Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Диакон Василий ЧСВ

ЛЕОНИД ФЕДОРОВ

К оглавлению

Часть первая

ПЕРЕД ЗАРЕЙ

ГЛАВА XI

ИЕРОМОНАХ ЛЕОНТИЙ

Поступление о. Леонида в СТУДИТСКИЙ " Скит св. Иосифа " в Каменице. - Письмо-исповедь митр. Андрею. - " Изолированность от мира, полное незнание всех его сует и мелочных забот ". - Бедность и простота жизни. - Низкий культурный уровень окружающей среды. - Стремление достичь личного совершенства в монашестве. - Рабочий день в СТУДИТСКОМ монастыре. - Богослужение и работа. - Свидание с митр. Андреем в Каменице. - Сомнения о. Леонида и внутренние испытания; его верность призванию. - Взгляды о. Леонида на восточный обряд и вселенский ДУХ католичества.

Монашество привлекало Федорова с четырнадцатилетнего возраста. Состоявшееся рукоположение побуждало его теперь осуществить давнишнее желание; оставаться мирским священником он не хотел. Это как-то не согласовалось с его призванием, как он его ощущал. Митрополит Андрей назначил ему пройти искус в монашеском послушании (новициат) в Студитском монастыре в Босанской Каменице, в родственной его русскому аскетическому духу среде тамошних русинов.

Задерживали теперь о. Леонида в миру лишь дела, которыми он был связан, прежде всего по должности префекта новооснованного Львовского Института. "До полного установления порядка мне нечего и думать вступать в новициат, - писал он митрополиту Андрею (18-8-11), - ибо иначе монахи будут делать все, что им взбредет в голову". Однако и тут все в конце концов вошло в свою колею, умиротворилось и "прижимистые монахи", ведавшие в Институте хозяйственными делами, подчинились установленному порядку. После этого произошла другая задержка из-за новой поездки в Россию, куда митрополит Андрей опять послал о. Леонида. Он выехал в ноябре 1911 г., а мог вернуться только в апреле следующего года. Но и это теперь было уже позади. О. Леонид не медлил и не задерживался даже чтобы закончить обширный отчет о последней поездке. В мае он был уже в Каменице и оттуда послал его митрополиту Андрею.

К поступлению в монастырь о. Леонид относился очень серьезно. Этот решительный шаг он выносил в своем сердце. Желание стать монахом крепло в нем и развивалось вместе с общим духовным ростом. Таким образом, уход из мира созрел в нем вполне и принятое решение не вызывало ни сомнений, ни колебаний. Затруднения были лишь внешнего характера и сводились к тому, как и когда выбраться из мира, освободиться от связывавших обязанностей. Тем не менее, как ни стремится человек в монастырь, как ни подготовлен к этому, последний решающий шаг заключает в себе всегда нечто значительное, бывает сопряжен с сильным переживанием. Если отрыв от мира и прошел для о. Леонида безболезненно (не теряя из виду самого главного - будущую деятельность в России, он все же в монастырь поступал не ограничивая ничем срок пребывания в нем), то вступление в совсем новую жизнь оказалось для него все-таки немалым событием. Одно дело - правильно представлять себе монашескую жизнь, стремиться к ней, находить привлекательной, даже любить ее в принципе, а другое - войти в монастырскую среду, фактически стать в ней монахом, утратить свою волю, сузить жизненный горизонт до границ весьма монотонной и прозаической повседневности, примириться с тем, что останешься навсегда в той же обстановке, с теми же людьми, "в четырех стенах", без существенных перемен. Ведь вся тяжесть монашеского подвига не столько во внешних делах, все-таки вносящих некоторое разнообразие в серенькие монастырские будни, сколько именно в этом.

В прошлом году, после Пасхи, о. Леонид сделал, так сказать, генеральную репетицию, начав жить по-монашески в Институте: перестал есть мясо, ходил на все церковные службы, спал на деревянной постели. Все это, по его признанию, давалось ему необычайно легко, даже самая трудная работа была для него развлечением. Неудовлетворенная чувственность не являлась больше предметом сколько-нибуд трудного испытания: с нею он и раньше справлялся, а теперь исчезать даже самые отдаленные ее отголоски. Желание наград, по честей, карьеры, способное немало смутить столь богато одаренную натуру и руководить ее действиями - было органически чуждо о. Леониду. Он ясно говорит о себе, что гордость и связанное с ней себялюбие ему просто противны. Гордость в верующем человеке он находил греховной, а в неверующем - смешной. Словом, к поступлению в монастырь о. Леонид считал себя готовым вполне; последнее слово он даже сам подчеркнул. На этот счет у него не было сомнений. Между тем, являлся другой вопрос - достаточны ли его силы к прохождению великого монашеского подвига? "Дело, предстоящее нам, - писал он митрополиту Андрею, - слишком велико и свято, чтобы к нему могли прикасаться грязные руки". Эти слова, поскольку о. Леонид оценивал себя самого, могут казаться преувеличением, гиперболическим оборотом, но в то же время они выражают очень ярко, какую абсолютную чистоту, по его мнению, требовало величие святой задачи, стоявшей перед ними обоими. Он находил, что нельзя считать себя для нее - достаточно чистым. Поэтому, прежде чем сделать последний шаг к принятию на себя монашеского подвига, о. Леонид обратился к "Светильнику", как он однажды назвал владыку Андрея, в свете которого он видел себя направлявшимся "к незаходимому свету", и в письме-исповеди изложил ему весь путь своей жизни, чтобы митрополит Андрей увидел его без прикрас, каков он на самом деле, и решил, по силам ли ему нести монашеский подвиг. О. Леонид считал, что сношения их были до сих пор больше делового характера, которые давали митрополиту Андрею возможность видеть в нем только внешнюю оболочку. Он же хотел показать ему, "каковы фыли его стремления, с чем они смешивались и каков был субъект этих стремлений".

По отношению к митр. Андрею, вероятно, о. Леонид несколько ошибался; можно думать, что за последние годы владыка, сквозь внешнюю хюлочку, заглядывал в его внутренний мир глубже, чем он предпо-шгал. Тем не менее, пиеьмо-исповедь, раскрывшая ему самое сокровенное в о. Леониде, внесла в их отношения новый оттенок. Возможно, что, прочитав ее, владыка Андрей, обладавший уже, и по своему возрасту и по свойствам характера, тайной внутренней простоты в большей мере, нежели о. Леонид, подумал, что ему будет полезно, в качестве длительного духовного упражнения, пожить среди простых монахов-русинов в более чем примитивных условиях их монастырского быта в Каменице. Но об очень длительном его пребывании там митрополит Андрей вряд ли мог думать. Уж слишком ясно было выражено подлинное призвание о. Леонида. Он должен был непременно стать монахом, чтобы выполнить свою миссию; монашество являлось для него не самоцелью, но лишь средством. Ему нужно было поработать над собою в монастыре, чтобы потом быть монахом в миру, подобно тому, как он до сих пор работал над собою в миру, чтобы стать монахом в монастыре. Да, о. Леонид должен был сделаться совершенным монахом, чтобы выполнить свою миссию, но в то же время он не смел потерять себя, своего призвания, в монастыре, в котором ему поэтому не следовало слишком долго задерживаться. Отсюда проистекал ряд противоречий, которые о. Леонид находил в себе и которые, временами, доходили до некоторой двойственности в его внутреннем мире. Они смиряли его и в силу этого были благодетельны, поскольку таким путем от него скрывалось его личное совершенство, и в то же время не были опасны, поскольку он сам их сознавал и они не ускользали от его наблюдения.

О. Леонид правильно называл гордость "дьявольским пороком". Очень хорошо сказано кем-то, что в аду представлены все добродетели, кроме одной - смирения, а в раю - все пороки, тоже кроме одного - гордости. Видя себя совершенно непричастным этому пороку, о. Леонид искренне считал себя " чистым и блаженным " и в этом, несомненно, был прав; можно лишь чистому, ощутить свою чистоту и отдалиться от земного и попрать мирскую суету и значит вкусить блаженство уже здесь на земле. Однако, ошибкой о. Леонида было то, что он как-то недосмотрел в себе дело Божие и все внимание перенес на себя самого. Естественно, что в результете этого у него началось "самоуслаждение собственными совершенствами". Дьявол быстро подвел итог достижениям о. Леонида и показал их ему в такой привлекательной форме, что тот возгордился:

"Другие стараются и боятся за приобретение богатства, славы, положения в обществе, а я смеюсь над этой суетой, я жалею и презираю этих жалких глупцов, не понявших жизни, я бесконечно выше их... Я стремился только к одному: показать всем, что я не горд, что я презираю самолюбие, честь, блеск и славу".

Из этого о. Леонид сделал совершенно правильный вывод, который, несомненно, никак не входил в расчеты дьявола. Он признался:

"Я гордился тем, что не имею гордости. Отсюда оставался уже один шаг до сверхчеловека".

Тем не менее, о. Леонид все-таки не сделал этого шага. Озарившая его благодать раскрыла ему лукавый маневр отца гордости. Он сказал о себе:

"Сделавшись сознательным христианином, я понял, что здесь нет даже и следа смирения, потому что нет благодарности Богу за данный Им мне дух отречения от мира, ибо только Его благодать произвела во мне такую перемену".

О. Леонид ясно увидел зло и стал с ним бороться; к сказанному выше он добавил:

"Я начал стараться и стараюсь проникнуться этим духом, но пока, кажется, тщетно: сознание своего превосходства все еще туманит мне рассудок".

Но тут уже не было опасности, раз это смиряло о. Леонида. Ведь в сознании своей немощи человек утверждается опытом, теми очевидными, но не опасными падениями, в которых он сам кается. О. Леониду была понятна ошибка, которую он допускал, восхищаясь совершенством своей природы, так легко побеждавшей все препятствия, вместо того, чтобы благодарить Бога, облегчавшего ему монашеский подвиг. Свою природу о. Леонид ценил по достоинству; она была в нем, действительно, совершенна, была великим даром Божиим. Однако, сознание человеческого ничтожества .стало от него ускользать, и Господь давал не раз случай болезненно его ощущать. Тогда "Ubermensch" -сверхчеловек в Федорове, побеждавший силой действенной благодати "величайшие духовные препятствия", "падал перед самыми ничтожными искушениями", коль скоро оказывался предоставленным самому себе, одной своей, пусть даже и "совершенной", природе.

"Правда, - признается он, - весьма часто Господь давал и дает мне чувствовать мое ничтожество... Иногда самолюбие проявляется в болезненно-острой и смешной форме. Вот яркий пример: когда я надел кожаный пояс и приступил к отправлению монашеского режима (в Львовском Институте), это, конечно, не могло пройти незамеченным. Все подумали, что я уже вступил в монашество. Тогда я услышал, как обо мне говорят, что я "недурной хлопец", что я "асикуровал" (обеспечил) себе "митру". Вся кровь бросилась мне в голову! Как! Обо мне могут думать, что я, как и остальные, стремлюсь к славе и почестям! Как зверь ходил я по комнате, сорвал с себя злосчастный пояс и два дня не надевал его. Здесь-то и обнаружилась вся слабость моего духа, ибо, думая, что я не дорожу мнением людей, я оказывался слишком зависимым от них. И добро бы от людей действительно достойных уважения, а то от каких-то quasi - человеческих существ, обладающих скудными мозгами и болтливым языком! Истинно смиренный человек принял бы с благодарностью к Господу Богу такое умерщвление, тем более благодатное, чем более оно задевало самые глубокие струны его самолюбия. Смирение - его высшая степень - именно и состоит в том, чтобы не стараться обратить на себя внимание других, как на смиренного. Наоборот, пусть люди думают, что я гордый человек: тем сильнее и обильнее благодать, тем больше моя награда"!

Истина открыта здесь о. Леониду, он знает ее, но не достиг еще этой высокой степени совершенства. Он сам признается:

"Даже в этом случае, самоуслаждение не оставляет меня, а преследует по всем закоулкам моего сознания. Сознавать, что я человек смиренный, а люди этого не понимают, это тоже ведь своего рода удовольствие! Я снова ставлю себя выше общественных рамок, я знаю, что стою выше других силою моего духа".

В то же время ему уже понятно, что:

"... монах, как раз наоборот: чем он совершеннее, тем он считает себя недостойнее, слабее и несчастнее самого последнего грешника, ибо душа его настолько утоньшилась под непрерывным воздействием благодати Господней, что он видит самые микроскопические недостатки и несовершенства своей природы".

Это, действительно, так. Монах не притворяется, будучи смиренным; ложное смирение, "унижение паче гордости", ему органически чуждо. Он не думает вовсе о своем совершенстве. Он видит свою поврежденную человеческую природу, со всеми ее немощами, наклонностью ко злу, неспособностью дать от себя что-нибудь положительное. В то же время он видит в себе не менее ясно и действие благодати Бо-жией, высоко ценит всякий дар ее, умиленно благодарит и еще больше смиряется, зная свое недостоинство. Ведь высшая цель духовной жизни - жить в Боге и для одного только Бога: не хотеть больше ничего, не знать больше ничего и не обладать больше ничем, как одним только Богом. Такая жизнь, своим участием в божественной жизни, ведет человека к удивительной простоте, особенно в аффективной области. Все великое всегда просто, а жизнь человека в соединении с Богом - самая простая. Душа становится неспособной желать каких-либо временных (земных) благ. Это-то и утверждает ее в нерушимом мире, в то же время, пока длится процесс преобразования души - освящен ее или обожествления - она делает еще немало ошибок. Но это ей не опасно, ибо, укрепляя в смирении, только способствует дальнейше совершенствованию. Делаемые ошибки расстраивают душу и останавливают на себе ее внимание не больше, чем достигнутые добродетелив! Душа находится как бы в точке соприкосновения двух бездн, говоря языком западных мистиков: бездны человеческого убожества и бездны божественного милосердия. Соприкосновение этих бездн питает упование, исполненное смирения, и благодарность Богу, полную радости. Да, сознание своего ничтожества наполняет душу радостью, ибо, по слову Апостола, "сила совершается в немощи". "И потому, говорит ал. Павел, - я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова. Посему я благодушествую в немощах...; ибо, когда я немощен, тогда силен" (2 Кор. 12, 9). Такая душа, на фоне своего убожества, только яснее видит величие и благость Божий. Опыт жизни научил ее понимать Христовы слова: "без Меня не можете делать ничего" (Иоан. 15, 5)- Она полна благодарности и упования, "потому что Бог производит в нас и хотение и действие" (Фил. 2, 13).

"Хотение" Бог несомненно уже давно произвел в душе о. Леонида. "Желание взойти на высоту духовную осталось прежним", - говорит он о себе. В то же время о. Леонид видит ясно, что его хотение не очищено до конца, и потому действие Христово не достигло в нем своей полноты. В душе его еще нет полного соприкосновения бездны милосердия с бездной убожества. В хотении о. Леонид слишком полагается на свое личное действие, слишком занят сам своим освящением, желает его ощущать, услаждается своими достижениями; от своего "Я" он еще не вполне отрешился. Он слишком активен аскетически и недостаточно пассивен мистически, много рассуждает и мало созерцает. Он признает, что им руководит "не столько стремление к Царству Небесному в его реально-христианском смысле, сколько желание одухотвориться, подняться до той захватывающей степени духа, где уже царствует вечность". Это - то и тянуло его к монашеству, но являлся вопрос: "удастся ли переплавить себя и скинуть ветхую кожу? Удастся ли избавиться от этого буддийского стоицизма и от самоуслаждения"?

Как увидим дальше, упорная работа над своим освящением в условиях монастырской жизни помогла о. Леониду сделать большой шаг вперед - значительно освободиться от связывавшего его "Я" и этим еще больше созреть для ждавшего впереди миссионерского дела. Но высшей цели монашества - совершенной жизни в Боге - он не достиг еще тогда в полноте. Слишком опутывало его призвание к активной работе в миру, и мешало стать на путь чистого созерцания. Кроме того, жизнь в монастыре не была для него тем пожизненным заключением, в котором умирает во Христе ветхий человек, а скорее - рядом длительных, очень назидательных и плодотворных, но временных духовных упражнений. Не прошло и двух лет, как митрополит Андрей послал его снова в Россию. Иные, более сильные и без промедления ведущие к цели средства ждали о. Леонида еще впереди, а с ними и полнота освящения. В замысле Божием монастырь в Каменице был лишь первой фазой духовной шлифовки о. Леонида. После нее последовала вскоре вторая, которую Господь оставил за Собою. Она вся окутана тайной. О. Леонид хранил ее в себе и не любил говорить о ней даже с самыми близкими.

Не осталось никакого следа от сказанного или написанного митрополитом Андреем в ответ на исповедь о. Леонида, но нельзя сомневаться в том, что он (без колебаний) благословил его на монашеский подвиг. В одном из первых писем в монастырь о. Леониду, митрополит Андрей говорит: "готов отдать половину жизни, чтобы вымолить Тебе счастье и удовлетворение в монашеском чине и устойчивость в Твоем призвании". Эти слова показывают наглядно, как велика была любовь владыки Андрея к своему духовному сыну, и в то же время они говорят о том, что митрополит Андрей отделял личное призвание -миссию о. Леонида - от его нахождения в монашеском чине. Да иначе и быть не могло.

В Каменице, в этом благодатном уголке Боснии, так обильно оделенном всеми благами умеренного климата, первым ощущением о. Леонида была радость.

"Мне кажется, - пишет он, - что только теперь я начинаю жить для самого себя, жить так, как я уже давно хотел. Слаще всего - сознавать свою изолированность от всего мира, полное незнание всех его сует и мелочных забот... ".

Какой благодетельный и заслуженный отдых!

"О. Настоятель - монах от чрева матери своея, и к тому же русский монах, счастливо соединяющий в себе греческий аскетизм с славянской добротой и мягкостью".

В своем первом письме из монастыря о. Леонид просит митрополита Андрея:

"Из писем, присылаемых на мое имя, прошу пересылать мне тол письма матери".

Благоволение Божие кажется ему разлитым в обители. О. Леонид чувствует это на себе, воспринимает отраженным в своем внутре состоянии:

"Встаю на полунощницу каждую ночь свежим и бодрым и чувствую какое-то особенное благоговейное ощущение (если можно так выразиться) от всех предметов, находящихся в церкви, по которой бродят огромные тени, бросаемые свечами, стоящими на клиросах...".

Простота жизни, простота людей, в соединении с простой физической работой, оказывают на него самое благотворное действие, тем более, что эта работа не просто полезна, но и осмысленна по своему практическому назначению. Тем не менее и тут сказывается нрав о., Леонида. Он наблюдает себя в новых условиях и в новой среде не без доли своего характерного юмора:

"Как Гоголевский богослов Халева, после многотрудного курса наук, был сделан пономарем на самой высокой Киевской колокольне, так и Ваш покорнейший слуга, после громких титулов, полученных на поприще "философских хитростей" и богословских наук, "упокоряется " на столярне под руководством брата Исидора. Кроме того работаю в винограднике и сожалею только о том, что пришлось начать работу слишком поздно. После обеда мою посуду...".

"Вилок не признаем, салфеток тоже. Воду пьем из общих кружек. Кушанья - самые природные. Наш повар, смиренный брат Иоахим, руководствуется духом земли. Он берет всякие травы и коренья, кладет их в горячую воду - обед готов. Его профессиональную тайну составляет напиток, который он подает нам на "снедание" под громким именем "кавы" (кофе). Но можно ли обращать внимание на все эти мелочи, когда все кругом напоено таким бальзамическим воздухом и согрето таким солнцем! После работы в винограднике я готов съесть не только блюдо о. Иоахима, но, кажется, и старую подошву"!

"Плохо идет с умерщвлением очей; немыслимо воздержаться, чтобы не любоваться на окружающую роскошную природу, но думаю, что это не запрещено, потому что иначе как могли бы пустынники восхвалять Творца в делах Его...".

"Вы писали настоятелю, чтобы я имел только от двух до трех часов работы в день, но я сам прошу его давать мне как можно больше работы. Просто становится совестно смотреть, как девять человек моих собратьев выбиваются из сил от непосильной работы, особенно во время тяжелых пахотных работ; когда есть полевая работа, на которой работают все, то и я работаю целый день. Загорел, как арабченок, хожу босой, столярничаю, плотничаю, молочу, пашу, работаю в винограднике и на огороде, исполняю домашние работы. Никакой усталости не чувствую и всем доволен".

"Монастырь крайне беден; нужно работать изо всех сил (в буквальном смысле слова), чтобы прокормиться".

Однако не все давалось о. Леониду сразу легко. Тут были и трудности внешнего характера: они тоже давали себя знать:

"Суровость обстановки и строгость жизни переношу легко, обладая крепким здоровьем и уживчивым характером. Сначала, конечно, давал себя знать недостаток питания вместе с тяжелой ручной работой. Приходилось иногда скрипеть зубами...".

"В церкви так холодно, что коченеют ноги и руки".

Все же, при наличии доброй воли, к тяжелым условиям жизни, в конце концов, можно привыкнуть, особенно, если видишь в этом высший смысл. Становится труднее, это сочетается с осложнениями внутреннего порядка, когда приходится привыкать к необычности и даже чуждости окружающей среды, в которой живешь. О. Леонид говорит об этом откровенно митрополиту Андрею:

"Товарищество, пожалуй, умерщвляет меня больше всего. Недостаток обмена мыслей с образованными людьми и отсутствие научных бесед сказывается. Но я думаю, что Господь хочет, чтобы я научился более обращаться с простыми людьми, у которых нам, интеллигентным, можно многому научиться. Главное затруднение, - как и чем заинтересовать их во время разговоров и на рекреациях; нужно плыть между Сциллой и Харибдой, искусно мешая "сладость божественных словес" в солью мирской мудрости. В обществе светских и духовных, но образованных людей, это не так трудно, но в компании простых монахов из селян - довольно тяжело. Однако стараюсь приспособить себя к их образу мыслей. Это приучает меня к сдержанности и терпению".

К последнему о. Леонид не раз возвращается, повторяя, что "ему особенно тяжело привыкать к новому обществу". Он пишет:

"Правда, нет недостатка среди наших схимников в умных и развитых людях, но все-таки их кругозор не подходит к моему: мне нужно входить в их оболочку, чтобы понять их и чтобы они меня поняли; приходится выслушивать всякие нелепые истории о святых и их невероятных чудесах. Я кусаю себе губы, чтобы не засмеяться, но иногда берет досада на их религиозное невежество и некультурность".

"Проектированные Вашей Святыней уроки или, вернее, беседы по церковной истории на рекреациях - неосуществимы. Во-первых потому, что наши рекреации совершенно не имеют характера отдыха по причине постройки и недостатка в людях; во-вторых, уровень интеллигентности братьев слишком низок для того, чтобы иметь какую-нибудь пользу таких разговоров".

На постороннего наблюдателя, который только соприкасается с бытом короткое время, он производит иное впечатление и даже действие, чем на того, кто длительно, если не пожизненно, принадлежит кто за пределами его не видит больше ничего или кому кажется, что вне этого для него уже нет ничего. Надо внимательно вслушаться в что рассказывает о. Леонид о своих трудностях, испытаниях, искушениях, вдуматься в то, как реагировало на них его духовное "Я", вникнуть в содержание его работы над собою, понять предмет его внутренних усилий, чтобы оценить, какой путь он успел пройти в монастыре за короткое время. Этим объясняется чувство, связавшее навсегда о. Леонида с этим благодатным уголком студитов в Боснии. Сердце в нем говорило, когда он писал игумену Клименту (12-7-1923) из Московской тюрьмы:

"О если бы Господь удостоил меня снова пожить среди Вас, пасть ниц к ногам Ваших старцев. Мои наилучшие воспоминания, самый светлый период моей жизни, - самое полное единение с Богом, всегда связаны у меня с воспоминаниями о Каменицком монастыре".

Вот ряд выдержек из писем о. Леонида:

"Слова нашего Типикона: Монашеское житие - это то житие, в котором человек старается во всем игги по стопам Христа" - кажутся мне чем-то необычайным. Когда я ехал в Боснию, мне все казалось ясным и определенным, теперь же я целыми часами думаю над тем шагом который я сделал. Тогда меня охватывает безотчетный страх: как, неужели же я действительно хочу отречься от мира и итти за Христом? Неужели я хочу себя сделать аскетом, человеком духа? Мне кажется, подобная мысль никогда еще мне не приходила в голову во всей ее поражающей ясности. Я начинаю понимать, что жизнь монаха - другая, не земная, "ангельская" жизнь, в которой все укладывается иным способом, нежели в миру, о которой даже священник, прошедший хорошую аскетическую школу, не имеет надлежащего понятия. Я вижу, что окружающие меня монахи, несмотря на их низкий уровень культуры, стоят неизмеримо выше меня в понимании этой жизни, потому что их простая душа, как tabula rasa (т. е. как нечто чистое, нетронутое) восприняла на себя все то, что Христос захотел написать на ней. Да, я вижу, что они "иноки", ибо у них все иное, чем у светских людей. И вот, в мою душу вкрадывается сомнение: способен ли я быть таким "земным ангелом"? - А вот, что рассказывают отцы и братья-студиты об о. Леониде:

"Он был образован, но не превозносился этим".

"Говорил он всегда очень мягко. Никогда он не выражал в разговоре нетерпения. Хотя крест его был нелегким и он много страдал, но в его настроении это не отражалось; говорил он всегда кротко. Характер его всегда был очень ровный".

"Он обращал на себя внимание своим послушанием; никогда он ничем не похвастался и не возвышал себя над другими. Он был всегда кротким и старался всегда вносить ясность в запутанное положение других".

"О монахах он отзывался очень почтительно. Особенно почтительным он был в отношениях с настоятелем. Наше объединение его очень радовало и он от всего сердца желал, чтобы оно развивалось. Его общество очень любили. В разговоре он был сдержан, чтобы никого не задеть".

О. Леонид продолжает в своих письмах раскрывать митрополиту Андрею сокровенное своего внутреннего мира:

"Когда я говорю, что стремлюсь к совершенству, то и тут подстерегает меня мое старое искушение: достичь состояния полного бесстрастия, полного квиэтизма. Не совершенство Творца, не любовь к Нему двигают мною в данном случае, а желание насладиться собственным совершенством, дойти до того момента, когда человек чувствует себя полным господином своего "Я". Чтобы думать по-монашески, нужно было бы прибавлять к этому всегда интенцию: "Бога ради". Однако беда в том, что об этой интенции я часто забываю. Самоуслаждение всегда стоит на первом плане...".

А монахи-студиты говорят другое о своих наблюдениях:

"Он еще не был монахом, а обладал уже монашеским духом, в особенности в отношении того, что касается необходимых предметов. Он старался, чтобы все совершенно необходимое ему было простым и не выделялось ничем. Ряса, которую он привез с собою из Рима, была старой, поношенной, короткой, и тем не менее он не хотел согласиться, чтобы ему сшили новую. Когда нужно было заменить какой-нибудь предмет новым, он просил всегда самое дешевое и простое. Тоже было и за столом: он никогда не соглашался на улучшение пищи".

"Он строго соблюдал правила, особенно же те, которые относя к молчанию. Он не допускал никогда, чтобы в его келью принос пищу. Он приходил всегда в трапезную независимо от того, ел ли вместе с другими или один, когда приходил с урока, после того, когда братия уже отобедала. В то время у нас был еще вольнонаемный повар, который, подав обед, уходил потом в город. Поэтому, когда о. Леонтий, приходил после обеда, еда была уже всегда холодной. Не раз ему приходилось есть холодную пищу, но никогда нельзя было заметить ни тени неудовольствия".

О. Леониду кажется, что он все еще стоит в стороне от монашества; не живет его содержанием, что сущность его от него ускользает:

"Чисто психологической опасностью считаю еще до сих пор оставшееся во мне православно-русское понятие о монашестве, как о тихой, спокойной жизни вдали от мира и его соблазнов. Понятие о монашестве, как о беспрерывной духовной борьбе вплоть до гробовой доски, я воспринял только рассудочной частью моего "Я", сердце же мое не чувствует еще этой истины".

Студиты же, окружавшие о. Леонида, созерцали иную картину, о которой сам он умалчивает:

"Жил он так свято, что никому никогда не сказал обидного слова. Основу его жизни составляли кротость и подчинение".

"Жил он и одевался очень бедно. Всегда считал себя последним. У него была очень старая ряса, и он не носил воротничка. Он имел вид нищего".

"Отличался он также своим большим послушанием, умерщвляющими подвигами, терпением и энергией".

"Все поведение его обнаруживало, что он живет внутренней и духовной жизнью".

О. Леонид проходил свой послушнический искус под руководством старца Иосифа; закончил он его 12 февраля 1913 г. Об этом он сообщил владыке Андрею открыткой следующего содержания:

"Сегодня Господь сподобил меня принять на себя первые знаки ангельского образа. В сердце наступил какой-то неожиданный покой. Дай, Господи, чтобы этот мир душевный остался невидимо со мной, а не был только мимолетным аффектом".

О. Леонид стал в этот день рясофорным монахом. При постриге ему дали монашеское имя Леонтия. С этого дня он начал подписывать свои письма митрополиту Андрею новым именем, ибо так звали его теперь в монастыре. Тем не менее, в жизни, это имя к нему не привилось; для всех он остался, как и был, о. Леонидом и даже просто - Леонидом Ивановичем. По выходе из монастыря он подписывался всегда прежним именем. Поэтому и мы здесь будем и дальше называть иеромонаха Леонтия - отцом Леонидом.

Теперь он перестал быть послушником, стал монахом. Этот переход всегда знаменует большое событие в иноческой жизни. Оно побудило его пристально заглянуть в свой внутренний мир, чтобы определить свое душевное состояние. Он выражает его простыми словами:

"Мне хорошо, вот и все. Но почему же мне хорошо, - спрашивает он себя, - почему "мне добро здесь быти"? Я ищу, - признается он, - и не нахожу сверхестественной причины в этом состоянии довольства и отрады. Источники моего спокойствия - чисто стоические, ничего общего не имеющие с монашеским смирением и духовным убожеством. Наоборот, духовная гордость, радостно-горделивое сознание от того, что я обладаю сильным духом, - вот те принципы, которые облегчают мне работу и монашеское делание".

На вопрос, что же именно служит ему в жизни наибольшей утехой, о. Леонид говорит, не колеблясь:

"Конечно - богослужение. Но это не новая утеха, а старая потребность души, когда я еще был схизматиком. Теперь эта потребность только усилилась, сделалась, так сказать, регулярной. Из меня вырабатывается "очередной" иеромонах, правящий свою седмицу "со умилением и великими слезами". Правда, слез мне еще не хватает, но душа умиляется все более и более. Главной же моей утехой является удаление от мира, полная тишина и спокойствие. Я живу только в Каменицком скиту и для Каменицкого скита".

Монахи дополняют эти слова свидетельством о том, что они наблюдали и как воспринимали служение о. Леонида:

"На церковных службах он держал себя чрезвычайно набожно. Слова он произносил благоговейно, ясно, медленно и внимательно, так что было действительно приятно присутствовать на его службе, особенно на литургии, на объяснении Священного Писания и на его проповедях; своим словом он трогал слушателей. Все слушавшие его наставления получали от него большое духовное назидание. Мирские тоже очень любили его слушать. С ними он говорил очень мягко, спокойно, медленно и почтительно, так что все его понимали, восхищались им и интересовались его разговором. Все, что он говорил, всегда имело отношение к Богу".

Послушаем дальше, что говорит о. Леонид о своем внутреннем мире:

"Не мало удовольствия доставляет мне то, что я могу перено легко тяжелые условия монастырской жизни; боюсь этой утехи, боюсь, что она идет не от Господа".

"Слова Екклезиаста после первого же чтения глубоко запали в мою душу и постепенно произвели глубокий и основной переворот: я. интересуюсь всем лишь постольку, поскольку это может служить на пользу Церкви и Царства Божия".

"Теперь я больше, чем когда-либо вижу, что мое счастье в монашестве, и тем сильнее меня тревожат сомнения: буду ли я достоин этого счастья? Буду ли достоин этой великой благодати? Моментами, правда бывает нечто вроде ревности, нечто похожее на сверхъестественный образ жизни, но все это бывает только редким лучем солнца из-за дождевых туч, освежающих мою бедную духом жизнь. Что для меня значит спартанский образ жизни? Я его люблю. Что для меня всякие испытания и внешние умерщвления? Я всегда смеялся над гордыми людьми и над мирской спесью. В монашестве я ищу внутреннего освещения, горения духа, того Иоаннова орла, которого кладут под ногу епископу " да горняя мудрствует". Тут-то и приходится констатировать свое убожество. Хочется света, хочется взойти на Илиину колесницу, а воля так слаба, что едва хватает силы вытаскивать ноги из болотной тины".

"Когда мне дают какую-нибудь работу, где нужно что-либо сообразить и работать мозгами, то она идет у меня плохо и я чувствую себя каким-то несвободным. Зато при механической работе чувствую себя великолепно; не чувствую утомления там, где мне не нужно ни о чем думать. Отсюда стремление избежать своей самостоятельной работы. ф Не влечет ли меня монашеская жизнь именно с этой стороны? Сиди, молись, работай и не заботься ни о чем. Не здесь ли кроется боязнь принять на себя миссию в России? Ведь нужно столько хлопотать, заботиться, думать, изворачиваться на все бока. А тут - полное спокойствие... Остаются только спокойные богослужебные "стояния" и "хождения" где под звук церковных песнопений человек забывает обо всем на свете и переселяется в рай сладости духовной. А там, недалеко, - дойти и до духовной спячки, до "прелести", т. е. самого страшного, что только может постигнуть монаха...".

"Бывают отдельные моменты (в особенности в церкви во время богослужения), когда моя душа вдруг как бы молодеет, наполняется необычайной энергией и бодростью. Хочется сделаться действительно последователем Христа... Но увы, скоро такое настроение пропадает и снова берет верх духовная леность. Тогда хочется на все махнуть рукой и итти путем среднего индиферентизма, главный принцип которого: лишь бы зла не наделать и в ад не попасть, а с другой - всеми силами души хочется духовной работы, потому что в лености все житие мое изжих".

А вот опять несколько слов из того, что воспринимали монахи, смотря на о. Леонида:

"Служил он с большим благоговением. Во время литургии, его благоговение было так велико, что оно действительно притягивало к Богу".

"Во время духовных упражнений, он так был погружен в молитву, что выглядел мертвым. Он очень радовался, встречая достойного монаха; о таком он говорил "из него выйдет что-то хорошее" ".

Говоря о своем внутреннем состоянии, о. Леонид отмечает недостаток сосредоточенности и сетует, что у него:

"Мысли все уносятся куда-нибудь в сторону. Или, - говорит он, -я витаю в области философии и апологетики, или строю планы на будущее русской жизни, или думаю, вообще, о судьбах России и т. д.".

Монахи понимали эту рассеянность о. Леонида иначе; вот, что они говорят по этому поводу:

"Что бы он ни делал, молился или исполнял что-нибудь, всегда легко было заметить, что все сводилось к одной цели: принести пользу воссоединению своих братьев с католической церковью".

"Он очень страдал от того, что его народ отделен от Апостольского Престола. Никакая работа для дела воссоединения его не страшила. За него он готов был пролить свою кровь".

Наличие таких "слабостей" у будущего миссионера, которому не было дано заглушить в себе это призвание, более чем понятно; да и слабостями-то они являлись только в отношении монастырской обстановки и монашеской среды, не имевшей прямого отношения к интересам и обязанностям о. Леонида, со всеми связанными с ними больными и мучительными вопросами, которые не могли его покинуть и здесь. Миссия была для него тем "Иерусалимом", о котором он имел право плакать, сидя "при реках Вавилона". С чистой совестью он мог себе сказать словами псалмопевца: "Если я забуду тебя, Иерусалим, -забудь меня десница моя; прильпни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего" (Пс. 136, 4-5).

Отец Леонид жалуется, что этот "Иерусалим" мешает ему достичь ближайшей цели монашества в той мере, в какой он хотел бы: "молитвенное настроение при подобных мыслях не держится". К тому же он не без грусти отмечает, что и воля-то у него "по-прежнему слаба". Правда, крупным испытаниям ему не приходилось подвергаться в этом скиту, а его маленькие "падения" говорят не столько о нем самом, сколько о круге интересов и понятий, в котором он находился. У мирских людей, не знающих и не понимающих монастырского уклада жизни, да еще в таком сугубо захолустном скиту, иные признания о. Леонида могут даже вызвать улыбку. Но для него самого все это тогда очень серьезно, и он делал немалые усилия над собою, сосредоточитьсч по-монашески и таким путем совершенствоваться:

"Не могу дойти до того, чтобы прилично стоять на клиросе: не отставлять ног, иметь руки всегда сложенными на груди, не ошибаться при чтении. Когда я увидел, что у нас в субботу едят с "набелом" (т. е. принимают в пищу молочные продукты, противно тому, что было русских монастырях), то решил есть мало (т. е. поститься не качеством пищи, а количеством), чтобы только утолить голод, но уже после первой ложки молочного супа, благое намерние исчезло и я наелся на славу. Стыдно и горько. С одной стороны непреодолимая гордость, с другой слабость духа и ничтожество...".

Не говорил ли о. Леонид, беседуя с матерью, что "слабость у человека, от желания поддержать ее, обращается в привычку"? Всю жизнь о. Леонид боролся со слабостями, чтобы не дать развиваться в себе нехорошим, как он думал, привычкам. Правда, старушка Федорова, в своей простоте и не без юмора, возражала сыну: "по-твоему выходит, что есть досыта - привычка, и спать - привычка, и зябнуть - привычка; вероятно, по-твоему, и умирать - тоже привычка"! Студиты были другого мнения о привычках о. Леонида. И наблюдали в нем она тоже другое:

"Он обладал большим терпением в своих отношениях с людьми. За столом он всегда был очень умеренным, так что настоятель не раз обращал его внимание на то, что он должен заботиться о себе. В таких случаях он всегда отвечал: "мне довольно"".

Однако, в своем самоуглублении, о. Леонид искренне не замечал этого. Он пишет убежденно митрополиту Андрею:

"Я начинаю подсчитывать результаты. Что же? Сделался я лучше? Проникся сознанием своего призвания? Если бы я сам был судьей в этом деле, то дал бы отрицательный ответ. Перенес ли я все труды монашеской жизни? Да. Понял ли я сущность внутренней духовной жизни? Сделался ли я монахом не только телом, а также и душой? Нет. Оковы "мира сего во зле лежащего" слишком дают себя знать. Все та же мирская гордость, те же взгляды, понятия, вкусы, та же привычка все взвешивать и ценить не по внутреннему достоинству вещи, а по ее внешнему виду. Та же "многопопечительность" и забота о завтрашнем дне, хотя бы и в вещах чисто духовных (что будет с Институтом в случае войны, что сделается с монастырем, что будет с орденом, если митрополит умрет?). В результате все тот же недостаток надежды на Бога, какой был у меня и раньше... Не могу сказать с Апостолом: "Мы же имеем ум Христов".

"Нет и того, на что я всегда претендую, т. с. покаянного настроения. Моя любимая молитва: "Господи и Владыко живота моего", моя любимая практика - Канон Андрея Критского. А между тем покаяния-то мне и недостает. Недостаток сознания, что я пришел в монастырь воздыхать, как мытарь, и обливаться слезами, как блудница...".

* * *

Вот как протекал день о. Леонида в скиту св. Иосифа. Он вставал в 3 ч. 45 м. В 4 ч. начиналось получасовое богомыслие. В 4 ч. 30 м. - утреня и обедня, в 7 ч. 45 м. - завтрак. От 8 ч. до 11 ч. 45 м. он был на работе, после которой полагалось 15 м. на испытание совести. В 12 ч. - шестой час. От 12 ч. 15 м. до 12 ч. 40 м. - обед и после него до 1 ч. 15 м. - рекреация, а затем до 5 ч. вечера снова работа. Сразу после нее, полчаса - пение и катехизис и полчаса - духовное чтение. В 6 ч. вечерня и в 6 ч. 45 м- ужин. После него, от 7 ч. 5 м- 20 м. свободного времени. От. 7 ч. 35 м- до 8 ч. 5 м. - повечерие, после которого 15 м. - испытание совести и 10 м. - свободное время. В 8 ч. 30 м. - отход ко сну. В полночь

— полунощнища до 12 ч. 35 м. Это давало в общей сложности:

— 6 ч. 50 м. молитвы (считая богомыслие и испытание совести);

— 8 ч. работы (считая пение и катехизис);

— 1 ч. 15 м. отдыха;

— 1 ч. на еду;

— 15 м. на туалет;

— 6 ч. 40 м. на ночной сон.

Нужно признать, что режим жизни здесь был довольно суровый и в него нужно было, даже при наличии доброй воли, втянуться. В одном из своих писем митрополиту Андрею, о. Леонид говорит, что начал писать ему 7 мая, а кончил 12 июня: "тому причиной работа; приходилось писать только урывками, по получасу в день, а то и через 3-4 дня". "Видите, Владыка святый, как пишутся письма в Каменицком скиту".

После нескольких лет, проведенных вблизи митрополита Андрея и в совместной работе с ним, теперь, оторванный от дорогого ему мира, в котором он жил и трудился, о. Леонид еще яснее увидел, что значит для него личность дорогого владыки. Моментами он просто тоскует нем и этого не скрывает:

"Я уподобляюсь теперь псаломскому оленю, который желает потокам воды; так и я хочу сльшать Ваших слов, хоть на бумаге, если не устно".

"Прошу Вас, Владыка святый, в обращении со мной писать и говорить мне "ты". Я не могу ничем выделяться из среды остальных монахов и иметь над ними какое-нибудь преимущество. Да и Вы сами будете со мной искреннее и там, где нужно, выругаете меня без деликатности и стеснения".

"Благодарю Господа, сподобившего меня утешаться Вашими короткими, но полными правдивой отеческой любви письмами. Каждое Ваше слово придает мне бодрости духа. Я чувствую, что не один иду по избранному пути, но кто-то сильный и мощный духом поддерживает мои слабеющие руки и подкрепляет гнущиеся колени".

Митрополит Андрей сообщил о. Леониду о своем намерении посетить его в ближайшее время в Каменице. Узнав об этом, о. Леонид пишет ему:

"Сохрани, Господи, чтобы только ради меня, дорогой Владыко и Отец души моей, Вы предприняли такой далекий путь; конечно, Ваше присутствие было бы для меня, как дождь для сухой земли".

После отъезда владыки, о. Леонид изливается ему в длинном письме:

"Выплакал я перед Вами, дорогой Владыко, мою духовную скорбь, а Вы, как добрый отец, утешили меня и влили в меня новую силу, окрылили меня надеждой. Стало легче дышать. Через день после Вашего посещения серый смутный день сменил яркое солнце, пошел дождь и точно мокрым серым пологом отделил меня от Вас. Снова стало смутно на душе, какая-то фаталистическая покорность судьбе и печаль стали одолевать меня, лишили меня и физических и нравственных сил: читать не хотелось, пропала охота к молитве, аппетит исчез, руки опустились. Так продолжалось два-три дня, потом жизнь пошла своим обычным порядком. Я начал анализировать это переживание и напал на след. Оно не окончилось, но продолжается и теперь, только с меньшей интенсивностью. Я спрашивал себя: почему мы не можем до сих пор понять друг друга. Ответ получился весьма тяжелый для меня. Я увидел, что мое нравственное ничтожество не позволяет мне следить за полетом Вашей мысли и Вашего духа. Заметили ли Вы, дорогой Владыко, как во всех моих идеях я следую только за природным разумом, как я не могу подняться выше обыденных соображений, как у меня даже и мысли нет о Божественном Провидении! Какой я в сущности неверующий человек, скрытый атеист!... Дело Божие - Церковь, я понимаю только, как цепь случайностей, как взаимодействие воли одних индивидуумов на других, а руководящий перст Божий для меня не видим. Глубокая тайна строения Божия, то, что волос с нашей головы не упадет без воли Отца Небесного, остается для меня египетской тьмой, в которой не вижу ни зги, но в которую в сущности не верю, хотя и пытаюсь заставить себя верить. Я жадно слушал, как Вы говорили о различных случаях Вашей архипастырской деятельности, в которых Вы усматривали столько божественного, дивного, провиденциального... Я жадно слушал Вас и хотел перенять Ваш дух, но, вдруг, точно кто-то перевернул ход моих мыслей и шепнул мне: "Владыка наивен, как ребенок!" И снова прежняя тьма легла на ум и на сердце, Владыко святый! За свое ли дело я взялся? Где же та живая вера, которая убеждает других, заставляет их верить в правоту своего дела, в истинность своего идеала? Мое зрение слишком коротко: я вижу только то, что делается теперь в данную минуту. По этой минуте я сужу обо всем и окрашиваю в тот колорит, который господствует в моем воображении. Не будет ли со мной по пословице: "Ни Богу свечка, ни черту кочерга!" Все сильное, катастрофическое меня пугает. Я не могу представить себе, чтобы что-нибудь страшное, поражающее служило для славы Божества. Что будет, если Уния в Галиции исчезнет под напором России? Где же слава Божия? Где кровь св. Иосафата? Где кровь холмских и других мучеников? Где бесчисленные Евхаристические жертвы? Все это пропадет, исчезнет как дым! И я слышу голос искусителя: зачем тебе впутываться в такое ненадежное " предприятие ", оно лопнет! Не гордость ли снова показывает свои рога из-за всех этих сомнений? Я стараюсь представить себе дело так: уния, это духовный пережиток, она более не нужна, лучше работать для Церкви на другом поле. Но, кажется, что это только предлог с моей crop чтобы уклониться от тяжелой работы и перейти на более легкую. Чт быть униатом, надо часто,играть глупую, жалкую, смешную роль, стоянно изворачиваться между своими и чужими, постоянно крах своих планов. Вот, что возмущает меня, кажется, больше всего, а не вопрос о пользе Церкви, как я стараюсь себя уверить".

"Только один светлый проблеск промелькнул в моей жизни после Вашего отъезда. Однажды мне бросилось в глаза, что один из братьев пользуется моим носовьш платком, на другом я увидел мое старое пальто. Меня охватило чувство совершенно неизъяснимой радости. Счеты с миром покончены: у меня нет больше ничего своего, я нищий, я монах, я живу вверх ногами, смеюсь над людской глупостью и попираю ногами блага мира сего. Стало радостно до слез. Что это? Неужели же это подарок Отца Небесного? Неужели и мне дано почувствовать радости святых, показано хоть отчасти, что чувствуют "земные ангелы". Или, может быть, это только новизна впечатления, в зависимости от эксцентричности моей натуры"?

Так, день за днем, в непрерывной духовной борьбе и глубоких, все охватывавших размышлениях, формировалось здесь миросозерцание будущего Российского Экзарха. Он переоценивал последовательно свои заветные ценности и продумывал до конца то, с чем готовился выступить вскоре. Как и когда, этого, разумеется, тогда никто не мог предвидеть.

В благодатной тиши, о. Леонид рос духовно, закаляя себя для предстоявшего подвига. Переписка с митрополитом Андреем, благодаря близости, которая прочно установилась в их отношениях, позволяет не только заглянуть во внутренний мир о. Леонида, всегда открытый владыке, но и ознакомиться с его взглядами по многим вопросам. Повод высказаться давал ему не раз сам же владыка Андрей. Так например, по поводу отчета о третьей поездке, он написал о. Леониду, что не видит никакой разницы в их взглядах на восточный обряд в России. О. Леонид ответил ему, что этот вопрос охватывает не только отношение к восточному обряду, но и знание самого обряда. "Конечно, - пишет он, -когда мы говорим о необходимости чистоты обряда для Востока и о необходимости устранения всяких попыток латинизации, - между нами нет различия". Между тем из этого общего положения не вытекало еще тождества в отношении к самому обряду, основанного на знании его. Это-то дало повод о. Леониду высказаться, чтобы быть правильно понятым митрополитом Андреем. Многое из написанного тогда относилось к условиям, даже борьбе того времени и теперь утратило свою злободневность после почти полувека, протекшего с тех пор. Доказывать иные положения в наши дни, значило бы, пожалуй, ломиться в широко раскрытую дверь. Поэтому мы останавливаемся только на некоторых выдержках из этих замечательных писем о. Леонида, поскольку они говорят об его взглядах и напоминают о том, чего никак нельзя упускать из вида в этом сложном и все еще больном вопросе, и против чего - увы! - попрежнему слишком много грешат вследствие недостаточной ясности и смешения разных понятий.

"Вы неправы, - пишет он владыке Андрею, - когда говорите, что синодальный обряд более испорчен, чем галицийский. Правда, укорочены всенощные, царесловие, ревущие диакона, лохматый клир, широкие рясы и камилавки разных цветов и рангов и т. п. - все это искажения, однако, искажения свои, родные, выросшие на нашей русской почве, налет татаро-русской грубости на благородстве и изяществе греческой формы. Эти искажения не затрагивают сущности обряда, а галицкий воляпюк выработался из смеси народно-русской и польской культуры. Восточные черты, которые еще сохранились, уже представляют из себя мертвый баласт, например: самый иконостас фигурирует только как украшение церкви, как знамя русской национальности на польской земле; он не необходимая пища, как у нас, а только дессерт после обеда".

"Не смотрите на меня, как на дикого восточного фанатика, который слепо ненавидит все латинское. Я говорю так, потому что вижу ясно весь вред смешения латинских религиозных практик с нашими: я вижу и боюсь раздвоенности религиозной жизни среди Монахов. Что же получается? То, что уже теперь центр их религиозной жизни лежит не в правиле церковном, а именно во всех этих девоциях, набоженствах, адорациях и т. д. Церковное же правило, которым они должны жить и питаться, как манной небесной, для них только "тягар". Посмотрите на латинские ордена. Разве бенедиктинец будет отправлять иезуитские "набоженства", а доминиканец - францисканские? Даже почитание святых одного ордена доведено до такой степени исключительности, что монахи одного ордена никогда не будут окружать особенным почтением святого из другого ордена. И это делается не из одного слепого соревнования и орденского фанатизма, а из явного сознания того, что дух ордена можно сохранить только тогда, когда он будет преподноситься умам монахов в идеальных образцах его святых и его религиозных практиках, приспособленных к задачам и стремлениям ордена".

"Отношение к священным предметам на Западе сравнительно с Востоком неуважительное, самое примитивное. С престола, кто хочет берет крест, Евангелие; под престолом устроен склад огарков, мощи лежат в какой-то железной трубке в шкафу; в ризнице на малый престол кладут, что попало. Иногда мне кажется, что я снова попал в моё дорогое Ананьи, где сакристан собора свободно расхаживает по престолу".

"Для понимания истинного благоговения к св. престолу и уважения к обряду нужен иконостас, роскошный престол с ковром, капетазма, лампады. Только такая обстановка способна удержать восточную и, особенно, развихлявшуюся русскую натуру в страхе Божием, внушить ей мистический трепет перед алтарем и храмом. Отсюда уже будет вытекать любовь к богослужению и правилу, чем и процветает Афон".

Отдавая все должное восточному обряду, другими словами, не возражая ничего по существу о. Леониду, митрополит Андрей предостерег его в то же время от обрядового шовинизма. Это опять-таки дало повод о. Леониду заговорить с ним о вселенскости христианства, о подлинном духе Вселенской Церкви, католичества, вне которого не может быть правильно решен вопрос о восточном обряде. Чтобы отклонить всякое подозрение в обрядовом шовинизме, о. Леонид задает владыке Андрею вопрос:

— Как Вы думаете, куда я пойду, если опыт со студитским орденом мне не удастся?

Он даже подчеркнул в письме свой ясный и определенный ответ:

— Прямо в латинский обряд!

"Я даже выбрал себе орден Сильвестринцев, как последний этап моих идеальных исканий. Только что-нибудь особенно важное заставит меня воздержаться от этого шага. Скажите же теперь, что боитесь для меня духа обрядового шовинизма и недостатка идеи вселенскости. Трудно, я думаю, найти другого такого восточного, который так спокойно относился бы к вопросу об обряде. Но где бы я ни был, в восточном обряде или в латинском, я всегда буду обрядовец до мозга костей и никогда не буду представлять из себя латино-восточного бастарда (помесь двух различных пород или видов животных). Sentire cum ecclesia - это мой принцип, который я воспринял в себя всеми фибрами своего существа и именно на основании этого принципа не хочу жить иной жизнью, как только той, на которую указывает мне св. Церковь".

"Я потому так долго останавливаюсь на этой теме, что вижу ошибку, которую делает подавляющее большинство униатов: они идентифицируют Вселенскую Церковь с провинциальной латино-римской и дух этой последней принимают за дух Вселенского христианства. Хотя римская Церковь в догматическом отношении и mater omnium ecclesiarum, однако этот ее авторитет не распространяется на субъективные стороны религиозного уклада каждой отдельной церкви. Мы должны и в этом отношении сообразоваться С ее религиозным прогрессом и с величайшим уважением прислушиваться к ее материнскому голосу, но на столько, на сколько это не нарушает основных черт нашего религиозного самосознания и специфического характера нашей Церкви. И это тем более-потому, что римская Церковь совершенно не знает Востока, живет своей замкнутой жизнью. Она считается только с традициями остальных западных церквей и совершенно игнорирует наши. Наши же греко-католики обыкновенно привыкли смотреть на латинскую церковь, как на выразительницу голоса Вселенского предания. Они забывают, что всякая Церковь, после своего присоединения к римской, имеет такую же благодать и так же, как татинская Церковь, является представительницей Вселенской Церкви, имеет с нею во всем равные права, как и все провинциальные Церкви - итальянская, испанская, польская и Другие.

Следовательно для того, чтобы жить духом Христовым, духом Вселенской Церкви, не нужно брать религиозных практик других провинциальных латинских Церквей или особенным образом почитать их святых: нам достаточно только прислушиваться к голосу Вселенского Архиерея и Вселенских Соборов, как выразителей духа Вселенской Церкви. Мы уже не блудные сыны, а возлюбленные дети Невесты Христовой и должны жить так, как живет каждая отдельная провинциальная Церковь. Ни одна из этих Церквей даже и не думает заимство вать что-либо с Востока или проникаться духом наших святых.

Вы скажете, что не должно следовать дурным примерам; но здесь дело не в дурных примерах, а в коренном различии Востока и Запада. Так что я особенно и не обижаюсь на латинских критиков нашей церкви: они должны так критиковать, потому что никогда не поймут нашей духовной жизни, построенной на совершенно иных психологических условиях. Дух Христов и дух Вселенской Церкви тут совершенно не причем. Папы и соборы епископов и кардиналов римской церкви, как выразители голоса Вселенской истины, не могут уничтожить ни нашего обряда, ни нашей Церкви. Мы прошли их школу и знаем, какой прогресс сделала латинская часть Вселенской Церкви в области развития христианских идей (философия, богословие, исповедь, культ св. Евхаристии, монашеские ордена, культ Св. Сердца, развитие догматов). Здесь мы их смиренные ученики и берем от них то, что нам нужно. Но вместе с тем мы замечаем и недостатки нашей великой сестры, произошедшие в силу долгого отчуждения ее от святого и мистического Востока, как-то: недостаток аскетизма, упадок обрядовой эстетики, недостаток простой и живой веры, утилитаризм, изнеженность.

Кто как не греко-католики призваны для того, чтобы поднять эти идеи, раздуть тлеющую искру? А если это так, то мы не должны ослаблять отличительных черт нашей мистики и аскезы принятием тех именно западных элементов, которые отдаляют Восток от Запада. Из этих элементов самым для нас нежелательным был бы, именно, западный практицизм и рационализм.

Нужно всегда различать вселенскую идею Церкви от ее формы. Дух Христов, дух чистого католицизма не только не требует одной определенной формы, а даже может итти по различным направлениям. Наклонность подражать всюду латинскому и ценить все латинское выше восточного, я считаю только за признак восточного раболепства и нашего русского самобичевания, того рода смирение, которое "паче гордости". Не мало тут, конечно, влияет и низшая степень нашей культуры, как и приниженное положение греко-католического клира. Обрядство считается почему-то показателем недостатка Духа Христова и вселенского. Забывают, что латиняне гораздо больше нас держатся своих обрядов и обычаев и что каждый хороший латинский священник тем самым и строгий обрядовец.

Я во многом наглупил в мою бытность в Италии, благодаря отсутствию выдержки и горячности моего темперамента. Но более всего каюсь в том, что всегда старался оправдать raison d'etre нашего обряда только оппортунистическими идеями, что без него-де нельзя надеяться привлечь православных. Теперь коренным образом изменил свою тактику : я требую нашего обряда во имя вселенской идеи Церкви; не потому что он нужен для обращения, а потому, что он мой, нравится мне, нужен мне и признан Церковью. Только таким образом можно нам заставить латинян уважать себя. Теперь я всеми силами буду бороться против ложного взгляда некоторых богословов, что единство Церкви требует также единства обряда.

С другой стороны мы должны проникнуться действительным вселенским духом блаженной памяти папы Бенедикта XI, который тем только и жил, только того и хотел, чтобы восточные католики не по форме только, но и по духу сохраняли свой обряд и свои традиции. Он хотел сделать так, чтобы не униаты учились чистоте обряда у православных, а эти последние у униатов. А для этого нам не достаточно только производить научные изыскания, а нужно выучиться жить идеалами восточной церкви, так, чтобы забытый аскетизм Востока проник в среду священников и заставил их бросить своих " баб " и политиканство. Вот ясно выраженный дух Церкви устами одного из величайших ее представителей.

В самосознании восточного человека (будь то христианин, магометанин или язычник) - немыслимо разделение между обрядом и верою. Если восточный исповедует веру, выражающуюся во внешне-обрядовом богослужении, то он будет всегда верить в свой обряд, как в часть веры. Если же в его уме произойдет разделение между средством и целью, как между вещью второстепенной и первостепенной, тогда он совершенно выкинет обряд из своего религиозного самосознания, как вещь совершенно ненужную, а свои внешние религиозные потребности ограничит молитвой и проповедью (русские сектанты, магометане, буддисты Бирмана, Сиама и Цейлона). Вот почему и наш русин, даже после трехсотлетней католической культуры, принимает внешние обрядовые формы за самую веру. Только холмские униаты, совершенно ополяченные, понимают обряд по-западному и совершенно отказываются от него. Нужно помнить, что восточный человек - человек крайностей, которому недоступна холодная рассудочность Запада; ему неизвестно западное distinguo (умение различать), он знает только affirmo и nego (утверждение и отрицание). Только путем культурного перевоспитания можно нашего русина заставить думать так, как его собратья по вере: поляки, чехи, хорваты...".

"Это письмо - результат рефлексий всех моих "деяний". Здесь в Каменицкой тиши я подвожу итоги всей моей жизни и делаю переоценку всем моим идеалам.

Я теперь чувствую, как:

"Минувшее проходит предо мною...
Давно ль оно неслось, событий полно,
Волнуяся, как море-океан.
Теперь оно спокойно и безмолвно".

И вот, в этом-то спокойствии и безмолвии, я начинаю холодно и беспристрастно вглядываться в нашу работу на поле св. Унии.

Как черная туча, встают передо мною вопросы:

А что, если все то, что ты защищаешь, не имеет реальной подкладки?

Что, если уния, действительно, лишена вселенской благодати и духа?

Что, если все попытки оживить ее подобны вливанию нового вина в м мехи ветхие "?

Что, если ты хочешь соединить несоединимое?

Что, наконец, если для того, чтобы дать Унии жизнь, тебе придется отречься от своих идеалов?

А тогда, не будешь ли ты только наемником, работающим за плату на чужом поле?

Не лучше ли тебе, пока не поздно, бросить все и самому разрушить воздвигнутый замок твоих идеалов?

Я думаю, что и сделаю так, если Господь не укрепит меня. Повторяю, что, потеряв студитский орден, я уже не захочу сделать такую жертву ради чего-нибудь особенного, в чем я не мог бы видеть хоть искру надежды. Если же этого не будет, то я сделаюсь настоящим ла-тиняном и скромная отрасль великого Ордена св. Венедикта даст мне желанный мир. Лучше отдать свои силы реальной Церкви, нежели воздушной, если наша бедная Уния такова.

Раздумывая над этим последним, я задаю себе вопрос:

Откуда выплыли эти lamentationes? ("горестный плач").

Являются ли они результатом познания очевидной реальной действительности или только слабости духа?

Почему же раньше даже мысль о чем-нибудь подобном не приходила мне в голову?

Быть может все это "покуса" (искушения)? Духовная леность, страх перед будущей работой?

Куда, же пропала та энергия, с которой я opportune et importune (кстати и некстати) защищал Унию, ругался за нее с монсиньорами, прелатами и даже кардиналами?

Куда девалось то неутомимое горло, которое кричало на Велеград-ских съездах, куда пропало перо, что писало без отдыха в защиту той же самой Унии?

Не делается ли со мной то же, что с Иовом; не ко мне ли относится укоризна Елифаза: " Вот, ты наставлял многих и опустившиеся руки поддерживал, падающего восставляли слова твои, и гнущиеся колени ты укреплял. А теперь дошло до тебя и ты изнемог: коснулось тебя и ты упал духом.

И это, может быть, правда. Я чувствую себя таким мелочным и ничтожным, что даже не могу разобраться в своих чувствах".

Мы заканчиваем главу об иеромонахе Леонтии этим отрывком, чтобы показать всю силу, глубину и, так сказать, "диапазон" той всесторонней борьбы, какую он прошел здесь, в монастырской тиши. Не было, кажется, такого сомнения, возражения, такой беспощадной критики, которая его не задела бы в ту пору духовного созревания и формирования. Не было как-будто того, чего он сам не преодолел бы в себе, не выносил, прежде, чем выступить перед людьми с обличением и защитой. В общем, и в личном совершенствовании и в формировании миросозерцания, о. Леонид шел одним и тем же путем "невидимой брани", и за освящение души и за свой церковно-общественный идеал, весь проникнутый той же святостью. Не нужно удивляться, что "кто-то" преследовал его на каждом шагу, возражал на все в этом диалоге и, конечно, особенно пользовался моментами усталости, душевной сухости, когда человеку кажется, что благодать его совсем покидает и он видит одну свою немощь, "мелочность и ничтожество". "Кто-то" отнюдь не недооценивал о. Леонида, уделяя ему столько внимания. Тем не менее, борьба, которую он вызывал в душе о. Леонида, только закаляла, углубляла и в конечном итоге освящала будущего исповедника и "почти мученика". Таким путем он продвигался все дальше к полной ясности, простоте и гармонии, и, когда достиг, наконец, поставленной ему цели, "кто-то" умолк, ибо нашептывать ему было уж нечего и внутренняя борьба "отца лжи" с о. Леонидом стала как-будто совсем беспредметной. Как увидим дальше, после ряда внешних явлений, "зверю из бездны" оставалось только обрушиться на бренное тело о. Леонида и, обессилив физически, довести его до того, что жизнь в изможденном Экзархе тихо угасла. Однако не сломив духа, он только помог исповеднику стать, по выражению владыки Андрея, "почти мучеником".

Глава XII

ССЫЛКА О. ЛЕОНИДА В СИБИРЬ

Четвертая поездка о. Леонида в Россию (январь-июнь 1914 г-): Состояние русского государства и общества. - Распутин. - Синодальная Церковь. - Отношение департамента и синода к русским католикам. - Митрополит Викентий Ключинский. -Московские католики. - Сараевское убийство и возвращение о. Леонида в Россию. -Арест его и ссылка в Сибирь. - Два с половиной года в Тобольске. - Революция и освобождение.

В конце 1913 г. о. Леонид стал готовиться к поездке на Афон, чтобы изучить там жизнь православного монашества в русских и греческих монастырях. В качестве пособия он намеревался использовать синодальный типикон и просил митрополита Андрея прислать ему таковой. В связи с указаниями, полученными от лиц, хорошо знавших Афон, о. Леонид составил себе план поездки, которая должна была начаться русским монастырем св. Пантелеймона. Там он собирался пробыть около полутора месяца на положении послушника, а затем ознакомиться последовательно с рядом греческих монастырей. После Афона предполагалась опять очередная поездка в Россию. Рождество 1913 г. о. Леонид провел в Баньалуке у тамошних траппистов, ожидая решения митрополита Андрея о поездке на Афон, сулившей столько поучительного и интересного.

Между тем, по ряду причин, этому плану не было суждено осуществиться. Митрополит Андрей направил о. Леонида прямо в Россию, откуда он написал ему первое письмо в январе. Почти все время о. Леонид провел в Петербурге, но побывал и в Москве, а оттуда съездил в Нижний Новгород и Саратов. В Петербурге ему удалось примирить обе партии - "алексеевцев" и "дейбнерианцев", "Старик (т. е. о. Алексей) принужден был примириться, так как увидел, что все его приверженцы пошли за мной", - написал о. Леонид в первом же письме. В Петербурге он посодействовал более широкому распространению "Слова Истины" и в мартовском номере поместил свою статью "Рим и иконоборческая ересь". Своим присутствием о. Леонид поддержал регулярные собрания (по пятницам) русских католиков и посетил ряд лиц. В общем о. Леонид пришел к заключению, что петербургская группа, несмотря на наличие в ней некоторых личных счетов и трений, держится хорошо и относится к католическому делу ревностно. Закрытие церкви на Бармалеевой не сопровождалось упадком духа, хотя, конечно, всех опечалило. После закрытия, о. Алексей начал служить в латинской часовне при церкви св. Екатерины, и туда стало приходить много народа, так что, в конечном итоге, правительство само рекламировало русскую католическую общину больше, нежели она сама себя. О. Леонид занялся было собиранием подписей для прошения об устройстве церкви на новом месте, но этим путем достичь не удалось ничего. О московских католиках он сообщил митрополиту Андрею, что "прямолинейность и фанатизм их прямо ужасающие", они оказались целиком в руках ксендза Чаевского.

О. Леонид использовал свое пребывание в Петербурге и для того, чтобы познакомиться ближе с латинским клиром. С русским священником латинского обряда о. Сергием Грумом у него сразу же уста новились очень сердечные отношения. Два раза он побывал у митрополита Ключинского, "старался просветить это несчастное, беспомощное существо и удостоился даже благословения и поцелуя в лоб"; митрополит снова усиленно просил его легализоваться в Петербурге. Из латинского духовенства о. Леонид считал теперь "безусловно нашими", т. е. искренне сочувствующими восточному обряду для русских католиков, пр. Каревича, Бучиса, Чесниса и Петкевича; "почти нашими" - О' Рурка, Лозинского и Василевского (петербургского, но не московского). О пр. Цепляке о. Леонид сказал, что тот, хотя и относится благодушно к восточному обряду, но в душе только и носится с идеей русских католиков латинского обряда.

Свое пасхальное письмо из Петербурга о. Леонид закончил словами: "Страшно соскучился по Каменице".

Состояние русского государства и общества. - Распутин.

Последние заседания Государственной Думы и разыгравшиеся на них скандалы, в особенности во время прений о бюджете, и выступления Горемыкина, показали русскому обществу, что в сущности свободы уже нет никакой, а вся оппозиция прогрессистов сводится на целую серию совершенно бесполезных протестов и заявлений. Депутатов левых партий третируют просто как расшалившихся школьников. Правительство совершенно не скрывает своих реакционных целей, радуется падению Думы и действует заодно с черносотенцами с наглой и грубой откровенностью. На манифест 17 октября не обращают уже никакого внимания. Все ссылки на него или игнорируются или просто высмеиваются.

Над всем царствует и владычествует "старец" Григорий Ефимович Распутин. Неизвестно, как долго будет продолжаться его "владычество", но теперь его положение при дворе весьма прочно. Министры и епископы считают за счастье пожать ему руку. Печать не осмеливается выступать решительно против такого порядка вещей. Появляются только или беглые заметки, в которых не всегда даже упоминается имя "старца", или же официальные сообщения. Когда епископ Андрей Ухтомский (из рода князей Ухтомских) выступил с горячим обличением Распутина, то, хотя и не назвал его по имени (он называет его предателем), едва-едва жестоко не поплатился за свою смелость и не отправился преждевременно на покой. Еще больнее читать историю с преосвященным Феофаном Полтавским, имевшую место всего две недели тому назад. Этот епископ - человек редкой святой жизни и старый аскет - был когда-то моим инспектором в Петербургской Духовной Академии.

Синодальная церковь.

Про нее мало можно сказать нового. Развал продолжается, в чем со слезами на глазах признавались мне многие самые ярые поборники синодального православия. При прениях о церковном бюджете в Государственной Думе как правые, так и левые говорили о безотрадном положении господствующей церкви и о необходимости выйти из него, чтобы избежать полной гибели. Над возражениями Саблера все смеялись.

О церковном соборе говорят смутно. Синодалы обещают его в скором времени, а затяжку мотивируют тем, что, де, не окончены еще подготовительные работы. О восстановлении патриаршества скорее мечтают, нежели говорят.

С единоверцами отношения сильно обострены. Несмотря на собор 1912 г. и на заигрывания во время приезда Антиохийского патриарха, они упорно требуют себе отдельного епископа и уничтожения клятв собора 1667 г. Брат епископа Андрея Уфимского, Алексей Алексеевич Ухтомский, профессор физиологии и ктитор единоверческой церкви св. Николая в Петербурге, сказал мне, что пока еще единоверцы терпят, но потом будет уже поздно...

Интереснее всего попытки синода привлечь к себе мариавитов. Дело в том, что мариавитизм падает; в нем остаются только фанатики первоначальной формации. Несколько девоток даже просили Ковальского распять себя на кресте, чтобы таким образом обратить всю Польшу; бедняга едва спасся от своих почитательниц. Теперь, видя, что им некуда деваться, они лезут к синодалам. Те, конечно, принимают их с восторгом, надеясь на дешевую победу над католической церковью. Во время Великого поста, в доме обер-прокурора, Ковальский читал лекцию о католичестве в присутствии всех членов синода. Замечалось трогательное единение душ; мариавитские попы подходили под благословение к митрополиту Владимиру. Распространился даже слух, что вскоре присоединится к православию чуть ли не пятьдесят тысяч ма-риавитов, но слух так и остался слухом.

Однако, несмотря на всю эту милую гниль среди господствующей Церкви, ей все-таки удалось поднять народный дух, хотя бы отчасти-Постоянные открытия мощей, новые канонизации (вскоре ожидается канонизация Питирима), крикливое рекламирование черносотенцами "русского православия" против жидов и иноверцев, сделали свое дело; замечается сильный подъем духа в некоторых местах. Люди, никогда не занимавшиеся церковными вопросами, встают в ряды борцов за православие; строится много монастырей на частные средства, богословские популярные сочинения для народа расходятся в десятках тысяч экземпляров. Делаются даже попытки практиковать частое Причащение и исповедь. Все это показывает, что глубокие народные слои не деморализованы и родное православие им дорого и мило, в особенности теперь, когда оно, благодаря шовинистической рекламе, еще более, чем когда либо, делается "русской религией" и теснейшим образом переплетается с традициями народности и государственности (напр, канонизация Гермогена и отрока Гавриила). Обряд видимо облагораживается чисто византийскими формами и сильно сокращается (в Рязани архиерейская всенощная продолжалась всего 2 часа 45 минут).

Конечно, все это не может служить залогом правильного развития, но сильно останавливает разложение.

Русская миссия

При моем приезде, для всех неожиданном, наши обращенные делились как бы на две партии: одна примыкала к о. Алексею, другая к о. Дейбнеру (отсюда даже были в ходу термины: "Алексеевцы" и "Дейбнериане"). Раскол начался еще по поводу перенесения часовни с Полозовой на Бармалееву улицу. Против этого был о. Алексей и митрополит Викентий. Здесь нужно констатировать тот факт, что митрополит оказался прав, говоря, что если церковь будет перенесена, то ее закроют. Однако, желание иметь приличную церковь превозмогло, тем более, что обещания митрополита оказались толко обещаниями (он обещал нашим каменный дом и поддержку). Церковь решили перенести на Бармалееву. Тут снова произошла история: о. Алексея оставили одного на Полозовой и не дали ему помещения при новой церкви. Этой обиды старик не может простить до сих пор. "Дейбнериане" мотивировали такой образ действий тем, что знали латинский образ мыслей о. Алексея .и предвидели, что он и в новой церкви будет действовать по-прежнему. К личным недоразумениям присоединился еще нетактичный поступок Дейбнера. Когда некоторые из "Алексеевцев" увидели дощечку у входа в церковь с надписью: "православно-кафолическая" церковь, то подняли крик о схизме. И в самом деле, подобный выпад не свидетельствовал о применении принципа, освящающего средства. Мы можем называть себя православно-кафоликами в журнале, где хотим отвоевать это принадлежащее нам по праву наименование, но не можем оглашать его публично, как название католической общины, отлично зная, что простой народ никогда не поймет этого наименования иначе, как в чисто синодально-православном смысле. Вот почему синод и правительство с полным основанием обвинили руководителей общины в желании путем обмана и подтасовки распространять католицизм в Петербурге. Помимо всего, такой поступок был совершенно не нужен. Чтобы привлечь народ достаточно было поставить над входом крест и прибить дощечку с надписью: "Церковь Св. Духа". Даже до последнего времени некоторым из наших только с трудом можно было объяснить значение термина "православно-кафолический", что стоило мне немало времени и труда. В этот тяжелый момент епископ Никандр налетел как "орел пустыни" на Бармалееву и она была закрыта. Несчастье понемногу стало объединять обе партии. Стали совещаться, как быть и как начать дело об открытии церкви. Но тут снова пошли пререкания и личные счеты.

В это время, по воле Божией, я приехал в Петербург. Давно уже там ходила молва о превращении Леонида Ивановича в о. Леонтия; все, и знавшие меня и не знавшие, окружили уже мое имя ореолом самого сурового аскетизма. Весть о моем приезде разошлась моментально по всей общине. Уже на четвертый день я был знаком со всем и со всеми, если не лично, то по рассказам других. Дейбнер составил план общего собрания, на которое удалось созвать не только всю общину, но даже и о. Алексея с Невским. В первый раз старик появился на Бармалеевой, удостоил осмотреть церковь и нашел, что она "очень миленькая" (а это уже много!). Помолился вместе с нами и открыл собрание. Слово было предоставлено мне, как гостю. Я прежде всего выразил удовлетворение по поводу душевной бодрости всей общины, которая не теряет надежд на лучшее будущее, несмотря на печальную действительность, и работает на благо св. Церкви и во славу Божию. Затем я стал призывать всех к единению и братской любви, доказывая, что только таким путем можно достичь намеченной цели. Господь помог моей немощи. Все благодарили меня, некоторые были тронуты до слез. О. Алексей, видя, что я овладел умами общества, сам дипломатично пошел на уступки и в присутствии всех облобызался со мной троекратно.

С этого времени началась новая зра в жизни общества. На "пятницы" собирались уже все без различия. Приходил о. Алексей, хотя и неохотно; сидел только до десяти часов, Эти собрания прекрасно поддерживают дух общества. На них читается и объясняется Евангелие, предлагаются прихожанам недоуменные вопросы в области вероучения и пропаганды и рассматриваются и обсуждаются дела миссии. Одним словом, русская католическая община живет приходской жизнью в самом лучшем значении этого слова. Члены общины начали действительно помогать друг другу, как морально, так и материально. Конечно, осталось много несовершенного, .еще далеко до святости, хотя бы и относительно всех наших "братьев и сестер", но добрая воля уже есть, а вместе с ней и горячая ревность о деле Божием. Вот почему все так и просили Ваше Высокопреосвященство отпустить меня в Петербург, надеясь, что я успешно поведу и дальше начатое дело.

Кроме "активных" католиков, составляющих русско-католический приход и живущих его жизнью, есть и другой разряд католиков, являющихся по отношению к ним "пассивными". Это все те же русские православные, которые переходят в католичество исключительно по брачным делам. Раз о. Алексей сам сознался, что за два месяца перевел более иу человек в католичество по брачным делам. Спрашивается, где они? Это никому неизвестно. Старик относится к делу как чиновник. Спрашивает их имена, записывает в книгу; если нужно, то разъясняет главные догматы веры - и дело кончено. Он ни слова не говорит им об обряде и о том, что они принадлежат к греко-католической общине; не старается связать их с собой, не объясняет им их положения, не говорит им о том, что перемена религии не заставляет их делаться латинянами и поляками, даже ни одним словом не упоминает им, что они могут слушать свою литургию и проповедь у св. Екатерины. Латинское духовенство, конечно, довольно таким оборотом дела. О том, что такие католики de facto принадлежат к восточному обряду, никто (кроме Каревича и Тржесяка) не упоминает, а все смотрят на них, как на русских латинского обряда. Все уже сделано для того, чтобы основать для них в Петербурге отдельный католический приход. Сразу нашлись средства и помещение (даже предполагают выстроить отдельную церковь и дом). В особенности преследует эту идею епископ Цепляк. Сначала в разговоре со мной он как бы интересовался русской восточной общиной, а потом, видя во мне человека спокойного и умеренного, без фанатических замашек, он постепенно сошел на обсуждение проекта русско-латинского прихода. Это - вожделенная мысль не только Цепляка и митрополита, но и таких наших друзей, как Василевского и О'Рурка. Давно уже все они ждали приезда Грума, и день его прибытия был для них великой радостью. Пока он живет у св. Станислава, а потом, по всей вероятности, будет проповедовать в Мальтийской церкви. Поэтому-то никто из них не остановил Колпинского от перехода в латинский обряд и польскую коллегию в Риме, надеясь и его видеть впоследствии в числе латинских священников русского латинского прихода. Они надеются, что благодаря огромному перевесу сил им удастся не только организовать русских католиков латинского обряда в одном приходе, но и существующих восточных перетянуть на свою сторону. Конечно, кто же захочет слушать о. Алексея или Дейбнера, когда рядом с ними окажутся Грум и Колпинский (очень способный юноша).

Правительство сейчас же откликнулось на желание митрополита основать русско-латинский приход и позволило Груму приехать в Россию. Понятно, что католицизм латинского обряда правительству не только не опасен, но даже весьма полезен. Некоторые из поляков и литовцев (Каревич, Тржесяк, Бучис, Глебовский) понимают опасность этого для них же самих. Однако, наши латинские благодетели оправдываются тем, что де восточный обряд преследуется, а латинский нет, и потому лучше уже удовлетворять религиозным потребностям русских католиков в латинском обряде. Ясно, что это лишь отговорка.

Отношение департамента и синода к русским католикам восточного обряда

В данное время, как синод, так и департамент, относятся к нам чрезвычайно враждебно. Опыт с церковью на Бармалеевой улице показал им, какая сила заключается в католичестве восточного обряда. Им не только не нравится католицизм в восточном обряде, но, в особенности, та чисто синодальная обстановка, в которую он был облечен на Бармалеевой улице. Они видят в этом пропагандистскую тенденцию. Когда я объяснял некоторым синодальным со всею ясностью наше историческое право на восточный обряд, ссылаясь на Южную Италию и Сицилию, даже на остатки бывших васильянских монастырей в самом центре Италии и около Рима, никогда не бывших православными, мне отвечали: "Ну и служите так, как служат там, или как Румыны, или как ваши несчастные униаты (т. е. в Галиции), а не подлаживайтесь под нас и не туманьте народ". Конечно, их не трудно опровергнуть, и понятно, что они боятся больше всего такой обрядовой обстановки, но я все-таки позволю себе остановиться на этом предмете, как очень для нас важном.

В России и в недрах синодальной церкви давно уже существуют три обрядовые направления: а) ригористическое, б) сентиментальное и в) среднее между тем и другим.

а) К первому принадлежат строгие исполнители и любители устава (напр. Антоний Волынский, Сергий Финляндский, Кирилл Тамбовский). Некоторые монастыри (напр. Валаамский) особенно славятся чистотой уставного богослужения. Вообще говоря, это направление теперь, видимо, падает благодаря сильному распространению западных культурных веяний. Только среди старообрядцев обрядовый ригоризм соединяет в себе все свои необходимые элементы, т. е. соблюдение внешности церковной по уставу и христианскую жизнь, вполне соответствующую хотя бы по внешности требованиям строгого православного уклада. Но уже среди них молодежь постепенно выходит из этой колеи и тяготится строгим отеческим режимом.

б) Противоположное ригористическому направлению я называю " сентиментальным ", как родившееся в России по уничтожении патриаршества в эпоху псевдо-классицизма (Анна Ивановна, Елизавета Петровна, Екатерина II). В этом направлении господствует в обряде: эффектность и легкость. Старая традиция и символизм приносятся в жертву чисто внешнему блеску и лоску. Уже после Никоновской реформы начались сокращения в богослужении, которыми уже и без того ослабленный устав был совершенно обезображен. К этому направлению принадлежат столичные и городские священники с академическим значком и те из семинаристов, которые или ни во что не верят или считают себя священником "современного" типа. Сюда относятся все священники-карьеристы, вращающиеся в салонах ревнителей синодального православия, военного и придворного ведомства и новый тип священников-государственных деятелей, вроде думских депутатов.

в) Средним направлением я называю то, представителями которого являются или священники старого закала или же верующие и идейные, строго относящиеся к своим обязанностям (таких особенно много наблюдается в средней полосе России, напр, в Москве, Владимире, Ярославле и т. д.) Они понимают, что жизнь по уставу и строго уставное богослужение - невозможны при современных жизненных условиях и потому принимают сложившиеся формы сокращенного синодального обряда, однако дальше не идут. Наоборот, стараясь по мере возможности держаться устава, они даже иногда возвращаются к более старым чистым формам и стремятся провести их в жизнь.

Какого же направления должна держаться наша миссия? Ответ может быть только один: разумеется последнего. Мы не должны подражать недостаткам священников-модернистов или загораживаться от общества дремучим лесом ригоризма. Пусть у нас будет все синодальное, однако без внешних эффектов и слащавой сентиментальности.

Настроение департамента в данное время самое грозное и только перемена министров и влиятельных лиц принесет нам облегчение.

— Передайте Мерри де Валю, - сказал Менкин Груму, - что восточного обряда мы не знаем и никогда не допустим.

Относительно новых священников тот же государственный муж изрек:

— Ну, нашему дорогому старичку о. Алексею мы дадим дожить век, да и бедному Дейбнеру тоже, но уж новых-то ни за что не допустим.

Поэтому относительно моей легализации чисто правовым путем и думать нельзя, тем более, что я вырос в страшное пугало:

— Личный секретарь митрополита Андрея Шептицкого, иеромонах Федоров!

Митрополит Викентий Ключинский

... Я бы разумеется не стал тратить времени на бесплодные разговоры с этим бесцветным существом, если бы одна особа, сейчас же после собрания, не побежала доложить о моем приезде митрополиту. Встреча очень радушная:

— Приезжаете в Петербург, а ко мне не заходите?

Пришлось, конечно, сделать умиленную физиономию и уверять в своей сыновней преданности. Затем началось толчение воды в ступе и переливание из пустого в порожнее. Оказывается, что митрополит готов отдать свою душу " за русское дело ", но сами же русские ему мешают. Не слушаются его, поступают самовольно. Издают какой-то журнал, который соблазняет хороших католиков (то есть московских), не советуются с ним, а все делают сами без его благословения. Часовню не нужно было открывать, так как был уже готов "каменный домик" (ложь!) и соответствующие фонды (ложь!).

— Ну и помогите мне, оставайтесь тут и легализуйтесь. Ведь вы же будете меня слушаться. Вот, - продолжал он, - вы говорите, что у вас там бывают по пятницам какие-то собрания, а я об этом ничего не знаю. Почему же меня не приглашают?

Много говорили, конечно, о преследовании католиков и о трудностях вращаться в современной бюрократической обстановке.

— Да, владыко святый, вам трудно, - сказал я. С большой радостью он говорит о своей отставке...

Московские католики

Слившись воедино, петербургские католики хотели, конечно, быть в живом общении со своими московскими братьями и просили меня посодействовать этому. Разумеется, я и сам не желал ничего другого. Мы отправились в Москву втроем: я, Харичева и Ушакова. (Харичева ехала по своим делам, а Ушакова отправлялась к своим родным). Приняты мы были у Абрикосовых сердечно и ласково. Харичева была им представлена и произвела на них хорошее впечатление. С Наталией Сергеевной они говорили сравнительно мало, спорили с ней, но, по-видимому, не были вполне искренни. Настоящие диспуты начались тогда, когда, по отъезде Харичевой и Ушаковой, мы остались "с глазу на глаз" и говорили в течение целой недели. Ушакова, уезжая, сказала мне с обычным юмором, что "они" (т. е. Абрикосовы) или не дозрели или перезрели:

— Нужно их оставить в покое, чтобы не кусались.

Чтобы понять психологию московских собратьев, нужно, прежде всего, понять их цель, уяснить себе, как они понимают нашу миссию. Итак:

— Целью католичества является освящение людей, т. е. личная святость каждого отдельного члена католической Церкви. К этой-то святости своих членов должна прежде всего стремиться и русская миссия.

— Мы хотим, чтобы наши католики были святыми! Это наша цель! Так вы и скажите нашим петербургским собратьям!

Кто будет с этим спорить? Но вот Абрикосовы обвиняют нас в том, что мы, петербургские католики, мало понимаем, какие средства ведут к этой цели, ибо:

1) Мы не повинуемся церковной власти, так как наш журнал выходит без ее одобрения.

2) Этот журнал ни по названию, ни по методу не соответствует своей цели, т. е. быть апологетическим органом русского католичества. Когда московские католики узнали, что в Петербурге будет издаваться такой журнал, то были очень рады. Они не были, однако, предупреждены ни о том, в какой форме выйдет журнал, ни какая его цель, ни о том, как на него глядит церковная власть. Еще за два месяца перед тем Ушакова говорила, что Дейбнер настаивает на слове "православно-кафолик", но что она этому противится, так что нельзя было и ожидать появления этого термина в новом журнале. И вдруг появился какой-то странный журнальчик с наименованием "православно-кафолический", со схизматическими святыми в календаре и без approbatur высшей церковной власти. В результате - громадный соблазн. Все шесть ревностных католичек, подписавшихся на журнал, пришли в ужас (одна даже истерически зарыдала!). Обратились за разъяснениями сомнений к Чаевскому, а он только пожал плечами и обратился с запросом к митрополиту в Петербург, но никакого ответа не последовало.

3) Наконец самое поведение русских католиков по отношению к высшей церковной власти - возмутительно.

Я, конечно, долго и пространно отбивал все эти атаки. Объяснил, что митрополит не мог дать свой approbatur, что он поступил очень странно, когда не ответил на запрос Чаевского и что сам Чаевский при его постоянном "русско-восточном направлении и любви к России" не должен был бы отрицательно отнестись к журналу. Если внешний облик и термины резали уши московским католикам, то содержание журнала должно было их убедить, что он является самым резким проводником центрального догмата единства Церкви. Не извиняя резкости наших петербургских католиков и находя ее предосудительной, я постарался показать им, что всему виной - самый ужасающий бюрократизм.

Постепенно наши прения свелись на вопросы принципиального характера. Тут-то выяснилась вся трудность моего положения. На все мои заявления о том, что слово "православно-кафолический" одобрено, что и сам журнал также одобрен, на все указания примкнувших к нам епископских авторитетов и латинского клира - ответ был один:

— Мы никому не верим, потому что сами имеем противоположные известия из Рима. Нам надоело слушать: один скажет одно, другой -другое. Пока вы не предъявите нам официальной бумаги - мы не сделаем никакого решительного шага и будем только оберегать наших католиков от сомнительных влияний.

Тщетно пытался я втолковать им, что в нашем положении официальная бумага невозможна, так как мы находимся в положении самом отчаянном, в котором открытие такой бумаги правительством будет равносильно убийству миссии. Они не могут этого понять и думают, что жизнь современных русских католиков может и должна протекать в таких же условиях, как жизнь какого нибудь благоустроенного католического прихода. В этом их, конечно, поддерживает Чаевский, на которого они чуть не молятся:

— А если он ни во что не вмешивается, то зачем же он ездил в Рим и представил наш журнал в самых мрачных красках?

Стрела попала в цель: почтенная чета смутилась и не знала, что ответить (ибо и у них "рыльце в пушку").

Замкнувшись в своем тесном кружке, изолировавшись от народа? не имеющие ни малейшего понятия о его духе и потребностях, онм похожи на изящные, чистенькие, фарфоровые статуетки, которыми дамы времен Людовика XV украшали свои воздушные этажерки. "Святость, святость", - повторяют они как попугаи. Фанатизм доходит до крайности. Нельзя читать синодальных книг, нельзя читать католических книг, переведенных на русский язык, если на них есть синодское разрешение. Войти в схизматическую церковь - это значит запачкать себя и приобщить себя к "еретическому скопищу". Что это позволено - в то не хотят верить. Не верят даже в существование приказания строго придерживаться обычаев синодальных, как это выражено в письме Мерри дель Валя к Денисевичу. На благоприятное отно-шение епископов и священников к "Слову Истины" смотрят косо и находят это вполне естественным в "эпоху модернизма". Ведь некоторые журналы выходят целыми годами, а потом их запрещают.

"Слово Истины"

Бедный журнальчик похож на утлое суденышко, колеблемое грозными волнами. Одни его хвалят, другие проклинают; самое интересное то, что более всего ему достается от самих же русских католиков, т. е. в большинстве случаев от московских. Латинский клир относится к нему различно. Старики и руссофобы или с ужасом отвертываются от него или же ворчат и сердятся, называя его "глупостью", "опасной игрушкой", "провокацией" и т. д. Но молодой клир и ученый элемент встречает его с восторгом. Я пропагандировал его, как только мог. Епископ Кесслер рекомендует его своему клиру, епископ Ропп прислал Дейбнеру свое благословение и одобрение, епископ Каревич не только рекомендует и защищает его, но обещал мне при первом же посещении Рима открыто защищать его перед Папой. Его выписывает даже армяно-католический апостольский викарий.

Православные тоже вполне доступны для понимания "Слова Истины", нужно только предварительно объяснить им его название, терминологию и цель. Часто мне удавалось заинтересовывать моих знакомых настолько, что они с удовольствием прочитывали целые номера.

* * *

Едва успел о. Леонид вернуться из России в Галицию, как весь мир потрясло Сараевское убийство (28-6-1914). Находясь в это время в Австро-Венгрии, не трудно было понять, какие последствия для мира всего мира может иметь этот роковой выстрел. О. Леониду не пришлось долго раздумывать над тем, что предпринять при создавшихся условиях. Он счел долгом немедленно вернуться в Россию, чтобы находиться на месте своей будущей апостольской деятельности. Ехать он решил через Констанцу-Константинополь, наивно думая, что его возвращение из Галиции не вызовет благодаря этому подозрения у русских властей.

В Констанце пришлось задержаться дольше предвиденного в ожидании парохода. Был воскресный день, и о. Леонид побывал в румынской церкви у вечерни и обедни. Вечерня продолжалась ровно 14 минут; в церкви, кроме него, не было никого. Ему объяснили причину:

— Народ не ходит потому, что это не в обычае. Вот на литургию придут!

Несмотря на прекрасную внешность замечательного храма, литургия произвела на о. Леонида "безотрадное и тяжелое впечатление". Верующих собралось довольно много, пришел и кое-кто из интеллигенции, но большинство составляли женщины. Сознательное отношение к службе проявляли только старики, старухи и деревенские бабы. Все остальные поразили о. Леонида своим поведением в церкви: разговаривали, смотрели по сторонам, зевали, машинально крестились. Большая часть сидела на "стасидиях" по бокам церкви. Во время Пресуществления Даров и при появлении священника с чашей в царских вратах, все продолжали совершенно безучастно сидеть и стоять. Никто даже не перекрестился и не наклонил головы.

"Сам поп, - заметил о. Леонид, - образец деревянной бесчувственности и полного индифферентизма".

"Сейчас видно, что румынское общество крайне безразлично и ни во что не верит. В церквах или пусто или мало народа, а вечером в казино не пройти от стульев. Играют в рулетку и бакара, жрут, пьют и бесцельно болтаются по берегу моря".

В Константинополе о. Леониду пришлось задержаться больше десяти дней. Консул не скрыл от него, что положение крайне серьезно и война почти неизбежна; в Севастополе погашены маяки. Дело со "ставленной грамотой" (о посвящении) о. Леонида отлично устроилось. Сначала консул недоумевал, как ему следовало поступить в таком необычном случае, но в конце-концов согласился засвидетельствовать грамоту после того как ее подтвердил местный католический делегат. Таким образом все нужные документы были теперь у о. Леонида в полном порядке.

Консул правильно оценивал политическое положение. Объявление войны застало о. Леонида еще в Константинополе. Он выехал с последним пароходом, уходившим в Одессу, а оттуда направился прямо в Петербург, только что переименованный в Петроград. Там его ждало большое горе: он нашел свою мать разбитой параличем, без всякой надежды на выздоровление. Еще в начале января 1911 г. Н. С. Ушакова написала Федорову о состоянии его матери:

"Я видела ее перед отъездом (в Рим). Она не хороша. В парализованных членах нет движения, речь очень невнятна".

Последнюю запись в своем дневнике старушка Федорова сделала 15 августа 1910 г. 27 апреля того же года она написала свое последнее письмо - поздравление с праздником Пасхи - митрополиту Андрею. С этого времени имя ее больше не упоминается в текущих церковных делах. Повидимому, из-за недостатка здоровья, Любовь Дмитриевна должна была совсем отойти от жизни русской католической группы. Таким образом, происшедшее с ней теперь не было полной неожиданностью для о. Леонида, и ему пришлось примириться с тем, что его мать останется до конца жизни прикованной к постели.

Приезд сына домой был для больной большим утешением. Однако вскоре на нее обрушилось новое испытание. Не прошло и двух недель, как о. Леонида арестовали и объявили, что он ссылается на жительство в город Тобольск, под надзор полиции. Русское правительство смотрело на митрополита Андрея как на заядлого врага России. Ни для кого не была секретом близость к нему о. Леонида. В глазах властей он являлся "агентом митрополита Шептицкого". Война с Австрией придавала теперь этому обвинению особый оттенок. Правительство не замедлило воспользоваться случаем удалить из Петрограда нового католического священника восточного обряда, тем более, что оно могло считать его опасным шпионом.

Этим арестом началось апостольское служение о. Леонида на родине. Неожиданного для него и в этом не было ничего; он подготовил себя к многому худшему. Тяжелее пережила это испытание его мать при невозможности сопровождать сына в ссылку и принять на себя заботу об его жизни в Сибири. Им предстояла разлука, конец которой тогда было трудно предвидеть.

Между тем, сам по себе, Тобольск не представлял для жизни ничего особенно неприятного. Это был довольно большой губернский город на берегу судоходного Иртыша, административный и торговый центр, насчитывавший около тридцати тысяч жителей. В те годы Тобольскую кафедру занимал пресловутый епископ Варнава, "усердный царский прихлебатель и друг Гришки Распутина", как выразился о нем о. Леонид. В Тобольске был кафедральный собор, 23 православные церкви, одна католическая и одна лютеранская, довольно известный в России Знаменский мужской монастырь. В городе можно было жить вполне нормально и найти себе достаточный заработок в правительственном учреждении или частном предприятии, чтобы обеспечить скромную жизнь.

В условиях административной высылки тоже не было ничего ужасного при царском режиме. Правда, ехать на казенный счет с партией осужденных, "этапным порядком", было не очень приятно, но это не было обязательно. Всякому желавшему разрешалось отправиться одиночным порядком, на собственный счет, хоть в первом классе. На назначенном ему месте ссыльный имел право поселиться и работать по собственному усмотрению. Он не подвергался принудительным работам; ему не угрожали ни аресты, ни тюремное заключение. Он только не мог покидать место жительства и раз в месяц должен был заявляться в полицейское управление. Ему разрешалось свободно видеться и поддерживать отношения с местными жителями. Интеллигенция относилась к ссыльным с участием, даже явно симпатизировала им, а простой народ в этом не разбирался и не отличал их от местной интеллигенции. При тогдашнем политическом режиме, ссылка на поселение не заключала в себе ничего позорного в общественном смысле.

О. Леонид поехал в Тобольск в назначенный ему срок совершенно свободно и на собственный счет, и в общем, это не причинило ему большого материального затруднения, так как стоимость проезда по железной дороге была сравнительно невелика, и тариф убывал в соответствии с увеличением расстояния. По приезде в Тобольск, о. Леонид снял комнату в скромной квартире, где ему был обеспечен сравнительный покой. Сведения об его'жизни в ссылке крайне скудны. Сам о. Леонид не вел никаких записей, а переписка с митрополитом Андреем прекратилась из-за войны. В разговоре с близкими, о. Леонид почти никогда не вспоминал эти годы, может быть потому, что последовавшие события их изгладили, поглотив все его внимание, и ему было уже не до Тобольска. Большевизм и небывалые ужасы новых гонений заставили, естественно, побледнеть все неприятные переживания, связанные с первой ссылкой. Из сохранившегося материала можно вывести только кое-какие заключения о внешней стороне жизни о. Леонида в Тобольске, тогда как все касающееся его внутреннего мира осталось в тайне. Ведь открывал-то он свою душу одному митрополиту Андрею! Все же, если судить об о. Леониде по тому, каким он выступает на страницах своих обширных посланий из Каменицкой обители и каким он открылся русскому миру после освобождения из ссылки, можно утверждать, что тобольский период жизни будущего Экзарха, при всей своей сокровенности, был по внутреннему содержанию довольно значительным. Господь, видимо, завершил здесь в подготовке о. Леонида к его миссии то, что в Каменице осталось только намеченным.

Вскоре по приезде в Тобольск о. Леонид поступил писцом в одно из местных правительственных учреждений; есть основание думать, что он служил в Губернском Управлении. Жизнь его была очень тихой и замкнутой. Каждый день, у себя в комнате, он тайно совершал Литургию. Сношения с внешним миром были для него не совсем безопасны. Нужно было серьезно считаться с тем, что кроме нелегального общественного положения, как католического священника восточного обряда, над ним тяготело подозрение чуть не в шпионаже, как секретаря митрополита Шептицкого. Чтобы облегчить его жизнь и обеспечить возможность более свободных с ним сношений, петроградские друзья о. Леонида, на собранные средства, отправили в Тобольск верного человека, русскую католичку Капитолину Николаевну Подливахину, которой по ее профессии акушерки легче других было тронуться с места и устроиться в Тобольске. Она была по тому времени типичной русской мещанкой среднего культурного уровня. О. Леонид знал ее хорошо еще в Петербурге. В своем отчете митрополиту Андрею о третьей поездке, он отозвался о ней, как о деятельном члене католической группы, считая ее "женщиной умной, дельной, практичной, с природным тактом и умением обращаться с людьми".

К. Н. Подливахина поехала в Тобольск с двумя дочерьми и действительно сумела там быстьро устроиться. Она наняла подходящую квартиру, часть которой предоставила в пользование о. Леониду, Через Подливахину шла вся переписка с ним. На ее имя адресовались посылки - продукты, лекарства. Как хозяйка квартиры, она избавила о. Леонида от домашних забот, за что он, конечно, был ей весьма благодарен. Правда, при своем практичном характере, она не забывала себя со своими. Но все же, при всей обоснованности иных упреков, нельзя забывать, что благодаря ей, о. Леонид мог вести в Тобольске действительно тихую, замкнутую, сокровенную жизнь и спокойно священнодействовать у себя в комнате.

Можно думать, что у о. Леонида были свои основания не служить в местном костеле. Некоторый свет на это проливает одно из писем о. Алексея Зерчанинова из Тобольска, куда и он был впоследствии сослан большевиками. Он написал оттуда:

"Здесь мне пришлось жестоко разочароваться в местных католиках, которые не имеют никакого понятия о церковных обрядах, кроме латинского, и никакой проповеди не желают слушать, кроме польской; несмотря на мои старания найти себе квартиру в католическом доме, не пустили меня ни в один...".

При этих условиях, о. Леонид мог опасаться враждебно настроенных прихожан, и для него было вернее не показываться в костеле; открытое служение по запрещенному восточному обряду грозило бы ему большими неприятностями. Последуй донос, его взяли бы наверно под наблюдение и могли бы даже переселить из Тобольска, по красочному выражению того же о. Алексея, "поближе к тюленям и белым медведям".

Не оставило никаких следов и знакомство о. Леонида с местными обывателями. Вероятно, среди мирян и духовенства он не нашел тут никого, кто интересовался бы вопросами Унии. Впоследствии, донося митрополиту Андрею об униальном движении в Западной Сибири, он говорил об Уфе, Челябинске, Томске, но о Тобольске не упомянул ни одним словом. Повидимому, и по этой причине, Тобольск был подходящим городом, для того чтобы о. Леониду отойти в нем на время от людей и житейской суеты и отдаться как бы длительному духовному "деланию", предшествовавшему непосредственно началу его общественного служения. Единственно, о чем о. Леонид любил впоследствии вспоминать, это - о нетронутой еще человеческой рукой, величественной и богатой сибирской природе, о девственных хвойных лесах, не утративших своей первобытной прелести даже в ближайших окрестностях Тобольска. О. Леонид часто отправлялся с местными рыбаками на рыбную ловлю. Он легко сходился с простыми людьми, и они отвечали ему симпатией. Уже раньше его мать замечала в нем стремление удаляться куда-нибудь в глушь, на лоно природы. Вспоминая дни, проведенные в Униве (в Галиции, у студитов), он сказал ей однажды:

— Заберешься в лес, природа, Бог, да я.

— В чем же дело, - заметила мать, - так и иди в отшельники.

— А как же восточный обряд? Нет, я должен бороться в нем до конца жизни.

"И вдруг, - говорит она, - из смиренного инока он обратился чуть не в разбойника. Я очень смеялась". В Тобольске, уединение и даже своего рода затворничество не было в этом смысле "запретным плодом", оно было дано о. Леониду, чтобы свободно пользоваться духовными благами уединения.

В общем, надо признать, что сама по себе ссылка не была для о. Леонида тяжелой. Пожалуй, труднее всего он переносил суровый климат Сибири после стольких лет, прожитых в Италии и Галиции. Его здоровье заметно пострадало от долгих сибирских зим. На беду, в первый же год, поздней осенью, он имел неосторожность выкупаться в холодной воде Иртыша и от этого начал страдать суставным ревматизмом, от которого не мог уже после избавиться. В последние годы жизни, при скитании по советским тюрьмам и каторгам, ревматические боли очень'обострились. Но в Тобольске ему могла помогать Подли-вахина, имевшая хороший опыт в уходе за больными и обладавшая кое-какими знаниями из медицины. Об ее услугах о. Леонид отзывался всегда с чувством живой благодарности.

Вот наиболее существенное, что можно сказать о первой ссылке о. Леонида. В 1917 г., немедленно после переворота, Н. С. Ушакова обратилась к министру Юстиции А. Ф. Керенскому с просьбой освободить о. Леонида. Ходатайство было быстро уважено, и в конце марта, на Страстной неделе, о. Леонид, высланный из столицы по Высочайшему повелению, мог свободно вернуться к своим русским католикам. По странному совпадению, как раз в этот день, почти одновременно с прибытием в Петроград о. Леонида, Государь Император отправился из столицы в ссылку в тот же Тобольск.

А в Петрограде радостно ждал о. Леонида... сам владыка Андрей!

ГЛАВА XIII

ПУТИ ГОСПОДНИ НЕИСПОВЕДИМЫ

Начало военных действий в Галиции. - Занятие Львова русскими войсками. -Митрополит Андрей в штабе командующего VIII армией генерала Брусилова. - Первые дни русской оккупации. - Обыск у митрополита Андрея, его арест и высылка в Киев. - Рукоположение в епископы о. Боцяна в киевском отеле "Континенталь". -Архив и документы митрополита Андрея. - Переезд в Нижний Новгород. - Два года узником в Курске. - Судьба епископа Боцяна. - Заключение митрополита Андрея в Суздальской духовной тюрьме. - Брат Яков и старец Степан. - Попытка о. Трофима Семяцкого установить связь с митрополитом Андреем. - Запрос А. Ф. Керенского в Государственной Думе и ходатайства о смягчении участи митрополита Андрея. - Переезд в Ярославль и последние месяцы заключения. - Февральский переворот и освобождение.

С самого начала войны Галиция стала театром военных действий. Война принесла ей много горя. Австрийские военные власти произвели многочисленные аресты среди местных русофилов. Между ними было немало желавших политической унии с Россией; вопросы религии их мало интересовали. В результате это привело к массовому преследованию всего, что было украинским. Арестованных высылали в концентрационные лагери (Таллерхов в Штирии и Гмюнден в северной Австрии), едва их вмещавшие, где их держали в очень тяжелых условиях. До ноября 1914 г. заключенные оставались под открытым небом, несмотря на то, что ночи были очень холодные и выпал уже первый снег. Тысячи стали жертвою тифа и других болезней. Особенно дурно власти обращались с духовенством. В первые месяцы было арестовано больше трехсот священников; их назначали в лагерях на самые грязные и унизительные работы. Фактически все эти несчастные были отданы на милость и немилость венгерским солдатам, кото'рым было вверено наблюдение за интернированными. Стража была далека от проявления какой-либо гуманности.

Как только о. Климент Шептицкий, поступил к студитам, - его обитель постигло тяжелое испытание. Поляк-офицер сделал на монахов донос, обвинив в русофильстве. По распоряжению властей все сту-диты были поголовно арестованы и с большими унижениями выселены из Скнилова. Их отправили в Esztergom в Венгрии, где держали сначала просто на пастбище. Монахи были лишены даже возможности укрыться в какомнибудь помещении от ночного холода. Несколько студитов призвали в армию, а большую часть правительство интернировало в концентрационном лагере Таллерхов. Впоследствии их перевели в иезуитский дом св. Андрея в Каринтии, а оттуда - в бенедиктинский монастырь Мартинсбигель. В конце концов, когда им разрешили вернуться в Скнилов, они нашли свой монастырь разоренным.

Митрополит Андрей делал все, что было в его силах, чтобы добиться облегчения участи заключенных, но предпринятые им шаги привели к освобождению всего только нескольких священников. Быстрое продвижение русских войск усилило еще больше общее замешательство. Кто мог бежал из Львова, и беспорядок овладел постепенно Галицией. Окружавшие митрополита Андрея просили его тоже уехать. Представители духовенства особенно настаивали на том, чтобы он покинул Львов вместе с отступавшими австрийскими войсками. Однако, несмотря на все просьбы, владыка Андрей был непреклонен в решении оставаться на своем посту и не удаляться от вверенной ему паствы. "Пастырь не должен покидать своего стада", - отвечал он уговаривавшим его уехать. При отрицательном отношении к нему русского правительства, такое решение митрополита Андрея нельзя не признать весьма мужественным.

4 сентября 1914 г. войска генерала Брусилова заняли Львов. Русское командование вело войска в Галицкую Русь, которая теперь, благодаря победе России, должна была вернуться к ней и войти в состав Российской Империи. Войскам был дан приказ воздерживаться от насилия. Все прошло, в общем, в порядке, если не считать еврейских погромов в окрестных местечках и арестов среди украинцев, духовенства и мирян.

Когда в штабе генерала Брусилова закончились переговоры с представителями городской управы, состоявшей сплошь из поляков, назначенный военным губернатором генерал Шереметьев прибыл в Львов еще до занятия его русскими войсками и сейчас же посетил митрополита Андрея. Было уже около полуночи. Разговор протек, казалось, в дружественном тоне. При выходе генерала из митрополичьих покоев. к нему обратились только что прибывшие офицеры из штаба и доложили что-то на словах. Митрополиту показалось, что их сообщение произвело на генерала неприятное впечатление. После его ухода, прибывшие предложили митрополиту отправиться вместе с ними в штаб командующего VIII армией генерала Брусилова, находившийся тогда в Бобрке, около пятидесяти километров к юго-востоку от Львова. Митрополит Андрей подумал было, что оттуда он вряд ли вернется домой.

Утром, генерал Брусилов принял его и сообщил, что произошло недоразумение: он не получал никакого приказа об аресте митрополита Шептицкого, а хотел только ему сообщить, что делает его ответственным за поведение населения в отношении русских властей. Тут же ему было дано разрешение отслужить литургию в Бобрке, после которой митрополит вернулся к себе в Львов. В пути автомобиль обогнал двигавшиеся к городу русские войска.

6 сентября, в первое воскресенье после занятия Львова, приглашенный настоятелем Успенской церкви, одной из самых старых в городе, митрополит отслужил молебен и по окончании службы обратился к народу со следующей проповедью:

"Возлюбленные мои!

Мы собрались здесь, чтобы благодарить Всевышнего за - смею сказать - чудесное избавление нашего стольного Львова от угрожавшего ему разрушения и даже от возможности полного уничтожения. Нам предстояло необозримое бедствие. Достаточно только бросить взгляд на местность, по которой прошла ужасная буря войны, чтобы понять, от какой участи мы избавились благодатью Господа нашего Иисуса Христа, удостоившись ее по молитвенному предстательству Пресвятой Богородицы, в Чьем храме мы сегодня возносим наши молитвы. Вокруг мы видим страшное опустошение. Целые деревни разрушены, а многие из них сметены совсем с лица земли. Сожжены хаты, уничтожено имущество, погибли тысячи семей. Многие из нас поддались панике и бежали, и теперь родители не знают, куда девались их дети. Народ постаовлял свои родные, насиженные места и разбежался. Многих-многих недостает теперь среди нас.

Поэтому мы, уцелевшие, должны особенно благодарить Господа, ибо Он нас защитил среди этого ужасного моря огня. Свою благодарность Ему мы воздадим благочестивой и благоугодной жизнью и нашими молитвами. Мы должны быть настороже и горячо молиться, так как не знаем дня и часа, когда Господь призовет нас.

Уже в мирное время каждый христианин должен так жить, чтобы всегда быть готовым к смерти. Теперь же она со всех сторон витает над нами. С одной стороны - мечем и пулями, этими ужасными орудиями уничтожения, с другой - болезнями и эпидемиями, этими неизбежными спутниками всякой войны. Мы не знаем и не можем предвидеть, какая беда нас еще ожидает. Поэтому-то, возлюбленные мои, мы и призываем вас возносить усердные молитвы к небу, молиться за свои семьи и за св. Церковь. Молитесь за те миллионы людей, которые с оружием в руках стоят друг против друга, смотрят смерти в лицо. Многие из них должны будут отдать свою жизнь, многие из них умрут нераскаянными, в смертоносном грехе, исполненные ненависти и мщения. Прошу вас, молитесь за всех, также и за тех, которые сражаются, независимо от того, на чьей они стороне, ибо, возлюбленные мои, все мы - братья во Христе и все мы нуждаемся в милосердии Божием.

Теперь, когда попущением Божиим пали границы, используем представившуюся нам возможность познакомиться ближе друг с другом; может быть, мы будем даже в состоянии, кое-что дать одни другим. Вы можете, например, поделиться с нами своей набожностью и глубоким благочестием. И мы тоже не останемся у вас в долгу. Но прежде

всего мы должны подойти поближе друг к другу, хотя во многом мы и так уже близки. У вас то же богослужение, что и у нас. Вы называете себя "православными", и у нас тоже православная вера. Однако, наше "православие" - церковное, а ваше - государственное и, так сказать, "казенное". Это значит, что вы делаете опорой своего православия государственную власть. Мы же, напротив, черпаем духовную силу из нашего единства со Святой Католической Церковью, через которую исходит благодать Божия и в которой заключен подлинный источник спасения. Это-то мы и можем вам дать. Сам я - говорю это перед вами открыто - готов на всякую жертву; и если вам будет угодно, то во мне вы найдете во всякое время преданного пастыря, готового отдать свою жизнь.

Вы же, возлюбленные мои, как дети Святой Католической Церкви, пребывающие в единении с ней и из нее черпающие свое благо, ибо она и есть источник всякого блага, храните верность ей, даже если от вас потребуют чего-нибудь тяжкого, будь то даже и вашей жизни! Молитесь об этом и в любви будьте ко всем снисходительны! Блюдите верность своим идеалам! Если будете так молиться, то скоро придет время мира, которого все мы жаждем так сильно и которое миру так необходимо"!

А вот что донес об этой проповеди жандармский ротмистр Ширмо-Щербинский военному губернатору Львова:

"23 августа с. г. (ст. ст., т. е. 6 сентября н. ст.) мною были получены сведения о том, что в городе Львове, в униатской церкви, митрополит Шептицкий произнесет проповедь. Прибыв в означенную церковь, я выслушал проповедь митрополита Шептицкого, в которой последний, призывая народ к молитве за сражающихся на поле брани, указал на то, что пришедшие из России тоже православные, но православие их далеко не то, которое исповедуют греко-католические православные; наше православие, - говорил далее митрополит, - есть православие свободное, чистое, под главенством Папы Римского, православие же пришедших к нам - православие синодальное, казенное, а насколько хорошо все казенное, вы сами знаете. Об изложенном докладываю. Ротмистр Ширмо-Щербинский. ("Дело о епископе Шептицком", № 12, ДОН. ВХОД. 122).

Военный губернатор, генерал Шереметьев, под впечатлением полученного донесения, посетил митрополита Андрея и спросил его, почему он возбуждает население против русской армии. В ответ на это, владыка мог только в точности повторить сказанное им в церкви. И правда, был ли бы митрополит Львовский и Галицкий католическим пастырем, если бы он не оберегал свою паству от пропаганды, приближение которой он уже чувствовал?

Несколько дней митрополит Андрей пользовался полной свободой. Он обходил госпиталя, способствовал передаче управления новым властям и принимал некоторые меры на случай, если его вынудят покинуть Львов. Митрополит назначил викария, который должен был тогда его заменить. В разговорах с посторонними, митрополит избегал даже намеков на политику и только призывал всех хранить верность католической Церкви.

***

4 сентября Жандармское Управление Военного Генерал-Губерна-торства получило из ставки Верховного Главнокомандующего следующую телеграмму:

"Гофмейстер Маклаков сообщает, что Ватикан пытается восстановить Унию в России с помощью униатского митрополита гр. Шептицкого, участника совещания деятелей католицизма в Риме. Шептицкий вербует в России слушателей курсов богословия во Львове, скрытно приезжал в Россию, выдал грамоты подчиненным ему католическим священникам на священнодействия по восточному обряду. Переписка, касающаяся причастности Шептицкого и Ватикана в развитии униатского движения в России, хранится в делах митрополичьего управления во Львове. Министерство Внутренних дел просит изъять из дел Шедтиц-кого подлинную упомянутую переписку и передать в Министерство ".

12 сентября в .митрополичьем доме был произведен обыск, продолжившийся и 14 сентября, но ничего подозрительного обнаружено не было. На следующий день, 15 сентября, митрополиту Андрею было объявлено, что он находится под домашним арестом. Ему предоставили в пользование его личные покои - три комнаты в верхнем этаже митрополичьего дома. У каждой двери стоял часовой. Дом оцепили войсками. Так митрополит прожил во Львове еще три дня.

19 сентября, в 10 часов утра, митрополита Андрея предупредили, что он будет перевезен в Киев. Ему разрешили взять с собой три чемодана и отправиться в сопровождении духовника, секретаря и слуги. Митрополит Андрей остановил свой выбор на ректоре Духовной Семинарии о. Иосифе Боцяне, мажордоме, каковым у него был Иосиф Троцкий, монах из ордена Васильян, и на юном слуге. Их всех отвезли на автомобиле через Злочов в Броды, а оттуда отправили в Киев в салон-вагоне, в сопровождении жандармов. 20 сентября вечером, митрополита с его свитой доставили в гостиницу " Континенталь "

За протекшие часы с момента ареста, митрополит Андрей успел обдумать создавшееся положение и взвесить все обстоятельства. Его, митрополита Галицкого, Архиепископа Львовского, Епископа Каменецкого, Администратора вакантных греко-католических епархий, упраздненных русским правительством, но канонически еще существовавших, русские власти доставили теперь в Киев. Разве Пий X, имея в виду его будущие действия в России, не дал ему исключительные полномочия, велев только временно воздерживаться от пользования ими и сказав, что придет время, когда они понадобятся и можно будет их применять? Не пришло ли это время теперь? Ведь фактически, Галиция, во всяком случае большая ее часть, кроме еще державшейся крепости Перемышль, была присоединена к России. И сам он сослан тоже в Россию, и трудно было сказать, как долго эта ссылка продолжится.

Одним из данных ему полномочий предусмотрено право рукополагать епископов при наличии известных условий, которые имелись теперь. Мог ли он, обладая этими полномочиями, оставить свою обширную епархию без пастыря, а греко-католиков по эту стороны бывшей границы, которой больше не было, лишить своего верховного попечения, имея возможность притти им на помощь?

Митрополит Андрей быстро принял решение. Не без задней мысли он взял с собой в качестве духовника именно о. Иосифа Боцяна. Утром 21 сентября, в одной из комнат, предоставленных в его распоряжение, митрополит Андрей отслужил литургию, за которой прислуживал мажордом, в то время как слуга стоял в коридоре на страже. За этой обедней, которая была, можно думать, единственной в киевском "Континентале" за все время его существования, митрополит Андрей рукоположил о. Боцяна в епископа. Согласно полномочиям, он совершил хиротонию один, без положенного по канонам сослужения еще двух епископов. После литургии он дал ему грамоту, говорившую о границах его юрисдикции, которая охватывала все кафедры, упраздненные русским правительством в 1839 и 1875 г., но канонически еще существовавшие: Полоцкую, Смоленскую, Владимир-Волынскую, Холмскую, Туровскую, Пинскую, Брест-Литовскую и Луцкую. Боцян получил титул епископа Луцкого, вероятно, потому, что там уже были католики. Все было совершено в полной тайне. Снабдив новорукоположенного епископа грамотой, удостоверявшей его права, митрополит Андрей, не теряя времени, заявил начальнику охраны, что отказывается от присутствия возле себя духовника и секретаря и отправляет их обратно во Львов. Оба вернулись благополучно домой; русские власти не заподозрили ничего и не обыскивали их в пути. При митрополите остался только слуга; он верно служит Владыке до самого заточения в Суздале, а после его освобождения нашел возможность вернуться к нему.

10 сентября, один из полицейских чинов, приставленных к митрополиту Андрею, предупредил его, что его перевезут в другое место, но куда именно, он не мог указать. В и часов вечера митрополиту велели тронуться в путь. Ему предоставили обычное купе в вагоне и класса и предложили самому заплатить за билет до Москвы. В пути, сопровождавший митрополита жандармский офицер сообщил, что имеет приказание доставить его в Нижний Новгород. В митрополите Андрее заговорил библиофил; он подумал о Нижегородской ярмарке, где среди всего прочего продавались и старинные книги. При этой мысли у него невольно вырвалось восклицание:

— Как я рад, что попаду в Нижний Новгород!

Между тем жандармский офицер понял это восклицание по-своему и не преминул донести о нем начальству. В газетах появилось сообщение, что митрополит Шептицкий, поддерживающий тайные сношения со старообрядцами в Нижнем Новгороде, не мог удержаться от выражения радости при мысли оказаться в их среде. Церковная газета "Колокол" (издававшаяся в Петрограде В. М. Скворцовым), сообщая о проезде митрополита Шептицкого через Москву, добавила, что он формировал легионы добровольцев и лично командовал ими при обороне Львова.

По прибытии в Нижний Новгород у митрополита Андрея оставалось около зо рублей. С таким капиталом, конечно, нечего было и думать о жизни в гостинице. Кончили тем, что ему нашли в городе маленькую сырую комнату, в которой он пробыл три дня взаперти, пока не пришло новое приказание собираться опять в путь. На этот раз его отправляли в Курск (подальше от старообрядцев?), и ехать надо было опять через Москву. Тут, в ожидании поезда, митрополиту Андрею пришлось просидеть целый день в жандармской комнате.

В Курске он получил неожиданно довольно значительную сумму денег, и это позволило ему снять две небольшие, низкие комнаты в пристройке к гостинице Полторацкого. В ней митрополит прожил около года, до середины лета 1915 г., когда представилась возможность снять отдельный домик, служивший ему местом заключения до самого переезда в Суздальскую тюрьму в сентябре 1916 г.

Тем временем, епископ Боцян, как рассказывает Дорошенко, снова возбудил ходатайство, прося разрешить ему к Пасхе навестить митрополита Андрея и исповедовать его. Гр. Бобринский запросил генерала Иванова. Пришел ответ: "Могу разрешить при условии, если свидание будет в присутствии жандармского офицера и без права исповеди". На основании этого, епископ Боцян получил разрешение отправиться в Курск, о чем немедленно было сообщено курскому губернатору Муратову, который сейчас же ответил телеграммой, "что преподанные указания (относительно условий свидания) в точности будут исполнены". Епископ Боцян побывал в Курске, повидался с митрополитом и возвратился в Львов. Но уже в июне 1915 г. Владыку отправили по этапу с партией арестантов в Енисейскую губернию, в Нарымский край ("поближе к тюленям и белым медведям", по образному выражению о. Зерчанинова), где он и пробыл в ссылке, в глухой деревушке, до весны 1917 г.

***

Митрополит Андрей проживал в Курске под строгим надзором полиции. Всякая переписка и, вообще, сношения с внешним миром ему были запрещены. Первые три месяца он не мог даже выходить из дому. Ему позволялось читать русские газеты, а также и книги, если он желал приобретать себе таковые, но после предварительной цензуры в полиции; ходить же в католическую церковь и исповедоваться было запрещено, но разрешалось служить у себя дома.

28 марта 1916 г. митрополиту Андрею все же удалось послать из Курска о. Каралевскому открытку следующего содержания:

"Шлю Вам из своего заточения наилучшие пожелания к празднику Пасхи. Чувствую себя сносно, могу служить литургию, но не могу ни с кем видеться и ходить в церковь. Все, что здешние газеты пишут о митрополите Андрее, сплошная ложь. С ним обращались очень плохо, и он попрежнему лишен всякой свободы".

Однажды, когда митрополит Андрей страдал особенно сильно от своей изоляции, он попросил сослать его на жительство в какую нибудь, пусть даже самую отдаленную деревушку Сибири, лишь бы ему дали право свободно выходить из дому хотя бы в назначенный для прогулок район. Однако, и в этой просьбе ему отказали.

Впоследствии этот режим был немного смягчен: митрополиту позволили выходить в город в сопровождении жандарма, бывать в католической церкви и там исповедоваться. Настоятелем церкви был поляк; он относился к митрополиту Андрею очень хорошо и сказал жандарму, что епископу подобает исповедоваться не иначе, как в ризнице (сакристии). Стража стала отпускать митрополита во-внутрь, оставаясь ждать его у дверей. Митрополит воспользовался несколько раз представившейся ему таким образом возможностью передать настоятелю письма, адресованные св. Отцу. Вероятно, у стражи возникло все-таки подозрение. Однажды полицейский сказал митрополиту, что он должен наблюдать за ним и во время исповеди. Это было как раз в тот день, когда у митрополита лежало в кармане приготовленное к отправке письмо. К счастью, вблизи оказалась в эту минуту большая богослужебная книга (миссале). Улучив момент, когда полицейский повернулся к нему спиной, митрополит протянул руку с письмом и быстрым движением вложил его в книгу. После этого оставалось только шепнуть настоятелю, куда он спрятал письмо. Это было последнее сообщение, которое ему удалось отправить в Рим из России.

Летом 1916 г. Н. С. Ушакова сделала попытку добиться разрешения на свидание с митрополитом Андреем. Однако в Петрограде, несмотря на хлопоты и все ее связи, ей не удалось ничего устроить. Тогда она отправилась попытать счастья в Курске, но и тут ей не дали просимого разрешения. Тем не менее, Наталия Сергеевна решила что-нибудь предпринять. Переодевшись простенькой мещанкой, с платочком на голове, она несколько дней подряд приходила на задворки дома, где содержался митрополит Андрей и вполголоса напевала ему песенки.

Слова были французские; она импровизировала, чтобы передать митрополиту Андрею о том, что делалось у них в петроградском приходе, сказать ему, что верные прихожане не забывают владыку и принимают меры к облегчению его участи. Впоследствии, вспоминая эти дни в беседе с князем Волконским, в ответ на его сообщение об Ушаковой, митрополит Андрей сказал, что действительно до него иногда доносилось какое-то странное пение, но слов он не мог разобрать. Во всяком случае Владыка был очень далек от мысли, что оно обращено к нему и что певицей на задворках могла быть Наталия Сергеевна.

Князю И. В. Барятинскому, Курскому губернскому предводителю дворянства и члену третьей Государственной Думы, удалось то, чего не могла достичь Н. С. Ушакова. Человек крайне правых убеждений, он решил сделать визит митрополиту Андрею. Ему это позволили. Посещение его было совершенно "аполитичным"; повидимому в его намерение входило лишь оказать личное внимание митрополиту Андрею. Он произвел на него вполне благоприятное впечатление и оставил по себе хорошее воспоминание.

* * *

В июле 1916 г. в составе правительства произошли перемены, и политический курс стал "крайне правым". Митрополиту Андрею пришлось это почувствовать на себе. Дело его перешло в ведение св. Синода, который доверил охрану митрополита Владимирскому архиепископу Алексею. Тем самым был решен вопрос о заточении митрополита Андрея в "духовную тюрьму" при суздальском Спасо-Евфимиевском монастыре, служившую для наказания провинившихся православных священников. (В свое время (1898-1901), в ней отбывал заключение о. Алексей Зерчанинов). Вот, как это произошло и как сложилась дальнейшая жизнь владыки в ссылке.

В сентябре 1916 г. Митрополита Андрея перевезли под стражей в отделении вагона ш класса из Курска, через Москву, во Владимир на Клязьме. Тут его встретили на вокзале: два протоиерея, полицмейстер и 15 жандармов. При выходе митрополита из вагона, к нему подошел полицмейстер и объявил, что согласно полученному приказанию, он поступает под начало архиепископа Владимирского Алексея, назначившего ему местом пребывания Спасо-Евфимиевский монастырь, и сдал его двум протоиереям.

Настоятелем был там епископ Муромский Павел, викарный архиепископа Алексея, живший в том же монастыре. Чтобы предупредить попытку бегства, митрополита Андрея поместили в передней епископа. Комната была проходная и вела в его помещение. Часть передней отгородили перегородкой высоты 2 1/2 метра. Пространство за ней разделили пополам; в одной половине была спальня митрополита, в другой - его часовня. В соседней комнате дежурили неотлучно полицейские. Багаж митрополита не подвергли осмотру. Это дало ему возможность оставить у себя облачение, необходимые книги и даже пару бутылок вина. Позже он сделал было попытку пополнить этот запас, но в просьбе о покупке вина ему отказали. Однако, пользуясь очень экономно вином при совершении литургии, митрополит смог растянуть свой запас почти на все время пребывания в Суздальском заключении. Кроме того, ему удалось однажды его немного пополнить совсем неожиданным образом. Пищу, довольно скудную, каждый день неизменные щи с кашей, митрополиту приносил из монастырской трапезной брат Яков. Он же доставлял и просфоры для совершения литургии. Кроме того, митрополит мог свободно пользоваться самоваром и пить чай, сколько хотел. Иногда ему давали немного молока.

Архиепископ Алексей мог, конечно, разговаривать сколько хотел с заключенным, охрана которого была ему вверена. Однако за все три месяца заключения митрополита Андрея он ни разу не поинтересовался встретиться с ним. Вот что говорит митрополит Евлогий об его заточении здесь: "Особых неприятностей (?!) в Суздале ему не чинили: монашеская братия, простая и доброжелательная, относилась к нему сочувственно, но ей было запрещено с ним общаться"..."В монастыре ему жилось неплохо" (стр. 331). Во всяком случае, брат Яков полюбил митрополита, и у них завязались дружественные отношения. Митрополит Андрей снискал его расположение особенно тем, что слушал, ничего не возражая, рассказы Якова о разных чудесных явлениях, в которые тот искренне верил. С первых же дней он стал говорить с митрополитом шопотом, чтобы не привлекать внимания полицейских находившехся в соседней комнате. Это придавало их разговорам особый оттенок. В числе прочего он поведал митрополиту много интересного о жизни одного суздальского монаха, старца Степана Подгорного (малоросса, уроженца Харьковской губернии), три года тому назад блаженно преставившегося. Яков был его любимым учеником, и называл старца Степана "отец".

"Отец" был во всем примерным монахом, отдавался молитве, делам милосердия и разным подвигам. Часто он проводил целые ночи в молитве. Он имел очень большое влияние на народ, приходивший к нему послушать его рассказы из священной истории и разъяснение катехизиса. Много слушателей назидалось этим и обращалось на путь истины. Учение "отца" в некоторых вопросах приближалось к католическому: он защищал непорочное зачатие Пресвятой Богородицы, отстаивал нерасторжимость брака, требовал независимости Церкви от гражданской власти, был также убежден в истинности и святости католической Церкви и считал соединение Церквей необходимым и уже близким. Брат Яков утверждал, что "отец" дважды его исцелил. Он был свидетелем и других чудес, какие тот совершал, в числе их, например, следующего. Харьковские крестьяне привели к нему девочку, от рождения немую. "Отец" спросил, как ее зовут. В ответ она сама внятно назвала свое имя и выговорила его совсем правильно. Так же ответила она и на другие вопросы. Тогда "отец", всегда очень смиренный, обратился к людям, приведшим девочку, с такими словами: "Да вы ошибаетесь смотрите, ведь она говорит совсем хорошо"!

"Отец"; прожил до девяноста лет. Умирая, он предсказал, что через три года после его кончины, в России произойдет чудесное событие, которому удивится весь мир. Он указывал и время: в конце февраля (митрополит Андрей перевел это на новый стиль). Ученики .его верили, что пророчество исполнится, и думали, что старец воскреснет.

Между тем, как раз в те дни началась революция, "Отец" предсказал также и отречение Императора Николая и. Он еще сказал, что в его комнате - это была та самая, в которой поместили митрополита Андрея, - будет церковь. (Действительно, митрополит Андрей устроил себе в ней престол, на котором совершал каждый день литургию).

Викарный епископ Павел оказался по отношению митрополита Андрея более общительным, чем архиепископ Алексей. 2-3 раза он навестил митрополита и пытался даже завязывать с ним прения по богословским и историческим вопросам, но успеха не имел и после сам же старался их прекращать поскорее. Он был "типичный чиновник в рясе", как определил его владыка Андрей. Как и всякий заключенный в тюрьме, митрополит не имел права держать у себя деньги,но мог распоряжаться принадлежащими ему денежными суммами при посредстве тюремной администрации. Таковым являлся в Суздале епископ Павел. Однажды митрополиту Андрею понадобилась какая-то мелочь - два-три рубля. Не зная хорошо, под какую рубрику подвести этот расход, епископ Павел добрых четверть часа обдумывал этот вопрос. Когда обитель посещал кто-нибудь из посторонних монахов, епископ Павел приглашал митрополита Андрея пить чай вместе с ним. Разговор с приезжими шел обычно о синодальных сплетнях, о том, как тот или другой сделался епископом, какую он дал взятку прокурору синода Владимиру Карловичу Саблеру. Раз как-то была названа сумма - 10.000 рублей!

Место заключения митрополита Андрея стало известно петроградским католикам. Священник о. Трофим Семяцкий, решил сделать попытку добраться до митрополита. Сам по натуре тип неунывающего русского странника и вечного паломника, исходивший на своем веку чуть ли не всю Россию, побывавший не в одном десятке монастырей и нигде не ужившийся, о. Трофим отправился в Суздаль к митрополиту Андрею. Скрыв, конечно, свой сан католического священника, он проник в монастырь под видом пильщика дров; вскоре его приняли послушником. В монастыре о. Трофим не вызвал ни в ком подозрения, чему несомненно способствовал его своеобразный жизненный опыт. Однажды ему удалось устроиться так, что он оказался в тюремном садике за высокими стенами, как раз в то время, когда там гулял митрополит Андрей под наблюдением полицейского. Приблизившись к нему и, улучив удобный момент, о. Трофим сделал многозначительный знак и положил под камень записку, после чего, незамеченный полицейским, благополучно выбрался из садика. Митрополит Андрей сначала даже не узнал о. Трофима. Выбрав тоже подходящий момент, он незаметно поднял записку. В ней о. Трофим указывал ему "тайник" для переговоров - в одной из башен монастырской стены, служившей складом дров и огородных инструментов. В тот же вечер митрополит написал два письма, одно в Рим, а другое - русским священникам в Петроград. На другой день он направился к указанной башне, где уже ждал спрятавшийся там о. Трофим. Однако на этот раз маневр митрополита Андрея не укрылся от внимания полицейского. О. Трофима нашли, схватили, арестовали, посадили в тюрьму и выгнали вон. Тем не менее, приготовленные к отправке письма все таки попали во-время в его руки: доставил их о. Трофиму все тот же брат Яков. Более того, он принес митрополиту Андрею и письма, присланные из Петрограда через о. Трофима, а вместе с ними вино для служения лутургии. Таким путем удалось пополнить его драгоценный запас.

О заключении митрополита Андрея в тюрьме для духовных преступников стало известно широким кругам русского общества, и всюду это вызвала возмущение. В декабре 1916 г., А. Ф. Керенский сделал,в Государственной Думе запрос, почему католический митрополит содержится в тюрьме для православных священников, и ходатайствовал о смягчении его участи. Писатель В. Г. Короленко выступил в печати с резкой статьей, строго критиковавшей действия правительства. Одновременно с запросом Керенского в Государственной Думе, в Министерство внутренних дел обратились с просьбой об облегчении участи митрополита Андрея два графа Велепольских, оба - члены Государственного Совета по выборам. Принял их товарищ министра Степанов, в ведении которого находилась полицейская часть всего государства. Произошло это в присутствии князя Владимира Михайловича Волконского, и одновременно - товарища министра внутренних дел, зашедшего к нему по какому-то поводу. Граф Ксаверий Велепольский заговорил со Степановым о митрополите Шептицком и о необходимости перевести его из Суздальской тюрьмы куда-нибудь в другое место. Степанов, правда в очень мягкой форме, но упорно не соглашался. Графы Велепольские добились все же обещания, что дело митрополита будет пересмотрено. После их ухода, князь В. М. Волконский, человек крайне правый и убежденный антикатолик, заметил Степанову, что следовало бы пойти навстречу выраженной просьбе. В ответ на это Степанов сказал:

— Ты так говоришь, потому что не знаешь сути дела.

Тем ни менее в конце концов, дружеская беседа на эту тему двух товарищей министра привела к решению переменить место ссылки митрополита Андрея. Несомненно, запрос Керенского в Государственной Думе тоже оказал немалое действие.

* * *

Вечером 18 декабря 1916 г., митрополиту Андрею сообщили о предстоявшей ему перемене места жительства. По распоряжению архиепископа Алексея, настоятель Суздальского монастыря и полицейский пристав проводили митрополита Андрея через Владимир на Клязьме в Ярославль, в 150 км. к северу от Суздаля. Участь митрополита, во всяком случае внешне, была действительно смягчена. Ему даже назначили годовой оклад содержания в 4000 рублей, из которого, правда, он не получил ни копейки, и предоставили в его распоряжение квартиру из четырех больших, кое-как обставленных комнат с кухней в частном доме, но с тем, что он будет ее оплачивать сам. Назначенный городовой исполнял обязанности повара. Жандармы наблюдали за домом только снаружи. За жизнью митрополита не следили больше, как это было до сих пор, ни полицейские, ни земские стражники. Правда, без разрешения полицмейстера митрополит Андрей не смел выходить из дому, но с его позволения мог гулять по всему городу, сколько хотел. Сопровождал его при этом, и то на "почтительном расстоянии", только агент тайной полиции. Митрополиту было разрешено принимать у себя посетителей и читать газеты. Каждое утро повар-городовой приносил ему свежий номер "Русского Слова". Митрополит мог также ходить в местную католическую церковь, но литургию он служил у себя дома. Конечно, по сравнению с Суздальской тюрьмой, где ему не чинили только "особых неприятностей", все это было большим облегчением. В митрополите даже пробудился опять библиофил, и он использовал свою относительную свободу, чтобы приобрести немало интересных старообрядческих книг. Сначала на это смотрели немного косо, но потом - махнули рукой.

В таких условиях митрополит Андрей прожил последние дни царского режима в России. О перевороте он узнал от жандармов, сообщивших ему в один прекрасный день, что их разоружили. Наблюдение за митрополитом сразу совсем ослабело, им перестали интересоваться. Он сам начал покупать себе свободно газеты, а стража читала и обсуждала их вместе с ним. Пятнадцать жандармов, наблюдавших за домом, внезапно исчезли. Недавние представители власти оказались теперь сами в тюрьме. Митрополит Андрей отправился туда навестить их и утешить. Деньги его хранились попрежнему в полицейском управлении; до переворота он мог получать их только с разрешения полицмейстера. Теперь, когда не было больше никакой стражи, он пожелал взять свои деньги из полицейского управления. Однако, там ему сказали, что хотя он и свободен, а полицмейстер сидит в тюрьме, все же деньги могут быть выданы не иначе, как по предъявлении законного документа в прежнем порядке, и посоветовали обратиться по этому делу в тюрьму к полицмейстеру. Митрополит Андрей пошел в тюрьму, легко добился свидания с заключенным полицмейстером, который тут же подписал требуемые документы и при этом попросил "замолвить за него словечко господину Керенскому".

16 марта Временное Правительство объявило полную амнистию всех политических заключенных и провозгласило свободу вероисповедания. Этим митрополит Андрей делался тоже свободным. Однако, ему пришлось ждать еще три недели после переворота, пока не пришло официальное сообщение о последовавшем освобождении, предоставившее ему право, если угодно, переехать в Петроград. Время ожидания митрополит Андрей использовал, чтобы посетить в Ярославле несколько православных священников, о которых ему сказали, что они не отнесутся безразлично к его мыслям о церковном единстве. Митрополита удивило, как странно они держали себя, начиная разговаривать с ним. Казалось, что они не знали, как им относиться теперь к этому униату, о котором наслышались столько дурного. Кроме того, было видно, что с их церковным воспитанием как-то не вязалась возможность простоты в общении с высоким иерархом, столь характерной в отношениях подведомственного клира с митрополитом Андреем. Добрых полчаса уходило у него на то, чтобы овладеть настроением собеседников и помочь им перейти на привычный ему задушевный тон разговора. Расставались с ним священники просто и по дружески.

Среди них оказался тогда в Ярославле и о. Сергий Михайлович Соловьев, племянник Владимира Соловьева (сын его брата Михаила Сергеевича), побывавший в Галиции в 1914 г. и сам бывший свидетелем того, как русские оккупационные власти обращались с тамошними униатами и чинили им - по словам митрополита Евлогия - "особые неприятности". О. Сергий признался владыке Андрею, что тогда же решил не быть никогда соучастником применения "столь притеснительных и возмущающих совесть мер". В разговоре с ним о. Сергий заметил, что среди знакомых ему студентов православных Духовных Академий в России того времени он встречал три уклона: один - вел их к католичеству, другой - к старообрядчеству, третий - к протестантству. Между тем, он не нашел до сих пор ни одного студента, стремившегося к чистому православию.

Главной посредницей освобождения митрополита Андрея была все та же Ушакова. Можно сказать, что оно было последним памятным делом в ее жизни, ибо вскоре после этого Наталия Сергеевна умерла. Вот как она сама рассказала об этих знаменательных днях в своем последнем письме к княжне Марии Волконской (16-9-1917):

"Как только Керенский был сделан министром юстиции, я ему написала о том, что пора освободить митрополита Андрея и о. Федорова, а сама поехала с о. Иоанном (Дейбнером) в Ярославль. В день нашего приезда туда, Керенский телеграфировал снять его стражу, а на другой день мы свиделись. Этот святой человек был радостен и спокоен. Первые слова его были: "Да я бы миллион лет провел в заточении, чтобы церковь у вас была бы свободна"!

Он уверял, что ему было все время очень хорошо, и только мало по малу я от него вытянула рассказ о том, как его таскали из города в город, как затем в Курске он прожил около двух лет в таких мансардах, что почти не мог выпрямиться. Никого к нему не впускали, не давали ни газет ни писем. В Суздальском монастыре он был несколько месяцев в прихожей настоятеля. А когда я сказала: "да ведь целый день шмыгали мимо вас", он ответил: "Да ведь нельзя не ходить через прихожую, но мне поставили ширму, так что не было так худо".

Когда мы на другой день вернулись домой, Иван Александрович Дейбнер пошел к другу Керенского и добыл мне рекомендательное письмо к нему. Со страхом и трепетом поехала я в Государственную Думу, подружилась с Преображенским солдатом, который очень любезно проводил меня в какую-то комнату, где выдавались пропуски: там я узнала, что министра в Думе нет, а он в министерстве юстиции. Я туда.

Вот тут была заметна разница со старым режимом. Все были удивительно любезны. Керенский председательствовал в какой-то комиссии, принять меня не мог, но приказал выдать мне освободительный документ для митрополита; и через два часа я уже ехала в Ярославль.

Митрополит через неделю был в Петрограде, а через две недели вернули Федорова из Тобольска. Преосвященный жил у нас, ю дней, рукополагал священников галичан (в церкви на Бармалеевой), конфирмовал, венчал одну чету, одним словом, было все хорошо. Он уехал в Рим и оставил нам экзархом о. Федорова...".

Однако, тут мы уже забегаем вперед...

Да, воистину неисповедимы пути Господни! ...

"Наступила весна iy-го года, - говорит митрополит Евлогий в своей книге, - и "оковы спали" Временное Правительство его (т. е. Митрополита Андрея), освободило. Со всех сторон посыпались приветственные телеграммы (между прочим и от П. Н. Милюкова), а весь одиум плена лег на Саблера и на архиепископа Евлогия..." (стр. 331).

По поводу своего ареста и изъятия личного архива, митрополит Андрей сказал однажды князю П. М. Волконскому:

— Я рад, что это дало возможность убедиться правительству и другим лицам в том, что я никакой политикой не занимался и всегда преследую исключительно интересы Церкви. Это и нашему делу оказало большую услугу".

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова