Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Вадим Роговин

1937

К оглавлению

 

XX

Почему они признавались?

Между великой чисткой, жертвами которой стали сотни тысяч человек, и открытыми процессами, на которых было немногим более полусотни подсудимых, существовала двусторонняя связь. Процессы с их глобальными подлогами явились кульминацией великой чистки. В свою очередь без этих процессов, на которых устами широко известных в стране и во всём мире политических деятелей признавалось существование грандиозных заговоров, не мог бы реализоваться массовый террор.

Подсудимые показательных процессов не могли не предполагать, что своими "признаниями" они открывают дорогу массовым репрессиям - как против тех, кого они прямо называли в качестве своих сообщников, так и против множества неизвестных им людей, которые неизбежно будут зачислены в разряд исполнителей их указаний о терроре, вредительстве и шпионаже. Ещё в преддверии своего ареста Бухарин прямо указывал: "Одна моя ни в чём не повинная голова потянет ещё тысячи невиновных. Ведь нужно же создать организацию, бухаринскую организацию"[1]. Подобно этому, и другие подсудимые показательных процессов - люди, достаточно искушённые в политике, - не могли не сознавать своей политической и моральной ответственности за "признания", обрекавшие на гибель не только их самих, но и множество других ни в чём не повинных людей.

Признания в чудовищных преступлениях были столь невероятны, что породили многочисленные версии об их причинах. Одной из них была версия, согласно которой в судебном зале находились "двойники" подсудимых - загримированные актеры. Об этом мы можем прочесть, например, в воспоминаниях А. Лариной, Н. Иоффе, К. Икрамова. Легенды и апокрифы такого рода десятилетиями бытовали в кругах советской интеллигенции.

Другая версия сводилась к тому, что признания были добыты применением химических препаратов, подавлявших волю подсудимых. Эта версия наиболее отчётливо выражена в рассказе "Букинист" В. Шаламова, в котором излагается беседа автора с неким капитаном НКВД Флемингом. Репрессированный, подобно тысячам других чекистов, Флеминг говорил в лагере автору "Колымских рассказов":

— Ты знаешь, какая самая большая тайна нашего времени?

— Какая?

— Процессы тридцатых годов. Как их готовили. Я ведь был в Ленинграде тогда. У Заковского. Подготовка процессов - это химия, медицина, фармакология. Подавление воли химическими средствами. Таких средств - сколько хочешь. И неужели ты думаешь, если средства подавления воли есть - их не будут применять. Женевская конвенция, что ли?

Сам Шаламов явно был склонен присоединиться к суждениям своего собеседника. Комментируя его слова, он писал: "Здесь и только здесь тайна процессов тридцатых годов, открытых процессов, открытых и иностранным корреспондентам и любому Фейхтвангеру. На этих процессах не было никаких двойников. Тайна процессов была тайной фармакологии".

Эту версию как более достоверную Шаламов противопоставлял версии о "физиках", т. е. мастерах физических пыток, добивавшихся с их помощью признаний на открытых процессах. "Физики, - писал он, - могли обеспечить материалом "особые совещания", всяческие "тройки", но для открытых процессов школа физического действия не годилась. Школа физического действия (так, кажется, у Станиславского) не смогла бы поставить открытый кровавый театральный спектакль, не могла бы подготовить "открытые процессы", которые привели в трепет всё человечество. Химикам подготовка таких зрелищ была по силам"[2].

Тем не менее версия о физических пытках как главной причине признаний имеет до сих пор немало сторонников. Согласно этой версии, признания на открытых процессах диктовались страхом подсудимых перед ещё более страшными истязаниями в случае отказа подтвердить на суде показания, данные на предварительном следствии. Сегодня, когда обнародованы материалы многих следственных дел, а также многочисленные воспоминания людей, прошедших через ад сталинских тюрем, мы вправе усомниться в справедливости этой версии. Известно, что многие жертвы НКВД, пройдя через самые страшные пытки, отказывались признать себя виновными в приписываемых им преступлениях и тем более - называть имена своих "соучастников". Автору этой книги довелось встречаться с некоторыми из таких людей, не поддавшихся пыткам во имя сохранения своего человеческого достоинства и нежелания клеветать на других. Одним из них был инженер московского завода "Каучук" Д. Б. Добрушкин, прошедший через двухгодичное следствие, в ходе которого он лишился зрения на один глаз. Тем не менее он не дал ни одного признательного показания, в силу чего оказался в 1939 году в числе тех, кто вышел на свободу, попав в бериевский "обратный поток"[3].

Ещё больше было тех, кто на суде отвергал свои показания, выбитые на предварительном следствии. Такое происходило, правда, только на закрытых судах, где отказ от ложных показаний, как правило, ничего не менял в судьбе подсудимых. На публичных процессах такое поведение могло дать огромный политический эффект. И следователи, и их жертвы не могли не понимать, что у "строптивых" подсудимых открытых процессов будет больше возможностей, да и просто физических сил для опровержения своих "признаний", чем на закрытых судах: ведь на показательных процессах подсудимые должны были иметь относительно благополучный вид; поэтому за несколько дней до суда их избавляли от пыток, хорошо кормили, лечили и т. д.

Главные подсудимые показательных процессов, будучи искушёнными политическими деятелями, не могли не представлять, какой риск представляла организация таких процессов для Сталина. Безусловно, отчёт в таком риске отдавали себе и сам Сталин и его опричники. Отказ на судебном заседании от "признаний" мог бы сорвать всю грандиозную провокацию и ослабить большой террор в целом. Поэтому подготовка к открытым процессам велась путём тщательного отбора единиц из сотен кандидатов в подсудимые.

На московских процессах отсутствовали две группы репрессированных. К первой относились не сломленные, ни разу не капитулировавшие оппозиционеры, которых никакими средствами нельзя было побудить к "сотрудничеству" со следствием. Такие люди, не замаравшие себя отступничеством от своих убеждений и считавшие Сталина могильщиком революции, прямо заявляли своим тюремщикам о своей ненависти к Сталину и его режиму или же вообще отказывались давать какие-либо показания.

Вторая группа включала искренних сталинистов, которые считали вымогательство ложных показаний делом "врагов", пробравшихся в НКВД и сознательно истреблявших лучших людей страны. В докладе Хрущёва на XX съезде КПСС приводились документы, свидетельствовавшие, что даже видные партийные деятели оказывались в плену этой версии (либо использовали её в целях отказа от собственных показаний). Так, после продолжавшегося более года следствия и перенесённых жесточайших пыток полностью отказался на суде от своих признательных показаний кандидат в члены Политбюро Рудзутак, который добился внесения в судебный протокол следующего заявления: "Его единственная просьба к суду - это довести до сведения ЦК ВКП(б) о том, что в органах НКВД имеется ещё не выкорчеванный гнойник, который искусственно создаёт дела, принуждая ни в чём не повинных людей признавать себя виновными... Методы следствия таковы, что заставляют выдумывать и оговаривать ни в чём не повинных людей, не говоря уже о самом подследственном"[4].

Аналогичным образом вёл себя и другой кандидат в члены Политбюро Эйхе, описывавший в письме Сталину чудовищные истязания, с помощью которых у него были выбиты показания на других партийных руководителей. Эйхе просил доследовать его дело "не ради того, чтобы меня щадили, а ради того, чтобы разоблачить гнусную провокацию, которая, как змея, опутала многих людей, в частности и из-за моего малодушия и преступной клеветы"[5]. Характерно, что в этом письме Эйхе объяснял предъявление ему лживых обвинений не только "гнусной, подлой работой врагов партии и народа", но и оговором его "троцкистами", стремившимися таким способом отомстить ему за санкции на арест своих единомышленников, которые он давал, находясь на посту секретаря Западносибирского крайкома партии.

Любой человек, переживший когда-либо предельную физическую боль, согласится, что в такие минуты ради избавления от неё он может оказаться способным на самые иррациональные шаги, включая признания в несуществующих преступлениях. Но это не означает, что такие признания он будет готов подтвердить и в дальнейшем. Поэтому, даже выбив требуемые показания, следователи могли предполагать, что на открытых процессах обвиняемые расскажут о том, с помощью каких приёмов были получены их "признания". Сталину и его сатрапам (которые в данном случае непременно поплатились бы головой) нужна была абсолютная уверенность в послушном поведении подсудимых на показательных процессах.

Видимо, из-за того, что признаний от подследственных не удалось добиться самыми зверскими пытками, либо из-за отсутствия уверенности следователей в том, что добытые ими показания будут "закреплены" подсудимыми на суде, сорвались многие замышлявшиеся открытые процессы. В докладе Хрущёва на XX съезде рассказывалось о подготовке процесса "запасного центра", в который предполагалось включить Эйхе, Рухимовича, Межлаука и др.; процесса "ленинградского центра", якобы состоявшего из бывших руководителей Ленинградской партийной организации[6]. Сегодня известно, что сорвались также готовившийся "коминтерновский процесс" (с участием Пятницкого), "комсомольский процесс" (с участием Косарева) и др. Предполагавшиеся кандидаты в подсудимые этих процессов были судимы закрытыми судами. В подавляющем большинстве они не избегли собственной гибели, но по крайней мере избежали позора "признаний" на открытом суде.

Конечно, сама тюремная обстановка и инквизиторские методы следствия не могли не побуждать множество людей к ложным показаниям. Определённую параллель с событиями 1937 года представляют события 80?х годов в Узбекистане. В то время, как по всей стране прокатывался вал публичных разоблачений преступлений полувековой давности, в этой республике аналогичные преступления вершили два авантюриста - Гдлян и Иванов и возглавляемые ими следственные группы. Чутко уловив новую политическую конъюнктуру, они ловко использовали нараставшее возмущение народа коррупцией, взяточничеством и казнокрадством, втянувшими в свою орбиту десятки и сотни тысяч людей. В этом отношении своеобразное "первенство" принадлежало Узбекистану, где на приписках хлопка даже "маленькие люди" из заготконтор и т. д. наживали миллионы рублей, которыми делились с высокопоставленными бюрократами, закрывавшими глаза на эти преступления. Однако Гдляну и Иванову было недостаточно найти действительных преступников, им требовалось непременно замарать обвинениями в получении или даче взяток всех партийных и советских работников республики и протянуть от них нити в Москву, "доказать", что от узбекских руководителей получали взятки члены Политбюро ЦК КПСС и лица, возглавлявшие союзные правоохранительные органы.

Система "доказательств" строилась Гдляном и Ивановым - вполне в духе 1937 года - только на показаниях обвиняемых, добывавшихся методами, также идущими от ежовской традиции, - за исключением прямых физических истязаний, которые следователи 80?х годов применять не решались. Оговоры и самооговоры вынуждались угрозами расстрела и расправы над родственниками подследственных (многие из этих родственников действительно арестовывались, нередко - целыми семьями), отказом в медицинской помощи, подселением сокамерников, избивавших людей, от которых не удавалось добиться "нужных" показаний. Широко применяя шантаж и запугивание, грубость и издевательства по отношению к беззащитным людям, следователи нередко заставляли их (в том числе и действительных преступников) писать показания под свою диктовку или вписывать туда "нужные" имена. Зачастую протоколы допросов, которые подследственным оставалось только подписать, заготавливались заранее. За дачу ложных показаний арестованным обещали свободу и освобождение от всякого наказания.

После тщательной перепроверки гдляновских дел новой следственной группой, проведения научно-судебных экспертиз и рассмотрения дел в судах, пятнадцать партийных работников, арестованных Гдляном-Ивановым, были признаны невиновными. Все они до этого содержались в тюрьмах от 9 месяцев до трёх и более лет.

Гдлян и Иванов получали за свою деятельность в Узбекистане повышения в чинах и денежные премии, выступали в печати и на "демократических" митингах, были избраны в Верховный Совет СССР. Наиболее крупная провокация была организована ими перед XIX всесоюзной партконференцией (1988 год), когда они выступили с нашумевшей статьёй в журнале "Огонёк" где утверждалось, что в числе делегатов конференции от Узбекской ССР оказались "скомпрометировавшие себя на ниве взяточничества лица". Только спустя полгода после выхода данной статьи "Огонёк" назвал имена этих лиц, которым, как обнаружилось впоследствии, не было даже предъявлено обвинение и которые ни разу не подвергались допросам[7].

Возвращаясь к событиям 30?х годов, назовем ещё одну объяснительную версию - о "репетициях" процессов, на которых подсудимые якобы отвергали предъявлявшиеся им обвинения, но затем убеждались в бесполезности этого, поскольку зал был заполнен исключительно сотрудниками НКВД. Эта версия, на которой основан бездарно состряпанный фильм "Враг народа Бухарин", появившийся в годы "перестройки", не подтверждается никакими фактами. Подсудимые показательных процессов не могли не видеть в зале суда хорошо знакомых им политических деятелей, журналистов, писателей и т. д., а также известных зарубежных дипломатов и журналистов. Таким образом, они могли быть уверены, что в случае обнародования ими правды она не сможет не просочиться сквозь стены судебного зала.

Наконец, существует версия А. Кестлера, детально разработанная в его повести "Слепящая тьма". Согласно этой версии, подсудимые руководствовались софистическими рассуждениями о необходимости своими "признаниями" "помочь партии". Такими рассуждениями заполнен многократно цитируемый в повести "дневник", который вёл в преддверии процесса её главный персонаж - старый большевик Рубашов.

Если все упомянутые ранее версии политически нейтральны, то версия Кестлера, разработанная с художественной изощрённостью, резко тенденциозна. Она исходит из существования целой "философии", якобы управлявшей поведением старых большевиков. Эта "философия" сводилась автором "Слепящей тьмы" к фетишизации партии и оправданию во имя этого фетиша самых чудовищных акций - от собственного беспримерного унижения до истребления миллионов невинных людей.

Тот факт, что Кестлер в 30?е годы был близок к коммунистическому движению и лично знал некоторых подсудимых московских процессов, способствовал тому, что его версия на протяжении десятилетий пользовалась доверием на Западе, а затем в СССР, куда книга "Слепящая тьма" проникла в 60?е годы. Как отмечал Д. Оруэлл, на вопрос: "почему обвиняемые признавались?" Кестлер давал неявно сформулированный ответ: "Потому что этих людей испортила революция". Этот ответ призван был подвести читателя к выводу о том, что "революция по самой своей природе заключает в себе нечто негативное... Любые усилия преобразовать общество насильственным путём кончаются подвалами ГПУ, а Ленин порождает Сталина и сам стал бы напоминать Сталина, проживи он больше"[8]. Эти идеи были взяты на вооружение многочисленными авторами, обращавшимися к теме большого террора, - от Конквеста и Солженицына до современных российских "демократов".

Книга Кестлера сыграла немалую роль в отходе от коммунистического движения многих людей на Западе и в утверждении антикоммунистических настроений среди советской интеллигенции.

Обращает внимание тот факт, что все антикоммунистически настроенные интерпретаторы московских процессов обходили суждения Троцкого о причинах "признаний" подсудимых.

Прежде чем перейти к анализу этих суждений, заметим, что на всех открытых процессах было две группы подсудимых. Одна группа состояла из случайных людей, которые были отобраны среди тысяч арестованных как наиболее податливый материал для признаний. Среди причин, побуждавших подобных подсудимых к лживым показаниям, Троцкий называл шантаж следователей по поводу действительно совершённых ими поступков уголовного или полууголовного характера. "Большинство расстрелянных по последнему процессу, - писал Троцкий, - не политические фигуры, а бюрократы среднего и выше среднего ярусов. За ними были, вероятно, те или другие ошибки, проступки, может быть, и преступления. ГПУ потребовало, однако, от них признания в совсем других преступлениях исторического масштаба, и затем - расстреляло их. Никто из бюрократов не чувствует себя отныне уверенным и спокойным. У Сталина имеется досье на всех сколько-нибудь заметных политических и административных фигур. В эти досье записаны все и всякие грехи (неосторожное обращение с общественными деньгами, амурные похождения, подозрительные личные связи, скомпрометированные родственники и пр.). Такую же регистрацию ведут местные сатрапы по отношению к своим подчинённым. В любую минуту Сталин может свалить и смять любого из своих сотрудников, не исключая и членов Политбюро"[9].

Другая группа подсудимых включала известных политических деятелей, игравших ведущую роль в оппозициях 20?х годов. Число таковых на первых двух московских процессах составляло примерно 15 человек. Именно на причинах признаний этих людей Троцкий подробно останавливался в статьях, посвящённых анализу московских процессов.

В одном из первых откликов на процессы Троцкий писал, что не знает и поэтому не может с уверенностью утверждать, применялись ли к подсудимым физические пытки или химико-медицинские средства, подавляющие волю. Но и без этой гипотезы можно объяснить, почему подсудимые сознавались в несуществующих преступлениях. Для этого важно прежде всего обратить внимание на состав тех, кого Сталин приказал вывести на открытые процессы. На скамье подсудимых, наряду с никому не известными людьми, в том числе заведомыми провокаторами, запутавшимися в сетях НКВД, находились лица, давно порвавшие с оппозицией. "Всё это капитулянты, люди, каявшиеся по несколько раз, обвинявшие себя при этих покаяниях в самых неблаговидных действиях и грязных побуждениях; люди, утратившие в этих покаяниях политическую цель, смысл жизни и уважение к себе... В течение лет этих внутренне опустошённых, деморализованных, издерганных экс-революционеров держали между жизнью и смертью. Нужны ли тут ещё специфические медикаменты?"[10].

Достаточно знать этих людей и политическую обстановку в стране, чтобы понять, как они были доведены до необходимости затянуть петлю на собственной шее. Вымогавшиеся у них на протяжении многих лет унизительные публичные покаяния, которым отнюдь не предшествовали физические истязания, подготавливали "признания", вырванные у них на процессах. Эти покаяния носили "чисто ритуальный, стандартный характер. Их политическая задача - приучить всех и каждого одинаково думать или, по крайней мере, выражаться. Но именно поэтому никто из посвящённых не брал никогда эти покаяния за чистую монету. Покаяние означает не исповедь, а контракт с бюрократией"[11].

Начиная с 1924 года, каждому оппозиционеру, полуоппозиционеру или просто опальному гражданину, чтобы сохранить за собой право на кусок хлеба, предъявлялось требование "отмежеваться от троцкизма и осудить Троцкого, чем крикливее и грубее - тем лучше. Все привыкли к этим покаяниям и обличениям, как к автоматическим обрядностям церкви"[12]. Главные подсудимые московских процессов задолго до того, как попали в жернова ежовского следствия, были доведены до состояния крайней деморализованности в результате своих непрерывных покаяний в "ошибках", ведущих в "контрреволюционное болото". Все эти люди неоднократно отрекались от себя, от своих убеждений, возносили хвалу Сталину и сталинскому "социализму", истинную цену которого они знали лучше, чем кто-либо другой. "Можно ли честному человеку говорить о "признаниях", - писал в этой связи Троцкий, - оставляя в стороне тот факт, что ГПУ в течение ряда лет подготовляло, "воспитывало" подсудимых посредством периодических капитуляций, самоунижений, травли, обещаний, поблажек, преследований и устрашающих примеров"[13].

Конечно, от признания своих политических "ошибок" ещё далеко до признаний в терроре, шпионаже, вредительстве, сговоре с Гитлером и т. д. Однако "ГПУ располагало достаточным временем, чтоб исторгать у своих жертв всё более и более полные "признания"[14].

Некоторые из обвиняемых московских процессов ощущали на себе слежку ГПУ, даже будучи членами Политбюро (например, Бухарин). В ходе непрерывных "проработочных" кампаний они должны были не только беспрекословно выслушивать лживые обвинения по своему адресу, но и публично подтверждать эти обвинения. Этот путь логично привёл их к публичным признаниям на процессах, где они "опять-таки говорили как раз то, что могли сказать наиболее рабские агенты Сталина. Нормальные люди, повинующиеся собственной воле, не могли бы так держать себя на следствии и суде, как держали себя Зиновьев, Каменев, Радек, Пятаков и другие. Преданность своим идеям, политическое достоинство, простое чувство самосохранения должны были бы их заставить бороться за себя, за свою личность, за свои интересы, за свою жизнь. Единственный правильный и разумный вопрос будет гласить так: кто и как довел этих людей до состояния, в котором попраны все нормальные человеческие рефлексы"[15].

Гипотетически реконструируя приёмы, использовавшиеся сталинскими инквизиторами, Троцкий указывал на их главную цель - связать будущих подсудимых круговой порукой в построении амальгам, т. е. в перемешивании действительных и вымышленных фактов. "Сегодня А. признал маленький факт. Если Б. не признает того же, значит все его предшествующие покаяния и унижения были "неискренни" (любимое слово Сталина, апологета "искренности"). Б. спешит признать то, что признал А. и кое-что сверх того. Теперь очередь за В. Чтоб избежать слишком грубых противоречий, им дают, если это выгодно, возможность разработать тему совместно. Если Г. отказывается присоединиться, он рискует потерять все надежды на спасение. Д. забегает вперёд, чтобы доказать свою добрую волю... Дьявольская игра продолжается. Обвиняемые под замком. У ГПУ есть время. У ГПУ есть маузер... Если то или другое "признание" оказывается в дальнейшем стеснительным, его просто отбрасывают, как негодную гипотезу". При подобной процедуре допросов и очных ставок, сокрушающих волю, физические пытки могут оказаться необязательными. "Пытка клеветой, неизвестностью и страхом разрушает нервную систему не менее действительно, чем физическая пытка"[16].

К этим психологическим средствам давления на подследственных добавлялось политическое средство - игра на угрожающей СССР военной опасности. В этой связи известную долю истины приобретает "комплекс Кестлера", впервые раскрытый Виктором Сержем в статье, написанной по первым следам процесса 16?ти. Сам прошедший через несколько этапов репрессий и лично знавший некоторых подсудимых этого процесса, настроения и среду капитулянтов, Серж так описывал игру с ними следователей в преддверии суда:

"С глазу на глаз, в камере, расположенной несколькими этажами выше погреба для расстрелов, к ним обращались с такой примерно речью:

— Вы остаетесь, что бы вы ни говорили и ни делали, нашими непримиримыми противниками. Но вы преданы партии, мы знаем это. Партия требует от вас новой жертвы, более полной, чем все предшествующие: политического самоубийства, жертвы вашей совестью. Вы скрепите эту жертву, идя сами навстречу смертной казни. Только в этом случае можно будет поверить, что вы действительно разоружаетесь перед Вождём. Мы требуем от вас этой жертвы, потому что Республика в опасности. Тень войны падает на нас, фашизм поднимается вокруг нас. Нам необходимо любой ценой добраться до Троцкого в его изгнании, дискредитировать его рождающийся Четвёртый Интернационал, сплотиться в священном единении вокруг Вождя, которого вы ненавидите, но которого вы признаёте, потому что он сильнее. Если вы согласитесь, то у вас останется надежда на жизнь. Если вы откажетесь, вы так или иначе исчезнете"[17].

Вслед за Сержем Троцкий описывал возможный диалог следователей с подсудимыми, которые задолго до ареста приняли политические формулы, используемые сталинцами: "Вы за отечество (т. е. за Сталина) или против отечества?.. Вы, конечно, давно раскаялись, вы не опасны для нас, вы сами это знаете, мы не хотим вам зла. Но Троцкий продолжает за границей свою пагубную работу. Он развенчивает СССР (самовластие бюрократии). Его влияние растёт... Надо раз навсегда дискредитировать Троцкого. Тогда вопрос о вас разрешится сам собою. Если вы за СССР, вы нам поможете. В противном случае все ваши раскаяния были неискренни. В виду надвигающейся войны мы вынуждены будем вас рассматривать как пособников Троцкого, как внутренних врагов. Вы должны признать, что Троцкий толкал вас на путь террора. - Но ведь этому никто не поверит? - Предоставьте эту сторону дела нам. У нас есть свои Дюкло и Торезы, свои Притты и Розенмарки"[18].

В процессе этой жуткой игры некоторые подследственные, по мнению Троцкого, не только соглашались на сотрудничество со следователями, но и помогали выправить наиболее грубые натяжки тех версий, которые им предлагалось изложить на процессе. Троцкий считал, что именно такую роль - добровольного помощника и "корректировщика" следствия - взял на себя Радек, который "в качестве более начитанного человека, очевидно, потребовал переработки обвинения". Подтверждением этой гипотезы служат показания Радека о том, что Троцкий предлагал "уступить" Германии и Японии Украину и Дальний Восток, рассчитывая вернуть эти территории после социалистической революции в странах-агрессорах. "ГПУ попыталось представить меня простым фашистом, - писал по этому поводу Троцкий. - Чтоб придать хоть тень правдоподобия обвинениям, Радек превращает меня в потенциального революционного антифашиста, но подбрасывает мне "переходный" план в виде "временного" союза с фашистами и "маленького" расчленения СССР. Через показания подсудимых проходят обе версии: грубая провокаторская мазня, источник которой восходит непосредственно к Сталину, и сложный военно-дипломатический фельетон в стиле Радека. Эти две версии не сливаются. Одна (радековская - В. Р.) предназначена для образованных и "деликатных" "друзей СССР" за границей, другая - для более земных рабочих и крестьян в СССР"[19].

То, что мы назвали "комплексом Кестлера", Троцкий рассматривал лишь как один из возможных мотивов "признаний", способный воздействовать только на лиц, прошедших ранее через несколько стадий отречений от самих себя. Развивая суждения Сержа, отводившего большое место в поведении подсудимых их преданности партии и преклонению перед её единством, Троцкий писал: "Эти люди духовно родились в большевистской партии, она сформировала их, они боролись за неё, она подняла их на гигантскую высоту. Но организация масс, выросшая из идеи, выродилась в автоматический аппарат правящих. Верность аппарату стала изменой идее и массам. В этом противоречии безвыходно запуталась мысль капитулянтов. У них не хватало духовной свободы и революционного мужества, чтобы во имя большевистской партии порвать с тем, что носило это имя. Капитулировав, они предали партию во имя единства аппарата. ГПУ превратило фетиш партии в удавную петлю и постепенно, не спеша, затягивало её на шее капитулянтов. В часы просветления они не могли не видеть, куда это ведёт. Но чем яснее становилась перспектива моральной гибели, тем меньше оставалось шансов вырваться из петли. Если в первый период фетиш единой партии служил психологическим источником капитуляций, то в последней стадии формула "единства" служила лишь для прикрывания конвульсивных попыток самосохранения"[20].

С помощью "комплекса Кестлера" можно объяснить отличие поведения жертв московских процессов от поведения диссидентов 70-80?х годов, которые заведомо знали: их гибель в борьбе против режима невероятна, худшее, что может им угрожать, - это тюрьма или лагерь. Но и в этом случае они ожидали, что зарубежные правительства и мировое общественное мнение будут бороться за их вызволение.

Между тем даже некоторые активные диссиденты 60-70?х годов (например, П. Якир) выступали на специально организованных пресс-конференциях и по телевидению с отрепетированными лживыми покаяниями. Лишь когда реальностью для диссидентов стала надежда на освобождение (в результате протестов зарубежной общественности) и эмиграцию, подобное оплёвывание своей прошлой политической деятельности прекратилось.

Для подсудимых 30?х годов не было никакой надежды на помощь из-за рубежа, которая придавала энергию диссидентам-антикоммунистам. На них не могло не давить ощущение стоящей перед ними глухой стены. Они завоевали Советскую власть, боролись за неё долгие годы и теперь надеялись на сохранение хоть каких-то её завоеваний. Эта сверхличная цель стояла для них выше сохранения своей личной чести и человеческого достоинства.

Наконец, у капитулянтов тридцатых годов не было своей "референтной группы", каковой для диссидентов застойного периода была либеральная советская интеллигенция, полностью стоявшая на их стороне. Ни сталинисты, ни оппозиционеры не считали капитулянтов "своими".

В отличие от Сталина, изображавшего большевиков некими сверхлюдьми ("Мы, коммунисты, - люди особого склада. Мы скроены из особого материала"; "нет в мире таких крепостей, которые не могли бы взять трудящиеся, большевики"[21]), Троцкий часто пользовался применительно к большевикам выражением Ницше: "человеческое, слишком человеческое". Под этим выражением он имел в виду подверженность обычным человеческим слабостям и способность к рационализации, т. е. к оправданию своего низменного поведения якобы принципиальными мотивами. Если проявления "человеческого, слишком человеческого" он отмечал у своих оппонентов даже во время их пребывания у власти, то тем более естественными он считал такие проявления в условиях пребывания в сталинских тюрьмах. "Может быть, - писал он, - на свете есть очень много героев, которые способны вынести всякие пытки, физические или нравственные, над ними самими, над их жёнами, над их детьми. Не знаю... Мои личные наблюдения говорят мне, что ёмкость человеческих нервов ограничена. Через посредство ГПУ Сталин может загнать свою жертву в такую пучину беспросветного ужаса, унижения, бесчестья, когда взвалить на себя самое чудовищное преступление, с перспективой неминуемой смерти или со слабым лучом надежды впереди, остаётся единственным выходом. Если не считать, конечно, самоубийства... Но не забывайте, что в тюрьме ГПУ и самоубийство оказывается нередко недостижимой роскошью!"[22]

Из писем и личных свидетельств своих сторонников, прошедших через сталинские тюрьмы, Троцкий достоверно знал, что с конца 20?х годов ГПУ стало широко применять пытки бессонницей, конвейерные допросы и т. д. Он не мог не предполагать, что с переходом к великой чистке подобные приёмы многократно ужесточились. Однако в его распоряжении не было прямых доказательств того, что "меры физического воздействия" применялись к жертвам московских процессов. Поэтому он лишь косвенно давал понять своим читателям, что, наряду с изощрённым психологическим давлением, следствие добивалось признаний и при помощи зверских истязаний.

Троцкий напоминал, что "инквизиция, при более простой технике, исторгала у обвиняемых любые показания. Демократическое уголовное право потому и отказалось от средневековых методов, что они вели не к установлению истины, а к простому подтверждению обвинений, продиктованных следствием. Процессы ГПУ имеют насквозь инквизиционный характер: такова простая тайна признаний"[23]. Уже сам факт использования одних лишь показаний подсудимых в качестве судебного доказательства свидетельствовал о возврате сталинского "правосудия" к средневековому варварству. Это с достаточной полнотой объясняет, почему даже старые большевики и опытные политики, созданные, как и все люди, из плоти и крови, вели себя на суде так, как тёмные и неграмотные жертвы инквизиции.

Вместе с тем Троцкий подчёркивал, что даже официальные сообщения о процессах показывают, какой долгий и тяжкий путь предшествовал позору, которому подсудимые согласились подвергнуть себя на суде. Отчёт о процессе 16?ти, в котором показания Смирнова были нагло сокращены и лживо "резюмированы", тем не менее раскрывал "достаточно яркую картину трагической борьбы этого честного и искреннего старого революционера с самим собою и со всеми инквизиторами".

Менее уязвимыми были, на первый взгляд, признания Зиновьева и Каменева. Однако в них совершенно отсутствовало какое-либо фактическое содержание. "Это агитационные речи и дипломатические ноты, а не живые человеческие документы. Но именно этим они выдают себя. И не только этим". Сопоставление признаний Зиновьева и Каменева на процессе 16?ти с их признаниями в январе 1935 года и со всеми предшествующими покаяниями, начиная с декабря 1927 года, позволяет "установить на протяжении девяти лет своеобразную геометрическую прогрессию капитуляций, унижения, прострации. Если вооружиться математическим коэффициентом этой трагической прогрессии, то признания на процессе 16?ти предстанут перед нами как математически необходимое заключительное звено длинного ряда"[24].

Разумеется, чтобы побудить подсудимых к "добровольным" признаниям, им в награду была обещана жизнь. Но как могли поверить в это обещание подсудимые второго процесса, знавшие, что все их предшественники после первого процесса были расстреляны? На этот вопрос Троцкий отвечал следующим образом: "Радеку, Пятакову и др. ГПУ оставляет тень надежды. - Но ведь вы расстреляли Зиновьева и Каменева? - Да, мы их расстреляли, потому что это было необходимо; потому что они были тайные враги; потому что они отказались признать свои связи с гестапо, потому что... и прочее, и так далее. А вас нам расстреливать не нужно. Вы должны нам помочь окончательно искоренить оппозицию и скомпрометировать Троцкого в глазах мирового общественного мнения. За эту услугу мы вам подарим жизнь. Через некоторое время мы вас даже вернем к работе... и пр., и т. д. - Конечно, после всего, что случилось, ни Радек, ни Пятаков, ни все другие... не могут придавать большой цены таким обещаниям. Но по одну сторону у них верная, неизбежная и немедленная смерть, а по другую... по другую тоже смерть, но озаренная несколькими искорками надежды. В такого рода случаях люди, особенно затравленные, измученные, издерганные, униженные склоняются в сторону отсрочки и надежды"[25].

На открытые процессы были выведены лишь те политические деятели, которые задолго до своего ареста публично подчёркивали свою верность первой заповеди сталинской бюрократии - неистовой ненависти к "троцкизму", в сознании которых закреплялся "комплекс вины" за свою прошлую оппозиционную деятельность. На этом комплексе можно было всячески играть, его было можно всячески разжигать.

О том, как это происходило, свидетельствует судьба Бухарина и Рыкова, которых Сталин до ареста решил провести через длительную процедуру новых унижений.

XXI Бухарин и Рыков в жерновах "партийного следствия" В воспоминаниях А. М. Лариной обрисована следующая картина эволюции Бухарина в месяцы, предшествовавшие его аресту. После возвращения из Парижа в апреле 1936 года "ничто не омрачало его настроения". Лишь после объявления его на процессе 16?ти сообщником заговорщиков он начал воспринимать разворачивающийся в стране террор, как "не знающий прецедента абсурд"[26].

После декабрьского пленума была открыта бешеная кампания клеветы против Бухарина и Рыкова. В печати фальсифицировалась вся их прошлая политическая деятельность, начиная с первых лет их пребывания в партии, периода подполья и эмиграции. Несмотря на то, что в авангарде этой клеветнической кампании шли "Известия", эта газета вплоть до 16 января 1937 года продолжала выходить за подписью Бухарина как ответственного редактора. Это дало основание Троцкому и Седову писать, что в "Известиях" Бухарин требует собственной головы.

В преддверии следующего пленума ЦК, на котором предполагалось вернуться к рассмотрению дела Бухарина и Рыкова, в застенках НКВД продолжались допросы их бывших единомышленников. Среди тех, от кого удалось получить показания против Бухарина и Рыкова, были бывший секретарь Московского комитета партии Котов, бывшие секретари Рыкова Нестеров и Радин, большинство бывших бухаринских учеников. Протоколы допросов Ежов немедленно направлял Сталину, по распоряжению которого они затем рассылались в качестве материалов к будущему пленуму членам и кандидатам в члены ЦК, включая самих Бухарина и Рыкова. Всего в период между пленумами было разослано около 60 таких протоколов.

На Рыкова особенно ошеломляющее впечатление произвели показания его бывшего секретаря Екатерины Артёменко, считавшейся чуть ли не членом его семьи, - о том, что он дал ей поручение выслеживать машину Сталина для организации террористического акта[27].

Тактика, избранная Бухариным и Рыковым в этот период, была неодинаковой. В 50?е годы работники КПК, занимавшиеся расследованием их дела, обнаружили в сталинском архиве немало писем Бухарина с опровержением возводимой на него клеветы. В то же время не было обнаружено ни одного подобного письма Рыкова, по-видимому, осознавшего бесполезность каких бы то ни было обращений к Сталину[28].

По словам А. М. Лариной, в эти месяцы настроение Бухарина менялось не только ежедневно, но и ежечасно. Временами он отдавал себе трезвый отчёт о характере происходящих событий и их дальнейшем развитии. Вскоре после декабрьского пленума он сказал жене о членах ЦК: "Может, придёт время, когда они все окажутся неугодными свидетелями преступлений и тоже будут уничтожены". Читая присланные ему показания, он говорил: "Пахнет грандиозным кровопролитием. Будут сажать тех, кто и рядом со мной и Алексеем не стоял!"; "меня душит ужас от предвидения террора грандиозного размаха". Но проходило некоторое время, и к Бухарину возвращалась надежда, что Сталин "спасёт" его. В такие моменты он посылал Сталину очередное письмо, начинавшееся словами "Дорогой Коба!"[29]. В письме от 15 декабря 1936 года Бухарин жаловался Сталину: "Я в таком душевном состоянии, что это уже полубытие... Погибаю из-за подлецов, из-за сволочи людской, из-за омерзительных злодеев"[30].

Особенно мучительным испытанием для Бухарина и Рыкова стали очные ставки с их бывшими товарищами и сослуживцами. При очной ставке со Шмидтом Рыков был настолько потрясён, что, по словам Ежова, "схватился за сердце, начал бегать по комнате, ткнулся лбом в стекло"[31].

13 января 1937 года состоялись очные ставки Бухарина с Радеком и Астровым, на которых присутствовали Сталин и другие члены Политбюро. Из всех лжесвидетелей особое расположение Сталина снискал Астров. Это объяснялось, по-видимому, тем, что Астров оказался единственным из учеников Бухарина, выразившим готовность к подтверждению своих клеветнических показаний на очной ставке. Как рассказал Астров 1 мая 1993 года автору этой книги, во время очной ставки Сталин, обращаясь к Бухарину, заявил: "Какого хорошего парня вы нам испортили".

На очной ставке Астров показал, что уже весной 1932 года "центр" нелегальной организации правых постановил перейти к тактике террора. Он подтвердил показания Куликова о том, что рютинская платформа была написана Бухариным, Рыковым, Томским и Углановым, и утверждал, что "Бухарин и Рыков продолжают составлять центр правых, оставаясь на прежних позициях"[32].

Готовя Астрова к очной ставке, следователи особенно упорно добивались от него показаний о нелегальной конференции "правых", состоявшейся в августе-сентябре 1932 года. Такая конференция действительно происходила в то время, но Астров мало что мог о ней рассказать, поскольку он присутствовал в 1932 году лишь на одной встрече бывших бухаринских учеников, состоявшейся у него на квартире. Там в ответ на заявления некоторых своих товарищей о том, что Сталина следует "убрать силой", Астров заявил, что не намерен участвовать в какой-либо борьбе против Сталина. Убедившись в такой позиции Астрова, оппозиционно настроенные "молодые правые" решили, по-видимому, не привлекать его больше к подобным беседам, продолженным в других местах. Как вспоминал Астров, следователь ещё в 1933 году расспрашивал его о "конференции", проходившей в Покровско-Стрешневе и других районах Москвы и Подмосковья, о чём Астров не имел никакого представления[33]. Судя по материалам следствия 1933 года по делу "бухаринской школы" и заявлениям Бухарина во время пребывания его на свободе, ничего не знал об этой конференции и Бухарин, к тому времени отказавшийся от встреч со своими бывшими учениками.

Примечательна дальнейшая судьба Астрова, ставшего секретным агентом ГПУ ещё в 1933 году. Он оказался единственным участником "бухаринской школы", не только избежавшим смертной казни, но даже выпущенным в 1937 году на свободу по личному указанию Сталина. В его деле имеется резолюция Ежова: "Освободить. Оставить в Москве. Дать квартиру и работу по истории"[34].

В 1949 году Астров, как и многие другие бывшие оппозиционеры, был вновь арестован. Отбыв семь лет тюремного заключения, он был освобождён в 1956 году, после чего стал настойчиво добиваться восстановления в партии. В заявлениях, обращённых в этой связи в КПК, он сообщал, что "правые" не готовили ни переворота, ни террористических актов, а допускали лишь отдельные критические высказывания по поводу сталинской политики.

При расследовании дела "право-троцкистского блока" в начале 60?х годов Астров заявил, что в 1932-1933 годах следователи ГПУ добивались от него "лишь" переквалификации "оппозиционной" вины в "антисоветскую". Аналогичных показаний требовала от него и исключившая его из партии ЦКК. "Всё это в совокупности, меня морально разоружило, - сообщил Астров, - и я подписал показания о контрреволюционном характере "организации правых", получив от коллегии ОГПУ приговор к 3 годам тюрьмы (политизолятора)". После же второго его ареста в 1936 году следствие "было усугублено резчайшим обострением политической обстановки... В таких условиях терроризм правых сделался неопровержимым тезисом, который лично мне был подтверждён от лица партии устами самого наркома (он же секретарь ЦК и, если не ошибаюсь, тогда и председатель ЦКК) Ежова. Это подтверждение отняло у меня моральный стимул противиться требованиям следствия. Ограждение любыми мерами членов ЦК партии и Советского правительства от возможных покушений на их жизнь со стороны проникших в партию террористов стало представляться мне повелительной необходимостью, и я дал показания о террористическом характере организации правых, не выделяя из них и себя... Сказав "а", я должен был сказать и "б": меня поставили на очную ставку с Бухариным; я подтверждал терроризм правых, он отрицал"[35].

В 60-80?е годы Астров занимался литературной деятельностью. Среди его произведений наибольший интерес представляет повесть "Круча", описывающая "борьбу с троцкизмом" в 20?е годы. Освещая эту борьбу в духе её официальной трактовки в 60?х годах, Астров вывел себя и других участников "бухаринской школы" под вымышленными именами, а Сталина, Бухарина, Каменева, Радека и других ведущих политических деятелей того времени - под их собственными.

Обращает внимание тот факт, что "Круча" явилась единственным произведением "доперестроечного" периода, в котором личность Бухарина была представлена достаточно объективно и даже с известной долей симпатии.

После реабилитации Бухарина в 1988 году Астров выступил с несколькими статьями, в которых оправдывал своё провокаторское поведение в 30?е годы "верностью партии". Своё освобождение в 1937 году он объяснял тем, что Сталин знал: уже перед XIV съездом ВКП(б) (декабрь 1925 года) он разошёлся с Бухариным из-за желания последнего "ужиться в партии с Троцким". С этого времени, по словам Астрова, он уже не считал себя учеником Бухарина, а к "бухаринской школе" его безосновательно причислили "оппозиционеры-зиновьевцы"[36].

В ожидании ареста Бухарин сжёг хранившуюся у него запись Сталина, которую он случайно обнаружил в 1928 году после заседания Политбюро. Запись эта гласила: "Надо уничтожить бухаринских учеников". По словам Лариной, в 1937 году Бухарин был склонен считать, что в этой записи речь шла не о политическом, а о физическом уничтожении[37].

На одной из очных ставок Сталин поднял вопрос о "преступлении" Бухарина, относившемся к далекому прошлому. Он обвинил Бухарина в намерении вступить в 1918 году в блок с левыми эсерами и арестовать Ленина. На это Бухарин ответил, что предложение арестовать на время Ленина и образовать правительство из левых эсеров и "левых коммунистов" - противников Брестского мира было действительно сделано ему левоэсеровскими лидерами; он ответил на него решительным отказом и тогда же рассказал об этом эпизоде Ленину, который взял с него честное слово никому об этом не говорить. Далее Бухарин напомнил, что данный эпизод стал известен только потому, что в 1923 году, во время партийной дискуссии он нарушил это честное слово: "Когда я дрался вместе с Вами против Троцкого, я это привёл в качестве примера - вот до чего доводит фракционная борьба. Это произвело тогда взрыв бомбы"[38].

Новым тяжким испытанием для Бухарина и Рыкова стал процесс "антисоветского троцкистского центра", на котором подсудимые утверждали, что Бухарин, Рыков и Томский вступили в контакт с троцкистскими "центрами", сохраняя при этом свою организацию. По словам подсудимых, все три нелегальных "центра" имели общую политическую платформу, изложенную в "рютинской программе".

В последнем слове Радек говорил о числящейся за ним "ещё одной вине": "Я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадёжное, как и моё, потому что вина у нас если не юридически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним - близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убеждён, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнутдел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не смогу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации"[39].

Процесс "троцкистского центра" Бухарин воспринял главным образом под углом зрения его последствий для собственной судьбы. Относительно мягкий приговор, вынесенный Сокольникову и Радеку, он объяснял тем, что "они заработали себе жизнь клеветой против него". Тем не менее и после этого процесса Бухарин сомневался в том, что "перед всем миром Коба устроит третье средневековое судилище"[40].

После процесса газеты стали публиковать многочисленные резолюции "митингов трудящихся" с требованием суда и суровой расправы над Бухариным и Рыковым. Вскоре они получили извещение о предстоящем пленуме ЦК, в повестку дня которого было включено рассмотрение их "дела". В эти дни, как вспоминает Н. А. Рыкова, её отца часто посещали мысли о самоубийстве. Стоя у окна своей квартиры в правительственном доме на улице Грановского, он сказал ей: "Упадёшь, и ничего от тебя не остаётся"[41].

В отличие от Рыкова, который в конце 1936 года был выселен из Кремля, Бухарин с семьей продолжал оставаться в своей кремлёвской квартире. За несколько дней до пленума в эту квартиру явились трое чекистов с предписанием о выселении Бухарина. Сразу же после их прихода раздался телефонный звонок: впервые за несколько месяцев Сталин позвонил Бухарину, чтобы справиться о его самочувствии. Расстроенный Бухарин сообщил, что его собираются выселять. В ответ Сталин посоветовал ему послать пришедших "к чёртовой матери". Поняв по репликам Бухарина, с кем он разговаривает, чекисты немедленно исчезли. Бухарин неожиданно получил ещё одну искорку надежды.

За несколько дней перед пленумом Бухарин узнал от жены о её случайной встрече с Орджоникидзе, сочувственно сказавшим ей: "Крепиться надо!" Восприняв эти слова как выражение косвенной поддержки, Бухарин написал письмо Орджоникидзе. В нём он утверждал, что в НКВД действует такая мощная сила, понять которую он не сможет до тех пор, пока сам не окажется в тюремном застенке. "Начинаю опасаться, - прибавлял Бухарин, - что и я в случае ареста могу оказаться в положении Пятакова, Радека, Сокольникова, Муралова и других. Прощай, дорогой Серго. Верь, что я честен всеми своими помыслами. Честен, что бы со мной в дальнейшем не случилось"[42].

Письмо не дошло до адресата, так как Ларина несколько дней медлила с его отправкой. Затем пришла весть о смерти Орджоникидзе.

XXII Гибель Орджоникидзе К началу 1937 года положение Орджоникидзе в партийно-государственной иерархии казалось весьма прочным. 24 октября 1936 года был отпразднован его 50-летний юбилей, сопровождавшийся многочисленными приветствиями и рапортами, переименованием в его честь городов, заводов, колхозов и т. д. В ряду "ближайших соратников" имя Орджоникидзе неизменно значилось одним из первых. Ещё более важным признаком доверия Сталина было упоминание на двух московских процессах имени Орджоникидзе в числе 7-10 вождей, на которых "троцкисты" готовили террористические покушения.

При всём этом Орджоникидзе заметно выделялся среди других кремлёвских вождей, превратившихся в безличных бюрократов и беспрекословных исполнителей сталинской воли, такими качествами, как искренность, демократизм, верность товарищам, непримиримость к фальши и лицемерию. Эти неизжитые большевистские качества во многом объяснялись более весомым, чем у других "соратников", революционным прошлым Орджоникидзе. Ни об одном другом члене сталинского Политбюро Ленин не мог сказать того, что он сказал в одной из своих последних работ об Орджоникидзе: "...лично принадлежу к числу его друзей и работал с ним за границей в эмиграции"[43].

Тучи над головой Орджоникидзе начали сгущаться после ареста Пятакова. До этого времени Орджоникидзе удавалось защищать работников своего наркомата в центре и на местах от несправедливых обвинений и репрессий. В период обмена партдокументов (весна-лето 1936 года) из 823 человек, входивших в номенклатуру наркомтяжпрома, было снято с работы всего 11 человек, из которых 9 были исключены из партии и арестованы. За последние же четыре месяца 1936 года были сняты со своих постов 44 ответственных работника наркомата. 37 из них были исключены из партии и 34 - арестованы. В справке отдела руководящих партийных кадров ЦК, где приводились эти данные, значилось также 66 фамилий номенклатурных работников наркомата, "в прошлом участвовавших в оппозиции и имевших колебания", т. е. кандидатов для будущих чисток. В документе, подготовленном управлением делами наркомата, указывалось, что 160 работников центрального аппарата НКТП были в прошлом исключены из партии, 94 имели судимость за "контрреволюционную деятельность"[44].

В дни празднования своего юбилея Орджоникидзе, находившийся на отдыхе в Кисловодске, получил сообщение об аресте в Грузии своего старшего брата Папулии. Это был первый случай ареста близкого родственника члена Политбюро (в дальнейшем такие аресты не обойдут семьи почти всех сталинских "соратников"). Орджоникидзе потребовал от Берии ознакомить его с делом Папулии и предоставить ему возможность встретиться с братом. Однако Берия обещал это сделать только после окончания следствия, которое преднамеренно затягивалось.

О настроениях Орджоникидзе в месяцы, предшествовавшие его гибели, существует ряд важных свидетельств. В 1966 году Микоян писал: "Серго... остро реагировал против начавшихся в 1936 году репрессий в отношении партийных и хозяйственных кадров"[45]. Об этом же более конкретно рассказывал один из немногих уцелевших сотрудников Орджоникидзе С. З. Гинзбург: в середине 30?х годов работники наркомата тяжёлой промышленности стали замечать, что Орджоникидзе, обычно жизнерадостный и уравновешенный, всё чаще возвращался с заседаний "наверху" грустным и задумчивым. "Бывало, у него вырывалось: нет, с этим я не соглашусь ни при каких условиях! - вспоминал Гинзбург. - Я не знал точно, о чём идёт речь и, конечно, не задавал никаких нескромных вопросов. Но иногда Серго спрашивал меня о том или ином работнике и я мог догадываться, что, очевидно, "там" шла речь о судьбе этих людей"[46].

На июльском пленуме ЦК 1953 года, рассматривавшем дело Берии, несколько членов Политбюро рассказывали об интригах Берии по отношению к Орджоникидзе. "Я вспоминаю, - говорил Ворошилов, - как в своё время, это известно и товарищам Молотову и Кагановичу и в особенности тбилисцам-грузинам, в частности, и тем, которые здесь присутствуют, какую гнусную роль играл в жизни замечательного коммуниста Серго Орджоникидзе Берия. Он всё сделал, чтобы оклеветать, испачкать этого поистине кристально чистого человека перед Сталиным. Серго Орджоникидзе рассказывал не только мне, но и другим товарищам страшные вещи об этом человеке"[47]. Аналогичную версию излагал Андреев: "Берия рассорил товарища Сталина и Орджоникидзе, и благородное сердце т. Серго не выдержало этого: так Берия вывел из строя одного из лучших руководителей партии и друзей товарища Сталина"[48]. Микоян рассказал, что Орджоникидзе за несколько дней до смерти в доверительной беседе наедине говорил ему: "Не понимаю, почему мне Сталин не доверяет. Я ему абсолютно верен, не хочу с ним драться, хочу поддержать его, а он мне не доверяет. Здесь большую роль играют интриги Берии, который даёт Сталину неправильную информацию, а Сталин ему верит"[49].

Нетрудно увидеть, что во всех этих выступлениях акцент делался на безграничной преданности Орджоникидзе Сталину, а смерть Орджоникидзе объяснялась - в духе сталинской версии 1937 года - тем, что его "сердце не выдержало" (правда, на этот раз не известий о предательстве "троцкистов", а интриг Берии). Преувеличение роли Берии в смерти Орджоникидзе было вызвано прежде всего тем, что "наследники Сталина", арестовавшие Берию из-за страха за свою безопасность, поначалу не знали толком, в чём его следует обвинять. В этой обстановке ссылка на интриги Берии против Орджоникидзе, память о котором высоко чтилась в народе, оказалась как нельзя более кстати. Не решаясь говорить об истинных причинах конфликтов между Сталиным и Орджоникидзе, члены Политбюро объясняли их исключительно происками Берии. Такая версия соответствовала тогдашней линии сталинских преемников: списании преступлений Сталина на Берию (за которым, разумеется, числилось и немало собственных грехов). "Мы создали в 1953 году, грубо говоря, версию о роли Берии: что, дескать, Берия полностью отвечает за злоупотребления, которые совершались при Сталине, - вспоминал впоследствии Хрущёв. - ...Мы тогда ещё никак не могли освободиться от идеи, что Сталин - друг каждого, отец народа, гений и прочее. Невозможно было сразу представить себе, что Сталин - изверг и убийца... Мы находились в плену этой версии, нами же созданной в интересах реабилитации Сталина: не бог виноват, а угодники, которые плохо докладывали богу, и поэтому бог насылает град, гром и другие бедствия... Узнают люди, что партия (под этим словом Хрущёв - вполне в духе сталинской традиции - имел в виду партаппарат и в особенности правящую верхушку. - В. Р.) виновна, наступит партии конец[50]*... Мы тогда ещё находились в плену у мертвого Сталина и... давали партии и народу неправильные объяснения, всё свернув на Берию. Нам он казался удобной для этого фигурой. Мы делали всё, чтобы выгородить Сталина, хотя выгораживали преступника, убийцу, ибо ещё не освободились от преклонения перед Сталиным[51]*"[52].

При всём этом версия о неприязненных отношениях между Орджоникидзе и Берией опиралась на реальные основания. Хотя Орджоникидзе стоял в партийной иерархии неизмеримо выше Берии, он не смог в 1932 году воспрепятствовать выдвижению последнего Сталиным на пост руководителя Закавказской партийной организации. О том, что Орджоникидзе не желал такого возвышения Берии, рассказывается в воспоминаниях Гинзбурга и А. В. Снегова - одного из руководящих работников Закавказского крайкома ВКП(б) в 30?е годы. Гинзбург вспоминает также, что отрицательное отношение Орджоникидзе к Берии "в последующие годы утвердилось, и Серго этого не скрывал"[53].

Аналогичные свидетельства содержатся и в ряде следственных дел 30-50?х годов. Бывший второй секретарь Кабардино-Балкарского обкома М. Звонцов, арестованный в 1938 году, так рассказывал на допросе о беседе между руководителем партийной организации этой республики Беталом Калмыковым и Орджоникидзе: "Бетал задал вопрос: "Товарищ Серго, до каких пор этот негодяй будет возглавлять закавказскую парторганизацию?" Серго ответил: "Кое-кто ему ещё доверяет. Пройдет время, он сам себя разоблачит"[54].

Во время следствия по делу Берии первый секретарь ЦК Компартии Азербайджана Багиров сообщил: в 1936 году Орджоникидзе подробно расспрашивал его о Берии и отзывался о последнем резко отрицательно. Из этих разговоров было ясно, что "Орджоникидзе тогда понял уже всю неискренность и вероломство Берии,., решившего любым средством очернить Орджоникидзе".

О ненависти Берии к Орджоникидзе рассказывали и другие ближайшие приспешники Берии. "Мне известно, - показал Шария, - что Берия внешне относился к Серго Орджоникидзе как бы хорошо, а в действительности говорил о нём в кругу приближённых всякие гадости". "Берия в присутствии меня и других лиц, - говорил Гоглидзе, - допускал в отношении Серго Орджоникидзе резкие высказывания пренебрежительного характера... У меня складывалось впечатление, что Берия говорил это в результате какой-то личной злобы на Орджоникидзе и настраивал против него других"[55].

После смерти Орджоникидзе Берия расправился не только с его старшим братом, но и с другими его родственниками. В мае 1941 года по указанию Берии был арестован Константин Орджоникидзе, младший брат Серго. После трёхлетнего следствия, не давшего никаких результатов, он был осуждён Особым совещанием к пяти годам одиночного тюремного заключения. В дальнейшем Берия подписал ещё два постановления, продлевавшие Константину Орджоникидзе сроки лишения свободы, причём второе из них было подписано после смерти Сталина.

Разумеется, одними интригами Берии нельзя объяснить ни гибель Орджоникидзе, ни его угнетённое, подавленное настроение в последние дни жизни. В докладе на XX съезде Хрущёв резко сместил акценты в освещении взаимоотношений между Сталиным, Орджоникидзе и Берией. Заявив, что "Орджоникидзе мешал Берии в осуществлении его коварных замыслов... всегда был против Берии, о чём он говорил Сталину", Хрущёв далее недвусмысленно добавил: "Вместо того, чтобы разобраться и принять необходимые меры, Сталин допустил уничтожение брата Орджоникидзе, а самого Орджоникидзе довел до такого состояния, что последний вынужден был застрелиться"[56].

В мемуарах Хрущёва неоднократно приводится версия последнего разговора Орджоникидзе с Микояном, существенно отличающаяся от той, которую сам Микоян изложил в 1953 году. В этой версии при объяснении причин восприятия Орджоникидзе тогдашней политической ситуации как безысходной, о роли Берии уже не идёт речи. По словам Хрущёва, Микоян после смерти Сталина рассказал ему: Орджоникидзе заявил, что "не может дальше жить: бороться со Сталиным невозможно, а терпеть то, что он делает, нет сил"[57]. В другом месте мемуаров Хрущёв делал акцент на том, что Орджоникидзе говорил Микояну: "Сталин ему не верит; кадры, которые он подбирал, почти все уничтожены"[58].

Версии Хрущёва о пассивно-страдальческих настроениях Орджоникидзе противостоят свидетельства принципиально иного характера. В 1937 году М. Орахелашвили, один из старейших грузинских большевиков и наиболее близких друзей Орджоникидзе, показал на следствии: "Я клеветнически отзывался о Сталине, как о диктаторе партии, а его политику считал чрезмерно жестокой. В этом отношении большое влияние на меня оказал Серго Орджоникидзе, который ещё в 1936 г., говоря со мной об отношении Сталина к тогдашним лидерам Ленинградской оппозиции (Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Залуцкий), доказывал, что Сталин своей чрезмерной жестокостью доводит партию до раскола и в конце концов заведёт страну в тупик... Вообще я должен сказать, что приёмная в квартире Орджоникидзе, а по выходным дням его дача... являлись зачастую местами сборищ участников нашей контрреволюционной организации, которые в ожидании Серго Орджоникидзе вели самые откровенные контрреволюционные разговоры, которые ни в коей мере не прекращались даже при появлении самого Орджоникидзе"[59]. Если очистить эти показания от выражений "контрреволюционный" и "клеветнический", обычно вписывавшихся следователями в протоколы допросов, то можно получить адекватное представление о настроениях Орджоникидзе и его ближайших друзей в середине 30?х годов.

О своих конфликтах с Орджоникидзе рассказал на февральско-мартовском пленуме ЦК сам Сталин. По его словам, Орджоникидзе "страдал такой болезнью: привяжется к кому-нибудь, объявит людей лично ему преданными и носится с ними, вопреки предупреждениям со стороны партии, со стороны ЦК (Сталин к тому времени привык отождествлять партию и ЦК со своей персоной - В. Р.)... Сколько крови он испортил на то, чтобы отстаивать против всех таких, как видно теперь, мерзавцев (далее Сталин назвал имена соратников Орджоникидзе по работе в Закавказье, которых Орджоникидзе защищал от клеветнических наветов и преследований - В. Р.)... Сколько крови он себе испортил и нам сколько крови испортил". С особой злобой Сталин говорил об отношениях между Орджоникидзе и Ломинадзе - одним из лидеров т. н. "право-левацкого блока". Утверждая, что "т. Серго знал больше, чем любой из нас" об "ошибках" Ломинадзе, Сталин сообщил, что Орджоникидзе ещё в 1926-28 годах получал от Ломинадзе письма "антипартийного характера", о которых он рассказал Сталину "через 8 или 9 лет после того, как эти письма были написаны"[60] (все эти упоминания об Орджоникидзе были вычеркнуты Сталиным при подготовке доклада к печати).

В последние месяцы своей жизни Орджоникидзе неоднократно говорил в своих выступлениях о верности выпестованных им командиров индустрии и инженерно-технического персонала вообще Советской власти, защищая их от обвинений в "саботаже". Получая информацию о подобных публичных высказываниях Орджоникидзе, Сталин мог предполагать, что на предстоящем пленуме ЦК Орджоникидзе выступит с противодействием дальнейшим расправам над хозяйственными руководителями. Чтобы избежать этого, требовалось не только разжигать в Орджоникидзе комплекс вины за то, что он пригрел на своей груди "разоблачённых предателей": Пятакова, Ратайчака и других. Сталин стремился повязать Орджоникидзе, как и других членов Политбюро, кровавой круговой порукой и с этой целью поставил в повестку дня пленума ЦК его доклад о вредительстве в тяжёлой промышленности. Представленный Орджоникидзе проект резолюции по этому докладу Сталин испещрил многочисленными пометками и замечаниями. Он потребовал от Орджоникидзе "сказать резче" о вредительстве и сделать центром доклада положение о том, что хозяйственники "должны отдавать себе ясный отчёт о друзьях и врагах Советской власти". К деловому предложению Орджоникидзе о заполнении рабочих мест на особо ответственных и взрывоопасных работах людьми со специальным техническим образованием Сталин сделал приписку: "и являющихся проверенными друзьями Сов. власти"[61].

Со своей стороны Орджоникидзе готовил встречный и весьма серьёзный ход. В написанный им проект резолюции он включил следующий пункт: "Поручить НКТП в десятидневный срок доложить ЦК ВКП(б) о состоянии строительства Кемеровского химкомбината, Уралвагонстроя и Средуралмедстроя, наметив конкретные мероприятия по ликвидации на этих строительствах последствий вредительства и диверсий с тем, чтобы обеспечить пуск этих предприятий в установленные сроки"[62]. Речь шла о предприятиях, на которых, согласно материалам процесса "антисоветского троцкистского центра", вредительство получило особенно большой размах.

Орджоникидзе хотел получить санкцию пленума на уже начатую им силами своего наркомата проверку положения дел на этих объектах. Направляя 5 февраля комиссию в Кемерово, он дал её председателю профессору Н. Гельперину, хотя и в достаточно осторожных формулировках, указание провести объективную экспертизу фактов "вредительства", обнародованных на процессе. "Учтите, что Вы едете в такое место, - говорил Орджоникидзе, - где был один из довольно активных вредительских центров... помните, что у малодушных или недостаточно добросовестных людей может появиться желание всё валить на вредительство, чтобы, так сказать, утопить во вредительском процессе свои собственные ошибки. Было бы в корне неправильно допустить это... Вы подойдите к этому делу как техник, постарайтесь отличить сознательное вредительство от непроизвольной ошибки - в этом главная ваша задача"[63].

Комиссия Гельперина, возвратившись в Москву, подготовила подробный доклад, в котором совершенно отсутствовало слово "вредительство". Аналогичный доклад Орджоникидзе успел получить и от комиссии под руководством его заместителя Осипова-Шмидта, обследовавшей состояние коксохимической промышленности Донбасса.

Третья комиссия, выехавшая на строительство вагоностроительного завода в Нижнем Тагиле, возглавлялась заместителем наркома Павлуновским и начальником Главстройпрома Гинзбургом. В середине февраля в Тагил позвонил Орджоникидзе и спросил Гинзбурга, в каком состоянии находится стройка, какие криминалы обнаружены комиссией. Гинзбург ответил, что качество работ на Уралвагонстрое намного выше, чем на других уральских стройках, "завод построен добротно, без недоделок, хотя имели место небольшие перерасходы отдельных статей сметы. В настоящее же время строительство замерло, работники растеряны"[64]. Тогда Орджоникидзе попросил Гинзбурга вместе с Павлуновским немедленно выехать в Москву и в дороге составить записку о положении дел на Уралвагонстрое.

Вернувшись в Москву утром 18 февраля, Гинзбург сразу же позвонил Орджоникидзе и узнал от его жены, что тот несколько раз спрашивал, возвратились ли Гинзбург и Павлуновский. Сказав, что Орджоникидзе сейчас спит, Зинаида Гавриловна попросила руководителей комиссии отправиться на дачу Орджоникидзе, куда тот собирался вскоре приехать.

Деятельность Орджоникидзе в предыдущий день, 17 февраля, реконструирована рядом исследователей на основании сохранившихся документов и свидетельств очевидцев. С 3 часов дня Орджоникидзе участвовал в заседании Политбюро, на котором обсуждались проекты резолюций предстоящего пленума ЦК. Вечером он выехал в наркомат, где беседовал с Гельпериным и Осиповым-Шмидтом.

Во время пребывания Орджоникидзе в наркомате, в его квартире был произведён обыск. Узнав об этом, Орджоникидзе немедленно позвонил Сталину и выразил ему своё возмущение. Сталин в ответ заявил: "Это такой орган, что у меня может сделать обыск. Ничего особенного..." Утром следующего дня у Орджоникидзе произошёл разговор со Сталиным с глазу на глаз. После возвращения Орджоникидзе домой состоялся ещё один, телефонный разговор со Сталиным - "безудержно гневный, со взаимными оскорблениями, русской и грузинской бранью"[65].

Тем временем Гинзбург, не дождавшись приезда Орджоникидзе на дачу, вернулся в наркомат, откуда вскоре вместе с другими руководящими работниками НКТП был вызван на квартиру Орджоникидзе. Там он застал Сталина и других членов Политбюро у постели мертвого Орджоникидзе. Сталин отчётливо произнёс: "Серго с больным сердцем работал на износ, и сердце не выдержало".

После смерти Сталина жена Орджоникидзе рассказывала близким людям, что Сталин, покидая квартиру, резко предупредил её: "Никому ни слова о подробностях смерти Серго, ничего, кроме официального сообщения, ты ведь меня знаешь"[66].

В официальном сообщении, подписанном наркомом здравоохранения Каминским и несколькими кремлёвскими врачами, указывалось, что Орджоникидзе "внезапно скончался от паралича сердца во время дневного сна"[67]. Все лица, подписавшие акт о причинах смерти, вскоре были расстреляны.

Любому искушённому человеку не могла не броситься к глаза близость во времени трёх событий: завершения процесса "троцкистского центра", внезапной смерти Орджоникидзе и февральско-мартовского пленума, открытие которого, первоначально назначенное на 20 февраля, было перенесено на три дня из-за похорон Орджоникидзе. Уже во время похорон была пущена версия, увязывающая смерть Орджоникидзе с его потрясением "предательством" Пятакова и других "троцкистов". В речи на траурном митинге Молотов заявил: "Враги нашего народа, троцкистские выродки ускорили смерть Орджоникидзе. Тов. Орджоникидзе не ожидал, что Пятаковы могут пасть так низко"[68].

Эта версия, получившая широкое распространение, вошла даже в статью об Орджоникидзе, помещённую в Большой Советской Энциклопедии, где говорилось: "Троцкистско-бухаринские выродки фашизма ненавидели Орджоникидзе лютой ненавистью. Они хотели убить Орджоникидзе. Это не удалось фашистским агентам. Но вредительская работа, чудовищное предательство презренных право-троцкистских наймитов японо-германского фашизма во многом ускорили смерть Орджоникидзе"[69].

В своих мемуарах Хрущёв утверждал, что в 1937 году он не знал об истинной причине смерти Орджоникидзе. По словам Хрущёва, о самоубийстве Орджоникидзе ему стало известно лишь после войны от Маленкова, который в свою очередь узнал об этом из случайного разговора со Сталиным[70]. Это сообщение Хрущёва представляется правдоподобным: Сталин мог приказать своим самым ближайшим приспешникам - членам Политбюро скрыть информацию о самоубийстве Орджоникидзе даже от "рядовых" членов ЦК и других аппаратчиков высокого ранга.

Версия о самоубийстве Орджоникидзе вписывалась в концепцию доклада Хрущёва о невозможности для "ближайших соратников" Сталина противостоять его диктату. Самоубийство Орджоникидзе было представлено Хрущёвым как своего рода акт личного мужества, выражение нежелания разделять сталинские преступления.

Версию о самоубийстве Орджоникидзе признавал и Молотов, который оценивал это событие с наглостью и тупостью оголтелого сталиниста. Главная беда усматривалась Молотовым в том, что своим самоубийством Орджоникидзе "поставил Сталина в очень трудное положение". В беседах с Чуевым Молотов так описывал и характеризовал последний поступок Орджоникидзе: брат Орджоникидзе "выступал против Советской власти, был на него достоверный материал. Сталин велел его арестовать. Серго возмутился. А затем дома покончил с собой. Нашёл лёгкий способ (Sic! - В. Р.) О своей персоне подумал. Какой же ты руководитель!.. Он последним своим шагом показал, что он всё-таки неустойчив. Это было против Сталина, конечно. И против линии, да, против линии. Это был шаг очень такой плохой. Иначе его нельзя толковать...

— Когда Серго застрелился, Сталин был очень злой на него? (спрашивает Чуев)

— Безусловно (отвечает Молотов)"[71].

Имеются свидетельства того, что Молотов вложил свой вклад в травлю Орджоникидзе. На июньском Пленуме ЦК 1957 года генеральный прокурор СССР Руденко сообщил, что при расследовании дела Берии Ворошилов сказал ему: "Вы покопайтесь в отношении Серго Орджоникидзе, его затравили, и, нечего греха таить, что Вячеслав Михайлович, когда был председателем Совнаркома, неправильно относился к покойнику"[72].

Существуют некоторые свидетельства, которые ставят под сомнение версию о самоубийстве Орджоникидзе. По словам ряда близких к нему людей, Орджоникидзе в последние дни своей жизни был весьма энергичен и не проявлял никаких признаков депрессии, ведущей к суициду. Как подчёркивает Гинзбург, все люди, хорошо знавшие Орджоникидзе, "кому были известны его поступки, намерения, замыслы, в частности, в последнее время, когда он готовился к предстоящему Пленуму ЦК, не могут допустить и мысли о его самоубийстве... Он тщательно готовился к тому, чтобы... решительно выступить против массового избиения кадров партии, руководителей промышленности и строительства"[73].

В своих воспоминаниях Гинзбург приводит адресованную ему записку его бывшей сослуживицы по Наркомтяжпрому В. Н. Сидоровой, в которой излагались факты, сообщённые ей под большим секретом Зинаидой Гавриловной. В первой половине дня 18 февраля на квартиру Орджоникидзе пришёл неизвестный его жене человек, который сказал, что должен передать лично Орджоникидзе папку с документами Политбюро. Через несколько минут после его появления в кабинете Орджоникидзе там раздался выстрел. Перед приходом этого человека у Орджоникидзе состоялся резкий телефонный разговор со Сталиным на грузинском языке[74].

Об отношении Сталина к Орджоникидзе после смерти последнего свидетельствуют некоторые факты, сообщённые Гинзбургом. Так, все усилия соратников Орджоникидзе добиться выполнения правительственного решения об установке ему памятника наталкивались на глухое противодействие. После войны Сталину был представлен на утверждение список памятников, которые намечалось возвести в Москве. Из этого списка Сталиным была вычеркнута лишь одна фамилия - Орджоникидзе[75].

XXIII Два письма Бухарина Известие о смерти Орджоникидзе с особым отчаянием было встречено в семьях Бухарина и Рыкова. Узнав об этом, жена Рыкова вскрикнула: "Последняя надежда!" и упала на пол, потеряв сознание[76]. Томившийся в одиночестве и бездействии Бухарин сочинил поэму, посвящённую памяти Орджоникидзе, и один её экземпляр направил Сталину[77].

В дни, непосредственно предшествующие пленуму, Бухарин подготовил два письма. Первое письмо, насчитывающее более 100 страниц, было обращено к членам и кандидатам в члены ЦК, которым предстояло рассматривать его дело. В нём Бухарин строил свою защиту прежде всего на утверждениях о своей закоренелой ненависти к Троцкому и троцкистам, которых он характеризовал выражениями, заимствованными из лексикона Вышинского: "Обер-бандит Троцкий", "обер-начальник всех троцкистско-зиновьевских банд", "атаман бандитов", "подлая линия троцкистских изменников" и т. д.[78]

Ссылаясь на утверждение "Правды": троцкисты "в числе своих тактических разбойных приёмов имели тактику оклеветания честных советских людей", Бухарин добавлял, что поэтому они решили "после показаний на суде во время первого процесса (а может и раньше)... держать линию на клевету о сотрудничестве с Бухариным, Рыковым и др.". Эту "линию" Бухарин объяснял тем, что "троцкисты заинтересованы прямо и непосредственно в подкрашивании своей "фирмы", и они начинают (или давно начали) создавать миф о том, что с ними идут и другие". С особой озлобленностью он писал о показаниях Радека, который, будучи на свободе, "передо мной маскировался, как перед искренним партийцем", а на следствии и суде "вставлял в адски-клеветнические фантазии куски действительности". Эту часть своего письма Бухарин завершал выводом: принятие оговоров за правду покоится "на излишнем доверии к людям (вернее, к зверям), которые этого доверия отнюдь не заслуживают"[79].

Схожими аргументами Бухарин пользовался при опровержении показаний "правых лжесвидетелей". Он писал, что считает вполне возможным превращение многих своих бывших единомышленников "в оголтелых контрреволюционеров", которые "делали что-то контрреволюционное помимо меня и вне моей о том осведомлённости". Напоминая, что он не раз публично клеймил своих бывших учеников, подвергнутых тюремному заключению, Бухарин предположительно замечал, что теперь они решили отомстить за это возведением на него "подлейшей клеветы".

Сознавая недостаточность объяснения лживости множества показаний только этими мотивами, Бухарин осторожно излагал гипотезу о том, что такие показания могли быть вырваны провокационными приёмами следователей (на возможность применения во время следствия пыток он, разумеется, не решался даже намекнуть). Таким приёмом он считал, например, предваряющие допрос утверждения типа: "Нам уже известно", "такие-то уже показали", "следствие располагает данными" и т. п. После этого, резонно замечал Бухарин, подследственные, прекрасно знающие, "о чём "нужно" говорить (ибо обвинения сформулированы и гуляют через газеты по всему миру как почти доказанные)", дают ложные показания из-за боязни быть заподозренными в "укрывательстве"[80].

Наличие столь значительного числа клеветнических показаний Бухарин объяснял и тем, что "при данной общей атмосфере, созданной троцкистскими бандитами, при определённой политической установке, при осведомлённости об уже сделанных показаниях, последующие лжесвидетели считают, что им надо показывать примерно то же, и таким образом одно лжепоказание плодится и размножается, и принимает вид многих, т. е. превращается во многие"[81].

Бухарин указывал на явные нелепости, содержавшиеся в присланных ему протоколах допросов. Так, его бывший секретарь Цетлин заявлял, что примкнул к "организации правых" в 1926 году и что "бухаринская школа" ещё в 1925 году "фактически выступала против ВКП(б)". По этому поводу Бухарин приводил хорошо известные факты: в названные Цетлиным годы не существовало не только организации, но и течения "правых", а Сталин, Молотов и другие сталинисты защищали "школу" от критики со стороны левой оппозиции.

Не менее нелепым Бухарин называл ответ Цетлина на вопрос: "Вам известно, что ваша организация располагает архивом, в котором собраны документы контрреволюционного содержания?" Таким архивом Цетлин назвал... шкаф в служебном кабинете Бухарина, где хранились написанный последним проект программы Коминтерна, папки с материалами, обсуждавшимися на заседаниях Политбюро, и другие официальные документы[82].

По поводу же наиболее "криминальных" показаний (об оформлении в 1929 году подпольного центра "организации правых", о ставке этого "центра" на повстанческое движение крестьян, о подготовке "дворцового переворота" и т. д.) Бухарин был способен лишь выражать своё безграничное негодование. Поскольку материальный состав этих преступлений обосновывался лишь голословными показаниями узников НКВД, то аргументы, опровергающие их, подыскать было невозможно.

Единственной своей виной Бухарин признавал "политически преступную" беседу с Каменевым в 1928 году, по поводу которой он многократно каялся на протяжении почти десятилетия. В очередной раз соглашаясь с тем, что "позиция правых в своём развитии привела бы к победе контрреволюции", он заявлял, что уже в 1930 году отказался от этой позиции и поэтому отнюдь не может быть причислен к "правым"[83].

20 февраля Бухарин направил своё письмо в Политбюро, приложив к нему заявление об отказе явиться на пленум и объявлении голодовки до тех пор, пока с него не будут сняты обвинения в измене, вредительстве и терроризме. Надеясь, что пленум согласится ограничиться обсуждением этого письма в его отсутствие, он объяснял невозможность своего участия в работе пленума жестоким нервным срывом: "У меня не ходят ноги, я не способен перенести созданной атмосферы, я не в состоянии говорить, рыдать я не хочу, впасть в истерику или обморок - тоже, когда свои будут поносить меня на основании клевет"[84].

Не исключая самого неблагоприятного исхода партийного, а затем и судебного следствия, Бухарин одновременно с письмом пленуму подготовил и другое письмо, обращённое к "будущему поколению руководителей партии". Этот краткий документ он попросил жену выучить наизусть и, убедившись в том, что она дословно запомнила текст, уничтожил его.

Содержание этого письма отличалось от содержания документа, направленного Бухариным в адрес пленума. В нём речь шла о "чудовищном клубке преступлений, который в эти страшные дни становится всё грандиознее, разгорается, как пламя, и душит партию" и который, по мнению Бухарина, сможет быть распутан лишь через одно или несколько поколений[85].

Что же счёл необходимым Бухарин рассказать о себе и своём времени "новому, молодому и честному поколению руководителей партии" (он, разумеется, не предполагал, что партии не суждено будет дождаться появления честного поколения руководителей)? Какую сумму идей он счёл нужным передать потомкам и истории в документе, призванном стать его политическим завещанием? С какими сокровенными мыслями он готовился уйти в могилу?

Увы, даже в этом потайном письме, которое, по замыслу, должно было быть свободным от всяких недомолвок и недоговоренностей, Бухарин сказал немногим более того, что он изложил в своём официальном обращении к пленуму ЦК. Основное содержание письма-завещания Бухарина сводилось к трём основным тезисам: у него "вот уже седьмой год... нет и тени разногласий в партией (т. е. со сталинской кликой - В. Р.)"; он "не участвовал в тайных организациях Рютина, Угланова" и ничего не знал об их существовании; он "ничего не затевал против Сталина"[86].

Таким образом, основной смысл запретного для современников письма состоял в стремлении Бухарина убедить будущих "переследователей" его дела в том, что он с 1930 года отказался от всякой политической борьбы со Сталиным.

Из содержания письма отчётливо видно: Бухарин не исключал того, что ему, подобно жертвам "троцкистских" процессов (которых он к тому времени успел многократно заклеймить в своих официальных письмах и заявлениях), придётся на очередном процессе лжесвидетельствовать против себя и других. Предвидя возможность своего участия в грандиозном судебном подлоге, он объяснял свои будущие "признания", как и всю вакханалию лжи и террора действием "адской машины НКВД", которая, "пользуясь, вероятно, методами средневековья, обладает исполинской силой", и "винтики" которой "в угоду болезненной подозрительности Сталина, боюсь сказать больше, в погоне за орденами и славой творят свои гнусные дела (курсив мой - В. Р.)"[87]- Таким образом, даже в документе, написанном в расчёте на оглашение через много лет, Бухарин ставил в вину Сталину лишь "болезненную подозрительность" и боялся "сказать больше", а именно то, что "адская машина" приводится в движение самим Сталиным. Не решался он и высказать уверенность в применении этой машиной "методов средневековья", т. е. инквизиторских пыток. Понятно, что с таким идейным багажом Бухарин оказался беззащитным при завершении "партийного следствия" по его делу на пленуме ЦК.

XXIV В преддверии февральско-мартовского пленума Февральско-мартовский пленум длился полторы недели - намного больше, чем все другие пленумы ЦК, к какому бы периоду истории партии они ни относились. И по количеству рассмотренных вопросов, и по числу выступавших этот пленум не уступал любому партийному съезду. Можно даже сказать, что значение этого пленума для судеб партии и страны было большим, чем значение любого другого пленума ЦК и любого съезда партии. Пленум дал "теоретическое обоснование" массового террора, освятил именем партии великую чистку, выработал установки относительно её масштабов и методов, наконец, подготовил истребление большей части самого Центрального Комитета.

При знакомстве с материалами пленума, ставшими доступными лишь в последние годы, прежде всего возникает вопрос: почему все члены и кандидаты в члены ЦК безропотно приняли и поддержали чудовищные установки и формулы пленума, почему на нём не прозвучало ни единого голоса протеста против творимых и планируемых злодеяний? И второй вопрос: почему в таком случае две трети участников пленума были арестованы и расстреляны в течение ближайших нескольких лет?

Ответ на первый вопрос близок тому, который давался на вопрос о причинах признаний подсудимых на открытых процессах. В ЦК, избранный XVII съездом, входили в подавляющем большинстве люди, "проверенные" за предшествующие 13 лет в борьбе с внутрипартийными оппозициями. Начиная с периода "борьбы с троцкизмом" 1923-1924 годов, они политически катились вниз, сознательно называя чёрное белым и повторяя все идеологические подлоги и исторические фальсификации сталинизма. Во многом лишившись в этой борьбе идейных и нравственных устоев, они на протяжении ряда лет замалчивали происходившие на их глазах исторические драмы и трагедии, страдания и бедствия народных масс, помогали Сталину в расправах над своими бывшими товарищами, пели хвалу сталинскому "социализму". Ещё до начала большого террора они прошли через несколько кругов политического и нравственного перерождения. Они предали ключевую коммунистическую идею - идею социального равенства, оказавшись податливыми к материальным и властным привилегиям, которые передал им Сталин в обмен на соучастие в его преступлениях и подчинение извращённым нормам партийной жизни. Они цеплялись за приобщённость к власти и привилегиям любой ценой, в том числе ценой безудержного восхваления Сталина, человека, чья интеллектуальная узость, моральная неполноценность и способность на любые преступления была им хорошо известна.

Члены и кандидаты в члены ЦК, избранные XVII съездом (как и вообще та часть старых большевиков, которая послушно шла за Сталиным), оставались большевиками в той мере, в какой сохраняли элементы большевистского социального сознания, самоотверженно отдавались порученному им делу, будь то развитие экономики, обороноспособности или культуры страны. И в то же время они перестали быть большевиками в той мере, в какой превратились из пролетарских революционеров в бюрократов, из противников социального неравенства - в его защитников, из выразителей интересов народа - в оторвавшихся от него партийных вельмож.

Главным противоречием великой чистки было противоречие между её функциональной задачей - защитой интересов правящего слоя, его монополии на власть, и её главным объектом - представителями того же правящего слоя, которые по мере упрочения тоталитарно-бюрократического режима прозревали и превращались в новую потенциальную оппозицию сталинизму. Личные качества старых большевиков, остававшихся у власти, вступали всё в более острый конфликт с политическими задачами, которые ставил перед ними Сталин. В этом я вижу объяснение неотвратимости расправы над подавляющей частью старой партийной гвардии, включая тех, кто никогда не входил в антисталинские оппозиции и был в той или иной степени охвачен процессом перерождения.

Разумеется, здесь я говорю не о примазавшихся к правящей партии карьеристах, мошенниках, авантюристах, т. е. не о той пене, без которой, по словам Ленина, не обходилось ни одно великое массовое политическое движение в истории. Речь идёт о людях, которые, несмотря на свой большой политический опыт и субъективную приверженность идеалам большевизма, оказались жертвой всемирно-исторического заблуждения и в конечном счете, хотя и не без борьбы (о которой будет рассказано в последних главах этой книги), позволили отправить весь правящий слой на плаху.

Обращаясь к более конкретным обстоятельствам, обусловившим пассивную, молчаливую или же активную, агрессивную поддержку участниками пленума его чудовищных решений, следует упомянуть о двух событиях, непосредственно предшествовавших пленуму и послуживших жестоким предупреждением членам ЦК, указанием на то, что никто из них не может чувствовать себя защищенным от угрозы быть зачисленным во "враги" или "пособники врагов".

Первым из этих событий было постановление ЦК от 2 января 1937 года "Об ошибках секретаря Азово-Черноморского края т. Шеболдаева и неудовлетворительном политическом руководстве крайкома ВКП(б)". В этом постановлении один из наиболее влиятельных партийных секретарей обвинялся в том, что проявил "совершенно нетерпимую для большевика политическую близорукость... в результате чего на основных постах ряда крупных городов и районных парторганизаций края до самого недавнего времени сидели и безнаказанно вели подрывную работу заклятые враги народа, шпионы и вредители-троцкисты". В подтверждение приводился внушительный список арестованных секретарей городских и районных комитетов партии, директоров крупнейших заводов, работников крайкома.

Шеболдаев был освобождён от поста первого секретаря крайкома, "направлен в распоряжение ЦК" и предупреждён, что если он "в своей дальнейшей работе не извлечёт всех уроков из допущенных ошибок, ЦК ВКП(б) вынужден будет прибегнуть в отношении его к более суровым мерам партийного взыскания"[88]. Таким образом, в данном решении проступило противопоставление безликого ЦК его отдельным членам, которое, как мы увидим далее, проходило через всю работу февральско-мартовского пленума.

Другим грозным предупреждением, непосредственно адресованным партийному работнику ещё более высокого ранга, было постановление ЦК от 13 января "О неудовлетворительном партийном руководстве Киевского обкома КП(б)У и недочётах в работе ЦК КП(б)У". В нём указывалось на "исключительно большую засорённость троцкистами" Киевского обкома и на "подобные факты засорённости" в других обкомах Украины. В подтверждение назывались многие имена лиц, входивших в ближайшее окружение второго секретаря ЦК КП(б)У и первого секретаря Киевского обкома партии, кандидата в члены Политбюро ЦК ВКП(б) Постышева. Среди них было четыре заведующих отделами Киевского обкома, в том числе один из наиболее близких Постышеву людей - заведующий отделом агитации и пропаганды Карпов.

Карпов был безусловным сталинцем, хорошо усвоившим те "нормы партийной жизни", которые негласно вошли в обиход с начала 30?х годов. Об этом свидетельствует эпизод, рассказанный одним из старейших советских философов А. Я. Зисем. В 1933 году Постышев, возглавлявший на Украине поход против "буржуазного национализма", в одной из своих речей назвал молодого вузовского преподавателя Зися в ряду людей, обвинённых им в пособничестве "украинскому фашизму". Непосредственной причиной включения в этот список Зися был отказ последнего публично заклеймить арестованного к тому времени известного украинского философа Юринца. Когда Зись обратился за помощью к Карпову, тот заявил ему: "Я знаю, что вы ни в чём не виноваты. Но вы должны понимать, что не найдётся в стране человека, который решился бы сказать секретарю ЦК, что он неправ". Хорошо понимая, какие последствия для Зися может повлечь походя брошенная Постышевым фраза, Карпов посоветовал ему срочно покинуть Украину. Это спасло жизнь молодому ученому, ныне - автору двух десятков научных монографий, заслуженному деятелю науки РСФСР[89]. Об отношении Постышева к Карпову см. гл. XXXIII.

Основная вина за "засорённость" троцкистами киевского партийного аппарата была возложена на Постышева, которому был объявлен выговор и указано, что "в случае повторения подобных фактов... к нему будут приняты более строгие меры взыскания"[90].

Для "разъяснения" партийному активу постановления ЦК в Киев прибыл Каганович. Здесь он встретился с аспиранткой Киевского института истории Николаенко, которая была исключена из партии за многочисленные клеветнические заявления с требованием покарать "врагов народа" и затем обратилась с жалобой непосредственно к Сталину. По возвращении из Киева Каганович рассказал Сталину о благоприятном впечатлении, которое произвела на него Николаенко[91].

"Бдительность" Николаенко была настолько высоко оценена Сталиным, что он уделил ей в докладе на февральско-мартовском пленуме специальный пассаж. "Николаенко - это рядовой член партии, - заявил Сталин, - она обыкновенный "маленький" человек. Целый год она подавала сигналы о неблагополучии в партийной организации в Киеве, разоблачала... засилье троцкистских вредителей. От неё отмахивались, как от назойливой мухи. Наконец, чтобы отбиться от неё, взяли и исключили её из партии. Ни Киевская организация, ни ЦК КП(б)У не помогли ей добиться правды. Только вмешательство Центрального Комитета партии помогло распутать этот запутанный узел. А что выяснилось после разбора дела? Выяснилось, что Николаенко была права, а Киевская организация была не права. Ни больше, ни меньше... Как видите, простые люди оказываются иногда куда ближе к истине, чем некоторые высокие учреждения"[92].

Во время пребывания в Киеве Каганович поставил Николаенко в пример Постышеву, обвинённому в "политической слепоте". Состоявшийся 16 января при участии Кагановича пленум Киевского обкома партии освободил Постышева от обязанностей секретаря обкома "ввиду невозможности совмещать посты второго секретаря ЦК КП(б)У и первого секретаря Киевского обкома". Спустя ещё месяц Политбюро ЦК КП(б)У сняло с работы жену Постышева, старую большевичку Постоловскую. В свете всех этих фактов становится понятным, почему Постышев в своих нескольких речах и многочисленных репликах на февральско-мартовском пленуме старался "реабилитировать" себя, демонстрируя свою сугубую непримиримость к "врагам".

Первоначальные расправы над Шеболдаевым и Постышевым имели целью показать всем членам ЦК, к чему может привести их малейшее сопротивление репрессиям, наносимым по их ближайшим помощникам и сотрудникам.

Как и ранее в наиболее острые периоды борьбы с оппозициями, Сталин выбрал наилучший момент для "качественного скачка", каким в данном случае явился февральско-мартовский пленум, призванный стать сигналом для истребления, по существу, всего партийного, государственного, хозяйственного и военного руководства страны. Он созвал этот пленум только после трёх чисток партии, проведённых в 1933-1936 годах, после двух открытых политических процессов, наконец, после принятия конституции, вселившей в сознание большинства советских людей надежды на демократизацию страны.

Характерно, что на протяжении 1934-1936 годов Сталин не переставал повторять демагогические формулы, призванные создать впечатление, будто после периода материальных бедствий и массовых репрессий Советский Союз вступил в полосу подъёма благосостояния и расцвета демократии, уважения прав человека. В выступлении на приёме в Кремле металлургов он заявил: "Если раньше однобоко делали ударение на технику, на машины, то теперь ударение надо делать на людях, овладевших техникой... Надо беречь каждого способного и понимающего работника, беречь и выращивать его. Людей надо заботливо и внимательно выращивать, как садовник выращивает облюбованное плодовое дерево. Воспитывать, помогать расти, дать перспективу, вовремя выдвигать, вовремя переводить на лучшую работу, если человек не справляется со своим делом, не дожидаясь того, когда он окончательно провалится"[93].

Эти мысли Сталин развил в речи на выпуске слушателей военных академий. Здесь он утверждал, что ради создания в кратчайший срок современной индустрии "надо было пойти на жертвы и навести во всём жесточайшую экономию, надо было экономить и на питании, и на школах, и на мануфактуре". Теперь же, по словам Сталина, период голода в области техники изжит, и страна вступила "в новый период, я бы сказал, голода в области людей, в области кадров". Напомнив о замене прежнего лозунга "техника решает всё" лозунгом "кадры решают всё", Сталин заявил, что "наши люди" ещё не поняли "великое значение этого нового лозунга... В противном случае мы не имели бы того безобразного отношения к людям, к кадрам, к работникам, которое нередко наблюдаем в нашей практике. Лозунг "кадры решают всё" требует, чтобы наши руководители проявляли самое заботливое отношение к нашим работникам, к "малым" и "большим", в какой бы области они ни работали, выращивали их заботливо, помогали им, когда они нуждаются в поддержке, поощряли их, когда они показывают первые успехи, выдвигали их вперёд и т. д... А между тем мы имеем в целом ряде случаев факты бездушно-бюрократического и прямо безобразного отношения к работникам. Этим, собственно, и объясняется, что... нередко швыряются людьми как пешками". В заключение этого программного выступления Сталин сказал: "Надо, наконец, понять, что из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры". Изображая себя защитником "кадров" от неких не названных по имени "наших руководителей", Сталин даже заявил, что неправильно приписывать все достижения "вождям", забывая о заслугах "кадров"[94].

С особым рвением Сталин стал выступать в качестве ревностного приверженца свободы и демократии после публикации проекта новой конституции. В беседе с американским журналистом Роем Говардом он остановился на утверждении последнего о том, что большевики "пожертвовали личной свободой". Признав, что ради построения социализма "приходилось сокращать временно свои потребности", Сталин заявил, что теперь социалистическое общество построено, причём построено "не для ущемления личной свободы, а для того, чтобы человеческая личность чувствовала себя действительно свободной". Гарантией этой свободы он объявил новую конституцию, заявив, что она "будет, по-моему, самой демократической Конституцией из всех существующих в мире"[95]. Эту мысль он повторил в докладе на VIII Чрезвычайном съезде Советов, полемизируя с теми зарубежными журналистами, которые утверждали, что новая конституция СССР является "пустым обещанием, рассчитанным на то, чтобы сделать известный маневр и обмануть людей"[96].

Таков был тот идеологический фон, на котором развернулся февральско-мартовский пленум ЦК.

XXV Февральско-мартовский пленум: Бухарина и Рыкова обвиняют Первым пунктом повестки дня пленума было "дело тт. Бухарина и Рыкова". Рассмотрение этого дела призвано было служить проверкой участников пленума и одновременно должно было преподать им внушительный урок - показать, что любой член или кандидат в члены ЦК, отвергающий предъявленные ему обвинения, будет тем не менее неминуемо отправлен своими товарищами на эшафот.

За день до открытия пленума было принято постановление Политбюро: "Политбюро отклоняет предложение т. Бухарина не сообщать, Пленуму ЦК его заявление о "голодовке" и рассылает его заявление всем членам ЦК ВКП(б), ибо считает, что Политбюро не может и не должно иметь секретов от ЦК ВКП(б)"[97]. Под влиянием этого постановления Бухарин принял решение явиться на пленум, не прекращая голодовки. Как рассказывал членам своей семьи И. А. Пятницкий, Бухарин, появившись в зале, где собрался пленум, "стоял среди всех, обросший бородой, в каком-то старом костюме... никто с ним не поздоровался. Все уже смотрели (на него), как на смердящий труп"[98].

Перед открытием пленума Бухарин встретил в вестибюле Рыкова который сказал ему: "Самым дальновидным из нас оказался Томский"[99]. Утрата Рыковым всяких надежд на благоприятный исход их дела во многом была вызвана тем, что накануне пленума ему были устроены очные ставки с его бывшими ближайшими сотрудниками Нестеровым, Радиным, Котовым и Шмидтом. В присутствии Сталина и других членов Политбюро участники очных ставок показали, что после 1929 года "центр правых" продолжал свою работу и в 1932 году выработал программу, авторство которой в целях маскировки было приписано Рютину.

Пленум открылся докладом Ежова, который рассказал, как наркомвнутдел выполнял решение предыдущего пленума о продолжении расследования дела Бухарина и Рыкова. Ежов назвал многие имена лиц, давших "исчерпывающие показания о всей антисоветской деятельности правых", подтвердивших и дополнивших "большим количеством новых фактов" обвинения, предъявленные Бухарину и Рыкову. Как бы предвосхищая вопрос о достоверности этих показаний, Ежов специально подчеркнул, что члены Политбюро на очных ставках неоднократно спрашивали арестованных, не оговаривают ли они Бухарина и Рыкова. В ответ на это, по словам Ежова, все арестованные "целиком подтвердили свои показания и настаивали на них"[100].

На основе этих "неопровержимых показаний" Ежов объявил, что в 1930 году оформился нелегальный центр правых, выработавший установки на террор, организацию "дворцового переворота" и кулацких восстаний. Ежов назвал большое количество террористических групп, организованных этим "центром", множество имён их участников, а также утверждал, что массовые забастовки рабочих в Иванове и Ивановской области, прошедшие в 1932 году, были "искусственными" и инспирированными "правыми"[101].

Вслед за Ежовым выступил с содокладом Микоян, который сообщил: "вся бухаринская группа сидит в тюрьме, почти все признались, что они были двурушниками, врагами, потому что они учились у Бухарина". Объединяя имена Троцкого, Зиновьева и Бухарина, Микоян утверждал, что "они создали новый тип людей, извергов, а не людей, зверей, которые выступают открыто за линию партии,., а на деле ведут беспринципную подрывную работу против партии".

Назвав голодовку Бухарина "политической демонстрацией" и "наглым ультиматумом", Микоян с особенной злобой говорил о том, что Бухарин в своём заявлении пленуму допустил "выпады по адресу аппарата Наркомвнутдела", используя "троцкистский метод опорачивания аппарата"[102].

После выступления Микояна слово было предоставлено Бухарину, который по-прежнему исходил из посылки, что ещё можно доказать свою невиновность высшему партийному форуму, раз тот собрался для разбора его дела. В начале речи Бухарин попытался объяснить мотивы своей голодовки и отказа явиться на пленум, но уже при этом столкнулся с градом озлобленных или насмешливых реплик, ставивших целью перевести его объяснения из трагической тональности в комическую:

Бухарин: Товарищи, я очень прошу вас не перебивать, потому что мне очень трудно, просто физически тяжело, говорить... я четыре дня ничего не ел, я вам сказал, написал, почему я в отчаянии за неё (голодовку) схватился, написал узкому кругу, потому что с такими обвинениями... жить для меня невозможно.

Я не могу выстрелить из револьвера, потому что тогда скажут, что я-де самоубился, чтобы навредить партии; а если я умру, как от болезни, то что вы от этого теряете?

Смех. Голоса с мест: Шантаж!

Ворошилов. Подлость! Типун тебе на язык. Подло. Ты подумай, что ты говоришь.

Бухарин. Но поймите, что мне тяжело жить.

Сталин. А нам легко?

Ворошилов. Вы только подумайте: "Не стреляюсь, а умру".

Бухарин. Вам легко говорить насчет меня. Что же вы теряете? Ведь, если я вредитель, сукин сын и т. д., чего меня жалеть? Я ведь ни на что не претендую, изображаю то, что думаю и то, что я переживаю. Если это связано с каким-нибудь хотя бы малюсеньким политическим ущербом, я безусловно, всё что вы скажете, приму к исполнению (Смех). Что вы смеетесь? Здесь смешного абсолютно ничего нет[103].

Отвечая на обвинения Микояна в дискредитации и "запугивании" ЦК, Бухарин подчёркивал, что в своём письме он ставил под сомнение не решение ЦК, которое по его делу ещё не принято, а методы ведения допросов следователями, на которых не могут не влиять статьи партийной печати, где его вина объявляется уже доказанной.

Свою вину Бухарин соглашался признать лишь в том, что в прошлом он иногда заступался за своих учеников, потому что у него "было дурацкое смешение личных отношений с политическими". Все же остальные обвинения, содержавшиеся в показаниях против него, он категорически отвергал, ссылаясь на многочисленные противоречия между разными показаниями и на то, что "все троцкисты - врождённые негодяи"[104].

В оспаривании аргументации Бухарина инициативу взял на себя Сталин, задававший вновь и вновь Бухарину вопросы о мотивах, по которым арестованные давали против него показания.

Сталин. Почему должен врать Астров? Слепков почему должен врать? Ведь это никакого облегчения им не даст?

Бухарин. Я не знаю...

Сталин. Я извиняюсь, но можно ли восстановить факты? На очной ставке в помещении Оргбюро, где вы присутствовали, были мы - члены Политбюро, Астров был там и другие из арестованных: там Пятаков был, Радек, Сосновский, Куликов и т. д. Причём, когда к каждому из арестованных я или кто-нибудь обращался: "По-честному скажите, добровольно ли вы даёте показания или на вас надавили?" Радек даже расплакался по поводу этого вопроса - "как надавили? Добровольно, совершенно добровольно".

Вслед за Сталиным Молотов, Ворошилов, Микоян настойчиво повторяли вопросы: "Почему эти люди говорят на себя?", и всякий раз Бухарин вынужден был отвечать: "Я не знаю"[105].

В заключение своей речи Бухарин сказал: "...никто меня не заставит говорить на себя чудовищные вещи, которые обо мне говорят, и никто от меня этого не добьется ни при каких условиях. Какими бы эпитетами меня ни называли, я изображать из себя вредителя, изображать из себя террориста, изображать из себя изменника, изображать из себя предателя социалистической родины не буду".

После этих слов Сталин, как бы признав правомерность самозащиты Бухарина, обратился к нему в доверительном тоне: "Ты не должен и не имеешь права клепать на себя. Это самая преступная вещь... Ты должен войти в наше положение. Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером. Можно ли после этого называть чудовищными какие-либо вещи? Нельзя. После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером, до распродажи СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни. Всё надо доказать, а не отписываться восклицательными и вопросительными знаками"[106].

Речью Бухарина первое заседание пленума завершилось. После этого заседания Сталин обратился в кулуарах пленума к Бухарину, вселив в него некоторую надежду на благоприятный исход его дела и одновременно предложив ему публично извиниться за объявление голодовки. Бухарин согласился подвергнуть себя этому новому унижению. В начале утреннего заседания, открывшегося на следующий день, была разыграна ещё одна отвратительная сцена, сценарий которой, надо полагать, был заранее расписан Сталиным и его приспешниками.

Бухарин. ...Приношу пленуму Центрального Комитета свои извинения за необдуманный и политически вредный акт объявления мною голодовки.

Сталин. Мало, мало!

Бухарин. Я могу мотивировать. Я прошу пленум Центрального Комитета принять эти мои извинения, потому что действительно получилось так, что я поставил пленум ЦК перед своего рода ультиматумом, и этот ультиматум был закреплён мной в виде этого необычайного шага.

Каганович. Антисоветского шага.

Бухарин. Этим самым я совершил очень крупную политическую ошибку, которая только отчасти может быть смягчена тем, что я находился в исключительно болезненном состоянии. Я прошу Центральный Комитет извинить меня и приношу очень глубокие извинения по поводу этого, действительно, совершенно недопустимого политического шага.

Сталин. Извинить и простить.

Бухарин. Да, да, и простить.

Сталин. Вот, вот!

Молотов. Вы не полагаете, что ваша так называемая голодовка некоторыми товарищами может рассматриваться как антисоветский акт?

Каминский. Вот именно, Бухарин, так и надо сказать.

Бухарин. Если некоторые товарищи могут это так рассматривать (Шум в зале, голоса с мест: А как же иначе? Только так и можно рассматривать). Но, товарищи, в мои субъективные намерения это не входило...

Каминский. Но так получилось.

Шкирятов. И не могло быть иначе.

Бухарин. Конечно, это ещё более усугубляет мою вину. Прошу ЦК ещё раз о том, чтобы простить меня[107].

После этой сцены слово было предоставлено Рыкову. Не желая попасть в положение Бухарина, обвинённого в "нападении на НКВД", Рыков начал свою речь с высокой оценки качества проведённого следствия. "Я должен сказать, что расследование проводилось очень быстро и, по-моему, хорошо, - говорил он. - Производилось оно так, что о людях, которые участвуют в этом обследовании, нет никаких данных, нет никакой возможности сказать, что они как-то заинтересованы в неправильном обвинении или меня или Бухарина... При такой настороженности аппарата (НКВД - В. Р.), который был недавно совершенно обновлён,.. (этот аппарат) стремится, конечно, всеми средствами к тому, чтобы сказать Центральному Комитету только правду, только то, что они по совести нашли"[108].

Стремясь убедить участников пленума в своей предельной искренности, Рыков назвал факты, по существу, подводившие под расстрел некоторых его "обвинителей". Он рассказал о своей беседе в 1932 году с Радиным, который советовал ему присоединиться к оппозиции и убеждал его в том, что оппозиция будет расти. Суммируя эти высказывания Радина зловещей формулой: "Предлагал мне вести работу против партии и ЦК", Рыков сообщил: он ответил Радину, что тот "стоит на краю пропасти, что я ему ни в какой мере в этом деле не попутчик, а совсем наоборот". Оценивая своё поведение в связи с этим приватным разговором, Рыков каялся в том, что "своевременно не пришёл в ГПУ, не сообщил о том, что он мне рекомендовал... если бы его тогда отвёл куда нужно, тогда бы всё моё положение было совершенно иным"[109].

Характеризуя поведение бывших сторонников "правого уклона", Рыков говорил, что многие из них после 1929 года "продолжали свою борьбу... все они катились - одни быстрее, другие медленнее на эти антисоветские, контрреволюционные рельсы." Он признавал себя ответственным за то, что "целый ряд изменников, преступников, вредителей" ориентировался на него и считал его своим вдохновителем, хотя он не давал для этого оснований[110].

Рыков заявил, что теперь, после знакомства с показаниями арестованных, он полностью убеждён в виновности Томского. "Что он (Томский) занимался вредительством... что он был в сношениях с троцкистским центром, это тоже несомненно... Что он руководил, может быть входил в состав нового центра... - это абсолютно несомненно... Я не допускаю для себя лично, для своей совести мысли о том, что Томский не знал о шпионской деятельности троцкистов, о дележе Советского Союза"[111].

Рыков сообщил, что на очной ставке со Шмидтом он задал последнему вопрос: почему Шмидт не говорил ему о вредительстве на Дальнем Востоке, в котором тот, по его собственным словам, принимал активное участие. "Это... можно объяснить только тем, - прибавил Рыков, - что Томский дал ему директиву, что об этих вещах разговаривать со мной нельзя"[112].

Чтобы доказать свою исчерпывающую искренность, Рыков рассказал о двух фактах, которые могли быть расценены как проявления оппозиционности. Первый сводился к тому, что в 1932 году, когда Рыков находился на даче Томского, туда пришёл рабочий и принес распространявшуюся на его фабрике листовку рютинской группы. "Как только я услышал (её), - заявил Рыков, - я самыми отвратительными словами выругал эту рютинскую программу"[113].

Далее Рыков вновь рассказал уже обнародованную на предыдущем пленуме историю, связанную с приглашением Зиновьевым Томского к себе на дачу. Рыков, по его словам, отговаривал Томского от этой поездки, уверяя его, что "они (зиновьевцы - В. Р.) задумали... предложение альянса или какого-то блока для... борьбы против Центрального Комитета". После этой беседы, как утверждал Рыков, он лишь однажды посетил Томского, причём на всём протяжении этой встречи они находились вместе с жёнами и "не было ни одной минуты, когда мы с Томским оставались бы с глазу на глаз".

Говоря о своём отношении к Бухарину, Рыков сказал, что пережил за последнее время целый ряд колебаний по поводу виновности Бухарина в приписываемых ему преступлениях. "Когда я прочитал всю эту груду материалов, я уже набросал черновик записки Ежову о том, что такого дыму без огня не бывает... У меня колебания были, особенно когда я прочитал последнее слово Радека, который перед всей страной, перед всем миром с большой экспрессией сделал такие обвинения".

Однако, продолжал Рыков, восстановив в памяти все известные ему факты о критических моментах в жизни Бухарина, он отказался от мысли о преступных намерениях последнего. В этой связи Рыков рассказал, как в начале 30?х годов однажды застал Бухарина "в состоянии полуистерическом" из-за того, что Сталин заявил ему: "Ты хочешь меня убить". В тот же день Рыков спросил Сталина, действительно ли тот считает, что Бухарин может его убить. Это свидетельство Рыкова Сталин тут же поспешил обратить в шутку: "Нет, я смеялся, и сказал, что ежели в самом деле нож когда-либо возьмешь, чтобы убить, так будь осторожен, не порежься".

Вслед за этим Рыков привёл ещё один факт, свидетельствующий, по его мнению, в пользу Бухарина. Он сообщил, что Бухарин говорил ему о прекращении всяких отношений со своими учениками и одобрении "всяческих репрессий над членами этой школы". Хотя Сталин тут же прервал Рыкова зловещей репликой: "Он не сказал правды и здесь, Бухарин", Рыков тем не менее заявил: "Что он (Бухарин) не соучаствовал с ними во всех их преступных делах и... разорвал с ними - в этом я убеждён в величайшей степени"[114].

Подобно Бухарину, Рыков основное внимание уделил доказательству лживости показаний, полученных против него самого. Так, в показаниях Угланова говорилось, что Рыков на похоронах их общего соратника по правой оппозиции Угарова в 1932 году заслушивал отчёты и давал директивы о "заговорщической деятельности". По этому поводу Рыков сказал, что во время похорон Угарова он находился в Крыму и в доказательство этого показал открытку своей дочери, посланную ему в день похорон.

Понимая, что никакие его слова не вызовут доверия пленума, Рыков предложил расследовать приведённые им факты "может быть, через прислуг" и даже путём допроса его жены и дочери. Под смех зала он заявил: "Дочь обманывать не будет"[115].

На протяжении следующих трёх дней проходили прения по первому пункту повестки дня. Поскольку в распоряжении ораторов не было никаких новых фактов, они муссировали и "истолковывали" факты, уже известные участникам пленума. При этом речи выступавших отличались лишь некоторыми оттенками и нюансами. Так, Ворошилов нашёл положительные слова для характеристики Бухарина, но лишь для того, чтобы подчеркнуть "терпимость" к нему со стороны Сталина. Бухарин, говорил он, "представляет собой человека, который совмещает отличные и очень положительные стороны человека. Эти стороны мы отрицать не можем. Он очень способный человек, начитанный и может быть очень полезным членом партии, очень полезным был членом ЦК в своё время, был не бесполезным членом Политбюро... И Ленин когда-то прощал ему за эти его качества подлые поступки в отношении Ленина и нашей партии... И т. Сталин с ним возится после смерти Ленина полтора десятка лет, прощает ему самые мерзкие вещи".

Самоубийство Томского Ворошилов истолковал следующим образом: "Третий сочлен ("тройки"), тот решил для себя задачу сравнительно просто... Томский задачу обеления своей группы не облегчил, а, по-моему, он предрешил обвинение, подтвердил, по крайней мере, наполовину, если не на все 75 процентов обвинение, предъявленное к нему и к его сотоварищам"[116].

Более свирепый характер носило выступление Шкирятова, который помог Сталину поставить под сомнение подлинность бухаринской голодовки. "Что может быть враждебнее, что может быть контрреволюционнее этого действия Бухарина! - с нескрываемой злобой говорил Шкирятов. - В своём заявлении он пишет, что голодовку начал с 12 часов (Сталин. Ночью начал голодать. Смех. Голос с места. После ужина). Бухарин в этом до конца хочет вести свою контрреволюционную работу против Центрального Комитета. Прочтите его заявление, все эти строки написаны не нашей, не большевистской рукой, они дышат ненавистью к партии".

Столь же тенденциозно и произвольно Шкирятов истолковывал объяснения Рыкова. По поводу его рассказа о встрече с Томским в присутствии их жён он заявил: "Это сразу говорит о том, что тут дело нечисто. Для чего свидетелей брать, что вы, друг другу не верите, друг с другом боитесь разговаривать?"

Такой же криминальный подтекст Шкирятов усмотрел в "признании" Рыкова о том, что он и другие "правые" участвовали в проводах Угарова за границу. "Почему вы его провожали, в чём дело? - заявлял Шкирятов. - Да потому, что это был ваш единомышленник, соучастник вашей антипартийной работы, потому вы и пошли его провожать. А дальше, как говорится в показаниях, вы под видом этих проводов устроили собрание своего центра".

В заключение своей речи Шкирятов утверждал: "Этим людям не только не место в ЦК и в партии, их место перед судом, им, государственным преступникам, место только на скамье подсудимых (Косиор. Перед судом пускай докажут)"[117].

Среди полутора десятков выступлений некоторым диссонансом прозвучала лишь речь Осинского, который был буквально вытолкнут на трибуну наиболее ярыми сталинистами. Тому были серьёзные причины. Осинский был одним из наиболее сильных партийных теоретиков, сохранявшим известную независимость в своих суждениях. Кроме того, за ним числилось длительное оппозиционное прошлое. В 1918 году Осинский был одним из лидеров фракции "левых коммунистов", затем стал лидером группы "демократического централизма" и вместе с другими её деятелями активно выступал в дискуссии 1923 года на стороне оппозиции. Отойдя после этой дискуссии от оппозиционной деятельности, он никогда не присоединял свой голос к травле оппозиционеров. Всем этим объяснялась сцена, разыгранная на одном из заседаний пленума. Когда Молотов объявил выступление очередного оратора, в зале возникли внезапные возгласы - вопросы о том, записался ли Осинский для участия в прениях.

Косиор: Тов. Молотов, народ интересуется, Осинский будет выступать?

Молотов: Он не записался пока ещё.

Постышев: Давно молчит.

Косиор: Много лет уже молчит[118].

На следующий день Осинский, появившись на трибуне, прежде всего подчеркнул вынужденность своего выступления. "Я вызван, так сказать, на трибуну по инициативе тт. Берия, Постышева и других, и раз я польщён таким вниманием Центрального Комитета, то и решил выступить, может быть, с некоторой пользой". Столкнувшись с язвительными репликами, Осинский сумел положить этому конец и заставить зал себя слушать. Это произошло после следующего обмена репликами:

Варейкис: Вас (левых коммунистов - В. Р.) Ленин назвал взбесившимися мелкими буржуа.

Осинский: Это верно, так он, кажется, и вас назвал (Смех), т. Варейкис.

Варейкис: Я тогда не принадлежал к ним. Во всяком случае я был за Брест, всем известно, вся Украина об этом знает.

Осинский: Ну, вы, значит, несколько позже взбесились, во времена демократического централизма (Смех).

Конечно, Осинский не мог выйти далеко за рамки тех правил игры, которые установились на пленуме. Он заявил, что присоединяется к выступлениям членов Политбюро и считает, что "для привлечения Бухарина и Рыкова к суду имеются все логические и юридические основания". Вместе с тем его выступление было начисто свободно от брани, которой были заполнены речи всех других ораторов. Осинский сказал, что ещё до революции он "состоял в большой дружбе" с Бухариным и что их политические пути разошлись после роспуска фракции левых коммунистов, поскольку "Бухарин, надо это сказать, пошёл по более правильному пути, чем я. Я с окончанием левого коммунизма пошёл дальше по пути демократического централизма, а Бухарин приблизился к партийному руководству, к Ленину"[119].

Далее Осинский в спокойных тонах рассказал о своих теоретических разногласиях с Бухариным и деловых расхождениях с ним по поводу работы "Известий" и Академии Наук, избегая при этом каких-либо политических квалификаций. Такая настроенность выступления дорого обошлась Осинскому. В конце работы пленума Мехлис обвинил его в том, что он "представил подлого двурушника Бухарина, этого всесветного путаника и словоблуда, как теоретика и великого публициста"[120].

Подводя итоги "разбирательства" дела Бухарина и Рыкова, следует подчеркнуть: их трагедия состояла в том, что уже с 20?х годов они не сумели осознать те неизбежные изменения в политической деятельности, которые диктуются самой логикой этой деятельности после победы революции. Опыт не только Октябрьской, но и других революций свидетельствует, что деятельность профессионального революционера и деятельность профессионального политика, находящегося у власти, требуют выбора различных стратегий и тактик поведения. Политическая логика предполагает быстрый переход из стадии, на которой среди революционеров царит психология сообщества единомышленников, объединённых наличием общего врага и человеческими отношениями, вытекающими из положения гонимых и преследуемых, - к стадии неизбежных расхождений во взглядах, возникающих при созидательной народнохозяйственной работе, которая всегда более сложна и противоречива, чем борьба за свержение эксплуататорской власти. На этой стадии единомыслие неизбежно исчезает, распадаясь на ряд различных "проектных" позиций, а внутри властной группы возникают столкновения по поводу принятия тех или иных управленческих решений. При отсутствии возможности свободных политических дискуссий эти столкновения принимают характер верхушечных комбинаций и блоков и приводят к тому, что товарищеские отношения, внимание и уважение к мнениям, убеждениям, переживаниям товарищей по партии ослабевают, а затем исчезают. Конструктивные позиции спорящих сторон принимают однозначно жёсткий и бескомпромиссный характер. Вступает в действие логика беспощадной внутрипартийной борьбы.

Те, кто не хотел или не был способен подчиняться этой жестокой, бесчеловечной логике, утвердившейся при активном участии самих Бухарина и Рыкова ещё в годы борьбы правящей фракции против левой оппозиции, были обречены. На февральско-мартовском пленуме Бухарин и Рыков, с одной стороны, их противники из числа закоренелых сталинистов, с другой, говорили на разных языках и не могли понять друг друга, даже если бы они этого хотели. Сталин же использовал данную ситуацию таким образом, чтобы не дать возможности участникам пленума "захотеть" прислушаться к преследуемым и травимым "обвиняемым", ещё несколько лет назад считавшимся признанными лидерами партии.

Вместе с тем следует отметить, что далеко не все участники пленума присоединили свой голос к оголтелой травле Бухарина и Рыкова. Об этом свидетельствует подсчёт реплик, позволяющий показать своего рода "расстановку сил" на пленуме. Всего в стенограмме пленума зафиксировано около тысячи реплик, прозвучавших во время обсуждения дела Бухарина и Рыкова. Ни одна из них не была подана хотя бы в робкую защиту обвиняемых и не ставила целью поставить под сомнение даже отдельные обвинения, выдвинутые против них. Все реплики носили либо обличительный, либо издевательский характер.

Примерно треть реплик предваряется записью "голос (или голоса) с места" - стенографистки не успевали установить, кому принадлежат реплики. В остальных случаях в стенограмме указано авторство реплик.

Больше всего реплик (100, включая развёрнутые монологи, прерывавшие выступления Бухарина и Рыкова) принадлежало Сталину. К этому числу приближается количество реплик, поданных Молотовым (82) и Кагановичем (67). Реплики остальных членов Политбюро располагаются по убывающей в следующем порядке: Косиор (27), Ворошилов (24), Микоян (24), Чубарь (11), Калинин (4).

Среди кандидатов в члены Политбюро наибольшую активность проявил Постышев (88 реплик). Затем следуют Эйхе (14), Петровский (8), Жданов (5), Рудзутак (1).

Реплики лиц, непосредственно причастных к чекистскому и партийному следствию, располагаются в следующем порядке: Шкирятов (46), Ежов (17), Вышинский (не состоявший ни в одном из руководящих партийных органов и присутствовавший на пленуме в качестве прокурора СССР) и Ярославский (по 5).

Среди "рядовых" членов и кандидатов в члены ЦК особую активность проявили Берия (20), Межлаук (19), Будённый (17) и Стецкий (17). За ними следуют Гамарник (11), Полонский (8), Ягода (7), Шверник (6), Лозовский (5), Хрущёв (4). Пять человек подали по 3 и четырнадцать - одну или две реплики. Таким образом, свой вклад в травлю обвиняемых внесли около 50 человек - менее половины от общего числа присутствовавших на пленуме членов и кандидатов в члены ЦК.

Надо полагать, что Сталин провёл тщательный анализ реплик - тем более, что все они посылались на просмотр и редактирование участникам пленума и затем прилагались к стенограмме.

XXVI Бухарин и Рыков защищаются После четырёхдневного обсуждения своего дела Бухарин и Рыков дошли до состояния предельной изнурённости и подавленности. Н. А. Рыкова вспоминает, что в первые дни пленума её отец часто повторял: "Они меня хотят посадить в каталажку". В последующие дни он уже почти не говорил с родными, не курил и не ел[121].

В соответствии со сценарием "партийного следствия" Бухарину и Рыкову предстояло выступить с заключительными речами.

Поскольку длительное обсуждение немного прибавило к показаниям, разосланным до пленума, Бухарин не смог добавить ничего существенного к ранее высказанным им аргументам. Он безуспешно повторял, что не может "до конца и даже до половины объяснить рад вопросов о поведении людей, на меня показывающих"[122].

Уверяя, что он "абсолютно не хотел опорочить новый состав Наркомвнудела", Бухарин осмелился лишь напомнить, что, согласно представленным на пленум тезисам Ежова, в НКВД было раскрыто много двойных агентов, и в этой связи высказывал предположение: "Может быть, и в аппарате (НКВД) не совсем до конца дочистили"[123].

Другим рубежом, который не смел переступить Бухарин, было выражение сомнений по поводу "троцкистских процессов". Когда Молотов стал его настойчиво допрашивать, считает ли он правдоподобными показания подсудимых на этих процессах, Бухарин под смех зала заявил: в этих показаниях правдоподобно всё, за исключением того, что относится к нему[124].

На протяжении всей речи Бухарина прерывали злобными и язвительными репликами, тон которым задавали Молотов и Каганович. В один из наиболее драматических моментов объяснений Бухарина Молотов прервал его словами: "Чёрт тебя знает, что ты делаешь, от тебя всего можно ожидать". Когда Бухарин начал говорить о своих прежних заслугах перед партией, Молотов бросил реплику: "Даже Троцкий кое-что хорошее делал, а теперь он фашистский агент, докатился!", что Бухарин тут же поспешил подтвердить: "Верно, верно"[125].

Помимо "вождей", особенно усердствовали в репликах Стецкий и Межлаук, изрядно напуганные напоминанием Бухарина об их принадлежности в прошлом к его "школе" (имя Межлаука даже называлось в криминальном контексте в одном из показаний). Достаточно было Бухарину начать открещиваться от обвинений в "нападении на НКВД", как Стецкий поспешил выкрикнуть: "Это вы всё заимствовали у Троцкого. Троцкий во время процесса то же самое писал в американской печати"[126].

Отвечая на все эти злобные выпады, Бухарин продолжал винить в создании вокруг него конфронтационной атмосферы исключительно "двурушников-троцкистов". "Вся трагичность моего положения, - говорил он, - в том, что Пятаков и все прочие так отравили всю атмосферу, просто такая атмосфера стала, что не верят человеческим чувствам - ни эмоции, ни движению души, ни словам (Смех)".

В конце бухаринской речи из зала стали раздаваться выкрики: "В тюрьму посадить давно пора!" На это Бухарин ответил последними словами, прозвучавшими в его выступлении: "Вы думаете, от того, что вы кричите - посадить в тюрьму, я буду говорить по-другому? Не буду говорить"[127].

Рыков начал свою заключительную речь словами о том, что он отчётливо понимает: "Это собрание будет последним, последним партийным собранием в моей жизни". С отчаянием он повторял, что сложившаяся на пленуме обстановка прямо подталкивает его к мыслям о самооговоре: "Я вот иногда шепчу, что не будет ли как-то на душе легче, если я возьму и скажу то, что я не делал... Конец один, всё равно. А соблазн - может быть, мучения меньше будет - ведь очень большой, очень большой. И тут, когда я стою перед этим целым радом обвинений, ведь нужна огромная воля в таких условиях, исключительно огромная воля, чтобы не соврать..."[128].

Эта трагическая исповедь послужила Сталину поводом для того, чтобы попытаться подтолкнуть Рыкова на путь самооклеветания, поставив ему в пример поведение расстрелянных подсудимых недавних процессов. "Есть люди, - заявил Сталин, - которые дают правдивые показания, хотя они и страшные показания, но для того, чтобы очиститься вконец от грязи, которая к ним пристала. И есть такие люди, которые не дают правдивых показаний, потому что грязь, которая прилипла к ним, они полюбили и не хотят с ней расстаться"[129].

В ходе речи Рыкова ему упорно напоминали о единственном "преступлении", в котором он признался, - чтении вместе с другими "правыми" рютинской листовки. Когда Рыков вновь упомянул об этом эпизоде, на него посыпались упреки в недоносительстве, уже давно возведённом сталинистами в ранг партийного и государственного преступления.

Ворошилов. Если она (листовка), на твоё счастье, попалась, ты должен был забрать её в карман и тащить в Центральный Комитет...

Любченко. На пленуме Центрального Комитета почему не сказал, что у Томского её уже читали?

Хрущёв. У нас кандидаты партии, если попадётся антипартийный документ, они несут в ячейку, а вы - кандидат в члены ЦК.

Отвечая на эти реплики, Рыков заявил, что допустил "совершенно явную ошибку". Не удовлетворившись этим, Молотов напомнил Рыкову ещё один факт его "двурушничества": при обсуждении в 1932 году на пленуме ЦК вопроса о рютинской платформе Рыков заявил, что если бы узнал, что у кого-то имеется эта платформа, то потащил бы такого человека в ГПУ. В ответ на это Рыков заявил: "Тут я виноват и признаю целиком свою вину... За то, что я сделал, меня нужно карать, но нельзя карать за то, чего я не сделал... одно дело, если меня покарают за то, что я не притащил куда нужно Томского и других, совершенно другое, когда утверждают, что я с этой программой солидаризировался, что эта программа была моя". Не удовольствовавшись такой квалификацией Рыковым своего поведения, Шкирятов бросил ещё одну реплику: "Раз об этом не сообщил, значит был участником"[130].

Стремясь доказать свою предельную лояльность по отношению к "генеральной линии", Рыков сообщил о своей беседе в 1930 году с неким Трофимовым, который с возмущением рассказывал о том, как происходило "раскулачивание". "Я ему тогда ответил, - сказал Рыков, - что в таком деле, которое идёт сейчас в деревне, известные издержки производства будут"[131].

Доказывая невозможность своих контактов с "троцкистами", Рыков подчёркивал свою давнюю личную ненависть к ним. "Ни с какой троцкистской сволочью, повторяю, не был, вместе с вами боролся, с вами не уклонялся и никогда, ни одной минуты не был с ними... С Зиновьевым с этим дрался и не ценил его никак, никогда и нигде... Пятакова всегда считал лицемером, которому верить нельзя... самым отвратительнейшим человеком".

В ответ на это отмежевание Рыкова от "троцкистов", Сталин напомнил о его "блоке с Зиновьевым и Каменевым на другой день после взятия власти против Ленина". Этот хорошо известный факт коллективной отставки нескольких деятелей партии в 1917 году после отказа большинства ЦК от формирования коалиционного правительства совместно с меньшевиками и эсерами - Рыков подтвердил: "Это было". Тогда Сталин бросил новое, на этот раз лживое обвинение в том, что Рыков вместе с Зиновьевым и Каменевым выступал и против Октябрьского восстания. Рыков возразил: "Этого не было"[132].

В конце речи, проходившем под градом яростных выкриков с мест, Рыков с отчаянием произнёс: "Я теперь конченый человек, это мне совершенно бесспорно, но зачем же так зря издеваться?.. Это дикая вещь". Свою речь он заключил словами: "Я опять повторяю, что признаться в том, чего я не делал, сделать из себя... подлеца, каким я изображаюсь здесь, этого я никогда не сделаю... И я это буду утверждать, пока живу"[133].

XXVII Пленум выносит приговор Обсуждение дела Бухарина-Рыкова было завершено заключительным словом Ежова, в котором главное внимание было уделено дезавуированию аргументов, приведённых обвиняемыми. По поводу утверждений о том, что мнимые члены "правого центра" даже не встречались между собой, Ежов заявил: "В том-то и дело, что вы на опыте троцкистов особливо конспирировались". Ещё более угрожающе прозвучал ответ Ежова на замечание Рыкова, что в показаниях арестованных ничего не говорилось об его заговорщической деятельности в последние годы. "Могу порадовать вас, Алексей Иванович, - произнёс Ежов, - я не думаю, что мы до всего докопались. Доберемся и до 1936, и до 1937 года"[134].

Несмотря на все проклятья, прозвучавшие из уст Бухарина и Рыкова в адрес жертв "троцкистских" процессов, Ежов по-прежнему утверждал, что в своих речах они "совершенно обходили вопрос оценки всей этой мерзкой своры троцкистско-зиновьевских подонков, которых мы недавно расстреляли". В этой связи Ежов заявлял: Бухарину и Рыкову следует предъявить "ещё одно политическое обвинение в том, что они остались неразоружившимися врагами, которые дают сигнал всем враждебным силам, как у нас здесь в СССР, так и за границей (Голоса с мест: Правильно)... Они своим единомышленникам дают сигнал: "Продолжайте работать, конспирируясь больше; попадешь - не сознавайся". На повторный выпад Ежова: "всю эту свору мерзкую ; ты защищаешь", Бухарин откликнулся протестующей репликой: "Да что это такое? Это безобразие!... Да ничего я не защищаю. Я целиком согласен с этим (т. е. с процессами и расстрелом подсудимых - В. Р.)"[135].

Ежов привёл новые "доказательства" "преступного" поведения Бухарина, свидетельствовавшие, что во время работы пленума аппарат НКВД лихорадочно продолжал "разработку" его дела. Упомянув о документах, конфискованных в служебном кабинете Бухарина, Ежов заявил: "Почему-то он страшно любил копить, например, все антисоветские заявления, письма, которые к нему шли. Он их в ГПУ не передавал, а хранил в папочке"[136].

Речь Ежова заканчивалась фразой, не оставлявшей сомнений в дальнейшей участи Бухарина и Рыкова: "Я думаю, что пленум предоставит возможность Бухарину и Рыкову на деле убедиться в объективности следствия и посмотреть, как следствие ведётся (Голоса с мест: правильно)"[137].

После выступления Ежова пленум избрал комиссию из 35 человек для выработки резолюции.

Члены комиссии были единодушны в том, что Бухарина и Рыкова следует исключить из ЦК и партии и арестовать. Разногласия возникли лишь по поводу процедуры окончательной расправы над ними. Некоторые члены комиссии высказались за то, чтобы в постановлении пленума не предрешать судебный приговор. Большинство же исходило из уже установившейся практики, согласно которой мера наказания по наиболее важным политическим делам определялась не судом, а верховной партийной инстанцией. Ежов предложил применить к Бухарину и Рыкову высшую меру наказания. Ряд членов комиссии считали возможным не применять расстрела, а "добиться того, чтобы им был вынесен приговор о заключении в тюрьму на 10 лет".

После внесения этих предложений Сталин выдвинул своё предложение: "Суду не предавать, а направить дело Бухарина-Рыкова в НКВД". Эта формулировка внешне оставляла надежду, что предварительное следствие может и не завершиться судом. На деле она заменяла немедленный суд отсрочкой его на неопределённое время, необходимое для того, чтобы полностью сломить Бухарина и Рыкова. Действительно, для получения их "признаний" на процессе "право-троцкистского блока", понадобился ещё целый год следствия в застенках НКВД.

После дальнейшего обсуждения все предложения, кроме сталинского, были сняты, и комиссия единогласно приняла предложение Сталина.

В тот же день Сталин изложил пленуму мотивы принятия комиссией его предложения. "Конечно, чувство возмущения как антипартийной и антисоветской деятельностью Бухарина и Рыкова, так и их поведением здесь, на пленуме, во время обсуждения вопроса о них было очень велико в комиссии так же, как и на пленуме, - заявил он. - Но комиссия считала, что она не может и не должна руководствоваться чувством возмущения". Рассказав, что "достаточно значительное количество" членов комиссии говорили об отсутствии разницы между Бухариным и Рыковым, с одной стороны, троцкистами и зиновьевцами, с другой, Сталин сообщил: в конечном счете комиссия пришла к выводу, что "нельзя валить в одну кучу Бухарина и Рыкова с троцкистами и зиновьевцами, так как между ними есть разница, причём эта разница говорит в пользу Бухарина и Рыкова." Этой разницей, состоящей в том, что Бухарин и Рыков, в отличие от троцкистов, не исключались ранее из партии и ЦК, Сталин объяснил относительную "мягкость" своего предложения[138].

В резолюции указывалось, что пленум ЦК установил "как минимум": Бухарин и Рыков знали о террористической, шпионской и диверсионно-вредительской деятельности троцкистского центра и об организации террористических групп их учениками и сторонниками, но скрывали всё это от партии и тем самым "поощряли преступников".

Далее в резолюции перечислялись факты борьбы Бухарина и Рыкова (именуемых по-прежнему "товарищами") "против партии и против самого Ленина как до Октябрьской революции, так и после Октябрьской революции". К таким "фактам" была отнесена дореволюционная полемика Бухарина с Лениным по теоретическим вопросам, а также лживое обвинение Рыкова в том, что он был "против Октябрьской революции". Эти факты, подчёркивалось в резолюции, "с несомненностью говорят о том, что политическое падение тт. Бухарина и Рыкова не является случайностью или неожиданностью"[139].

Резолюция была принята единогласно, при двух воздержавшихся (Бухарин и Рыков). Сразу после этого они были взяты под стражу.

Тот факт, что ни один из участников пленума, кроме самих обвиняемых, не решился даже воздержаться при голосовании резолюции, не означает, что все они верили в виновность Бухарина и Рыкова. Так, И. А. Пятницкий вскоре после пленума сказал своему сыну, что "Бухарин, конечно, не враг. Он говорил о Бухарине с большой теплотой и ещё большей грустью"[140].

Согласно действовавшему в партии порядку, стенографический отчёт пленума ЦК рассылался в республиканские и областные организации. С учётом этого Бухарин тщательно правил стенограмму своих выступлений, надеясь, что они дойдут до сведения хотя бы партийной верхушки на местах. Однако в стенографический отчёт, разосланный под грифом "Совершенно секретно", материалы первого пункта повестки дня, составлявшие третью часть отчёта, не были включены. Это позволило сталинским приспешникам в выступлениях по итогам пленума представить содержание речей Бухарина и Рыкова в неузнаваемо извращённом виде. Так, в Ленинграде Жданов заявил: "Более позорного, более гнусного, более отвратительного поведения, как вели себя Бухарин и Рыков, я не припомню... С их стороны было заявлено, что мы им не судьи"[141].

Для понимания логики дальнейшего поведения Бухарина в период, отделявший февральско-мартовский пленум от процесса "право-троцкистского блока", важно учитывать не только то, что говорилось на пленуме, но и то, о чём там сознательно умалчивалось. Мы имеем в виду историю с так называемым "Письмом старого большевика", сыгравшую, по-видимому, роковую роль в судьбе Бухарина.

XXVIII Судьба "Письма старого большевика" В конце 1936 - начале 1937 года на страницах меньшевистского журнала "Социалистический вестник" появилась статья "Как подготовлялся московский процесс" (с подзаголовком "Из письма старого большевика"). Целью этой публикации было побудить общественное мнение Запада к протесту против массового террора, а для этого - раскрыть западной общественности глаза на причины и фальсифицированный характер первого процесса над старыми большевиками.

Действительным автором статьи, представленной редакцией в качестве письма, тайно присланного из СССР неким старым большевиком, был Б. И. Николаевский, выступавший весной 1936 года посредником на переговорах между II Интернационалом и советской делегацией о покупке архива Маркса и Энгельса. Во время этих переговоров Николаевский часто встречался с Бухариным, входившим в состав советской делегации. О беседах, происходивших при этих встречах, Николаевский впервые рассказал в 1965 году. Непосредственным поводом, побудившим Николаевского предать гласности суждения Бухарина, явилась, по-видимому, публикация в мае этого года рядом западных изданий письма Бухарина "К будущему поколению руководителей партии", текст которого был передан Лариной за рубеж. Можно полагать, что после появления этого документа престарелый Николаевский счёл нужным снять с себя обет молчания, добровольно принятый им ради того, чтобы не повредить оставшимся в живых близким Бухарина, прежде всего самой А. М. Лариной.

Подготавливая в 1936 году к публикации свою статью, Николаевский не мог не предполагать: Сталин имел достаточно агентов за рубежом, чтобы достоверно узнать как о неофициальных беседах с ним Бухарина, так и об имени действительного автора статьи; поэтому подозрения в передаче информации, обнародованной в статье, могли пасть на Бухарина. Исходя из этих соображений, Николаевский не включил в статью некоторые эпизоды, рассказанные Бухариным, чтобы не давать "прямых указаний на него как на источник моей осведомлённости"[142]. Те же цели, по-видимому, преследовала редакция "Социалистического вестника", предваряя публикацию первой части "Письма" в номере, вышедшем 22 декабря 1936 года, следующим сообщением: письмо было получено "перед самой сдачей номера в печать... Размеры письма и позднее получение его лишают нас, к сожалению, всякой возможности напечатать его в настоящем номере целиком. Окончание письма нам приходится отложить до первого номера 1937 года"[143]. Тем самым редакция давала понять, что факты, сообщённые в письме, стали известны ей не весной 1936 года, когда Бухарин встречался с Николаевским, а несколькими месяцами позже.

В своих воспоминаниях А. М. Ларина называет статью "Как подготовлялся московский процесс" заведомой провокацией Николаевского и других меньшевиков, имевшей единственную цель - "выдать Бухарина с головой Сталину". Она решительно отвергает саму мысль о том, что Бухарин мог вести за границей какие-либо беседы политического, тем более оппозиционного характера с Николаевским или каким-нибудь другим меньшевиком, поскольку, по её словам, он продолжал, как и в первые годы революции, считать меньшевиков своими злейшими политическими врагами. Невозможность таких бесед Ларина мотивирует также следующими двумя обстоятельствами. Во-первых, в Москве Бухарину было дано строгое указание: не беседовать наедине с иностранцами и эмигрантами. Во-вторых, она ссылается на "неожиданный приход" Николаевского к Бухарину во время её присутствия в Париже. В ходе этой встречи, по её мнению, произошла единственная беседа Бухарина с Николаевским о положении в СССР.

Эта беседа, как рассказывает Ларина, открылась вопросом Николаевского: "Ну, как там жизнь у вас в Союзе?" Бухарин ответил: "Жизнь прекрасна" и затем стал "с искренним увлечением" развивать эту мысль. При этом "его высказывания отличались от (его) выступлений в печати в последнее время лишь тем, что он не вспоминал многократно Сталина, чего он не мог не делать в Советском Союзе". Когда же Николаевский прервал восторженный рассказ Бухарина вопросом об его оценке коллективизации, Бухарин сказал: "У нас пишут, что я выступал против коллективизации, но это приём, которым пользуются только дешёвые пропагандисты... Теперь, перед лицом наступающего фашизма, я могу сказать "Сталин победил"[144].

Этот рассказ Лариной полностью вписывается в концепцию её книги, согласно которой после 1929 года "дальнейшую борьбу Николай Иванович считал нужным прекратить. Партия под давлением Сталина пошла по иному пути, отвергнув экономическую концепцию Бухарина. Полезней сплочённости её рядов в сложившейся обстановке Бухарин ничего не находил"[145].

Многочисленные документы, обнародованные в последние годы, свидетельствуют, что Бухарин действительно прекратил с начала 30?х годов всякую оппозиционную деятельность. Однако это не означает, что он оставался безоговорочным конформистом не только на словах, но и в душе. Едва ли можно согласиться и с абсолютной уверенностью Лариной в том, что Бухарин делился с ней, в то время ещё совсем юной женщиной, всей имеющейся у него политической информацией и поверял ей все свои политические настроения.

Думается, что многие суждения, которые были приведены в "Письме старого большевика" и которые, согласно более поздним свидетельствам Николаевского, представляли переложение рассказов Бухарина, отражают действительное содержание бухаринских политических взглядов того времени более адекватно, чем апологетические высказывания, о которых сообщает Ларина. Мы имеем в виду прежде всего рассказ о том, что в конце 1932 года "положение в стране было похоже на положение времён Кронштадтского восстания... в самых широких слоях партии только и разговоров было о том, что Сталин своей политикой завёл страну в тупик: "поссорил партию с мужиком" - и что спасти положение теперь можно, только устранив Сталина"[146]. Почти дословно повторялись в "Письме" и суждения Бухарина о трагедии насильственной коллективизации: "Ужасы, которыми сопровождались походы на деревню - об этих ужасах вы имеете только слабое представление, а они, эти верхи партии всё время были в курсе всего совершавшегося, - многими из них воспринимались крайне болезненно"[147].

Как вспоминал в 1965 году Николаевский, из рассказов Бухарина он узнал и о "подробностях нападок Рютина на Сталина". Этот факт особенно резко оспаривается Лариной. Отмечая, что в "Письме старого большевика" о содержании "рютинской платформы" было сказано больше того, о чём сообщалось в советских газетах, и что в "Письме" рассказывалось об обсуждении дела Рютина на заседании Политбюро, она напоминает: в 1932 году Бухарин не был членом Политбюро, а "то, что происходило на заседаниях Политбюро, тем более на особо секретных, не принято было разглашать"[148]. Из такой логики вытекает, что Николаевский мог получить адекватную информацию о рютинской группе только... от члена Политбюро.

Действительно, по поводу "рютинского дела" официальная и даже внутрипартийная информация не сообщала ничего, кроме грубой брани и лживых наветов. Однако в начале 30?х годов ещё была возможна утечка секретной информации от некоторых членов Политбюро, например, Кирова и Орджоникидзе, к партийным деятелям такого уровня, как Бухарин. О том, что подлинное содержание "рютинской платформы" было известно многим членам партии, говорит тот факт, что в 50-60?е годы старые большевики, хлопотавшие о реабилитации Рютина, в беседах с "переследователями" из КПК адекватно излагали основные идеи этого запретного документа.

А. М. Ларина справедливо замечает, что темы, поднятые в "Письме", были "по тем временам действительно крамольны" и что сам факт передачи такой информации меньшевикам мог быть расценен сталинским "правосудием" только как криминальный[149]. Эти верные посылки она использует, однако, для подкрепления всё тех же соображений: "Письмо старого большевика" "носило явно провокационный характер", и его автор "сознательно взялся помогать палачам". В этой связи она не исключает и того, что сталинские агенты специально подбросили Николаевскому информацию, содержавшуюся в "Письме", с целью использовать его публикацию для компрометации Бухарина[150].

На деле публикация "Письма" была для Сталина чрезвычайно нежелательной, поскольку оно не только знакомило мировую общественность с фактами, которые Сталин скрывал на протяжении ряда предшествующих лет, но и содержало разгадку его зловещих намерений - в тот момент, когда он только приступил к истреблению старой партийной гвардии. В "Письме" указывалось, что решение о проведении процесса 16?ти было принято в результате агентурных расследований, которые показали: "действительное настроение подавляющего большинства старых партийных деятелей является резко враждебным Сталину"; "партия не примирилась с его, Сталина, единоличной диктатурой,... несмотря на все парадные заявления, в глубине души старые большевики относятся к нему отрицательно, и это отрицательное отношение не уменьшается, а растёт... Огромное большинство тех, кто сейчас так распинается в своей ему преданности, завтра, при первой перемене политической обстановки, ему изменит". Из всех этих фактов, подчёркивалось в "Письме", Сталин сделал вывод: "Если старые большевики, та группа, которая сегодня является правящим слоем в стране, не пригодны для выполнения этой функции в новых условиях, то надо как можно скорее снять их с постов, создать новый правящий слой"[151].

Эти глубоко продуманные соображения, наложившись на личный опыт членов и кандидатов в члены ЦК, могли произвести на них весьма серьёзное впечатление. Поэтому, в отличие от других статей эмигрантской печати о положении в СССР, обычно рассылавшихся партийной верхушке[152]*, с данной статьёй "Социалистического вестника" "рядовые" участники февральско-мартовского пленума не были ознакомлены. Во всяком случае на всём протяжении работы пленума о ней было упомянуто лишь в речи Ярославского, который заявил: "...если вы возьмете последний номер "Социалистического вестника", целиком посвящённый предыдущему процессу, то вы убедитесь в том, что Бухарин и Рыков идут целиком по линии той клеветы, которая содержится в "Социалистическом вестнике", а "Соц. вестник" заранее, авансом начал уже защищать и обелять Бухарина и Рыкова"[153]. Между тем "защита" Бухарина и Рыкова в "Соц. вестнике" ограничивалась сообщением об их "реабилитации" в сентябре 1936 года, к которому была добавлена всего одна фраза: "Об этой уступке Ежов теперь жалеет, и, не скрывая, говорит, что он ещё сумеет исправить"[154].

Таким образом, на пленуме не фигурировало обвинение Бухарина в беседах с Николаевским, а говорилось лишь о совпадении его взглядов с взглядами "Социалистического вестника".

Между тем вопрос о "секретных" переговорах Бухарина с меньшевиками был поднят ещё за несколько месяцев до пленума - в показаниях Радека на допросе 27-29 декабря, т. е. через несколько дней после выхода в Париже номера "Социалистического вестника" с первой частью "Письма". Радек заявил (якобы со слов Бухарина): "Бухарин просил Дана (редактора "Социалистического вестника" - В. Р.) на случай провала "блокистов" в СССР открыть кампанию их защиты через II Интернационал. Именно этим и объясняется выступление II Интернационала в защиту первого центра блока троцкистско-зиновьевской организации"[155]. Протокол этого допроса был послан Бухарину.

Хотя в показаниях Радека речь шла не о статье в "Социалистическом вестнике", а об официальном заявлении руководства II Интернационала в связи с процессом 16?ти, упоминание имени Дана рядом с именем Бухарина было весьма грозным симптомом. Бухарин получил косвенное предупреждение о том, что НКВД обладает какими-то сведениями о его неофициальных беседах с меньшевиками. Понимая, что уже сам факт таких доверительных бесед не может не вызвать непомерной ярости Сталина, Бухарин тем не менее оставался в неизвестности о том, что именно Сталин знает о содержании этих бесед.

Чтобы яснее представить поведение Бухарина в зарубежной командировке, обратим внимание прежде всего на то, что Бухарин оказался за границей впервые за несколько лет, на протяжении которых он был вынужден вести в СССР противоестественный образ жизни, вплоть до отказа от личных встреч со своими ближайшими друзьями - из-за боязни быть заподозренным в "сохранении фракции". Понятно, что, оказавшись за границей, Бухарин почувствовал себя в совершенно иной атмосфере и был опьянён кажущейся свободой от постоянной слежки и угрозы доноса за малейшее неосторожное высказывание. В этой связи уместно привести свидетельство другого большевика, который, по словам Николаевского, говорил ему: "Там (в СССР - В. Р.) мы отучились быть искренними. Только за границей, если мы имеем дело с человеком, о котором нам известно, что на него можно положиться, мы начинаем говорить искренно"[156].

Со свойственной ему временами беспечностью Бухарин, по-видимому, не учитывал того, что за рубежом незримая слежка НКВД может быть не менее плотной и изощрённой, чем в СССР. Об этом он, возможно, вспомнил лишь после неурочного посещения Николаевским его гостиничного номера, когда он с тревогой сказал жене: Николаевский, очевидно, узнал об отсутствии в гостинице остальных членов комиссии, предварительно позвонив им по телефону, и явился специально для того, чтобы поговорить с ним наедине. Тогда же Бухарин высказал беспокойство по поводу собственной неосторожности, заявив: "Всё-таки, я сболтнул ему лишнее - о дешёвой агитации"[157].

Согласно ряду достоверных свидетельств, Бухарина в 1935-1936 годах часто посещали мысли о возможности новой волны сталинского террора и своей гибели в нём. Нет ничего удивительного в том, что в преддверии этих событий Бухарин хотел передать свои сокровенные мысли, которыми он не решался поделиться почти ни с кем в своей стране, старому социалисту, чья личная порядочность была широко известна. Кроме того, в 1936 году Бухарин не мог считать Николаевского и других меньшевиков столь же непримиримыми противниками, как в первые годы революции. Ведь даже официальный курс Коминтерна в то время включал проведение политики единого рабочего фронта, т. е. союза с партиями II Интернационала, в который входили и русские меньшевики.

При всём этом "Письмо старого большевика", по-видимому, сыграло немалую роль в поведении Бухарина на следствии и суде. Характерно, что на втором московском процессе Радек не повторил версию о переговорах Бухарина с Даном. Эта версия, вложенная в уста Радека на следствии, была отложена до процесса "право-троцкистского блока", где она была изложена устами самого Бухарина.

Надо полагать, что Сталин приберегал "Письмо старого большевика" для психологического давления на Бухарина во время тюремного следствия. И с точки зрения Бухарина, и с точки зрения его палачей этот документ являлся свидетельством главного криминала, обусловливавшего недоверие к его попыткам отвергнуть все остальные обвинения в свой адрес. Этот криминал на тогдашнем партийном жаргоне именовался "двурушничеством".

Как мы помним, Бухарин ушёл, вернее, был насильственно уведен с пленума ЦК, не признав ни одного вменявшегося ему обвинения. Вместе с тем в своих речах на пленуме он не уставал повторять, что считает сталинскую политику "блестящей", а Сталина - безупречным вождём партии и государства. Представим теперь, что мог почувствовать Бухарин, когда после всего этого ему была предъявлена статья меньшевистского журнала, в которой приводились его подлинные мысли прямо противоположного характера. Согласно сталинской логике, хорошо усвоенной Бухариным, это означало, что он продолжал оставаться "двурушником" до последнего часа своего пребывания на свободе. Единственным средством загладить это "преступление", согласно той же логике, могло быть лишь согласие "до конца разоружиться перед партией", т. е. подтвердить и все остальные предъявленные ему обвинения.

Положение Бухарина серьёзно отягчалось ещё одним обстоятельством. Если даже ему была показана статья "Социалистического вестника" и сообщены агентурные данные о его неофициальных беседах с Николаевским (строго запрещённых Москвой), то и после этого он оставался в неведении, какими ещё данными о его поведении за рубежом располагает НКВД. Между тем за Бухариным числились и более серьёзные "преступления" (о которых, правда, сталинская агентура могла и не знать).

Во время своей зарубежной командировки Бухарин вёл откровенные беседы не только с Николаевским, но и с Ф. Н. Езерской - в прошлом секретарём Розы Люксембург. Езерская даже предложила ему остаться за границей и издавать там международный орган "правых". Бухарин ответил ей, что считает "невозможным уйти с поля борьбы, тем более, что положение (в Советском Союзе - В. Р.) он отнюдь не считал безнадёжным (с точки зрения поражения антисталинских сил - В. Р.)"[158].

Особенно тяжкий "криминал" состоял в беседе Бухарина с Ф. И. Даном. Согласно воспоминаниям Л. О. Дан, опубликованным после её смерти, Бухарин появился в квартире Данов неожиданно и объяснил свой приход тем, что "просто душа запросила". При этой встрече Бухарин производил впечатление человека, находившегося в состоянии полной обречённости. Сказав Дану, что "Сталин не человек, а дьявол", который "нас (старых большевиков - В. Р.) пожрёт", Бухарин дал убийственную психологическую характеристику Сталину: "Вот вы говорите, что мало его знаете, а мы-то его знаем... Он даже несчастен от того, что не может уверить всех, даже самого себя, что он больше всех, и это его несчастье, может быть, единственная человеческая в нём черта... но уже не человеческое, а что-то дьявольское есть в том, что за это самое своё "несчастье" он не может не мстить людям, всем людям, а особенно тем, кто чем-то выше, лучше его"[159].

Примечательно, что Дан до конца своих дней не рассказывал о своей встрече с Бухариным даже своему ближайшему другу Николаевскому. Л. О. Дан объясняла это тем, что её муж считал: его рассказ "может стать как-нибудь опасным для Бухарина". Сам Николаевский называл сообщение Лидии Осиповны "сплошной выдумкой". Будучи уверенным, что судьба сделала его "в известном смысле... как бы душеприказчиком Бухарина"[160], он не мог поверить, что Бухарин делился своими сокровенными мыслями с кем-либо из других эмигрантов.

Естественно, что А. М. Ларина, считающая интервью Николаевского "фальшивым документом", называет "ещё более странным документом" воспоминания Л. О. Дан. Полностью отвергая малейшую вероятность искреннего разговора Бухарина с Даном, она выдвигает в этой связи вопрос: почему, если этот разговор в действительности имел место, сам Дан, умерший в 1947 году, не рассказал о нём никому после казни Бухарина, когда "опасаться неприятности для Бухарина уже не приходилось"[161]. Анне Михайловне не приходит в голову: такая крайняя осторожность Дана могла быть вызвана тем, что он сознавал: малейшая утечка информации о данном разговоре может обречь на гибель её, Ларину, и других заложников погибшего Бухарина, остававшихся в СССР.

Дан и Николаевский - опытные политики, внимательно следившие за тем, что происходило в Советском Союзе, представляли себе положение там более адекватно, чем Бухарин и тем более его жена.

Таковы некоторые обстоятельства, связанные с "Письмом старого большевика" и его влиянием на судьбу Бухарина.

XXIX Февральско-мартовский пленум: вопросы партийной демократии После завершения дела Бухарина-Рыкова разговор на пленуме перешёл в совершенно иную плоскость. Второй пункт повестки дня внешне носил абсолютно "мирный" и даже "демократический" характер. Его формулировка гласила: "Подготовка партийных организаций к выборам в Верховный Совет СССР по новой избирательной системе и соответствующая перестройка партийной работы". Слово "перестройка", ставшее широко известным во всём мире после прихода к власти Горбачева, было одним из наиболее излюбленных в политическом лексиконе сталинизма.

Жданов, выступивший с докладом по этому вопросу, повторял утверждения официальной пропаганды о благотворных изменениях, связанных с принятием "самой демократической в мире" конституции и с введением "самой демократической избирательной системы". Внешне эти изменения выглядели весьма внушительно. Вместо действовавших ранее ограничений избирательного права для так называемых "лишенцев" (представителей бывших господствующих классов) вводились всеобщие и равные выборы, т. е. право всех граждан СССР участвовать в них на одинаковых основаниях. Если прежде выборы носили многоступенчатый характер (делегаты нижестоящих Советов избирали делегатов в Советы вышестоящие), то теперь Советы всех ступеней должны были избираться населением путём прямых выборов. Если по прежней конституции выборы проводились открытым голосованием, то новая конституция вводила тайное голосование. Конечно, все эти изменения должны были произвести огромное впечатление на советских людей, особенно на бывших "лишенцев", впервые почувствовавших себя гражданами, обладающими равными со всеми другими членами советского общества политическими правами.

В качестве ещё одного примера демократизации политической системы Жданов называл введение новой конституцией всеобщего опроса населения или референдума по наиболее важным вопросам государственной и общественной жизни. Такие референдумы в СССР не проводились ни разу на протяжении более чем полувека после принятия конституции 1936 года. Первым всенародным референдумом стал референдум 1991 года о судьбе СССР, результаты которого были растоптаны спустя несколько месяцев сговором в Беловежской Пуще.

Все эти "глубокие преобразования", как подчёркивал Жданов, ставят перед партией две задачи: 1. подготовку к избирательной борьбе; 2. демократизацию деятельности всех государственных и общественных организаций и прежде всего самой партии.

Об "избирательной борьбе" впервые заговорил Сталин в беседе с американским журналистом Роем Говардом. На выраженное последним сомнение в том, что новая избирательная система сможет обеспечить политическую свободу, Сталин ответил: "Я предвижу весьма оживлённую избирательную борьбу. У нас немало учреждений, которые работают плохо. Бывает, что тот или иной местный орган власти не умеет удовлетворить те или иные из многосторонних и всё возрастающих потребностей трудящихся города и деревни. Построил ты или не построил хорошую школу? Улучшил ли ты жилищные условия? Не бюрократ ли ты? Помог ли ты сделать наш труд более эффективным, нашу жизнь более культурной? Таковы будут критерии, с которыми миллионы избирателей будут подходить к кандидатам, отбрасывая негодных, вычёркивая их из списков, выдвигая лучших и выставляя их кандидатуры... Всеобщие, равные, прямые и тайные выборы в СССР будут хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти"[162].

Как показали прения по докладу Жданова, некоторые участники пленума восприняли возможность "избирательной борьбы" в духе той демократической перспективы, которую обрисовал Сталин. Так, Н. К. Крупская подчёркивала, что "закрытые выборы (т. е. тайное голосование - В. Р.) будут на деле показывать, насколько партийные товарищи близки к массам и насколько они пользуются авторитетом у масс"[163].

Однако большинство выступавших хорошо понимали, что широковещательные заверения Сталина рассчитаны на западное общественное мнение, а "избирательная борьба" будет борьбой против тех, кто осмелится отнестись всерьёз к демократическим новациям, записанным в конституции. Уже в докладе Жданова обращалось внимание на возможность активизации в предвыборной кампании "враждебных элементов". Готовящимися к "избирательной борьбе" были объявлены, во-первых, церковники, которые после принятия конституции стали обращаться в местные органы власти с ходатайствами об открытии церквей, мечетей и т. д.[164]* Надежды на оживление религиозной жизни зачастую смыкались с надеждами на ликвидацию колхозов. Секретарь Азово-Черноморского обкома Евдокимов рассказывал, что при проведении в январе 1937 года Всесоюзной переписи населения (вскоре после пленума она была объявлена "вредительской"), в которую .был включен вопрос об отношении к религии, "враги" в сельской местности говорили: "Чем больше запишется верующих, тем быстрее пойдут церковные дела. Всё пойдёт по-старому, и колхозов не будет"[165].

В качестве второй враждебной группы назывались освобождённые из лагерей кулаки, возвращавшиеся на места своего прежнего проживания и требовавшие наделения их землёй и приёма в колхозы.

Наибольшая опасность усматривалась в членах бывших социалистических партий и в "замаскированных троцкистах", которые захотят воспользоваться "свободой выборов". Хрущёв заявил, что в преддверии предстоящих выборов происходит "оживление некоторых враждебных групп и в городе и в селе" и что в Рязани уже выявлена "эсеровская группировка", руководитель которой вербовал сторонников и указывал им, "какими путями нужно добиваться того, чтобы протаскивать своих людей в райсовет, сельсовет, колхозы с тем, чтобы оттуда вредить и вести антисоветскую контрреволюционную работу"[166].

Стецкий утверждал, что "враждебным организациям" будет трудно выступать со своими кандидатами на выборах в Верховный Совет, но при выборе низовых Советов, особенно сельских, "избирательная борьба будет чрезвычайно серьёзная". Сталин тут же поддержал эту мысль, заявив, что "ряд сельсоветов может попасть в их (врагов - В. Р.) руки". Ободрённый поддержкой вождя, Стецкий подчеркнул, что при выборах в низовые Советы "борьба пойдёт часто по самым насущным экономическим нуждам, по бытовым вопросам, демагогия будет разводиться враждебными элементами большая"[167].

В докладе Жданова указывалось, что в ходе выборной кампании может выплеснуться недовольство масс "известным нажимом", без которого не обходится "немало трудных кампаний". Утверждая, что такой нажим "входит в понятие диктатуры рабочего класса", Жданов заявлял: "Мы не отказываемся от этого нажима, и впредь было бы смешно от этого отказываться. Будет, очевидно, демагогия насчет раздувания всякого рода недостатков наших работников по этой линии. Партийные организации должны уметь взять под защиту этих людей (т. е. "нажимщиков" - В. Р.)", против которых может быть развёрнута агитация "со стороны враждебных элементов"[168].

При обсуждении второго аспекта "перестройки" - демократизации деятельности партийных и иных организаций - на пленуме была раскрыта удручающая картина полного подавления демократических начал на всех уровнях политической и общественной жизни. Временами могло показаться, что возвращается партийная дискуссия 1923 года, а ораторы повторяют аргументы тогдашней оппозиции.

Жданов говорил, что большинство партийных комитетов - начиная с первичных организаций и кончая обкомами и ЦК союзных республик - не переизбирались после XVII съезда, т. е. на протяжении трёх лет - в нарушение партийного Устава, требующего производить такие перевыборы раз в год-полтора[169]. Вслед за ним Постышев сообщил, что после XVII съезда на Украине не созывались районные, городские и областные партконференции, "и, к сожалению, голосов, которые требовали бы созыва таких конференций, не было... Ждали распоряжения сверху". На последовавший за этими словами вопрос Сталина: "А Устав?" Постышев сокрушенно ответил: "Устав забыли, товарищ Сталин"[170].

Другим вопиющим нарушением партийной демократии выступавшие называли широко распространённую практику кооптации в руководящие партийные органы. Приводились примеры, когда кооптировалось до 40-45 % состава обкомов, причём зачастую такая кооптация проводилась не на пленумах, а опросом. Аналогичная практика существовала в советских и профсоюзных органах: президиумы некоторых горсоветов состояли целиком из кооптированных членов; в центральных комитетах многих профсоюзов "от выборных членов остались рожки да ножки".

Наряду с выборностью, исчезла и предусмотренная Уставом партии отчётность выборных работников перед избравшими их организациями. Как отмечал Постышев, роль пленумов партийных комитетов как коллективов, перед которыми ответственны аппаратчики, фактически сошла на нет; пленарные заседания обкомов сводятся к заслушиванию инструктивных докладов секретарей обкома, "которые нередко читают нотации членам обкома. Нет такого положения, чтобы член бюро обкома чувствовал себя подотчётным перед пленумом обкома"[171].

Как явствовало из доклада и прений, фактически разрушенными оказались и все остальные элементы партийной демократии. Во многих районах пленумы райкомов не созывались по 7-10 лет. Если же они и происходили, то выборы аппаратчиков превращались на них в фактическое назначенство: секретари заранее подбирались вышестоящими комитетами, утверждались Центральным Комитетом и затем рекомендовались пленуму, имея "две санкции: санкцию обкома и санкцию Центрального Комитета". На партийных конференциях кандидатуры для выборов в парткомы обсуждались в закрытом порядке узким кругом аппаратчиков, а затем предлагались для голосования списком, чтобы "избавиться от докучливой критики партийных масс по отношению к той или иной кандидатуре"[172].

Недемократическим путём происходило и исключение выборных членов партийных комитетов. Поскольку из состава райкома или горкома зачастую исключалась "целая пачка людей", то созывались "расширенные" заседания пленумов совместно с произвольно подобранным "партийным активом". На одном из таких "расширенных пленумов", который вывел из состава горкома 12 человек, присутствовало всего 10 членов горкома; таким образом, "10 человек сожрали 12 человек"[173]. По-видимому, такие массовые исключения, о которых рассказывали ораторы, проходили в условиях, когда исключаемые находились под арестом.

Вместо попранных демократических процедур получила широкое распространение практика "самоотчётов" коммунистов перед первичными партийными организациями. Под общий смех зала Жданов приводил пример одного такого "самоотчёта", после которого партийное собрание приняло резолюцию: "Слушали самоотчёт коммуниста Слирова. Постановили: Слирова арестовать"[174].

На пленуме приводилось немало примеров полного отрыва аппаратчиков от партийных масс. Постышев рассказывал, что в Киеве заведующие отделами ЦК не считали нужным посещать собрания первичных организаций, в которых они состояли[175]. Секретарь Днепропетровского обкома Хатаевич признавался, что ещё 4-5 лет назад он считал своей безусловной обязанностью раз в неделю посещать партийные собрания на заводах, в колхозах и т. д., а на протяжении последнего года ни разу не присутствовал на таких собраниях[176].

В первичных организациях роль партийных собраний зачастую становилась чисто формальной: "резолюция по тому или иному вопросу вносится загодя или кропается мастерами этого дела во время самого собрания без учёта того, о чём говорится в прениях"[177].

Из выступлений участников пленума следовало, что демократические принципы оказались попраны не только в партийных, но и во всех государственных и общественных организациях. Ответственные работники, избранные в Советы, нередко уклонялись от выполнения своих элементарных депутатских обязанностей. Прекратились широко распространённые ранее регулярные отчёты перед населением работников потребительской кооперации, торговли, коммунального хозяйства и т. д.

В трудовых коллективах сошла на нет роль общественных организаций, а решение всех вопросов перешло в руки "треугольника", состоящего из директора предприятия, секретаря парткома и председателя профсоюзного комитета. Таким образом, возникла "в стороне от нормальных выборных органов (парткома и завкома) своеобразная официально и регулярно действующая, никакими партийными и советскими законами не предусмотренная организация. Она собирается, выносит решения и даёт директивы к исполнению и т. д."[178].

Бюрократизация всей общественно-политической жизни выразилась и в ограждении аппаратчиками себя от критики со стороны нижестоящих. Как говорил Косиор, на съездах Советов, пленумах исполкомов и горсоветов "считалось большой бестактностью, если кто-нибудь случайно выступит с критикой против председателя или какого-либо другого лица. Даже заведующие отделами считали для себя такую критику большим оскорблением"[179].

"Первые лица", полностью вышедшие из-под контроля масс и ставшие единовластными хозяевами в своих регионах, как бы соревновались друг с другом в насаждении своих "культов". Авторитет руководящего работника стал измеряться тем, сколько колхозов, предприятий, учреждений названо его именем[180].

От отдельных фактов и примеров выступавшие переходили к серьёзным обобщениям. В ряде выступлений подчёркивалось, что вместо демократического централизма в партии утвердился бюрократический централизм. В заключительном слове Жданова прямо указывалось: среди аппаратчиков укоренился взгляд на партию не как на самодеятельную организацию, а как на "что-то вроде системы учреждений низших, средних, высших"[181].

На пленуме приводились статистические данные, свидетельствовавшие о неблагоприятном изменении социального состава партии, уменьшении в ней доли рабочих и резком возрастании доли бюрократии. Например, в Воронеже 5,5 тыс. членов партии работали в государственных учреждениях, 2 тыс. - в вузах и около 2 тыс. - на предприятиях; коммунистов-рабочих у станка насчитывалось всего 550 человек. На одном воронежском заводе из 3,5 тыс. рабочих только трое были членами партии[182].

Казалось бы, раскрытая на пленуме картина деградации всех политических институтов должна была побудить выступавших к анализу причин такого положения и к выводу об ответственности за него высшего партийного руководства. Однако Сталин, направлявший своими репликами ораторов на внесение в критику нужных ему акцентов, толкал их на создание новой амальгамы: возложение вины за подрыв партийной демократии на... "замаскированных троцкистов".

Лучше всего этот сталинский замысел уловил Евдокимов, заявивший, что "контрреволюционная банда троцкистов, зиновьевцев, правых, "леваков" и прочей контрреволюционной нечисти захватила руководство в подавляющей части городов края. Эта банда ставила себе задачей, в целях дискредитации партии и советской власти, развал партийной и советской работы. Она всячески зажимала самокритику, насаждала бюрократизм в партийных и советских организациях, подвергала гонениям людей, осмелившихся выступать против них, что было прямым издевательством над внутрипартийной и советской демократией". В подтверждение этого Евдокимов приводил показания арестованных партийных работников о том, что они в целях возбуждения недовольства партийным аппаратом "зажимали самокритику, душили всякое живое слово, оставляли без последствий заявления и жалобы трудящихся. Всех, кто пытался где-либо на собрании критиковать эти порядки, одёргивали". На вопрос Сталина, как обстоит в крае дело с кооптацией, Евдокимов незамедлительно ответил: "Кооптация в партийных органах широко применялась, товарищ Сталин. Из этих кооптированных порядочное количество сейчас сидит в органах НКВД (Смех)"[183].

В резолюции по докладу Жданова (единственном решении пленума, опубликованном в печати) содержалось немало словесной трескотни по поводу демократизации партийной жизни, установления тайного голосования при выборах парторганов и обеспечения каждому члену партии неограниченного права отвода и критики кандидатов в эти органы.

Разумеется, в условиях жестокой полицейщины, пронизывающей всю жизнь партии и страны, Сталина уже не могли беспокоить закрытые "выборы без выбора" в органы государственной власти или тайное голосование при избрании партийных органов. Этот демократический декорум призван был служить обману масс и зарубежного общественного мнения. Единственное реальное новшество заключалось в предложении Сталина о подготовке каждым руководителем себе смены.

Конечно, участники пленума не догадывались, что это неожиданное предложение, мотивируемое необходимостью избежать чрезмерной переброски кадров из региона в регион, имело совсем иной прицел: не допустить полного развала и хаоса в управлении партией и страной при предстоящем тотальном истреблении "первых лиц" во всех звеньях аппарата. Тем не менее установка на "подготовку смены" не могла не вызвать недоумения и тревоги у участников пленума, в своём большинстве являвшихся "первыми лицами". Этим людям, далеким от пенсионного возраста, было непонятно: зачем понадобилось немедленное выдвижение кандидатов на смену всем руководителям.

Однако Сталина не волновали такие настроения высших аппаратчиков, изрядно напуганных последними событиями и не отваживавшихся на протест против этой новации. Главным для него было обращение к будущим "выдвиженцам", которым его предложение открывало заманчивую перспективу быстрого подъёма по карьерной лестнице. Назвав предложение Сталина "гениальным", Жданов заострил ещё один сталинский тезис, заявив, что "недостаток демократизма" "мешает нам видеть новых людей, и многие люди у нас перестаивают, а перестаивая и будучи забытыми, они становятся резервом для недовольных внутри нашей партии". Вслед за этими словами Жданова Сталин бросил реплику, призванную подчеркнуть законность такого недовольства: "Сколько угодно талантов, только их не выдвигают вовремя, и они начинают гнить, перестаивают"[184]. Эта мысль, развитая Сталиным в его собственном докладе (см. гл. XXXIV), представляла прямой клич, обращённый к карьеристски настроенной молодёжи, обещание скорого продвижения её на высокие посты.

XXX Февральско-мартовский пленум о вредительстве Следующий пункт повестки дня был сформулирован таким образом: "Уроки вредительства, диверсии и шпионажа японо-немецко-троцкистских агентов по народным комиссариатам тяжёлой промышленности и путей сообщения".

Уже при обсуждении вопроса о партийной демократии некоторые ораторы без всякой связи с темой своего выступления приводили "факты" вредительства "троцкистов". Так, Евдокимов говорил, что "враги, засевшие в Ростовском горсовете", при строительстве школ сознательно не обеспечивали их противопожарным оборудованием. При этом, как заявлял Евдокимов, ссылаясь на показания "вредителей", они говорили: "Пусть учатся детишки, а через некоторое время мы им устроим такой костер, что всё население Ростова будет проклинать советскую власть до самой смерти"[185].

Фантазия других ораторов не простиралась до столь зловещих примеров. Секретарь Свердловского обкома Кабаков смог рассказать лишь о том, что в день открытия съезда Советов в Свердловске возникли очереди за хлебом, поскольку "в органах Облвнуторга всё руководство планированием, транспорт были захвачены врагами". Другой пример "вредительства в торговле", приведённый Кабаковым, выглядел ещё . более анекдотично: "В одном магазине встретили такой факт - на обертку используют книги Зиновьева, в другом ларьке обертывают покупки докладом Томского (Смех). Мы проверили, и оказывается, такой литературы торгующие организации купили порядочное количество тонн. Кто может сказать, что эту литературу пользуют только для обертки?"[186]

Столь же фантастический характер носил пример "идеологического вредительства", приведённый Богушевским. Он сообщил, что после трансляции приговора по делу "антисоветского троцкистского центра" Минская радиостанция "передала концерт, включающий известную бе-мольную сонату Шопена, третью часть которой составляет "Марш фюнебр", т. е. знаменитый похоронный марш Шопена... И сделано очень тонко: не просто траурный марш - это было бы слишком откровенно и легче было бы заметить по программе и предотвратить - а бемольная соната: не всякий знает, что в ней-то и содержится этот марш. Это, конечно, не случайность. Дело объясняется тем, что, оказывается, и там была определённая засорённость троцкистскими элементами и прочими совершенно негодными людьми"[187]. Столь высокая музыковедческая эрудированность и изощрённость "троцкистских элементов", по словам Богушевского, служила тому, чтобы выразить скорбь по поводу расстрела подсудимых.

Естественно, что для оглушения членов пленума и всего населения страны размахом и тяжкими последствиями "вредительства" требовались более внушительные "факты". Ими был заполнен доклад Молотова, открывший обсуждение третьего пункта повестки дня. Этот доклад был немедленно опубликован в "Правде" и "Большевике" и затем выпущен отдельным изданием в количестве более полутора миллионов экземпляров.

Для характеристики огромных масштабов, которые приобрело вредительство, Молотов обильно цитировал показания лиц, возглавлявших крупнейшие предприятия и стройки. В этих показаниях описывался широкий диапазон вредительских актов: от задержки проектирования и замедления темпов строительства до порчи механизмов, организации аварий, взрывов, отравления газом рабочих и т. д. Все неувязки и просчёты, связанные с форсированной индустриализацией, - вплоть до тяжёлых бытовых условий рабочих (якобы создаваемых "вредителями" сознательно, с целью вызвать массовое недовольство) и до очковтирательства при организации стахановского движения ("приписки отдельным рабочим такой работы, которую они фактически не проводили", чтобы "посеять раздор между стахановцами и не стахановцами"[188]), в докладе объяснялись происками "вредителей".

Напомнив о "вредительских" процессах конца 20?х - начала 30?х годов над беспартийными специалистами, Молотов недвусмысленно указал, по кому сейчас должен быть нанесён главный удар. Отмечая, что руководители предприятий "почти сплошь уже теперь коммунисты", он подчёркивал, что "особенность разоблачённого ныне вредительства заключается в том, что здесь... использован был партбилет для того, чтобы организовывать вредительские дела в нашем государственном аппарате, в нашей промышленности"[189].

Заявив, что "последние факты раскрывают нам участие не только троцкистов, но и бухаринцев в организации вредительских актов", Молотов процитировал показания одного из "бухаринцев", который на вопрос: "Информировали ли вы всесоюзный центр контрреволюционной организации правых о вашей подрывной деятельности?" ответил следующим образом: "Да, я информировал члена центра Угланова... Я припоминаю, как в одну из наших встреч на его квартире Угланов с удовольствием сказал: "Молодец, Вася, ты здорово развернулся" (Постышев. Да, Вася. Голос с места. Сволочи какие, а!)"[190].

С особым раздражением Молотов говорил о работе комиссий, созданных Орджоникидзе для проверки фактов вредительства на предприятиях Наркомтяжпрома. При этом он уделил главное внимание итоговой записке комиссии Гинзбурга-Павлуновского, которую Поскребышев на следующий день после похорон Орджоникидзе потребовал прислать Сталину. В этой связи примечателен следующий факт: узнав о намерении Гинзбурга передать Сталину записку без поправок о "вредительстве", М. М. Каганович - в то время один из руководящих работников Наркомтяжпрома, сказал Гинзбургу, что в таком случае ему "надо подготовить маленький чемоданчик" (имея в виду возможность его ареста) и прибавил к этому: "Вы не младенец и знаете, что творится в стране"[191].

В докладе Молотова работа комиссии Гинзбурга-Павлуновского расценивалась как "показатель того, что мы туго перестраиваемся; это показатель неумения развить зоркость, бдительность, неумения развить проникновение во все ходы врага". Молотов указывал, что в течение ряда лет во главе Уралвагонстроя стоял "активнейший вредитель Марьясин, который потом признался во всех этих делах, и в течение длительного периода секретарём партийного комитета на Уралвагонстрое был вредитель троцкист Шалико Окуджава. Это была сбитая группа. Явно, что они сделали немало вредительских актов против нашего государства. Но как понять в свете всего этого такой факт, что уже в феврале месяце этого года по поручению Наркомтяжпрома выезжала комиссия для проверки вредительских дел на Уралвагонстрой, которая... констатирует: "Вредительская работа на стройке не получила большого развития..." (Голоса с мест: Не получила? Чепуха. Не получила?)... И они указывают, почему они приходят к этому выводу. Но пока они ездили в феврале месяце туда, Марьясин тут дал новые показания, более конкретные, и они не совпадают с этими выводами. Как же тут понять?... Нельзя ли, товарищи из Наркомтяжпрома, ещё раз проверить и Марьясина, и комиссию, которая ездила на место?[192]* (Голоса с мест. Правильно!)"[193]. Этот пассаж молотовского доклада служил недвусмысленным предупреждением партийным и хозяйственным руководителям о недопустимости ставить под малейшее сомнение правдивость самооговоров, полученных в застенках НКВД.

Ещё более откровенно и цинично эта мысль была выражена в опубликованном тексте доклада, где говорилось: "Политическая близорукость комиссии совершенно очевидна... Достаточно сказать, что эта комиссия не привела ни одного факта вредительства на стройке. Получается, что матёрый вредитель Марьясин вместе с другим вредителем, Окуджавой, сами на себя наклеветали"[194].

Комментируя данное место доклада Молотова, Троцкий писал: "Читая, не веришь глазам! Эти люди утратили не только стыд, но и осторожность... Доследование "фактов вредительства" понадобилось, очевидно, потому, что общественное мнение не верило ни обвинениям, выдвинутым ГПУ, ни исторгнутым им показаниям. Однако комиссия под руководством Павлуновского, бывшего долголетнего работника ГПУ, не обнаружила ни одного факта саботажа"[195].

История с Уралвагонстроем имела примечательное продолжение. После смерти Орджоникидзе на пост наркома тяжёлой промышленности был назначен Межлаук, который вскоре был заменён Кагановичем. В поисках вредителей Каганович побывал и в Нижнем Тагиле. После осмотра построенного вагоностроительного завода он вышел в обнимку с его новым директором. В ту же ночь произошёл третий по счету арест директора этого завода, а заодно и почти всех других руководящих работников завода и города[196]. Тем не менее, вернувшись в Москву, Каганович вызвал Гинзбурга и, избегая разговоров о вредительстве, рассказал, в каком великолепном состоянии он нашёл Уралвагонзавод[197].

От изложения конкретных "фактов вредительства" Молотов переходил к опровержению бытовавших среди хозяйственных руководителей "рассуждений и разговоров, что вредительство сильно раздуто". Подчёркивая, что "такое рассуждение, конечно, является грубой ошибкой, ошибкой политической близорукости", Молотов призвал "вовремя смотреть за врагом и вовремя ему наносить удары, отрывая руки, а когда нужно, и вырывая с корнем, уничтожая врага"[198].

В заключение доклада Молотов выразил уверенность, что "выкорчёвывание вредителей, диверсантов и шпионов и прочей мерзости из промышленности и всего нашего государственного аппарата" позволит в течение "ближайших нескольких лет" "догнать и перегнать передовые по технике капиталистические страны"[199].

Вслед за Молотовым с докладом выступил Каганович, ошеломивший участников пленума данными о размахе вредительства на железнодорожном транспорте. Он сообщил, что Турксиб и другие железные дороги были "построены вредительски", что все журналы "по паровозам, по вагонам, по связи и т. д." и все кафедры вузов, находившихся в ведении НКПС, были в руках вредителей, что почти все докладчики на диспетчерской конференции, проведённой в 1934 году, "оказались вредителями и арестованы как японские шпионы и диверсанты". Не менее страшной была оглашённая Кагановичем статистика развернувшихся на транспорте репрессий. По его словам, только на 26 оборонных узлах было раскрыто 446 шпионов и "целый ряд других мерзавцев"[200].

Естественно, что эти данные наталкивали на вопрос: как мог сам Каганович, работавший с 1935 года наркомом путей сообщения, проглядеть такое количество вредителей и шпионов. В этой связи Каганович выдвинул целый ряд объяснений.

Во-первых, он каялся в том, что оказался "слишком доверчивым" и в качестве примера такой доверчивости указывал: он не обращал внимания на то, что один из работников его наркомата - "давнишний приятель Серебрякова и каждый раз, когда приезжал в Москву, обязательно ходил к Серебрякову". Приведя несколько других аналогичных фактов, Каганович заявил: "Единственное моё тут утешение - что я не один, а многие из вас в таком же положении (Шум, движение в зале), но это утешение малоприятное и я думаю, каждый из вас мог рассказать о таких же примерах и безобразиях"[201].

Во-вторых, одну из причин обильной "засорённости" наркомата врагами Каганович усматривал в том, что в 1921 году транспортом руководил Троцкий.

В-третьих, Каганович привёл многочисленные цифры, свидетельствовавшие, что со времени своего прихода на транспорт он вёл неусыпную работу по "выкорчёвыванию" троцкистов, прежде всего из числа руководящих работников наркомата. В этой связи он сообщил: на 1 января 1935 года из 177 начальников управлений наркомата 36 в прошлом участвовали в оппозиционных группировках; спустя два года среди 251 начальника управлений (за это время аппарат НКПС успел сильно разрастись) осталось лишь 6 бывших оппозиционеров. Из 99 руководящих работников, снятых в 1935-1936 годах со своих постов, 36 были арестованы, причём 22 были уволены до ареста. В свою очередь среди арестованных, демонстрировал свою "логику" Каганович, "3 чел. числятся по анкете бывшими троцкистами, остальные не числятся бывшими троцкистами, значит, скрывали"[202].

Каганович сообщил, что ещё в январе 1936 года он издал приказ, объявлявший главной причиной крушений на транспорте подрывную и диверсионную работу классовых врагов. В этом приказе выдвигалось требование "в месячный срок удалить всех лиц, способных на диверсию (курсив мой - В. Р.)[203]. Во исполнение этого приказа было вычищено несколько тысяч человек. В аппарате политотделов, действовавших на железнодорожном транспорте, было "разоблачено" 229, в аппарате НКПС - 109 троцкистов[204].

В-четвёртых, Каганович приводил примеры собственной бдительности по отношению к своим ближайшим помощникам. Он рассказал, что "очень много раз в присутствии ряда людей подозрительно поглядывал" на своего заместителя Лившица и "в порядке окончательного уже выкорчёвывания остатков троцкизма" говорил ему: "Чего вы ходите такой мрачный, что это с вами?... у вас остатки троцкизма... у вас ещё троцкизм остался"[205].

Относительно другого расстрелянного работника - Князева Каганович сообщил: случайно узнав, что некий "харбинец с КВЖД" работает с Князевым и даже живёт в его квартире (все бывшие работники Китайско-Восточной железной дороги, проданной в 1935 году советским правительством Манчжурии, были взяты под подозрение как "японские шпионы"), он, Каганович, позвонил в НКВД и попросил организовать слежку за Князевым[206].

Каганович рассказывал и о том, какие специфические методы он использовал для мобилизации своего аппарата на борьбу с вредительством. Так, он "устроил нечто вроде военной игры", предложив специалистам наркомата "изобразить себя врагами" и указать, "как можно зашить станцию, как можно сорвать график"[207]. Каганович вспомнил и об опыте своей работы в 20?е годы заведующим распредотделом ЦК, когда "мы уделяли каждому человеку час, полтора, сидели, слушали про дедушку, про бабушку, но зато мы узнавали человека"[208].

Наконец, Каганович не упустил случая упомянуть о показаниях арестованных, сообщавших, как "железный нарком" препятствовал попыткам вредительства. Так, он процитировал показания Серебрякова о том, что Каганович разоблачил "теорию предела", которой прикрывала наша организация свою вредительскую работу"[209].

В своём докладе Каганович многократно упоминал о "проницательности" Сталина в выявлении "врагов". Он рассказал, что "тов. Сталин, наблюдая за Шермегорном, который работал по строительству, за его выступлениями на транспортной комиссии, не раз нам говорил: "Плохой человек, враждебный человек". Я не помню, называл ли он его прямым вредителем, но, во всяком случае он прямым образом на него указывал"[210].

Каганович заявлял: Сталин "пророчески предупреждал", что "троцкисты, правые, право-леваки и все другие оппортунистические элементы, которые к ним примыкали, - должны неизбежно скатиться, в большинстве своём, в лагерь империализма. Мы видим сейчас, что они скатились в лагерь фашизма". Ещё одно "предвидение", высказанное Сталиным в 1933 году, сводилось к тому, что "вредительство в колхозах и саботаж хлебозаготовок сыграют в конце концов такую же благодетельную роль в деле организации новых большевистских кадров в колхозах и совхозах, какую сыграл Шахтинский процесс в области промышленности". Процитировав эти слова, Каганович заявил, что столь же "благодетельную роль" сыграют и нынешние расправы над "вредителями"[211].

Утверждая, что простои, нарушения расписания, опоздания поездов, занижение норм пробега и, разумеется, крушения - всё это дело рук диверсантов и шпионов, Каганович привёл в пример одно из крушений, виновные в котором были осуждены за халатность. Заявив, что это дело сейчас пересматривается по его просьбе в целях переквалификации вины обвиняемых на "вредительскую", Каганович подчеркнул, что "конечно, мы не можем всех (виновников крушений - В. Р.) объявить вредителями, но фактически это вредительские акты"[212].

С удовлетворением объявив, что "часть этих мерзавцев, вредителей расстреляна", Каганович сообщил, что крушения тем не менее не прекращаются. Он утверждал, что недавнее крушение пассажирского поезда, повлекшее десятки жертв, по замыслу его организаторов, "должно было стать известно широким слоям и понято, как ответ троцкистов, оставшихся действовать в подполье". В подтверждение он процитировал показания одного из арестованных: "Я в душе был рад, что отомстил большевикам за процесс антисоветского троцкистского центра"[213].

Понимая, что начавшийся разгул репрессий на транспорте может вызвать массовое бегство работников из этой отрасли, Каганович предложил распространить на транспорт милитаризованный порядок, действовавший на оборонных заводах: лишение рабочих паспортов с тем, чтобы они не могли переходить не другие предприятия.

Прения по докладам отразили растерянность многих участников пленума, не представлявших, как конкретно им следует "отчитываться" о борьбе с вредительством в их ведомствах. В их выступлениях речь шла преимущественно о бюрократизме, бесхозяйственности, очковтирательстве, мелочной регламентации, волюнтаризме в планировании и других недостатках управления экономикой.

Вклад в нагнетание психоза по поводу вредительства внесли лишь выступления Саркисова и Багирова. Утверждая, что вредители в Донбассе "выбрали себе очень хитрую тактику", Саркисов цитировал направленное в Наркомтяжпром письмо четырёх директоров коксохимических заводов об обнаруженных ими вопиющих недостатках, допущенных при строительстве этих заводов. Это письмо Саркисов объявил составленным "мерзавцами-троцкистами... для страховки и маскировки"[214].

Багиров сообщил, что ранее взрывы на нефтяных промыслах считались следствием халатности, а "теперь сами арестованные показывают, что это была не халатность и упущение, а было сделано сознательно". С особым удовлетворением Багиров рассказал, что "мы арестовали, в частности, Гинзбурга, друга сына Троцкого Седова, которого этот Гинзбург рекомендовал в партию"[215].

Выходя за рамки обсуждавшейся темы, Багиров поспешил сообщить, что в Азербайджане "троцкистско-зиновьевская периферия заключила блок с контрреволюционными националистическими элементами и через них с мусаватистами". Этот блок, по его словам, занимался организацией повстанческих групп в сельских районах и установил тесную связь с националистами из других "мусульманских" республик для подготовки отделения этих республик от СССР и образования "мощного тюрко-татарского государства под руководством Турции". Наряду с этим, националистические элементы, как следовало из выступления Багирова, не чурались и более мелких вредительских дел, например, создания "путаницы в области орфографии и терминологии тюркского языка". Багиров специально подчёркивал, что к "матёрым контрреволюционным националистам" в большинстве своём относились люди, находившиеся с 1920 года на ответственных партийных и советских постах[216].

Для того, чтобы стимулировать подобную направленность всех остальных выступлений, Сталин и Молотов репликами одёргивали ораторов, не проявивших должной рьяности в сообщениях о вредительстве в своих ведомствах и регионах. В этом отношении характерна их реакция на выступление наркома водного транспорта Пахомова. Хотя в начале своего выступления Пахомов назвал много имён арестованных руководителей пароходств и заявил, что арестовано более 50 работников такого уровня, Сталин бросил реплику: "Маловато что-то". На это под "смех всего зала" Пахомов ответил: "Тов. Сталин, я вам сказал, что это только начало"[217].

Подхлёстываемый далее молотовскими репликами типа "Вы хотели отделаться мелочами", Пахомов заявил: "Мы должны работать по-новому, а для этого мы должны прежде всего раскрыть всех вредителей. Как их можно раскрыть? Если этот факт взять и по-настоящему рассмотреть, по-новому рассмотреть, почему это случилось, то мы дороемся и выявим ещё одного-двух сволочей, уверяю вас. А как только двух-трёх сволочей поймаем, эти две-три сволочи дадут ещё двух-трёх сволочей (смех)". Однако, и это заявление не удовлетворило кремлёвских вождей. В конце речи Пахомова Молотов задал ему вопрос: "Сам наркомат нашёл хотя бы одного вредителя?" На это нарком ответил, что несколько руководителей пароходств до их ареста были сняты им с работы. После этого заявления наркома произошёл следующий обмен репликами между ним и членами Политбюро:

Молотов: Вы их только снимали, но Наркомат не выяснил в чём тут дело.

Пахомов: Я вам, Вячеслав Михайлович, то, что было в материалах, сказал, больше фактов нет, выдумывать я не могу.

Косиор: Значит, нет вредительства?[218]

Перелом в обсуждение вопроса о вредительстве призвано было внести выступление Ежова, сопровождавшееся поощрительными репликами Сталина. В начале своей речи Ежов выразил резкое недовольство выступлениями руководителей ведомств, которые "до конца не поняли ни смысла, ни постановки этого вопроса (Межлаук. Правильно, правильно)". Далее Ежов дал ясно понять, в каком отношении находится он сам и его наркомат ко всем другим наркомам и наркоматам. "В резолюции отмечен этот факт о том, что вредительство не только не вскрывали и не только не проявляли инициативу в этом деле, - заявил он, - а в ряде случаев тормозили... (Сталин. Правильно. Там мягко сказано). Да, т. Сталин, там мягко сказано. И я должен сказать, что я... ещё не знаю ни одного факта, когда бы по своей инициативе позвонили и сказали: "Тов. Ежов, что-то подозрителен этот человек, что-то неблагополучно в .нём, займитесь этим человеком"... (Постышев. А когда займёшься, то людей не давали). Да. Чаще всего, когда ставишь вопрос об арестах, люди, наоборот, защищают этих людей (Постышев. Правильно)"[219]. Таким образом, Ежов упоминал о фактах сопротивления хозяйственных руководителей высшего ранга репрессиям и тем более - об их нежелании самим "давать" вредителей из числа своих подчинённых.

Исходя из этого, Ежов разразился грубой бранью в адрес наркомов. Он заявил, что не только не получил от них ни одного доноса, но в ответ на его требования санкционировать аресты подчинённых им лиц они часто говорили: "А что же я буду делать дальше, план я должен выполнять, это у меня - главный инженер или начальник цеха, что я буду делать?" "Я обычно отвечаю, - продолжал Ежов, - скажи спасибо, сволочь, что мы берём этого человека, скажи спасибо что вредителя берём. Грош тебе цена, если ты защищаешь человека, который вредит. На него достаточно материалов, чтобы его арестовать".

Ежов возмущался тем, что хозяйственные руководители рассматривают борьбу с вредительством как "какую-то полосу модных настроений" и говорят: "вскрыли вредительство и теперь везде и всюду видят вредителей, мешают нам работать, мешают нам выполнять план". По этому поводу он заявил, что "в условиях нашего советского строя" вредитель "может нам вредить только небольшими делами, там, где он уже уверен, что никак он не будет разоблачён. (Сталин. И будет копить силы к моменту войны, когда он навредит по-настоящему)".

Ежов разрушил иллюзии о том, что обсуждение должно коснуться только двух наркоматов, названных в повестке дня. Он сообщил, что за последние месяцы "по НКПС прошло 130 дел, причём у нас ещё много впереди дел, по Наркомлегпрому 141 человек, присуждённых на разные сроки, в том числе и к расстрелу... по Наркомпросу - 228 человек (Голос с места. Ого! Это я понимаю)". На основании этого Ежов делал вывод, что "задето (вредительством - В. Р.) не только ведомство Наркомтяжпрома, задет не только НКПС, но не в меньшей мере задеты и все остальные наркоматы. Поэтому думать, что эти ведомства, поскольку их доклад не поставлен, просто проскочили, не выйдет из этого!". Если наркомы не сумеют развернуть борьбу с вредительством, продолжал угрожать Ежов, "ЦК найдёт достаточно силы для того, чтобы таких людей кое-чему поучить, если только они не безнадёжны к учебе"[220].

Речь Ежова полностью рассеяла иллюзии некоторых наркомов и в том, что индульгенцией для них может явиться успешное выполнение и перевыполнение их отраслями хозяйственных планов (промышленность СССР в 1935 и 1936 годах развивалась темпами, намного превышавшими темпы роста в любой из предшествовавших десяти лет). Ежов заявил, что "все наши планы, по существу говоря, занижены. Чего же думать о перевыполнении заниженного плана (Сталин. Правильно)".

Конкретный разговор о ведомствах Ежов начал с Госбанка, где "вскрыта довольно мощная троцкистская организация численностью до 20 человек (Голоса с мест: Здорово! Ого!)". Эта организация, по словам Ежова, расхищала государственные средства для финансирования подпольного троцкистского центра и создавала валютные фонды за границей, например, "на тот случай, ежели Зиновьеву и Каменеву удалось бы удрать за границу". Такие же хищения, утверждал Ежов, производились в местных организациях Госбанка, причём похищенные средства тратились не только на "троцкистскую работу", но и на личные нужды: строительство себе дач, домов и т. д.[221].

Здесь мы сталкиваемся ещё с одной амальгамой, практиковавшейся "органами". Вопреки бытующим представлениям, что в период сталинизма коррупция не получила широкого развития, многие бюрократы 30?х годов отнюдь не чурались экономических преступлений. Это давало возможность "органам" давить на уличённых в растратах, казнокрадстве и т. д., чтобы добиться от них признаний в причастности к троцкистским вредительским организациям. Раскрывая эту нехитрую механику, Троцкий писал: "Наиболее многочисленный человеческий материал для судебных амальгам доставляет, пожалуй, широкий слой плохих администраторов, действительных или мнимых виновников хозяйственных неудач, наконец, чиновников, неосторожных в обращении с общественными деньгами. Граница между легальным и нелегальным в СССР крайне туманна. Наряду с официальным жалованьем существуют бесчисленные неофициальные и полулегальные подачки. В нормальные времена такие операции проходят безнаказанно. Но ГПУ имеет возможность в любой момент предоставить своей жертве на выбор: погибнуть в качестве простого растратчика и вора или попытаться спастись в качестве мнимого оппозиционера, увлечённого Троцким на путь государственной измены"[222].

Когда Ежов заявил, что может "по каждому ведомству кое-что рассказать", состоялся следующий обмен репликами между ним и залом:

Голоса с мест. Расскажи, полезно.

Молотов. По Наркомлегпрому...

Ежов... мы только сейчас, по существу говоря, начинаем разворачивать дело по Наркомлегпрому, хотя по этому ведомству у нас осуждено довольно значительное количество - 141 человек из активных вредителей и диверсантов, из которых довольно значительная группа расстреляна по постановлению суда.... Но у нас есть основания полагать, что мы тут нападём на очень крупную организацию шпионско-диверсионную, которая из года в год проводила работу в аппарате Наркомлегпрома[223].

Во время следующих выступлений наркомов Молотов и Каганович перебивали их грубыми репликами, призванными подчеркнуть: ораторы не уделяют внимания главной задаче, которая ставилась теперь перед всеми хозяйственными руководителями: самостоятельному поиску вредителей в своих ведомствах. В этом плане показателен диалог, развернувшийся между Молотовым и наркомом лёгкой промышленности Любимовым:

Молотов. Кого-нибудь из вредителей наркомат разоблачил или нет? Были такие случаи, чтобы сам наркомат кого-нибудь разоблачил или нет?

Голос с места. Он не подготовился к этому случаю.

Молотов. Но всё-таки?

Любимов... я не могу назвать случая, чтобы наш аппарат открыл вредительство.

Молотов. Это большой недостаток[224].

Подобно тому, как Каганович восхищался проницательностью Сталина, Любимов выразил своё восхищение проницательностью Кагановича: "Лазарь Моисеевич очень красочно говорил: посмотришь в глаза и чувствуешь, что чужой человек, огонька нет, души нет в работе". Однако это не спасло оратора от наскоков со стороны "железного наркома". Когда Любимов заявил, что в его наркомате имеются "головотяпы, которыми, вероятно, руководили низовые вредители", Каганович тут же откликнулся репликой: "Нет, это не низовые вредители, вы на стрелочниках не выезжайте"[225].

В роли загнанного в угол школьника оказался и нарком совхозов Калманович, конец выступления которого превратился в дотошный и пристрастный допрос.

Калманович: Я думаю, что я не делаю ошибку, если сейчас говорю о тех крупных прорывах, которые у нас были и на которые нам надо обратить внимание.

Молотов. Забываете главное.

Каганович. ...Здесь же не обсуждается вопрос о вашей деятельности, о недостатках этой деятельности, а о вредительстве, которое у вас было, вы ни одного факта не приводите и ставите себя в неловкое положение...

Калманович. Раскрыл ли я хоть одного вредителя? Ни одного (Сдержанный смех - так зафиксировано в стенограмме. - В. Р.).

Шкирятов. Потому что ты не знал.

Калманович. Потому что я не предполагал, что может быть это вредительство. Я считал, что это плохая работа. Вот в чём моя вина, вот в чём моя ошибка[226].

Единственным из наркомов, которого не перебивали репликами, оказался Микоян. Успех его выступления был обусловлен не только тем, что участники пленума, включая дирижирующих его ходом вождей, отлично понимали разницу между "рядовым" членом ЦК и членом Политбюро, непосредственно приближённым к Сталину. Сам Микоян отчётливо сознавал, что Сталин хочет от него услышать. Поэтому он открыл своё выступление ритуальным покаянием в упущениях по части поиска вредителей в своём наркомате: "Вопрос о диверсии, вредительстве и шпионаже японо-немецких троцкистских агентов, - говорил он, - ...больше всего касается именно пищевой промышленности, потому что в пищевой промышленности есть больше возможности навредить государству. Вот почему мы, работники пищевой промышленности, сейчас дрожим, что, может быть, у нас завтра могут проявиться акты вредительства и диверсии, потому что никакое благополучие предыдущее не гарантирует от неожиданных диверсионных актов в любой день... мы имеем мало открытых фактов вредительства, но это ни в коем случае не может нас успокаивать, это говорит только о том, что маскировка более умелая и поиски наши недостаточно энергичные".

Микоян затронул самый щекотливый (для авторов версии о гигантских масштабах вредительства) вопрос, который не мог не возникнуть у любого мыслящего человека: почему в "стране победившего социализма" террор и вредительство приобрели масштабы, никогда не встречавшиеся в истории, а террористами и вредителями оказались лица, входившие в верхние эшелоны правящего слоя. "Я думал, - признавался Микоян, - ...что, если марксисты до революции были против террора против царя и самодержавия, как они могут, люди, прошедшие школу Маркса, быть за террор при большевиках, при советской власти? Если коммунисты всего мира, будучи врагами капитализма, не взрывают заводов, как может человек, прошедший школу марксизма, взорвать завод своей страны? Я должен сказать, что никак это в голову в мою не влезало. Но, видимо, приходится учиться".

Сама постановка столь опасных вопросов на пленуме требовала немалой смелости. Нужна была изощрённая софистическая ловкость, присущая Микояну, чтобы дать нужный Сталину ответ на эти вопросы. В результате своей "учебы", продолжал Микоян, он пришёл к постижению следующей истины: "Видимо, падение классового врага, троцкистов так низко, что мы и не предполагали, а именно, как предсказывал т. Сталин, который как будто вёл нас за руку и говорил, что нет такой пакости, которой не могли бы совершить троцкисты и правые"[227].

Заслушивание третьего пункта повестки дня завершилось заключительным словом Молотова, который процитировал "очень густую" справку Наркомвнутдела с перечнем числа арестованных за последние пять месяцев. Таковых оказалось из числа работников наркомтяжпрома и наркомата оборонной промышленности 585 человек, НКПС - 137 (в том числе около десятка начальников дорог), наркомзема - 102, наркомпищепрома - 100 и т. д.

Молотов выразил недовольство выступлениями большинства наркомов, которые "не могут похвастаться тем, что они участвовали в разоблачении вредителей, а пленум говорит, что немало из них тормозили разоблачение вредительства".

Призывая "учитывать, что есть полезного и правильного в каждом сигнале" о вредительстве, Молотов добавил, что важными могут оказаться и сигналы "от наших врагов, от тех, кто не заслуживает доверия, от тех, кто делает эти сигналы с антисоветскими целями"[228].

В выступлении Молотова содержалось упоминание о том, что во многих отраслях итоги работы за первые месяцы 1937 года оказались ниже результатов, достигнутых в соответствующем периоде 1936 года. Однако эти данные были приведены им лишь для того, чтобы предостеречь от утверждений, что этот спад вызван многочисленными арестами хозяйственников и инженеров.

Поведение участников пленума при обсуждении вопроса о вредительстве позволяет почувствовать ту внутреннюю, психологическую разорванность, которая характерна для людей в долговременных тупиковых, безнадёжных ситуациях.

При знакомстве с соответствующими разделами стенограммы пленума возникает чрезвычайно противоречивая картина. Люди, которые руководят экономическим строительством и отвечают за его последствия, и "верят" и не верят во вредительство. Не верят, потому что хорошо информированы о действительном положении дел и знают, как никто другой, что большинство аварий, катастроф, срывов - это результат спешки, халатности, некомпетентности. Верят, т. е. заставляют себя верить или делают вид, что верят, потому что лучше других знают: в условиях индустриальной гонки избежать прорывов и катастроф невозможно, и, следовательно, кому-то за всё это придётся непременно отвечать.

Как могло показаться на первый взгляд, Сталин бросил им спасательный круг - возможность свалить собственные просчёты на вредительство своих подчинённых, руководителей второго эшелона. В начале этой кампании они считали, что смогут выйти невредимыми из опасной ситуации, "сдав" лишь неугодных или вообще увильнув от такой сдачи, как некоторые уже пробовали. Но они недооценили неумолимую логику тоталитарной власти, уничтожающей её собственных носителей, не способных к беспощадному зверству и откровенным подлогам.

XXXI Зачем Сталину нужно было "вредительство"? На первый взгляд, обвинение большинства хозяйственных руководителей во вредительстве должно было быть воспринято как абсурдное и населением, и аппаратчиками. Однако эта версия Сталина, имевшая далеко идущий прицел, вызвала известное доверие если не у искушённых политиков, то среди простых людей. Она позволила дать объяснение тому факту, что широковещательные заверения о наступлении "счастливой жизни" вступали в разительное противоречие с тем, что люди видели и ощущали вокруг себя на каждом шагу. Кроме узкой прослойки советской аристократии, мало кому в стране стало жить "лучше и веселее" даже по сравнению со страшными годами первой пятилетки. Поэтому требовалось объяснить провалы сталинской политики происками вредителей, иными словами, перенести накопившееся недовольство народа со Сталина и его ближайшего окружения на руководителей более низкого уровня.

Можно полагать, что обвинения во вредительстве и других видах враждебной деятельности (в прямом, криминальном значении этих слов) явились своего рода ответом Сталина на критику, которой его подвергали в 30?е годы старые и новые оппозиционные группы. "Самый злейший враг партии и пролетарской диктатуры, - говорилось в рютинской платформе, - самый злейший контрреволюционер и провокатор не мог бы лучше выполнить работу разрушения партии и соц. строительства, чем это делает Сталин... Сталин объективно выполняет роль предателя социалистической революции... Как это ни чудовищно, как ни парадоксально может показаться на первый взгляд, но главный враг ленинизма, пролетарской диктатуры и социалистического строительства находится в данный момент в наших собственных рядах и даже возглавляет партию"[229]. О том, насколько широко такие взгляды были распространены среди коммунистов, свидетельствуют и многочисленные письма из СССР, публиковавшиеся на страницах "Бюллетеня оппозиции". Так, один из авторов рассказывал о своей беседе с человеком, никогда ранее не решавшимся критиковать "генеральную линию", а после своего участия в насильственной коллективизации говорившим ему: "Если б буржуазия нас послала в качестве вредителей, она бы действовала не лучше Сталина. Можно подумать, что мы находимся перед колоссальной провокацией"[230].

Безоглядная политика сплошной коллективизации и форсированной индустриализации не была фатально необходимой для выживания страны, обеспечения её обороноспособности перед лицом угрозы фашистского нашествия. Известно, что в результате грубейших просчётов Сталина перед войной и в её начальный период гитлеровская армия захватила территорию СССР, равную двум Франциям, на которой проживало более трети населения страны. На территории, подвергшейся оккупации, было полностью или частично разрушено и разграблено около 32 тыс. заводов, фабрик и других промышленных предприятий, не считая мелких предприятий и мастерских. По данным, приведённым в книге председателя Госплана Н. А. Вознесенского "Военная экономика СССР в период Отечественной войны", в целом потери основных и оборотных фондов СССР составили около двух третей национального имущества, находившегося до войны на оккупированной территории[231]. Таким образом, огромная часть национального богатства, созданная ценой величайших усилий, жертв и лишений советского народа, оказалась невостребованной в военные годы.

В 30?е годы малейшие сомнения в возможности выполнить установленные задания в намеченные сверху сроки именовались на партийном жаргоне "оппортунизмом". Ажиотажные темпы строительства закономерно влекли многочисленные несчастные случаи и катастрофы, не говоря уже о хозяйственных диспропорциях, нередко сводивших на нет героические усилия энтузиастов пятилеток. Троцкий неоднократно предупреждал, что волюнтаристские решения и их последствия способны вызвать в массах грозный кризис доверия к руководству страны. Чтобы перенести этот кризис народного доверия на ранг ниже. Сталину и потребовалось изобрести вредительство наркомов, директоров и инженеров.

Для того, чтобы более конкретно представить масштабы бедствий народных масс, вызвавших накопление в стране недовольства и социального протеста, уместно обратиться к книге американского журналиста Джона Скотта, с января 1933 по конец 1937 года работавшего электросварщиком на строительстве одного из самых мощных индустриальных гигантов - Магнитогорского металлургического комбината.

Приехавший в Советский Союз энтузиастом социалистического строительства, Скотт не только тщательно наблюдал происходящее вокруг, но и изучал материалы архивов комбината (до периода шпиономании 1937-1938 годов такое знакомство иностранца с документами, отражавшими положение дел на стройке, было ещё возможно). Помимо Магнитогорска, Скотт посетил ряд других уральских заводов и в книге, написанной в 1941 году, представил объективное описание того, как именно происходила индустриализация в СССР.

Скотт рассказывал, что с 1928 по 1932 год на голое место, где возводился Магнитогорский гигант, прибыло около 250 тысяч человек. Примерно три четверти из них приехали сюда добровольно, в поисках работы, хлебных карточек и лучших условий жизни. Остальная часть состояла из депортированных крестьян и уголовных преступников, размещённых в исправительно-трудовой колонии.

С самого начала, как подчёркивал Скотт, "строительство велось в таком темпе, что миллионы мужчин и женщин голодали, замерзали и были доведены до животного состояния нечеловеческим трудом и немыслимыми условиями жизни"[232]. На протяжении всей зимы 1932-1933 года, когда возникло особенно тяжёлое положение со снабжением стройки продовольствием, даже квалифицированные рабочие не получали ни мяса, ни масла и почти не видели сахара и молока. В магазинах, к которым они были прикреплены, им выдавали только хлеб и немного крупы. В тех же магазинах не по карточкам можно было купить лишь духи, табак, суррогатный кофе, иногда мыло, соль, чай и дешёвые конфеты. "Однако этих товаров почти никогда не было в продаже, а когда их привозили, то рабочие порой оставляли работу и с гаечным ключом в руках бежали в магазин, чтобы, пробив себе дорогу, получить полфунта каменных леденцов"[233].

Наряду с этим, в Магнитогорске существовали магазины для специалистов, инженеров и административной элиты, где товары имелись в широком ассортименте. И уж вовсе изобильным был магазин для иностранных специалистов, к которому была прикреплена также верхушка инженерного и административного персонала. Цены в этом магазине были в несколько раз ниже цен, по которым рабочие могли приобрести аналогичные товары в коммерческих магазинах.

Столь же резкие контрасты существовали в жилищных условиях. Почти все рабочие жили в посёлках без водопровода и канализационной системы, сплошь состоявших из временных бараков, палаток и землянок. Вместе с тем на окраине города был выстроен посёлок, состоявший из 150 каменных домов с металлическими крышами, водопроводом и центральным отоплением. Здесь жили высшие должностные лица и те иностранцы, которые получали зарплату в валюте.

Не менее тяжёлыми, чем бытовые условия, были условия труда, вызывавшие крайне высокий уровень производственного травматизма. Положение усугублялось тем, что большинство рабочих были вчерашними крестьянами с полным отсутствием опыта работы на индустриальных объектах и поэтому как дети, не понимали, что такое опасность. Для овладения ими квалификацией практиковалась, как правило, скоропалительная профессиональная подготовка "без отрыва от производства", т. е. вечерние занятия после тяжёлого рабочего дня. В обстановке нескончаемых авралов многим рабочим приходилось отрабатывать по две смены. Всё это приводило к тому, что в больницах постоянно находились "люди, получившие ожоги чугуном, непрерывно кричащие последние три дня перед смертью; люди, раздавленные, как мухи, под кранами или другим тяжёлым оборудованием"[234].

Многие из завербованных, столкнувшись с невыносимыми условиями жизни, увольнялись и уезжали в другие места, о которых слышали, что там живётся лучше. Поэтому работы, на которых требовались квалифицированные рабочие, нередко приходилось выполнять необученным разнорабочим. "В результате этого неопытные монтажники падали, а неквалифицированные каменщики так укладывали стены, что они не могли стоять"[235].

При всём этом средства, которые можно было направить на улучшение условий труда и быта рабочих, бессмысленно расточались из-за плохой организации труда и производства. Нередко рабочих посылали заливать бетон в фундамент до завершения земляных работ или направляли на такие работы, для которых не было необходимых материалов и инструментов. В то же время на стройку прибывало много материалов, которые здесь либо абсолютно не были нужны, либо не могли понадобиться ещё долгие годы. "Такие материалы и оборудование фигурировали в конторских книгах как "выполнение плана по снабжению", хотя на самом деле их ценность составляла величину отрицательную, поскольку их ещё надо было где-то хранить"[236].

Так как на отопление деревянных бараков не выделялось необходимого количества топлива, рабочие, несмотря на законы, устанавливавшие жестокую кару за "расхищение социалистической собственности", собирали зимой тонны стройматериалов, предназначавшихся для производственных объектов, чтобы использовать их для обогрева своих жилищ.

В итоге всего этого "деньги текли как песок сквозь пальцы, люди замерзали, голодали и страдали, но строительство продолжалось в атмосфере равнодушия к отдельной личности и массового героизма, аналог которому трудно найти в истории"[237].

И после того, как индустриализация начала давать отдачу, бюрократия по-прежнему уделяла незначительное внимание вопросам, связанным с повышением жизненного уровня рабочих. Хотя номинальная заработная плата росла, её прирост сводился на нет непрерывной инфляцией. На основе собственных наблюдений и изучения статистики комбината Скотт утверждал, что реальная зарплата магнитогорских рабочих за 1929-1935 годы не увеличилась.

Не уменьшались и хозяйственные диспропорции, вызывавшие колоссальные убытки. Так, из-за несопряженности ввода в строй различных объектов коксовальные печи начали работать в то время, когда строительство химических заводов не было завершено. В результате этого "ценные химические продукты на сумму около двадцати пяти миллионов золотых долларов ежегодно вылетали в трубу"[238]. Задержка с вводом химических заводов, типичная для ажиотажного, бессистемного и хаотичного строительства производственных объектов в годы первых пятилеток, была на процессе "антисоветского троцкистского центра" объявлена результатом умышленного саботажа Ратайчака и других руководящих работников химической промышленности.

Даже завершённые промышленные предприятия зачастую не могли функционировать без аварий, поскольку на технику безопасности по-прежнему направлялись незначительные средства. "Машины ломались, людей раздавливало, они отравлялись газами и другими химическими веществами, деньги тратились астрономическими суммами"[239]. Между тем никто не решался остановить хотя бы на короткое время производство ради осуществления необходимых мер по охране труда. Результатом такого положения были непрекращающиеся катастрофы, сопровождавшиеся человеческими жертвами. Рассказывая о сильнейшем взрыве на одной из доменных печей, Скотт подчёркивал, что на протяжении двух недель, предшествовавших катастрофе, все люди, чья работа была связана с этой домной, знали, что один из её главных компонентов - сливной вентиль плохо функционирует. От мастера цеха об этом стало известно директору завода, который в свою очередь передал данное сообщение начальнику комбината Завенягину. Однако даже телефонный разговор Завенягина с Орджоникидзе о неблагополучии на домне не повлек временной приостановки производственного процесса для проведения ремонтных работ. "Никто не хотел взять на себя ответственность и остановить доменную печь, когда стране был крайне необходим чугун"[240].

Новые проблемы возникли во время форсирования на комбинате стахановского движения. Ударная работа стахановцев способствовала улучшению экономических показателей, но непрерывное подхлёстывание их администрацией ради рапортов о рекордах породило "многое такое, что не предвещало ничего хорошего в будущем. Оборудование работало на пределе, а текущим ремонтом пренебрегали... Транспортное оборудование, как подвижной состав, так и рельсовые пути, также работало на пределе своих возможностей"[241]. Такое положение существовало на всём железнодорожном транспорте страны, где среднесуточные погрузки возросли до 100 тысяч вагонов во время стахановского бума, а в последующие годы снизились почти на четверть. Всё это влекло новую вспышку производственного травматизма, об уровне которого свидетельствовали данные, приведённые на февральско-мартовском пленуме. Так, только на одной шахте в Кузбассе за 1936 год произошло 1600 несчастных случаев, в результате чего пострадало более половины работавших там шахтеров[242].

Одной из причин неэффективного управления, за которое рабочие расплачивались своим здоровьем, а часто и жизнью, были чрезмерная централизация руководства промышленностью. Например, наркомат тяжёлой промышленности руководил работой тысяч строек, фабрик, заводов, шахт, мастерских, разбросанных по всей территории страны. "Этот комиссариат был создан одним росчерком пера, и предполагалось, что он начнет незамедлительно работать, - писал В. Скотт. - ...Результат оказался именно таким, какого и можно было бы ожидать: огромный энтузиазм, безграничная преданность и тяжёлый труд, а также невероятная сумятица, дезорганизованность и тупость"[243].

К этому добавлялась явная неподготовленность хозяйственной администрации к выполнению своих управленческих функций. "В то время, как основная масса рабочих к 1935 году уже довольно хорошо овладела своими специальностями, освоив и электросварку, и монтаж труб, и многое другое, большинство административных работников были далеки от совершенства в своей деятельности. У них не было и четвёртой части практического опыта людей, занимающих аналогичные посты в промышленности Америки или Западной Европы"[244].

Некомпетентное управление промышленностью вызывало многочисленные случаи очковтирательства, о масштабах которых можно получить представление из выступлений на февральско-мартовском пленуме. Так, Молотов говорил о "приписках угледобычи в Донбассе, где нас надувают из года в год", о подаче "рапортов о пуске электростанций, цехов, агрегатов, тогда как на деле они начинают работать через полгода - 8 месяцев после пылких рапортов"[245].

Всё это - и повышенная аварийность, и нарушения норм производственной безопасности, и другие проявления бесхозяйственности в 1936-1937 годах было списано на вредительство административного и инженерно-технического персонала, причём это делалось в такой форме, что при любом образе действий управленцам и специалистам было невозможно уцелеть. Так, Каганович требовал суровой кары и за препятствия превышению предельных технических норм, и за аварии, которые возникали в результате такого превышения. Микоян заявлял, что ссылка на технические неполадки - это "шифр для прикрытия аварий и порчи, которые происходили в организованном порядке... Надо их расследовать с тем, чтобы по их следам найти вредителей, которые скрыты сейчас"[246].

Поначалу объяснение хозяйственных провалов деятельностью вредителей вызывало даже своего рода удовлетворение у многих людей, особенно искренних сталинистов, поверивших, что наконец-то найдена причина смущавших их бедствий в стране "победившего социализма". Так, М. А. Сванидзе (жена А. С. Сванидзе, брата первой жены Сталина), допущенная в круг ближайшего окружения "вождя", с благоговением относившаяся к нему и, разумеется, не ощущавшая в своём повседневном быту тягот, выпадавших на долю миллионов простых людей, тем не менее в конце 1936 года записывала в своём дневнике: "Кругом я вижу вредительство и хочется кричать об этом... я вижу вредительство в том, что дворец Советов строится на такой площади, что это влечёт за собою уничтожение может быть 100 хорошо построенных и почти новых домов... Это при нашем жилищном кризисе ломать прекрасные дома и выселять десятки тысяч людей неизвестно куда... А толпа, которая производит впечатление оборванцев, - где работа лёгкой промышленности?., почему цены взлетели на 100 %, почему ничего нельзя достать в магазинах, где хлопок, лён и шерсть, за перевыполнение плана которых раздавали ордена? Что думают работники Легпрома, если они не вредители, будут ли их долго гладить по головке за то, что они в течение 19 лет не смогли прилично одеть народ, чтобы весь мир не говорил о нашей нищете, которой нет - мы же богаты и сырьем и деньгами и талантами. Так в чём же дело, где продукция, где перевыполнение плана? А постройка особняков и вилл, а бешеные деньги, брошенные на содержание роскошных домов отдыха и санаториев, никому не нужная расточительность государственных средств..."[247].

Во время первых арестов "вредителей"-коммунистов по-видимому, ожидалось, что они отделаются сравнительно лёгким наказанием - подобно беспартийным специалистам начала 30?х годов, которым после суда были созданы благоприятные условия для жизни и работы.

Д. Скотт рассказывал, что в 1932 году ГПУ направило в Магнитогорск 20-30 инженеров, осуждённых по делу "Промпартии". По прибытии в Магнитогорск с семьями им были предоставлены четырёхкомнатные коттеджи и автомобили. Они работали по контрактам, согласно которым им выплачивали 3000 рублей в месяц (в десять раз больше зарплаты среднего рабочего). Хотя они находились под надзором ОГПУ, им разрешалось по праздникам уезжать на охоту в уральские леса, расположенные в десятках километров от города. "Их назначали на чрезвычайно ответственные должности и призывали хорошо работать, чтобы доказать, что они действительно намерены стать добропорядочными советскими гражданами". Один из бывших "вредителей" работал главным электриком комбината, другой - главным инженером химического завода. Несколько из них были награждены орденами за трудовые достижения. По мнению Скотта, эти люди "оказали бы чистосердечную поддержку скорее Сталину, нежели Троцкому, так как нисколько не симпатизируют идеям мировой революции и построения бесклассового общества"[248].

Трудно было предвидеть, что участь хозяйственных руководителей-коммунистов окажется несравненно страшнее участи беспартийных специалистов, арестованных в начале 30?х годов. Правда, с осени 1936 года в среде "красных директоров" возникла тревога по поводу того, что их стали превращать в козлов отпущения за многочисленные недостатки бюрократического планирования и хозяйствования. На февральско-мартовском пленуме Молотов зачитал письмо, полученное Орджоникидзе от директора Днепропетровского металлургического завода Бирмана. "Положение, создающееся особенно в последнее время здесь, в Днепропетровске, - писал Бирман, - вынуждает меня обратиться к Вам, как к старшему товарищу, как к члену Политбюро, за указаниями и за содействием. Мне кажется, что директиву высших партийных инстанций о всемерном развёртывании критики и самокритики... поняли так, что надо во что бы то ни стало обливать грязью друг друга, но в первую очередь определённую категорию руководящих работников. Этой определённой категорией руководящих работников и являются в первую очередь хозяйственники, директора крупных заводов, которые, как по мановению таинственной волшебной палочки, сделались центральной мишенью этой части самокритики"[249].

По мере того, как подобная "самокритика" завершалась всё более частыми арестами директоров, инженеров и мастеров, на предприятиях возрастало недоверчивое и враждебное отношение рабочих к руководителям, расшатывалась трудовая дисциплина. Как рассказывал на февральско-мартовском пленуме Микоян, "теперь, когда вскрылось вредительство, рабочие смотрят с опаской на руководство: "А это указание правильное или неправильное? А может быть, вредительское?"[250].

Существовали ли в действительности какие-либо акты вредительства и саботажа? На этот вопрос также позволяет ответить книга Скотта, который рассказывал о нескольких случаях действительного вредительства в Магнитогорске. Так, однажды утром в основном подшипнике турбины было обнаружено измельчённое стекло, которое быстро разрушает подшипник. Неподалеку находилось несколько ведер с таким стеклом, предназначенным для нанесения покрытий на электроды. Скотт объяснял этот случай тем, что, очевидно, один из озлобленных раскулаченных крестьян, работавших на комбинате, насыпал горсть этого стекла в подшипники, чтобы таким образом отомстить Советской власти за его депортацию[251]. Другой случай проявления "слепой ярости одного из этих несчастных людей" Скотту довелось увидеть своими глазами: "Старик-крестьянин бросил лом в большой генератор, а затем, радостно смеясь, сдался вооружённым охранникам"[252].

Ещё один случай, о котором рассказывал Скотт, был связан с хорошо знакомым ему мастером, чьи родители, выходцы из буржуазных семей, погибли во время революции. Сменив свою фамилию и сумев "затеряться в толпе", он стал квалифицированным рабочим-металлургом и был, по советским стандартам, преуспевающим и зажиточным человеком. Однако он считал, что революция разрушила его жизнь и "весьма откровенно критиковал Советскую власть. Он сильно пил и под действием водки становился очень разговорчивым. Однажды в присутствии нескольких иностранцев он открыто хвастался, что "устроит аварию и уничтожит завод". Вскоре после этого разговора в искореженных лопастях одной из импортных газовых турбин был обнаружен увесистый гаечный ключ... Практически вся машина была загублена, а это означало, что весь труд пошёл насмарку, и убытки составили несколько десятков тысяч рублей. Через несколько дней этот мастер был арестован и сознался, что это - его рук дело. Он получил восемь лет"[253].

Зачастую во вредительстве, по словам Скотта, обвинялись обычные воры, подобные тем, которые существуют в любом капиталистическом городе. "Единственное различие заключалось в том, что в Магнитогорске было сложнее расхищать государственное имущество в таких размерах, как в Нью-Йорке или Чикаго, а если кого-то в этом уличали, то ему вполне могли предъявить обвинение в саботаже и контрреволюционной деятельности, а не в воровстве"[254]. В подтверждение этого Скотт рассказывал о директоре строительной конторы, занимавшейся возведением домов для рабочих. Этот человек построил себе отдельный дом с пятью комнатами, хорошо его меблировал, застелил коврами и т. д. В то же время его контора выполнила план строительных работ всего на 60 процентов. В ходе расследования было обнаружено, что он занимался систематическим расхищением государственных средств и фондов, ввёл в практику продажу стройматериалов колхозам и совхозам по спекулятивным ценам, а деньги, полученные за это, прикарманивал. В городе состоялся открытый судебный процесс, сообщения о котором в течение нескольких дней заполняли страницы местных газет. Однако мошеннику-директору было предъявлено обвинение не в воровстве и взяточничестве, а в сознательном саботировании строительства жилья для рабочих. После того, как он признал свою вину как вредителя, он был осуждён к расстрелу.

О механизме фабрикации "контрреволюционных организаций" Скотт рассказывал на примере директора коксохимического завода Шевченко, который, по его словам, "на пятьдесят процентов был бандит, это был непорядочный и беспринципный карьерист. Его личные цели и идеалы не имели ничего общего с целями основоположников социализма". Нравственное кредо Шевченко выражалось в поговорке, которую он часто повторял: "Все люди курвы - кроме тебя и меня. Исходи из этого, и ты не ошибёшься".

В 1935 году на возглавляемом Шевченко заводе произошёл сильный взрыв, в результате которого четыре человека погибли, а восемнадцать были ранены. Тогда Шевченко не понёс серьёзного наказания. Зато в 1937 году был устроен процесс, на котором он был объявлен японским шпионом, сознательно организовавшим эту катастрофу. По делу "банды Шевченко" проходило около двадцати человек. Некоторые из них, по словам Скотта, были, подобно Шевченко, явными мошенниками, а один был украинским националистом, "убеждённым сторонником того взгляда, что Украину завоевали и подавили, а теперь её эксплуатирует группа большевиков, состоявшая в основном из русских и евреев, которые ведут не только Украину, но и весь Советский Союз в целом к гибели... Вот это действительно был человек, представлявший собой по крайней мере потенциальную угрозу Советской власти, который и в самом деле мог бы охотно и добровольно сотрудничать с немцами за "освобождение Украины" в 1941 году". Что же касается остальных обвиняемых, то они были привлечены к суду только потому, что "имели несчастье работать под руководством человека, попавшего в немилость НКВД"[255].

Все эти факты говорят, что никаких вредительских организаций, за участие в которых в Магнитогорске были арестованы сотни людей, не существовало. Отдельные акты вредительства совершались озлобленными одиночками, ненавидящими Советскую власть, а никак не коммунистами, тем более хозяйственными руководителями.

Суммируя показания о вредительстве и саботаже, прозвучавшие на втором московском процессе, Троцкий называл следующие методы вредительства, в осуществлении которых "признались" подсудимые: слишком медленную разработку и многократную переделку планов строительства новых заводов; распыление средств по разным стройкам, приводящее к замораживанию огромных капиталов; ввод предприятий в эксплуатацию незаконченными; накопление предприятиями излишних резервов сырья и материалов и омертвление таким образом вложенных капиталов; хищническое расходование материалов и т. п.

Троцкий напоминал, что, начиная с 1930 года, он в своих статьях неоднократно указывал на все эти хронические болезни советского хозяйства, порождённые бюрократическими методами планирования и управления. "Может быть моя критическая работа была простой "маскировкой"? - писал он в этой связи. - По самому смыслу этого понятия маскировка должна была бы прикрывать преступления. Между тем, моя критическая работа, наоборот, обнажала их. Выходит так, что организуя втайне саботаж, я изо всех сил привлекал внимание правительства к актам "саботажа" и тем самым - к его виновникам. Всё это было бы, может быть, очень хитро, если бы не было совершенно бессмысленно"[256].

Наглядным примером того, что обвинение "троцкистов" во вредительстве является "самой грубой частью судебного подлога как по замыслу, так и по исполнению", Троцкий считал расправу над сотнями инженеров железнодорожного транспорта за их приверженность "теории предела". Суть её состояла в том, что провозная способность железных дорог имеет определённые технические пределы. С того времени, как Каганович возглавил наркомат путей сообщения, "теория предела" была объявлена не только буржуазным предрассудком, но и измышлением саботажников. "Несомненно, многие старые специалисты, воспитанные в условиях капиталистического хозяйства, - писал по этому поводу Троцкий, - явно недооценивали возможности, заложенные в плановых методах и потому склонны были вырабатывать слишком низкие нормы. Но отсюда вовсе не вытекает, что темпы хозяйства зависят только от вдохновения и энергии бюрократии. Общее материальное оборудование страны, взаимосвязь разных частей промышленности, транспорта и сельского хозяйства, степень квалификации рабочих, процент опытных инженеров, наконец, общий материальный и культурный уровень населения - таковы основные факторы, которым принадлежит последнее слово в определении пределов. Стремление бюрократии изнасиловать эти факторы при помощи голого командования, репрессий и премий ("стахановщина") неизбежно вызывает суровую расплату в виде расстройства заводов, порчи машин, высокого процента брака, аварий и катастроф. Привлекать к делу троцкистский "заговор" нет ни малейшего основания"[257].

Троцкий обращал внимание и на то, что советская печать неизменно писала о "троцкистах" как ничтожной кучке, изолированной от масс и ненавистной массам. Однако на процессе Радека-Пятакова речь шла о таких методах диверсий и саботажа, которые возможны лишь при условии, что вся администрация, снизу доверху, состоит из вредителей, которые осуществляют свои злодейские акции при активной или, по крайней мере, пассивной поддержке рабочих. Так Сталин, стремившийся ужаснуть советских людей и мировое общественное мнение чудовищностью преступлений "троцкистов", вынужден был непрерывно расширять количество "разоблачённых" вредителей.

Особое бесстыдство сталинских инквизиторов Троцкий усматривал в том, что на процессе "антисоветского троцкистского центра" обвиняемые по настойчивому требованию прокурора показывали, будто они стремились вызвать как можно большее количество человеческих жертв. После процесса было объявлено о ещё более жутких преступлениях "троцкистов". Печать сообщила, что в Новосибирске расстреляны три "троцкиста" за злонамеренный поджог школы, в которой сгорело много детей. Напоминая, что недавно аналогичное несчастье, потрясшее весь мир, произошло со школой в Техасе, Троцкий предлагал на минуту представить, что после этого несчастья "правительство Соединенных Штатов открывает в стране ожесточённую кампанию против Коминтерна, обвиняя его в злонамеренном истреблении детей, - и мы получим приблизительное представление о нынешней политике Сталина. Подобные наветы, мыслимые только в отравленной атмосфере тоталитарной диктатуры, сами в себе заключают своё опровержение[258].

XXXII Обвиняется НКВД Вслед за обсуждением вопроса о вредительстве пленум перешёл к рассмотрению вражеской деятельности в самом наркомвнутделе. Этот вопрос обсуждался на закрытом заседании, в отсутствие лиц, приглашённых на пленум. Материалы этого обсуждения не были включены в секретный стенографический отчёт о работе пленума.

Выступивший с докладом Ежов начал его в относительно спокойных тонах. Он заявил о сужении "изо дня в день вражеского фронта" после ликвидации кулачества, в связи с чем отпала необходимость в массовых арестах и высылках, которые производились в годы коллективизации[259].

Далее тональность доклада приобретала всё более жёсткий характер. Ежов потребовал ликвидировать специальные тюрьмы для политических заключённых (политизоляторы), в которых, по его словам, царило "подобострастное и внимательное отношение к заключённым", "доходящее до курьёзов". Такими "курьёзами" Ежов объявил устройство в политизоляторах спортивных площадок и разрешение иметь в камерах полки для книг. Признаками недопустимо либерального содержания осуждённых Ежов назвал также предоставление им возможности общаться между собой, отбывать наказание вместе с жёнами и т. д. С особой злобой он цитировал справку об обследовании Суздальского изолятора, в которой говорилось: "Камеры большие и светлые, с цветами на окнах. Есть семейные комнаты... ежедневные прогулки заключённых мужчин и женщин по 3 часа (Смех. Берия. Дом отдыха)". Когда Ежов упомянул об указании бывшего руководства НКВД выдавать в лагерях политзаключённым усиленный паёк, в зале раздались возгласы: "Это им за особые заслуги перед Советской властью?", "им нужно было бы давать половину пайка"[260].

Ещё одним проявлением либерализма прежнего руководства НКВД Ежов назвал практику смягчения наказаний: например, из 87 осуждённых в 1933 году по делу группы И. Н. Смирнова девять через некоторое время были выпущены на свободу, а шестнадцати тюремное заключение было заменено ссылкой[261].

Сообщив, что с момента своего прихода в НКВД он арестовал 238 работников наркомата, ранее принадлежавших к оппозиции, Ежов добавил: "Чтобы вас эта цифра не пугала, я должен здесь сказать, что мы подходили к бывшим оппозиционерам, работавшим у нас, с особой, гораздо более строгой меркой. Одного факта было достаточно - того, что он скрыл от партии и от органов НКВД свою бывшую принадлежность к троцкистам, чтобы его арестовали"[262].

Другим контингентом арестованных чекистов были, по словам Ежова, "агенты польского штаба". В этой связи он привёл указание Сталина, который "после кировских событий поставил вопрос: почему вы держите поляка на такой работе"[263]. То была одна из первых сталинских директив изгонять с определённых участков работы людей только за их национальность.

Главным виновником "торможения дел" в НКВД Ежов объявил Молчанова, арестованного за несколько дней до пленума. Он обвинил его в том, что он информировал троцкистов об имеющихся на них материалах.

В прениях по докладу выступили Ягода и пять ответственных работников НКВД, находившихся в составе высших партийных органов. Все они признавали "позорный провал работы органов государственной безопасности" и обещали "смыть позорное пятно, которое лежит на органах НКВД"[264], т. е. "запоздание" с раскрытием "троцкистских заговоров". Чувствуя нависшую над собой угрозу, каждый из них подробно рассказывал о своих заслугах в выявлении "контрреволюционных групп" и пытался спихнуть вину на своих коллег, в результате чего в зале нередко возникала нервная перебранка.

Понимая, что никакое обвинение в адрес "троцкистов" не окажется лишним, Миронов заявил, что каждая из троцкистско-зиновьевских организаций "имеет связь с разведками иностранных государств"[265].

Ягода, по-видимому, ещё надеялся, что сумеет избежать обвинения в преступных умыслах и действиях, отделавшись наказанием за "халатность" и "отсутствие бдительности". Поэтому он с ужасом воспринял выступление Евдокимова, объявившего его главным виновником "обстановки, создавшейся за последние годы в органах НКВД". "Я думаю, - заявил Евдокимов, - что дело не ограничится одним Молчановым (Ягода. Что вы, с ума сошли?). Я в этом особенно убеждён. Я думаю, что за это дело экс-руководитель НКВД должен отвечать по всем строгостям закона. Надо привлечь Ягоду к ответственности"[266].

При обсуждении доклада Ежова известным диссонансом прозвучали лишь два выступления. Одно из них, как это ни странно выглядит на первый взгляд, принадлежало Вышинскому, который говорил о действительных недостатках в деятельности НКВД. Во-первых, он зачитал некоторые протоколы допросов, заполненные грубой бранью следователей и свидетельствующие об их неприкрытом давлении на арестованных. Приведя слова одного периферийного следователя, обращённые к арестанту: "Не молчите и не крутите... Докажите, что это не так", Вышинский объяснил участникам пленума, что обвиняемый не должен доказывать свою невиновность, а, наоборот, следователь должен доказать вину обвиняемого. В качестве другого примера противозаконных установок следствия Вышинский назвал "инструкцию" уполномоченного НКВД по Азово-Черноморскому краю, которая прямо толкала следователей на фальсификаторские приёмы: "Если допрашиваешь обвиняемого и он говорит не то, что тебе выгодно для обвинения, ставь точку на том, что выгодно, а то, что невыгодно, не записывай"[267].

Во-вторых, Вышинский заявил, что следственные материалы обычно страдают "обвинительным уклоном": "Считается неловко прекратить дело за недоказанностью, как будто это компрометирует работу... Благодаря таким нравам... на скамью подсудимых иногда попадают люди, которые впоследствии оказываются или виновными не в том, в чём их обвиняют, или вовсе невиновными"[268].

В третьих, Вышинский назвал серьёзным недостатком в работе органов НКВД и прокуратуры "тенденцию построить следствие на собственном признании обвиняемого", не заботясь о подкреплении обвинений вещественными доказательствами, данными судебной экспертизы и т. д.; "между тем центр тяжести расследования должен лежать именно в этих объективных доказательствах"[269].

Столь "неожиданные" в устах прокурора-фальсификатора высказывания объяснялись, на мой взгляд, следующими причинами. Демонстрируя свою приверженность строгому соблюдению юридических норм, Вышинский стремился снять существующее у некоторых участников пленума внутреннее сомнение в юридической безупречности недавних процессов, на которых он выступал государственным обвинителем. Кроме того, отлично представляя юридическую шаткость этих процессов, он хотел, чтобы на следующих открытых процессах материалы, подготовленные "органами", были более убедительными. Этими соображениями было, по-видимому, продиктовано его предостережение: "Если обвиняемый на самом процессе откажется от ранее принесённого признания, то дело может провалиться. Мы здесь тогда оказываемся обезоруженными полностью, так как, ничем не подкрепив голое признание, не можем ничего противопоставить отказу от ранее данного признания"[270].

Если выступление Вышинского диктовалось конъюнктурными мотивами, то другое "диссонирующее" выступление явилось, по сути, единственным честным выступлением на пленуме, ставившим, хотя и в осторожной форме, под сомнение "материалы", добываемые "органами". Я имею в виду краткую речь М. М. Литвинова, не произнёсшего ни единого слова на протяжении всей предшествующей работы пленума. Как бы не замечая направленности и тональности всех других выступлений, Литвинов поднял вопрос о "липовых" сигналах зарубежной агентуры НКВД. Он рассказал, что при каждой его поездке за границу от резидентов поступают сообщения о подготовке "покушения на Литвинова". Игнорируя реплики наиболее ярых сталинистов, явно недовольных переводом обсуждения в эту плоскость, Литвинов заявил, что ни одно из таких сообщений не подтвердилось. "Когда что-нибудь готовится, никогда не бывает, чтобы это было совершенно незаметно, а тут не только я не замечал (подготовки покушений - В. Р.), охрана не замечала, больше того, местная полиция, которая тоже охраняла, она тоже ничего не замечала (Берия. Что вы полагаетесь на местную полицию?)... Я всё это говорю к тому, что имеется масса никчемных агентов, которые, зная и видя по газетам, что "Литвинов выехал за границу", чтобы подработать, рапортуют, что готовится покушение на Литвинова (Ворошилов. Это философия неправильная). Совершенно правильная. Это указывает на то, что эти агенты подбираются с недостаточной разборчивостью... и я думаю, что если так дело обстоит за границей, то, может быть, что-то подобное имеется по части агентуры и в Советском Союзе"[271].

Эти недвусмысленные слова не получили "отпора" на пленуме - видимо, потому, что слишком высок был авторитет наркома иностранных дел, и Сталин на этом этапе не хотел ввязываться в борьбу с ним. Выступление Литвинова оказалось как бы "незамеченным" и потонуло в массе "разоблачительных" выступлений.

В заключительном слове Ежов усилил нападки на Ягоду, прежде всего за его неспособность внедрить агентуру в окружение Троцкого и Седова. В ответ на реплику Ягоды: "Я всё время, всю жизнь старался пролезть к Троцкому", Ежов незамедлительно отреагировал следующими словами: "Если вы старались всю жизнь и не пролезли - это очень плохо. Мы стараемся очень недавно и очень легко пролезли, никакой трудности это не составляет, надо иметь желание, пролезть не так трудно"[272]. Это заявление не было пустым хвастовством: Ежов, надо полагать, имел в виду вербовку Зборовского.

В резолюции по докладу Ежова повторялась формулировка сентябрьской телеграммы Сталина и Жданова о запоздании с разоблачением троцкистов и указывалось, что НКВД "уже в 1932-33 гг. имел в своих руках все нити для того, чтобы полностью вскрыть чудовищный заговор троцкистов против Советской власти"[273].

Резолюция закрепляла ликвидацию последних элементов цивилизованной пенитенциарной системы в СССР. В ней говорилось, что прежнее руководство НКВД, проводившее "неправильную карательную политику, в особенности в отношении троцкистов", установило "нетерпимый... тюремный режим в отношении осуждённых, наиболее злостных врагов Советской власти - троцкистов, зиновьевцев, правых, эсеров и других. Все эти враги народа, как правило, направлялись в так называемые политизоляторы, которые... находились в особо благоприятных условиях и больше походили на принудительные дома отдыха, чем на тюрьмы... Арестованным предоставлялось право пользоваться литературой, бумагой и письменными принадлежностями в неограниченном количестве, получать неограниченное количество писем и телеграмм, обзаводиться собственным инвентарём в камерах и получать наряду с казённым питанием посылки с воли в любом количестве и ассортименте"[274].

Пленум обязал ведомство Ежова "довести дело разоблачения и разгрома троцкистских и иных агентов фашизма до конца с тем, чтобы подавить малейшие проявления их антисоветской деятельности"[275].

XXXIII Февральско-мартовский пленум о "партийной работе" На вечернем заседании 3 марта пленум перешёл к рассмотрению последнего пункта повестки дня: "О политическом воспитании партийных кадров и мерах борьбы с троцкистскими и иными двурушниками парторганизаций". Об особой значимости этого вопроса свидетельствовало то, что с докладом по нему выступил сам Сталин.

Поскольку сталинский доклад был опубликован в переработанном виде и явился основным директивным документом, ориентирующим "кадры" в законах великой чистки, его содержание будет рассмотрено в следующей главе. Здесь же мы остановимся только на выступлениях в прениях, развивавших основные положения доклада.

Все выступавшие с энтузиазмом говорили о том исключительном впечатлении, которое произвел на них сталинский доклад. "Я, как и другие товарищи, просто восхищён докладом Сталина"[276], - заявлял секретарь Горьковского обкома Прамнэк. "Сталин бьёт, бьёт в одну точку и никак до мозгов, чёрт возьми, у нас не доходит на деле-то"[277], - каялся как бы от имени всех участников пленума Евдокимов.

Об испытанном ими облегчении после доклада Сталина говорили два недавно побитых секретаря. "После доклада т. Сталина, - заявлял Шеболдаев, - стало легче потому, что доклад показал те истинные, действительные размеры того, что угнетало меня очень крепко и, я думаю, угнетало не только меня, а угнетало и очень многих... Сейчас всё стало совершенно ясным, и, кроме того, показано направление, по которому должна идти борьба с этим врагом, показан путь, средства, при помощи которых можно вылечиться от той болезни, которой, скажем, страдал я, и от которой выздоравливал не очень легко"[278]. Вторя Шеболдаеву, Постышев утверждал: "После доклада товарища Сталина... легче стало как-то... потому что товарищ Сталин дал всё-таки не отрицательную оценку и нам, наделавшим больше других секретарей ошибок"[279].

На выступлении Постышева имеет смысл остановиться особо, потому что фрагмент этого выступления был подан в докладе Хрущёва на XX съезде как наиболее яркий пример испытываемых некоторыми участниками февральско-мартовского пленума сомнений "в правильности намечавшегося курса на массовые репрессии под предлогом борьбы с двурушниками"[280]*. Хрущёв процитировал фрагмент о Карпове, который в речи Постышева выглядел следующим образом[281]*:"Я вот так рассуждаю: прошли всё-таки такие крутые годы, такие повороты были, где люди ломались, или оставались на крепких ногах, или уходили к врагам - период индустриализации, период коллективизации, всё-таки жестокая шла борьба партии с врагами в этот период. Я никак не предполагал, что возможно пережить все эти периоды, а потом пойти в лагерь врагов. А вот теперь выясняется, что он (Карпов - В. Р.) с 1934 года попал в лапы к врагам и стал врагом. Конечно, тут можно верить этому, можно и не верить. Я лично думаю, что страшно трудно после всех этих годов в 1934 г. пойти к врагам. Этому очень трудно верится... Я себе не представляю, как можно пройти тяжёлые годы с партией, а потом, в 1934 г., пойти к троцкистам. Странно это". Этот представленный Хрущёвым фрагмент постышевской речи выглядел так "смело" и убедительно, что после его зачтения на XX съезде возникло зафиксированное стенограммой "движение в зале"[282].

Однако в докладе Хрущёва данный фрагмент был представлен в намеренно усечённом виде. В действительности эти рассуждения Постышева были прерваны (после отточия) репликой Молотова: "Трудно верить тому, что он только с 1934 г. стал врагом? Вероятно, он был им и раньше". Вслед за этим Постышев, упомянув ещё раз о своих "сомнениях", присоединился к замечанию Молотова: "Какой-то червь у него был всё это время. Когда этот червь у него появился - в 1926 ли, в 1924 ли, в 1930 г., это трудно сказать, но, очевидно, червь какой-то был"[283].

Несмотря на крайнее усердие Постышева на всём протяжении пленума, он оказался на пленуме одним из "мальчиков для битья", мишенью осуждения со стороны других ораторов. Правда, его обвиняли не в потворстве врагам, а в насаждении своего культа и связанного с ним подхалимства и угодничества. Тому были приведены серьёзные доказательства. Мехлис сообщил, что лишь в одном номере киевской газеты фамилия Постышева называлась шестьдесят раз[284]. Более подробно эту тему затронул Кудрявцев, заменивший Постышева на посту секретаря Киевского обкома. Он говорил, что в Киевской парторганизации широко практиковались "парадность и шумиха, самовосхваления и телячьи восторги... многочисленные приветствия, бурные овации и все стоя встречают руководителя обкома. Обстановка шумихи вокруг т. Постышева зашла так далеко, что кое-где уже громкими голосами говорили о соратниках Постышева, ближайших, вернейших, лучших, преданнейших, а те, кто не дорос до соратников, именовали себя постышевцами". Кудрявцев рассказал и о том, как Постышев, желая зарекомендовать себя "другом детей", посылал от своего имени в другие республики дорогостоящие подарки детям, а "подхалимы представляли т. Постышева в виде доброго богатого дяди, который из рога изобилия осыпает детей подарунками (украинское слово - В. Р.): постышевскими ёлками, постышевскими комнатами, постышевскими игрушками, дворцами пионеров, детскими площадками и парками и т. д.".

Когда Кудрявцев упомянул, что "малые культы" процветали и в других городах Киевской области ("секретари Житомирской организации... ничего страшного не видели в том, что их большие и малые портреты развешивались по городу"), Молотов откликнулся иронической репликой по адресу украинских "вождей": "он (Кудрявцев) хорошо дополняет Косиора и Постышева"[285].

Развивая тему о "вождизме местных руководителей", Мехлис привёл ряд выразительных примеров. Так, челябинская газета опубликовала рапорт, заканчивающийся словами: "Да здравствует руководитель челябинских большевиков т. Рындин!"[286]. Критика подобных фактов давала понять собравшимся: отныне славословия должны ограничиваться Сталиным и его "ближайшими соратниками".

Пытаясь определить различия между партийной и хозяйственной работой, ораторы противоречили самим себе и друг другу. Во всяком случае, было ясно, что партийные органы не должны отказываться от непосредственного вмешательства в хозяйственные дела. Противопоставление партийной и хозяйственной работы понадобилось для того, чтобы более чётко определить главную задачу партийных органов: не ограничиваться "выкорчёвыванием" "вредителей", т. е. работников промышленности и сельского хозяйства, а нацелить свои усилия на чистку самого партийного аппарата. "Партийная работа" трактовалась как обнаружение и "выкорчёвывание" "троцкистов", даже если за ними никакой вины, кроме участия в оппозициях 20?х годов, не числилось. Именно так понял смысл "партийной работы" Хрущёв, обещавший "озлобить и вздыбить (Московскую) партийную организацию... против троцкистов и зиновьевцев"[287].

Важнейшим аспектом "партийной работы", как следовало из выступлений, должно стать поощрение дополнительных реляций, которые широким потоком начали идти в партийные органы. Евдокимов с удовольствием сообщал, что сейчас в его крайком поступает "масса... заявлений о связи отдельных лиц с разоблачёнными врагами"[288]. Переведённый месяц назад на пост секретаря Курского обкома Шеболдаев рапортовал о том, как он взялся на новом месте за эту работу: "Мы имеем в Курске ежедневно 100-150 заявлений ко мне, помимо аппарата, надо всё прочитать, всё разобрать, иначе мы будем опять зевать так же, как зевали раньше". В качестве показателей успеха в "разборе" поданных "сигналов", Шеболдаев привёл данные, согласно которым в области уже арестовано семь членов бюро и четыре заведующих отделами обкома, 25 работников в одном только земельном управлении облисполкома[289].

О масштабах предстоящего погрома руководящих кадров говорил Андреев - на примере вырвавшегося вперёд в этом отношении Азово-Черноморского края, куда он был послан два месяца назад для "разъяснения" постановления ЦК по местному крайкому. Докладывая о результатах этой поездки, Андреев заявил, что в крупных городах края (Ростов, Краснодар, Новороссийск, Таганрог, Новочеркасск, Сочи) почти все первые и вторые секретари горкомов, председатели и заместители председателей горсоветов "оказались троцкистами". Не удовольствовавшись этим, Андреев сообщил: "Есть данные о том, что ещё мы будем иметь целый ряд доказательств о том, что почти везде сидели троцкисты"[290].

Большинству партийных секретарей, ещё не имевших возможности похвастаться подобными "достижениями", оставалось лишь каяться в том, что они "проглядели уйму врагов"[291]. На этом фоне "удачно" выглядели лишь наиболее кровожадные сталинисты, приводившие примеры собственной "бдительности" и выдвигавшие предложения по части расширения масштабов террора. Так, Берия сообщил, что в прошлом году в Грузию вернулось из ссылки около полутора тысяч бывших членов "антисоветских партий"; "за исключением отдельных единиц, большинство из возвращающихся остаются врагами советской власти, являются врагами, которые организуют контрреволюционную вредительскую, шпионскую, диверсионную работу". Из этого Берия делал вывод о том, что "не следует возвращать политических ссыльных в места их прежнего жительства"[292].

Мехлис пояснил участникам пленума, как должна вести себя печать в развёртывающейся кампании по "выкорчёвыванию". Сообщив, что в нескольких номерах одной областной газеты было названо 56, а в другой - 68 "новых фамилий разоблачённых троцкистов", он заявил, что такое "сплошное помещение в газетах материалов о троцкистах создаёт ложное впечатление об удельном весе троцкистов в стране".

В речи Мехлиса указывалось, что при "разоблачении троцкистов" не следует приводить высказывания, за которые они были репрессированы. Он с возмущением говорил о том, что при обличении одного "троцкиста" "всё, что он говорил о Троцком, вываливается в газету. А написано следующее, что Троцкий - заслуженный политический деятель, который много делал не только для СССР, но и для рабочих и крестьян всего мира. Троцкий имеет даже больше трудов, чем Ленин". Другим недопустимым фактом Мехлис назвал случай, когда "в ростовском институте Шаповалов высказывался о том, что в партии нужна свобода группировок, а весь коллектив не разоблачил Шаповалова".

Наконец, Мехлис заявил, что "троцкисты пользуются такими приёмами, которые позволяют нашим редакторам или простачкам газетным и партийным говорить об описках или опечатках". В качестве примеров он привёл многочисленные факты из практики районных, заводских и совхозных газет, когда неудачный монтаж газетных материалов мог вызвать у читателей нежелательные ассоциации: в одной газете под заголовком "Злейшие враги народа" был помещён портрет Сталина; в другой - под подборкой "Расстрелять всю банду наёмных убийц" красовалась фотография Ежова. Мехлис заявил, что за подобные проявления "идеологического вредительства" следует беспощадно карать работников печати[293].

Обсуждение последнего вопроса повестки дня завершилось заключительной речью Сталина, после чего было объявлено о закрытии пленума.

XXXIV Сталин даёт директивы Сталин длительное время дорабатывал текст своих выступлений на пленуме, подготавливая их для публикации. Его доклад был опубликован только 29 марта, а заключительное слово - 1 апреля 1937 года.

Предпосланное этой публикации заглавие "О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников" отличалось от наименования доклада Сталина в повестке дня пленума своим зловещим характером. Слово "ликвидация" недвусмысленно указывало на участь всех тех, кто будет отнесён к "двурушникам".

Столь же недвусмысленно раскрывались Сталиным и масштабы предполагаемой "ликвидации". Эти масштабы вступали в явное противоречие с фальсифицированной статистикой, которую Сталин использовал на протяжении ряда лет для того, чтобы создать впечатление о малочисленности "троцкистов". На XV съезде ВКП(б) (декабрь 1927 года) он привёл цифры, согласно которым "за партию" в предсъездовской дискуссии голосовало 724 тыс., а за оппозицию - "4 тыс. с лишним"[294]. Некоторые уточнения в эти данные были внесены им на ноябрьском пленуме ЦК 1928 года. Заявив, что против платформы ЦК в прошлогодней дискуссии голосовало менее четырёх тысяч человек и выслушав реплику из зала: "десять тысяч", Сталин не только согласился с этой поправкой, но и добавил: "Я думаю, что если десять тысяч голосовало против, то дважды десять тысяч сочувствующих троцкизму членов партии не голосовало вовсе, так как не пришли на собрания. Это те самые троцкистские элементы, которые не вышли из партии и которые, надо полагать, не освободились ещё от троцкистской идеологии"[295].

На февральско-мартовском пленуме Сталин вернулся к цифре 1927 года - 4 тыс. человек, голосовавших за "троцкистов" в ходе последней в истории партии дискуссии. Прибавив к этой цифре 2600 человек, воздержавшихся от голосования ("полагая, что они тоже сочувствовали троцкистам"), и 5 процентов от числа не участвовавших в голосовании (количество таковых составляло тогда 15 процентов от общего числа членов партии), он вывел условную цифру - "12 тысяч членов партии, сочувствовавших так или иначе троцкизму". "Вот вам вся сила господ троцкистов, - прокомментировал эту цифру Сталин. - Добавьте к этому то обстоятельство, что многие из этого числа разочаровались в троцкизме и отошли от него, и вы получите представление о ничтожности троцкистских сил"[296].

Названная Сталиным цифра разительно противоречила цифрам, приведённым в других выступлениях участников пленума. Так, Каганович сообщил, что только в аппарате железных дорог в 1934 году было выявлено 136, в 1935 году - 807, а в 1936 году - 3800 троцкистов, из которых значительная часть арестована[297].

Отчитываясь о расправах с оппозиционерами в армии, Гамарник сообщил, что во время проверки партдокументов (1935-1936 годы) было исключено 233, при обмене партдокументов (1936 год) - 75, а после обмена, т. е. за сентябрь 1936 - февраль 1937 года - 244 троцкиста и зиновьевца[298].

Ещё более внушительными были цифры, приведённые секретарями республиканских и областных парторганизаций. Постышев рапортовал, что только по пяти областям Украины при обмене партдокументов было исключено 312, а после обмена - 1342 троцкиста. Всего же по Украине за 1933-1937 годы исключили из партии 11 тысяч "всяких врагов", из них 7 с лишним тысяч только троцкистов, причём "очень многих из них посадили"[299].

По словам Берии, в Грузии только за 1936 год было арестовано 1050 троцкистов и зиновьевцев[300].

Хрущёв докладывал, что в Москве и Московской области при проверке партийных документов было исключено 1200, при обмене партдокументов - 304, а после обмена - 942 троцкиста и зиновьевца[301].

Рассказывая об "очистительной" работе, которая была проведена под его руководством в Азово-Черноморском крае, Андреев сообщил, что здесь при обмене партдокументов исключили "всего лишь 45 троцкистов", а после обмена - исключили и арестовали 500 троцкистов[302].

Назвав примерное число вычищенных по всей стране за 1933-1934 годы (609 тыс. чел.), Яковлев добавлял: "Что касается троцкистов, то получилось так, что проскочив и чистку и проверку, после обмена они попались. После обмена уже исключено 6600 человек, столько, сколько при проверке партдокументов, и вдвое больше, чем при обмене"[303].

Да и сам Сталин, подводя итоги работы пленума, заявлял, что "вредительская и диверсионно-шпионская работа агентов иностранных государств, в числе которых довольно активную роль играли троцкисты, задела в той или иной степени все или почти все наши организации, как хозяйственные, так и административные и партийные"[304].

Для объяснения причин появления такого обилия врагов Сталин в очередной раз сослался на свою "теорию" обострения классовой борьбы по мере успехов социализма, заострив свои прежние положения по этому вопросу. "Чем больше будем продвигаться вперёд, чем больше будем иметь успехов, - заявил он, - тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее будут они идти на самые острые формы борьбы, тем больше они будут пакостить советскому государству, тем больше они будут хвататься за самые отчаянные средства борьбы, как последние средства обречённых[305]*"[306].

Предостерегая против суждений о том, что троцкисты не представляют больше опасности, поскольку подавляющее большинство их находится в тюрьмах и лагерях, Сталин резко осудил мысль о том, что "троцкисты" "добирают будто бы свои последние кадры". В этой связи он неожиданно перенёс свои "обличения" за пределы СССР, назвав "троцкистскими резервами" целый ряд зарубежных групп и организаций. Не скупясь на злобные выражения, он отнес к этим группам "троцкистский контрреволюционный IV Интернационал, состоящий на две трети из шпионов и диверсантов", "группу пройдохи Шефло в Норвегии, приютившую у себя обер-шпиона Троцкого", "другую группу такого же пройдохи... Суварина во Франции", "господ из Германии, всяких там Рут Фишер, Масловых, Урбансов, продавших душу и тело фашистам" и "известную орду писателей из Америки во главе с известным жуликом Истменом, всех этих разбойников пера, которые тем и живут, что клевещут на рабочий класс СССР[307]*"[308].

В докладе прямо указывалось, что "троцкистов" следует рассматривать не как идейных, политических противников, а как уголовных преступников самого низкого пошиба. Сталин несколько раз упрекнул "наших партийных товарищей" в том, что они не заметили: "троцкизм перестал быть политическим течением в рабочем классе, каким он был 7-8 лет тому назад, троцкизм превратился в оголтелую и беспринципную банду вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, действующих по заданиям разведывательных органов иностранных государств". Поэтому "в борьбе с современным троцкизмом нужны теперь не старые методы, не методы дискуссий, а новые методы, методы выкорчёвывания и разгрома"[309]. Такая установка избавляла советских и зарубежных коммунистов от идейной борьбы с "троцкистами", требующей хоть какого-то, даже фальсифицированного, изложения их политических взглядов.

Далее Сталин разъяснил, что следует понимать под "политическим течением в рабочем классе": "Это такая группа или партия, которая имеет свою определённую политическую физиономию, платформу, программу, которая не прячет и не может прятать своих взглядов от рабочего класса, а, наоборот, пропагандирует свои взгляды открыто и честно"[310].

Уйдя от вопроса о том, каким образом троцкисты могли бы пропагандировать свои взгляды в СССР, Сталин сослался лишь на "уроки" прошедших процессов. "На судебном процессе 1936 года, если вспомните, Каменев и Зиновьев решительно отрицали наличие у них какой-либо политической платформы, - заявил он. - У них была полная возможность развернуть на процессе свою политическую платформу. Однако они этого не сделали... потому что они боялись открыть своё подлинное политическое лицо... На судебном процессе в 1937 году Пятаков, Радек и Сокольников стали на другой путь... Они признали наличие у них политической платформы, признали и развернули её в своих показаниях. Но они развернули её не для того, чтобы призвать рабочий класс, призвать народ к поддержке троцкистской платформы, а для того, чтобы проклясть её как платформу антинародную и антипролетарскую". В этом, одном из наиболее циничных пассажей доклада, Сталин изображал процессы такой ареной, на которой подсудимые обладали "полной возможностью" "призвать народ" к поддержке своих взглядов. Как следовало из сталинского доклада, они не сделали этого лишь потому, что платформа "современного троцкизма" сводилась к самым отвратительным вещам: вредительству, террору, шпионажу, реставрации капитализма, территориальному расчленению Советского Союза и т. п. Эту платформу, как заявил Сталин, подсудимые по указанию Троцкого прятали даже от "троцкистской массы" и "руководящей троцкистской верхушки, состоявшей из небольшой кучки людей в 30-40 человек"[311].

Впрочем, Сталин и после всех этих пассажей бросал спасательный круг тем бывшим троцкистам, которые оставались ещё на свободе. Первый шаг в этом направлении был сделан на пленуме ещё Молотовым, который предостерёг от огульной расправы над всеми бывшими троцкистами (напомним, что некоторые из них, например, Розенгольц, находились в зале пленума). "Теперь, товарищи, мы часто слышим такой вопрос, - говорил Молотов. - Как же тут быть, если бывший троцкист, значит, нельзя с ним иметь дело?... Больше того, совсем недавно в связи с разоблачением троцкистской вредительской деятельности кое-где начали размахиваться и по виновным, и по невиновным, неправильно понимая интересы партии и государства"[312]. В опубликованном тексте молотовского доклада это положение трактовалось ещё более "расширительно" и "либерально": "Мы не можем считать ошибкой всякое назначение бывшего троцкиста на ответственный пост. Мы не можем отказаться от использования на ответственной работе бывшего троцкиста только за одно то, что когда-то, во время оно, он выступал против партийной линии"[313].

Подобные оговорки содержались и в докладе Сталина, который оставлял бывшим оппозиционерам некоторую щелочку, надежду на спасение. "Надо ли бить и выкорчёвывать не только действительных троцкистов, - вопрошал Сталин, - но и тех, которые когда-то колебались в сторону троцкизма, а потом, давно уже, отошли от троцкизма, не только тех, которые действительно являются троцкистскими агентами вредительства, но и тех, которые имели когда-то случай пройти по улице, по которой когда-то проходил тот или иной троцкист? По крайней мере такие голоса раздавались здесь на пленуме". Как и в наиболее острые моменты легальной борьбы с оппозициями 20?х годов, Сталин внешне отмежёвывался от экстремистски настроенных членов ЦК и выступал сторонником "гибких" решений. Он заявлял, что "нельзя стричь всех под одну гребенку... Среди наших ответственных товарищей имеется некоторое количество бывших троцкистов, которые давно уже отошли от троцкизма и ведут борьбу с троцкизмом не хуже, а лучше некоторых наших уважаемых товарищей, не имевших случая колебаться в сторону троцкизма". Этот тщательно продуманный пассаж преследовал двоякую цель: 1. указать лицам, "колебавшимся" в прошлом, что условием их выживания является особая активность в поддержке и осуществлении расправ над своими бывшими единомышленниками; 2. предупредить тех, которые "не имели случая колебаться в сторону троцкизма", что это не будет служить им индульгенцией, если они не примут активного участия в предстоящей чистке.

Оставив на долю местных руководителей самостоятельное решение вопроса о том, как следует расшифровывать приведённую им метафору ("имели когда-то случай пройти по улице, по которой когда-то проходил тот или иной троцкист"), Сталин "защитил" и другую категорию "наших товарищей" - тех, которые "идеологически стояли всегда против троцкизма, но, несмотря на это, поддерживали личную связь с отдельными троцкистами, которую они не замедлили ликвидировать, как только стала для них ясной практическая физиономия троцкизма. Не хорошо, конечно, что они прервали свою личную приятельскую связь с отдельными троцкистами не сразу, а с опозданием. Но было бы глупо валить таких товарищей в одну кучу с троцкистами"[314]. Этот пассаж косвенно указывал, что причиной репрессий может стать "личная приятельская связь с отдельными троцкистами", если она не была "вовремя" прервана.

Обильное "засорение" троцкистами всех звеньев партийной и государственной системы Сталин объяснял тем, что партийные кадры, будучи увлечены "колоссальными успехами на фронте хозяйственного строительства", утратили бдительность и заразились "идиотской болезнью беспечности".

Известные основания для утверждений о хозяйственных успехах действительно были. В 1935-1936 годах советская промышленность достигла невиданных в предшествующее десятилетие темпов роста производительности труда. Но хозяйственные успехи и этих лет не были столь значительными, как это изображал Сталин. Не были устранены хронические болезни советской экономики: диспропорции между различными отраслями народного хозяйства, низкое качество продукции, высокий процент брака и т. д. Теперь все эти недостатки списывались на происки вредителей, а хозяйственные руководители получили суровую острастку за недоумённые вопросы, возникавшие у них в связи с требованием обнаружить вредителей на всех предприятиях, включая и те, которые добились наиболее высоких экономических показателей. "Успех за успехом, достижение за достижением, перевыполнение планов за перевыполнением, - утверждал Сталин, - порождает настроения беспечности и самодовольства, создаёт атмосферу парадных торжеств и взаимных приветствий... одуряющую атмосферу зазнайства и самодовольства, атмосферу парадных манифестаций и шумных самовосхвалений". Осудив эти явления, которые он сам годами насаждал в партии и стране и которые не могли не вызывать возмущения либо недоумения у любого мыслящего человека, Сталин представил их причиной "политической слепоты", выражающейся в суждениях: "Странные люди сидят там в Москве, в ЦК партии: выдумывают какие-то вопросы, толкуют о каком-то вредительстве, сами не спят, другим спать не дают..."[315].

Для окончательного пресечения подобных настроений Сталин изобрел и сам же опроверг шесть "гнилых теорий", мешающих "окончательно разбить троцкистскую банду". Под этими "теориями" имелись в виду аргументы от здравого смысла, и в частности, недоумение по поводу того, как вредителями могли оказаться руководители предприятий, неуклонно выполняющих и перевыполняющих хозяйственные планы. В этой связи Сталин потребовал "разбить и отбросить прочь... гнилую теорию, говорящую о том, что систематическое выполнение хозяйственных планов сводит будто бы на нет вредительство и результаты вредительства". Он разъяснил, что эта "теория" не учитывает того, что "вредители обычно приурочивают главную свою вредительскую работу не к периоду мирного времени, а к периоду кануна войны или самой войны"[316].

В докладе Сталин прямо указал на тех, в ком он видел главную социальную опору в проведении большого террора. В противовес "кадрам", которые, согласно его лозунгу 1935 года, "решают всё", он выдвинул теперь категорию "маленьких людей", способных предложить наилучшие хозяйственные решения и эффективно разоблачать "врагов". Так, он рассказал, что ЦК трижды отверг предложенные Наркомтяжпромом проекты мероприятий по преодолению "прорывов", обнаружившихся в Донбассе. "Наконец, мы решили вызвать из Донбасса несколько рабочих и рядовых хозяйственных и профессиональных работников. Три дня беседовали с этими товарищами. И все мы, члены ЦК, должны были признать, что эти рядовые работники, эти "маленькие люди" сумели подсказать нам правильное решение"[317].

В качестве другого примера проницательности "маленьких людей" Сталин привёл доносительскую деятельность Николаенко. Этот пассаж был прямым призывом к карьеристам из числа "маленьких людей" безнаказанно доносить на руководителей любого уровня.

Столь же определённо Сталин указал, кого следует избрать объектами тотального истребления. Сравнивая теперешних вредителей с "вредителями шахтинского периода", он заявил, что сила последних состояла в обладании техническими знаниями, которых "наши люди" тогда не имели. Теперь же, по словам Сталина, "у нас выросли десятки тысяч настоящих технически подготовленных большевистских кадров", по сравнению с которыми Пятаков и другие "троцкисты" являются "приготовишками". Сила этих "современных вредителей", утверждал Сталин, состоит в обладании партийным билетом, открывающим "доступ во все наши учреждения и организации" и поэтому делающим их "прямой находкой для разведывательных органов иностранных государств"[318].

В докладе Сталина был изложен глубоко продуманный план "кадровой революции", выходящий далеко за рамки "выкорчёвывания" участников бывших оппозиций и предполагавший практически полное обновление всех аппаратов власти. В этой связи Сталин назвал примерную численность "руководящего состава нашей партии", распределив его по иерархическим ступеням. Используя военную терминологию дореволюционных времён (что само себе не могло не резать слух любому человеку, сохранившему большевистскую ментальность), он заявил: "В составе нашей партии, если иметь в виду её руководящие слои, имеется около 3-4 тысяч высших руководителей. Это, я бы сказал, генералитет нашей партии.

Далее идут 30-40 тысяч средних руководителей. Это - наше партийное офицерство.

Дальше идут около 100-150 тысяч низшего партийного командного состава. Это, так сказать, наше партийное унтер-офицерство"[319].

Вслед за этим Сталин фактически обнародовал план полной замены представителей всех этих слоев новой, молодой генерацией выдвиженцев, рвущихся к власти и привилегиям. Он прямо заявил, что "людей способных, людей талантливых у нас десятки тысяч. Надо только их знать и вовремя выдвигать, чтобы они не перестаивали на старом месте и не начинали гнить. Ищите да обрящете"[320]. То был прямой клич, обращённый не к партийным руководителям, а к тем, кто должен был прийти к ним на смену: чтобы найти выход своим честолюбивым устремлениям, требуется одно, далеко не самое трудное условие - проявлять усердие в "разоблачении врагов народа".

В противопоставлении Сталиным молодёжи и старых кадров содержался серьёзный социальный смысл. Сталину казалось, что он одновременно и эффективно сможет решить две задачи - запугать, а потом убрать опасный для него слой руководителей и открыть канал вертикальной мобильности для молодёжи, которая будет безоглядно предана ему уже потому, что не знает правды о его прошлом и прошлом партии, в которой на заре Советской власти господствовали совсем иные нравы и отношения.

Сталинский коварный план был направлен на то, чтобы чудовищными, зверскими методами решить одно из главных противоречий послереволюционного общества: противоречие между старыми большевиками, занимавшими руководящие посты в партийно-государственном аппарате, и молодым поколением, которое стремится расти и добиваться социального продвижения. Впервые на это противоречие указал Троцкий в статье "Новый курс" (1923 год), где он предостерегал против упрочения "аппаратно-бюрократических методов политики, превращающих молодое поколение в пассивный материал для воспитания и поселяющих неизбежную отчужденность между аппаратом и массой, между "стариками" и молодыми". Для предотвращения этой опасности Троцкий предлагал "освежить и обновить партийный аппарат. . с целью замены оказёнившихся и обюрократившихся свежими элементами, тесно связанными с жизнью коллектива или способными обеспечить такую связь"[321].

Поскольку идеологи правящей фракции сразу же ложно истолковали эти положения как лесть Троцкого молодёжи, опорочивание "старой гвардии" и т. п., Троцкий счёл нужным посвятить данному вопросу специальную статью "Вопрос о партийных поколениях". В ней он указывал, что главная опасность старого курса состоит в "тенденции ко всё большему противопоставлению нескольких тысяч товарищей, составляющих руководящие кадры, всей остальной массе как объекту воздействия"[322]. Пути преодоления этой опасности Троцкий видел в усилении самостоятельности партии, демократизации её внутренней жизни, периодической ротации, обновлении руководящих кадров, воспитании в партийной молодёжи способности вырабатывать собственное мнение и бороться за него.

Отвержение этой альтернативы в ходе ожесточённой внутрипартийной борьбы привело к предсказанному Троцким перерождению партии "одновременно на обоих её полюсах". Тем не менее "верхний полюс", т. е. представители старой партийной гвардии, продолжал представлять серьёзную опасность для сталинского режима. В сознании большинства этих людей сохранялась большевистская ментальность, ностальгия по попранным традициям партийной жизни. В этих условиях предпочтительным, с точки зрения Сталина, был перенос центра социальной опоры режима на молодёжь, выросшую в условиях сталинизма и воспринимавшую дискуссии как нечто недопустимое, а режим личной власти - как незыблемый закон партийно-политической жизни.

К этому прибавлялся ещё один важный политический фактор. В принципе обеспечение социального продвижения молодёжи - одна из главных, жизненно важных задач послереволюционного общества. Уровень жизни в нём обычно низок, труд тяжёл, и единственное, что позволяет людям не терять веру в социальную справедливость, - это претворение в жизнь лозунга социальной революции: "Кто был ничем, тот станет всем".

Целенаправленная социальная политика в области образования, начатая сразу же после Октябрьской революции, позволила дать тысячам выходцев из рабоче-крестьянской среды образование, достаточное для профессионального старта в управлении. Однако слой, пришедший к власти после революции, не был склонен "потесниться" в пользу молодёжи.

Взявшийся за решение проблемы поколений не демократическими, как это предлагала левая оппозиция, а тоталитарными методами, Сталин столкнулся с одним из самых фундаментальных изъянов тоталитаризма и не только сам попал в его ловушку, но и оставил в ней несколько поколений советских людей.

Тоталитарное управление обеспечивает быстрое развитие экономики за счёт мобилизации населения с помощью "монолитной" идеологии. Эта стерильная идеология, сводящаяся к набору не подлежащих обсуждению и критике догматов, может функционировать только при условии абсолютной политической лояльности руководителей всех уровней. Поэтому неизбежен их жёсткий политический отбор, при котором на задний план отодвигаются профессиональные критерии (компетентность, специальные знания и т. д.). Так и произошло в годы сталинизма, когда хорошо мобилизованный народ оказался под управлением руководителей типа Ворошилова или Кагановича.

По-видимому, Сталин поначалу верил в то, что не только нужно, но и возможно сочетать политические и профессиональные требования к руководителям, что эти требования уживутся друг с другом. Однако в условиях кардинальных изменений в самой идеологии правящей партии и в характере политического режима перекос в сторону политической надёжности (в смысле безоговорочного принятия сталинской модели общества как "социалистической") оказался неизбежным и непреодолимым.

Учёт политического критерия при выдвижении руководителей жизненно важен для создания системы, основанной на обобществленной собственности и плановом ведении хозяйства. Однако, чтобы такая система могла успешно функционировать, необходима демократизация всей общественно-политической жизни, предохраняющая от всевластия бюрократии с её стремлением к подавлению всякого инакомыслия. В бюрократической же системе неизбежно меняется и сама идеология, которая превращается в причудливую смесь мифов и фантомов, маскируемых абстракциями социалистического словаря.

Уже в первые годы после смерти Сталина стало очевидно: чтобы преодолеть остро ощущаемый разрыв между словом и делом, требуется практическое и духовное избавление от язв прошлого и бескомпромиссная правдивость в анализе настоящего. Однако достижение этих целей в послесталинский период оказалось невозможным, поскольку оно вступало в противоречие с интересами "новобранцев 1937 года", сохранявших ключевые посты в партийном и государственном аппарате. Этот слой заблокировал каналы вертикальной мобильности следующих поколений с намного большей силой, чем это делало поколение пятидесятилетних и сорокалетних в 30?е годы. Поскольку, однако, некоторое вертикальное движение, хотя бы в силу действия естественных причин, происходило, партийная геронтократия 70-80?х годов вырастила себе смену, состоящую из циников и карьеристов, которым идеология была, по существу, безразлична. Да и сами правители эпохи застоя, находившиеся у власти на протяжении полувека, проявляли безразличие к идейной стороне жизни и политики, встав на путь узкого прагматизма. Связанное со всем этим ослабление роли политического фактора в кадровой политике привело к выдвижению нового поколения партократов, технократов и обслуживающих их псевдоучёных-гуманитариев, которые достаточно быстро раскачали существующую систему, сначала выбив из неё идеологические подпорки, а потом разрушив её политически.

Истоки этих разрушительных процессов следует искать в "кадровой революции" 1937 года, замысел которой Сталин обнародовал на февральско-мартовском пленуме. Призвав влить в "командные кадры" "свежие силы, ждущие своего выдвижения" и подготовить "не одну, а несколько смен, могущих заменить руководителей Центрального Комитета нашей партии", он потребовал от всех партийных руководителей, начиная от секретарей ячеек и кончая секретарями республиканских организаций, "подобрать себе в течение известного периода, по два человека, по два партийных работника, способных быть их действительными заместителями"[323].

Все эти зловещие установки, обязывающие партийных руководителей, по сути, подготовить условия для своего тотального истребления, маскировались широковещательными заверениями о расширении внутрипартийной демократии. Сталин обещал, что отныне будет ликвидировано сведение выборов в партийные органы к пустой формальности, превращение партийных форумов в парадные манифестации и "бездушно-бюрократическое отношение... к судьбе отдельных членов партии". В этой связи он осудил не названных по имени "некоторых наших партийных руководителей", которые "избивают (членов партии)... огулом и без меры, исключают из партии тысячами и десятками тысяч... Исключить из партии тысячи и десятки тысяч они считают пустяковым делом, утешая себя тем, что партия у нас двухмиллионная и десятки тысяч исключённых не могут что-либо изменить в положении партии". Представив чудовищную практику исключения из партии "десятками тысяч" всего лишь изъяном "некоторых руководителей", легко поддающимся исправлению со стороны всемогущего ЦК, Сталин обещал наказать тех, кто "искусственно плодит количество недовольных и озлобленных", и обеспечить "внимательное отношение к людям, к членам партии, к судьбе членов партии"[324]. Этот заключительный фрагмент его выступления призван был дать некоторую надежду коммунистам, которые исключались в 1937 году из партии не десятками, а сотнями тысяч, вслед за чем в большинстве случаев лишались работы и свободы.

XXXV Выборная кампания в партии Проверкой того, насколько партийные организации готовы к поиску "врагов народа" в своих рядах, призвана была служить открытая сразу после пленума кампания по выборам партийных органов. Вслед за публикацией 6 марта информационного сообщения о пленуме "Правда" начала публиковать инструктивные статьи, в которых содержались два вида ориентировок: первый - демагогически-"демократический" и второй - призывающий к "бдительности". Перед всеми партийными организациями выдвигалось требование покончить с царящими в них "зазнайством, самоуспокоенностью и забвением интересов членов партии"[325]. Вина за эти нездоровые партийные нравы возлагалась, однако, не на укоренившийся партийный режим, а на "волков в овечьей шкуре, обманным путём пробравшихся в наш партийный дом"[326]. "Восхваление падких на лесть руководителей" именовалось "орудием борьбы против партии, заслоном от бдительности", которым пользовались "троцкистские кукушки"[327]. Выдвигалось требование выдвинуть в партийные органы людей, "действительно проверенных в борьбе со всеми врагами рабочего класса, стойких, до конца преданных партии Ленина-Сталина и её Центральному Комитету"[328].

О порождённой этими установками механике проведения "демократических выборов" выразительно рассказывалось в речи Хрущёва на июньском (1957 года) пленуме ЦК. Хрущёв напомнил, что на партийных конференциях 1937 года даже выборы президиума нередко затягивались на неделю - так охотно делегаты пользовались предоставленным им правом "неограниченного отвода" кандидатур. "Вы же знаете, - говорил Хрущёв, - как биографии рассказывали, как про дедушек и бабушек спрашивали. Некоторые товарищи, присутствующие здесь, помнят об этих делах"[329].

Спустя много лет, в мемуарах Хрущёв более подробно характеризовал атмосферу, в которой проходили эти конференции. "Это был страшный период, - вспоминал он, - страшный потому, что мы считали, что мы окружены врагами, что враги... заняли важное положение в хозяйстве и в армии, захватили большинство командных постов... Партия была деморализована... руководители не чувствовали себя руководителями"[330].

В этой атмосфере "инициатива" наиболее падких на "бдительность" делегатов сочеталась с закулисными махинациями, провоцируемыми "органами". Хрущёв рассказывал, что кандидатуры, выдвигавшиеся в состав Московского областного и городского партийных комитетов, предварительно рассматривались и утверждались НКВД. "Честно говоря, мы тогда считали, что это помогает партийным органам лучше изучать кадры и разоблачать врагов, которые проникли даже в состав руководства. Так нас тогда уже воспитали"[331].

Во время работы московской партийной конференции Хрущёву позвонил Ежов и заявил, что на выборах следует провалить одного из кандидатов, уже внесённого под аплодисменты в список для тайного голосования. Данное требование мотивировалось тем, что этот человек "связан с врагами" и вскоре будет арестован. Спустя тридцать лет Хрущёв вспоминал, каких трудов ему стоило провести закулисную работу по выполнению указания Ежова. При этом "произошла такая ломка психики и так скверно повлияло это на делегатов конференции... Его провалили. Он смутился: в чём дело? На следующую ночь он был арестован, вопрос для всех прояснился"[332].

В ещё большей степени Хрущёв был удивлён, получив указание провалить на выборах Ярославского, на протяжении многих лет выполнявшего роль главного помощника Сталина в борьбе с "троцкистами". Между тем Ежов мотивировал своё требование тем, что Ярославский "недостаточно активно вёл борьбу против оппозиции, сочувствовал Троцкому"[333]. Хрущёв, хорошо искушённый в аппаратной механике, понимал, что такая установка применительно к Ярославскому могла идти только непосредственно от Сталина. "Это было чрезвычайно тяжело для меня лично, - вспоминал Хрущёв, - однако я должен был выполнить задание и стал говорить секретарям партячеек, чтобы они провели по делегациям соответствующую агитацию, но так, чтобы это не стало достоянием самого Ярославского, который был уже внесён в избирательный список". Узнав об этом инструктаже, старая большевичка Землячка посчитала его личной инициативой Хрущёва и направила по этому поводу негодующее письмо в ЦК. "Я-то не мог объяснить ей сразу, - рассказывал Хрущёв, - что выполнял волю ЦК (понятия "Сталин" и "ЦК" к тому времени уже прочно и безоговорочно отождествлялись в сознании аппаратчиков. - В. Р.). Она поняла это позднее. Конечно, её заявление осталось без последствий"[334].

О том, как происходил на московской конференции отбор кандидатов в партийные органы, свидетельствуют несколько эпизодов, сообщённых Хрущёвым. Первый эпизод был связан с заведующим одного из отделов МК Брандтом, который перед конференцией сказал Хрущёву, что ему неоднократно приходилось давать объяснения по поводу того, не является ли он сыном полковника царской армии Брандта, возглавившего в 1918 году антисоветское восстание в Калуге. Хотя Брандт всякий раз сообщал, что его отцом был действительно полковник, но другой, ничем не запятнавший себя перед Советской властью, он был уверен, что на сей раз его станут травить особенно жестоко и поэтому склонялся к мысли о самоубийстве. Отлично представляя себе атмосферу, в которой будет происходить конференция, Хрущёв понял, что она "может оказаться для Брандта роковой", и решился рассказать об этом случае самому Сталину, чтобы спасти своего товарища по работе. Получив от Хрущёва заверение, что Брандт - "человек проверенный", Сталин разрешил "не давать его в обиду", в результате чего Брандт был избран членом МК[335]. В свете этого эпизода можно легко представить, для скольких людей, не имевших возможности воспользоваться личным заступничеством Сталина, подобные "недоразумения" оканчивались в то время трагически.

Второй эпизод был связан с Маленковым, занимавшим в ЦК один из самых ответственных постов - заведующего отделом руководящих партийных органов. Несмотря на это, Маленков в полной мере ощутил "демократическую" пристрастность участников конференции. На июньском пленуме 1957 года, когда шла разборка давних счетов между членами "коллективного руководства", Хрущёв напомнил Маленкову, как он выручал его, "чтобы не терзали. Тебя допрашивали, кто ты такой, откуда появился"[336].

Более подробно Хрущёв рассказал об этом эпизоде в своих мемуарах. Когда Хрущёв, отлучившийся с конференции для беседы со Сталиным, вернулся на неё, то застал обсуждение кандидатуры Маленкова. "Маленков давал объяснения. Мне сказали, что он уже час или более стоит, и каждый его ответ рождает новый вопрос о его партийности и его деятельности во время гражданской войны... Складывалась ситуация, при которой Маленкова могли провалить"[337]. Рассказ Хрущёва подтверждается стенограммой конференции, из которой видно: наибольшие затруднения Маленкову доставил вопрос о том, находился ли он в Оренбурге, когда этот город был в 1918 году захвачен белыми (напомним, что тогда Маленкову было 17 лет). Когда Маленков утвердительно ответил на этот вопрос, в зале раздался возглас: "Значит, был с белыми". Положение спас Хрущёв, занявший своё председательское место и разъяснивший делегатам: "Товарищи, я считаю, что такие вопросы могут ввести в заблуждение конференцию. На территории Оренбурга могли быть в то время белые, но т. Маленков не был на их стороне"[338]. Только после этого "разъяснения" Маленков был оставлен в списке для голосования.

Третий эпизод касался судьбы самого Хрущёва. Зная, что при обсуждении кандидатур будет в очередной раз и с особым пристрастием выясняться малейшая причастность в прошлом каждого кандидата к "троцкизму", Хрущёв ощутил страх по поводу того, не напомнит ли кто-нибудь из делегатов опасную страницу его биографии: выступление во время дискуссии 1923 года с поддержкой позиции Троцкого по вопросу о внутрипартийной демократии. Понимая, что, если этот факт будет обнародован в раскалённой атмосфере конференции, то ему "будет очень трудно давать объяснения", Хрущёв решил исповедаться непосредственно перед Сталиным. Представляя, какими последствиями может быть чревато это признание, он попросил совета у Кагановича, в то время весьма благожелательно относившегося к нему. Каганович, которому "было поручено наблюдать за московской конференцией", стал решительно отговаривать Хрущёва от намерения сообщить Сталину о своих "троцкистских колебаниях". Вопреки этим предостережениям, Хрущёв всё же решил рассказать Сталину "об ошибке, допущенной в 1923 году", чтобы не выглядеть на конференции человеком, "скрывшим компрометирующие его факты".

Сообщив Сталину о своей "ошибке", Хрущёв прибавил, что его "увлек тогда Харечко, довольно известный троцкист". Сталин отреагировал на это словами: "Харечко? А, я его знаю. О, это был интересный человек". (Харечко в то время находился в колымских лагерях). Хрущёв спросил Сталина, нужно ли ему говорить на конференции об этой давней "ошибке". Сталин ответил: "Пожалуй, не следует говорить. Вы рассказали нам, и достаточно". Присутствовавший при разговоре Молотов возразил: "Нет, пусть лучше расскажет". Сталин согласился: "Да, лучше расскажите, потому что если вы не расскажете, то кто-нибудь может привязаться, и потом завалят вас вопросами, а нас заявлениями".

Спустя 30 лет Хрущёв вспоминал: этот разговор породил в нём уверенность, что "те, кого арестовывали, действительно враги народа, хотя действовали так ловко, что мы не могли заметить это из-за своей неопытности, политической слепоты и доверчивости. Сталин... как бы поднимался на ещё более высокий пьедестал: всё видит, всё знает, людские поступки судит справедливо, честных людей защищает и поддерживает, а людей, недостойных доверия, наказывает"[339].

Несколько по-иному этот эпизод был изложен Кагановичем в беседе с Чуевым. Каганович рассказал, что Хрущёв со слезами обратился к нему: "Как мне быть? Говорить ли мне на конференции, не говорить?" Каганович обещал посоветоваться по этому поводу со Сталиным. Узнав, что Хрущёв "был троцкистом", Сталин спросил: "А сейчас как?" Каганович ответил: "Активно выступает, искренне борется". Тогда Сталин сказал: "Пусть выступит, расскажет. Потом ты выступишь и скажешь: ЦК знает это и доверяет ему...". Так и было сделано"[340].

Эпизод с "троцкистским прошлым" Хрущёва имел примечательное продолжение. Когда на заседании Президиума ЦК в июне 1957 года Молотов и Каганович предложили снять Хрущёва с поста первого секретаря ЦК, одним из их главных аргументов было упоминание о "троцкизме" Хрущёва. С особым жаром обличал Хрущёва как "троцкиста" Каганович. Когда некоторые участники заседания стали протестовать против этого "недопустимого приёма", Молотов заявил: "Но это же было"[341].

Сам Хрущёв даже спустя два десятилетия после 1937 года и спустя треть века после своей "ошибки" придавал этому обвинению столь важное значение, что посвятил ему значительную часть своей речи на июньском пленуме 1957 года. Заявив, что "мы правильно воспитывали нашу партию в ненависти к троцкистам, зиновьевцам, правым", он - вполне в сталинском духе - дал казуистическое объяснение своей позиции в 1923 году. Рассказав, что во время "дискуссии, навязанной троцкистами", он выступил против допускавшихся в его партийной организации нарушений внутрипартийной демократии, Хрущёв добавил: "И вот получилось, что мои выступления в то время, то есть в первые дни дискуссии, хотя по существу я никогда не выступал вместе с троцкистами, объективно являлись поддержкой троцкистов. Я быстро понял, что я допустил ошибку, что мои выступления могут быть истолкованы как выступления с неправильных позиций"[342].

От обвинения в "троцкизме" счёл нужным защитить Хрущёва на пленуме Микоян, который вспоминал, как в 1923 году "Троцкий выдвинул лозунг внутрипартийной демократии и обратился с ним к молодёжи... Во время этой дискуссии на одном из первых собраний тов. Хрущёв выступал в пользу этой позиции Троцкого, но затем, раскусив в чём дело, в той же организации активно выступил против Троцкого и поэтому пользовался поддержкой партийной организации"[343].

Приведённые выше факты показывают, как глубоко сидел даже после смерти Сталина в сознании его преемников жупел "троцкизма", по-прежнему используемый ими в борьбе за власть и в сведении личных счетов.

Эпизод с "троцкистским прошлым" Хрущёва косвенно свидетельствует о том, что множество коммунистов, имевших столь же отдалённое отношение к "троцкизму", как Хрущёв, но не обладавших возможностью воспользоваться прямым покровительством Сталина, были в ходе выборной кампании 1937 года заклеймены "троцкистами", вслед за этим пополнили ряды арестованных. Во всяком случае выборная кампания достигла поставленной Сталиным цели: создать у всех членов партии, включая самых высокопоставленных аппаратчиков, чувство незащищенности и страха по поводу возможных провокационных обвинений.

Не меньшую трудность, чем проведение выборов, представляла для организаторов конференций выработка итоговых резолюций. Требовалось на свой страх и риск отыскивать баланс между "либеральной" линией февральско-мартовского пленума на внутрипартийную демократию и "жёсткой" линией того же пленума на "выкорчёвывание врагов народа". Выбраться из этой трудности оказалось легче всего Хрущёву, который и в данном случае воспользовался своей привилегией личного доступа к Сталину и показал ему проект резолюции московской конференции. Спустя много лет Хрущёв вспоминал, какое облегчение он испытал, когда Сталин вычеркнул из проекта вписанную туда особенно грубую брань против "двурушников". "Если бы я сам предложил такую резолюцию, - замечал Хрущёв, - то мне бы не поздоровилось: она не шла в тон нашей партийной печати, как бы смягчала, принижала остроту борьбы".

Когда с московской резолюцией познакомился Постышев, то он был крайне удивлён её "либерализмом". Хрущёву пришлось пояснить, что Сталин "своей рукой вычеркнул положения, обострявшие борьбу с врагами". Выслушав это, Постышев с заметным удовлетворением сказал: "Мы тоже тогда будем так действовать. И возьмем вашу резолюцию за образец"[344].

Итоги февральско-мартовского пленума и последовавшей за ним выборной кампании, казалось бы, подтверждали абсолютную силу Сталина. Ни среди членов ЦК, ни среди делегатов местных конференций не прозвучало ни единого голоса протеста против зловещих формул и установок, навязанных партии. Однако положение Сталина в то время было отнюдь не столь прочным, как это может показаться на первый взгляд. Развернувшаяся в партии и стране чистка вызвала активный протест как в СССР, так и за его пределами. Чтобы раскрыть действительные масштабы сопротивления сталинскому террору, коснёмся прежде всего реакции, которую этот террор встретил за рубежом.

XXXVI Расследование комиссии Дьюи Столкнувшись с недоверием западного общественного мнения к обвинениям московских процессов, сталинисты решили мобилизовать находившиеся под их контролем общественные организации Запада. К ним относилась, например, французская Лига прав человека, создавшая комиссию, которой был представлен доклад адвоката Розенмарка, подчёркивавший юридическую безупречность процесса 16?ти. Заявление противоположного характера, представленное членом Лиги Магдалиной Паз, было Лигой отвергнуто и не опубликовано.

О характере доклада Розенмарка свидетельствует его итоговый вывод, согласно которому в любой другой стране Троцкий за его "преступления" был бы приговорён заочно к смертной казни; московский же суд постановил "только" арестовать и судить Троцкого в случае его появления на территории СССР. Комментируя данное утверждение, Троцкий сделал следующую запись в своём дневнике: "Этот буржуазный делец считает, таким образом, доказанной мою "террористическую" деятельность в союзе с гестапо. Нужно ли дивиться? Если порыться во французских изданиях 1917 и следующих годов, то нетрудно убедиться, что все эти Розенмарки считали тогда Ленина и Троцкого агентами немецкого генерального штаба[345]*. Французские демократические патриоты остаются, таким образом, в традиции; только в 1917 г. они были против нас в союзе с царскими дипломатами, с Милюковым и Керенским, а теперь они выступают в качестве официальных "друзей" Сталина, Ягоды и Вышинского"[346].

Вместе с тем в Европе и Америке набирало силу движение, ставившее под сомнение обвинения московских процессов. Вскоре после процесса 16?ти несколько сот французских писателей, учёных, депутатов парламента, профсоюзных деятелей обратились с призывом к общественному мнению Запада провести международное расследование этих обвинений. В начале 1937 года в Париже был создан комитет по расследованию московских процессов, а в США - комитет защиты Троцкого. На базе этих комитетов была образована комиссия с участием семнадцати учёных и общественных деятелей различных стран, работавшая параллельно в Париже и Нью-Йорке. В её состав вошли, в частности, бывший депутат рейхстага от германской компартии, лидер восстания немецких моряков в 1918 году В. Томас, германский социал-демократ, в прошлом - сподвижник Карла Либкнехта О. Рюле, известный американский социолог А. Э. Росс. Юридическим советником комиссии стал американский юрист Д. Финнерти, выступавший защитником на процессах Т. Муни, Сакко и Ванцетти и других деятелей рабочего движения. Возглавил комиссию крупнейший американский философ, восьмидесятилетний Джон Дьюи.

Среди членов комиссии марксисты находились в меньшинстве. Основная её часть состояла из людей с либерально-демократическими взглядами. Единственным членом комиссии, политически и лично близким к Троцкому, был А. Росмер, член Исполкома Коминтерна в 1920-1921 годах, главный редактор "Юманите" в 1923-1924 годах. Остальные никогда не были знакомы с Троцким и не испытывали симпатий к "троцкизму".

Комиссия пригласила к участию в своей работе работников советских посольств и секций Коминтерна в США, Франции и Мексике, а также известных "друзей СССР", в том числе Д. Притта и Л. Толедано. Однако все эти организации и лица ответили на такие приглашения отказом. Из-за боязни за судьбу Народного фронта в европейских странах отказались войти в следственную комиссию деятели II Интернационала.

Не решились принять участие в расследовании и крупнейшие писатели Запада, включая тех, кто не верил в московские судебные подлоги и сохранял уважение к Троцкому. Возражая против самой идеи контрпроцесса, Бернард Шоу заявил: "Сила дела Троцкого в невероятности обвинений, выдвинутых против него... Но Троцкий портит всё дело, точно так же нападая на Сталина... Теперь, когда я провёл почти три часа со Сталиным и наблюдал за ним с острым любопытством, мне трудно поверить, что он является вульгарным гангстером, как и в то, что Троцкий является убийцей". Ещё более софистический характер носила аргументация Андре Мальро: "Троцкий является великой моральной силой в мире, однако Сталин придал достоинство человечеству, и так же, как инквизиция не проистекала из основного достоинства христианства, так и московские процессы не проистекают из основного достоинства (коммунизма)"[347].

Как это ни удивительно, среди западных деятелей культуры подобные суждения были в то время не столь редки. 5 декабря 1936 года С. Цвейг в письме Р. Роллану подчёркивал, что подлинные друзья СССР "должны были бы сделать всё, чтобы такие вещи, как процесс Зиновьева больше не повторялись". Однако вслед за этим Цвейг замечал, что, по его мнению, у Троцкого "не хватило чувства достоинства, чтобы промолчать, и его писания принесли большую - слишком большую! - пользу реакции"[348].

Играя на такого рода настроениях, советские дипломаты за рубежом прилагали огромные усилия для того, чтобы дезавуировать деятельность комиссии Дьюи в глазах мировой общественности. Особенно рьяно с защитой московских процессов выступали советский посол в США Трояновский и советник посольства Уманский (они оказались в числе немногих дипломатов, уцелевших в годы большого террора).

Троцкий, Седов и их соратники проделали титаническую работу по сбору документов и свидетельств, разрушающих обвинения московских процессов. Показания, касавшиеся методов, с помощью которых ГПУ вымогало у своих жертв признания, дали комиссии советские и зарубежные узники, сумевшие вырваться из СССР. Немецкий коммунист-эмигрант, выехавший из Советского Союза в 1935 году, сообщил, что после, ареста ему в течение нескольких месяцев не давали спать и угрожали расстрелом, принуждая сознаться в шпионаже в пользу Германии[349]. Русский рабочий-оппозиционер Таров, бежавший за границу после шести лет пребывания в сталинских тюрьмах и ссылках, рассказал о зверствах времён коллективизации, о провокациях и издевательствах над оппозиционерами, доводивших некоторых из них до помешательства или самоубийства. Он сообщил, что многие оппозиционеры, которые не поддались "обработке", были замучены в тюрьмах и концлагерях и что "подавляющее большинство капитулянтов отошли от оппозиции исключительно потому, что не могли выдержать зверских репрессий ГПУ". В качестве примера провокаций, чинимых сталинскими инквизиторами, Таров привёл попытку состряпать ему во время пребывания в ссылке новое дело по обвинению в намерении построить радиостанцию для связи с Троцким[350].

На первом этапе работы комиссия Дьюи поставила задачу установить, имеются ли в распоряжении Троцкого достаточные факты и аргументы, обусловливающие необходимость контррасследования. С этой целью были проведены слушания, проходившие в доме Троцкого, расположенном в посёлке Койоакан. На слушаниях присутствовали журналисты из многих стран мира.

Открывая слушания, Джон Дьюи заявил: "Если Лев Троцкий виновен во вменяемых ему действиях, никакая кара не может быть слишком суровой... Но тот факт, что он был осуждён без предоставления ему возможности быть выслушанным, имеет величайший вес пред лицом совести всего мира"[351].

9 мая 1937 года на огромном митинге в Нью-Йорке Дьюи изложил основные выводы предварительного расследования. Его речь завершилась словами: "Троцкий полностью обосновал необходимость дальнейшего расследования. Мы рекомендуем поэтому довести работу этой комиссии до конца"[352].

Отчёт о койоаканских слушаниях (первый том работ комиссии) был издан в Лондоне и Нью-Йорке. В этом отчёте, включавшем 600 страниц, содержались стенограммы тринадцати заседаний. После знакомства с отчётом бывший американский коммунист, давний политический противник Троцкого Бертрам Вольф выступил со статьёй, в которой говорилось: "Автор признаёт, что его прежняя позиция побуждала к большему доверию Сталину, чем Троцкому, но что, перечитав московские признания вместе с этим изданием,.. он вынес буквально непреодолимое убеждение, что Троцкий не мог совершить тех действий, в которых его обвиняют по процессам Зиновьева-Каменева и Радека-Пятакова"[353].

Опровержение обвинений в адрес Троцкого не оставляло камня на камне от обвинений в адрес подсудимых московских процессов, поскольку, согласно официальной версии, все их преступления совершались по приказам Троцкого.

Члены комиссии не ограничились своей непосредственной задачей: тщательной проверкой обоснованности обвинений, выдвинутых на московских процессах. Они подробно расспрашивали Троцкого о его политической биографии, его отношениях с Лениным, о движении IV Интернационала. Был поднят также вопрос о том, существует ли связь между сталинскими преступлениями и действиями большевиков во время революции и гражданской войны. Иными словами, на слушаниях в Койоакане была обстоятельно рассмотрена проблематика, составлявшая на протяжении последующих десятилетий предмет острых исторических и политических дискуссий о соотношении большевизма и сталинизма.

XXXVII Троцкий в кривом зеркале антикоммунизма Ответы Троцкого на вопросы участников койоаканских слушаний представляют огромный интерес для оценки традиционных концепций буржуазных историков Октябрьской революции и большевизма.

Тот факт, что буржуазная историография, несмотря на внешнюю объективность и респектабельность, политизирована и тенденциозна не в меньшей степени, чем сталинская школа фальсификаций, наглядно обнаруживается при знакомстве с наиболее обстоятельным трудом, посвящённым истории великой чистки, - книгой Роберта Конквеста "Большой террор". Не касаясь других многочисленных ошибок и передержек, обнаруженных нами в этой работе, остановимся на содержании всего трёх её страниц, которые автор счёл достаточными для освещения взглядов и деятельности Троцкого. На этих страницах Конквест умудрился уместить не менее десятка не подкреплённых цитатами или какими-либо иными доказательствами тезисов, которые не выдерживают критики при сопоставлении с действительными историческими фактами. Назовем некоторые из этих тезисов, расположив их, так сказать, в соответствии с хронологическими рамками фальсификаций.

1. Троцкий "беспощадно сокрушал внутрипартийную демократическую оппозицию".

2. Троцкий был "ведущей фигурой среди "левых" старых большевиков, то есть тех доктринёров, которые не могли согласиться с ленинскими уступками крестьянству. Эти люди, и в первую очередь Троцкий, предпочитали более жёсткий режим ещё до того, как подобную линию стал проводить Сталин".

3. Троцкий "не произнёс ни слова сочувствия по поводу гибели миллионов во время коллективизации".

4. "Даже в изгнании, на протяжении тридцатых годов, позиция Троцкого ни в коем случае не была позицией открытого революционера, вышедшего на бой с тиранией".

5. Троцкий не противостоял идейно Сталину, не разоблачал его как могильщика революции, а "просто спорил со Сталиным по поводу того, какая фаза эволюции в сторону социализма была достигнута" в Советском Союзе.

6. Троцкий "фактически стоял не за уничтожение сталинской системы, а за переход власти к другой группе руководителей, которая сумела бы поправить дела".

7. Политические суждения Троцкого были "поразительно беспомощны".

8. Влияние Троцкого в СССР в тридцатые годы "было практически равно нулю".

9. Все эти суждения закономерно увенчиваются "альтернативным прогнозом" или "прогнозом задним числом": если бы Троцкий пришёл к власти, то он правил бы всего навсего "менее беспощадно или, вернее, менее грубо, чем Сталин"[354].

Все эти тезисы были с аккуратностью прилежных учеников переписаны российскими диссидентами 70?х и "демократами" 80-90?х годов, получив наукообразное выражение в книге Волкогонова "Троцкий. Политический портрет".

В свою очередь, Конквест не сам придумал процитированные выше суждения, носящие характер легковесных публицистических эскапад, а переписал их из работ антикоммунистических идеологов 30?х годов. При этом английский историк не утруждал себя разбором аргументов, которые приводил Троцкий в полемике с тогдашними конквестами и волкогоновыми.

Читатель, вдумчиво и непредвзято прочитавший мою книгу, легко обнаружит истинную цену рассуждений Конквеста. Более подробное их опровержение содержится в трёх моих предшествующих монографиях по истории внутрипартийной борьбы 20-30?х годов. Тем не менее для того, чтобы читателю было ясней, какое отношение к исторической правде имеют идеи многочисленных "троцкоедов" прошлого и настоящего, уместно изложить основные аргументы, выдвинутые Троцким в 1937 году, когда ему пришлось разоблачать, наряду со сталинистскими наветами, и наветы, идущие из лагеря буржуазной реакции и ренегатов коммунизма.

XXXVIII Троцкий о большевизме и сталинизме Во время койоаканских слушаний Троцкий отвечал на вопросы, отражавшие интерес членов комиссии к тому, существует ли сходство между сталинским тоталитаризмом и большевистским режимом. Это были те самые вопросы, которые в наши дни вновь подняты российскими "демократами" типа Волкогонова, безапелляционно утверждающего: Ленин и Троцкий были главными архитекторами тоталитарно-бюрократической системы, которая "всегда нашла бы своего Сталина"[355].

Ещё до слушаний Веделин Томас, один из членов комиссии Дьюи, направил Троцкому письмо, в котором ставился ряд историко-социологических и философско-этических вопросов, имевших целью уяснить: не являются ли сталинские судебные подлоги и массовый террор неизбежным следствием "аморализма" большевиков. В ответе Томасу Троцкий подчёркивал: суждения об "аморализме" как неком "первородном грехе" большевизма столь же ложны, как объявление сталинистами "троцкизма" "первородным грехом", фатально ведущим к вредительству, сговору с немецким фашизмом и т. п. Основное различие между большевизмом и сталинизмом, как указывал Троцкий, сводится к следующему: "В тот период, когда революция боролась за освобождение угнетённых масс, она... не нуждалась в подлогах. Система фальсификаций вытекает из того, что сталинская бюрократия борется за привилегии меньшинства и вынуждена скрывать и маскировать свои действительные цели"[356].

Мысли о коренном различии между "режимом Ленина-Троцкого" и "режимом Сталина" (в таких терминах формулировали проблему члены комиссии Дьюи) были развиты Троцким на койоаканских слушаниях[357]*. Здесь Троцкий подчёркивал, что, согласно его концепции, главным критерием в оценке политического режима является степень удовлетворения материальных и моральных потребностей и интересов народных масс, которым должны быть подчинены конституционные установления. Исходя из этого критерия, легко увидеть, что сталинская бюрократия не просто изменила демократическую организацию партии и Советов, существовавшую в первые годы революции, но превратила её в противоположную, антинародную, защищающую привилегии новой господствующей касты.

По поводу суждений о том, что преступления Сталина явились неизбежным следствием установления диктатуры пролетариата, Троцкий заявлял: диктатура пролетариата представляет собой "не абсолютный принцип, который логически порождает из себя благодетельные или злокачественные последствия, а историческое явление, которое, в зависимости от конкретных условий, внутренних и внешних, может развиваться в сторону рабочей демократии и полного упразднения власти, как и переродиться в бонапартистский аппарат угнетения"[358].

Касаясь утверждений буржуазной печати, будто большевики в эпоху подъёма русской революции применяли те же методы, какие теперь применяет Сталин, Троцкий подчёркивал, что революционной политике восставших масс, идущих за большевиками, было органически чуждо отравленное оружие клеветы. Это оружие, которое всегда было в арсенале средств, используемых реакцией, применяет сталинизм, узурпировавший власть у советского пролетариата. "Что бы ни говорили святоши чистого идеализма, - заявлял в этой связи Троцкий, - мораль есть функция социальных интересов, следовательно, функция политики. Большевизм мог быть жесток и свиреп по отношению к врагам, но он всегда называл вещи своими именами. Все знали, чего большевики хотят. Нам нечего было утаивать от масс. Именно в этом центральном пункте мораль правящей ныне в СССР касты радикально отличается от морали большевизма... Травлю и клевету против инакомыслящих сталинская олигархия сделала важнейшим орудием самосохранения. При помощи систематической клеветы, охватывающей все: политические идеи, служебные обязанности, семейные отношения и личные связи, люди доводятся до самоубийства, до безумия, до прострации, до предательства"[359].

Отвечая на вопрос: неизбежно ли существование бюрократии в социалистическом государстве, Троцкий говорил, что социалистическое государство представляет собой переходную форму, необходимую для строительства социалистического общества. "Отношения между бюрократизмом и демократией не могут быть изменены в 24 часа. Эти отношения зависят от уровня материального благосостояния и культуры населения. Чем более развиты способности населения, тем легче каждый может осуществлять простые посреднические функции регулирования в сфере распределения. В высокоразвитой, цивилизованной стране бюрократ не сможет превратиться в полубога"[360].

На вопрос адвоката Гольдмана: начался ли рост бюрократии во времена Ленина, Троцкий ответил, что тогда большевики делали всё возможное для того, чтобы избежать бюрократического перерождения Советской власти. Даже в условиях гражданской войны, когда милитаризация партии и Советов была почти неизбежной, добавлял он, "я сам стремился в армии, даже в армии на поле боя, предоставить коммунистам широкие возможности обсуждать все военные мероприятия. Я обсуждал их даже с солдатами и, как я писал об этом в своей автобиографии - даже с дезертирами"[361].

В этой связи уместно сделать одно историческое отступление, касающееся "эпизода с дезертирами". Этот эпизод (разумеется, без упоминания имени Троцкого) описан в одном из ранних рассказов Василия Аксёнова. Здесь автор рассказывал (очевидно, пользуясь свидетельствами своего отца, старого большевика, судьбе которого посвящён этот рассказ) о приезде "высокого московского комиссара" на сборный пункт дезертиров, представлявших "разнузданную орду морально опустившихся, бешено орущих людей".

"Он подъехал в большой чёрной машине, сверкавшей на солнце своими медными частями. Он был весь в коже, в очках и, что очень удивило нас, абсолютно без оружия. И спутники его тоже не были вооружены.

Он поднялся на опасно качающуюся трибуну, положил руки на перила и обратил к дезертирскому безвременному воинству своё узкое бледное лицо.

Что тут началось! Заревело всё поле, задрожало от дикой злобы. - Долой! - орали дезертиры.

— Приезжают командовать нами гады!

— Сам бы вшей покормил в окопах!

— Уходи, пока цел!

— Эх, винта нет, снял бы пенсию проклятую!

— Братцы, чего ж мы смотрим в его паскудные окуляры?!

— Пошли, ребята!

... вдруг над полем прокатился, как медленный гром, голос комиссара...

— Перед нами не белогвардейская сволочь, а революционные бойцы! Снять конвой!

В тишине, последовавшей за этим, над полем вдруг взлетела дезертирская шапка и чей-то голос выкрикнул одиночное "ура".

— Товарищи революционные бойцы! - зарокотал комиссар. - Чаша весов истории клонится в нашу пользу. Деникинские банды разгромлены под Орлом!

"Ура" прокатилось по всему полю, и через пять минут каждая фраза комиссара вызывала уже восторженный рев и крики:

— Смерть буржуям!

— Даешь мировую революцию!

— Все на фронт!

-Ура!

И мы, конвоиры, о которых все уже забыли, что-то кричали, цепенея от юношеского восторга, глядя на маленькую фигурку комиссара с дрожащим над головой кулаком на фоне огромного в полнеба багрового заката"[362].

Сопоставив эту сцену с отношением к дезертирам, "окруженцам" и военнопленным во время войны 1941-1945 годов, читатель без труда ощутит пропасть между эпохами большевизма и сталинизма.

В заключительной речи на койоаканских слушаниях Троцкий вновь затронул тему гражданской войны и своего поведения в ней. "В течение трёх лет, - говорил он, - я непосредственно руководил гражданской войной. В этой суровой работе мне приходилось прибегать к решительным мерам. Я несу за это полную ответственность перед мировым рабочим классом и историей. Оправдание суровых мер покоилось в их исторической необходимости и прогрессивности, в их соответствии с основными интересами рабочего класса. Всякую меру репрессии, продиктованную условиями гражданской войны, я называл её настоящим именем и давал о ней открытый отчёт перед трудящимися массами. Мне нечего было скрывать перед народом, как сейчас мне нечего скрывать перед Комиссией"[363].

Репрессии периода гражданской войны и репрессии сталинского режима, доказывал Троцкий, выполняли совершенно разные социальные функции и служили достижению принципиально различных политических целей. В первом случае речь шла о защите коренных интересов народа в борьбе против враждебных ему сил, во втором - о защите своекорыстных интересов бюрократии в её борьбе против народа. Этим определяется и противоположность направленности и методов большевистских и сталинистских репрессий. Первые были обращены на вооружённых заговорщиков, вторые - на безоружных людей, недовольных господствующим режимом или же подвергавшихся вовсе произвольному насилию. Поскольку бюрократия "не смеет глядеть народу в глаза"[364], не смеет открыто заявить о своих интересах, она встает на путь фальсификации умыслов и действий своих противников, обвиняя их в несуществующих преступлениях. Чтобы придать вес этим обвинениям, она подкрепляет их новыми репрессиями, захватывающими всё более широкий круг лиц. Эта логика политической борьбы толкает Сталина на путь всё новых судебных подлогов и амальгам.

После гражданской войны, подчёркивал Троцкий, большевики надеялись, что возможности для утверждения демократии станут намного шире. Но два различных, хотя и тесно связанных между собой фактора помешали развитию советской демократии. Первый фактор - отсталость и бедность страны. На этой базе выросла бюрократия, которая стала вторым, независимым фактором, препятствующим демократизации советского общества. Тогда борьба в обществе вновь стала до известной степени классовой борьбой[365].

Существенное внимание в койоаканской речи Троцкий уделил суждениям буржуазной печати, согласно которым критика им сталинизма объяснялась его личной ненавистью к Сталину и уязвленным самолюбием поверженного. Он указывал, что подобные суждения заимствованы из официальной советской пропаганды, где они выполняют важную политическую функцию, выступая оборотной стороной возвеличивания "вождя". "Сталин творит "счастливую жизнь", низвергнутые противники способны лишь завидовать ему и "ненавидеть" его. Таков глубокий "психоанализ" лакеев!"[366].

В последующие годы Троцкий неоднократно возвращался к вопросу о соотношении большевизма, сталинизма и "троцкизма" - в полемике не только с буржуазными идеологами, но и с некоторыми своими былыми приверженцами, повернувшими на путь антикоммунизма. Потрясение чудовищными масштабами сталинского террора вызвало в сознании определённой части сторонников IV Интернационала своего рода психологическую аберрацию, подобную той, какая возникала у многих при объяснении причин возвышения Сталина. Троцкий подчёркивал, что в работах не только сталинистов, но и противников Сталина наблюдается "упорное стремление отодвинуть деятельность Сталина назад", в результате чего невольно преувеличивается его политическая роль в событиях, происходивших до 1923 года. В этом стремлении Троцкий усматривал "интересный оптико-психологический феномен, когда человек начинает отбрасывать от себя тень в своё собственное прошлое"[367].

Аналогичное стремление "отбросить тень" сталинских преступлений в прошлое большевистской партии наблюдалось после 1937 года у некоторых "разочарованных" революционеров, отрекавшихся от собственного прошлого и переходивших на позиции буржуазной демократии. Такие люди пытались отыскать истоки сталинских преступлений в методах большевиков, в свою очередь выводимых из катехизиса Бакунина и практических действий Нечаева.

Опровергая эту версию, на долгие годы вошедшую в арсенал антикоммунизма, Троцкий указывал, что нечаевские методы были ещё в XIX веке решительно отвергнуты подлинными революционерами и само слово "нечаевщина" вошло в революционный словарь как решительное осуждение "террористического материализма". В среде большевиков сам вопрос о приемлемости нечаевской практики никогда не ставился. Только после победы бюрократии над левой оппозицией некоторые молодые советские историки попытались обнаружить идейное родство между большевизмом и "революционным катехизисом" Бакунина. В таких попытках Троцкий усматривал нечто большее, чем ложную историческую аналогию. Он подчёркивал, что по мере своего обособления от масс бюрократия "в борьбе за своё самосохранение видела себя всё больше вынужденной прибегать к тем методам,.. которые Бакунин рекомендовал в интересах священной анархии, но от которых он в ужасе отвернулся сам, когда увидел их применение Нечаевым".

Если нечаевские методы во многом совпадали с методами сталинской бюрократии, то цели последней были неизмеримо реакционней тех целей, которые ставили перед собой Бакунин и Нечаев, сохранившие до конца своих дней субъективную преданность революционному делу. "Методами, которых не может принять массовое движение, Нечаев пытался бороться за освобождение масс, тогда как бюрократия борется за их порабощение. По катехизису Бакунина всякий революционер обречён; по катехизису советской бюрократии обречён всякий, кто борется против её господства"[368].

Исторической клеветой Троцкий называл и попытку вывести сталинские методы из дореволюционной деятельности большевиков как профессиональных революционеров, якобы порождавшей моральный нигилизм. Говоря о морали профессионального революционера, он замечал, что последний "во всяком случае должен был быть гораздо глубже проникнут идеей социализма, чтоб идти навстречу лишениям и жертвам, чем парламентский социалист, идея которого открывала заманчивую карьеру. Разумеется, и профессиональный революционер мог руководствоваться, вернее, не мог не руководствоваться личными мотивами, т. е. заботой о добром мнении товарищей, честолюбием, мыслью о грядущих победах. Но такого рода историческое честолюбие, которое почти растворяет в себе личность, во всяком случае выше парламентского карьеризма или тредюнионистского чёрствого эгоизма"[369].

Рассматривая эволюцию большевизма, Троцкий полемизировал с суждениями о том, что большевистская партия, единодушно действовавшая под руководством Ленина, якобы полностью зависела от него и, следовательно, после его смерти была неизбежно обречена на то, чтобы оказаться несостоятельной. Отмечая отвлеченный от исторической конкретности характер таких суждений, Троцкий писал: "Что гениальные люди не рождаются пачками - несомненно, как и то, что они оказывают исключительное влияние на свою партию и на современников вообще. Такова была судьба Ленина". Его гениальность выражалась в том, что он прокладывал новые исторические пути, открывал новые политические формулы и перспективы, вокруг которых сплачивалась партия. Это, однако, не означает, что партия была интеллектуально пассивной. Её внутренная жизнь строилась таким образом, что "каждый большевик от ближайших сотрудников Ленина и до провинциального рабочего должен был на опыте бесчисленных дискуссий, политических событий и действий убеждаться в превосходстве идей и методов Ленина"[370].

Касаясь обвинений большевиков в революционном максимализме, жестокости и нарушении принципов формальной демократии, Троцкий отмечал, что эти обвинения можно с полным основанием адресовать и одному из первых их авторов - Плеханову. В этой связи он напоминал, что Плеханов на II съезде РСДРП допускал возможность ограничения после революции избирательных прав для представителей бывших господствующих классов, применения смертной казни к царю и его сановникам, разгона представительного собрания, избранного на основе всеобщего голосования.

Наконец, Троцкий останавливался на судьбе своего прогноза, использовавшегося многими антикоммунистами для доказательства того, что сталинизм вырос из организационных методов Ленина. Этот прогноз, выдвинутый в 1904 году в полемике с ленинским планом построения партии, резюмировался в следующих словах: "Аппарат партии замещает партию, Центральный Комитет замещает аппарат и, наконец, диктатор замещает Центральный Комитет". Отмечая, что эти слова с достаточной полнотой характеризуют процесс перерождения большевистской партии, начавшийся в середине 20?х годов, Троцкий указывал, что тем не менее его прогноз "вовсе не отличается той исторической глубиной, какую ему неосновательно приписывают некоторые авторы".

Троцкий отмечал, что во время написания своей юношеской брошюры он считал ленинский централизм чрезмерным и поэтому прибегнул к логическому доведению его до абсурда. Однако к недопустимым крайностям может приводить не только централизм, но и второй организационный принцип, на котором строилась большевистская партия, - демократизм. "Не трудно чисто логически "предсказать", что ничем не сдерживаемая демократия ведёт к анархии или атомизированию, ничем не сдерживаемый централизм - к личной диктатуре". Однако в реальной политической практике большевизма демократизм и централизм выступали не отвлеченными принципами, а конкретными элементами организации партии, соотношение между которыми не оставалось всегда неизменным. После разброда и обособления местных партийных организаций в 1898-1903 годах "стремление к централизации не могло не принимать утрированный и даже карикатурный характер. Сам Ленин говорил, что палку, изогнутую в одну сторону, пришлось перегибать в другую". В последующие годы организационная политика Ленина также не представляла одной прямой линии. Ему не раз приходилось выступать против чрезмерного централизма и апеллировать к низам партии против верхов. Благодаря гибкости своей организационной политики большевистская партия в героический период русской революции добилась сочетания в своей внутренней жизни "самой широкой демократии, которая даёт выражение чувствам и мыслям самых широких масс, с централизмом, который обеспечивает твёрдое руководство".

Нарушение равновесия между демократией и централизмом в период сталинизма явилось не логическим результатом ленинских организационных принципов, а политическим результатом социального перерождения партии, превращения её в организацию, служащую интересам бюрократии. "Революционный централизм стал бюрократическим централизмом; аппарат, который для разрешения внутренних конфликтов не может и не смеет апеллировать к массе, вынужден искать высшую инстанцию над собой. Так бюрократический централизм неизбежно ведёт к личной диктатуре"[371].

Троцкий указывал, что слитность социальных качеств и интересов бюрократии с личными качествами и мотивами Сталина обеспечили возможность и успех великой чистки. "С делом истребления противников и оппонентов новой правящей касты Сталин соединил дело своей личной мести... А так как вся советская олигархия есть организованная и централизованная посредственность, то личные инстинкты Сталина как нельзя лучше совпадали с основными чертами бюрократии: её страхом перед массами, из которых она вышла и которых она предала, и её ненавистью ко всякому превосходству"[372].

Из социального положения правящего слоя, поднявшего Сталина к власти, выросла и необходимость в идеологических и судебных подлогах, в конечном счете обрушившихся на представителей этого слоя. "Советская бюрократия есть каста выскочек, которая дрожит за свою власть, за свои доходы, боится масс и готова карать огнем и мечом не только за каждое покушение на свои права, но и за малейшее сомнение в своей непогрешимости". Однако обрушивать кровавые репрессии на голову недовольных и критикующих по обвинению в том, что они ненавидят самовластие и привилегии бюрократии, правящая каста не может. Поэтому она вынуждена прибегать к непрерывным фальсификациям.

Таким образом, превращение репрессий и сопутствующих им подлогов в систему Троцкий объяснял логикой классовой борьбы, вызванной выдвижением нового правящего слоя, с интересами которого традиции и прежний состав большевистской партии пришли в противоречие. Революционная борьба за социальное равенство, против старых привилегированных классов сменилась утверждением новой системы социального неравенства и реакционным террором, необходимым для защиты этой системы. Это был, по существу, контрреволюционный переворот, успех которого в немалой степени был обязан тому, что он маскировался защитным флагом большевизма, охраны завоеваний Октябрьской революции. "Сталин вышел из школы революционных борцов, которые никогда не останавливались ни перед самыми решительными мерами действия, ни перед пожертвованием собственной жизнью... Но беспощадную решимость и твёрдость старых революционеров Сталин переключил на службу новой касты привилегированных. Под видом продолжения старой борьбы Сталин подвёл под маузер ЧК и истребил всё старое поколение большевиков и всех наиболее независимых и самоотверженных представителей нового поколения"[373].

Такой исход борьбы даже в первой половине 1937 года не был фатально предопределён. Очень многое в окончательной победе сталинизма зависело в то время от благоприятных для него международных условий. Чтобы создать такие условия, Сталин перенёс свои главные политические средства - клевету и террор - на борьбу против сторонников IV Интернационала за рубежом.

 

--------------------------------------------------------------------------------

[1] Ларина А. М. Незабываемое. С. 363.

[2] Шаламов В. Колымские рассказы. Кн. 1. М., 1992. С. 325, 327.

[3] Сообщение Д. Б. Добрушкина автору книги.

[4] Реабилитация. С. 37.

[5] Там же. С. 35?36.

[6] Там же. С. 36, 38.

[7] Илюхин В. Запретная глава. Правда. 1994. 16 ноября.

[8] Оруэлл Д. Эссе, статьи, рецензии. Т. II. ' Пермь, 1992. С. 181.

[9] Бюллетень оппозиции. 1937. № 54?55. С. 32?33.

[10] Там же. С. 15.

[11] Там же. С. 14.

[12] Там же. С. 15.

[13] Там же. С. 17.

[14] Там же. С. 16.

[15] Там же. С. 4.

[16] Там же. С. 16?17.

[17] Цит. по: Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 151?152.

[18] Бюллетень оппозиции. 1937. № 54?55. С. 17.

[19] Там же. С. 31?32.

[20] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 152.

[21] Сталин И.В. Соч. Т. 6, С. 46; Т. 11, С. 58.

[22] Бюллетень оппозиции. 1937. № 54?55. С. 7.

[23] Там же. С. 6?7.

[24] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 157.

[25] Бюллетень оппозиции. 1937. № 54?55. С. 17?18.

[26] Ларина А. М. Незабываемое. С. 289.

[27] Шелестов А. Время Алексея Рыкова. С. 286?287.

[28] Сообщение Н. А. Рыковой автору книги.

[29] Ларина А. М. Незабываемое. С. 317, 319, 324.

[30] Вопросы истории. 1995. № 1. С. 21.

[31] Вопросы истории. 1993. № 2. С. 31.

[32] Реабилитация. С. 251.

[33] Сообщение В. Н. Астрова автору книги.

[34] Реабилитация. С. 258.

[35] Там же. С. 258?259.

[36] Литературная газета. 1988. 29 марта.

[37] Ларина А. М. Незабываемое. С. 340?341.

[38] Реабилитация. С. 251.

[39] Процесс антисоветского троцкистского центра. С. 231.

[40] Процесс антисоветского троцкистского центра. С. 231.

[41] Сообщение Н. А. Рыковой автору книги.

[42] Ларина А. М. Незабываемое. С. 333.

[43] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 361.

[44] Хлевнюк О. В. Сталин и Орджоникидзе. М., 1993. С. 88?89.

[45] Правда. 1966. 27 октября.

[46] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 90.

[47] Известия ЦК КПСС. 1991. № 2. С. 175.

[48] Там же. С. 183.

[49] Там же. С. 150.

[50] Это ненароком вырвавшееся признание Хрущёва объясняет и половинчатый характер критики сталинских преступлений (упорно именовавшихся в официальной пропаганде "ошибками") в годы "оттепели", и наложение табу на дальнейшие разоблачения Сталина в период "застоя", и, наконец, стремительное падение авторитета партии после возвращения к этим разоблачениям во время "перестройки". Если бы первое и второе поколение "наследников Сталина" оказались способны к последовательному развитию линии XX съезда КПСС на десталинизацию, история нашей страны и международного коммунистического движения могла сложиться принципиально по-иному.

[51] Здесь Хрущёв неправомерно приписывает "освобождение" от преклонения перед Сталиным и другим сталинским приспешникам. Между тем ни Молотов, ни Каганович, ни Ворошилов вплоть до последних дней своей жизни не соглашались признать Сталина преступником.

[52] Вопросы истории. 1992. № 6?7. С. 86?87.

[53] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 90.

[54] Ваксберг А. Нераскрытые тайны. М., 1993. С. 123.

[55] Берия: конец карьеры. М., 1991. С. 360.

[56] Реабилитация. С. 56.

[57] Вопросы истории. 1992. № 6?7. С. 83.

[58] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 81.

[59] Берия: конец карьеры. С. 378.

[60] Вопросы истории. 1995. № 11?12. С. 14, 16.

[61] Хлевнюк О.В. Сталин и Орджоникидзе. С. 97.

[62] Там же. С. 96.

[63] Гельперин Н. Директивы наркома. ? За индустриализацию. 1937. 21 февраля.

[64] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С.

[65] Дубинский?Мухадзе И. Орджоникидзе. М. 1963. С. 6.

[66] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 92?93.

[67] Правда. 1937. 19 февраля.

[68] Правда. 1937. 22 февраля.

[69] Большая Советская Энциклопедия. Т. 43. М., 1939. Стлб 299?300.

[70] Вопросы истории. 1992. № 6?7. С. 82?83.

[71] Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 191?192.

[72] Исторический архив. 1994. № 1. С. 60.

[73] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 96.

[74] Там же. С. 97.

[75] Там же. С. 98.

[76] Шелестов А. Время Алексея Рыкова. С. 288.

[77] Ларина А. М. Незабываемое. С. 346.

[78] Вопросы истории. 1992. № 2?3. С. 5?6, 12, 19.

[79] Там же. С. 7, 10, 17.

[80] Там же. С. 30?32.

[81] Там же. С. 6.

[82] Там же. С. 24?25.

[83] Там же. С. 18, 19, 26, 29.

[84] Там же. С. 6.

[85] Ларина А. М. Незабываемое. С. 363.

[86] Там же. С. 363?364.

[87] Там же. С. 362?363.

[88] РЦХИДНИ. Ф. 17. оп. 3. д. 983. л. 14?15.

[89] Сообщение А. Я. Зися автору книги.

[90] РЦХИДНИ. Ф. 17. оп. 3. д. 983. л. 110?111.

[91] Исторический архив. 1993. № 5. С. 42?43.

[92] Сталин И. В. О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников. С. 54?55.

[93] Правда. 1934. 29 декабря.

[94] Правда. 1935. 6 мая.

[95] Правда. 1935. 1 марта.

[96] Правда. 1936. 26 ноября.

[97] Вопросы истории. 1992. № 2?3. С. 43.

[98] Доднесь тяготеет. Вып. 1. С. 283.

[99] Ларина A. M. Незабываемое. С. 350.

[100] Вопросы истории. 1992. № 4?5. С. 4, 12.

[101] Там же. С. 11, 13, 15.

[102] Там же. С. 16?18, 21.

[103] Там же. С. 24.

[104] Там же. С. 25?26, 33.

[105] Там же. С. 32, 33.

[106] Там же. С. 36.

[107] Вопросы истории. 1992. № 6?7. С. 3.

[108] Там же. С. 4.

[109] Там же. С. 6?7.

[110] Там же. С. 15?16.

[111] Там же. С. 11?12.

[112] Там же. С. 5?6.

[113] Там же. С. 14.

[114] Там же. С. 11?13.

[115] Там же. С. 7.

[116] Там же. С. 23?24.

[117] Там же. С. 20?23.

[118] Вопросы истории. 1992. № 10. С. 16.

[119] Вопросы истории. 1992. № 11?12. С. 3?4.

[120] Вопросы истории. 1995. № 7. С. 15.

[121] Сообщение Н. А. Рыковой автору книги.

[122] Вопросы истории. 1993. № 2. С. 17.

[123] Там же. С. 8.

[124] Там же. С. 6

[125] Там же. С. 12-13.

[126] Там же. С. 5.

[127] Там же. С. 17.

[128] Там же. С. 18.

[129] Там же. С. 20.

[130] Там же. С. 21-22.

[131] Там же. С. 20.

[132] Там же. С. 23.

[133] Там же. С. 26.

[134] Вопросы истории. 1993. № 2. С. 29.

[135] Там же. С. 26?27.

[136] Там же. С. 33.

[137] Там же.

[138] Вопросы истории. 1994. № 1. С. 12?13.

[139] Реабилитация. С. 255?256.

[140] Доднесь тяготеет. М., 1989. Вып. 1. С. 283.

[141] Октябрь 1988. № 12. С. 115.

[142] Фельштинский Ю. Разговоры с Бухариным. М., 1993. С. 25.

[143] Социалистический вестник. 1936. № 23?24. С. 20?21.

[144] Ларина A. M. Незабываемое. С. 256?257.

[145] Там же.

[146] Социалистический вестник. 1936. № 23?24. С. 20.

[147] Там же. С. 22.

[148] Ларина А. М. Незабываемое. С. 262, 263.

[149] Там же. С. 262.

[150] Там же. С. 271?273.

[151] Социалистический вестник. 1937. № 1?2. С. 23.

[152] На протяжении 20-30?х годов в "Социалистическом вестнике" неоднократно помешались сообщения о событиях внутренней жизни партии, тщательно скрывавшихся партийной верхушкой. Наибольшую сенсацию произвела публикация этим журналом в 1929 году "Записи" Каменева о его переговорах с Бухариным и Сокольниковым. Тогда эта публикация была роздана членам ЦК для доказательства "двурушничества" Бухарина.

[153] Вопросы истории. 1992. № 11?12. С. 11.

[154] Социалистический вестник. 1936. № 22?23. С. 24.

[155] Вопросы истории. 1992. № 2?3. С. 8.

[156] Социалистический вестник. 1965. Сб. 4. С. 83?84.

[157] Ларина А. М. Незабываемое. С. 258.

[158] Фельштинский Ю. Разговоры с Бухариным. С. 19.

[159] Новый журнал. Нью?Йорк, 1964. Март. № 75. С. 180?181.

[160] Фельштинский Ю. Разговоры с Бухариным. С. 24, 27.

[161] Ларина А. М. Незабываемое. С. 286?288.

[162] Правда. 1936. 5 марта.

[163] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 14.

[164] О том, что такого рода факты действительно имели место, свидетельствуют оперативные сводки НКВД (Неизвестная Россия. XX век. Т. II. 1992. С. 278-279).

[165] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 10.

[166] Вопросы истории. 1993. № 6. С. 18.

[167] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 5?6.

[168] Вопросы истории. 1993. № 5. С. 6.

[169] Там же. С. 7.

[170] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 13.

[171] Там же.

[172] Вопросы истории. 1993. № 5. С. 9, 10.

[173] Там же. С. 8.

[174] Там же. С. 11.

[175] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 14.

[176] Вопросы истории. 1993. № 6. С. 13.

[177] Вопросы истории. 1993. № 5. С. 11.

[178] Там же. С. 12.

[179] Вопросы истории. 1993. № 6. С. 9.

[180] Там же. С. 26.

[181] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 17.

[182] Там же. С. 4.

[183] Там же. С. 8?9.

[184] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 19.

[185] Вопросы истории. 1993. № 7. С. 9.

[186] Вопросы истории. 1993. № 6. С. 28.

[187] Вопросы истории. 1993. № 5. С. 22.

[188] Вопросы истории. 1993. № 8. С. 6.

[189] Там же. С. 11.

[190] Вопросы истории. 1993. № 8. С. 12?13.

[191] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 93?94.

[192] Павлуновский был вскоре арестован и расстрелян. Гинзбург, доживший до наших дней, в своих воспоминаниях пишет, что для него остаётся загадкой, почему после этих слов Молотова он не только не был репрессирован, но даже был повышен в должности: назначен в 1937 году заместителем наркома тяжёлой промышленности, а в 1939 году - наркомом строительства СССР (Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 45).

[193] Вопросы истории. 1993. № 8. С. 17?18.

[194] Молотов В. М. Уроки вредительства, диверсии и шпионажа яионо-немецко-троцкистских агентов. М., 1937. С. 31.

[195] Троцкий Л. Д. Преступления Сталина. С. 214.

[196] Вопросы истории КПСС. 1989. № 5. С. 99?100.

[197] Вопросы истории КПСС. 1991. № 3. С. 95.

[198] Вопросы истории. 1993. № 8. С. 11.

[199] Там же. С. 24?25.

[200] Вопросы истории. 1993. № 9. С. 6, 14.

[201] Там же. С. 24?26.

[202] Там же. С. 23.

[203] Исторический архив. 1993. № 5. С. 42.

[204] Вопросы истории. 1993. № 9. С. 27.

[205] Там же. С. 26.

[206] Там же. С. 23-24.

[207] Там же. С. 10.

[208] Там же. С. 27.

[209] Там же. С. 7.

[210] Там же. С. 12.

[211] Там же. С. 30, 31.

[212] Там же. С. 15, 17.

[213] Там же. С. 16.

[214] Вопросы истории. 1994. № 1. С. 17.

[215] Там же. С. 22, 24.

[216] Там же. С. 25?27.

[217] Вопросы истории. 1994. № 2. С. 15?16.

[218] Там же. С. 17?18.

[219] Там же. С. 19, 21.

[220] Там же. С. 21?22.

[221] Там же. С. 21?23.

[222] Троцкий Л. Д. Преступления Сталина. С. 70.

[223] Вопросы истории. 1994. № 2. С. 28.

[224] Вопросы истории. 1994. № 6. С. 11.

[225] Там же. С. 7, 10.

[226] Там же. С. 22?23.

[227] Там же. С. 14, 16?17.

[228] Вопросы истории. 1994. № 8. С. 18, 20.

[229] Реабилитация. С. 432, 437.

[230] Бюллетень оппозиции. 1930. № 17?18. С. 38

[231] Вознесенский Н. А. Военная экономика СССР в период Отечественной войны. М., 1947. С. 159, 162.

[232] Скотт Джон. За Уралом. Американский рабочий в русском городе стали. Свердловск, 1991. С. 83.

[233] Там же. С. 97?98.

[234] Там же. С. 68.

[235] Там же. С. 92.

[236] Там же. С. 96.

[237] Там же. С. 111.

[238] Там же. С. 164.

[239] Там же. С. 147.

[240] Там же. С. 150.

[241] Там же. С. 172?173.

[242] Вопросы истории. 1994. № 6. С. 5.

[243] Скотт Д. За Уралом. С. 182.

[244] Там же. С. 183.

[245] Вопросы истории. 1994. № 8. С. 19.

[246] Вопросы истории. 1994. № 6. С. 17?18.

[247] Иосиф Сталин в объятиях семьи. М., 1993. С. 187?188.

[248] Скотт Д. За Уралом. С. 282?284.

[249] Молотов В. М. Уроки вредительства, диверсии и шпионажа японо-немецко-троцкистских агентов. С. 41?42.

[250] Вопросы истории. 1994. № 6. С. 20.

[251] Скотт Д. За Уралом. С. 194?195.

[252] Там же. С. 279.

[253] Там же. С. 193.

[254] Там же.

[255] Там же. С. 183, 187?188, 192?193.

[256] Троцкий Л. Д. Преступления Сталина. С. 137.

[257] Там же. С. 134.

[258] Там же. С. 138.

[259] Вопросы истории. 1994. № 10. С. 15.

[260] Там же. С. 18?20.

[261] Там же. С. 16.

[262] Там же. С. 20.

[263] Там же. С. 21-22.

[264] Вопросы истории. 1994. № 12. С. 3, 22.

[265] Вопросы истории. 1995. № 2. С. 10.

[266] Там же. С. 7.

[267] Там же. С. 12-13.

[268] Там же. С. 12.

[269] Там же. С. 11.

[270] Там же.

[271] Там же. С. 8.

[272] Там же. С. 18.

[273] Там же. С. 24.

[274] Там же. С. 23.

[275] Там же. С. 25.

[276] Вопросы истории. 1995. № 4. С. 7.

[277] Там же. С. 13.

[278] Там же. С. 14.

[279] Вопросы истории. 1995. № 5?6. С. 3.

[280] Хрущёв заявлял, что такие сомнения высказывались на пленуме "в выступлениях ряда членов ЦК". Увы, при самом тщательном изучении материалов пленума выражения таких сомнений ни в одном выступлении обнаружить не удалось.

[281] В докладе Хрущёва этот фрагмент был изложен в несколько иной редакции, не отличавшейся, однако, по сути, от текста в опубликованной стенограмме пленума.

[282] Реабилитация. С. 34; Вопросы истории. 1995. № 5?6. С. 4.

[283] Вопросы истории. 1995. № 5?6. С. 4.

[284] Вопросы истории. 1995. № 7. С. 12.

[285] Там же. С. 19.

[286] Там же. С. 12.

[287] Вопросы истории. 1995. № 8. С. 22.

[288] Вопросы истории. 1995. № 4. С. 9.

[289] Там же. С. 16?17.

[290] Вопросы истории. 1995. № 8. С. 3?4.

[291] Вопросы истории. 1995. № 7. С. 22.

[292] Вопросы истории. 1995. № 5?6. С. 10?11.

[293] Вопросы истории. 1995. № 7. С. 11?13.

[294] Сталин И. В. Соч. Т. 10. С. 336.

[295] Сталин И. В. Соч. Т. 11. С. 277?278.

[296] Сталин И. В. О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников. С. 57?58.

[297] Вопросы истории. 1993. № 9. С. 27.

[298] Вопросы истории. 1995. № 7. С. 4.

[299] Вопросы истории. 1995. № 5?6. С. 6?7.

[300] Там же. С. 10.

[301] Вопросы истории. 1995. № 8. С. 22.

[302] Там же. С. 7.

[303] Вопросы истории. 1995. № 5?6. С. 19.

[304] Сталин И. В. О недостатках партийной работы... С. 5.

[305] Как это ни чудовищно, но в программе КПРФ - самой массовой из российских партий, именующих себя коммунистическими, утверждается: "В значительной мере оправдалось предвидение о том, что по мере созидания социализма сопротивление враждебных ему сил не только не затухает, но приобретает нередко самые ожесточённые и уродливые формы" (Правда. 1995. 31 января). Очевидно, авторы программы считают, что периоды застоя и "перестройки", предшествовавшие капиталистической реставрации в СССР, были периодами успешного "созидания социализма".

[306] Сталин И. В. О недостатках партийной работы... С. 29.

[307] О. Шефло - один из руководителей Норвежской рабочей партии; Б. Суварин - один из руководителей Французской коммунистической партии в 20?е годы, исключённый из неё за поддержку левой оппозиции в СССР; Рут Фишер и А. Маслов -до середины 20?х годов - руководители Германской компартии, затем исключённые из неё за близость к левой оппозиции; М. Истмен - левый американский журналист, до конца 30?х годов - сторонник левой оппозиции.

[308] Сталин И. В. О недостатках партийной работы... С. 32?33.

[309] Там же. С. 14, 17, 26?27.

[310] Там же. С. 14.

[311] Там же. С. 15?17.

[312] Вопросы истории. 1993. № 8. С. 18.

[313] Молотов В. М. Уроки вредительства, диверсии и шпионажа японо-немецко-троцкиcтских агентов. С. 33.

[314] Сталин И. В. О недостатках партийной работы... С. 43?44.

[315] Там же. С. 23?24.

[316] Там же. С. 30?31.

[317] Там же. С. 53?54.

[318] Там же. С. 10?20.

[319] Там же. С. 35.

[320] Там же. С. 36.

[321] Троцкий Л. Д. К истории русской революции. М., 1990. C. 201?202.

[322] Там же. С. 167.

[323] Сталин И. В. О недостатках партийной работы... С. 36?37.

[324] Там же. С. 56?58, 60.

[325] Правда. 1937. 14 марта.

[326] Правда. 1937. 29 марта.

[327] Правда. 1937. 10 марта.

[328] Правда. 1937. 7 марта.

[329] Исторический архив. 1994. № 2. С. 45.

[330] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 73, 75.

[331] Вопросы истории. 1992. № 2?3. С. 84.

[332] Там же.

[333] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 74.

[334] Вопросы истории. 1992. № 2?3. С. 84?85.

[335] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 76?77.

[336] Исторический архив. 1994. № 2. С. 45.

[337] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 78.

[338] Трудные вопросы истории. М, 1991. С. 208?209.

[339] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 77?79, Исторический архив. 1994. № 2. С. 45.

[340] Чуев Ф. Так говорил Каганович. С. 99.

[341] Исторический архив. 1993. № 3. С. 62.

[342] Исторический архив. 1994. № 2. С. 43?45.

[343] Исторический архив. 1993. № 4. С. 41.

[344] Вопросы истории. 1990. № 4. С. 79.

[345] Это дикое обвинение, не подтверждённое никакими заслуживающими доверия документами, было вновь вытащено на свет российскими "демократами" 90?х годов в качестве наиболее существенного аргумента в исступленной кампании, направленной на дискредитацию большевизма.

[346] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 155?156.

[347] Цит. по: Дойчер И. Троцкий в изгнании. М., 1991. С. 409.

[348] Цит. по: Иностранная литература. 1988 № 4. С. 165.

[349] Бюллетень оппозиции. 1937. № 56?57. С. 26?27.

[350] Архив Троцкого. № 17301.

[351] Бюллетень оппозиции. 1937. № 56?57. С. 17.

[352] Там же. С. 19.

[353] Цит. по: Бюллетень оппозиции. 1938. № 62?63. С. 3.

[354] Конквест Р. Большой террор. Firenze. 1974. С. 816?818.

[355] Волкогонов Д. А. Троцкий. Кн. I. С. 134.

[356] Бюллетень оппозиции. 1937. № 56?57. С. 14.

[357] Излагая высказывания Троцкого, мы используем не только его собственные публикации, но и записи А. Глоцера, участвовавшего в заседаниях комиссии Дьюи в качестве судебного репортера. В 1989 году Глоцер выпустил книгу "Троцкий: воспоминания и критика", заключительная часть которой посвящена рассказу о койоаканских слушаниях.

[358] Бюллетень оппозиции. 1937. № 56?57. С. 19.

[359] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 154.

[360] Glotzer A. Trotsky. Memoir and Critique. New York. 1989. P. 263.

[361] Ibid. P. 260-261.

[362] Аксёнов В. На полпути к луне. М. 1966. С. 13?15.

[363] Троцкий Л. Д. Преступления Сталина. С. 114.

[364] Там же. С. 92.

[365] Glotzer A. Trotsky. P. 261.

[366] Троцкий Л. Д. Преступления Сталина. С. 76.

[367] Троцкий Л. Д. Сталин. Т. II. С. 152?153.

[368] Там же. С. 136?137.

[369] Там же. С. 138.

[370] Там же. С. 138?139.

[371] Там же. С. 139?141.

[372] Там же. С. 251?252.

[373] Там же. С. 252.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова