после этого разговора Иоффе подала просьбу присоединить её подпись к заявлению Раковского.

После капитуляции Раковского единственным "неразоружившимся" видным деятелем левой оппозиции остался Н. И. Муралов. Его брат, работавший ректором сельскохозяйственной академии, и его близкий друг и соратник по фронтам гражданской войны Р. И. Берзин на протяжении нескольких лет уговаривали Николая Ивановича подать заявление об отходе от оппозиции. Параллельно с этим шла "обработка" Муралова чекистами. 19 декабря 1934 года он был вызван в НКВД, где его обвинили в стремлении совершить "контрреволюционный переворот". На это Муралов ответил, что если бы он хотел организовать военный переворот против правящей фракции, то сделал бы это в 1924 году, когда он возглавлял самый крупный в стране Московский военный округ[275].

Под влиянием уговоров и угроз Муралов 9 декабря 1935 года написал капитулянтское заявление в ЦК, а 1 января 1936 года - лично Сталину. Получив это заявление из рук Берзина, Сталин разослал его членам и кандидатам в члены Политбюро. Однако к тому времени игра с оппозиционерами вне застенков НКВД уже подходила к концу. Никакого решения по заявлению Муралова принято не было, а 17 апреля 1936 года он был арестован.

Таким образом, в отличие от сотен и тысяч несломленных рядовых оппозиционеров, томившихся с конца 20-х годов в ссылках и лагерях за отказ отречься от своих убеждений, все бывшие лидеры левой оппозиции прошли через ритуал постыдных отречений.

В игре с "разоружившимися" оппозиционерами, которые оставались на ответственных постах (но только не в партийном аппарате, куда стекались все нити управления страной), немалую роль играли лицемерная демонстрация Сталиным своего личного дружелюбия к ним и прямой материальный подкуп. Так, Г. Я. Сокольников в 1932 году был отозван с поста посла СССР в Англии и более полугода не получал нового назначения. Однако затем Сталин назначил его заместителем наркома иностранных дел. При этом, как вспоминала Г. Серебрякова, Сталин, подчёркивая своё благосклонное отношение к Сокольникову, сказал, что препятствия на его пути чинились Кагановичем.

"Но я не дал тебя в обиду Лазарю. Он мстит тебе за 19-й год, когда ты ездил в Горький, где он правил вместе и заодно с меньшевиками, -доверительно поведал Сталин Гаре".

Вслед за этим Сталин заявил Ежову: "Николай Иванович, как могло случиться, что у Сокольникова нет дачи? Он заслужил от партии дачу. Надо позаботиться. Человек жизнь партии отдал, командармом был, денежную реформу провёл, нужный стране человек."

И началось строительство дачи. Каждый раз на заседании Политбюро Сталин не забывал спросить, как строится дача.

"Сокольников государственные деньги жалеет, надо отпустить ему на дачу сколько потребуется, - давал он указания Ежову"[276].

Все эти знаки сталинского внимания не лишили Сокольникова способности к трезвой оценке происходящего. Серебрякова вспоминала, что в начале 1936 года Сокольников сказал ей: "Если так будет продолжаться, Сталин соорудит столбовую дорогу капитализму". Примерно тогда же Сокольников высказал предположение, что Сталин развяжет внутрипартийный террор, в ходе которого будут "сотни тысяч, миллион невиновных жертв, и, может быть, ими будут лучшие люди". Правда, в то время Сокольников считал, что такой террор станет возможным лишь в случае войны, когда будет легче возродить атмосферу чрезвычайщины и бессудных расправ[277].

Осознание трагизма ситуации в стране и собственного положения ввергало некоторых бывших оппозиционных лидеров в состояние глубокой депрессии. Настроения подавленности и угнетённости были характерны, например, для Рыкова, который на вопрос жены, почему он не посещает заседания ЦК, ответил: "Не могу туда ездить. Мы теперь собираемся не дела решать, а бить себя кулаками в грудь, заверяя в верности Сталину"[278].

Рыков ощущал себя постоянной мишенью со стороны сталинцев. В. Кривицкий вспоминал, как во время пребывания в санатории для партийной элиты он был поражён тем, в каком одиночестве находился там Рыков. "Все старались держаться от него подальше. В осведомлённых кругах партии Рыков был уже политическим покойником". На организованном в санатории праздновании годовщины Октябрьской революции "бюрократы громко обменивались издевательскими замечаниями о Рыкове... Через некоторое время несколько стопроцентных сталинистов подошли к нему и начали насмехаться. Одним из них был секретарь парторганизации Донецкого угольного бассейна. Он хвастался Рыкову показателями добычи угля в своём регионе:

-Мы делаем большие дела, мы строим социализм. Долго вы и вам подобные будут продолжать будоражить партию?

Рыков не нашелся, что ответить на эту стереотипную фразу, часто повторяемую в Кремле... В зале было немало таких, кто хотел бы поговорить с Рыковым, но ни один не отваживался. Их сразу же взяли бы на заметку как оппозиционеров"[279].

Повседневно ощущая подобную враждебную атмосферу вокруг себя, Рыков зачастую не находил сил, чтобы скрывать своё угнетённое состояние. На одном из заседаний к нему подошел Ворошилов и осведомился, почему Рыков, всегда отличавшийся весёлостью и общительностью, теперь выглядит таким подавленным, не болен ли он. В ответ на этот вопрос Рыков разрыдался. Рассказав об этом эпизоде жене, он с горечью прибавил: "Как люди не понимают, что в обстановке недоверия, отчуждения, враждебности нельзя быть другим"[280].

Данный разговор имел трагическое продолжение. О нём рассказал Ворошилов на февральско-мартовском пленуме ЦК (1937 год) при обсуждении дела Бухарина и Рыкова. "На заседании Политбюро Рыков стоял недалеко от стола председательствующего. Я подошел к нему. У него вид был очень плохой. Я спрашиваю: "Алексей Иванович, почему у вас такой вид плохой?"... Он вдруг ни с того, ни с сего, у него руки затряслись, начал рыдать навзрыд, как ребёнок... Я привлек Вячеслава Михайловича и стал с ним разговаривать. Он стал рыдать, трясется весь и рыдает. Тогда мы с Вячеславом Михайловичем рассказали Сталину, Кагановичу и другим товарищам этот случай, и все мы отнесли это к тому, что человек переработался, что с ним физически не всё благополучно". Вслед за этим рассказом Ворошилов заявил, что теперь по-иному расценивает поведение Рыкова: "Когда я, который ему руки не должен был подавать, проявил участие", Рыков разрыдался потому, что "носил на себе груз такой гнусный"[281].

Тяжесть положения бывших оппозиционеров, чувствовавших себя объектами постоянной слежки, усугублялась тем, что они добровольно лишали себя общения с бывшими товарищами - из-за боязни быть обвинёнными в продолжении групповой оппозиционной деятельности. В показаниях, данных вскоре после ареста в 1936 году, Преображенский писал: "После возвращения в партию (в начале 1934 года - В. Р.) я не хотел и фактически не встречался почти с бывшими троцкистами, кроме Радека. У меня был лишь узкий семейный кружок: я, жена П. Виноградская (которую я погубил) и С. Виноградская. Я вёл уединенную жизнь и всё время проводил дома и в Наркомате"[282].

В тех же случаях, когда капитулянтам приходилось встречаться в официальной обстановке, некоторые из них стремились прежде всего продемонстрировать "искренность" своего "разоружения". На февральско-мартовском пленуме Рыков рассказывал, как Радек, оказавшись с ним наедине на одном дипломатическом приёме, "всячески подчёркивал свою любовь и преданность и полное беспредельное согласие с Политбюро вообще и т. Сталиным в частности. Он хвастался своей необычайной близостью (со Сталиным - В. Р.) и всякими такими вещами, чуть не сказал: "Мой любимый". Он заявил, что Сталин очень заинтересовался порученной ему работой по истории и ценит это"[283].

Некоторые бывшие оппозиционеры спасались от трагических предчувствий самообманом, принимая за чистую монету знаки сталинского "доверия". К таким людям, считавшим, что их обойдут аресты, всё шире захватывавшие их товарищей, относился В. А. Антонов-Овсеенко. Осенью 1936 года, уже после первого показательного процесса "троцкистов", он был назначен генеральным консулом СССР в Барселоне. После встречи со Сталиным, лично сообщившим ему об этом назначении, Антонов-Овсеенко, как вспоминает его сын, вернулся домой радостным и взволнованным. "Еду в Испанию! - с восторгом рассказывал он родным. - Я был у Сталина. Это необыкновенный человек. Какая концентрация воли и ума... Какая колоссальная энергия!"[284]. В Барселоне - центре каталонской левой независимой партии ПОУМ, Антонов-Овсеенко принял активное участие в жестокой расправе с находившимися там антифашистами-поумовцами, анархистами и троцкистами.

Преданным сталинистом стал и Н. Н. Крестинский - один из первых оппозиционеров, порвавших с Троцким. Находясь до начала 1937 года на посту заместителя наркома иностранных дел, он, по словам Раскольникова, "панически перебегал на другую сторону, если встречал на улице бывшего "троцкиста"[285].

Такие люди заставляли себя верить, что аресты охватывают лишь тех, кто "в чём-то замешан", а "безупречное" конформистское поведение способно уберечь от расправы.

Однако по мере того, как аресты захватывали всё большее число ветеранов партии, даже те из них, кто никогда не принадлежал ни к каким оппозициям, начинали ощущать опасность, нависшую над всеми старыми большевиками. После приезда в Москву в июле 1936 года Раскольников, как вспоминала его жена, вернулся из совнаркомовской столовой "несколько озадаченным. Его поразила необычайная сдержанность его старых товарищей. В Москве царил "заговор молчания"... Некоторые признаки вызывали смутное предчувствие, что за стенами Кремля готовится что-то из ряда вон выходящее"[286].

XLIV Бухарин: последние годы на свободе Среди бывших оппозиционеров наибольшей противоречивостью, лабильностью и непоследовательностью отличалось поведение Бухарина. После своей капитуляции в конце 1929 года он неоднократно выражал преданность сталинскому руководству не только в публичных выступлениях, но и в личных письмах Сталину и другим членам Политбюро. Перед прохождением чистки в 1933 году он жаловался в письме Орджоникидзе: "Все меня дразнят тем, что было 5-6 лет тому назад. Но ведь я уже столько лет тому назад встал на работе в общие ряды... Я должен определить себе какой-то жизненный путь дальше так, чтобы от этого была польза для дела. Помоги мне в этом, Серго... Быть может, всё же можно для дела дать мне возможность по-настоящему работать, запретив ставить палки в колёса, и ликвидировать игру на том, что было 5 лет назад"[287].

В феврале 1934 года Бухарин был назначен ответственным редактором "Известий". Вкладывая в эту работу присущую ему энергию, он сделал "Известия" самой яркой и нешаблонной газетой в стране. Помимо статей, публиковавшихся за его подписью, он писал и многие редакционные статьи. В 1936 году в беседе с Б. Николаевским он "раскрыл секрет, по каким признакам можно узнавать в "Известиях" его неподписанные статьи... Все они набирались особым шрифтом"[288].

Перенеся центр тяжести своих литературно-теоретических интересов на проблему гуманизма, Бухарин пытался превратить редактируемую им газету в рупор пропаганды гуманистических идей. В этом он видел свою политическую миссию, возможность в какой-то мере подтолкнуть развитие событий в сторону демократизации и гуманизации режима. В первом номере газеты за 1936 год Бухарин назвал ушедший год "годом начального расцвета социалистического гуманизма", объявив в подтверждение этого "важнейшим лозунгом целой эпохи" слова Сталина о необходимости "заботы о человеке"[289].

Помимо литературной работы, Бухарин часто выступал с докладами и лекциями. Эти выступления укрепляли его популярность, которая, как он отчётливо понимал, не может не вызывать настороженной и даже враждебной реакции Сталина. По свидетельству Л. Треппера, всякий раз, когда Бухарин заканчивал своё выступление, в аудитории возникали жаркие аплодисменты, которые он воспринимал с невозмутимо спокойным видом. "Как-то раз, грустно вглядываясь в разбушевавшийся от восторга зал, он словно ненароком проговорил: "Каждая такая овация приближает меня к смерти!"[290].

Широкий общественный резонанс вызвал доклад Бухарина на I съезде советских писателей, посвящённый вопросам поэтического творчества. В нём Бухарин пространно рассуждал о сущности социалистического реализма и давал оценки советским поэтам, не свободные от влияния вульгарного социологизма. Доклад, неоднократно прерывавшийся аплодисментами, встретил, однако, серьёзные возражения некоторых делегатов. Резкий тон, в каком они оппонировали Бухарину, был ещё одним свидетельством того, что его политические позиции необратимо подорваны, что полемика с ним опирается на поддержку сверху. Не желая этого признавать, Бухарин саркастически отвечал своим оппонентам, назвав их "фракцией обиженных" (против Бухарина выступили, в основном, поэты, получившие в его докладе нелестные оценки). При этом он прибегнул к политической демагогии, сославшись на одобрение основных положений его доклада "высшей инстанцией". "Когда в начале моего доклада, - говорил Бухарин, - вся аудитория чрезмерно, не по заслугам мне аплодировала, я заявил, что отношу эти аплодисменты к партии, которая поручила мне здесь читать доклад (в то время понятие "партия" стало уже синонимом понятий "аппарат" и "ЦК" - В. Р.). Но т. Сурков начал поучать: здесь, мол, партия ни при чём. У меня, однако, другая информация. Основы доклада соответственными инстанциями рассматривались и утверждались. В этом - одна из функций партийного руководства... Я утверждаю, что никакому товарищу Суркову не удастся оторвать наших писателей от партийного руководства"[291]. Назвав "вредной политической мыслью" намёк на то, что писательская организация - оргкомитет съезда "не руководится партией", Бухарин недвусмысленно отождествил партийное руководство с волей "инстанции", под которой в аппаратном лексиконе обычно имелся в виду сам Сталин.

Временами Сталин выказывал Бухарину знаки доброжелательности, создавая впечатление о снятии с него опалы. В 1935 году на банкете, организованном по случаю выпуска слушателей военных академий, он произнес встреченный бурными аплодисментами тост: "Выпьем, товарищи, за Николая Ивановича, все мы его любим и ценим, а кто старое помянет - тому глаз вон!"[292].

Вместе с тем Сталин продолжал выискивать в работах Бухарина "крамольные" идеи, вынуждая его к новым покаяниям. После появления в "Известиях" статьи Бухарина, развивавшей ленинскую мысль об обломовщине как консервативной традиции старой России, в "Правде" была опубликована редакционная статья "Об одной гнилой концепции", в которой Бухарин обвинялся в клевете на русский народ. Ему было предъявлено требование "исправить свою "концепцию"... в кратчайший срок и с необходимой чёткостью"[293]. Спустя несколько дней Бухарин выразил "своё глубокое сожаление" по поводу допущенного им "неверного утверждения"[294].

Стремясь убедить Сталина в своей безусловной лояльности, Бухарин не переставал бичевать "троцкистов" и других "неразоружившихся" оппозиционеров и послушно выполнял задания по участию в новых погромных идеологических кампаниях. Так, получив указание открыть посмертную травлю Покровского, он немедленно написал статью, в которой упрекал старейшего большевистского историка в том, что его идеи "привели к целому ряду вульгарных извращений марксизма и духовному обеднению советской исторической науки"[295].

Зная, что он находится под надзором ГПУ (ещё с 1928 года, будучи членом Политбюро), Бухарин тем не менее поддавался на новые изощрённые провокации. Так, он с беспечностью отнесся к тому обстоятельству, что во время его поездок в Ленинград вместе с ним в двуспальном купе неизменно оказывалась одна и та же женщина. Рассказывая об этой истории со слов Бухарина, A.M. Ларина пишет: "Н. И. мало кому доверял и во многих усматривал специально приставленных к нему лиц, но заподозрить, что к нему могли подослать женщину-осведомителя, он не смог. Его не смутило и то, что эта особа отправлялась якобы в командировку в тот же день, что и Н. И., в том же вагоне и в том же купе. В дальнейшем уже не требовалось командировок в Ленинград, достаточно времени было в Москве. По прошествии полутора лет Н. И. сам услышал от той, кому доверялся, объяснение своим командировкам. "Незнакомка", ставшая к тому времени слишком хорошо знакомой, оправдывалась, что якобы заявила в НКВД, что, любя Н. И., отказывается от возложенной на неё неблаговидной миссии... Не исключено, что её откровение было вызвано боязнью, что до Н. И. всё это дойдёт со стороны"[296].

Неусыпный контроль над Бухариным принимал всё более унизительные формы. Андре Жид вспоминал, как на другой день после его приезда в Москву Бухарин пришёл к нему в гостиницу. Вслед за ним немедленно появился некий человек, назвавшийся журналистом, который бесцеремонно вмешался в беседу между Бухариным и Жидом. Поняв, что в этих условиях откровенный разговор невозможен, Бухарин прервал беседу и в передней сказал писателю, что надеется с ним снова встретиться. Спустя несколько дней Жид столкнулся с Бухариным в зале, где собрались ответственные лица во время похорон Горького. Бухарин негромко спросил: "Не могу ли я к вам через час зайти в Метрополь?" Услышав эти слова, французский спутник Жида, живший в Москве, шепнул писателю: "Готов держать пари, что это ему не удастся". И действительно, М. Кольцов, наблюдавший, как Бухарин обратился к Жиду, тут же отвёл его в сторону. "Я не знаю, что он мог ему сказать, - пишет Жид, - но, пока я был в Москве, я Бухарина больше не видел. Без этой реплики я бы ничего не понял. Я подумал бы о забывчивости, подумал бы, что Бухарину, в конце концов, не столь важно было меня увидеть, но я никогда не подумал бы, что он не мог"[297].

По мере нарастания репрессий над бывшими оппозиционерами Бухарин всё чаще говорил близким людям о неизбежности ещё более страшной волны террора и своей гибели в нём. Как вспоминала Г. Серебрякова, в конце 1935 или начале 1936 года Бухарин сказал Сокольникову: "Не пройдёт и двух лет, и Коба нас всех перестреляет" (тогда же Сокольников конфиденциально передал эти слова Орджоникидзе)[298]. Давно порвавший все контакты со своими учениками и не однажды публично проклявший их, Бухарин примерно в то же время сказал своей дочери: "Я скоро умру, по крайней мере у меня была своя школа"[299].

Опасаясь малейшей "компрометации", Бухарин всячески избегал встреч со своими прежними соратниками по "правому уклону". В письме, направленном 27 августа 1936 года членам Политбюро, он подчёркивал, что "вероятно, с 33 года оборвал даже всякие личные отношения со своими бывшими единомышленниками, М. П. Томским и А. И. Рыковым. Как ни тяжела подобного рода самоизоляция, но я считал, что политически это необходимо, что нужно отбить, по возможности, даже внешние поводы для болтовни о "группе". Когда бывший секретарь Томского сообщил ему, что тот находится в полном одиночестве и в глубокой депрессии, и попросил навестить его, чтобы как-то ободрить, Бухарин "не выполнил этой человеческой просьбы, подчинив своё поведение вышеупомянутой политической норме"[300].

Ещё более постыдно Бухарин вёл себя по отношению к другим бывшим оппозиционерам, над которыми нависала угроза ареста. Хотя он сознавал, что "иногда трудно просто вытолкать публику, которая приходит: это подчас роняет престиж человека, точно он безмерно трусит ("как бы чего не случилось")", он уклонялся от встреч с теми из своих старых товарищей, которые не допускались к Сталину. "Как ни старался я избежать посещения А. Шляпникова, - писал он в том же письме, -он меня всё-таки поймал (это было в этом году, незадолго до его ареста) в "Известиях", просил передать письмо Сталину; я сказал своим работникам, чтобы больше его не пускали, потому что от него "политически воняет" (он ныл: " не за границу же мне бежать" и в таком же роде). Его письма, которые он оставил, я не пересылал, видя его настроения". Как сообщал Бухарин, подобным образом поступал и Радек. Когда однажды Бухарин встретил у него недавно вернувшегося из ссылки Мрачковского, Радек, как бы оправдываясь, сказал, что "он его не мог вытолкать, что велел жене, чтобы больше она его не пропускала, и был очень недоволен его вторжением"[301].

При встречах с Зиновьевым и Каменевым Бухарин всячески подчёркивал свою преданность Сталину. Во время одной из таких встреч (на квартире Радека) Зиновьев, чувствуя настроение своих собеседников, "пел дифирамбы Сталину". Не удовольствовавшись этим, Бухарин и Радек заставили его выпить за здоровье Сталина, хотя Зиновьев жаловался на больное сердце, не позволявшее ему употреблять алкоголь[302].

Более сдержанно вёл себя Каменев, с которым у Бухарина во время одной из бесед произошёл следующий обмен репликами.

Каменев: "Как дела?" Бухарин: "Прекрасно, страна растёт, руководство блестяще маневрирует и управляет." Каменев: "Да, маневрирует и управляет."

Сообщая об этом разговоре, Бухарин присовокуплял: "Тогда я не обратил достаточного внимания на полуиронический, очевидно, тон (Каменева - В. Р.). Теперь у меня это всплыло в памяти"[303].

В тех случаях, когда встречи с Каменевым неожиданно возникали в неофициальной обстановке, Бухарин всячески уклонялся от каких-либо разговоров с ним. Как рассказывает A. M. Ларина, летом 1934 года они с Бухариным оказались в доме отдыха ЦИК. Там же отдыхал и Каменев, который однажды во время обеда подсел к их столику. "Каменев поздоровался дружелюбно, Бухарин - довольно холодно. Вдруг, оставив обед, он "вспомнил", что у него заседание в редакции и тотчас же, простившись, уехал". Жене он объяснил этот поступок тем, что "удрал от Каменева, чтобы не дать ему тему для "записи" и повод для выступления на очередном съезде"[304].

Обречённый вести столь противоестественный образ жизни, Бухарин в начале 1936 года подвергся ещё одному испытанию. Он был послан Сталиным за границу в составе делегации, которой было поручено провести переговоры с немецкими социал-демократами о покупке хранившегося у них архива Маркса и Энгельса. Это поручение было проверкой Бухарина, не останется ли он за рубежом (такой поступок Бухарина, многократно отрекавшегося от своих убеждений, не представлял опасности для Сталина, а, напротив, мог служить подтверждением "двурушничества" и "контрреволюционности" бывших оппозиционеров).

Сталин даже разрешил присоединиться в этой поездке к Бухарину его жене, ожидавшей ребенка.

Меньшевик-эмигрант Б. Николаевский, выступавший на переговорах посредником, во время длительной командировки Бухарина не раз имел с ним личные беседы. Записав их содержание, он уничтожил эту запись в конце 1936 года - из опасения, что она может быть выкрадена агентами НКВД и использована против Бухарина (за несколько месяцев до этого были похищены хранившиеся у Николаевского архивы Троцкого). Впоследствии Николаевский воспроизвёл содержание записи по памяти и в 1965 году обнародовал его в интервью, опубликованном "Социалистическим вестником".

До этой публикации многие зарубежные исследователи считали, что изложением бесед с Бухариным является статья Николаевского "Как подготавлялся Московский процесс (Из письма старого большевика)", опубликованная в конце 1936 - начале 1937 года. Лишь в 60-е годы Николаевский сообщил, что в этой статье он "использовал некоторые рассказы Бухарина, но не его лишь одного, и освещение дал не то, которое он давал, а то, которое я считал удобным дать в письме, которое должно отражать настроение старого, но не занимающего видного поста большевика. Настроения Бухарина были много более сложны, до полной откровенности он не договаривался"[305].

Рассказывая о действительном содержании своих бесед с Бухариным, Николаевский замечал: эти беседы представлялись ему завещанием Бухарина, "правда, во многом недосказанным до конца, быть может, в некоторых частях даже недодуманным, но отражавшим его подлинные искания... Ему явно хотелось высказаться, поделиться результатами своих многолетних дум, и в то же время он явно боялся говорить откровенно..."[306].

Из изложения Николаевским содержания бесед явствует, что Бухарин подробно рассказывал о политических событиях первых послереволюционных лет, но с осторожностью говорил о том, что происходило в СССР в последние годы, и почти не упоминал имени Сталина. Тем не менее у Николаевского сложилось впечатление, что главным мотивом настроений Бухарина была сильная внутренняя оппозиция Сталину и надежды на возможные изменения обстановки в СССР. "Бухарин, конечно же, мне говорил далеко не всё и не обо всём, к чему его подводили наши тогдашние разговоры, но он, для меня это несомненно, хотел показать, как велико значение того основного, за что он там (в СССР - В. Р.) вёл борьбу". Особенно часто Бухарин возвращался к вопросу о "нарастании антигуманистической стихии, которая несёт огромную опасность не для России только, но и для всего поступательного развития человечества"[307].

Николаевский вспоминал, что Бухарин просил его достать последние номера "Бюллетеня оппозиции", а во время пребывания в Копенгагене внезапно сказал: "А не поехать ли на денек-другой в Норвегию, чтобы повидать Льва Давидовича?.. Конечно, между нами были большие конфликты, но это не мешает мне относиться к нему с большим уважением"[308].

Разумеется, эта поездка не состоялась, а единственный "контакт" Бухарина с троцкистами носил конфронтационный характер. Когда Бухарин выступал с докладом в Париже, находившиеся в зале французские троцкисты разбрасывали листовки с требованиями освободить репрессированных оппозиционеров в Советском Союзе. Эмигрантская газета "Последние новости" так описывала этот эпизод: "Троцкистов быстро выгоняют из зала. Ничего не заметив, докладчик, увлеченный собой, трясет бородкой и громким голосом кончает под оглушительные аплодисменты публики:

-Мы смотрим вперед, расковываем творческие силы человечества!

А в это время на лестнице бьют троцкистов"[309].

В письме участникам февральско-мартовского пленума ЦК 1937 года Бухарин представил этот эпизод как "подготовку парижскими троцкистами выступления против меня и физического против меня нападения... Отсюда вытекает, что троцкисты считают меня своим смертельным врагом, равно как и я считаю их своими смертельными врагами, ибо они - смертельные враги дела, которому я служу"[310].

В своих воспоминаниях A. M. Ларина оспаривает возможность откровенных, носивших оппозиционный характер бесед Бухарина с Николаевским на том основании, что в её присутствии лишь одна их беседа носила политический оттенок и в ней "Бухарин разговаривал с Николаевским как его политический противник". В этой беседе, по словам Лариной, Бухарин "с искренним увлечением" рассказывал об успехах СССР, а на вопрос о коллективизации ответил, что "коллективизация уже пройденный этап, тяжёлый этап, но пройденный. Разногласия изжиты временем. Бессмысленно спорить о том, из какого материала делать ножки для стола, когда стол уже сделан"[311].

Опровержения Лариной звучат неубедительно: ведь Бухарин встречался с Николаевским и на протяжении нескольких недель до её приезда за границу. Что же касается упомянутой Лариной беседы, то можно предположить: в ней Бухарин хотел обеспечить себе политическое алиби даже в глазах своей жены.

Впрочем, некоторые доверительные высказывания Бухарина в конфиденциальных беседах с Николаевским обнаруживают близость к приведённым Лариной словам. Так, Бухарин, много рассказывавший своему собеседнику об ужасах коллективизации, завершил эти рассказы целой теорией, которую Николаевский называл теорией "человеческого потока". "Нам трудно жить, очень трудно... - говорил Бухарин. -Спасает только вера в то, что развитие всё же, несмотря ни на что, идёт вперед. Наша жизнь, как поток, который идёт в тесных берегах. Вырваться нельзя. Кто попробует высунуться из потока, того подстригают, - и Бухарин сделал жест пальцами, как стригут ножницами, - но поток несется по самым трудным местам и всё вперед, вперед, в нужном направлении... И люди растут, становятся крепче, выносливее, более стойкими, - и всё прочнее стоит на ногах наше новое общество"[312].

С "теорией потока" смыкались рассказы Бухарина о подготовке новой конституции, после принятия которой, по его словам, "людскому потоку будет много просторнее... Его уже не остановить - и не угнать в сторону!"[313]. Заявив, что конституция фактически написана им одним (при небольшой помощи Радека), Бухарин утверждал, что в ней "народу отведена много большая роль, чем в прежней... Теперь с ним нельзя будет не считаться". С особой гордостью он рассказывал о том, что в процессе работы над конституцией им была выдвинута идея о "конкурирующих списках на выборах" и даже о создании "второй партии" или "Союза беспартийных" (во главе с Горьким, академиком Павловым и другими видными деятелями интеллигенции), который мог бы выступать на выборах со своим самостоятельным списком кандидатов[314].

Здесь Бухарин явно выдавал желаемое за действительное, дабы подчеркнуть свою "либеральную" роль. О своей позиции по этому вопросу, занятой на заседании конституционной комиссии, он сообщил в письме, адресованном февральско-мартовскому пленуму ЦК: "Радек очень хитро (и с большой пользой для троцкистов и всех других антисоветских сил) поставил вопрос о праве каждого гражданина выставлять кандидатуры на выборах в Верховный Совет. Я, если не ошибаюсь, трижды выступал против него, мотивируя недопустимость этой нормы, ибо тогда все будут лезть в эту щель и выставлять антисоветских кандидатов и устраивать большие политические скандалы, если мы будем вынуждены в той или иной дозе этих кандидатов ущемлять"[315].

Поведение Бухарина в годы, предшествующие большому террору, было наиболее ярким примером трагической раздвоенности бывших оппозиционных лидеров, позволившей Сталину расправиться с ними поодиночке. Сам Сталин характеризовал эту трагическую раздвоенность термином "двурушник", прочно введённым им в партийный лексикон. Он сознательно провоцировал своих прежних противников на двурушничество, заставляя их клеймить своих единомышленников и друзей, отправленных на плаху, и тем самым отрезая им пути к перемене своей позиции при любом возможном политическом повороте.

Однако, как справедливо замечал В. Кривицкий, "несмотря на покаяния, которые стали столь частыми, что в них перестали верить, вопреки своему желанию, эти старые большевики невольно поддерживали... новую оппозицию внутри партии, если они фактически и не руководили ею. Положение стало критическим, одних покаяний стало уже недостаточно. Сталин сознавал, что надо искать другие средства. Он должен найти способ не только подорвать авторитет старой гвардии, но и остановить активную жизнь видных членов этой грозной оппозиции"[316].

Головы Каменева, Зиновьева, Бухарина и других бывших лидеров оппозиции были нужны Сталину не столько сами по себе, сколько как средство дискредитации Троцкого, остававшегося единственным действительным или потенциальным лидером оппозиционных коммунистических сил в СССР и за его пределами. Волна "послекировских" провокаций и подлогов не достигла своей главной цели - объявления Троцкого шпионом и террористом. Миллионы людей были обмануты, но этот обман находился под постоянной угрозой новых разоблачений со стороны Троцкого. Клеветнические наветы гигантского пропагандистского аппарата не ослабили, а лишь укрепили его решимость продолжать непримиримую борьбу против сталинизма.

XLV Троцкий: 1935-1936 годы IV Интернационал оставался под постоянным прицелом как сталинистов, так и наиболее реакционных антикоммунистических сил. Одновременно с новыми расправами над троцкистами в СССР шли аресты сторонников Троцкого в Германии и других странах с фашистскими и полуфашистскими режимами.

Всё более трудным становилось и положение самого Троцкого, которому французскими властями в 1934 году было предписано поселиться в небольшой деревне, где он находился под строгим надзором полиции. После образования Народного фронта французская компартия резко усилила нападки на Троцкого и требования к правительству о высылке его из страны. В "Письме французским рабочим" Троцкий писал: "Два года тому назад "L'Humanite" повторяла ежедневно: "фашист Даладье вызвал социал-фашиста Троцкого во Францию, чтоб организовать при его помощи военную интервенцию против СССР"... Сейчас эти господа заключили, как известно, с "фашистом" Даладье антифашистский "народный фронт"... Теперь уже господа клеветники начинают говорить... что политика Троцкого и большевиков-ленинцев служит службу не Эррио и Даладье, а Гитлеру"[317].

ОГПУ-НКВД вело непрерывную слежку за Троцким и Седовым и внедряло в их окружение своих агентов. В начале 30-х годов такую роль выполняли братья Соболевичусы, которые подозревались Троцким и его соратниками в провокаторстве и вскоре были изгнаны из рядов международной левой оппозиции. Более успешной оказалась деятельность Зборовского, завербованного ГПУ летом 1933 года. В 1934 году "органами" была проведена глубокая проверка Зборовского и его родственников, находившихся в Советском Союзе и превратившихся в заложников провокатора. В 1935 году Зборовский впервые встретился с Седовым и вскоре стал одним из ближайших его сотрудников. В книге Д. Волкогонова "Троцкий" приводятся десятки донесений Зборовского с информацией о деятельности Троцкого и Седова. В нескольких томах архивного дела НКВД под названием "Издания" содержится множество статей и интервью Троцкого, регулярно переправлявшихся советской резидентурой в Москву.

На основе изучения архивов ОГПУ-НКВД Волкогонов пришёл к выводу, что уже в 1931 году Сталин дал указание об убийстве Троцкого. На первых порах агенты ГПУ провоцировали на осуществление террористического акта белоэмигрантов, стремясь создать для Сталина политическое алиби. В начале 1935 года заместитель начальника иностранного отдела НКВД Шпигельглаз получил через Ягоду сталинский приказ "ускорить ликвидацию Троцкого". Для решения этой задачи была приведена в действие вся советская агентура во Франции. Однако один из крупнейших советских разведчиков И. Райсс, впоследствии перешедший открыто на сторону IV Интернационала, по-видимому, предупредил Троцкого о надвигающейся опасности и посоветовал ему покинуть Францию. Волкогонов приводит свидетельство чекиста Судоплатова, принимавшего участие в многолетней охоте за Троцким: Шпигельглаз был расстрелян в 1939 году за то, что "он не выполнил задания по ликвидации Троцкого. Тогда такого простить не могли"[318].

Весной 1935 года Троцкий обратился с просьбой о предоставлении политического убежища к правительству Норвегии, где только что состоялись выборы, приведшие к власти Рабочую партию. Эта партия до 1923 года входила в Коминтерн, а после разрыва с ним отказалась и от вхождения во II Интернационал, поскольку считала его политическую позицию слишком правой.

В Норвегии действовали тайные сторонники Троцкого П. С. Куроедов и Р. С. Коган, работавшие шифровальщиками в советском полпредстве. В обеспечении Троцкого информацией о положении в СССР им помогала Е. С. Коган (сестра Р. С. Коган), занимавшая должность технического секретаря в ЦК ВКП(б)[319]. Куроедов умер в 1932 году от туберкулеза. Сестры Коган, расстрелянные в 1937 году за "контрреволюционную троцкистскую деятельность", по-видимому, поддерживали связь с Троцким во время его пребывания в Норвегии.

Агентурные возможности НКВД в Норвегии были намного слабее, чем во Франции. В Москве некоторое время не могли узнать даже норвежского адреса Троцкого, пока Зборовский, контролировавший переписку Седова, не переслал в НКВД письмо Троцкого, где был указан его адрес.

В отличие от того, как это было в Турции и Франции, прибытие Троцкого в Норвегию встретило тёплый приём со стороны её правящих кругов. "Рабочий класс Норвегии и все объективно настроенные люди, - писала правительственная газета "Арбейдербладет", - будут приведены в восторг решением правительства. Норвежский народ считает... что ему оказана честь пребыванием Троцкого в его стране... В условиях, когда, несмотря на свои великие и непреходящие заслуги, он изгнан из собственной страны, любая демократическая нация должна считать приятным долгом предоставить ему убежище"[320]. Министр юстиции Трюгве Ли (будущий генеральный секретарь ООН) взял у Троцкого интервью по поводу террора, развязанного в Советском Союзе после убийства Кирова.

Однако вскоре норвежское правительство стало испытывать давление со стороны правительства СССР, совпавшее с давлением правой оппозиции Норвегии, которая подняла в парламенте вопрос об ограничении срока пребывания Троцкого в стране. В результате Трюгве Ли принял решение, запрещавшее Троцкому заниматься политической деятельностью на территории Норвегии, и депортировал из страны его секретаря Яна Френкеля.

Хотя Троцкий активно продолжал свою литературную деятельность, он теперь оказался изолированным даже в большей степени, чем во Франции, и был застигнут врасплох известием о первом московском показательном процессе.

XLVI Подготовка к первому показательному процессу Расправа с оппозиционерами, обвинёнными в причастности к убийству Кирова и подготовке террористических актов против Сталина, шла в 1934-1935 годах через закрытые военные суды и Особое совещание НКВД. От большинства осуждённых не удалось добиться даже признаний в том, что они что-либо знали о готовящемся убийстве Кирова. Поэтому они получили сравнительно небольшие сроки заключения и ссылки. Официальные сообщения о поспешно проведённых за закрытыми дверьми процессах не могли скрыть их топорного характера, обмануть проницательных людей в СССР и за его пределами. Разоблачительный голос Троцкого громко звучал за рубежом и просачивался в Советском Союз, несмотря на установленную Сталиным информационную блокаду.

Старая большевистская гвардия в подавляющем большинстве оставалась ещё на свободе. Само понятие "старый" применительно к большевикам-подпольщикам, участникам Октябрьской революции и гражданской войны, было даже в середине 30-х годов достаточно условным. Среди тех, кого называли старыми большевиками, было несколько возрастных когорт. Забегая вперед, скажем, что большинство людей ленинского поколения, тех, кому было тогда 60 и более лет (Кржижановский, Бонч-Бруевич, Карпинский, Лепешинский, Стасова, Кон, Коллонтай, Литвинов, Землячка и другие), пережили большой террор, а некоторым из них довелось пережить и самого Сталина. Объектом тотального уничтожения стало поколение 50-летних, а затем 40-летних большевиков. В революционные эпохи политические деятели формируются и выдвигаются рано. Спустя двадцать лет после Октябрьской революции эти люди были полны сил и энергии и в то же время обладали большим политическим опытом. Они были моложе Сталина и в случае осложнений для сталинского режима могли занять руководящее место в партии, заменить состав Политбюро, запятнавший себя соучастием в сталинских преступлениях.

Как мог убедиться читатель этой книги, "сталинский неонэп" означал завершение антибольшевистского переворота. Однако, чтобы окончательно утвердить этот переворот, Сталину необходимо было полностью переставить в сознании миллионов коммунистически мыслящих людей в СССР и за рубежом все политические знаки - представить нынешнее положение страны торжеством большевистского, ленинского дела, а оппозиционеров - злейшими контрреволюционерами и агентами фашизма.

Непременным условием обеспечения стабильности и незыблемости сталинского режима становилось внедрение в массовое сознание версии о существовании грандиозного заговора, нити которого восходят к Троцкому и гестапо. Чтобы избавиться от носителей оппозиционных настроений в СССР и в зарубежных компартиях, требовалось с помощью этой версии возродить атмосферу "чрезвычайщины" и сделать её перманентным состоянием советского общества. Для этого у Сталина был уже испытанный и проверенный метод - организация показательных процессов с хорошо отрепетированными покаяниями.

Такие процессы (Промпартии, Союзного бюро меньшевиков и т. д.), на которые приглашались представители советской общественности, зарубежные журналисты и дипломаты, ещё в начале 30-х годов изумляли весь мир. Как только сталинская клика сталкивалась с очередным хозяйственным и политическим кризисом, она находила козлов отпущения в виде оппозиционно настроенных к режиму лиц, "признававшихся" на открытых процессах в организации голода, саботажа, диверсий и т. д. Несмотря на разоблачения, появлявшиеся за рубежом, "западный мир так до конца и не понял, - писал В. Кривицкий, - что советские показательные суды были вовсе не судами, а орудием политической войны. В информированных советских кругах с момента прихода к власти Сталина мало кто не считал показательные процессы с их драматическими признаниями не чем иным, как политическим рычагом, не имеющим ничего общего с отправлением правосудия"[321].

Теперь требовалось возложить вину за всё, что разительно противоречило широковещательным заверениям о "счастливой жизни" советского народа, не на беспартийных специалистов, а на "троцкистов". Для этого нужно было перетряхнуть всю структуру советской власти, дискредитировать и уничтожить основную массу старых большевиков, обвинить в измене, вредительстве и других злодейских замыслах всех коммунистических диссидентов (которые, как видно из предшествующих глав, насчитывались тысячами и десятками тысяч).

Троцкий подчёркивал, что "этот процесс, как и другие процессы сталинской политики, развивался медленно, автоматически и имел свою внутреннюю логику". Когда наступила пора московских театральных процессов, даже покаявшиеся участники оппозиции, "хорошо знакомые с условиями оппозиции, хорошо знавшие вождей оппозиции и действительное содержание их работы, становились величайшей опасностью для адского замысла истребления старшего поколения революционеров. В населении оказались рассеяны многие тысячи, десятки тысяч свидетелей оппозиционной деятельности Троцкого, Зиновьева, Каменева и других. Они могли шепнуть ближайшим друзьям, что обвинение есть подлог. От друзей к друзьям это обличение могло распространиться по всей стране. Опасных свидетелей надо было устранить"[322].

Так замысел открытых процессов вылился в замысел великой чистки. В свою очередь великая чистка была невозможна без "признаний" бывших лидеров оппозиций на открытых процессах в руководстве гигантским заговором, вовлекшим в свою орбиту многие тысячи людей.

Оба замысла обретали конкретные очертания лишь постепенно. "Мнимые планы заговорщиков, разделение ролей между ними - всё это грубо, низменно даже под углом зрения судебного подлога. Сталин пришёл к мысли о добровольных признаниях. Здесь не было заранее задуманного плана. Постепенно подбирались элементы человеческого унижения и самоотречения. Постепенно усиливалось давление. Так противоестественная механика добровольных показаний почти естественно выросла из роста силы давления тоталитарного режима"[323].

Помимо этих объективных политических предпосылок, для организации открытых процессов над бывшими лидерами партии требовались и субъективные предпосылки, коренящиеся в натуре Сталина: "нужно было знание человека и его потайных пружин, знание не универсальное, а особое, знание человека с худших сторон и умение играть на этих худших сторонах. Нужно было желание играть на них, настойчивость, неутомимость желания, продиктованная сильной волей и неудержимым, непреодолимым честолюбием. Нужна была полная свобода от принципов и нужно было отсутствие исторического воображения (то есть предвидения неминуемого разоблачения в будущем судебных подлогов - В. Р.)". Все эти качества были развиты у Сталина в максимально возможной степени. "Он циник и апеллирует к цинизму. Он может быть назван самым великим деморализатором в истории"[324].

Именно эти свои качества Сталин полностью мобилизовал в преддверии великой чистки. Им были использованы в полной мере и животный страх, и готовность выслужиться, и желание любыми способами уничтожить конкурента в карьерной гонке, и готовность пойти на любую низость в борьбе за выживание, и садистские наклонности лиц, которым в подвалах НКВД отдавались в полную власть беззащитные люди, и многие другие худшие человеческие стороны, заложенные в сознании или в бессознательном подполье душевного мира.

Разумеется, Троцкий, точно описавший внутреннюю логику сталинских действий, не мог знать о конкретных событиях, которыми был заполнен год, отделявший "послекировские" закрытые суды от первого открытого процесса над старыми большевиками.

Как сообщил на собрании актива НКВД в марте 1937 года заместитель наркома внутренних дел Агранов, в середине 1935 года Ежов заявил ему: "По его (т. е. Ежова - В. Р.) сведениям и по мнению Центрального Комитета нашей партии, существует нераскрытый центр троцкистов, который надо разыскать и ликвидировать". В этой связи Ежов как секретарь ЦК ВКП(б) дал Агранову "санкцию на производство массовой операции по троцкистам в Москве". 5 февраля 1936 года начальник секретно-политического отдела Главного управления госбезопасности НКВД Молчанов, докладывая Ягоде о ходе этой "операции", отметил, что следствие показывает "тенденции троцкистов к воссозданию подпольной организации по принципу цепочной связи между небольшими группами"[325].

В начале 1936 года в Москве, Ленинграде, Киеве, Горьком, Минске и других городах было арестовано более 100 троцкистов по обвинению в контрреволюционной и террористической деятельности. 9 февраля заместитель наркома внутренних дел Прокофьев направил местным органам НКВД директиву о "ликвидации без остатка всего троцкистско-зиновьевского подполья... не ограничиваясь изъятием актива". К апрелю 1936 года количество арестованных троцкистов достигло 508 человек[326].

25 марта Ягода в письме Сталину предложил: всех троцкистов, находящихся в ссылке, арестовать и направить в дальние лагеря; троцкистов, исключённых из партии при проверке партийных документов, решением Особого совещания направить в дальние лагеря сроком на 5 лет; всех троцкистов, "уличённых в причастности к террору", расстрелять. Сталин послал эту записку на заключение Вышинскому, который, разумеется, поддержал все эти предложения, подчеркнув, что Ягода "правильно и своевременно поставил вопрос о решительном разгроме троцкистских кадров".

31 марта Ягода направил всем начальникам управлений НКВД директиву, в которой указывалось: "Основной задачей наших органов на сегодня является немедленное выявление и полнейший разгром до конца всех троцкистских сил, их организационных центров и связей, выявление, разоблачение и репрессирование всех троцкистов-двурушников... Следствие по всем ликвидационным троцкистским делам ведите максимально быстро, ставя основной задачей следствия вскрытие и разгром всего троцкистского подполья, обнаружение и ликвидацию организационных центров, выявление и пресечение всех каналов связи с закордонным троцкистским руководством". В тот же день Сталин поручил Ягоде и Вышинскому подготовить соответствующее решение Политбюро, которое было принято опросом 20 мая[327].

Однако это решение ещё не нацеливало прямо на организацию открытого процесса "троцкистско-зиновьевского центра". По-видимому, впервые распоряжение Сталина о подготовке такого процесса было передано устно высшим чинам НКВД Молчановым на совещании, описанном А. Орловым в книге "Тайная история сталинских преступлений". Собрав около сорока руководящих сотрудников НКВД, Молчанов заявил о раскрытии гигантского заговора, во главе которого стоят Троцкий и другие лидеры оппозиции. Участникам совещания было поручено лично вести следствие по делу об этом заговоре. "Молчанов недвусмысленно дал понять собравшимся, что Сталин и Политбюро считают обвинения, выдвинутые против руководителей заговора, абсолютно достоверными и, таким образом, задачей каждого из следователей является получение от обвиняемых полного признания"[328].

Даже руководители НКВД, привыкшие к тому, что Сталин считает главной задачей этого учреждения борьбу с "троцкистами", оказались застигнутыми врасплох этими указаниями. Лишь постепенно им становилось ясно, что "посредством фабрикации обширных антисталинских заговоров, шпионских процессов и террористических организаций" Сталин стремится избавиться "от политических противников и от тех, кто может стать ими в будущем". Сообщивший об этом после своего побега за границу в 1938 году Г. С. Люшков, активный участник следствия по делу "ленинградского террористического центра", "кремлёвскому делу" и делу "троцкистско-зиновьевского объединённого центра", подчёркивал: все эти дела явились результатом не только истерической подозрительности Сталина, но и "его твёрдой решимости избавиться от всех троцкистов и правых, которые являются политическими оппонентами Сталина и могут представить собой политическую опасность в будущем"[329].

Французский историк П. Бруэ полагает, что замысел первого показательного процесса возник у Сталина после того, как в результате допросов и передопросов 1935-1936 годов были получены сообщения о попытке образования в 1932 году подпольного антисталинского блока, состоявшего из представителей большинства прежних оппозиционных групп[330]. Хотя этот блок был в том же году разрушен благодаря превентивным расправам над входящими в него отдельными нелегальными группировками, тогда ни один из арестованных оппозиционеров не сообщил о переговорах по поводу создания блока, благодаря чему некоторые участники этих переговоров остались на свободе. Известия о грозной попытке блока 1932 года вступить в контакт с Троцким, изгнать Сталина с политической арены и восстановить состав ленинского Политбюро дошли до Сталина, по-видимому, лишь после ареста в мае 1936 года Э. С. Гольцмана, осуществлявшего в 1931-1932 годах связь между инициатором блока И. Н. Смирновым и Троцким.

Получив эти известия, Сталин решил соорудить новую амальгаму, по своей масштабности и чудовищности превосходившую все предыдущие: перемешать факты, связанные с действительной подпольной политической борьбой своих противников, с фантастическими обвинениями в подготовке ими террористических актов и в связях с гестапо.

Даже Ягода и Молчанов, руководившие на протяжении почти десятилетия облавами на оппозиционеров, не сразу поняли, насколько далеко идут сталинские замыслы. Первоначально Молчанов полагал, что можно будет ограничиться "раскрытием террористической группы", связанной с И. Н. Смирновым, и объявить её "троцкистским центром". Ягода на присылаемых ему "показаниях" о директивах Троцкого по организации террористических актов писал: "Неправда", "ложь", "чепуха", "ерунда", "не может быть"[331].

Узнав об этих фактах, Сталин решил лично дать "нужное" направление следствию. В июле 1936 года Ежов вызвал Агранова на свою дачу и на этой встрече, носившей конспиративный характер, передал "указание Сталина на ошибки, допускаемые следствием по делу троцкистского центра, и поручил принять меры, чтобы вскрыть троцкистский центр... и личную роль Троцкого в этом деле". Это свидетельство Агранова (содержавшееся в его речи на совещании актива НКВД в марте 1937 года) дополняет информация, сообщённая Ежовым на февральско-мартовском пленуме ЦК 1937 года. Узнав о том, что Молчанов считает выдумкой версию о связи "террористов" с Троцким и гестапо, Сталин "учуял в этом деле что-то неладное и дал указание продолжить его и, в частности, для контроля следствия назначили от Центрального Комитета меня (т. е. Ежова - В. Р.)"[332].

В июне 1936 года Сталин через Ежова дал указание руководству НКВД подготовить процесс "объединённого троцкистско-зиновьевского центра". Центральными фигурами на нём от "зиновьевцев" должны были стать Зиновьев, Каменев, Евдокимов и Бакаев, осуждённые в 1935 году на процессе "московского центра", а от "троцкистов" - находившийся с 1933 года в тюрьме И. Н. Смирнов, а также Мрачковский и Тер-Ваганян, репрессированные в 1933 году по делу "Союза марксистов-ленинцев", но вскоре выпущенные на свободу. Помимо этого, на процесс были выведены ещё четыре оппозиционера, арестованные в мае-июне 1936 года, и пять немецких политэмигрантов, не знакомых с остальными подсудимыми. Последняя группа обвинялась в непосредственной подготовке террористических актов против Сталина и других "вождей" по заданиям Троцкого и гестапо.

По свидетельству Кривицкого, даже среди ближайшего окружения Сталина были люди, предостерегавшие его, что инсценировка процесса над ближайшими соратниками Ленина не только произведёт неблагоприятное впечатление в стране, но и повлечёт отчуждение просоветских и прокоммунистических сил на Западе. На эти предупреждения Сталин пренебрежительно отвечал: "Европа всё проглотит"[333].

Для такого прогноза у Сталина были достаточно веские основания.

XLVII Сталинизм и общественное мнение на Западе Сложность исторического выбора, вставшего в 30-е годы перед всеми честными и политически мыслящими людьми на Западе, была ярко раскрыта в открытом письме Виктора Сержа Андре Жиду. "Мы боремся с фашизмом, - писал Серж. - Но как бороться с фашизмом, когда в тылу у нас столько концентрационных лагерей?.. Линия обороны революции проходит не только через Вислу и границу Манчжурии. Не менее повелителен долг защиты революции внутри страны - против реакционного режима, установившегося в пролетарской столице и постепенно лишающего рабочий класс всех его завоеваний". Серж призывал не закрывать глаза на то, что "происходит позади изобретательной и дорогостоящей пропаганды, парадов, шествий, конгрессов... Вы увидите революцию, поражённую в самых её живых тканях и зовущую нас всех на помощь. Согласитесь со мной - замалчивая её язвы и закрывая глаза - ей служить нельзя... Надо всерьёз выбирать между слепотой и открытым взглядом на действительность"[334].

Эти слова отражали одну из самых драматических проблем 30-х годов. Западная демократическая общественность, в своей значительной части отвернувшаяся от Октябрьской революции, совершила поворот в сторону поддержки СССР тогда, когда там завершался антибольшевистский реакционный переворот. "Послекировские" подлоги, ставшие прелюдией к большому террору, происходили при молчаливом попустительстве не только правительств капиталистических стран, но и общественного мнения на Западе[335]*. "Реформисты и буржуазные демократы, враждебно относившиеся к советской власти в первые, героические годы её существования, - писал Троцкий, - сейчас ищут дружбы с московской бюрократией, охотно именуют себя "друзьями СССР" и соблюдают заговор молчания против преступлений сталинской клики"[336]. Возвращаясь к этой теме, Троцкий подчёркивал, что "учёные филистеры типа Веббов[337]*, не видели большой разницы между большевизмом и царизмом до 1923 года, зато полностью признали "демократию" сталинского режима"[338].

В ряде случаев такое поведение новых "друзей СССР" из среды либеральной интеллигенции объяснялось прямым материальным подкупом, который сталинисты широко практиковали в качестве средства приручения своих зарубежных союзников. В воспоминаниях И. Эренбурга рассказывается, как М. Кольцов, которому Сталин поручал непосредственные контакты с видными западными литераторами, цинично реагировал на их попытки хотя бы робко критиковать советские порядки. Кольцов доверительно говорил Эренбургу: "X что-то топорщится, я ему сказал, что у нас переводят его роман, наверно, успокоится", или: "Y меня спрашивал, почему Будённый ополчился на Бабеля, я не стал спорить, просто сказал, чтобы он приехал к нам отдохнуть в Крым. Поживёт месяц хорошо - и забудет про "бабизм Бабеля". Однажды он с усмешкой добавил: "Z получил гонорар во франках. Вы увидите, он теперь поймёт даже то, чего мы с вами не понимаем"[339].

В книге "Возвращение из СССР" Жид описывал механизмы грубого подкупа зарубежных "гостей", посещавших Советский Союз. Он рассказывал, как двое его товарищей по поездке, у которых должны были выйти книги в Москве, "бегали по антикварным и комиссионным магазинам, не зная, как истратить несколько тысяч рублей, полученных в виде аванса... Что касается меня самого, то я смог лишь слегка почать громадную сумму, потому что мы ни в чём не нуждались, нам было предоставлено всё. Да, всё, начиная с расходов по путешествию и кончая сигаретами. И всякий раз, когда я доставал кошелек, чтобы оплатить счёт в ресторане или в гостинице, чтобы купить марки или газету, наш гид меня останавливала очаровательной улыбкой и повелительным жестом: "Вы шутите! Вы наш гость, и ваши товарищи тоже"[340].

Жид писал, что с самого начала поездки его настораживали и пугали соблазны и непомерные барыши, которые ему предлагали. "Я ехал в Советский Союз не за выгодами и привилегиями. Привилегии, с которыми я столкнулся там, были очевидными... Никогда я не путешествовал в таких роскошных условиях. Специальный вагон и лучшие автомобили, лучшие номера в лучших отелях, стол самый обильный и самый изысканный. А приём! А внимание! Предупредительность! Всюду встречают, обихаживают, кормят-поят. Удовлетворяют любые желания и сожалеют, что не в силах сделать это ещё лучше... Но это внимание, эта забота постоянно напоминали о привилегиях, о различиях там, где я надеялся увидеть равенство"[341].

Когда Жиду с трудом удавалось уклониться от официальных приёмов, вырваться из-под присмотра сопровождавших его лиц и встретиться с рабочими, заработная плата которых составляла 4-5 рублей в день, он невольно вспоминал о банкетах, устраивавшихся в его честь. "Такие банкеты организовывались почти ежедневно и были столь обильны, что уже одними закусками можно было насытиться трижды, не прибегая к основным яствам... Во что же они могли обходиться! Мне ни разу не удалось видеть счёт, и я не могу назвать сумму. Но один из моих спутников, осведомлённый в ценах, считает, что подобный банкет мог обходиться в 300 с лишним рублей с человека, включая стоимость вин и ликёров. А нас было шестеро, даже семеро с переводчиком, кроме того, приглашённых часто бывало столько же, сколько гостей, а иногда и значительно больше". Удрученный всем этим, Жид тщетно пытался убедить Кольцова в том, что такое обжорство "не только абсурдно, оно аморально, антисоциально"[342].

Жид пришёл к выводу, что в его "советских приключениях есть нечто трагическое. Убеждённым сторонником, энтузиастом я ехал восхищаться новым миром, а меня хотят купить привилегиями, которые я так ненавидел в старом". Писатель резонно полагал, что его "гостеприимные" хозяева пытались подобными авансами оплатить его будущую книгу, в которой ожидали встретить восторженное описание советской действительности. Злобные выпады, которыми советская печать откликнулась на "Возвращение из СССР", объяснялись писателем, в частности, тем, что он "оказался не слишком "рентабельным"[343].

Разумеется, апологетические оценки "друзей СССР" были вызваны не только расточительным приёмом, который оказывался им в Советском Союзе, или искусственной изоляцией их во время поездок по стране от всех непривлекательных сторон советской жизни.

Поворот деятелей западной культуры в сторону поддержки сталинизма объяснялся прежде всего кардинальными сдвигами на мировой политической арене. Ещё в начале 30-х годов демократическая общественность Запада, социал-реформистская и тред-юнионистская печать с тревогой и возмущением реагировали на эксцессы насильственной коллективизации и фальсифицированные процессы над беспартийными специалистами. Сообщения об этих событиях не только отталкивали от Советского Союза западную интеллигенцию, но и помогли Гитлеру отнять миллионы голосов у коммунистов, поскольку он уверял, что в случае их победы на выборах подобное ожидает и Германию.

Когда же Гитлер пришёл к власти, то "коричневая чума" стала представляться западным гуманистам наиболее реальной, серьёзной и близкой опасностью. В обстановке острейшего политического кризиса, раздиравшего капиталистический мир, Советский Союз, придерживавшийся не наступательной, а оборонительной стратегии, казался реальной силой, способной противостоять экспансионистским режимам в Европе и Азии, несущим угрозу самому существованию буржуазно-демократических государств, да и устоям человеческой цивилизации вообще. Западные аналитики приходили к выводу, что Сталин отказался от переноса "большевистского эксперимента" в другие страны и всецело озабочен упрочением советской государственности и подготовкой к защите своей страны от иностранного нашествия.

В этих условиях даже деятели реформистского крыла рабочего движения доверчиво воспринимали стереотипы советской пропаганды о Сталине как поборнике демократических и гуманистических принципов, считали преувеличенными сообщения о терроре в Советском Союзе и упорно игнорировали предупреждения Троцкого о том, что сталинисты обрабатывают общественное мнение в преддверии новых, ещё более чудовищных расправ. Факты сталинских репрессий, с горечью отмечал Троцкий, хорошо известны рабочей бюрократии капиталистических стран, но "за последние два года она сознательно и злостно замалчивает их"[344].

В то время, когда Троцкий призывал все левые и демократические силы к борьбе за защиту революционеров, томившихся и гибнущих в сталинских застенках, даже лучшие деятели западной культуры соблюдали "заговор молчания" по поводу преследований "троцкистов" в Советском Союзе. Когда в 1933 году американский публицист М. Истмен обратился к Т. Драйзеру с просьбой выступить в защиту сторонников Троцкого, арестованных в СССР, писатель ответил: "Я поразмыслил, серьёзно, как на молитве, об этом деле, касающемся Троцкого. Я очень сочувствую его сторонникам в том положении, в которое они попали, но тут встает вопрос выбора. Какова бы ни была природа нынешней диктатуры в России - несправедливая или как хотите, - победа России важнее всего. Я согласен с Линкольном: нельзя менять лошадей при переправе через поток. Пока нынешнее напряжённое военное положение не смягчится - если только существует возможность его смягчения - и пока вопрос о японской опасности не прояснится, я не хотел бы делать ничего такого, что могло бы нанести ущерб положению России. И, с божьей помощью, не сделаю"[345]. Так геополитические соображения вытесняли, и отнюдь не у одного Драйзера, заботу о правах человека в Советском Союзе.

Далеко не все западные гуманисты находились всецело во власти иллюзий, заблуждений и самообмана о событиях в СССР. Многим из них была доступна достаточно широкая и правдивая информация. Так, Ромен Роллан, посетивший в 1935 году Советский Союз, пытался помочь некоторым жертвам репрессий и внёс свой вклад в освобождение Виктора Сержа, подняв об этом вопрос в беседе со Сталиным. Вместе с тем сталинистам удалось внушить Роллану, что советским вождям угрожает постоянная опасность со стороны террористов. "Вы себе, наверное, не представляете, - писал 9 декабря 1936 года Роллан С. Цвейгу, -что тамошние деятели живут в окружении убийц. Незадолго до моего приезда сам Сталин чуть не стал жертвой одного из них, прямо в Кремле[346]*. Сталина я очень уважаю"[347].

Однако по мере того, как Роллан узнавал о новых арестах хорошо знакомых ему людей, в безупречности которых он не сомневался, его охватывала всё большая тревога. На письмо немецкого писателя Г. Гессе, просившего его ходатайствовать за освобождение двух арестованных, Роллан ответил, что в Ленинграде арестован и его друг, которого он знал на протяжении двадцати лет. "Я за него заступался, горячо, как только мог; я писал всем руководителям (два раза - Сталину), писал всем тем, кто его знали и могли ему помочь; и за восемь месяцев не получил ни слова в ответ. Так же обстоит дело со всеми письмами, которые я написал в течение двух лет в защиту большого числа других людей, арестованных или пропавших без вести, мне лично знакомых. Ответ - молчание... Когда был жив Горький, я многое мог сделать через него. Теперь ничего не могу"[348].

В дневнике Роллана встречаются записи о "двуликости" Сталина и о советском режиме как строе "абсолютно бесконтрольного произвола, без малейшей гарантии, оставленной элементарным свободам, священным правам справедливости и человечности". Испытывая по этому поводу "боль и возмущение", Роллан тем не менее считал, что не может "высказать ни малейшего осуждения этого режима без того, чтобы бешеные враги во Франции и во всём мире не воспользовались моими словами как оружием, отравив его самой преступной злой волей"[349]. Поэтому в публичных выступлениях он продолжал неизменно выступать в поддержку Сталина и повторять клевету о "троцкистах" с таким рвением, что Троцкий даже собирался возбудить против него процесс по обвинению в диффамации.

В открытом письме Сталину, написанном 20 июля 1935 года, Роллан заявлял: "Единственно настоящий мировой прогресс неотделимо связан с судьбами СССР", и поэтому "обязательным долгом во всех странах является защита его против всех врагов, угрожающих его подъёму. От этого долга, - Вы это знаете, дорогой товарищ; - я никогда не отступал, не отступлю никогда до тех пор, пока буду жив"[350].

Трагическое противоречие заключалось в том, что в абстрактной форме и во всемирно-историческом смысле такая позиция была истинной и прогрессивной. Однако либеральные "друзья СССР" не были способны подняться до мысли, что действительная защита СССР неотделима от борьбы против сталинизма, представлявшего угрозу делу прогресса в Советском Союзе и во всём мире.

Понимание этой исторической диалектики должно было вести каждого человека, которому были дороги социалистические и общедемократические идеалы, в лагерь международной левой оппозиции, формирующегося IV Интернационала. Однако на такой шаг, который мог бы вызвать радикальные изменения в соотношении антифашистских сил, западные гуманисты не могли решиться. Они опасались революции в своих странах с сопутствующими ей неизбежными эксцессами, гражданской войной и т. д. Таким людям "миролюбивый" Сталин, свернувший знамя мировой революции, казался ближе, чем Троцкий с его революционными призывами. Поэтому они предпочитали оставаться в плену иллюзий о возможностях гуманизации и демократизации сталинского режима и вращались в порочном кругу колебаний и опасений в том, что критика сталинизма может сыграть на руку реакционным силам и нанести ущерб Советскому Союзу. Приняв превосходство сосредоточенной в руках Сталина материальной силы за превосходство его исторической правоты, они отождествляли Советский Союз и Сталина и демонстрировали своё единство со сталинистами на международных антифашистских конгрессах, поднимавших престиж и авторитет Сталина.

В 1933 году Г. Федотов писал, что "на Западе обращаются к Москве не только рабочие, но и лучшие представители интеллигенции, задыхающиеся в злобе и хаосе послевоенной Европы, и целые народы, обездоленные Версальским миром"[351]. Замечая, что Советскому Союзу сочувствуют почти "все порядочные люди в Европе... по крайней мере все люди со встревоженной совестью, устремлённые к будущему", Федотов находил объяснение этому в том, что "человек, имеющий общественный идеал, стремится видеть его уже воплощённым в действительности - настоящей или прошлой. Конкретность воплощения, пусть обманчивая, даёт силы жить и бороться с действительностью отрицаемой"[352].

Справедливость этого вывода подтверждается словами Андре Жида о своих иллюзиях, разделявшихся и многими другими деятелями западной культуры: "Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избранной страной - примером, руководством к действию. Всё, о чём мы мечтали, о чём помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы готовы были отдать силы, - всё было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, ещё более грандиозные. Самое трудное, казалось, было уже позади, и мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные им во имя страдающего человечества"[353].

В условиях очевидного кризиса капиталистической системы и победы такого её страшного порождения, как германский фашизм, А. Жид видел в Советском Союзе живое доказательство "осуществления смутной ещё мечты и неопределившихся желаний"[354]. Эту мысль, содержавшуюся в предисловии к изданному в Москве собранию его сочинений, писатель повторил на международном конгрессе защиты культуры, председателем которого он был избран: "СССР для нас теперь зрелище невиданного ещё значения, огромная надежда, скажу прямо, пример"[355].

Поездка Жида в СССР в 1936 году и была, собственно, вызвана желанием писателя лично убедиться в победе "порыва, способного увлечь всё человечество", "беспрецедентного эксперимента", ради помощи которому "стоит отдать жизнь"[356]. Этим патетическим настроением были проникнуты первые выступления Жида в Советском Союзе. Обуревавшие его восторженные чувства были столь велики, что он даже готов был отказаться от своих представлений о назначении писателя как критика социальной действительности. "До сих пор во всех странах света крупный писатель почти всегда был в той или иной степени мятежником и бунтарем, - говорил он. - ...Сейчас в Советском Союзе вопрос впервые встает иначе: будучи революционером, писатель не является больше оппозиционером. Наоборот, он выражает волю масс всего народа и, что прекраснее всего, - волю его вождей... И это лишь одно из многого, чем может гордиться СССР в эти замечательные дни, которые продолжают потрясать наш старый мир"[357].

Однако по мере знакомства с Советским Союзом энтузиазм писателя резко шёл на убыль. Его отрезвила и насторожила прежде всего изощрённая идеологическая обработка, которой он подвергался со стороны сопровождавших его в поездке официальных лиц, в первую очередь М. Кольцова.

"Я хорошо знаю, - писал Жид, рассказывая о кажущейся откровенности и доверительности Кольцова, - что он не скажет ничего лишнего, но он говорит со мной таким образом, чтобы я мог почувствовать себя польщённым его доверием... Он начинает:

-Представьте себе, наши лучшие рабочие-стахановцы в массовом порядке бегут с заводов. - И как вы это объясняете? - Ну, это - просто. Они получают такую громадную зарплату, что не могут её потратить, даже если бы захотели, на неё пока ещё мало что можно купить. Вот в этом и заключена для нас большая проблема. Дело в том, что люди откладывают деньги, и когда у них накопится несколько тысяч рублей, они компаниями отправляются роскошно отдыхать на нашу Ривьеру. И мы не можем их удержать. Поскольку это лучшие рабочие, они знают, что их всегда примут обратно"[358].

Жид не поверил Кольцову, как не поверил и беззастенчивой лжи приставленного к нему гида, уверявшего его при посещении образцового колхоза, что колхозники сами "распределяют между собой доходы, без каких-либо отчислений государству"[359]. Чувствуя, что его обманывают, писатель стал более пристально вглядываться в окружающую действительность и начал понимать, что она разительно противоречит его былым представлениям о Советском Союзе. Когда же он убедился, что редакторы советских газет вносят дополнения и "уточнения" в его статьи и речи, вычеркивают из них ,малейшие критические суждения, то заявил, что отказывается от всего опубликованного под его именем во время пребывания в СССР и расскажет о своих подлинных впечатлениях после возвращения на родину.

Таким рассказом стала книга "Возвращение из СССР", за которую коммунистическая и леволиберальная пресса обвинили Жида в клевете на Советский Союз. Тогда писатель обратился к Троцкому, Виктору Сержу и другим деятелям международной левой оппозиции, от которых получил материалы, подтверждающие его выводы и раскрывающие то, о чём он только смутно догадывался. Во второе издание своей книги Жид включил раздел "Поправки к моему "Возвращению из СССР", в котором писал: "Пришло время для коммунистической партии Франции открыть глаза, чтобы перестали ей лгать. Или, если сказать по-другому, чтобы трудящиеся поняли, что коммунисты их обманывают так же, как их самих обманывает Москва"[360].

Опровергая бытовавшее среди западных либералов мнение, будто Сталин стал "жертвой бюрократии, созданной сначала для управления, а потом и для угнетения", Жид отмечал: бюрократы, служащие своим собственным интересам, одновременно служат интересам Сталина. "Чем никчемнее эти люди, тем более Сталин может рассчитывать на их рабскую преданность, потому что привилегированное положение им как подарок. Само собой разумеется, что именно они горячо одобряют режим"[361]. Развращённая привилегиями бюрократия не представляет опасности для Сталина, который "боится только тех, кто довольствуется малым, кто честен и неподкупен"[362].

Главный рычаг политического поведения Сталина Жид видел в объявлении "оппозицией" всякой критики и свободы мысли. "Скоро... в его окружении не останется людей, способных предлагать идеи. Такова особенность деспотизма - тиран приближает к себе не думающих, а раболепствующих"[363].

Наблюдения над социальными контрастами советской жизни привели писателя к выводу, что "советский рабочий превратился в загнанное существо, лишённое человеческих условий существования, затравленное, угнетённое, лишённое права на протест и даже на жалобу, высказанную вслух"[364]. Поэтому Жид решительно отказывался признавать советскую политическую систему диктатурой пролетариата. "Да, конечно, диктатура. Но диктатура одного человека, а не диктатура объединившегося пролетариата, Советов. Важно не обольщаться и признать без обиняков: это вовсе не то, чего хотели. Ещё один шаг, и можно будет даже сказать: это как раз то, чего не хотели"[365].

Политическое бесправие советских людей, как отмечал Жид, прикрывается мимикрийными формами "самокритики", которая, помимо доносительства и критических замечаний по мелочным поводам, сводится к тому, чтобы "постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует "линии". Спорят отнюдь не по поводу самой "линии". Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствует этой священной "линии". И горе тому, кто попытался бы от неё отклониться". С этой идеологической системой примиряются не те, кто делали революцию, а те, кто воспользовались её плодами. Такие люди с готовностью повторяют любую статью "Правды", которая "каждое утро им сообщает, что следует знать, о чём думать и чему верить"[366].

Подобное приспособленчество и покорность Жид связывал с вытеснением коллективизма мещанским индивидуализмом, с "обуржуазиванием, одобряемым и поощряемым сейчас правительством". Восстановление в СССР личной собственности и права наследования он объяснял тем, что Сталин, готовясь к войне, делает ставку не на революционную солидарность трудящихся, а на силы мелкобуржуазного эгоизма. В результате этого "революционное сознание (и даже проще: критический ум) становится неуместным, в нём уже никто не нуждается... Хотят и требуют только одобрения всему, что происходит в СССР". Тех же, в ком ещё бродит революционный дух и кто отваживается на малейший протест и малейшую критику, проклинают и уничтожают. "И не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено"[367].

Подытоживая свои наблюдения, Жид с чувством глубокой горечи и тревоги писал, что при сохранении сталинского режима "вскоре от этого прекрасного героического народа, столь достойного любви, никого более не останется, кроме спекулянтов, палачей и жертв"[368]. Свою книгу он заканчивал трагическим аккордом: "Советский Союз не оправдал наших надежд, не выполнил своих обещаний, хотя и продолжает навязывать нам иллюзии. Более того, он предал все наши надежды. И если мы хотим, чтобы надежды всё же уцелели, нам надо многое пересмотреть. Но мы не отвернём от тебя наши взгляды, славная и мученическая Россия. Если сначала ты была примером, то теперь - увы! - ты показываешь нам, как революция ушла в песок"[369].

Несмотря на столь трагические выводы, писатель подчёркивал, что даже ошибки одной страны не дают оснований усомниться в справедливости социалистической идеи, "истины, которая служит общечеловеческому, интернациональному делу"[370].

О том , что позиция Жида разделялась многими его современниками, свидетельствовали отклики на его книгу, включённые во второе её издание. В них подчёркивалась иллюзорность представлений о победе социализма в СССР, прежде всего потому, что вновь возникшее там неравенство увеличивается "с регулярностью накатывающихся друг на друга волн"[371]. Старый революционер М. Мартине, порвавший с французской компартией, писал: "Думаю, вы поймёте теперь, что могли испытывать люди, защищавшие Октябрьскую революцию с первого её часа... отдавшиеся ей безраздельно и увидевшие, как мало-помалу (со времени смерти Ленина) её отвоевывает старый мир"[372]. Бывший немецкий коммунист А. Рудольф, проработавший более трёх лет в СССР, подчёркивал: "В результате тяжких сомнений и мучительной внутренней борьбы я пришёл к тем же самым выводам, что и вы - человек из другой среды и из другой страны... Всё, что происходит в СССР, может дискредитировать саму идею. Эта опасность кажется мне громадной. Громадной потому, что... множество искренних революционеров будет отождествлять СССР с социализмом и сталинскую политику - с социально справедливым строем. И, надо сказать, эта ошибка парализует лучшие силы человеческого прогресса"[373].

Лишь немногие деятели западной культуры отважились на такую решимость, которую проявил Андре Жид в критике сталинизма. И уж совсем небольшая их часть (например, Андре Бретон, Диего Ривера) пошла дальше по этому пути, признав правоту дела IV Интернационала. Большинство же западных интеллигентов воспринимало "троцкистов" как незначительную секту, которая к тому же придерживается "утопической" идеи мировой революции.

Протестующий голос властителей дум на Западе мог бы в немалой степени сдержать разгул сталинского террора. Однако они продолжали хранить молчание, тем самым невольно способствуя тому, чтобы этот террор перешёл все мыслимые пределы. В "Поправках к моему "Возвращению из СССР", написанных в июне 1937 года, Жид возлагал значительную долю ответственности за лёгкость, с которой Сталин вершил своё страшное дело, на западных коммунистов и либеральных "друзей СССР". "С кляпом во рту, угнетённый со всех сторон, народ почти лишён возможности к сопротивлению, - писал он. - Увы, игра... уже выиграна Сталиным - под громкие аплодисменты коммунистов всего мира, которые ещё продолжают верить и будут верить ещё долго, что они, по крайней мере в Советском Союзе, одержали победу, будут считать врагами и предателями всех, кто не аплодирует"[374]. За мучеников сталинского режима, "которые не смогли, не захотели склонить голову, как от них требовали... никто не вступится. Разве что правые газеты вспомнят, чтобы поносить режим, который они ненавидят. Те же, кому дороги идеи свободы и справедливости, кто борется за Тельмана - Барбюсы и Ролланы - умолкли, они молчат. И вокруг них - ослеплённые пролетарские массы"[375].

Если в 60-80-е годы репрессии против диссидентов в СССР, не соизмеримые по своим масштабам и жестокости со сталинским террором, вызывали постоянный протест западных правительств и западной общественности, то в 30-е годы гибель сотен тысяч людей в тюрьмах и лагерях не встретила серьёзного негодующего отклика за рубежом. Тому были серьёзные политические основания. В послесталинский период деятельность большинства диссидентов носила открыто антикоммунистический характер, была ориентирована на поддержку капиталистического Запада, прямо апеллировала к нему и способствовала ослаблению "сверхдержавы", противостоявшей сплочённому капиталистическому лагерю. В отличие от этого, в 30-е годы закоренелые враги большевизма понимали, что беспрепятственное проведение великой чистки, антикоммунистической по своей сути, подрывающей экономическую, политическую и военную мощь Советского Союза, служит их классовым и геополитическим интересам[376]*. Характерно, что даже в разгар "холодной войны" 40-х годов Черчилль называл Сталина "великим революционным вождём и мудрым русским государственным деятелем и воином"[377] и с явным одобрением вспоминал о его расправе со "старой гвардией коммунистов", о "беспощадной, но, возможно, небесполезной чистке военного и государственного аппарата в Советской России и ряде процессов... на которых Вышинский столь блестяще (sic! - В. Р.) выступал в роли государственного обвинителя"[378].

Конечно, позиция западных гуманистов, замалчивавших, а то и прямо оправдывавших сталинские репрессии, диктовалась иными мотивами, чем позиция буржуазных политиков. Поведение демократической интеллигенции Запада представляло собой её трагическую вину, вызывалось заблуждением всемирно-исторического масштаба. Отход многих из них от безоговорочной поддержки сталинизма произошёл только тогда, когда СССР и международное коммунистическое движение оказались обескровленными, а мир стремительно катился к новой мировой войне. Но даже тогда, слепо надеясь избежать этой войны и видя банкротство политиков буржуазно-демократических государств, сдававших Гитлеру одну позицию за другой, "друзья СССР" закрывали глаза на предательство Сталиным дела социализма и на перспективу его сговора с Гитлером, о которой неустанно предупреждал Троцкий.

Позорное молчание западной интеллигенции было результатом иррационального, но реального выбора: поддерживать ли СССР, который мог уничтожить гитлеризм, или вступить в бескомпромиссную борьбу за права человека в Советском Союзе, тем самым нанося ему геополитический ущерб. Здесь имела место ситуация выбора из двух зол, ни одно из которых не является "меньшим". В таких условиях, как известно, любой выбор оказывается безнравственным[379]*.

Чем ближе к реальностям такого выбора находится человек - тем тяжелее и отчаяннее становится его выбор. Яркий пример этому - поведение Л. Фейхтвангера. Заглянув в лицо фашизму непосредственно в своей стране, он оказался в той иррациональной плоскости, где любой враг "своего" врага может рассчитывать на поддержку. Поэтому он был обречён на сознательную и бессознательную ложь о Сталине и о положении в СССР.

Именно Фейхтвангеру принадлежала пальма первенства в дезинформировании западной общественности о событиях в Советском Союзе.

XLVIII Советский союз глазами Лиона Фейхтвангера После посещения СССР в конце 1936 - начале 1937 года Фейхтвангер выпустил свою печально знаменитую книгу "Москва 1937. Отчёт о поездке для моих друзей".

Одной из её главных целей было развенчание критических оценок А. Жида. Уже в первые дни пребывания в Москве Фейхтвангер опубликовал статью "Эстет о Советском Союзе", в которой называл книгу Жида "ударом по социализму, ударом по прогрессу всего мира"[380]. Однако, как явствует из недавно опубликованных архивных материалов, Фейхтвангера во время его поездки не покидала мысль о правдивости наблюдений Жида. Приставленная к писателю переводчица Каравкина в одном из своих донесений сообщала, что во время подготовки к публикации в "Правде" статьи о Жиде Мехлис предложил Фейхтвангеру переделать некоторые её места, снять критические замечания о культе Сталина. По этому поводу Фейхтвангер излил переводчице "всё своё негодование" и заявил, что оправдываются слова Жида об отсутствии в СССР свободы мнений. Хотя Каравкина поспешила разъяснить писателю, что "отношения советских народов к товарищу Сталину совершенно ложно называть "культом", Фейхтвангер "долго кипятился, говорил, что ничего не будет менять, но когда пришла Мария Остен (сотрудница "Правды" - В. Р.), он уже остыл, смирненько сел с ней в кабинете и исправил то, что она просила, за исключением фразы о "терпимости", которую ни за что не хотел выбросить"[381].

В другом донесении Каравкина докладывала о тягостном впечатлении Фейхтвангера от встречи с Димитровым, которого писатель специально посетил для беседы о процессе троцкистов. Фейхтвангер рассказывал, что Димитров очень волновался, говоря на эту тему, "объяснял ему полтора часа, но его не убедил"[382].

Кульминационным моментом пребывания Фейхтвангера в СССР стала его трёхчасовая встреча со Сталиным. Рассказывая о ходивших по Москве слухах, И. Райсс писал, что в кругах, где ещё рискуют "откровенничать" среди близких, говорили об отрицательном впечатлении, сложившемся у Фейхтвангера от этой встречи, и передавали друг другу частушку:

"И показался у дверей с каким-то странным видом,

Эх, как бы этот еврей не оказался Жидом"[383].

Однако, если судить по описанию этой встречи самим Фейхтвангером, Сталин явно сумел "переиграть" своего собеседника. Писатель рассказывал о своих опасениях, что разговор со Сталиным может превратиться "в более или менее официальную приглаженную беседу, подобную тем, которые Сталин вёл два-три раза с западными писателями". В начале встречи эти опасения показались ему оправданными: Сталин говорил общими фразами, пересыпанными шаблонными оборотами партийного лексикона. Но затем, как не без гордости сообщал Фейхтвангер, Сталин проникся к нему доверием: "Я почувствовал, что с этим человеком могу говорить откровенно... И он отвечал мне тем же... Не всегда соглашаясь со мной, он всё время оставался глубоким, умным, вдумчивым"[384].

Взаимная откровенность собеседников выразилась, по словам писателя, прежде всего в том, что Сталин не уклонился от обсуждения темы о "безвкусном и не знающем меры культе его личности". Переведя это обсуждение в русло выдвинутого Фейхтвангером аспекта вкуса, он "извинил своих рабочих и крестьян тем, что они были слишком заняты другими делами и не могли развить в себе хороший вкус". Сталин утверждал, что ему "докучает такая степень обожания, и он сам иногда над этим смеётся", однако "всю эту шумиху терпит только потому, что он знает, какую наивную радость доставляет праздничная суматоха её устроителям". Когда же Фейхтвангер привел вовсе абсурдные примеры, например, с установкой сталинского бюста при входе на выставку Рембрандта, Сталин заявил, что "тут действует умысел вредителей, пытающихся таким образом дискредитировать его". Подобными высказываниями Сталин вселил в писателя уверенность, что он, "в противоположность другим стоящим у власти лицам, исключительно скромен"[385].

В целом повествование Фейхтвангера оказалось выдержанным в духе, всецело отвечающем канонам сталинистской пропаганды. Оно включало три основные темы: 1) благосостояние советских людей; 2) их мироощущение; 3) политический режим.

Говоря о благосостоянии, Фейхтвангер исходил из предоставленных ему официальных данных советской статистики. Он сообщал читателю, что на одного жителя в СССР приходится продуктов больше и лучшего качества, чем в Германии и Италии, что реальная заработная плата советских рабочих выросла с 1929 года на 278 процентов, что каждый работающий пользуется месячным оплачиваемым отпуском, а Москва по степени развитости общественного транспорта находится на первом месте в мире. Прибавляя к этим статистическим данным свои "личные наблюдения", писатель утверждал, что "благодаря электрификации Москва сияет ночью, как ни один город в мире", что в московских магазинах можно "в большом выборе получить продукты питания по ценам, вполне доступным среднему гражданину Советского Союза", и в целом "весь громадный город Москва дышал удовлетворением и согласием и более того - счастьем"[386].

В повествование об образе жизни советских людей Фейхтвангер вносил и некоторые "критические" ноты. Он упоминал о жилищной нужде, отсутствии комфорта и наличии "множества мелких неудобств, осложняющих повседневный московский быт". К таким "неудобствам" он относил, например, доступность "бесчисленных домов отдыха" и других социальных объектов только членам профсоюзов, в результате чего, как полушутливо добавлял писатель, иностранный посол "с тоской стоит в праздничные дни перед рабочими бассейнами для плавания: он никуда не имеет доступа". Выражая уверенность, что в ближайшем будущем исчезнут и "мелкие недочёты", писатель приписывал такую же уверенность советским людям, которые "точно знают, что через два года у них будет одежда в любом количестве и любого качества, а через десять лет и квартиры в любом количестве и любого качества"[387].

Осуждая с особым негодованием высказывания Жида о социальном неравенстве в СССР, Фейхтвангер утверждал, что "товарищ строительный рабочий, поднявшийся из шахты метро, действительно чувствует себя равным товарищу народному комиссару"[388]. Его рассказы о "счастливой жизни" советских людей в ряде случаев основывались на наблюдениях над бытом той среды, в которой он вращался, - учёных, писателей, художников, актёров, которых, по его словам, государство "бережёт, балует почётом и высокими окладами"[389]. Однако с такой же непререкаемостью Фейхтвангер уверял, что "больше всех разницу между беспросветным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне", которые имеют обильную еду и "ведут своё сельское хозяйство разумно и с возрастающим успехом"[390].

Такое описание советской действительности, похожее на нарядный лубок, сопровождалось рассказами о "наивной гордости", с которой советские люди воспринимают свою "счастливую жизнь", и о "таком доверии к руководству, какого мне нигде до сих пор не приходилось наблюдать".

Повествуя о политическом режиме, Фейхтвангер, высказывал неожиданную в устах либерального писателя мысль о том, что "никогда правительство, постоянно подвергающееся нападкам со стороны парламента и печати и зависящее от исхода выборов, не смогло бы заставить население взять на себя тяготы, благодаря которым только и было возможно проведение этого (социалистического - В. Р.) строительства"[391]. Такое принуждение со стороны бесконтрольного правительства писатель считал полностью оправданным, поскольку "тяготы", по его мнению, остались уже позади, а "большая часть пути к социалистической демократии уже пройдена"[392]. Правда, он называл некоторые "недочёты" и в этой области, выражавшиеся в господстве "стандартизованного оптимизма": "собрания, политические речи, дискуссии, вечера в клубах - всё это похоже, как две капли воды, друг на друга"[393]. Однако, Фейхтвангер не находил "предосудительным" этот "пресловутый конформизм", равно как и политические запреты, распространявшиеся, по его словам, лишь на высказывания о невозможности победы социализма в одной стране без мировой революции. По всем остальным вопросам, как он заявлял, существует полная свобода критики. Свой рассказ о политическом режиме Фейхтвангер завершал утверждением: "Хотя средства, применявшиеся Сталиным, "зачастую и были не совсем ясны,.. Сталин искренен, когда он называет своей конечной целью осуществление социалистической демократии"[394].

Возвращаясь к вопросу о "безвкусно преувеличенном культе Сталина", писатель давал такое объяснение этому "чрезмерному поклонению" и "обожествлению": советские люди "чувствуют потребность выразить свою благодарность, своё беспредельное восхищение. Они действительно думают, что всем, что они имеют и чем они являются, они обязаны Сталину... Народ должен иметь кого-нибудь, кому он мог бы выражать благодарность за несомненное улучшение своих жизненных условий, и для этой цели он избирает не отвлечённое понятие, не абстрактный "коммунизм", а конкретного человека - Сталина". К этому писатель присовокуплял излюбленную западными интеллектуалами ссылку на специфические свойства "русской души": "Русский склонен к преувеличениям, его речь и жесты выражают в некоторой мере превосходную степень, и он радуется, когда он может излить обуревающие его чувства"[395].

Утверждая, что он нигде не находил признаков, указывающих на искусственность любви к Сталину, Фейхтвангер ссылался на то, что в народе якобы ходят сотни "анекдотов" о Сталине, неизменно сводящихся к тому, "как близко он принимает к сердцу судьбу каждого отдельного человека". В подтверждение писатель приводил переданный ему "анекдот" о том, как Сталин "буквально насильно заставил одного чересчур скромного писателя, не заботящегося о себе, переехать в просторную, приличную квартиру". Чтобы читатель не мог подумать, что подобные "анекдоты" спускаются сверху, Фейхтвангер специально подчёркивал, что они "передаются только из уст в уста и лишь в исключительных случаях появляются в печати"[396].

Для доказательства того, что всевластие Сталина благополучно сочетается с демократией, Фейхтвангер приводил "шутливые слова" некоего "советского филолога": "Чего вы, собственно хотите? Демократия - это господство народа, диктатура - господство одного человека. Но если этот человек является таким идеальным выразителем народа, как у нас, разве тогда демократия и диктатура - не одно и то же?" Комментируя этот верноподданический (с претензией на некую "смелость" и "оригинальность") софизм, Фейхтвангер замечал, что он "имеет очень серьёзную почву"[397].

Не менее софистический характер носила трактовка Фейхтвангером вопроса о причинах обильного "засорения" страны вредителями. Осуждая "психоз вредительства", охвативший население, писатель, однако, тут же заявлял: "Если, например, проблема снабжения кожей и обувью "всё ещё недостаточно урегулирована, то, несомненно, виновниками этого являются те кулаки, которые в своё время вредили в области скотоводства". Помимо кулаков, Фейхтвангер считал бесспорными вредителями и тех коммунистов, которые были хорошими борцами в гражданской войне, но не сумели стать умелыми руководителями в мирное время. За это их сняли с высоких постов и "понятно, что многие из них теперь стали противниками режима"[398].

В свою книгу Фейхтвангер включил отдельную главу "Сталин и Троцкий" (к ней примыкает глава "Явное и тайное в процессах троцкистов", анализ которой выходит за рамки проблематики нашей книги). Здесь известный мастер политического портрета выступает в роли жалкого ремесленника, превосходящего своим усердием даже подмастерьев сталинской школы фальсификаций.

Мера "объективности" Фейхтвангера ограничилась тем, что он признавал Троцкого "превосходным писателем" и "хорошим оратором, пожалуй, лучшим из существующих"[399]*. Во всём остальном писатель считал неоспоримым политическое и нравственное превосходство Сталина над Троцким. Выражением этого превосходства он называл распоряжение Сталина поместить портрет Троцкого в "Истории гражданской войны"[400]*, несмотря на то, что книга Троцкого (по-видимому, "Моя жизнь" -В. Р.) "полна ненависти, субъективна от первой до последней страницы, страстно несправедлива по отношению к Сталину"[401].

В трактовке личности и судьбы Троцкого Фейхтвангер исходил из того, что Троцкий, будучи "типичным только-революционером", оказался "ни к чему не пригоден там, где требуется спокойная, упорная, планомерная работа", и к тому же отличался "повышенной требовательностью", которая "сделала из него сварливого доктринёра, стремившегося принести и принесшего несчастья, и это заставило огромные массы забыть его заслуги"[402].

Глава о Сталине и Троцком - яркий пример того, в какой степени публицистическая предвзятость и заданность выводов способны оглуплять даже талантливого художника, берущего на себя роль судьи в современном политическом противоборстве. Вступая в сферу, казалось бы, являющуюся его стихией, - обрисовки и характеристики крупнейших политических фигур своего времени, автор искал объяснение судеб их идей и дела не в исторических обстоятельствах, а в особенностях их характеров (в том виде, как они ему представлялись). "Молниеноснейшим, часто неверным внезапным идеям" Троцкого он противопоставлял "медленные, тщательно продуманные, до основания верные мысли" Сталина. Контрастностью личностных черт и образа мышления Фейхтвангер объяснял и взаимную неприязнь Сталина и Троцкого, добавляя при этом к портрету Троцкого самые непривлекательные мазки: "Разве эта красочность, подвижность, двуличие, надменность, ловкость в Троцком не должны быть Сталину столь же противны, как Троцкому твёрдость и угловатость Сталина?"[403].

Психологическими различиями Фейхтвангер пытался объяснить и смену ролей Троцкого и Сталина в истории. По его словам, Сталин долгое время "оставался в тени рядом со сверкающим, суетливым Троцким... Он упорным трудом завоевал себе популярность, которая другому легко давалась". В силу всё той же "медленности" Сталина "блеск Троцкого, не всегда неподдельный, в продолжении многих лет мешал заметить действительные заслуги Сталина. Но наступило время, когда идеи только-борца Троцкого начали становиться ошибочными и подгнивать; первым это заметил и высказал Сталин"[404].

Не утруждая себя освещением содержания "подгнивающих" идей Троцкого, Фейхтвангер сводил дело к противопоставлению "революционаризма" Троцкого и "прагматизма" Сталина, благодаря которому тот якобы добился победы над своим противником. Однако "Троцкий не хотел признать себя побеждённым. Он выступал с пламенными речами, писал блестящие статьи, брошюры, книги, называя в них сталинскую действительность иллюзией, потому что она не укладывалась в его теории". Когда же "весь мир признал, что социализм в одной стране построен", Троцкий отказался согласиться с этой истиной, "видной каждому ребёнку"[405].

Особенно серьёзные трудности возникали перед Фейхтвангером, когда он пытался объяснить, почему в Советском Союзе многие люди верили не "неопровержимым аргументам Сталина" и "очевидным фактам", а "фальшивым возражениям" Троцкого. Читатель узнавал из его книги, что в то время, когда "дело Сталина процветало", "реальная заработная плата повышалась", а крестьяне "всё более возрастающей массой устремлялись в колхозы", немало коммунистов почему-то "не хотели верить в это реальное, осязаемое дело". Такие люди, "поверившие больше в слово Троцкого, чем в дело Сталина", оказались даже среди тех, "другом которых был Сталин, которым он поручил ответственные посты". Они "всё ещё продолжали тянуться к его врагу Троцкому, тайно переписывались с ним и, стремясь вернуть своего старого вождя в СССР, старались нанести вред его - Сталина - делу". За это "они были привлечены к ответственности", однако "Сталин простил их, назначил их снова на высокие посты"[406].

В заключительной части главы Фейхтвангер поднимался до патетики в своём сочувствии диктатору за то, что тот "вынужден отдавать очень значительную часть своих сил на ликвидацию вредных последствий блестящих и опасных причуд Троцкого". Он называл ненависть Сталина к Троцкому оправданной, во-первых, потому, что "всем своим существом тот не подходит к Сталину", а во-вторых, потому, что "Троцкий всеми своими речами, писаниями, действиями, даже просто своим существованием подвергает опасности его - Сталина - дело. (Курсив мой - В. Р.)". Однако эта ненависть, по уверениям Фейхтвангера, не распространялась на "троцкистов". Утрачивая всякое чувство меры и реальности, писатель утверждал, что Сталин - "великий организатор... великий математик (sic! - В. Р.) и психолог... заведомо окружил себя многими людьми, близкими по духу Троцкому. Его считают беспощадным, а он в продолжение многих лет борется за то, чтобы привлечь на свою сторону способных троцкистов, вместо того, чтобы их уничтожить, и в упорных стараниях, с которыми он пытается использовать их в интересах своего дела, есть что-то трогательное (курсив мой - В. Р.)"[407].

Так писатель, снискавший во всём мире репутацию гуманиста, создавал софистические конструкции о чрезмерной "мягкости" Сталина - в дни, когда в Советском Союзе гибли сотни тысяч людей по подозрению в малейшем сочувствии к Троцкому и "троцкизму".

Книга Фейхтвангера была высоко оценена Сталиным. В выходных данных к ней значится: "Тираж 200 000. Сдано в производство 23 ноября 1937 г. Подписано к печати 24 ноября 1937 г.". Фейхтвангеру была дана возможность существенно поправить своё тяжёлое материальное положение эмигранта. Он получил высокий гонорар не только за эту книгу, но и за свои романы, ранее опубликованные в Советском Союзе (в то время зарубежные авторы, за исключением избранных "друзей", не получали гонораров за издания переводов их книг в СССР).

Ответом на писания Фейхтвангера о Советском Союзе явилась статья И. Райсса, в которой ставились вопросы, возникавшие у многих людей в Москве: "Столь ли наивен Фейхтвангер? Сознателен ли его подлог?... Чем же объяснить, что Фейхтвангер пошел на прислужничество Сталину?" Рассказывая, что некоторые люди объясняли это желанием Фейхтвангера выторговать таким путём у Сталина голову Радека, Райсс прибавлял: "Пусть это будет только гипотеза, слух, но разве не свидетельствуют они о том, что в Москве искали какое-то особое объяснение поведению Фейхтвангера, так лживо звучали его восхваления Сталина и гнусных процессов".

Раисе подчёркивал: "Человек, не владеющий (русским - В. Р.) языком, видящий Москву из окон кафе "Метрополь", посещающий лишь образцовые учреждения, не может судить о Москве. Подлинную Москву можно описать лишь кровью и слезами, могут описать лишь те, кто знал её в героическую эпоху, кто вместе с народом участвовал в борьбе и пережил предательство революции".

С негодованием разоблачая рассуждения о благосостоянии советского народа, Райсс писал, что благосостояние Фейхтвангер мог встретить лишь "в тех кругах, где он вращался, прежде всего в кругу писателей всех разновидностей, конкурирующих между собой в восхвалениях Сталина. Среди паразитов советской жизни". Только общением с такого рода людьми и одурманенностью официальной ложью можно объяснить, что Фейхтвангер не упоминает "ни единым словом того террора, того ужаса, который сковывает массы, той эпидемии самоубийств, которая всё усиливается в Москве"[408].

Особенно лживыми Райсс называл утверждения об органичности культа Сталина и искренней приверженности ему большинства советских людей. "Неужели Фейхтвангер не догадывается, - писал он, - что культ Сталина и все популяризирующие Сталина басни исходят непосредственно из сталинской канцелярии, а отнюдь не из народа?" По поводу восторженного описания демонстраций, проходящих под портретами Сталина, Райсс замечал: "Фейхтвангер и это принимает за чистую монету. Мы же в СССР знаем, что не энтузиазм, а страх гонит массу, дрожащую за своё существование, на подобные демонстрации. Чего стоит один пример вдовы генерала Якира, которая по требованию Сталина обесчестила память своего погибшего мужа".

Конечно, Райсс, опровергая слащавые панегирики Фейхтвангера, не раскрывал всей картины советской жизни того времени. Пожалуй, лишь касаясь изображения Фейхтвангером ликующей советской молодёжи, он давал более дифференцированное освещение действительности: "Разная есть в Советском Союзе молодёжь. Часть её насквозь пропитана национализмом... и торопится занять места, освободившиеся после уничтожения революционного поколения... Но есть в Советской России и другая молодёжь. Не относятся ли к ней те героические комсомольцы, которые погибают на Лубянке со словами: "Да здравствует Троцкий!"[409]*?"[410].

XLIX Чем Бердяев близок коммунистам До сих пор мы рассматривали суждения русских и зарубежных авторов самой разной политической ориентации, раскрывающие статический срез советской действительности середины 30-х годов. Теперь обратимся к работам, посвящённым историческому анализу судеб советского общества и содержавшим прогноз его дальнейшего развития. Такие обобщающие работы, создававшиеся почти одновременно, принадлежали перу двух крупнейших русских мыслителей того времени - Бердяева и Троцкого, людей с весьма несхожей личной судьбой, приверженных разной идеологии, но отличавшихся в равной степени стремлением к честному духовному поиску. Книги этих авторов несхожи уже по своему жанру. В отличие от книги Троцкого "Преданная революция", представляющей собой фундаментальное историко-социологическое исследование, работа Бердяева "Истоки и смысл русского коммунизма" относится к жанру социально-исторической эссеистики. В ней нет каких-либо статистических данных и социальных примеров, отсутствует строгая система доказательств, которая предшествовала бы философским и социологическим выводам. Эти особенности книги облегчили недобросовестное истолкование её идей советскими диссидентами 70-х, "перестройщиками" 80-х и "демократами" 90-х годов. Отбросив присущую Бердяеву диалектическую гибкость мысли, эти авторы безосновательно изображали его книгу своего рода евангелием антикоммунизма. Из всего богатства бердяевских аргументов и выводов они использовали лишь те, которые были продиктованы невольной озлобленностью эмигранта, недостаточным знанием советской действительности либо тенденциозной предвзятостью религиозного философа.

Между тем в книге "Истоки и смысл русского коммунизма" содержится немало идей, порождённых искренним исканием истины. Отнюдь не отвергая, как это делают ныне Волкогонов и другие современные русские "демократы", позитивного значения революций, Бердяев подчёркивал, что "отвержение всякого смысла революции неизбежно должно повести за собой и отвержение истории. Но революция ужасна и жутка, она уродлива и насильственна, как уродливо и насильственно рождение ребенка, уродливы и насильственны муки рождающей матери, уродлив и подвержен насилию рождающийся ребенок"[411]. Эти мысли даже своим образным строем вплотную сближаются с идеями Маркса и Ленина о "муках родов" нового общественного строя в революции.

К идеям Маркса, Ленина и Троцкого близко и проницательное суждение Бердяева, направленное против "тех христиан, которые считают революцию недопустимой ввиду её насилия и крови и вместе с тем считают вполне допустимой и нравственно оправданной войну. Война совершает ещё больше насилий и проливает ещё больше крови"[412].

Исходя из этих философско-социологических предпосылок, Бердяев высоко оценивал историческое значение Октябрьской революции, которую он считал не плодом "большевистского заговора", а закономерным результатом предшествующего развития России. Уделяя преимущественное внимание её национальным истокам и содержанию, он отмечал, что не только большевики, но прежде всего широкие солдатские массы "готовы были бежать с фронта и превратить войну национальную в войну социальную"[413]. Народ согласился подчиниться лозунгам большевиков, поскольку они дисциплинировали массы и остановили угрожавший России анархический распад.

Безоговорочно признавая народный характер Октябрьской революции, Бердяев писал, что "народ в прошлом чувствовал неправду социального строя, основанного на угнетении и эксплуатации трудящихся, но он кротко и смиренно нёс свою страдальческую долю. Но наступил час, когда он не пожелал больше терпеть, и весь строй души народной перевернулся... Ленин не мог бы осуществить своего плана революции и захвата власти без переворота в душе народа"[414]: Большевики чутко уловили стремления народных масс и привели в движение не только разрушительные, но и созидательные, "раньше скованные рабоче-крестьянские силы для исторического дела. И этим определяется исключительный актуализм и динамизм коммунизма. В русском народе обнаружилась огромная витальная сила, которой раньше не давали возможности обнаружиться"[415].

Касаясь "преступления", с особым неистовством вменявшегося в вину большевикам современными "демократами", - разгона Учредительного собрания, Бердяев со всей определённостью утверждал, что эсеры, получившие большинство голосов на выборах в Учредительное собрание, "оказались ненужными и вытесненными. Ленин сделал всё лучше, скорее и более радикально, он дал больше"[416]. В итоге практической проверки зрелости и жизнеспособности политических сил России большевизм, "давно подготовленный Лениным, оказался единственной силой, которая, с одной стороны, могла докончить разложение старого и, с другой стороны, организовать новое"[417].

Эти мысли получили ещё более чёткое выражение в книге Бердяева "Самопознание (опыт философской автобиографии)", изданной в 1949 году. Здесь Бердяев выражал решительное несогласие с точкой зрения тех белоэмигрантов, которые считали, что "большевистская революция сделана какими-то злодейскими силами, чуть ли не кучкой преступников, сами же они (деятели "белой" России - В. Р.) неизменно пребывают в правде и свете"[418]. Он утверждал, что "вина и ответственность за ужасы революции лежат прежде всего на людях старого режима", которые поэтому не могут быть "судьями в этих ужасах"[419].

Бердяев не всегда проводил разграничение между коммунизмом как мировоззрением, идеологической доктриной и как реальным политическим движением. Более того, иногда он называл коммунизмом социально-экономический уклад и политический режим, установившиеся в СССР к середине 30-х годов. Однако, когда он говорил о коммунизме как научной доктрине, разработанной Марксом, содержание этой доктрины характеризовалось им достаточно объективно. Он называл Маркса замечательным социологом и высоко оценивал его "гениальное учение... о фетишизме товаров". Признавая правоту марксистов в оценке капитализма, он подчёркивал, что буржуазные идеологи, обличающие коммунизм, "лишь делают более рельефной правду коммунизма... Именно капиталистическая система прежде всего раздавливает личность и дегуманизирует человеческую жизнь, превращает человека в вещь и товар, и не подобает защитникам этой системы обличать коммунистов в отрицании личности и в дегуманизации человеческой жизни. Именно индустриально-капиталистическая эпоха подчинила человека власти экономики и денег, и не подобает её адептам учить коммунистов евангельской истине, что " не о хлебе едином жив будет человек"... "Не о хлебе едином жив будет человек", но также и о хлебе, и хлеб должен быть для всех. Общество должно быть организовано так, чтобы хлеб был для всех, и тогда именно духовный вопрос предстанет перед человеком во всей своей глубине. Недопустимо основывать борьбу за духовные интересы и духовное возрождение на том, что хлеб для значительной части человечества не будет обеспечен"[420].

"Большую долю правды" Бердяев усматривал и в "социально-экономической системе коммунизма" (в том виде, в каком она обосновывалась в марксистском учении). Он соглашался с марксистской идеей, согласно которой человек в соединении с другими людьми призван регулировать и организовывать социальную жизнь. Особенно привлекала Бердяева коммунистическая идея социального равенства. Отвергая излюбленный аргумент антикоммунистов о том, что ликвидация классовых различий приведёт к нивелировке человеческих индивидуальностей, он подчёркивал: личностные различия между людьми только ярче выявятся после уничтожения классовых различий: "Человек должен отличаться от человека по своим личным качествам, а не по своему социальному положению, классовому или сословному"[421].

Напоминая, что отвержение имущественного неравенства было одной из основных идей первоначального христианства, Бердяев писал: "У большей части учителей церкви мы находим осуждение богатства и богатых, отрицание собственности... такие резкие суждения о социальной неправде, связанной с богатством и собственностью, что перед ними бледнеют Прудон и Маркс". Лишь позднее иерархи церкви "начали защищать господствующие классы богатых, власть имущих"[422].

Отмечая, что "с коммунизмом связана мировая проблема", Бердяев противопоставлял марксистское учение не идеологии фашизма ("совсем уж переходного" и поэтому недолговечного, по его мнению, явления), а доктрине экономического либерализма, имеющей значительно более глубокие корни в истории и большую будущность, чем фашизм. Он выделял два противоположных принципа общественного устройства. "Один принцип гласит: в хозяйственной жизни преследуй свой личный интерес, и это будет способствовать хозяйственному развитию целого, это будет выгодно для общества, нации, государства. Такова буржуазная идеология хозяйства. Другой принцип гласит: в хозяйственной жизни служи другим, обществу, целому и тогда получишь всё, что тебе нужно для жизни. Второй принцип утверждает коммунизм, и в этом его правота". Представления об "утопичности" этого принципа возникли, по мнению Бердяева, в результате "выдумывания" буржуазной политической экономией неких вечных экономических законов и "экономического человека". "Но экономический человек преходящий. И вполне возможна новая мотивация труда, более соответствующая достоинству человека"[423].

Раскрывая очевидные противоречия между марксистской доктриной и реальностями сталинизма, Бердяев писал, что тираничность и жестокость последнего "не имеет обязательной связи с социально-экономической системой коммунизма. Можно мыслить коммунизм в экономической жизни, соединимый с человечностью и свободой"[424].

Правильно оценивая роль и место интернационалистских идей в марксистской доктрине, Бердяев подчёркивал, что Сталин порвал с этими идеями и превратился в "государственника восточного, азиатского типа", тогда как "Троцкий остаётся интернационалистом, продолжает утверждать, что коммунизм в одной стране не осуществим, и требует мировой революции"[425].

Описывая эволюцию советского режима, Бердяев объяснял возникновение сталинизма глубокими сдвигами в социальной структуре общества и власти, которых не сумел предвидеть Ленин в своём программном труде "Государство и революция". Эти сдвиги выразились в возникновении новых форм угнетения трудящихся, порождённых развитием "колоссальной бюрократии, охватывающей, как паутина, всю страну и всё себе подчиняющей. Эта новая советская бюрократия, более сильная, чем бюрократия царская, есть новый привилегированный класс, который может жестоко эксплуатировать народные массы. Это и происходит... Чудовищное неравенство существует в коммунистическом государстве... Переходный период может затянуться до бесконечности. Те, которые в нём властвуют, войдут во вкус властвования и не захотят изменений, которые неизбежны для окончательного осуществления коммунизма"[426]. Эти суждения Бердяева обнаруживают несомненную близость к суждениям автора книги "Преданная революция" - разумеется, за исключением того, что Бердяев, в отличие от Троцкого, считал фатально неизбежным такой путь эволюции большевистского режима.

Справедливо утверждая, что проблема коммунизма не сводится лишь к новой организации общества, а представляет и проблему новой душевной структуры человека, Бердяев признавал неизбежное воздействие социально-экономических условий на духовную и нравственную жизнь личности. В этой связи он подчёркивал, что "нельзя создать нового человека и новое общество, объявив хозяйственную жизнь обязательным делом чиновников государства. Это есть не социализация хозяйства, а бюрократизация хозяйства. Коммунизм, в той форме, в какой он вылился в России, есть крайний этатизм. Это есть явление чудовища Левиафана, который на всё накладывает свои лапы"[427] (курсив мой - В. Р.). И эти положения близки к многочисленным высказываниям Троцкого о социально-политической сущности сталинистского режима.

Совпадение взглядов Троцкого и Бердяева проявляется также в суждениях последнего о прогрессивности лишь такого варианта свержения бюрократического абсолютизма, когда оно будет осуществлено "организованной силой, которая способна была бы прийти к власти не для контрреволюции, а для творческого развития, исходящего из социальных результатов революции"[428].

Ещё более отчётливо эта мысль выражена в книге "Самопознание". Здесь Бердяев подчёркивал "совершенную неизбежность прохождения России через опыт большевизма... Возврата нет к тому, что было до большевистской революции, все реставрационные попытки бессильны и вредны, хотя бы то была реставрация принципов февральской революции"[429].

Эти бердяевские прогнозы оправдались, хотя и с историческим запозданием на полвека и с некоторыми модификациями, неизбежными при реализации всякого социального прогноза. Отсутствие организованной политической силы, способной в своих реформаторских устремлениях исходить из социальных результатов Октябрьской революции, обусловило "ползучее" движение капиталистической реставрации, ввергнувшее в состояние анархии и хаоса Советский Союз, а затем - его распавшиеся республики.

Бердяев проницательно определил и социально-психологические предпосылки успеха сил капиталистической реставрации, порождаемые внутренними противоречиями сталинистского режима. Он отмечал, что русский коммунизм "психологически сделал больше завоеваний, чем экономически", породив молодое поколение, которое "понимает задачу экономического развития не как личный интерес, а как социальное служение". Однако иссякание этого коммунистического энтузиазма под давлением тоталитарного государства способно привести к появлению шкурничества и актуализации "опасности обуржуазивания"[430]. Действительно, негативный социальный пример разложившейся бюрократии, единственным мотивом поведения которой стал инстинкт самосохранения, способствовал иссяканию нравственной энергии и энтузиазма советского народа, утверждению в его самых разных слоях шкурнических, мелкобуржуазных инстинктов. Этот процесс, развивавшийся на протяжении десятилетий, явился одной из главных причин перерождения "перестройки" в "дикую капитализацию" и распад советского общества.

L "Преданная революция" Летом 1936 года Троцкий закончил книгу "Что такое СССР и куда он идёт?", изданную во многих странах под названием "Преданная революция". Само это название указывает на главную тему книги, представлявшей итог многолетних размышлений о судьбах победоносной народной революции, устоявшей под натиском внешних и внутренних врагов, но преданной изнутри силами, формально выступавшими от её имени.

В "Преданной революции" самые сложные теоретические проблемы излагаются в чёткой и лаконичной манере, что делает её доступной пониманию любого образованного человека. Тем не менее эта книга, как справедливо указывал И. Дойчер, является самой трудной работой Троцкого. Её восприятие требует диалектического мышления, отвергающего плоские формально-логические конструкции и применение категорических законченных определений для характеристики динамичных и незавершённых исторических процессов.

Но для современного читателя это, пожалуй, не самая большая трудность. Может быть, ещё более сложным для него будет столкновение с непререкаемостью коммунистических убеждений автора "Преданной революции". Трагический опыт дважды преданного социализма пошатнул уверенность многих в осуществимости коммунистических идей. Хотя, строго говоря, этот опыт поставил под вопрос не сами эти идеи, их подлинный смысл, а средства, методы, пути их реализации. Но в обыденном сознании - и это психологически понятно - недоверие к средствам легко перемещается на цели. Чтобы противостоять этому сдвигу, не столько стихийному, сколько умело и настойчиво провоцируемому, необходимо воссоздать историю и самих коммунистических идей, и попыток их воплощения.

В решении этой задачи трудно переоценить значение "Преданной революции". В своём анализе её автор исходил из того, что термидор великой русской революции остался уже далеко позади. Смена установленного большевиками общественного режима бонапартистским абсолютизмом произошла не сразу, а несколькими этапами, посредством малых гражданских войн бюрократии против революционного авангарда.

Реконструируя и развивая - на основе анализа успехов и поражений социалистического строительства - марксистскую концепцию социализма, Троцкий основное внимание уделял тем специфическим особенностям развития советского общества, которые не были предвидены марксистскими теоретиками прошлого и творцами Октябрьской революции.

Троцкий подчёркивал, что к марксистской теории нельзя относиться фетишистски, она "не есть вексель, который можно в любой момент предъявить действительности ко взысканию"[431]. Если новый исторический опыт обнаружил ошибки и пробелы теории, то её следует пересмотреть, исправить ошибки и восполнить пробелы. Только на этом пути можно понять причины возникновения разительных противоречий между марксистской доктриной и советской действительностью.

Неоднократно возвращаясь к разоблачению сталинистского мифа о победе социализма в СССР, Троцкий называл основные критерии построения социализма: экономический (достижение более высокой производительности труда, чем в передовых капиталистических странах), социальный (достижение степени социального равенства, принципиально невозможной при капитализме) и политический (утверждение самоуправления трудящихся, непосредственного народовластия, представляющего более высокий тип политического устройства по сравнению с самыми демократическими буржуазно-парламентскими режимами).

Главным критерием как высшей, так и низшей фазы коммунизма Троцкий считал степень развития производительных сил. В связи с этим он высмеивал традиционные суждения буржуазных идеологов о принципиальной невозможности мотивации труда, не основанной на экономическом принуждении. "Материальной предпосылкой коммунизма должно явиться столь высокое развитие экономического могущества человека, когда производительный труд, переставая быть обузой и тяжестью, не нуждается ни в каком понукании, а распределение жизненных благ, имеющихся в постоянном изобилии, не требует - как ныне в любой зажиточной семье или в "приличном" пансионе - иного контроля, кроме контроля воспитания, привычки, общественного мнения. Нужна, говоря откровенно, изрядная доля тупоумия, чтобы считать такую, в конце концов, скромную перспективу "утопичной"[432].

Социализм, или низшая фаза коммунизма - это такое общество, которое в силу недостаточно высокого развития хозяйства и культуры ещё не способно обеспечить распределение по потребностям, но уже обладает развитыми производительными силами, достаточными для сужения сферы действия буржуазных норм труда и распределения и последовательного движения к полному социальному равенству - основному условию всестороннего развития всех членов общества.

При социализме должно постепенно ослабевать экономическое и тесно связанное с ним государственное принуждение - наследство классового общества, не способного строить отношения человека к человеку иначе, как в форме экономических фетишей и ставящего на их охрану самый грозный фетиш - государство. О действительной победе социализма можно будет говорить лишь с того исторического момента, когда деньги начнут утрачивать свою магическую силу, а государство станет освобождаться от функций административного принуждения. Смертельный удар денежному фетишизму будет нанесён на той ступени общественного развития, когда рост общественного богатства отучит людей от скаредного отношения к каждой лишней минуте работы и от унизительного страха за размеры вознаграждения, когда деньги потеряют способность приносить счастье или повергать в прах.

Понимая, что наиболее трудной стадией построения социализма является первоначальная стадия, Троцкий уделил ей особое внимание. Он напоминал, что марксисты никогда не исчерпывали вопрос о победе социализма обобществлением средств производства. Юридические формы собственности приобретают разное социальное содержание в зависимости от степени развития производительных сил. Существующие в СССР формы собственности в сочетании с американской техникой во всех отраслях хозяйства позволили бы быстро достичь первой фазы коммунизма. Эти же формы собственности при отставании производительности труда в несколько раз от уровня, достигнутого передовыми капиталистическими странами, породили "переходный режим, судьба которого ещё не взвешена окончательно историей"[433].

Низшей фазой коммунизма Маркс называл такое общество, которое должно возникнуть на основе обобществления производительных сил в самых передовых для своей эпохи капиталистических странах. Это определение явно не подходит к Советскому Союзу, который значительно отстаёт от ведущих стран капитализма в техническом и культурном отношении. Поэтому советское общество следует называть не социалистическим, а подготовительным к социализму или же промежуточным между капитализмом и социализмом.

Другое определение социализма, "односторонность которого вызывалась пропагандистскими целями", выражено в известной ленинской формуле "Советская власть плюс электрификация всей страны". Между тем в СССР власть перешла от Советов к бесконтрольному бюрократическому аппарату, а на душу населения производится втрое меньше электроэнергии, чем в Соединенных Штатах Америки. Поэтому общественный строй СССР может быть охарактеризован формулой "бюрократическая власть плюс одна треть капиталистической электрификации"[434].

Даже если бы в Советском Союзе не произошло бюрократического перерождения властных отношений, он должен был бы пройти через длительную переходную эпоху, предполагающую сохранение норм буржуазного права и рыночных отношений. В эту эпоху товарно-денежный оборот должен не сокращаться, а, наоборот, чрезвычайно расширяться. Это обусловлено прежде всего тем, что все отрасли промышленности преобразуются и растут, возникают новые отрасли, и все они вынуждены количественно и качественно определять своё отношение друг к другу. Одновременно происходит ликвидация потребительского крестьянского хозяйства и замкнутого семейного уклада, что означает "перевод на язык общественного оборота и тем самым денежного обращения всей той трудовой энергии, которая расходовалась раньше в пределах крестьянского двора или в стенах частного жилья. Все продукты и услуги начинают впервые в истории обмениваться друг на друга"[435].

Кроме того, успешное социалистическое строительство немыслимо без включения в плановую систему личной материальной заинтересованности производителей, которая может плодотворно проявиться лишь тогда, когда на её службе "стоит привычное, надёжное и гибкое орудие: деньги"[436]. Поэтому государственный план должен представлять не закон или директиву, а рабочую гипотезу, которая постоянно корректируется на основе сигналов, поступающих со стороны рынка. Для такой корректировки необходима устойчивая денежная единица - единственное пригодное орудие воздействия населения на хозяйственные планы, прежде всего на количество и качество предметов потребления. "План не может опираться на одни умозрительные данные. Игра спроса и предложения остаётся для него ещё на долгий период необходимой материальной основой и спасительным коррективом"[437].

При товарном хозяйстве производительность труда может измеряться не иначе, как себестоимостью и ценами на производимую продукцию. Цены должны выступать не административной, а экономической категорией, отражающей реальную себестоимость, то есть общественно необходимые затраты труда. Назначение же "устойчивых цен" государственной властью означает восстановление утопических воззрений эпохи военного коммунизма. Оно открывает дорогу денежной инфляции, которая в свою очередь неизбежно порождает кредитную инфляцию, ведёт к замене реальных величин фиктивными и разъедает плановое хозяйство изнутри. Ещё более тяжёлые последствия влечёт придание рублю по бюрократическому произволу разной покупательной силы в разных отраслях народного хозяйства и для разных слоёв населения. На этом пути исчезает всякое соответствие между индивидуальным трудом и индивидуальной заработной платой, и тем самым убивается личная заинтересованность производителя. "Командуя рублём", бюрократия лишает себя необходимого орудия для объективного измерения успехов и неудач народного хозяйства.

Необходимость сохранения рыночных отношений в обществе, строящем социализм, впервые получила развёрнутое обоснование в докладе Троцкого о промышленности на XII съезде партии (1923 год). В нём подчёркивалось, что создание экономических предпосылок для победы социализма (подъём производительных сил) достигается путём применения капиталистических методов оплаты труда по его индивидуальной производительности. Не только мелкотоварное сельское хозяйство, но и государственная промышленность нуждается в выработанных капитализмом методах хозяйственного расчёта, учёте себестоимости продукции, денежной оплате товаров, включая товар "рабочая сила".

Сохранение этих буржуазных норм организации труда и распределения приводит к тому, что государство в переходный период приобретает двойственный характер: социалистический, поскольку оно охраняет общественную собственность от попыток капиталистической реставрации, и буржуазный, поскольку оно охраняет распределение жизненных благ, основанное на капиталистическом мериле стоимости. Напоминая, что при характеристике второй функции переходного государства Маркс и Ленин называли его до известной степени "буржуазным" государством, хотя и без буржуазии, Троцкий замечал: "В этих словах нет ни похвалы, ни порицания; они просто называют вещи своим именем"[438].

Выполнение переходным государством буржуазной функции обусловлено тем, что рыночные отношения всегда порождают социальное расслоение, т. е. материальные преимущества меньшинства, требующие охраны принудительной силой государства. Методы административного принуждения, а вместе с ними и само государство будут отмирать по мере экономического подъёма нового общества, позволяющего последовательно смягчать имущественное неравенство. Политическим следствием этого процесса должны стать укрепление внутренней сплочённости и консолидации общества и тем самым ликвидация социальных условий, благоприятствующих капиталистической реставрации.

Исходя из этих посылок, Троцкий формулировал следующую "социологическую теорему": сила применяемого массами в рабочем государстве принуждения прямо пропорциональна силе эксплуататорских тенденций или опасности реставрации капитализма и обратно пропорциональна силе общественной солидарности и всеобщей преданности новому режиму.

Аналогично обстоит дело с бюрократизмом, рост которого прямо пропорционален степени развития имущественных привилегий меньшинства и обратно пропорционален степени достигнутой обществом социальной гармонии. Если бы после окончания гражданской войны, подавившей стремление эксплуататорских классов вернуть утраченное ими экономическое и политическое господство, демократические Советы сохранили бы "свою первоначальную силу и независимость, но оставались бы вынуждены в то же время прибегать к репрессиям и принуждениям в объёме первых лет (революции - В. Р.), это обстоятельство могло бы уже само по себе возбуждать серьёзное беспокойство"[439].

Однако предвидение теоретиков и строителей СССР, что "насквозь прозрачная и гибкая система Советов позволит государству мирно преобразовываться, растворяться и отмирать в соответствии с этапами экономической и культурной эволюции общества", не оправдалось. "Жизнь... и на этот раз оказалась сложнее, чем рассчитывала теория"[440].

Вместо ожидавшегося ослабления государственного принуждения и ликвидации бюрократического "паразита" произошло укрепление позиций бюрократии и превращение бюрократизма, первоначально представлявшегося пережитком прошлого, в систему управления. Вместо сбрасывания обществом "смирительной рубашки государства" и прежде всего такой его крайней формы, как диктатура, государство Советов -"трудно даже обнять мыслью этот контраст! - ...приняло тоталитарно-бюрократический характер"[441].

Для объяснения причин такой кардинальной деформации советского государства Троцкий концентрировал внимание на объективных противоречиях строительства социализма в отсталой и изолированной стране, которые использовал сталинизм, представлявший собой грандиозную бюрократическую реакцию на Октябрьскую революцию.

Объективными предпосылками выделения нового правящего слоя Троцкий считал частичное уничтожение пролетарского авангарда в гражданской войне; поглощение части этого авангарда аппаратом управления; наконец, усталость и разочарование пролетарских масс после долгих лет войны и разрухи, вызвавшие их относительно безучастное отношение к борьбе между правящей фракцией и левой оппозицией. Однако только этими факторами нельзя объяснить подъём бюрократии над массами и сосредоточение ею всех судеб обновлённого общества в своих руках. Возникновение нового привилегированного слоя должно было иметь более глубокие социальные причины.

Отмиранию государства и даже его освобождению от бюрократического паразита препятствовали не психологические пережитки прошлого и не сопротивление остатков старых господствующих классов, как гласила чисто полицейская доктрина Сталина, а "неизмеримо более могущественные факторы, как материальная скудость, культурная отсталость и вытекающее отсюда господство "буржуазного права" в той области, которая непосредственнее и острее всего захватывает каждого человека: в области обеспечения личного существования"[442].

Эти факторы не нашли отражения в ленинском прогнозе о перерастании диктатуры пролетариата в "полугосударство". Ленин не успел сделать всех необходимых выводов из объективных противоречий рабочего государства, которое на протяжении определённого времени не получает поддержки со стороны пролетарских революций в других странах. Разработанная под его руководством и принятая в 1919 году Программа партии указывала, что режим пролетарской диктатуры перестаёт быть государством в старом смысле слова, то есть аппаратом по удержанию в повиновении большинства народа. Однако она объясняла обнаружившиеся уже в первые годы революции проявления бюрократизма лишь непривычкой масс к участию в управлении и специфическими трудностями, связанными с гражданской войной. Исходя из этого, она предписывала чисто политические меры, защищающие общество от возрождения чиновничества, оторвавшегося от народа и вставшего над ним: выборность и сменяемость всех чиновников, контроль за ними со стороны масс, упразднение привилегий бюрократии и т. п.

Однако вскоре за непосредственными трудностями, препятствовавшими сведению функций государства к учёту и контролю, обнаружились трудности более глубокого, социально-экономического характера. Неуклонное сужение сферы государственного принуждения предполагало наличие в обществе хотя бы относительного материального достатка. Но именно это необходимое условие смягчения социальных противоречий и конфликтов в молодой Советской республике отсутствовало.

Опыт развития Советского государства обнаружил то, чего не сумела с достаточной ясностью предвидеть теория. Если его первой функции - ограждению социальных завоеваний революции от попыток капиталистической реставрации - вполне отвечало государство вооружённых рабочих, то для реализации второй функции - регулирования и охраны неравенства в области распределения и потребления - оказалось необходимым наличие особой социальной группировки - бюрократии, представляющей собой буржуазный орган даже в подлинно рабочем государстве, не подвергнувшемся перерождению.

Власть демократических Советов выступала помехой созданию материальных преимуществ для социальных групп, наиболее нужных для обороны, развития науки, промышленности, культуры и т. д. Охранять преимущества меньшинства не склонны те, кто этих преимуществ лишены, - в данном случае рабочие и крестьянские массы, объединённые в Советы. Эту функцию взяла на себя бюрократия, превратившая властвование в свою специальность и ставшая "могущественной кастой специалистов по распределению", обособившейся и выросшей на "совсем не "социалистической" операции - отнять у десяти и дать одному"[443].

Чем беднее общество, вышедшее из революции, тем с большей силой должна возрождаться в нём борьба за необходимые предметы потребления и тем более сурово должен действовать "закон" железной необходимости выделять и поддерживать привилегированное меньшинство. В этих условиях к экономическому фактору, диктующему использование капиталистических методов оплаты труда, прибавляется политический фактор в лице самой бюрократии, социальный спрос на которую "возникает во всех тех положениях, когда налицо имеются острые антагонизмы, которые требуется "смягчать", "улаживать", "регулировать" (всегда в интересах привилегированных и имущих и всегда к выгоде для самой бюрократии)"[444]. Будучи по своей социальной природе охранительницей неравенства и материальных преимуществ меньшинства, бюрократия "снимает, разумеется, сливки для себя самой. Кто распределяет блага, тот никогда ещё не обделял себя. Так из социальной нужды вырастает орган, который далеко перерастает общественно необходимую функцию, становится самостоятельным фактором и вместе с тем источником великих опасностей для всего общественного организма"[445].

Гипертрофированно развив вторую функцию государства ("сторож неравенства"), бюрократия превратилась в "чудовищное и всё растущее социальное извращение, становящееся, в свою очередь, источником злокачественных болячек общества"[446]. Разрешив собственный "социальный вопрос" и оказавшись вполне удовлетворённой существующими социальными отношениями, она стала мощной преградой на пути социалистического развития общества, то есть его движения к народовластию и социальному равенству.

Такая эволюция общественного режима в СССР не была фатально предопределённой. Уже на первых этапах бюрократически-термидорианского перерождения советского общества левая оппозиция выдвигала социалистическую альтернативу этому процессу, предполагавшую в первую очередь ликвидацию власти бюрократического аппарата над партией, советами и профсоюзами. Эта альтернатива оказалась отброшенной в ходе ожесточённой внутрипартийной борьбы. Для обеспечения победы в этой борьбе правящая фракция вступила в негласный социальный союз с новой буржуазией города и деревни, выраставшей в условиях нэпа. Однако очень скоро она столкнулась с сопротивлением кулака, который, вопреки прогнозам её идеологов, не захотел эволюционно "врастать в социализм". Доведя своей ошибочной политикой социальные противоречия до остроты антагонизмов, бюрократия оказалась вынужденной вступить в борьбу с кулаком, которая вылилась в многолетнюю конвульсивную войну с большинством крестьянства.

Победив кулака, бюрократия не проявила готовности самой врастать в социализм, то есть отказаться от своих привилегий и господствующих политических позиций в обществе. Захват ею всей полноты власти в стране, где средства производства принадлежат государству, породил новые, никогда ещё не встречавшиеся в истории социальные отношения, позволяющие ей присваивать себе львиную долю национального дохода.

Троцкий подчёркивал, что упрочение и легализация этих отношений способны привести к полной ликвидации социальных завоеваний Октябрьской революции; но пока (т. е. ко времени написания "Преданной революции") данный процесс далёк от своего завершения. Все общественные отношения в СССР опираются на государственную и колхозную собственность, открывающую возможность роста хозяйства и культуры. Национализация земли, промышленности и банковского дела, государственная монополия внешней торговли ставят относительно узкие пределы накоплению денег и затрудняют их превращение в капитал. Властные, статусные и имущественные привилегии бюрократии ещё не меняют социально-экономических основ советского общества, поскольку они вырастают не из основных форм собственности, которые вырабатывал для себя каждый имущий класс в прошлом, а из имущественных отношений, которые созданы Октябрьской революцией. Будучи лишённой классовых основ своего господства, бюрократия вынуждена поддерживать плановое хозяйство, ликвидация которого отбросила бы СССР на десятки лет назад.

Эта прогрессивная сторона деятельности бюрократии, которая проявляется в период переноса в СССР капиталистической техники, будет всё больше утрачиваться по мере экономического роста страны. "Строить гигантские заводы по готовым западным образцам можно и по бюрократической команде, правда, втридорога. Но чем дальше, тем больше хозяйство упирается в проблему качества, которое ускользает от бюрократии, как тень. Советская продукция как бы отмечена серым клеймом безразличия. В условиях национализированного хозяйства качество предполагает демократию производителей и потребителей, свободу критики и инициативы, т. е. условия, не совместимые с тоталитарным режимом страха, лжи и лести"[447].

Качественный прогресс экономики немыслим без самостоятельного технического и культурного творчества, которые убивает бюрократизм. Его язвы не столь заметны в тяжёлой промышленности, но зато разъедают отрасли, непосредственно обслуживающие население.

Наступление сталинского неонэпа не смягчило, а обострило противоречия советского общества. Бюрократия отказалась от сопутствовавших насильственной коллективизации захватов личного имущества и даже стала поощрять личное накопление как стимул заинтересованности в результатах труда. Вместе с тем провозглашённая в новой конституции "охрана личной собственности" служит в первую очередь тому, чтобы легализовать "особняк бюрократа, его дачу, его автомобиль и все прочие "предметы личного потребления и удобства", которые он присвоил себе на основе "социалистического" принципа: "от каждого - по способностям, каждому - по труду"[448].

В динамике хозяйственного подъёма, достаточной для возникновения более высоких потребностей у всех, но совершенно не достаточной для их удовлетворения, заложено пробуждение мелкобуржуазных стяжательских аппетитов. Их взрывчатая сила проявляется не только в среде относительно немногочисленных единоличников и кустарей, но и во всех других социальных группах, пронизывает всё хозяйство страны и выражается в стремлении "как можно меньше дать обществу и как можно больше получить от него"[449]. В свою очередь государство, находящееся, с точки зрения официально декларируемых социальных целей (изобилие, равенство, всестороннее развитие личности и её высокая культурная дисциплина), "гораздо ближе к отсталому капитализму, чем к коммунизму", стремится "выжать из каждого как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше"[450].

Эта противоположность устремлений государства и населения обусловливает рост государственного угнетения и принуждения по отношению к трудящимся и их ответную реакцию в форме хищничества и спекуляции. Наряду с этим сталинский неонэп с его экономической либерализацией порождает факторы, способствующие активизации борьбы трудящихся против бюрократического абсолютизма. Вопрос о расценках, игравший незначительную роль в условиях карточной системы, побуждает рабочих к протесту против ликвидации свободы профессиональных союзов и против бюрократического деспотизма при назначении директоров, мастеров и т. д. Подобно этому колхозы и колхозники, научившись переводить свои расчёты с государством на язык цифр, не захотят терпеть назначения их руководителей местными бюрократическими кликами. Государственная торговля и потребительская кооперация в гораздо большей степени, чем раньше, попадают в зависимость от потребителей. Наконец, последовательный переход к денежному расчёту должен пролить свет на наиболее потаённую область: законные и незаконные доходы бюрократии. "Так в политически задушенной стране денежный оборот становится важным рычагом мобилизации оппозиционных сил"[451].

Отмечая незавершённость или даже зачаточный характер всех этих процессов, Троцкий отвергал доктринёрские требования дать советскому обществу законченное определение типа "социализм", "государственный капитализм" и т. п. Он подчёркивал, что принятие любой подобной категорической формулы будет означать теоретическое насилие над динамичной общественной формацией, которая не имеет прецедентов в истории и аналогов в современном мире.

Исходя из анализа основных тенденций советского общества, Троцкий строил прогноз его дальнейшего развития, сводящийся в конечном счёте к двум вариантам решения основного противоречия переходной экономики: между общественными формами собственности и буржуазными нормами распределения. Это противоречие "не может нарастать без конца. Либо буржуазные нормы должны будут в том или ином виде распространиться и на средства производства, либо, наоборот, нормы распределения должны будут прийти в соответствие с социалистической собственностью"[452]. Если имущественное неравенство будет расти и дальше, то буржуазные нормы распределения, уже давно переросшие все пределы, допустимые в обществе, которое строит социализм, разрушат социальную дисциплину планового хозяйства, а следовательно - и государственно-колхозную собственность[453]*.

Вероятность реализации этого, условно говоря, "контрреволюционного" варианта возрастает в силу того, что социальные завоевания Октябрьской революции охраняются не самими трудящимися массами, а бюрократией - сторожем "нечестным, наглым и ненадёжным". Она выполняет эту общественно-необходимую функцию с чудовищными издержками, чреватыми взрывом всей системы, который может полностью смести все результаты революции. При возникновении такого социального взрыва "административный нажим не мог бы спасти положения уже по тому одному, что бюрократический аппарат первый стал бы жертвой прорвавшихся противоречий и центробежных тенденций". Его полярные фланги неизбежно распределились бы по разные стороны баррикад. С этого момента "партийная традиция - у одних, страх перед нею - у других перестанут связывать официальную партию воедино"[454].

Лишь после такого социального взрыва окончательно решится вопрос о судьбе СССР, сводящийся к альтернативе: возрождение социалистической революции на более высоких основах либо реставрация капиталистического строя. В политическом плане эта альтернатива сводится к тому, "чиновник ли съест рабочее государство или же рабочий класс справится с чиновником"[455].

Правление бюрократии во многих отношениях подготавливает реставрацию капиталистических отношений. Во-первых, бюрократия, желая сохранить репутацию своей непогрешимости, отождествляет собственную слепоту, свои ошибки и преступления с социализмом и тем самым "опорочивает социализм в глазах рабочих и особенно крестьян. Она как бы сознательно стремится заставить массы искать выхода вне социализма"[456].

Во-вторых, бюрократия своим некомпетентным управлением расточает огромную часть национального богатства и тем самым превращается в величайший тормоз развития производительных сил. "Дальнейшее беспрепятственное развитие бюрократизма должно было бы неизбежно привести к приостановке экономического и культурного роста, к грозному социальному кризису и к откату всего общества назад"[457].

В-третьих, присваивая себе львиную часть национального дохода, бюрократия обрекает массы на жалкие условия существования, вызывает их всё более острое недовольство и расшатывает моральные скрепы советского общества.

В-четвёртых, повышение социальной роли бюрократии "в форме командования", удушение ею партии, Советов и профсоюзов привело к атомизации трудящихся, которые оказались лишены политических ресурсов в виде демократических институтов и процедур, необходимых для относительно безболезненного разрешения социальных антагонизмов.

Если эти антагонизмы, накапливающиеся под прессом репрессивного давления, вырвутся наружу, они откроют дорогу стихийно-разрушительным силам в экономике. "Каждый трест и каждый завод начнёт нарушать идущие сверху планы и директивы, чтобы собственными средствами обеспечить свои интересы. Сделки между заводами и частным рынком за спиною государства из исключения станут правилом. Борьба между заводами за рабочую силу, за сырьё, за рынки сбыта автоматически вызовет борьбу рабочих за лучшие условия труда. Неизбежная на этих путях ликвидация планового начала означала бы не только восстановление внутреннего (свободного - В. Р.) рынка, но и прорыв монополии внешней торговли. Правления трестов быстро приблизились бы к положению частных собственников или агентов иностранного капитала, к которому многим из них пришлось бы обратиться в борьбе за существование"[458]. Наиболее преуспевающие предприятия могли бы превратиться в акционерные компании или найти другую переходную форму собственности, например, с участием рабочих в прибылях. "Падение нынешней бюрократической диктатуры, без замены её новой социалистической властью, означало бы, таким образом, возврат к капиталистическим отношениям, при катастрофическом упадке хозяйства и культуры"[459].

Этот упадок неизбежно вызовет резкое падение жизненного уровня рабочих, ответной реакцией которых станут массовые стачки как орудия самообороны. "Расшатка режима найдет, конечно, бурный и хаотический отголосок в деревне и неизбежно перекинется в армию. Социалистическое государство рухнет, уступив место капиталистическому режиму, вернее, капиталистическому хаосу"[460].

Троцкий считал не исключённым, что такой социальный переворот, выделяющий новый имущий класс на развалинах взорванной общественной собственности и планового хозяйства, будет осуществлён самой бюрократией, которая перестанет довольствоваться привилегиями в сфере потребления и попытается оформиться во владельцев или акционеров предприятий и концернов, экономически экспроприирующих государство. Если же такой переворот будет осуществлён открыто буржуазной партией, то "она нашла бы немало готовых слуг среди нынешних бюрократов, администраторов, техников, директоров, партийных секретарей, вообще привилегированных верхов"[461]. Одним из предвестников такой эволюции бюрократии и возможным каналом буржуазной реставрации Троцкий считал восстановление права наследования. Бюрократия "чувствует собственное господство неполным, незавершённым без возможности завещать свои материальные привилегии потомству. Вопрос наследственного права ведёт к вопросу о дальнейшем расширении рамок частной собственности"[462].

Оценивая перспективы развития СССР по пути буржуазной реставрации, Троцкий подчёркивал, что русский капитализм второго издания не сможет стать простым продолжением дореволюционного капитализма. В силу разделения мирового рынка между передовыми капиталистическими странами и гигантски возросшей роли мирового финансового капитала возможен лишь откат России к капитализму с компрадорской буржуазией, насыщенному такими противоречиями, которые исключают возможность его прогрессивного развития. "Русский капитализм мог бы быть теперь только кабально-колониальным капитализмом азиатского образца... Реставрация буржуазной России означала бы для "настоящих", "серьёзных" реставраторов не что иное, как возможность колониальной эксплуатации России извне". Поэтому советский режим, "помимо открываемых им социалистических перспектив, есть единственно мыслимый для России в нынешних мировых условиях режим национальной независимости"[463].

Раскрывая призрачность иллюзий об "эволюционном" возврате России к капитализму, Троцкий подчёркивал, что буржуазная контрреволюция "могла бы (если бы могла) достигнуть своей цели не иначе, чем через многолетнюю гражданскую войну и новое разорение страны, поднятой советской властью из развалин"[464]. Столь же призрачной Троцкий считал мысль о возможности установления контрреволюционными силами демократического политического режима. Он подчёркивал, что "только заведомые глупцы способны были бы думать, что капиталистические отношения, т. е. частная собственность на средства производства, считая и землю, могли бы восстановиться в СССР мирным путём и привести к режиму буржуазной демократии. На самом деле капитализм мог бы - если вообще мог бы - возродиться в России только в результате свирепого контрреволюционного переворота, который потребовал бы в десять раз больше жертв, чем Октябрьская революция и гражданская война. В случае низвержения Советов место их мог бы занять только истинно-русский фашизм, перед зверством которого режимы Муссолини и Гитлера показались бы филантропическими учреждениями"[465]. В таком политическом режиме "во всяком случае найдут своё место элементы термидорианства и бонапартизма, т. е. большую или меньшую роль будут играть большевистско-советская бюрократия, гражданская и военная, и в то же время самый режим будет диктатурой сабли над обществом в интересах буржуазии против народа"[466].

О судьбе этих прогнозов Троцкого можно сказать то, что он сам говорил о судьбе прогнозов Энгельса, которые нередко опережали "действительный ход дальнейшего развития". "Мыслимы ли, однако, вообще исторические прогнозы, - замечал в этой связи Троцкий, - которые, по французскому выражению, не сжигали бы некоторые посредствующие этапы? В последнем счёте Энгельс всегда прав. То, что он в письмах Вишневецкой говорит о развитии Англии и Соед. Штатов, полностью подтвердилось только в послевоенную эпоху, 40-50 лет спустя, но зато как подтвердилось!.. Какой нужно иметь медный лоб всем этим Кейнсам, чтоб объявлять прогнозы марксизма опровергнутыми?"[467].

Если бы крупномасштабные исторические прогнозы обладали способностью реализовываться точно в тех формах или в те сроки, которые предполагались их авторами, то они походили бы на то, что религиозные люди называют пророчеством, а сама история носила бы мистический характер. Сила научного прогноза состоит в том, что он правильно предугадывает основные тенденции исторического развития, неизбежно модифицируемые множеством исторических, в том числе случайных, обстоятельств, которые даже самый великий ум не может предвидеть во всей их конкретности.

Подобно прогнозам Энгельса, "контрреволюционный" вариант прогноза Троцкого реализовался с полувековым запозданием, но зато с поразительной точностью. Не предвидевший некоторые посредствующие этапы, обусловившие наступление капиталистической реставрации, Троцкий чрезвычайно достоверно обрисовал первые этапы самого этого процесса, который и сегодня, после девяти лет горбачевской "перестройки" и ельцинских "реформ", ещё крайне далёк от своего завершения.

Отнюдь не исключено, что этот процесс будет повёрнут вспять теми тенденциями, которые были описаны в альтернативном варианте прогноза Троцкого, предполагавшем победу "дополнительной" социальной революции, которая произойдет под знаменем борьбы против социального неравенства и политического бесправия масс. Подобно тому, как французская буржуазия "дополнила" революцию 1789-1793 годов политическими революциями 1830 и 1848 годов, которые не нарушали экономических основ общества, так и советский рабочий класс мог бы дополнить Октябрьскую революцию политической революцией, при которой будут сохранены и наполнены подлинно социалистическим содержанием основы экономического уклада или социальный фундамент, установленный Октябрьской революцией. Если бюрократия будет низвергнута слева, то её место займет советская демократия. "Национализированное хозяйство будет сохранено и преобразовано в интересах народа. Развитие в сторону социализма получит новый могущественный толчок"[468].

Если бюрократия попытается сопротивляться этому процессу, то против неё придется применить "меры полицейского порядка", намного менее болезненные для общества, чем гражданская война, неизбежная в случае контрреволюционного социального переворота.

Существо политической революции состоит не в замене одной правящей клики другой, а в утверждении непосредственного народовластия и в кардинальном изменении на этой основе методов управления экономикой. Такая революция может победить лишь при наличии обновлённой марксистской партии, которая "уничтожила бы чины и ордена, всякие вообще привилегии и ограничила бы неравенство в оплате труда жизненно необходимыми потребностями хозяйства и государственного аппарата. Она дала бы молодёжи возможность самостоятельно мыслить, учиться, критиковать и формироваться. Она внесла бы глубокие изменения в распределение народного дохода в соответствии с интересами и волей рабочих и крестьянских масс. Но поскольку дело касается отношений собственности, новой власти не пришлось бы прибегать к революционным мерам. Она продолжила и развила бы дальше опыт планового хозяйства. После политической революции, т. е. низложения бюрократии, пролетариату пришлось бы в экономике произвести ряд важнейших реформ, но не новую социальную революцию"[469].

Основную задачу "Преданной революции" Троцкий видел в том, чтобы представить в ней программу социалистического возрождения советского общества, которое должно начаться с восстановления свободы критики, выборов, собраний, печати и профессиональных союзов. Это даст возможность перенести советскую демократию в область хозяйства, что позволит освободить общество от огромных накладных расходов, вызываемых бесконечными бюрократическими ошибками и зигзагами.

Новая социалистическая власть должна будет ограничить буржуазные нормы распределения пределами строгой экономической необходимости, чтобы в дальнейшем, по мере роста общественного богатства, заменять их "поравнением" населения в относительном достатке, а затем - во всё более полном благосостоянии. Не ставя задачей предугадать конкретные формы перехода к социальному равенству, Троцкий описывал динамику социалистического распределения следующим образом. Предлагая для наглядности перевести социально-экономические отношения при социализме на биржевой язык, он писал, что в таком случае "граждан можно представить как участников акционерного предприятия, в собственности которого находятся богатства страны. Общенародный характер собственности предполагает распределение "акций" поровну и, следовательно, право на одинаковую долю дивиденда для всех "акционеров"... Теоретически доход каждого гражданина слагается, таким образом, из двух частей, а+б, т. е. дивиденд плюс заработная плата. Чем выше техника, чем совершеннее организация хозяйства, тем большее место занимает а по сравнению с б, тем меньшее влияние на жизненный уровень оказывают индивидуальные различия труда"[470].

Такой путь развития распределительных отношений не был испробован ни одной из стран, именовавшихся социалистическими. Во всех них, развивавшихся по советской модели, возникли новые системы неравенства и привилегий и производный от них рост бюрократизма. Этим определялась динамика нарастания социальных и политических антагонизмов, которые привели в конечном счёте к крушению общественных режимов в большинстве стран с бюрократически деформированной национализированной собственностью и плановым хозяйством.

"Преданная революция" имела сложную историческую судьбу. Некоторые её идеи, вырванные из контекста и превратно истолкованные, легли в основу теорий бывших "троцкистов", перешедших после смерти Троцкого на позиции антикоммунизма. Среди этих теорий наибольшую известность приобрела теория "революции управляющих" американского социолога А. Бернхайма.

По-иному складывалась эволюция Д. Оруэлла, чей роман "1984" как сталинисты, так и буржуазные идеологи считали антикоммунистическим произведением. Между тем Оруэлл не отказался в этой книге полностью от своих "троцкистских" убеждений 30-х годов. Приводимые в романе обширные отрывки из вымышленной "книги Эмануэля Голдстейна" в значительной своей части представляют переложение идей "Преданной революции" - прежде всего содержащейся в ней критики нового социального неравенства и сталинского тоталитаризма. Да и само изображение борьбы между Старшим Братом и Голдстейном выступает явным слепком с борьбы между Сталиным и Троцким.

Роман "1984" пронизан не свойственным Троцкому духом исторического пессимизма и безысходности. Это объясняется тем, что он создавался в годы "холодной войны", когда Оруэллу могущество сталинизма в контролируемых им странах представлялось беспредельным, а дело Троцкого - безнадёжно проигранным. В этой связи можно напомнить, что в те годы даже большинство троцкистов, называвших себя преемниками IV Интернационала, считали неизбежным существование переродившихся рабочих государств на протяжении столетий.

После XX съезда КПСС в советской общественной мысли возродились некоторые идеи, близкие идеям "Преданной революции". Однако оформлению этих идей в стройную научную систему препятствовали половинчатость официальной критики прошлого и сохранявшийся строжайший запрет на знакомство с работами Троцкого. Даже в самые "либеральные" годы Хрущёвской "оттепели" дозволенная критика распространялась лишь на наиболее одиозные преступления Сталина ( да и то с многочисленными оговорками), но отнюдь не на политический режим, всевластие бюрократии и партийной олигархии и т. д.

В постановлении ЦК КПСС от 30 июня 1956 года "О преодолении культа личности и его последствий", определившем жёсткие границы разрешённой критики, был резко одернут даже П. Тольятти за его робкое предположение о том, что советское общество, возможно, пришло "к некоторым формам перерождения"[471].

В СССР было запрещено даже использование самого термина "сталинизм", по-прежнему считавшегося "троцкистским". Если в советских официальных работах, посвящённых критике "ревизионизма" и "буржуазной идеологии", приводились обширные цитаты критикуемых авторов, то работы по критике "троцкизма" по-прежнему обходились без каких-либо ссылок на высказывания Троцкого. Труды Троцкого, в том числе изданные в СССР, в отличие от трудов антикоммунистов, вплоть до конца 80-х годов не выдавались даже лицам, допущенным в спецхраны советских библиотек. Социальный инстинкт безошибочно подсказывал невежественной и косной бюрократии постсталинских времён, какого рода идеи представляют наибольшую угрозу её господству.

Несколько дальше, чем в СССР, шла критика сталинизма в некоторых других социалистических странах и в компартиях европейских капиталистических стран. Но даже среди коммунистических диссидентов, объявленных руководством своих партий "ревизионистами", не оказалось почти ни одного автора, который осмелился бы назвать себя "троцкистом".

Ещё сильнее жупел "троцкизма" воздействовал на умы советской гуманитарной интеллигенции. Это явилось одной из главных причин того, что её стремление к очищению советского общества от язв сталинизма вскоре трансформировалось в отождествление сталинизма с социализмом. Родившаяся в этой среде "контридеология", находившая выход в самиздатовских и "тамиздатовских" формах, устремилась всецело по антикоммунистическим путям. Давление этой контридеологии, выплеснувшейся на страницы советских официальных изданий на волне "перестройки" и "гласности", обусловило стремительное перерастание критики сталинизма в критику марксизма и большевизма. Идейное влияние "Преданной революции" и других работ Троцкого, публикация которых стала возможной в СССР лишь с 1990 года, оказалось перекрыто массированным антикоммунистическим походом, на службу которому были поставлены средства массовой информации.

Главной причиной того, что издание "Преданной революции" не встретило широкого отклика в советском обществе начала 90-х годов, явилось исчезновение в СССР подлинно коммунистического менталитета, который был выжжен сталинским террором вместе с несколькими поколениями большевиков. Принципиально иная судьба ожидала бы эту книгу, если бы она проникла в нашу страну в середину 30-х годов, когда созвучные ей идеи бродили в умах множества советских людей.

Влияния "Преданной революции" на сознание современников глубоко опасался Сталин, к которому копия её рукописи поступила (через Зборовского) ещё до выхода книги в свет. В распоряжении Сталина оказались и подробные сведения о том, в каких зарубежных странах и издательствах готовится публикация "Преданной революции". Д. Волкогонов высказывает резонное предположение, что знакомство с этой работой могло стать определяющим фактором в принятии Сталиным решения осуществить грандиозную чистку в СССР и в рядах зарубежных коммунистических партий[472]. Ведь одно дело - отдельные работы Троцкого, выпускавшиеся малым тиражом, каждая из которых содержала критику лишь некоторых аспектов сталинизма. Другое дело - систематическое и концентрированное изложение этой критики в книге, изданной во многих странах мира.

На разоблачения и альтернативные идеи Троцкого Сталин, подобно Старшему Брату в книге Оруэлла, был способен отвечать единственно доступным ему методом - гигантской волной политических провокаций и расправ с теми, кто мог воспринять "троцкистские" идеи и бороться за осуществление политической программы, изложенной в "Преданной революции".

О механизме осуществления этой беспрецедентной в истории по масштабам и зверствам чистки я предполагаю рассказать в своей следующей книге "1937".

Заключение Чем отчётливей выступала неудовлетворённость масс горбачевской "перестройкой" и ельцинскими "реформами", открывшими дорогу "дикому капитализму", тем с большей рьяностью прокапиталистические идеологи внедряли в массовое сознание мысль о том, что истоки тягчайших страданий, пережитых и переживаемых нашим народом, следует искать в изначальной ущербности коммунистической идеи и социалистического выбора, сделанного в 1917 году. В поддержку этой антиисторической версии не было выдвинуто никаких новых фактов или аргументов. Научные изыскания и доказательства были подменены тиражированием хлёстких демагогических статей, апеллирующих не к разуму, а к эмоциям, не к истине, а к мнению. События прошлого стали освещаться столь же предвзято и произвольно, как в сталинской историографии, при механической смене оценочных знаков. Если раньше вся послеоктябрьская история представлялась непрерывной цепью побед "генеральной линии", одержанных в борьбе с "врагами народа", то теперь она стала изображаться как сплошная череда насилий и преступлений, которые якобы неизбежно вытекали из попыток реализации "коммунистической утопии". Как и в годы сталинизма, фальсификация исторического прошлого стала главным идеологическим плацдармом, с которого массовому сознанию навязывались ложные оценки явлений настоящего и перспектив будущего.

Поскольку новые исторические мифы были первоначально пущены в обращение под флагом "плюрализма мнений", уместно рассмотреть вопрос о соотношении истины и мнения. Мнение - это категория социальной психологии, характерная черта обыденного сознания. Истина -категория науки и научной идеологии, представляющей проект будущего, основанный на честном и объективном анализе прошлого и настоящего. Мнение - это суждение о социальных явлениях и процессах, не получивших научного осмысления из-за недостатка достоверной информации. Роль мнения велика в суждениях о будущем, которое по своей природе всегда многовариантно и представляет "веер" исторических возможностей, ни одна из которых не реализуется в "чистом" прогнозном варианте. Мнение играет важную роль и при оценке настоящего, современных социальных процессов и тенденций, которые носят незавершённый, "становящийся" характер, в силу чего полная и всесторонняя информация о них недоступна субъекту мнения, будь то "человек с улицы", политик, публицист или учёный-исследователь.

Однако при анализе и оценке исторического прошлого роль мнения существенно сужается. Ни один человек, знакомый с соответствующими историческими фактами, не сочтёт корректным суждение типа: "по моему мнению, Ленин не предлагал съезду партии сместить Сталина с поста генсека". То же самое в принципе относится к суждениям об исторических тенденциях и закономерностях, которые складываются из совокупности действительных исторических фактов и поэтому требуют от исследователя столь же объективной фиксации, как и единичный исторический факт.

Как бы предвидя нынешнюю антикоммунистическую истерию, выдающийся советский философ М. А. Лифшиц писал: "Заменить истину мнением нельзя - так думали ещё в древности. Мнения бывают разные, и правило "на вкус и цвет товарища нет" нужно соблюдать, пока речь идёт, например, о сравнительных преимуществах двух футбольных команд... Однако совсем другое дело - вопросы мировоззрения, общественной справедливости, человеческого достоинства, самые общие, святые, принципиальные темы, сильно затрагивающие сердце человека. Когда происходит подобный спор, отделаться ссылкой на мирное сожительство различных мнений уже нельзя... Но хуже всего, когда явления, известные под именем "догматизма", оставляют после себя неверие в истину, которой так злоупотребляли, желание довольствоваться мнением, держась подальше от всякой идейной непримиримости. Всё, что могло бы напомнить её, вызывает молчаливое, а иногда и открытое возмущение, ибо за этим сразу видят грубые обвинения и прочие моральные или, вернее, аморальные факты, действительно связанные с так называемым догматизмом". В этих условиях неизбежно рождается "догматизм наизнанку", "волна отталкивания, желания делать наоборот, всегда возникающая после принудительного навязывания в упрощённом и одностороннем виде самых верных истин"[473].

Эта волна, выплеснувшаяся на страницы советской печати с конца 80-х годов , направлена на ценностную переориентацию массового сознания. Прорыв к исторической правде в сравнительно немногочисленных научных публикациях опрокинут множеством публицистических статей, апеллирующих к т. н. "здравому смыслу". Под флагом "деидеологизации" и "нового мышления" в сознание миллионов людей внедряется худший вид идеологии - социальная демагогия, камуфлирующая своекорыстные интересы новой буржуазии, рвущейся к классовому господству и к власти.

Идеологи этого класса, называющие себя "демократами", подобно сталинистам, относятся к марксизму как к некой застывшей религиозной догме, на этот раз "еретического" характера. Между тем марксизм представляет собой открытую мировоззренческую систему, постоянно обновляющуюся и обогащающуюся на основе обобщения нового исторического опыта и новых научных открытий. В особой мере это относится к вопросам социалистического строительства, которые, как не раз подчёркивали Маркс и Энгельс, не могут быть априорно регламентированы во всех деталях. Эти основы марксистского метода и миропонимания были жесточайшим образом извращены идеологами сталинизма и постсталинизма, которые именовали "ревизионизмом" малейшее отклонение от духа и буквы последних "партийных документов", лозунгов очередного "вождя" или "лидера", объявляемых аутентичным истолкованием или даже "развитием" марксистской теории.

Нынешняя массированная обработка массового сознания в антикоммунистическом духе облегчается тем, что советская официальная пропаганда на протяжении десятилетий использовала понятия марксистской теории для характеристики отнюдь не социалистических процессов и отношений. Поэтому столь важно очистить эти понятия от вульгаризаторских напластований, вернуть им подлинный смысл, обогатить их содержание путём научного анализа всего исторического опыта XX века. Существенной опорой в этом деле выступает идейно-теоретическое наследие "позднего марксизма" - левой оппозиции 20-30-х годов.

Официальная советская историография в течение шести десятилетий скрывала реальные факты борьбы большевиков-ленинцев (так называла себя левая оппозиция) с тоталитарным режимом и выдвигавшиеся в ходе этой, борьбы идеи, альтернативные сталинизму. Это было относительно легко сделать, поскольку сталинский политический геноцид выжег в советском обществе все элементы, которые выступали носителями большевистского типа социального сознания. Предпринятые после XX съезда КПСС попытки восстановления исторической правды и очищения коммунистической идеологии от сталинистских парадигм носили половинчатый и непоследовательный характер прежде всего потому, что все они обходили запретную тему "троцкизма".

В результате всего этого в сознании советской интеллигенции, оппозиционно настроенной по отношению к существующему режиму, утвердилась ложная историческая версия, согласно которой альтернатива внутрипартийной борьбы после смерти Ленина сводилась к выбору: единоличная власть Сталина или единоличная власть Троцкого. Высмеивая подобную мещанскую интерпретацию смысла борьбы непримиримых течений внутри партии, левая оппозиция ещё в 20-е годы указывала на действительную альтернативу, стоявшую перед СССР: либо развитие партийной, советской и профсоюзной демократии, перерастающей в социалистической самоуправление народа, либо узурпация всей полноты власти сталинской бюрократией.

Рассмотренный в этой книге исторический период был периодом окончательной кристаллизации сталинизма как общественной системы. Этому процессу сопутствовала непрерывная череда идеологических кампаний, знаменовавших всё более угнетающее подавление духовной свободы, творческого поиска в науке и искусстве. Результатом этого стал глубочайший кризис коммунистической идеологии.

В первые годы после Октябрьской революции политическая практика большевизма направлялась теоретической мыслью, формировавшейся в процессе коллективных идейных исканий и дискуссий. С утверждением сталинизма теория оказалась всецело подчинённой прагматическим целям текущей политики и тем самым обречённой на деградацию. Идеология стала сферой фабрикации догматических дефиниций и демагогических лозунгов. Сталинизм, не способный к созданию собственной теоретической доктрины, породил крайне эклектичную идеологическую систему, менявшуюся в зависимости от очередных политических зигзагов. Нормами духовной жизни советского общества и зарубежных коммунистических партий стало нагнетание идеологической напряжённости и свирепой непримиримости к "уклонам" в собственной среде.

Это патологическое соединение эклектичности с агрессивностью сделало официальную идеологию внутренне слабой, утратившей собственную логику развития, психологическую достоверность и нравственный стержень. Именно поэтому она оказалась абсолютно беспомощной перед лицом антикоммунистического натиска в период "перестройки". Уже первые разрозненные залпы провозвестников "нового мышления" буквально парализовали её.

В середине 30-х годов определились новые черты внутренней политики сталинизма - опора на государственный национализм и коррумпирование интеллигенции. Они не укрепили внутреннюю устойчивость политического режима, а лишь умножили число его противников, прежде всего в рядах партии. Хотя предельно обострившаяся в годы первой пятилетки социальная напряжённость ослабла, во всех классах и социальных группах советского общества сохранялось недовольство последствиями насильственной коллективизации и растущим социальным неравенством. На это социальное недовольство сталинская олигархия была способна отвечать лишь дальнейшим ужесточением государственного террора, представлявшего собой превентивную гражданскую войну против носителей актуальной или потенциальной угрозы для господствующего режима. Другой политической функцией этого террора была попытка перенести вину за переживаемые массами бесчисленные страдания и лишения с правящей клики на "классовых врагов" и их "агентуру" внутри партии.

Социальные и политические процессы в Советском Союзе развивались в тесной связи с процессами, происходившими в капиталистических странах. С одной стороны, острота глобальных противоречий капитализма благоприятствовала укреплению позиций СССР на международной арене. Несмотря на ошибки и преступления сталинской клики, Советский Союз превратился в одну из сильнейших мировых держав. Зарубежные военные специалисты, присутствовавшие на учениях Красной Армии, убеждались в её высокой технической оснащенности и выдающихся полководческих качествах её командного состава. Усилению международного влияния и авторитета СССР способствовали успехи советской дипломатии, в огромной степени обязанные таким её ярким деятелям, как Литвинов, Крестинский, Коллонтай, Раскольников, Карахан, Юренев и другие старые большевики. Внутренняя консолидация и спайка народов СССР представляли резкий контраст положению в Британской и других колониальных империях, которые под давлением освободительной борьбы угнетённых народов вступали в полосу распада.

С другой стороны, трагические события в Советском Союзе, объявленном сталинистской пропагандой "страной победившего социализма", - насильственная коллективизация, непрерывно нараставшие репрессии и судебные подлоги, рост социального неравенства и удушение духовной свободы - ослабили притягательную силу коммунистических идей в сознании миллионов людей в капиталистических странах. Зарубежные компартии превратились из революционной силы в средство подчинения рабочего движения государственным интересам СССР в том виде, как их понимал Сталин. Политика сталинизированного Коминтерна морально подрывала и политически разоружала мировое революционное движение в тот исторический период, когда возникли наиболее благоприятные за всю историю условия для его победы.

Хотя глобальный структурный кризис капитализма не завершился свержением капиталистических режимов ни в одной стране мира, можно с полным основанием говорить о том, что международная революция в 20-30-е годы произошла. Её основными этапами были революционные бои в Германии (1923 год), китайская революция 1925-1927 годов, английская всеобщая стачка 1926 года, революционный кризис в Германии (начало 30-х годов) и Франции (1934-1936 годы), восстание в Австрии (1934 год), гражданская война в Испании (1936-1939 годы). Эта героическая эпоха продолжалась и после второй мировой войны, когда победоносно завершились социалистическая революция в Китае и национально-освободительные революции во многих странах Азии и Африки. Последними вспышками второго тура социалистических революций были победы революционных сил на Кубе и в странах Индокитая.

Исход революционной борьбы в послевоенные годы был бы несравненно более успешным, если бы Сталин не обрёк на поражение революционное движение Франции и Италии (запретив коммунистам этих стран вооружать рабочих и повести их на захват власти), а затем - в Греции (предав коммунистов в развернувшейся там гражданской войне). Таким образом, социально-политический кризис в странах Европы либо не дошёл до революционного взрыва, либо завершился потоплением коммунистических сил в крови. Новые режимы утвердились лишь в тех европейских странах, которые оказались под прямым геополитическим давлением сталинизма.

Подобно тому как может потерпеть поражение революция в одной стране, потерпела поражение и международная революция. Однако влияние этой преданной и побеждённой революции не осталось бесследным. "Во время контрреволюции фильм как бы начинает развёртываться в обратном порядке. Он никогда не доходит до конца. Часть завоеваний революции всегда сохраняется"[474]. После революционных потрясений 30-40-х годов оказалось невозможным сохранение капиталистических отношений в том виде, в каком они существовали прежде, - ни в отдельных странах, ни в глобальном масштабе.

Конечно, результаты революционной борьбы народных масс оказались бы несоизмеримо более весомыми в случае победы международной социалистической революции. Такая историческая возможность была отнюдь не исключена в 30-40-е годы. Для её претворения в действительность не хватало только одного фактора - подлинно революционного руководства.

Читатель, внимательно и непредвзято ознакомившийся с фактами, приведёнными в нашей книге, не сочтёт преувеличением вывод о том, что противоборство сталинизма и "троцкизма" к середине 30-х годов превратилось в одно из основных политических противоречий эпохи. Борьба этих течений, идейная сила каждого из которых была обратно пропорциональна его материальной мощи, имела исторический шанс завершиться победой "троцкизма", завоевывавшего всё новых приверженцев во всём мире. Великая чистка 1937-1938 годов понадобилась Сталину именно потому, что только таким путём можно было обескровить набиравшее силу движение IV Интернационала, помешать ему превратиться в ведущую революционную силу эпохи, дезориентировать и деморализовать мировое общественное мнение, способное в противном случае стать восприимчивым к усвоению "троцкистских" идей.

Вынужденный в этих условиях уделять всё возрастающее внимание разоблачению сталинских провокаций и подлогов, Троцкий вместе с тем продолжал обобщать новый исторический опыт и формулировать на этой основе новые революционные выводы. Его насильственное отторжение от государственной деятельности в известном смысле стало его своеобразным преимуществом, поскольку дало возможность сконцентрировать усилия на развитии марксистской теории, осмыслении не предвиденных его предшественниками деформаций в социалистическом строительстве и международном коммунистическом движении. Это осмысление осуществлялось на таком уровне, который до сего времени недостижим для нашего обществоведения, долгие годы жившего на скудном и отравленном сталинско-сусловском идеологическом пайке или (если говорить о самиздатовских и "тамиздатовских" авторах) повторявшего зады западной советологии. Предваряя первую публикацию в нашей стране дневниковых записей Троцкого 30-х годов, В. Козлов и Е. Плимак справедливо отмечали, что теоретический уровень современной социологической и исторической науки в СССР "пока вообще не позволяет подойти к ряду проблем... социологии революции, к которым прямо выводят дневники и письма Троцкого[475]*"[476].

Непредвзятое изучение событий 30-х годов даёт ключ к постижению основных тенденций последующего исторического развития. Оно показывает, что структурный кризис мирового капитализма "сработал" в пользу сталинизма. Продуктами накалившихся до предела внутренних противоречий капитализма стали, вслед за победой фашизма в Германии, вторая мировая война и распад мировой колониальной системы.

В своих прогнозах Троцкий в известном смысле недооценил глубину этих противоречий, которые позволили сталинизму не только выжить, но и распространить своё влияние на другие страны. Троцкий считал, что СССР сможет выйти без поражения из грядущей войны только при условии, что ему на помощь придёт революция на Западе или на Востоке. Допуская возможность возникновения в войне с фашизмом военно-политического союза СССР с США и Англией, он полагал, что в этом случае союзники воспользуются затруднениями Советского Союза, чтобы потребовать далеко идущих уступок капитализму.

В действительности вторая мировая война началась как война между двумя капиталистическим группировками и на первых порах вовлекла в свою орбиту все крупные европейские державы за исключением СССР. После нападения Гитлера на Советский Союз оформилась военно-политическая коалиция СССР с крупнейшими буржуазно-демократическими государствами. Хотя в 1941-1942 годах Советский Союз не раз оказывался на грани катастрофы, героическая борьба советского народа с фашизмом в конечном счёте заставила союзников СССР примириться с отпадением от капиталистической системы новых стран, включавших треть населения земного шара.

Вторая мировая война, подобно первой, вызвала мощный подъём революционных сил. Но если после первой мировой войны коммунистические партии в большинстве стран мира только нарождались (это явилось главной причиной поражения революционной волны 1918-1923 годов в Европе), то после второй мировой войны эти партии, значительно выросшие в своей численности, оказались обречены на то, чтобы развиваться в смирительной рубашке сталинизма. Альтернативные сталинизму коммунистические силы, обескровленные довоенными и послевоенными чистками, не сумели оформиться в сильное и влиятельное международное движение[477]*.

Развитие т. н. "социалистического лагеря" привело не к усилению, а к новому ослаблению притягательной силы коммунистических идей, скомпрометированных негативным примером "реального социализма" уже не только в СССР, но и в других странах с национализированной собственностью и плановой экономикой, где повторились (с некоторыми модификациями) ошибки и преступления сталинизма.

Вместе с тем господствующие классы капиталистических стран сумели извлечь из кризисов 30-40-х годов уроки для своей внутренней и внешней политики. Перед лицом угрозы со стороны мировой социалистической системы произошла консолидация и интеграция крупнейших капиталистических государств, обусловившая возможность их нового экономического подъёма. В своих прогнозах 30-х годов Троцкий отнюдь не исключал такой перспективы, во всяком случае для Европы. "Не может быть никакого сомнения в том, - писал он, - что, если бы смести прочь внутренние таможенные перегородки, капиталистическая Европа, после некоторого периода кризисных перегруппировок и приспособлений, высоко поднялась бы на основе нового распределения производительных сил"[478].

Основное противоречие современной эпохи Троцкий видел в том, что "производительные силы окончательно переросли рамки национальных государств и приняли, прежде всего в Америке и Европе, отчасти континентальный, отчасти мировой масштаб"[479]. Продуктами этих противоречий между производительными силами и национальными границами он считал первую мировую и надвигавшуюся вторую мировую войну. В преддверии новой войны он подчёркивал, что "упадок Европы вызывается как раз тем, что она экономически раздроблена между почти четырьмя десятками квазинациональных государств, которые, со своими таможнями, паспортами, денежными системами и чудовищными армиями на защите национального партикуляризма, стали величайшим препятствием на пути экономического и культурного развития человечества"[480].

Считая наиболее благоприятным выходом из этой раздробленности создание Социалистических Соединенных Штатов Европы, Троцкий вместе с тем полагал, что в случае сохранения гегемонии сталинизма в международном коммунистическом движении свои пути к экономической и политической интеграции будет искать мировой капитал. Именно в этой связи он напоминал: "Не раз уже бывало в истории, что, когда революция оказывалась не в силах разрешить своевременно назревшую историческую задачу, за разрешение её вынуждена браться реакция"[481].

Конечно, за несколько десятилетий поиска путей решения транснациональных задач капитализм не сумел преодолеть кричащие глобальные противоречия (прежде всего противоречия между передовыми и зависимыми странами). Тем не менее к исходу XX века он оказался более устойчивым, чем "социалистическое содружество", на протяжении многих лет раздиравшееся внутренними конфликтами и окончательно взорванное горбачевской "перестройкой".

Распад СССР, Югославии и Чехословакии, поворот более двадцати государств, возникших на их развалинах, равно как и других стран Восточной Европы, в сторону капиталистической реставрации явились крупнейшим историческим поражением социализма. Однако это поражение не означает необратимого поражения коммунистических идей. Их жизнеспособность будет всё сильнее выявляться по мере обострения новых глобальных противоречий, возникших в последние десятилетия нашего века и впервые в истории поставивших человечество перед проблемой собственного выживания.

Гигантская пропасть между экономическим уровнем и благосостоянием населения в передовых и отсталых капиталистических странах не сужается, а растёт. Не только относительное, но и абсолютное обнищание сотен миллионов людей в "третьем" и "втором" (бывшем социалистическом) мире, непрерывное воспроизводство в этой зоне межнациональных и гражданских войн, отчётливо вырисовывающаяся претензия США на роль мирового жандарма, их грубое вмешательство во внутреннюю жизнь других государств - всё это ощутимые признаки жестокого социального и политического регресса, противодействовать которому невозможно на путях капиталистического развития.

Особенно трагично положение республик бывшего СССР, совершающих откат к отсталому полуколониальному капитализму. Коррупционное перерождение правящих клик в 70-80-е годы и прямое предательство ими своих партий на рубеже 90-х годов предельно ослабили здесь подлинно коммунистические силы. Непременным условием возрождения этих сил, единственно способных спасти свои народы от ещё более страшной катастрофы, является реконструкция и развитие большевистской (ленинской, "троцкистской") концепции социализма, глубокое переосмысление трагического опыта прошлого и извлечение из него серьёзных политических уроков.

 

--------------------------------------------------------------------------------

[1] Бюллетень оппозиции. 1935. № 42. С. 1.

[2] Эренбург И. Собр. соч. Т. 9. М., 1967. С. 98.

[3] Архив Троцкого. № 5016.

[4] Архив Троцкого. № 5017.

[5] Бюллетень оппозиции. 1936. № 51. С. 7.

[6] Там же. С. 2.

[7] Там же. С. 5.

[8] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 50.

[9] Там же. С. 51-52.

[10] Там же. С. 52-53.

[11] Даугава. 1989. № 4. С. 101.

[12] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 494-495.

[13] Правда. 1936. 29 ноября.

[14] Правда. 1933. 31 декабря.

[15] Правда. 1933. 30 декабря.

[16] В 1937 году в поддержании связей между руководством Красной Армии и германским генеральным штабом, которые Сталин пытался сохранить и после прихода Гитлера к власти, были обвинены крупнейшие советские военачальники во главе с Тухачевским.

[17] Правда. 1933. 30 декабря.

[18] Сталин И. В. Соч. Т. 13. С. 302-303.

[19] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 82.

[20] Радек К. Положение в Европе и англо-французские отношения. - Известия. 1934. 15 июля.

[21] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 73-74.

[22] Там же. С. 79.

[23] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 484.

[24] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 80.

[25] Орлова Р., Копелев Л. Мы жили в Москве. М., 1990. С. 80.

[26] А. М. Ларина рассказывает, что "однажды по пути в Ленинград Н. И. оказался в одной купе с первым американским послом в Советском Союзе Буллитом и имел с ним беседу, содержание которой я не запомнила".(Ларина A. M. Незабываемое. С. 128).

[27] Фельштинский Ю. Г. Разговоры с Бухариным. М., 1993. С. 17.

[28] Бюллетень оппозиции. 196. № 54-55. С. 31.

[29] Вопросы истории. 1991. № 4-5. С. 149.

[30] Правда. 1936. 29 ноября.

[31] Вопросы истории. 1991. № 4-5. С. 150.

[32] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 90.

[33] Вопросы истории. 1991. № 4-5. С. 150.

[34] Там же.

[35] Вопросы истории. 1991. № 12. С. 101.

[36] Бюллетень оппозиции. 1937. № 60-61. С. 13.

[37] Иностранная литература. 1989. № 12. С. 243.

[38] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т II. С. 100-101.

[39] Аллилуева С. И. Двадцать писем к другу. М., 1989. С. 101.

[40] Родина. 1992. № 10. С. 52, 56.

[41] Свободная мысль. 1993. № 5. С. 74.

[42] Аллилуева С. И. Двадцать писем к другу. С. 100-101.

[43] Огонёк. 1989. № 15. С. 10.

[44] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 488.

[45] Барбюс А. Сталин. М., 1935. С. 4.

[46] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 149-150.

[47] Аллилуева С. И. Двадцать писем к другу. С. 193-194.

[48] Там же. С. 193.

[49] Андреев А. А. Воспоминания, письма. М., 1985. С. 316.

[50] Полис. 1991. № 2. С. 177.

[51] Огонёк. 1988. № 27. С. 7.

[52] Там же.

[53] Гинзбург Е. Крутой маршрут. Т. I. С. 13.

[54] Иоффе Н. А. Время назад. М., 1992. С. 89-90.

[55] Берия: конец карьеры. С. 317.

[56] Цит. по: Зарницкий С., Сергеев А. Чичерин. М., 1975. С. 164.

[57] Минувшее. Исторический альманах. 7. М., 1992. С. 85-86.

[58] XVIII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). С. 198.

[59] Орлов А. Тайная история сталинских преступлений. С. 43.

[60] Свободная мысль. 1992. № 6. С. 103.

[61] Полис. 1991. № 2. С. 183.

[62] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 95-96.

[63] Там же. С. 117.

[64] Там же. С. 95-96.

[65] Бюллетень оппозиции. 1936. № 57. С. 10.

[66] ЭКО. 1989. № 9. C. 130.

[67] Треппер Л. Большая игра. С. 63.

[68] Два взгляда из-за рубежа. С. 132.

[69] Огонёк. 1990. № 44. С. 20.

[70] Юность. 1989. № 7. С. 55.

[71] Новый мир. 1980. № 6. С. 122.

[72] Юность. 1989. № 7. С. 55.

[73] Два взгляда из-за рубежа. С. 84.

[74] Там же. С. 135.

[75] Там же. С. 134.

[76] Там же. С. 125.

[77] Там же. С. 85.

[78] Полис. 1991. № 2. С. 177-178.

[79] Два взгляда из-за рубежа. С. 85.

[80] Там же. С. 136.

[81] Там же. С. 148.

[82] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 202.

[83] Бюллетень оппозиции. 1936. № 50. С. 5.

[84] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 202.

[85] Два взгляда из-за рубежа. С. 77.

[86] Там же. С. 131.

[87] Там же. С. 122.

[88] Бюллетень оппозиции. 1936. № 47. С. 8.

[89] Два взгляда из-за рубежа. С. 125.

[90] Там же. С. 126.

[91] Бюллетень оппозиции. 1936. № 50. С. 3.

[92] История СССР. 1990. № 6. С. 44.

[93] Бюллетень оппозиции. 1936. № 54-55. С. 53-54.

[94] Два взгляда из-за рубежа. С. 146-147.

[95] Дружба народов. 1988. № 7. С. 172.

[96] Литературная газета. 1988. 11 мая. С. 6.

[97] Коммунист. 1990. № 1. С. 103.

[98] Под социальными различиями в сфере производства Троцкий имел в виду различия, возникающие в результате присвоения дифференциальной ренты теми колхозами, которые расположены в более благоприятных климатических и географических условиях.

[99] Бюллетень оппозиции. 1936. № 54-55. С. 50.

[100] Горбатов А. В. Люди и войны. М., 1965. С. 120.

[101] Первое Всесоюзное совещание рабочих и работниц-стахановцев. 14-17 ноября 1935. Стенографический отчет. М., 1935. С. 368-369.

[102] Там же. С. 279.

[103] Там же. С. 24, 30, 57, 59, 68, 180

[104] Там же. С. 47.

[105] Авдеенко А. Наказание без преступления. С. 162.

[106] Там же. С. 163-164.

[107] Там же. С. 173-174.

[108] Там же. С. 166.

[109] См., напр., Труд. 1935. 4 сентября, 13, 23 октября, 1, 12, 18 ноября.

[110] Первое Всесоюзное совещание рабочих и работниц-стахановцев. С. 143-144.

[111] Там же. С. 297.

[112] Там же. С. 372-373.

[113] Там же. С. 281.

[114] КПСС в резолюциях. Т. 6. С. 286.

[115] Бюллетень оппозиции. 1936. № 47. С. 7.

[116] Там же.

[117] Там же. С. 7-8.

[118] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 74.

[119] Там же. С. 73, 74.

[120] Там же. С. 72.

[121] Сталин И. В. Соч. Т. 13. С. 72.

[122] Правда. 1935. 2 декабря.

[123] Уничижительные, злобные выражения "кулацкий сынок", "кулацкое отродье" были в числе излюбленных стереотипов официальной пропаганды.

[124] Твардовский А. Поэмы. М., 1987. С. 320-322.

[125] XVII съезд Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). С. 29.

[126] Павлов Д. "Это еще не социализм!" (Две последние встречи с В. М. Молотовым) -Литературная газета. 1990. 18 апреля. С. 13.

[127] Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 286-287.

[128] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 71-72.

[129] Там же. С. 214.

[130] Там же. С. 215.

[131] Бюллетень оппозиции. 1936. № 50. С. 5.

[132] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 502.

[133] Такого рода документов дошло до нас чрезвычайно мало. Большинство не только рукописных сочинений, но также писем, дневников уничтожались коммунистами в годы большого террора из-за опасности ареста и обыска. Одним из немногих исключений, помимо переписки Спундэ и Кравченко, являются дневниковые записи С. К. Минина, в годы гражданской войны участника сталинской "царицынской" группировки, а затем одного из лидеров ленинградской оппозиции. Прекратив с 1928 года политическую деятельность из-за тяжёлого заболевания, Минин оказался единственным видным "зиновьевцем", пережившим времена репрессий (он умер в 1962 году). В записях 1932 года Минин писал о "кровавых и позорных событиях", происходящих в стране по вине "сталинской гнилой сволочи", называл Сталина и его окружение палачами и даже выражал надежду на "свержение и, начиная со Сталина, казнь всей его банды". (Они не молчали. М., 1991, С. 439).

[134] Ленинский сборник. XXXVIII. М., 1975. С. 419.

[135] Здесь автор, по-видимому, имел в виду создание политотделов в МТС и на транспорте и института парторгов ЦК на крупных предприятиях.

[136] Само прошедшее, как оно было... М., 1990. С.237.

[137] Здесь Спундэ исходил из ленинской критики Лассаля и его сторонников, которые проводили "шаткую тактику" приспособления к диктатуре Бисмарка, ведущую к "уклону рабочей партии на бонапартистски-государственно-социалистический путь". (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 23, С. 366).

[138] Там же. С. 238-239.

[139] Там же. С. 239-240.

[140] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 85.

[141] Там же. С. 83.

[142] Там же. С. 109.

[143] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 135.

[144] Орлов А. Тайная история сталинских преступлений. С. 52.

[145] Ещё более определённо об отношении Сталина к носителям гуманитарной культуры писал Ф. Раскольников: "Как все полуинтеллигенты, нахватавшиеся отрывков знаний, Сталин ненавидит настоящую культурную интеллигенцию - партийную и беспартийную в равной мере" (Раскольников Ф. О времени и о себе, С. 523).

[146] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 87-88.

[147] Там же. С. 90.

[148] Там же. С. 38.

[149] Правда. 1935. 6 мая.

[150] Московские новости. 1989. 4 июня. С. 16.

[151] Сталин И. В. Соч. Т. 13. С. 38-39.

[152] Правда. 1936. 27 января.

[153] Кентавр. 1991. № 10-12. С. 132.

[154] Сталин И. В. О Великой Отечественной войне Советского Союза. М., 1947. С. 196.

[155] Правда. 1932. 12 апреля.

[156] Ларина А. М. Незабываемое. С. 32.

[157] Отечественная история. 1992. № 2. С. 128.

[158] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 272.

[159] Симонов К. Глазами человека моего поколения. М., 1989. С. 180.

[160] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 99-100.

[161] Готье Ю. В. Мои заметки. - Вопросы истории. 1991. № 6-12; 1992. № 1-5, 11-12; 1993. № 1-5.

[162] Керженцев П. Н. Фальсификация народного прошлого - Правда. 1936. 15 ноября.

[163] Огонёк. 1990. № 42. С. 17.

[164] Копелев Л. И сотворил себе кумира. С. 145-146.

[165] Шульгин В. 1920 год. Л., 1926. С. 199.

[166] Шульгин В. Три столицы. Путешествие в Красную Россию. Берлин, 1927. С. 137.

[167] Треппер Л. Большая игра. С. 331-332.

[168] Солженицын А. Бодался теленок с дубом - Новый мир. 1991. № 6. С. 53.

[169] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 93-94.

[170] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 147.

[171] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т.II. С. 91.

[172] Источник. 1993. № 1. С. 19, 20.

[173] Вопросы истории. 1991. № 12. С. 63.

[174] Союз. 1990. № 41. С. 12.

[175] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 358.

[176] История этого "дела" рассматривается в главах "Грузинский инцидент и "держимордовский режим" и "Роковые дни" моей книги: "Была ли альтернатива? "Троцкизм": взгляд через годы".

[177] Там же. С 357.

[178] Там же. С. 357, 360.

[179] Сталин И. В. Соч. Т. 12. С. 371.

[180] Сталин И. В. Соч. Т. 13. С. 361.

[181] Известия ЦК КПСС. 1990. № 10. С. 76, 82.

[182] Социалистическое наступление и активизация буржуазных националистов (Еще о султан-галиевщине) - Правда. 1929. 4 ноября.

[183] Известия ЦК КПСС. 1990. № 9. С. -79.

[184] XVII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). С. 297.

[185] Сталин И. В. Соч. Т. 13. С. 362.

[186] Известия ЦК КПСС. 1990. № 9. С. 80.

[187] Зелений свiт. Киiв, 1993. № 9.

[188] Коммунiст. 1935. 15 сiчня.

[189] Постышев П. П. "Пути украинской советской литературы. М., 1935. С. 16.

[190] Вопросы истории. 1990. № 2. С. 108.

[191] Огонёк. 1990. № 7. С. 21.

[192] Троцкий Л. Д. Сталин. T. I. С. 46.

[193] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 141.

[194] Бюллетень оппозиции. 1936. № 54-55. С. 30-31.

[195] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 142.

[196] Там же.

[197] Каганович Л. М. От XVI к XVII съезду партии. М., 1934. С. 135.

[198] Вопросы истории. 1990. № 3. С. 72-73.

[199] Вопросы истории. 1990. № 2. С. 107.

[200] Цит. по: Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 247.

[201] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 488.

[202] Орлов А. Тайная история сталинских преступлений. С. 20-21.

[203] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 481.

[204] Бюллетень оппозиции. 1935. № 65. С. 8.

[205] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 106.

[206] Треппер Л. Большая игра. С. 47-48.

[207] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 261.

[208] Бюллетень оппозиции. 1937. № 62-65. С. 5.

[209] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 151-152.

[210] Там же. С. 152.

[211] Волкогонов Д.А. Троцкий. Кн. I. С. 140.

[212] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 155.

[213] Реабилитация. С. 60.

[214] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 154.

[215] Сталин И. В. Соч. Т. 7. С. 390.

[216] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 153.

[217] Там же. С. 152-153.

[218] Правда. 1990, 5 января.

[219] Троцкий имел в виду статью В. Швейцер "Товарищ Сталин в Туруханской ссылке" (Пролетарская революция. 1937. № 8, С. 161-164).

[220] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 154.

[221] Souvarine В. Staline.. Paris, 1935. P. 73.

[222] Вопросы истории КПСС. 1990. № 3. С. 107.

[223] Кольцов М. Человек-легенда. - Правда. 1936. 16 ноября.

[224] Енукидзе А. К вопросу об истории Закавказских организаций.- Правда. 1935. 16 января.

[225] Берия: конец карьеры. С. 309.

[226] Правда. 1935. 10 августа.

[227] Вопросы истории КПСС. 1990. № 5. С. 115-116.

[228] Известия ЦК КПСС. 1991. № 2. С. 151.

[229] Сталин И. В. Соч. Т. 13. С. 121.

[230] Вопросы истории КПСС. 1990. № 3. С. 117.

[231] Там же. С. 106.

[232] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 155.

[233] Известия. 1936. 7 января.

[234] Пастернак Б. Собр. соч. в пяти томах. Т. 2. М., 1989. С. 620.

[235] Булгаков М. А. Собр. соч. в пяти томах. Т. 3. М., 1990. С. 693.

[236] Там же. С. 690.

[237] Там же. С. 694.

[238] Бюллетень оппозиции. 1939. № 77-78. С. 6-7.

[239] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. I. С. 45.

[240] Там же. С. 65.

[241] Архив А. М.Горького. Т. X. Кн. I. M., 1964. С. 264.

[242] Орлов А. Тайная история сталинских преступлений. С. 264.

[243] Барбюс А. Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир. М., 1935. С. 8.

[244] Там же. С. 3-4.

[245] Там же. С. 109-110.

[246] Там же. С. 12.

[247] Там же. С. 111.

[248] Вопросы истории КПСС. 1990. № 3. С. 104.

[249] Треппер Л. Большая игра. С. 63-64.

[250] Авдеенко А. Наказание без преступления. С. 85-86.

[251] Там же. С. 86-87.

[252] Вопросы истории. 1992. № 2-3. С. 16.

[253] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 154-155.

[254] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 91-92.

[255] Разумеется, мера этого насилия была неодинаковой. Так, многие начинания Хрущёва носили прогрессивный характер и даже угрожали интересам привилегированной касты. Политика же последующих "лидеров" прокладывала дорогу оформлению "предкапиталистического" слоя, формировавшегося путём сращивания правящей бюрократии с главарями теневой экономики, а затем - превращению этого слоя в класс компрадорской буржуазии.

[256] Литературный критик. 1936. № 8. С. 125.

[257] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 10.

[258] Эренбург И. Собр. соч. Т. 9. С. 189.

[259] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 93-94.

[260] Там же. С. 112.

[261] Там же. С. 94-95.

[262] Там же. С. 115.

[263] Там же. С. 110.

[264] Там же. С. 108.

[265] Знамя. 1988. № 10. С. 17.

[266] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 263.

[267] Там же. С. 264.

[268] Наше отечество. Т. II. С. 312.

[269] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С..

[270] Из большевистских теоретиков идеям М. Вебера уделял серьёзное внимание только Бухарин, который ещё в конце 20-х годов приводил в "Правде" высказывания этого выдающегося социолога и историка о бюрократии и харизматических лидерах.

[271] Там же. С. 202.

[272] Реабилитация. С. 194.

[273] Правда. 1934. 18 апреля.

[274] Иоффе Н. А. Время назад. С. 93.

[275] Николай Муралов. М., 1990. С. 189.

[276] Смерч. М., 1988. С. 242-243.

[277] Там же. С. 238.

[278] Шелестов А. Время Алексея Рыкова. М., 1988. С. 285-286.

[279] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 213.

[280] Шелестов А. Время Алексея Рыкова. С. 283.

[281] Вопросы истории. 1992. № 6-7. С. 27.

[282] Отечественная история. 1992. № 2. С. 92.

[283] Вопросы истории. 1992. № 6-7. С. 12.

[284] Вопросы истории. 1989. № 8. С. 103.

[285] Раскольников Ф. Ф. О времени и о себе. С. 497-498.

[286] Канивез М. Моя жизнь с Раскольниковым. - Минувшее. Вып. 7. М., 1992. С. 91-92.

[287] Вопросы истории. 1988. № 11. С. 48-49.

[288] Фельштинский Ю. Г. Разговоры с Бухариным. С. 28.

[289] Известия. 1936. 7 января.

[290] Треппер Л. Большая игра. С. 43.

[291] Бухарин Н. И. Избранные труды. Л., 1988. С. 296.

[292] Ларина A. M. Незабываемое. С. 33.

[293] Правда. 1936.10 февраля.

[294] Известия. 1936. 14 февраля.

[295] Известия. 1936. 27 января.

[296] Ларина A. M. Незабываемое. С. 120-121.

[297] Два взгляда из-за рубежа. С. 140.

[298] Смерч. С. 237.

[299] Бухарин: человек, политик, ученый. М., 1990. С. 118.

[300] Источник. 1993. № 2. С. 7, 12.

[301] Там же. С. 11-12.

[302] Там же. С. 11.

[303] Там же. С. 10.

[304] Ларина А. М. Незабываемое. С. 101.

[305] Фельштинский Ю. Г. Разговоры с Бухариным. С. 29.

[306] Там же. С. 26.

[307] Там же.

[308] Бухарин об оппозиции Сталину. Интервью с Николаевским - Социалистический вестник. Сб. 4. Декабрь 1965. Нью-Йорк. С. 84.

[309] Последние новости. Париж, 1936. 5 апреля.

[310] Вопросы истории. 1992. № 2-3. С. 21.

[311] Ларина А. М. Незабываемое. С. 257.

[312] Социалистический вестник. Сб. 4. Декабрь 1965. С. 101.

[313] Фельштинский Ю. Г. Разговоры с Бухариным. С. 81.

[314] Социалистический вестник. Сб. 4. Декабрь 1965. С. 99.

[315] Вопросы истории. 1992. № 2-3. С. 21.

[316] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 204.

[317] Бюллетень оппозиции.1935. № 44. С. 6-7.

[318] Волкогонов Д. А. Троцкий. Кн. II. С. 303.

[319] Исторический архив. 1992. № 1. С. 32.

[320] Цит. по кн.: Дойчер И. Троцкий в изгнании. С. 341-342.

[321] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 208.

[322] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 263-264.

[323] Там же. С. 270.

[324] Там же. С..

[325] Реабилитация. С. 216.

[326] Там же. С. 176.

[327] Там же. С. 177, 216-217.

[328] Орлов А. Тайная история сталинских преступлений. С. 71-72.

[329] Реабилитация. С. 183.

[330] Broue P. Party Opposition to Stalin (1930-1932) and the First Moscow Trial - Ln: Essays on Revolution Culture and Stalinism. P. 106-107.

[331] Реабилитация. С. 178, 179.

[332] Там же. С. 178-180.

[333] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 208.

[334] Бюллетень оппозиции. 1936. № 51. С. 11.

[335] Одним из немногих исключений явилась резолюция генерального комитета парижских профсоюзов, в которой выражался "протест против кровавых преследований, выразившихся в расстреле более 100 рабочих, ни соучастие которых в совершённом покушении (на Кирова - В. Р.), ни связь которых с белогвардейцами не установлена" ("Правда". 1935, 20 января).

[336] Бюллетень оппозиции. 1935. № 45. С. 1.

[337] Супруги Сидней и Беатриса Веббы - английские экономисты, идеологи тред-юнионизма и Т. н. фабианского социализма - после посещения СССР в 1935 году написали апологетическую книгу о Советском Союзе.

[338] Бюллетень оппозиции. 1936. № 50. С. 6.

[339] Эренбург И. Собр. соч. Т. 9. М., 1967. С. 133.

[340] Два взгляда из-за рубежа. С. 132.

[341] Там же. С. 132-133.

[342] Там же. С. 133-134.

[343] Там же. С. 134.

[344] Бюллетень оппозиции. 1936. № 48. С. 8.

[345] Цит. по: Мотылёва Т. Друзья Октября и наши проблемы - Иностранная литература. 1988. № 4. С. 160.

[346] Подобная версия не фигурировала даже в официальных сообщениях советской печати.

[347] Там же. С. 165.

[348] Там же.

[349] Цит. по: Медведев Р. О Сталине и сталинизме. С. 425.

[350] Роллан Р. Собр. соч. Т. 13. М., 1958. С. 392.

[351] Федотов Г. П. Судьба и грехи России. Т. II. С. 17.

[352] Там же. С. 5.

[353] Два взгляда из-за рубежа. С. 64.

[354] Жид А. Собр. соч. в 4 томах. Т. I. Л., 1935. С.1.

[355] Известия. 1935.17 июня.

[356] Два взгляда из-за рубежа. С. 62-63.

[357] Правда. 1936. 27 июня.

[358] Два взгляда из-за рубежа. С. 145-146.

[359] Там же. С. 77.

[360] Там же. С. 131.

[361] Там же. С. 127.

[362] Там же. С. 153.

[363] Там же. С. 136-137.

[364] Там же. С. 121.

[365] Там же. С. 90-91.

[366] Там же. С. 78, 79.

[367] Там же. С. 86-87.

[368] Там же. С. 121.

[369] Там же. С. 138.

[370] Там же. С. 65.

[371] Там же. С. 158.

[372] Там же. С. 161.

[373] Там же. С. 159-160.

[374] Там же. С. 127.

[375] Там же. С. 137.

[376] О том, что забота о правах человека и сегодня не является приоритетной целью правящих кругов капиталистических стран, ярко свидетельствует их реакция на сентябрьско-октябрьские события 1993 года в России.

[377] Черчилль У. Вторая мировая война. Кн. 2. С. 510.

[378] Там же. Кн. 1. С. 132.

[379] Мы не касаемся здесь такой важной темы, требующей специального рассмотрения, как отношение к СССР прогрессивных деятелей Востока, нашедшее выражение в оценках М. Ганди, Р. Тагора, Д. Неру и др. Отметим лишь, что это отношение было особым, глубоко связанным с принципиально отличным от западного уровнем и образом жизни, с жизненной философией миллионов голодных, полностью обездоленных людей. Для Востока в опыте СССР был важен прежде всего прорыв страны из отсталости и той безнадёжной нищеты, которую Запад уже забывал, а, может быть, и не знал никогда.

[380] Правда. 1936. 30 декабря.

[381] Литературная газета. 1989. 4 октября.

[382] Там же.

[383] Бюллетень оппозиции. 1937. № 60-61. С. 14.

[384] Фейхтвангер Л. Москва 1937. Отчёт о поездке для моих друзей. М., 1937. С. 85-86.

[385] Там же. С. 63-65.

[386] Там же. С. 10-11, 22.

[387] Там же. С. 7, 13, 16.

[388] Там же. С. 34.

[389] Там же. С. 41.

[390] Там же. С. 16.

[391] Там же. С. 57.

[392] Там же. С. 53.

[393] Там же. С. 36.

[394] Там же. С. 65.

[395] Там же. С. 59-60.

[396] Там же. С. 63.

[397] Там же. С. 58.

[398] Там же. С. 35.

[399] Наличие нескольких подобных высказываний в книге, видимо, послужило основанием для указания в редакционном предисловии к её московскому изданию, что она "содержит ряд ошибок и неправильных оценок", в которых "легко может разобраться советский читатель".

[400] Этот демонстративный маневр Сталина был единственным случаем публикации портрета Троцкого в советской печати 30-х годов.

[401] Фейхтвангер Л. Москва 1937. Отчёт о поездке для моих друзей. М., 1937. С. 78.

[402] Там же. С. 79-80.

[403] Там же. С. 88.

[404] Там же. С. 82.

[405] Там же. С. 81, 83.

[406] Там же. С. 83-84.

[407] Там же. С. 88-89.

[408] Бюллетень оппозиции. 1937. № 60-61. С. 14.

[409] Этот эпизод, присутствующий и в воспоминаниях В. Кривицкого, передан со слов начальника иностранного отдела НКВД Слуцкого, с изумлением рассказывавшего своим близким товарищам о поведении комсомольцев перед казнью, которое ему приходилось лично наблюдать. Такого рода свидетельства, дошедшие до нас, весьма немногочисленны: ведь большинство участников расправ над троцкистами было уничтожено вслед за их жертвами.

[410] Бюллетень оппозиции. 1937. № 60-61. С. 14-15.

[411] Бердяев Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. С. 108-109.

[412] Там же. С. 108.

[413] Там же. С. 114.

[414] Там же. С. 102.

[415] Там же. С. 112.

[416] Там же. С. 102.

[417] Там же. С. 114.

[418] Бердяев Н. А. Самопознание. (Опыт философской автобиографии). М., 1990. С. 210.

[419] Там же. С. 214.

[420] Бердяев Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. С. 150-151.

[421] Там же. С. 145.

[422] Там же. С. 139-140.

[423] Там же. С. 151.

[424] Там же. С. 116-117.

[425] Там же. С. 118, 120.

[426] Там же. С. 105.

[427] Там же. С. 151-152.

[428] Там же. С. 120.

[429] Бердяев Н. А. Самопознание. (Опыт философской автобиографии). С. 212.

[430] Бердяев Н. А. Истоки и смысл русского коммунизма. С. 119-120.

[431] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 93.

[432] Там же. С. 41-42.

[433] Там же. С. 54.

[434] Там же. С. 56.

[435] Там же. С. 60.

[436] Там же.

[437] Там же. С. 23.

[438] Там же. С. 48.

[439] Там же. С. 91.

[440] Там же. С. 239

[441] Там же. С. 92.

[442] Там же. С. 50.

[443] Там же. С. 53.

[444] Там же. С. 45.

[445] Там же. С. 96.

[446] Там же. С. 196.

[447] Там же. С. 228.

[448] Там же. С. 216.

[449] Там же. С. 195.

[450] Там же. С. 214.

[451] Там же. С. 228.

[452] Там же. С..

[453] Здесь и далее мы рассматриваем прогнозы, содержащиеся не только в "Преданной революции", но и в других работах Троцкого.

[454] Бюллетень оппозиции. 1931. № 20. С. 9, 10.

[455] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 236.

[456] Бюллетень оппозиции. 1933. № 33. С. 4.

[457] Бюллетень оппозиции. 1933. № 36-37. С. 8.

[458] Бюллетень оппозиции. 1931. № 20. С. 10.

[459] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 208.

[460] Бюллетень оппозиции. 1933. № 36-37. С. 9.

[461] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 209.

[462] Бюллетень оппозиции. 1937. № 54-55. С. 50.

[463] Бюллетень оппозиции. 1930. № 11. С. 4.

[464] Там же.

[465] Бюллетень оппозиции. 1935. № 41. С. 3.

[466] Бюллетень оппозиции. 1930. № 17-18. С. 30.

[467] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 84-85.

[468] Бюллетень оппозиции. 1937. № 62-63. С. 6.

[469] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 209.

[470] Там же. С. 199.

[471] КПСС в резолюциях. Т. 7. С. 214.

[472] Волкогонов Д. А. Троцкий. Кн. II. С. 186.

[473] Лифшиц М. А. Искусство и современный мир. М, 1973. С. 10-11.

[474] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 240.

[475] В ещё большей мере это относится к статьям и книгам Троцкого, с которыми данные исследователи в момент написания своей статьи, по-видимому, не были ещё знакомы.

[476] Козлов В., Плимак Е. Концепция советского термидора - Знамя. 1991. № 7. С. 160.

[477] Последним массовым социалистическим движением, направленным против сталинизма, явилась "Пражская весна", подавленная советской интервенцией.

[478] Бюллетень оппозиции. 1930. № 6, С. 10.

[479] Там же. С. 13-14.

[480] Троцкий Л. Д. Преданная революция. С. 193.

[481] Бюллетень оппозиции. 1930. № 6. С. 14.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова