Книга 1. Пространство и историяК оглавлению ГЛАВА ТРЕТЬЯФРАНЦИЯ-ДИТЯ ГЕОГРАФИИ? IIIРЕШАЮЩИЙ ТЕСТ: ГРАНИЦАЧтобы жить, надо иметь свой дом. Франция очень рано обзавелась границами, собственным домом,- еще прежде, чем сама формально появилась на свет. Эти границы, которые переходили по наследству, завоевывались и отвоевывались вновь, охватили собой огромное пространство (конечно, в сравнении с медлительностью тогдашних путей сообщения). В этом плане Франция долгое время являлась "монстром", "целым континентом", сверхкрупным государством, ее политическое пространство, непомерно обширное, словно целая империя696, объединяло регионы, лишь с трудом удерживаемые вместе; единство страны приходилось защищать от опасностей изнутри, равно как и от угроз извне. Все это требовало колоссальных затрат сил, огромного терпения и бдительности. В 1756 году Анж Гудар имел основание говорить о войнах Людовика XIV: "После его побед на суше Франция превратилась в страну крепостей, для удержания которых требовались многочисленные гарнизоны; границы королевства раздвинулись, и умножилось число ключей к нему. Отныне не стало более разницы между миром и войной: ведь поскольку сухопутная армия увеличилась соразмерно новым владениям, то солдат ей потребовалось столько же, как и для войны"697. Граница истощала Францию на протяжении всей ее истории, заставляя ее тратить на себя всю ее мощь и "всю денежную наличность". Опять-таки прав был Анж Гудар, когда писал в 1756 году - в год начала так называемой Семилетней войны: "Численность наших регулярных войск несообразно велика по сравнению с прочими европейскими странами. В сей части нашего государственного устройства имеется разорительный преизбыток. Сухопутные войска Голландии и Англии вместе насчитывают немногим более сорока тысяч человек; мы же держим даже в мирное время более ста пятидесяти тысяч солдат. По сравнению с этими двумя государствами у нас в армии сто десять тысяч человек лишних"698. Данная цифра отнюдь не представляется преувеличенной, так как при вступлении Людовика XIV на престол (1661) одна лишь пехота насчитывала "двести восемнадцать тысяч солдат... из них двадцать шесть тысяч в гарнизонах"699. Разумеется, в зависимости от обстановки цифры менялись. Кроме того, к численности собственно армии следует прибавить еще и мобилизованных для военных нужд крестьян, землекопов (так называемых "пионеров"), ополченцев; предпринимателей, закупавших и доставлявших в войска хлеб или лошадей; вербовщиков, набиравших в армию - зачастую грубой силой - новых рекрутов, каковые сплошь и рядом сопротивлялись и норовили дезертировать. Наконец, при исчислении затрат на армию нельзя забывать и вербовку, в случае необходимости, наемников, а также закупку амуниции, оружия, лошадей, артиллерии... Если Голландия (то есть Нидерланды) и Англия тратили на свою армию не так много, как Франция, то лишь потому, что Англия была защищена от врагов морем, а Голландия - своим компактным расположением и плотной завесой крепостей700. Франция же была обречена расплачиваться за свою огромную территорию, за свой покрестьянски ненасытный аппетит к приобретению все новых и новых земель. Нелегкая жизнь порубежья и пограничья.Слово frontiere (граница) происходит от имени прилагательного, никогда не употреблявшегося в мужском роде,- frontier, frontiere (фронтовой). Оно появилось в весьма раннюю эпоху, поскольку "в "Словаре старофранцузского языка" Фредерика Годфруа (1881-1902) приводится следующий текст из Гиара (начало XIV века): Li navres vuident les frontieres, то есть "раненые покидают передовую линию и уходят в тыл"702. Сделавшись именем существительным, это слово по-прежнему предполагало наличие двух противников, стоящих лицом к лицу по обе стороны разделяющей их линии фронта. В таком значении оно долгое время конкурировало с рядом других слов: латинским fines, fins, confins, metes (от латинского metae - "мета", "предел"), bornes, termes, limitations... В конце концов оно вытеснило их и с той поры служит главным термином, обозначающим внешние рубежи любого государства с определенной территорией. Государства ведут себя, в общем, так же, как и отдельные лица. Каждый человек старается отграничить пределы своего жилища, так же как и каждое животное на воле отстаивает то, что считает своими владениями. В 1673 году Вобан в письме к Лувуа703 советовал убеждать короля, чтобы он, подобно заботливому землевладельцу, "выравнивал квадрат своего луга"1* вдоль северной границы страны, где вновь завоеванные французами крепости оставались анклавами среди испанских земель. "Поверьте мне, монсеньер, следует все время заботиться о квадратуре не круга, но луга; ничего нет приятнее и полезнее, чем возможность крепко держать в руках свое владение". Государства упорно стремятся обезопасить себя - очертить свои пределы, рубежи, огородить свой дом. Всех их - и едва появившихся на карте, и уже состарившихся, прошедших сквозь многие испытания - подстерегает, неотвязно и властно преследует "комплекс китайской стены". А над нашими суждениями о прошлом, внося путаницу во все построения, еще долго будет тяготеть злосчастная судьба нашей "китайской стены" - линии Мажино. Строительство крепостей не всегда свидетельствовало о страхе, беспокойстве или осмотрительности, оно служило также доказательством богатства и мощи державы. Иные крепости строились исключительно ради престижа, по мере расширения единого французского государства, демонстрируя его растущее могущество. Так было еще задолго до Вобана: уже при Капетингах была возведена Луврская башня, строились замки в долине Эпты и в долине Сены, Ла-Рош-Гюйон напротив Шато-Гайяра. Всякая административная, а тем более государственная граница, будучи однажды проведена, имеет тенденцию сохраняться, увековечиваться. Во Франции так произошло с епархиальными границами, повторяющими древние границы территорий, подчиненных тому или иному галло-римскому городу: возникнув в докаролингскую эпоху, они сохранились в неизменности до самой Революции 1789 года. Долговечность же государственных границ очевидна всем. Так, при территориальных размежеваниях колониальной Америки, решавшихся в Мадриде или Лиссабоне, была фактически вычерчена и карта ее будущих независимых государств XX века: таким образом, эти государства обзавелись границами еще до рождения, причем границами подчас парадоксальными, неудачными. Точно так же и у нас на глазах новые государства независимой Африки разместились в старых колониальных границах; в одних случаях эти границы им подходят, в других нет; бывают границы невыгодные, порождающие конфликты, бывают, напротив, выгодные - например, границы независимого Алжира, который вместе с трансафриканскими путями сообщения, проложенными через колониальный Алжир, получил в свое распоряжение Сахару и сахарскую нефть... Таким образом, история тяготеет к закреплению границ, которые словно превращаются в природные складки местности, неотъемлемо принадлежащие ландшафту и нелегко поддающиеся перемещению. С другой стороны, для того чтобы граница закрепилась и вросла в землю, должно пройти какое-то время. Вокруг своего савойского домика я высадил черенки канадского тополя; через тридцать лет, разросшись, они, пожалуй, станут настоящей оградой. В процессе же формирования и закрепления границы тридцать лет - срок ничтожный. Прошло чуть больше тридцати лет с тех пор, как по живому телу Европы были прочерчены ялтинские границы. Потребуется не меньше столетия, чтобы выяснить, насколько долгая жизнь им суждена. Верденский договор (843).Важнейшей особенностью священного Верденского договора (август 843 года) оказалось, очевидно, то, что с теми или иными уточнениями он действовал на протяжении многих веков и со временем становился лишь прочнее. Действительно, уже более тысячи лет прошло с тех пор, как непомерно обширная империя Людовика Доброго была поделена между тремя его сыновьями: Людовику досталось Восточнофранкское королевство, то есть Германия; Карлу Лысому - Западнофранкское королевство, ставшее впоследствии первоначальным ядром Франции; между ними разместилось нежизнеспособное государство Лотарингия, отошедшее к старшему сыну - Лотарю, который принял титул императора и по- лучил в свой удел обе имперских столицы (на севере Аахен, на юге Рим), а для связи между ними также и несообразно вытянутую полосу земли шириной примерно 200 километров и длиной около 1 500. Этот диковинный "перешеек" пересекал Альпы и тянулся дальше в Италию - до Беневенто и еще дальше. Составлявшие договор "эксперты" (как именует их Роже Дион)705 вычленили эту полосу для того, чтобы сохранить идею Империи. А, скажем, Майнц и часть рейнского левобережья они отдали Людовику Германскому лишь затем, чтобы он имел под рукой собственные виноградники,- поистине королевский дар! Что и говорить, все эти конъюнктурные и в принципе сиюминутные причины не могут объяснить необыкновенную долговечность, которая была суждена статьям Верденского договора. Ведь восточным рубежом Франции на долгие века так и осталась "граница по четырем рекам" - Роне, Соне, Маасу и Шельде (хотя, за исключением Шельды, она фактически имела к ним лишь небольшие выходы или даже вовсе никаких). Правда, полоса Лотарингии оказалась неустойчивой и просуществовала менее столетия, а в 936 году была поглощена Германией, которая вскоре превратилась в Священную Римскую империю германской нации и превосходила по своему могуществу державу последних Каролингов и первых Капетингов. Таким образом, линия "четырех рек" стала для Франции "германской" границей. Конечно, до тех пор, пока у французской монархии были связаны руки со стороны Атлантики и Ла-Манша (откуда грозили английские вторжения) - до тех пор восточная граница была достаточно тихой. К тому же по обе стороны она буквально тонула в невероятно мелкой россыпи феодальных владений, кишевших, словно крошечные одноклеточные существа. Тем не менее восточная граница была настоящей, живой границей. Несмотря на все феодальные конфликты и войны, вылазки и распри, непрекращавшиеся тяжбы - или же как раз благодаря такого рода инцидентам,- местное население, поневоле участвуя в этих играх, прекрасно знало, где пролегает граница. Например, через Аргоннский лес протекает речка Бьем - крохотная речушка, упоминаемая разве что в связи с размещенными вдоль нее стеклоплавильными мастерскими. Однако по Верденскому договору ей выпала честь на коротком участке служить границей между королевством и Империей (первоначально - владениями Лотаря), а также и между епархиями Вердена и Шалона-на-Марне. Отвечая на расспросы в 1288 году, местные жители очень хорошо умели различать: "Что по ею сторону означенной речки - то имперское, а что по ту сторону означенной речки - то во Французском королевстве"706. Этим доказывается, что граница королевства была вполне реальна для людей, которым приходилось ее пересекать или жить вблизи от нее. А речка Бьем еще и поныне отделяет департамент Марна от департамента Мёз, поскольку же каждому департаменту соответствует своя церковная епархия, то она разделяет и две епархии - Верденскую и Шалонскую. Но до сих пор мы лишь констатировали, а не объясняли факт долговечности границ. Можно прочесть, что Верденский договор "явился компромиссом между притязаниями трех соперников - сыновей Людовика Благочестивого. Участников дележа более всего заботило, чтобы все три удела были равны. В качестве границ они взяли водные рубежи, то есть чисто географические разделительные линии", исходя из их удобства706. Следует согласиться с этими замечаниями Гастона Зеллера, равно как и с соображениями Роже Диона, которые также носят географический характер. Но все-таки, коль скоро такой раздел обрел некий смысл, коль скоро он закрепился в длительной временной перспективе - значит, уже и в IX-Х веках определились и лингвистические рубежи, проходившие примерно там же, где и ныне, спустя почти десять веков. Тем самым игра политических интересов получила опору в виде уже существовавших "на местности" культурных реалий. А потому за Страсбургскими клятвами (14 февраля 842 года), произнесенными за полтора года до Верденского договора, приходится признать все то важное значение, какое придавала им историческая традиция. Перед лицом своих армий в полном сборе братья Лотаря связали себя клятвой, причем Карл Лысый произнес ее на языке "тудесков", а Людовик (позднее названный Германским) - на романском, войска же присягали каждое на своем наречии. Так перед нами происходит зарождение и первое, еще слабое взаимосоприкосновение двух национальных общностей, формирующихся по ту и другую сторону от полосы лотарингских земель и заявляющих о себе в языковых различиях. Конечно, тут еще нельзя говорить о национальностях, о точных лингвистических границах; и тем не менее Сена у своего истока в Сен-Жермен-ла-Фейль - уже Сена! Недаром ведь еще и в 1914 году мы, французы и немцы, сражались друг с другом за обладание Лотарингией. Четыре решающих года: 1212, 1213, 1214, 1216. Как демонстрирует на материале более поздней эпохи Ив Ренуар708, история границ развивалась как бы в замедленном темпе. По его концепции, политическая карта Западной Европы раз навсегда "определилась" в течение четырех решающих лет - 1212, 1213, 1214, 1216. За эти четыре года зафиксировалось взаимное положение и соотношение постепенно вызревавших до тех пор сил. Действительно, в начале XIII века сразу четыре сверхкрупных государства могли вот-вот выйти из своих берегов-границ. Испания, где правила арабская династия Альмохадов, продвинула свои рубежи далеко на север, объединив под властью ислама Северную Африку и значительную часть Испании; анжуйская империя Плантагенетов присоединила к Англии часть Ирландии, а также все морское побережье Франции от устья Бреля до устья Бидассоа; благодаря соглашению между Тулузой, Сарагосой и Барселоной зародилась, по крайней мере в потенции, Окситанская империя, питавшая честолюбивый замысел завладеть также и Провансом, уже по ту сторону Роны; наконец, еще одно потенциальное сверхгосударство создавалось в результате победы Филиппа-Августа, который, сорвав замок с ворот Шато-Гайяра, 24 июня 1204 года вступил в Руан; вопрос был в том, удастся ли ему завладеть и морем. Однако все эти сверхгосударства одно за другим потерпели неудачу в своих стремлениях; как бегун спотыкается о протянутые на его пути веревки, так и они запутались в переплетениях старинных границ. Крушение их было стремительным. Испанских Альмохадов разгромили войска христиан при Лас-Навас-де-Толоса (1212). В 1213 году Симон де Монфор в сражении при Мюре победил графа Тулузского и Педро II Арагонского. В 1214 году в Бувинском сражении Филипп-Август одержал верх над коалицией союзников Иоанна Безземельного. Тем самым произошло резкое возвышение Франции: Иоанн Безземельный попал в трудное положение, мятежные английские бароны добились от него Великой хартии вольностей (1215), а на следующий год призвали себе на помощь сына Филиппа-Августа, будущего Людовика VIII Льва, и тот высадился в Англии. Но рухнули и эти честолюбивые замыслы: после смерти Иоанна Безземельного английские бароны заключили союз с его сыном Генрихом III, а Людовику пришлось отступить обратно во Францию. Таким образом, все эти эпизоды имели одинаковый финал. Старинные границы выдержали испытание, им суждена была долгая жизнь. Очевидно, это связано с тем, что в начале XIII века (а пожалуй, и ранее) Европа уже составляла внутренне целый организм, единую общность, в рамках которой сложились политические субъекты, и они взаимно сдерживали, связывали друг друга взаимным давлением. Следует согласиться с Вальтером Кинастом709, что уже очень задолго до появления самого понятия возникло нечто подобное "европейскому равновесию" - механизм для пресечения любых попыток к гегемонии, к созданию "мировой монархии", как стали выражаться позднее, в XVI веке. Вся беспокойная история Европы обозначена вехами несостоявшихся империй. И действительно, в таком взаимном сдерживании проявляется действие глубинных исторических сил. Начнем с битвы при Лас-Навас-де-Толоса в 1212 году: в ней христианская цивилизация, закрепившаяся на Иберийском полуострове (и присутствовавшая даже в мусульманской части Испании в лице христиан-мосарабов710), отбросила вспять силы ислама, второй, уже ослабевшей и почти изнемогшей из двух цивилизаций полуострова. Полная ясность имеется и в отношении Англии и Франции. После битвы при Гастингсе (1066) и нормандского завоевания Англия перестала быть островом; ей хватило ума и удачи вновь им стать (да и то скорее поневоле) лишь в 1558 году, после того как Франсуа де Гиз отвоевал у англичан Кале (им бы следовало поставить ему памятник как творцу величия их страны). В средние века Франция и Англия - по крайней мере их правящие классы - жили одной общей судьбой: Плантагепеты, как слышно уже в их певучем имени, были французскими князьями, Все так, и тем не менее в глубине, под покровом внешних событий - таких как феодальные распри, второе замужество Альеноры Аквитанской, преходящий гнев и недальновидный героизм Ричарда Львиное Сердце, ошибки и даже трусливые поступки Иоанна Безземельного, осторожная, хитрая и удачливая политика Филиппа-Августа,- под этим покровом формировалась самостоятельная Англия и самостоятельная Франция. Взяв Руан, Филипп-Август рассек надвое извилисто протянувшуюся вдоль моря империю Плантагенетов. Англия же, избавившись от присутствия будущего французского короля Людовика, сумела отбросить Францию за Ла-Манш. Проведенный тем самым разрез возвестил о том, что по обе стороны "Английского канала" зарождаются самобытные национально-культурные организмы, которым было суждено долгое вызревание, зато и большое будущее. Аналогичные, еще более сложные проблемы возникают в связи с крестовым походом против альбигойцев; в отличие от предыдущих походов, направлявшихся вовне, то был взрыв внутри христианского мира. Тем не менее все ясно и здесь. На первый взгляд был восстановлен порядок: ересь побеждена, а Лангедок в 1271 году по праву наследства присоединен к владениям французской короны. Да, конечно, и тем не менее в итоге этой войны двух цивилизаций все же устояла (хотя и была нарушена) граница языка "ок" - длинная незаживающая рана, ключевая проблема всей нашей истории, так и не нашедшая и не допускающая никакого идеального разрешения. "Естественные" границы. Сказанное выше помогает нам правильнее поставить щекотливую и, быть может, даже ложную проблему так называемых "естественных" границ - границ древней Галлии, являвшейся территориальным прообразом Франции, то есть границ по Рейну, Альпам, Средиземному морю, Пиренеям, Атлантике, Ла-Маншу, Северному морю. В римскую эпоху эти границы были закреплены, и позднее, под властью меровингских и каролингских государей, Галлия продолжала жить в тех же самых обширных пределах. Она отстаивала их неприкосновенность на юге, в Пиренеях (и даже расширяла свои владения за счет Испанской марки), в Альпах и в Италии (завоевание лангобардской Италии Карлом Великим), вдоль берегов Рейна и по своим нескончаемым морским побережьям (свирепствовавшие там начиная с IX века нормандские пираты в конце концов исчезли, так и не став тем вселенским бедствием, о котором впоследствии толковали историки). Таким образом, Галлия на протяжении веков почти полностью сохраняла свою территориальную целостность, а тем временем эта территория тесно срослась с судьбой Франции, в ее пределах успели перемешаться расы и цивилизации, научившись уживаться друг с другом. Анри Мартен без колебаний заявляет в своей "Истории Франции": "Новая Франция, старая Франция, Галлия - все это один и тот же духовный индивидуум"711. Не будем придираться к выражению "духовный индивидуум", которого я бы сам не стал употреблять; несомненный факт заключается в том, что здесь имела место непрерывная связь, преемственность реалий, исторически сменявших и обусловливавших друг-друга. Не следует, однако, представлять дело так, будто постоянной задачей завоевательной политики Франции является выход на рубежи древней Галлии, на "наши" "естественные" границы,- будто этой "генетической программе" один за другим следовали правители нашей страны, четко-де представлявшие себе, какую территорию им должно отвоевать. Нет, политика наших королей была подчинена случаю, воле обстоятельств, переменчивой удаче. Добившись того или иного успеха, они задним числом начинали подыскивать ему оправдание - всякий раз иное,- а вслед за тем рождались новые соблазны. Дело в том, что древняя Галлия, как ни странно, длительное время находилась вне исторической памяти нашей страны, была полностью забыта. У средневековых историков и хронистов прошлое Франции представало как беспорядочная смесь летописей королевских династий, которым подбирались самые несообразные родоначальники. Например, Никола Жиль в своем сочинении "Изящнейшие и обширнейшие анналы и хроники всехристианнейших и превосходнейших властителей воинственных Галлий" (появившемся в 1492 году и вплоть до 1621-го много раз переиздававшемся) хотя и упоминает в заголовке о "Галлиях", но в самом тексте толкует вовсе не о Галлии и галлах, а единственно о королях Франции и об их происхождении, возводя оное к достославным преданиям о Приаме, Гекторе и Франкионе - троянских героях, объявленных родоначальниками франков! Для французов той эпохи не существовало горделивой формулы "наши предки-галлы": как писал Фердинанд Лот, "история нашей страны начиналась с прихода франков" под водительством Франкиона. "Люди даже не задавались вопросом, кто жил в Галлии до франков... или, вернее, они отвечали - римляне"712. И только Этьенн Пакье первым понял (в 1560 году), что некоторое представление о Галлии и ее обитателях можно составить, изучая записки Цезаря. Слегка огрубляя, можно сказать, что тогда-то галлы и "вошли в историю" Франции. Да воздается же Этьенну Пакье и горстке его современников (в их числе столь необыкновенному человеку, как Лапопелиньер) за то, что они положили начало новой историографии, которая была уже не эпической песней или легендарной хроникой, но документальным исследованием713. К сожалению, эта новая история, плод французского гуманизма, погибла, едва родившись на свет, и наступившая в XVII веке реакция, переиначив "шиворот-навыворот"714 созданный новыми историками образец, вновь окутала все дымовой завесой. "Еще в 1714 году эрудит Никола Фрер был посажен в Бастилию за попытку доказать, что франки были германцами!" А ведь эти преступные мысли он развивал всего лишь в Академии надписей и изящной словесности...715 В таких условиях, знать ничего не зная о Галлии, как же можно было говорить о естественных границах - то есть границах Галлии? Вплоть до заявлений периода Революции о них и не было речи, а встречающиеся кое-где намеки на это понятие мало что значат. Это лишь камешки, разбросанные вдоль большой дороги. Например, в 1444 году, еще не успев закончить Столетнюю войну с Англией, Карл VII, а затем и его сын Людовик XI предприняли поход в Лотарингию и Эльзас до самого Базеля; сделано это было вследствие разного рода интриг и обязательств, а главным образом в тайном желании вывести из Франции лишние войска, заодно и поставив заслон экспансионистским замыслам герцога Бургундского Филиппа Доброго, который, со своей стороны, мечтал возродить узаконенное Верденским договором королевство Лотаря. По этому случаю Карл VII заявил, что Французское королевство уже много лет как лишено своих естественных границ, доходивших до Рейна, и пришла пора восстановить над ними власть, поскольку территории, "расположенные по ею сторону Рейна... по праву и обычаю принадлежали предшественникам нашим, королям Франции"716 Из контекста явствует, что этими "предшественниками" были короли великого Франкского государства - Хлодвиг и в особенности император Карл Великий, герой средневековых хроник и эпических песен, которого наши короли именовали своим "родоначальником". Людовик XI даже учредил к концу своей жизни нечто вроде культа святого Шарлеманя (Карла Великого), объявив 28 января его праздником, который надлежало отмечать во всех городах Франции. Кстати, к XV веку восходит и следующий странный церемониал: "При своей коронации каждый новый король Франции посылал в Аахен погребальный саван своего предшественника, дабы его расстелили на могиле Карла Великого"717. Обычай этот соблюдался до кончины Людовика XV в 1774 году. Понятными становятся и слова Гаспара де Со718, который в своих "Мемуарах" сожалеет, что рейнский поход Генриха II (1552) привел к завоеванию лишь Трех Епископств - почему же не всего Эльзаса и Лотарингии? "Тем самым,- пишет он,- было бы восстановлено королевство Австразия" - наследственное владение одного из сыновей Хлодвига, которое в дальнейшем несколько раз присоединялось к Французскому королевству. Таким образом, французские короли, отстаивая в некотором смысле свои наследственные права, опирались не столько на понятие естественных границ античной Галлии, сколько на достославную память о королевстве франков и империи Карла Великого. К немногочисленным свидетельствам в пользу естественных границ мы можем отнести лишь один любопытный намек, относящийся к 1558 году, и еще одну недвусмысленную формулу 1642 года. Намек принадлежит перу малоизвестного бургундца по имени Жан Лебон, писавшего: "Из Рейна пить Париж хотел - то был бы Галлии предел" ("Галлия" означает здесь "Франция", "новая Галлия"; "предел" - "граница")719. Недвусмысленная же формула содержится в завещании Ришелье. "Целью моего правления,- говорится в нем от имени кардинала,- было возвратить Франции те рубежи, что определила ей природа... дабы Франция совпала с Галлией и всюду, где была древняя Галлия, простиралась бы Галлия новая". Подобный текст никак не страдает двусмысленностью. Но ведь всем известно, что завещание это - апокрифическое, да к тому же еще и переведенное с латыни. Его историческую ценность лишь отчасти спасает то, что оно все же было составлено в непосредственном окружении Ришелье, так что данная формула возникла в самом сердце французской политической жизни. Возможно, и так. Однако до 1642 года сходного текста нигде не найти, да и после 1642 года слова, приписываемые Ришелье, зазвучали вновь лишь в прокламациях Французской революции. Но если монархическая Франция не пользовалась удобной ссылкой на естественные границы, а между тем присоединяла к себе некоторое количество территорий, то как же она оправдывала эти аннексии? Зачастую никак не оправдывала - просто-напросто захватывала земли, аннексировала их, а там пускай себе говорят кто что хочет. Есть, конечно, и исключения, но и они лишь подтверждают правило. В 1601 году у герцога Савойского были отторгнуты области Бюже, Брес и город Жекс с окрестностями. Своим новым подданным Генрих IV объявил: "По всей справедливости выходит, что коль скоро родной язык ваш французский, то и подданными вы должны быть французского короля. Пускай себе испанский язык остается в Испании, а немецкий в Германии, но все, кто говорит по-французски, должны быть у меня"720. Однако же подобное рассуждение - вообще говоря, не лишенное смысла, хотя и нельзя сказать, чтобы справедливое или что-либо оправдывающее,- не было, против ожидания, использовано при завоевании и присоединении (по Нейметенскому договору 1678 года) Франш-Конте, первоначально занятого войсками французского короля еще в 1674 году (правда, то были швейцарские наемники). Не было оно использовано и в 1766 году, при аннексии Лотарингии после смерти Станислава Лещинското. Ну, а что можно было сказать в 1648 году, когда Франция установила свою власть над Эльзасом - областью, где говорили на германском диалекте? Этому захвату не было представлено вообще никакого оправдания, да он почти и не вызвал интереса в тогдашнем французском обществе. В 1659 году, по выгодному для себя Пиренейскому мирному договору, Франция аннексировала Руссийон и Сердань - исконную часть Каталонии. Тогда-то весьма кстати были вновь помянуты древние границы - "Пиренейские горы, которые в древности отделяли Галлию от Испании и отныне впредь также будут разделять эти два королевства"721. Впрочем, Галлия упоминается здесь скорее случайно. Во время последующих переговоров о прохождении границы, начавшихся в Сере (март - апрель 1660 года) и завершившихся в Льивии (ноябрь 1660 года), с обеих сторон выдвигались одни лишь чисто юридические доводы, не было речи ни о природном рельефе, ни о древней Галлии722. Столетие спустя, в 1752 году, назначенный инспектировать границу в Руссийоне маркиз де Поми в своем докладе напоминает: "Итак, в качестве рубежа были приняты [в 1659 году] вершины и гребень Пиренейского хребта, с тем чтобы горный склон, обращенный к внутренней части Руссийона, принадлежал Франции, а склон, прилетающий к испанским провинциям,- испанской короне, причем должно было соблюдаться правило естественного водного стока, как это делалось при проведении границы по Альпам"724. Здесь, конечно, задним числом упрощается реальное положение вещей. В итоге теория естественных границ возобладала при оправдании лишь территориальных захватов революционной поры. Век Просвещения как раз ввел в моду понятие природы, и этот аргумент звучал неотразимо. "Франция есть самодовлеющее целое,- заявлял в 1792 году аббат Гретуар,- ибо Природа со всех сторон оградила ее своими барьерами, избавив от необходимости разрастаться вширь, так что наши интересы согласуются с нашими принципами". То же самое повторял и Дантон 31 января 1793 года, сразу после бесцеремонной аннексии Бельгии: "Рубежи Франции обозначены самой природой. Мы выйдем на них по всем четырем направлениям - у Океана, у Рейна, в Альпах, в Пиренеях" В отношении Рейна возражения с немецкой стороны последовали далеко не сразу. В 1746 году Фридрих II даже сделал следующее странное - по крайней мере для нашего слуха - заявление: "Достаточно взять в руки географическую карту, дабы убедиться, что естественные пределы сей монархии [французской], по всей видимости, простираются до Рейна, чье русло словно нарочно создано для того, чтобы отделять Францию от Германии"725. Противоположная позиция была сформулирована в Германии лишь в "Песнях" Эрнста Морица Арндта (1813): "Der Rhein, Deutschlands Strom aber nicht Deutschlands Grenze" - "Рейн, германская река, а не германская граница"726. Нам не представляется, таким образом, что направляющей линией французской политики было стремление к естественным границам страны. Оставим в стороне словеса, аргументы, официальные речи: независимо от них, в реальности происходила и постоянно беспокоила Европу непрерывная французская экспансия. Не приходится спорить ни с Огюстеном Тьерри, ни с Анри Мартеном, ни с Альбером Сорелем, проследившими историческую преемственность этой политики: так, Революция лишь продолжила, хотя одновременно и испортила, политику старого режима. Начиная с рейнского похода 1552 года Франция только о том и думала, как бы закрыть, крепко запереть свои ворота в Восточную Европу. Выход к морю - неторопливый и незавершенный. В исследованиях, посвященных границе, нечасто заходит речь о море. Даже здесь сказывается суеверное почтение к суше! А между тем, если считать границей разрыв, разлом в пространстве, то ведь каждому отплывающему из Кале или прибывающему в Дувр ясно, что он выезжает или же въезжает за границу. "Человек - существо сухопутное",- утверждал Видаль де ла Блаш727. Даже Чарльз Дарвин, хоть и был англичанином и именитым путешественником, "после кругосветного путешествия на "Битле" [1831] уверял, что люди уходят в море лишь поневоле и по принуждению"728. И все-таки моря существуют, существуют морские берега, существуют моряки и флоты. И существуют морские границы, причем они-то как раз являются бесспорно естественными. Итак, наша задача - выяснить, как в ходе многовековой истории Франции человек распоряжался бесконечными морскими побережьями, охватывающими страну. К сожалению, если исключить многие славные, но изолированные эпизоды, в целом достижения Франции на морях не могут сравниться с теми великими делами, что мы вершили на суше. Здесь имелось явное несоответствие. Как уже сказано выше, будучи стиснута между морем и сушей, Франция отдавала предпочтение суше. "Французам неведомы морские пути",- огорченно заявлял Филипп-Август, который в 1204 году, завладев богатой приморской Нормандией, распахнул перед своей политикой широкие морские горизонты, до той поры заслонявшиеся империей Плантагенетов. В том же самом году французы, "словно подтверждая его правоту, сами признавали во время штурма Константинополя [вместе с воинами IV крестового похода}, что "не умеют столь же хорошо действовать на море, как на суше" (слова Жоффруа де Виллардуэна)729. Действительно, лишь в 1246 году Франция получила в свое владение якорную стоянку в Эг-Морт - "окно" во Внутреннее море. В те времена, если не считать Нормандии, во Франции не было сколько-нибудь многочисленного населения, привычного ходить в море. Не оттого ли спустя век, в начале войны, получившей имя Столетней, французы сразу же проиграли сражение при Слейсе (24 июня 1340 года) и тем самым утратили бесценно важное для них господство на море - а в результате этой катастрофы Франция оказалась беззащитной против высадки англичан? А если в 1369 году обстановка на море и изменилась, то не благодаря Карлу V или Дюгеклену, а благодаря галерам короля Кастилии Генриха Трастамарского, отряженным на помощь Дюгеклену; они-то огнем своих бомбард (новинка по тем временам) и разгромили английский флот на рейде Ла-Рошели (1373). Эта победа облегчила "отвоевание областей Пуату, Сентонж и Ангумуа"730. В декабре того же года Карл V назначил адмиралом Франции Жана де Вьена. Тот сформировал флот из "современных" кораблей и начал успешные экспедиции в Бретань и к берегам Англии, наводя страх в Лондоне. Пользуясь поддержкой кастильских и португальских кораблей, французский флот действовал эффективно и нередко одерживал победы. Но вскоре обстановка ухудшилась: Жан де Вьен оставил свой пост, а в 1396 году погиб в бою с турками при далеком Никополе. После того как Франция восстановила контроль над своей территорией, а в 1481-1482 годах, с присоединением Прованса и Марселя, окончательно закрепилась на берегах Внутреннего моря (Лангедок был присоединен к владениям короны еще в 1271 году), она неизбежно оказалась в затруднительном положении в силу того, что ее береговая линия разбита между двумя морскими бассейнами. С одной стороны, это Атлантика, Ла-Манш и Северное море - оперативное пространство будущего, где вскоре стали плавать одни только круглокорпусные суда; с другой стороны - Средиземное море, бассейн древних торговых путей и длиннокорпусных галер, которые, за немногими блестящими исключениями, утратили всякую роль в океане уже с окончанием XVI века. Таким образом, Франции требовались не один, а два флота. В результате ей приходилось либо все умножать на два, либо - как чаще всего и получалось - все на два делить. Испания, столкнувшись с той же самой проблемой (при том выгодном отличии, что океан и Внутреннее море соединяются у ее берегов, в Гибралтаре), еще в 1617 году, по совету неаполитанского вице-короля герцога Осуиского, стала использовать как в океане, так и в Средиземном море галионы. В дальнейшем повсеместно пришлось ставить на вооружение линейный корабль - плод компромисса между круглокорпусным и длиннокорпусным судном. Но и упростив таким образом состав своего флота, Франция по-прежнему стояла перед неразрешимой проблемой, усугублявшейся еще и тем, что командование вечно не решалось сосредоточить все военно-морские силы по ту или другую сторону, как этого подчас требовала обстановка. Например, в 1692 году французский флот был разбит в сражении при Ла-Уг - тогда как "если бы Тулонская эскадра могла соединиться с Брестской, то Турвиль получил бы в свое распоряжение более восьмидесяти кораблей - учитывая их боевые качества, более чем достаточно, чтобы разгромить девяносто девять кораблей англо-голландской эскадры"731. Такая же трагедия разыгралась и в 1805 году, при попытке подготовить десант в Булонском лагере. Таким образом, военно-морская мощь Франции страдала своего рода структурным недугом. Чтобы преодолевать его, требовались грандиозные усилия всей страны, к которым ее могла принудить лишь твердая воля государства; но такую волю оно проявляло редко. Правда, Ришелье и Кольбер немало потрудились для воссоздания военного флота, но зато ни Людовик XIV, ни тем более Регент (вообще упразднивший военный флот вместе с торговым), ни Людовик XV не сознавали, сколь высоки ставки в этой игре. Действительно, на протяжении долгого полувекового периода от Утрехтского (1713) до Парижского договора (1763) "военно-морские силы Франции существовали только на картинах господина Берне"732. Людовик XVI (настоящим хобби которого, пишет Ален Гийерм, было вовсе не слесарное, а морское дело) попытался было исправить положение, но, к сожалению, слишком поздно. Великолепно расположенная в центре Европы для ведения континентальных войн, Франция в военно-морской области пала жертвой своего географического положения. Она так и не смогла или не сумела в полной мере реализовать те козыри, которыми на первый взгляд наделила ее природа и история. Природный заключался в том, что, как пишет Пьер Гуру, "ни одна страна в Европе не обладает столь протяженным, разнообразным и удобным морским побережьем. Сколько здесь отличных гаваней, расположенных в устье широких рек, что ведут в глубь страны!"734 Исторический же козырь состоял в том, что с присоединением Нормандии, Бретани, Лангедока, Прованса Франция одновременно приобрела и целые народности потомственных мореходов. Корабли Жана де Вьена плавали рядом с кастильцами и португальцами, вместе с баскскими корсарами... Со включением же во Французское королевство Бретани (окончательно состоявшимся в 1532 году) союзниками Франции стали лучшие европейские мореплаватели XVI века. И, однако, все эти дары судьбы оказались во многом бесполезными! На самом деле причина тому заключалась не только в неблагоприятном факторе "двух морей". Для ведения и планирования широкомасштабной политики на морях Франция должна была бы выполнить одно непременное условие - вырваться из осиного гнезда беспрерывных сухопутных войн, с тем чтобы, подобно англичанам, вести только одну войну - на море, и иметь только один военный бюджет - военно-морской. Для подобного выбора требовались не только прозорливость, удачливость, настойчивость, но и способность противостоять давлению воинственного дворянства, готового в любой момент выступить в поход по дорогам Европы. В волнующем по сей день "Историческом учебнике внешней политики" Эмиля Буржуа735 повествуется об этих драматических колебаниях Франции между сушей и морем, всякий раз получавших неверное разрешение. Еще в 1740 году, в самом конце своей нескончаемо долгой жизни, старый кардинал де Флери упрямо боролся за то, чтобы остановить начинавшуюся войну за австрийское наследство. Но для Франции без войны на суше - и жизнь не в жизнь. А разве Европа могла отказать ей в таком удовольствии? Таким образом, военно-морской потенциал Франции зачастую оставался невостребованным, или востребованным не в полной мере, или искусственно подорванным. Предоставленные самим себе, наши моряки поступали на службу в иностранные флоты, которые вечно страдали от нехватки экипажей. Стоило же Франции начать вновь снаряжать свой флот, как они возвращались на родину, дезертируя с испанских, мальтийских, английских, а чаще всего - голландских кораблей, "преисполненные сожаления о долгих своих скитаниях и горячего желания остаток своих дней с пользой послужить королю, вознося хвалы господу за то, что после столь длительного пренебрежения мореплаванием"736 Франция наконец-то одумалась. В пору снаряжения флота Кольбером во Францию вернулось чуть ли не 30 000 моряков; скорее всего эта цифра, названная французским послом в Гааге, преувеличена, но массовый возврат на родину действительно имел место. И все-таки главная беда была не в том, что все ресурсы отнимала сухопутная война. Пьер Виктор Малуэ737, который, прежде чем стать депутатом Генеральных штатов и Учредительного собрания, долгое время служил во флоте (целых семь лет - порядочный срок! - он занимал пост морского интенданта в Тулоне, куда был назначен 1 ноября 1781 года), указывал на основное препятствие, которого так и не смогла преодолеть политика французского государства. "Сам Кольбер, при всей своей высочайшей просвещенности,- пишет он,- слишком спешил добиться крупных успехов на море, не успев утвердить самые основы морской мощи; а ведь он лучше, нежели кто-либо иной, понимал, что создать флот и набрать в него моряков возможно лишь при наличии широкой экспортной торговли. Это доказывают нам все его шаги, направленные к созданию и поощрению мануфактур; но едва лишь благодаря ему у нас в стране появились матросы торгового флота, как он сам же забрал их во флот военный, так что бурный рост нашей военно-морской мощи быстро прекратился за недостатком пищи; между тем соперники наши, опередив нас в строительстве морского флота на два столетия, смогли сохранить и даже увеличить свои силы". Итак, наша неудача носила экономический характер. Скажем даже яснее - то была неудача французского "капитализма". И действительно, тот же Малуэ продолжает: "Морская торговля не может процветать при режиме абсолютной власти и под бременем налогов, порождаемых потребностями роскошества и почти непрерывным состоянием войны. Только свобода промышленности и спекуляции способна создать класс богатых капиталистов, в отсутствие которых никогда не развернется широко коммерческая деятельность, благоприятствующая приумножению и вывозу за границу производимых в стране товаров; между тем ни в собраниях наших, ни в народных нравах мы до сих пор не видали того духа предприимчивости и экономии, какой потребен для создания и содержания крупного торгового флота - этой непременной и прочной основы военно-морской мощи"738. Сказано справедливо, хотя и жестковато. Вообще главная беда состояла в том, что Франции так и не удалось сколько-нибудь надолго стать первой экономической державой Европы, то есть ее центром. Исключая - да и то с оговорками - лишь "континентальный" век шампанских ярмарок, европейское богатство никогда не концентрировалось во Франции. Отсутствие же этого важнейшего фактора лишало Францию и многих других преимуществ, в том числе главного. Мы имеем в виду избыток экономических ресурсов, превосходство в кредитах, интенсивность деловой жизни, крупные накопления капиталов, широкомасштабные морские перевозки - одним словом, экономическое могущество, дающее средства для долгосрочных проектов. Анж Гудар, говоря о положительном влиянии Ришелье на судьбу нашего флота, справедливо пишет: "Чтобы сделать Францию великой морской державой, потребовалось бы столетие"739. 26 октября 1761 года хорошо осведомленный наблюдатель сообщал из Тулона: "Франции никогда не быть могучей державой, вызывающей страх и уважение у соседей, если только она не станет владычицей морей, и... на этой водной равнине армия в двадцать тысяч человек снискала бы ей больше чести и выгоды, нежели двухсоттысячная армия на суше. Одним словом... кто владеет морем, тот владеет всем миром"740. Подобную роль Франция так и не смогла сыграть до конца.
1* Идиоматическое выражение, означающее "округлять свои владения". (Ред.) |