Уильям ДжемсМНОГООБРАЗИЕ РЕЛИГИОЗНОГО ОПЫТАК оглавлению Лекция VI СТРАЖДУЩИЕ ДУШИ В прошлой лекции мы изучали здоровый склад души, органически неспособный к сколько-нибудь длительному страданию и склонный видеть все в радужном свете. Мы видели, что этот душевный склад служит основой той своеобразной разновидности религии, для которой благо {здешней} жизни является важнейшей целью стремлений разумного существа. Эта религия побуждает человека игнорировать все проявления зла в мире. Человек достигает подобного состояния, упорно отказываясь видеть зло и считаться с ним, выключая его из всех своих размышлений, иногда даже категорически отрицая самый факт его существования. Зло для такого человека - болезнь; огорчение вызываемое болезнью - новая форма болезни, которая только усиливает первоначальный недуг. Даже раскаяние и угрызения совести, - чувства, присущие всем, кто одарен чутьем к добру, представляются ему лишь проявлениями болезненной слабости. И лучшее раскаяние для него заключается в стремлении подняться и стать на правый путь, забыв о своем прежнем отношении к греху.
В основу философии Спинозы вплетены нити душевного здоровья, и это одна из тайн ее привлекательности. Тот, кем руководит Разум, учит Спиноза, находится под влиянием одного только добра. Познание зла есть "неадекватное" [68] познание, присущее только несвободному духу. Поэтому Спиноза решительно осуждает раскаяние. Когда человек грешит, говорит он, - "Можно было бы предположить, что угрызения совести и раскаяние помогут ему выйти на истинный путь, и вывести отсюда заключение, как это обыкновенно и делается, что это хорошие чувства. Но если мы ближе присмотримся к ним, мы увидим, что это наоборот, губительные и дурные страсти. Ибо очевидно, что мы вернее достигнем добра, руководясь разумом и любовью к истине, чем поддаваясь угрызениям совести и раскаянию; эти чувства гибельны и дурны, ибо они суть проявления печали. Я уже показал, продолжает он, все зло, проистекающее от печали, и доказал, что человек должен стремиться изгнать ее из своей жизни. В виду того, что угрызения совести и раскаяние принадлежат в этом смысле к той же категории чувств, как и печаль, мы должны сторониться этих состояний духа". В христианстве раскаяние в грехах всегда было основным религиозным чувством. Но для христиан душевно-здорового склада это раскаяние сводилось лишь к {удалению} от греха, без всяких терзаний совести за его свершение. Католическое таинство исповеди и отпущение грехов одной своей стороной почти ничем не отличается от крайних проявлений нравственного режима, вытекающего из религии душевного здоровья. Этим таинством периодически подводятся и регулируются счеты отдельного человека со злом, так что после таинства человек может начать чистую страницу своей жизни, свободную от старых долгов. Верующий католики расскажет вам, каким чистым, обновленным и свободным чувствует он себя после этого очистительного таинства. Мартин Лютер ни в каком случае не принадлежал к душевно-здоровому типу в его наиболее ярко выраженном облике. Он не признавал того отпущения грехов, которое дает священник; и, тем не менее, в вопросе о раскаянии он высказал ряд мыслей, определенно окрашенных оптимизмом душевного здоровья. Эти мысли родились в нем, вероятно, благодаря необычайной широте его представлений о Боге. "Когда я был монахом, пишет Лютер, я считал себя окончательно погибшим, если по временам во мне рождались вожделения плоти, то есть когда я чувствовал в себе дурные стремления, плотские желания, гнев, злобу или зависть к кому-нибудь из братьев. Я многими способами пытался успокоить свою совесть, но все было напрасно. Похоти и греховные помыслы моей плоти возвращались вновь, так что я не мог найти себе покоя, и терзался такими мыслями: "Ты свершил такой-то грех; ты осквернен завистью, нетерпением и тому подобными грехами; поэтому напрасно вступил ты в этот святой орден, и тщетны будут все твои добрые дела". Но если бы я правильно понимал тогда слова апостола Павла: "Плоть желает противного духу, а дух противного плоти: они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы", - то я не терзал бы себя таким жалким образом, но подумал бы и сказал бы себе, как говорю теперь: "Мартин, ты без сомнения не безгрешен, ибо у тебя есть плоть; и ты не можешь не чувствовать в себе борьбу плоти". Помню, что Штаупитц (Staupitz) часто говорил: "Тысячи раз давал я Богу обет исправиться, но никогда не выполнял его. Я не буду более давать такого обета: ибо я научен опытом, что не в силах его исполнить. Поэтому, если только Господь не будет милостив ко мне ради Иисуса Христа, - я, со всеми своими обетами и добрыми делами, не могу предстать перед Ним". Искреннее отчаяние Штаупитца, вылившееся в этих словах, праведно в глазах Бога; всякий жаждущий спасения должен признать это устами и сердцем. Ибо праведники не полагаются на свою праведность. Они надеются на Христа Искупителя, отдавшего жизнь за их грехи. Они знают, что тот остаток греховности, который не может быть изгнан из их плоти, не предназначен для их погибели, но будет им отпущен. Однако они в духе своем борются с плотью, чтобы не впасть в искушение из-за нее; и хотя они чувствуют, что плоть их ярится и подымает свой голос, и что они по временам впадают в грех по своей слабости, тем не менее они не отчаиваются и не думают, что они сами, их образ жизни и дела их, связанные с их жизненным призванием, неугодны Богу; они поддерживают себя верою" (Kомм. к Галат.). Ересью, за которую иезуиты предали жестокой казни гениального Молиноса, основателя квиетизма, было его проникнутое душевным здоровьем мнение о раскаянии: "Когда ты впадаешь в какой-нибудь грех, - не смущайся сердцем и не отчаивайся. Ибо это следствие нашей слабой природы, опороченной Первородным Грехом, Враг рода человеческого, как только ты согрешишь, внушит тебе убеждение, что ты блуждаешь по нечестивому пути, что ты поэтому находишься вне Бога и его благодати, и тем заставит тебя отчаяться в божественном милосердии, нашептывая тебе непрестанно о твоем падении и преувеличивая его. Он вложит в твою голову мысль, что с каждым днем твоя душа становится не лучше, но хуже, ибо каждый день она повторяет свои прегрешения. О, Душа, открой свои очи; закрой доступ в себя этому дьявольскому наваждению, сознавая свое падение, но находя утешение в милосердии Божьем. Разве не безумец тот, кто, упавши с лошади во время конских состязаний, будет лежать на земле, стеная и многословно изливая свое горе? Человек (скажут ему), не теряй времени, садись в седло и продолжай скачку, ибо тот, кто быстро поднимется и, не теряя времени, возобновит состязание, как бы вовсе и не падал. Если ты чувствуешь на своей совести тысячу и одно падение, ты должен прибегнуть к тому средству, которое я указал тебе, т.е. к любовному упованию на милосердие Божие. Вот оружие, которым ты должен бороться и победить малодушие и суетные мысли. Вот путь, которым ты должен идти: не теряй попусту времени, не смущайся сердцем и не отвращайся от добра" [69]. Полным контрастом по отношению к этому душевно-здоровому мировоззрению, сознательно уменьшающему значение зла в мире, является противоположное мировоззрение, преувеличивающее значение и силу зла. Оно коренится в убеждении, что зло составляет самую сущность нашей жизни, и что смысл мироздания будет нам понятнее, если мы будем принимать близко к сердцу все проявления зла. Нам предстоит теперь обратиться к изучению этого мрачного и болезненного отношения к миру. Но прошлую лекцию я закончил общим философским рассуждением по поводу душевно-здорового приятия жизни; и мне хотелось бы сейчас изложить еще несколько мыслей об этом предмете прежде, чем приступить к нашей непосредственной задаче. Если мы признаем, что зло есть основной элемент нашего существования и ключ к пониманию нашей жизни, то нам придется решать тот ряд трудных вопросов, которые всегда лежали тяжелым бременем на различных системах религиозной философии. Всякий раз, когда теизм становился систематической философией мироздания, он утверждал, что Бог есть Все во Всем. Иными словами, философский теизм всегда имел тенденцию к пантеизму и к монизму и проявлял стремление рассматривать мир, как абсолютное единство. Эта тенденция противоречит популярному и практическому теизму, который всегда, более или менее откровенно, склонялся к плюрализму, чтобы не сказать - к политеизму. Он вполне довольствовался миром, в основе которого лежит несколько разнородных принципов, если только оставалась возможность верить, что главенствует принцип божественности, а остальные ему подчинены. При таких воззрениях Бог не является необходимо ответственным за существование зла; Он был бы ответственен только в том случае, если бы зло в конце концов не было преодолено. Но при монистическом и пантеистическом мировоззрении, зло, как и все вообще в мире, имеет свое основание в Боге; и вся трудность заключается в вопросе, как это возможно, если Бог абсолютно добр. Мы встречаем подобное затруднение во всякой философской системе, для которой мир представляется безусловным единством, {индивидуумом} (неделимым), в котором худшие части так же существенны, как и лучшие, так же необходимы для того, чтобы индивидуум был тем, что он есть; поэтому, если бы любая часть какого-нибудь индивидуума отпала от него или изменилась, то это уже не был бы {тот же} индивидуум. Философии абсолютного идеализма, так мощно представленной теперь в Шотландии и Америке, приходится бороться с этими трудностями почти в той же степени, в какой боролся с ними в свое время схоластический теизм. Преждевременно было бы утверждать, что нет вообще никакого спекулятивного выхода из этого тяжелого положения; но с полным правом можно сказать, что ясного и удобного выхода все же нет, и что мы найдем {ясный} выход из этого парадокса только тогда, когда совершенно откажемся от монистического миропонимания и допустим, что мир изначала существует не как абсолютное единство, но как агрегат или соединение высших и низших вещей и принципов. Тогда не будет неотвратимой необходимости признавать зло существенным элементом мироздания; оно может и могло от века быть его независимой составной частью, не имеющей никакого рационального абсолютного права на существование наряду со всем остальным; и для нас открывается таким образом возможность надежды, что когда-нибудь зло будет изгнано из вселенной. Евангелие душевного здоровья, как мы его изложили, явно склоняется к этому плюралистическому мировоззрению. Тогда как всякий исповедующий монистическое учение философ в большей или меньшей степени принужден признать, как Гегель, что все существующее разумно, что зло, как элемент диалектически необходимый, должно быть принято, утверждено и освящено, что оно имеет особое назначение в конечной системе истины, - философия душевного здоровья решительно отказывается признать что-либо подобное [70]. Зло, говорит она, глубоко иррационально; оно {не должно} быть ни утверждено, ни освящаемо в конечной системе истины. Зло - это полное отрицание Господа, совершенная ирреальность, бесполезный элемент, который нужно презирать и отрицать, и самая память о котором должна быть стерта и уничтожена. Идеал не объемлет всей совокупности существующего; он только {экстракт} существующего, отмеченный полной отчужденностью от всего болезненного, низкого и нечистого. В этой системе идей мы встречаем любопытное, вполне рельефное понятие о существовании таких элементов вселенной, которые в соединении с другими элементами не образуют рационального единства и которые, с точки зрения законченной системы остальных элементов представляются неуместными и случайными, как "грязь", т.е. как что-то находящееся не на своем месте. Я прошу вас не забыть этого понятия; хотя большинство философов или забывают его, или пренебрегают им, но я полагаю, что в конце концов нам самим придется считаться с ним, как с заключающим частицу истины. Таким образом, мы еще раз убеждаемся, что учение духовного врачевания имеет серьезный смысл и значение. Мы уже видели, что духовное врачевание - это настоящая религия, и что не только глупцы призывают воображение для исцеления болезней; мы видели, что его метод экспериментального подтверждения своих выводов имеет сходство с общим научным методом; а теперь мы видим, как духовное врачевание выступает поборником вполне законченного представления о метафизической организации вселенной. Надеюсь, что в виду этого вы не будете слишком упрекать меня за то, что я так долго задерживал ваше внимание на этом учении. Расстанемся теперь на время с оптимизмом и его отношением к миру и обратим наше внимание на тех людей, которые не могут так легко сбросить с себя бремя сознания зла и по природе своей обречены страдать от его существования. Так же, как в области душевного здоровья мы видели поверхностные и более глубокие области, чисто животное и более одухотворенное счастье, так и здесь мы увидим разные степени болезненности духа, одну ужаснее другой. Есть люди, для которых зло есть лишь плохое приспособление к {среде}, неправильное соотношение жизни человека с окружающим. Такое зло устранимо, по крайней мере, в принципе, в пределах естественных законов, так как путем изменения себя, или окружающего, или того и другого вместе, оба начала могут быть приведены в гармоническое соответствие. Но есть другие люди, для которых зло является не одним только отношением личности к отдельным внешним вещам; оно представляется им чем-то коренным и всеобщим, несправедливым и порочным в самом существе своем; по их мнению, никакая реорганизация окружающего, никакое поверхностное изменение своего внутреннего Я не может устранить его: преодолеть зло можно только сверхъестественным путем. Романские народности вообще склонны скорее к первому взгляду: зло для них сложено из многих грехов и отдельных зол и соответственно с этим устранимо по частям; германские же народности склонны видеть "грех" в единственном числе и считать его одним из атрибутов нашей природной сущности, неустранимым никакими поверхностными и частичными изменениями [71]. Сравнительное сопоставление народностей и выводы из него допускают, конечно, ряд исключений; но несомненно, что религиозные настроения северных народов носят определенно пессимистическую окраску и поэтому их настроения, как наиболее ярко выраженные, будут и наиболее подходящими для нашего изучения. Современная психология часто употребляет слово "порог" для символического обозначения той грани, на которой одно душевное состояние переходит в другое. Так мы говорим о "пороге сознания", указывая этим силу звука, тяжести или другого возбуждения, необходимую для того, чтобы вызвать в данном человеке ощущение и сосредоточить на нем его внимание. Человек с высоким порогом сознания не проснется от звука такой силы, который немедленно разбудит человека с низким порогом. Если кто-нибудь особенно чувствителен к самым небольшим изменениям в том или другом ощущении, то мы говорим, что у него низкий "порог различения": его психика легко переступает этот порог, доводя каждое незначительное изменение до сознания. В этом смысле мы говорим о "пороге печали", "пороге страха", "пороге скорби"; мы замечаем, что некоторые люди легко переступают эти пороги; у других же они лежат так высоко, что их сознание переступает их только в редких случаях. Люди жизнерадостные, одаренные душевным здоровьем живут обыкновенно на солнечной стороне их порога скорби, а угнетенные и меланхолики - по другую сторону его, во мраке и печали. Одни как будто рождены для веселья, другие же от рождения стоят у самого порога печали, и малейший повод роковым образом толкает их по другую сторону порога. Разве не естественно, что человек, живущий обыкновенно по эту сторону порога скорби, нуждается в иной религии, чем тот, кто обычно живет по другую сторону его? Тут перед нами встает очень важная проблема о соотносительности разных типов религии с разными видами потребности в ней. Но прежде, чем приступить непосредственно к этой проблеме, нам предстоит неприятная задача: выслушать, что расскажут нам страждущие души (мы назовем их так в противоположность душам, одаренным душевным здоровьем) о тайниках своей тюрьмы, о своем мрачном отношении к миру. Расстанемся же с людьми оптимистического склада души и с их радостным, как голубое небо, миросозерцанием. Подождем восклицать, закрыв глаза на темные стороны мира: Да здравствует вселенная! Жив Бог - и, значит все прекрасно на этом свете! Посмотрим раньше, не откроют ли нам жалость, горе, страх и чувство человеческой беспомощности более глубокого познания, и не дадут ли они нам в руки более подходящего ключа к смыслу бытия. Начнем с вопроса, {может ли} нечто столь хрупкое, как вечно сменяющиеся переживания этой жизни, дать нам твердую и надежную опору? Цепь не крепче, чем ее слабейшее звено, - а ведь жизнь подобна цепи. Даже в самое здоровое и цветущее существование вплетено не мало звеньев болезни, опасности и несчастий. Неожиданно со дна каждого источника наслаждений, говорит старинный поэт, поднимается струя горечи: наступает пресыщение или внезапная смерть от чрезмерных наслаждений, налетает дуновение меланхолии и мрачных мыслей, звучащих как похоронный звон; как бы они ни были мимолетны, они оставляют после себя такое чувство, будто они пришли из каких-то глубоких областей, и часто они обладают непреодолимой убедительностью. Звуки жизни умолкают при их прикосновении подобно тому, как перестают звучать струны рояля, когда их касается глушитель. Конечно, такие перерывы не мешают музыке звучать снова. Но после них настроения душевного здоровья остаются уже навсегда отравленными неизгладимым чувством сомнительности и непрочности их. Они звучат, как надтреснутый колокол и находятся в постоянной зависимости от страданий и всяких случайностей. Даже если мы представим себе человека в такой степени душевно-здорового, что ему ни разу в жизни не пришлось пережить на личном опыте этих перерывов в своем состоянии, - все же он, как существо разумное, не может не видеть участи других людей и не сделать отсюда надлежащих выводов; он не может не заметить, что его счастливая жизнь есть не что иное, как случайно выпавшая на его долю удача; что он совершенно с таким же основанием мог бы быть рожденным для другой, противоположной участи. А тогда - прости спокойствие и вера в счастье! Что это за прекрасный мир, о котором в лучшем случае вы можете сказать только: "Слава Богу, он оставил меня в покое!" Разве такой покой не призрачен? А ваша радость не вульгарна ли, и не напоминает ли она злобное удовольствие мошенника при удаче его предприятия? Но и такое скромное счастье неверно. Возьмите счастливейшего человека, одного из тех, кому завидует свет, и вы убедитесь в девяти случаях из десяти, что в глубине души его нет удовлетворенности. Или его желания идут гораздо дальше, чем его достижения, или у него есть тайные, скрытые от людских глаз стремления, которые, - он это сознает, - никогда не будут удовлетворены. Если уж такой все преодолевающий оптимист, как Гёте, не удержался от сетований на свою жизнь в конечном итоге ее, то что же в праве сказать человек, на долю которого выпало совсем мало счастья? "Ничего не имею возразить, писал Гёте в 1824 году, против течения моей жизни. Но по существу в ней не было ничего, кроме горя и тяжести, и могу смело сказать, что в течение всех 75 лет моего существования у меня не было и четырех недель настоящего счастья. Жизнь подобна непрерывно скатывающемуся вниз обломку скалы, который надо постоянно втаскивать наверх". И такой человек, как Лютер, кажется мог бы не жаловаться на свою судьбу, однако в старости он считал свою жизнь сплошной неудачей. "Я страшно устал от жизни, говорит он о себе. Молю Господа, чтобы Он скорее взял меня отсюда. Пусть Он придет со своим Страшным Судом: я подставлю голову, гром грянет и я найду успокоение". Когда он говорил это, в руках у него было ожерелье из агатов; и он добавил: "Боже, сделай, чтобы это случилось поскорее. Я охотно бы согласился сегодня проглотить это ожерелье, если бы Суд Твой благодаря этому настал завтра". - Однажды, когда вдовствующая маркграфиня обедала вместе с Лютером, она сказала ему: "Доктор, я хотела бы, чтобы вы жили еще сорок лет". "Сударыня, ответил Лютер, я предпочел бы отказаться от надежды попасть в рай, чем жить еще сорок лет". Со всех сторон мир встречает нас рядом неудач. Мы пожинаем то, что сеем нашим легкомыслием, нашими преступлениями, всей нашей неприспособленностью к важности нашей жизненной задачи. И с каким ожесточением вычеркивает нас мир из числа призванных! Легкое возмездиё, приискание оправдания или формальное искупление не удовлетворят требований мира: каждая частица грешной плоти должна омыться своею кровью. Самая утонченная форма страданий, известных людям, заключается в той горечи унижения, какой сопровождаются жизненные неудачи. A ведь мы находим их на каждом шагу в человеческой истории. Очевидно, что такой распространенный и от века существующий душевный опыт представляет собою одну из - первооснов жизни. "В судьбе человека, пишет Стивенсон (Robert Louis Stevenson), есть элемент, существование которого не может отрицать даже слепой: Нам не суждено никогда достигнуть того, к чему мы стремимся; постоянные неудачи - вот наш роковой жребий" [72]. И если по самой природе нашей мы обречены на неудачи, то можно ли удивляться тому, что богословы признавали это явление сущностью нашей жизни и полагали, что только пройдя через личный опыт того унижения, которое порождают в нас неудачи, можно познать более глубокий смысл жизни [73]. Однако это только первая ступень мировой скорби. Повысьте еще чувствительность человека, понизьте его "порог скорби", - и тогда даже блаженство счастливых мгновений его жизни будет для него испорчено и омрачено. Он не видит более добра в мире: богатство ненадежно; слава мимолетна; любовь только обман; молодость, здоровье и наслаждения - суета. Могут ли вещи, которые неизбежно обращаются в прах, и конец которых всегда приносит разочарование, быть тем истинным благом, которого жаждет наша душа? Позади всех вещей скрывается ужасный призрак всепожирающей смерти, всеобъемлющего мрака: "Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои и на труд, которым трудился я, делая их: и вот все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем. Ибо участь сынов человеческих и участь животных - участь одна; как те умирают, так умирают и эти... все произошло из праха и все возвратится в прах... живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению. И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем... Но сладок свет и приятно для глаз видеть солнце. Если человек проживет и много лет, то пусть веселится в продолжение всех их, но пусть помнит о днях темных, которых будет много..." [74]. Таким образом, жизнь и ее отрицание неразрывно сплетены друг с другом. Если жизнь благо, то ее отрицание - зло. Но эти две противоположности являются двумя равнозначущими факторами жизни; всякое счастье на земле омрачено внутренним противоречием и овеяно дыханием смерти. Душе, опечаленной и испуганной таким положением вещей, религия душевного здоровья может придти на помощь только такими словами: "Все это нелепость и безумие; стряхни его и пойди подышать свежим воздухом!" или - "Мужайся человек! поверь, ты почувствуешь себя вполне бодрым, если подавишь свое болезненное настроение". Но можно ли серьезно считать этот совет удовлетворительным? Приписывать религиозную ценность состоянию ограниченной удовлетворенности преходящими благами могут только поверхностные люди, забывающие истинный облик жизни. Причины, вызывающие нашу печаль, слишком глубоки, чтобы поддаться {такому} лечению. Мысль о {неизбежности} смерти, о {возможности} болезни и страданий - вот что угнетает нас; и тот факт, что мы в данный момент живем счастливо, совершенно несоизмерим с огромной значительностью этих мрачных возможностей. Мы хотим жизни, не омрачаемой угрозой смерти, - здоровья, не сменяющегося болезнью, - добра, не погибающего под ударами зла, но соответствующего нашему идеальному представлению о Добре. Все эти настроения зависят оттого, насколько чувствительна душа к дисгармонии жизни. "Все мое несчастье в том", говорил один из моих друзей, который жил постоянно в таких настроениях, "что я слишком высоко ценю всеобщее счастье, и мысль о том, что оно преходяще, ужасает и глубоко печалит меня". Таковы многие из нас: стоит нам только потерять немного своей животной жизненной силы, стоит нашим животным инстинктам ослабеть, а легко раздражающейся слабости усилиться, стоит только порогу печали понизиться в нас, - и для нас навсегда уже отравлены все источники радости, и пессимистическое мировоззрение овладевает нами; красота жизни и слава мира являются поблекшими для нас. В конце концов - это непрестанная борьба пламенной юности с дряхлой старостью. И последнее слово всегда принадлежит старости: чисто натуралистический взгляд на жизнь, с каким бы энтузиазмом не делал он свои первые шаги, неизбежно приведет к печали и мраку. Зачатки пессимизма лежат в корне всякой чисто позитивной, агностической или натуралистической философии. Пусть, пока это возможно, жизнерадостные настроения проявляют свою чудодейственную силу и позволяют нам жить жизнью мгновений, забывая о существовании зла, но зло, подобно черепу на пиршестве, вечно будет напоминать о своей неистребимой реальности. Мы знаем, как сильно горе или радость человека по поводу какого-нибудь явления зависят от его самых отдаленных надежд и чаяний, и ценность каждого данного явления для нас всецело определяется тем местом, какое мы отводили ему в наших воззрениях на мир. Если явление не имеет для нас внутренней ценности, то как бы ни было оно приятно в настоящий момент, - его блеск кажется нам мишурным. Человек, больной скрытым, но роковым недугом, может некоторое время смеяться по-прежнему и с прежней жизнерадостностью выпивать свою кружку пива; но если врач открыл ему ожидающую его участь, то сознание ее неизбежности уничтожит всю радость этих утех. Ибо отныне он не может забыть, что все ведет к смерти, разложению и зияющей пустоте небытия. Значение и прелесть каждого часа жизни зависят от тех возможностей, какие он влечет за собой. Если человек верит, что все наши переживания полны глубокого нравственного смысла, что наши страдания имеют непреходящее значение; если ему кажется, что Небо милосердно к земле, если все для него дышит верою и надеждой, - горечь жизни не отравит его дней и они будут полны для него смысла и ценности. Но если, наоборот, человек убежден, что жизнь его протекает среди леденящего холода и ужасов всеобщей борьбы, что она лишена вечного смысла, как это утверждает чистый натурализм и популярно-научный эволюционизм нашего времени, - то жизнь для него теряет всякую цену и становится унылой и бессвязной вереницей дней. Для натурализма, воспитанного на современных космологических теориях, человечество находится в таком положении, как если бы оно жило на замерзшем озере, окруженном непроходимыми скалами, с сознанием, что мало-помалу лед должен растаять, и что неизбежно близится ужасный день, когда он подломится: неминуемая и бесславная гибель - вот людская участь. Чем радостнее жизнь, чем ярче дневное солнце, чем прекраснее ночные огни, тем ужаснее сознавать горький смысл человеческого существования. Обыкновенно в литературе изображают древних греков, как пример душевно-здоровой жизнерадостности, которая порождается религией природы. Конечно, восторженный энтузиазм, вызываемый в Гомере всем, что солнце оживляет своими лучами, бесспорен. Но и у Гомера стихи, в которых он задумывается над жизнью, окрашены глубокой печалью [75]; вообще, когда грек начинал размышлять о жизни и о неизбежности конца, он становился глубоким пессимистом [76]. Зависть богов, Немезида, следующая за всяким слишком большим счастьем, всепоглощающая смерть, темная неизвестность грядущего, страшная и непостижимая жестокость судьбы, - таков был фон их представлений о жизни. Прекрасная жизнерадостность греческого политеизма - только современная поэтическая фикция. Эллины не знали радости сколько-нибудь похожей по своей ценности на ту радость, которую получают от своих мистических верований и откровений "дваждырожденные" люди, исповедующие не натуралистическую религию, а браманизм, буддизм, христианство или ислам. Эллинский дух не пошел в этом направлении дальше стоической невозмутимости духа и эпикурейской покорности судьбе. Эпикуреец говорил: "Не стремись к счастью; лучше старайся избежать несчастья. Сильная степень счастья всегда соединена с горем; поэтому плыви к тихой и верной гавани и избегай глубоких вод. Избегай разочарований, не питая неосуществимых надежд и не стремясь ввысь; а главное - ничем не огорчайся". Стоик говорил: "Единственное истинное благо, которое жизнь может дать человеку - это полная власть над своим духом; все другие блага обманчивы". Каждое из этих философских воззрений есть в той или иной степени философия разочарования в дарах жизни. Возможность доверчиво отдаться радостям, которые сами даются нам в руки, равно чужда эпикурейцу и стоику; вся их философия только путь освобождения от печальных последствий их мрачного душевного состояния. При этом эпикуреец надеется достичь благих для себя результатов, сохраняя по возможности душевное равновесие и подавляя свои стремления. Стоик же не имеет никаких надежд, и раз навсегда отрекается от всякого внешнего блага. Есть практический смысл и в той, и в другой форме резиньяции. Они представляют собою различные стадии того отрезвляющего процесса, в котором суждено погибнуть первоначальному опьянению человека чувством счастья. В первом случае разгоряченная кровь успокоилась, во втором - совсем охладела. Хотя я говорю о стоицизме и эпикурействе, как о чем-то ставшем уже историческим прошлым, тем не менее, мне кажется, что они во все времена были и будут типичными переживаниями для известной ступени развития души, отягченной мировой скорбью [77]. Эти переживания указывают на завершение того, что мы называем периодом "первого рождения", и представляют высшую вершину, за которую уже не может взлететь тот, кого "дваждырожденные" назвали бы естественным человеком. Эпикурейство, лишь с большой натяжкой, и только благодаря его утонченности, а стоицизм только своей глубоко моралистической окраской заслуживает названия религии. Оба учения созерцают мир, как дисгармонию непримиримых противоречий и не стараются найти в нем высшего единства. По сравнению с тем сложным мистическим экстазом, который переживает чудом возрожденный христианин или восточный пантеист, - душевное равновесие и невозмутимость, предписываемые этими учениями, кажутся почти грубыми по своей простоте. Заметьте, что я вовсе не хочу дать окончательной {оценки} этим настроениям; я только описываю их различия. Самый верный путь к тому упоительному счастью, которое ведают "дваждырожденные", лежит, как показывают исторические факты, через самый глубокий пессимизм, несравненно более мрачный, чем все те настроения, которые мы до сих пор рассматривали. Там мы видели, как исчезает блеск и очарование жизненных благ. Тут же мы имеем дело с такой остротой несчастья, при которой забывается всякая возможность блага в жизни, и самое понятие о нем исчезает с поля духовного зрения. Для того, чтобы достичь этой крайности пессимизма, нужно нечто большее, чем наблюдение жизни и размышление о смерти. Душа человека должна стать жертвой патологической меланхолии. Подобно тому, как душевно-здоровый энтузиаст живет в неведении самого существования зла, - так человек, подверженный этой грозной меланхолии не знает уже, что такое благо: для него оно не имеет ни малейшей реальности. Подобная чуткость и восприимчивость к душевным страданиям редко встречается у людей с вполне нормальной нервной системой; ее почти не бывает у здорового человека, даже если он пережил самые жестокие удары судьбы. Поэтому здесь так же, как и в дальнейших лекциях, мы будем иметь дело с той патологически повышенной нервностью, о которой я уже говорил в первой лекции. Так как эти меланхолические переживания прежде всего глубоко индивидуальны, то я должен призвать на помощь индивидуальные признания и свидетельства, которые местами будут производить очень тягостное впечатление и, кроме того, могут показаться, нескромными разоблачениями тайн частной жизни. Но в целях нашей работы мы не должны отступать перед этим. Лекция VII СТРАЖДУЩИЕ ДУШИ (окончание)
Существует много форм патологических состояний душевной угнетенности. Иногда они проявляются только в пассивной безрадостности, грусти, отсутствии жизненной бодрости, очарования жизнью и вкуса к ней. Профессор Рибо ввел термин {ангедония} (anhedonia) для обозначения подобного состояния. "{Ангедония} (если мне будет дозволено ввести этот термин по аналогии с {аналгезией}) очень мало изучалась, пишет он, но тем не менее она существует. Одна девочка подверглась болезни печени, и это за короткое время внесло большие расстройства в ее психику. Она потеряла всякую привязанность к отцу и к матери. Пробуя играть со своей куклой, она не находила в этом ни тени прежнего удовольствия. То, что раньше заставляло ее смеяться до слез, теперь не возбуждало в ней никакого интереса". Схожий случай рассказывает Эскироль об одном судье, человеке очень интеллигентном, тоже захворавшем болезнью печени: "Казалось, все чувства умерли в нем: это было не ожесточение и не извращение чувств, но полное отсутствие эмоциональных реакций. Если он шел в театр (что он продолжает делать еще по привычке), он не испытывал никакого удовольствия. Мысль о своем доме, о своей жене, об отсутствующих детях, по его собственным словам, трогала его так же мало, как теорема Эвклида" [78]. Морская болезнь, если она продолжительна, вызывает у некоторых лиц временную {ангедонию}, при которой каждая мысль о каком бы то ни было благе, небесном или земном, вызывает только отвращение. О подобном же состоянии, сопровождаемом переживаниями религиозного характера, у чрезвычайно одаренной в умственном и нравственном отношении личности, мы читаем в автобиографии католического философа Гратри (Gratry). Во время пребывания его в Политехнической школе, переутомление от работы и духовное одиночество привели юношу к нервному истощению, симптомы которого он описывает так: "Меня охватывал необъятный ужас, от которого я просыпался по ночам с мыслью, что Пантеон сейчас обрушится на Политехническую школу, или что школа уже охвачена пожаром, или что Сена хлынула в катакомбы, и Париж должен провалиться. И хотя эти мысли обыкновенно исчезали к утру, в течение всего дня я испытывал неизмеримое, безутешное отчаяние. Я впадал в полную безнадежность... Я чувствовал себя отверженным Богом, потерянным, проклятым! Это было нечто вроде ада... Раньше я не думал об аде; мой ум никогда не направлялся в эту сторону; никакие слова, никакие размышления не наталкивали меня на мысль о нем. Мне не было никакого дела до ада. Тем не менее, мне пришлось испытать такие душевные пытки, какие могут быть только в аду. И может быть самое ужасное было то, что всякое представление о Небе у меня было отнято. Я ничего не мог понять в том, что касалось Неба, и в моих глазах не стоило труда к нему стремиться. Это было как бы пустое место, мифологический Элизий, местопребывание теней, еще менее реальное, чем земля. С ним не соединялась мысль ни о каком счастье, ни об одной радости. Счастье, радость, свет, привязанность, любовь - все эти слова были для меня теперь лишенными смысла. Я мог еще говорить об этих вещах, но я потерял способность их чувствовать, понимать, надеяться на них и верить им. И в этом была такая великая, такая безутешная скорбь. Я потерял всякое представление о счастье и о совершенствовании. Абстрактное небо над пустынной скалой - вот чем отныне представлялось мне мое пребывание на земле!" [79]. Эта одна из форм меланхолии, выражающаяся в неспособности испытывать радость. Еще более тяжелая форма ее - постоянная гнетущая тоска, нечто в роде психической невралгии, совершенно незнакомой здоровым людям. Она бывает различного характера: в ней преобладает то глубокое отвращение ко всему, то раздражительность, то недоверие к себе, доходящее до отчаяния, то подобное же недоверие к другим, то беспокойство и тревога, то страх. Жертва такой тоски может поддаться ей и может с ней бороться; может обвинять себя или винить внешние обстоятельства, может терзаться вопросом, почему она так страдает и может не задавать его. Чаще всего встречаются состояния смешанного характера, так что не следует придавать большого значения такой классификации. Из этих состояний только немногие имеют отдаленное отношение к религиозным переживаниям; так, совершенно чужды области религиозного опыта состояния, в которых преобладает раздражение. Я приведу здесь первый попавшийся под руку пример меланхолии. Это письмо одного француза, заключенного в доме умалишенных. "Я очень страдаю в этом госпитале и физически, и нравственно. Не говоря уже об ожогах и бессоннице (я не сплю со времени моего заключения, а тот краткий отдых какой выпадает на мою долю отравлен кошмарами, и я просыпаюсь от ужасных видений, от молнии, грома и т.д.) {страх}, {страх} невыразимый, чудовищный, охватывает меня непрерывно, не покидает меня никогда. Где же справедливость во всем этом? Заслужил ли я такую меру жесткости?.. Под какой формой придет еще страх, чтобы до конца раздавить меня? Как был бы я признателен тому, кто освободил бы меня от жизни, есть, пить, не спать, страдать без перерыва - вот прекрасный дар, полученный мною от моей матери!.. Меньше всего я понимаю это злоупотребление Бога Его силою. Всему есть границы, во всем есть середина. А Бог не знает ни границ, ни середины. Я сказал "Бог" - но почему Бог? До сих пор я знал только дьявола. И в конце концов Бога я так же боюсь, как дьявола, и плыву по течению с моими мыслями о самоубийстве, не имея ни мужества, ни средств привести их в исполнение. Тебе легко будет, читая меня, убедиться в моем сумасшествии. Бессвязность слов и мыслей у меня достаточно выражена. Я сам даю себе в этом отчет. Но я не могу помешать себе быть сумасшедшим; в таких обстоятельствах к кому прибегнуть с мольбой о сострадании? Я беззащитен против невидимого врага, который охватил меня своими тенетами. Я, впрочем, не был бы лучше вооружен от того, что увидел бы его. Но, черт возьми, пусть бы он уж поскорее убил меня! Смерть! один раз - и навсегда. Но довольно. Все это безумно, безумно потому, что я и не могу писать иначе, так как у меня нет уже ни мыслей, ни мозга. Боже мой, какое это несчастье быть рожденным на свет! Родиться, чтобы прожить подобно грибам, живущим одну ночь, от вечера до утра. Как я был прав, когда в мои школьные годы погружался во мрак пессимистической философии. О да! В жизни скорби больше, чем радости, это длинная агония, предшествующая могиле. Сам посуди теперь, в каком прекрасном состоянии находится моя душа. И подумаешь, что эта ужасная печаль, осложненная страхом, которому нет имени, может длиться еще пятьдесят, сто лет, может быть и больше - почем я знаю? [80]. На основании этого письма можно сделать два наблюдения. Вы видите, как сознание бедного человека до того затоплено представлением зла, что в нем не остается места для мысли о возможности какого-нибудь блага в мире. Его настроение таково, что он не может допустить этой мысли. Солнце погасло на его небе. Здесь видно также, как его угнетенное состояние не дает ему обратиться к религии. Такое настроение вообще приводит к иррелигиозности и, на самом деле, насколько я знаю, оно никогда не играло никакой роли в основании религиозных систем. Меланхолия должна иметь особую мягкую окраску для того, чтобы лечь в основу религиозных переживаний. Толстой в своей "Исповеди" превосходно рассказывает о том приступе меланхолии, который его привел к религиозным воззрениям. Религия Толстого отличается от других во многих отношениях; но меланхолия, какая лежит в основе ее, представляет две характерных черты, которые делают эту исповедь чрезвычайно ценной для нашего исследования. Во-первых, это замечательный образец {ангедонии}, неспособности наслаждаться никаким благом; и, во-вторых, это свидетельство того, как странно изменился для Толстого облик мира, благодаря грызущим и угнетающим его душу вопросам и стремлению к философскому покою. Я приведу слова Толстого несколько позже. Раньше мне хочется сделать несколько общих замечаний. Вероятно, все замечали это, что одни и те же факты могут иметь самую противоположную окраску, как в чувстве различных людей, так и в одном и том же человеке в различные моменты. Никакого логического отношения нельзя установить между внешним событием и чувствами им возбуждаемыми. Они берут начало в совершенно иной области бытия, в животной и духовной жизни мыслящего субъекта. Постарайтесь, если это возможно, представить себе мир таким, каков он есть сам по себе, независимо от чувств, какие он вам внушает, от вашей симпатии и антипатии, от ваших опасений и надежд. Трудно вообразить что-нибудь более пустое и мертвое. Ни одна часть вселенной не имела бы предпочтительного значения перед другими. И все вместе представилось бы нам круговоротом тварей и явлений без характерных свойств, без физиономии и без цены, вереницей событий без содержания, без перспективы. Ценность, значение и смысл видимого мира лишь порождение нашего оценивающего разума. Любовь, проявляющаяся в форме страсти, дает нам наиболее резко выраженные и наиболее часто встречающиеся примеры этого. Любовь рождается не от доводов разума. И в то же время она совершенно изменяет ценность любимого лица в наших глазах подобно тому, как восходящее солнце делает серую и темную вершину Монблана ослепительно сверкающей и розовой. Любовь меняет весь мир в глазах влюбленного и открывает перед ним новые пути. Такие же последствия может иметь страх, гнев, честолюбие, ревность, чувство обожания. Их присутствие в душе человека изменяет всю его жизнь; появление же их и исчезновение зависят почти всегда от нелогических, часто от органических причин. Тот большой интерес, с каким мы относимся к этим страстям, является как бы данью, какую мы платим вселенной; а страсти в свою очередь являются дарами для нас, вытекающими из источников, то низких, то высоких, но всегда недоступных для нашей логики и для нашего контроля. Может ли умирающий старик вернуть таинственную прелесть и величие того, чем дышала для него наша старая земля в дни его молодости и здоровья? Все это дары плоти или духа, который дышит, где хочет. Материалы, из которых создан мир, покорно отражают на своей поверхности все эти дары, подобно театральным декорациям, равнодушно принимающим так или иначе окрашенный поток света, направленный на них из прожектора. Реальный мир действует на каждого из нас сообразно с нашей индивидуальностью, являясь для нас комбинацией физических состояний и моральных ценностей. Уничтожьте или видоизмените один из элементов в этом синтезе, и вы получите то, что называется патологическим состоянием. У Толстого на некоторое время совсем исчезло чувство жизни, придающее смысл всему существующему. И результатом этого явилось для него полное изменение всего облика мира. Когда мы будем изучать случаи обращения к вере или религиозного возрождения, мы увидим, что одним из самых частых последствий этого явления бывает полное преображение всего существующего в глазах субъекта. Новое небо и новая земля. Аналогичное изменение бывает и у меланхоликов, но в обратную сторону. Мир представляется им отдаленным, странным, мрачным и безжизненным. Краски его исчезают, остывает дыхание, меркнет блеск огней. Один душевнобольной так говорит об этом: "Я живу как будто бы в какие-то отдаленные века". "Я все вижу через какое-то облако; все вещи не те, что были прежде, и я сам не тот", говорит другой. "Я вижу и осязаю, говорит третий, но вещи от этого не приближаются ко мне... Густое покрывало изменяет цвет и вид всего; люди движутся, как тени, и слова их приходят ко мне, как бы из отдаленного мира". "Нет прошлого для меня... Люди представляются мне такими странными; мне кажется, что я в театре, что вокруг меня только актеры и декорация... Мне кажется, я не вижу того, что есть в действительности... Я не нахожу себя самого; я двигаюсь, но я не знаю, почему я двигаюсь; все, что проходит перед моими глазами, не оставляет во мне никакого впечатления". "Я плачу притворными слезами, у меня ненастоящие руки: ничего нет настоящего". Такие слова вырываются у меланхоликов, описывающих свое болезненное состояние [81]). Оно вызывает у этих людей глубокое удивление. Эта странность, обманчивость всего не может быть последним словом. Под ними кроется тайна, и должно существовать метафизическое объяснение ее. Если мир явлений мог оказаться таким чужим и двуликим, что же представляет собою настоящая реальность? Из этого удивления, из порожденных им настойчивых вопросов и напряженной активности духа, после отчаянных попыток познать истину, страдающий человек часто находит для себя выход в религии. Толстой рассказывает, что в пятидесятилетнем возрасте он начал испытывать моменты угнетения, остановки, как он выражается, когда он не знал, что делать, как жить. Естественно, что в таком состоянии интерес, какой имеют для нас наши повседневные жизненные функции, для него перестал существовать. Жизнь, некогда полная очарования, стала казаться ему плоской, бессмысленной и хуже этого - мертвой. Он потерял смысл того, что раньше не нуждалось в оправдании. Вопросы: "Зачем?" "А что дальше?" стали сильнее и сильнее преследовать его. Сначала ему казалась, что на них должен существовать ответ и что найти его легко, нужно только время. Но вопросы становились все более мучительными, и он должен был сравнить их с теми первыми симптомами болезни, на которые обыкновенно не обращают внимания, пока они не разрастутся в непрерывное страдание. Тогда больной видит, что то, что он считал пустой случайностью, было предвестником самого важного события для него, т.е. смерти. А на вопросы: Почему? Отчего? Зачем? по-прежнему нет ответа. "Я почувствовал, пишет Толстой, что то, на чем я стоял, подломилось, что мне стоять не на чем, что того, чем я жил, уже нет, что мне нечем жить... Жизнь моя остановилась... Непреодолимая сила влекла меня к тому, чтоб как-нибудь избавиться от жизни. Нельзя сказать, чтобы я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению к жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни... И вот тогда я, счастливый человек, прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкафами в своей комнате, где я каждый вечер бывал один раздеваясь, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего-то еще надеялся от нее. И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем; это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети и большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был восхваляем чужими и мог считать, что имя мое славно без особенного самообольщения. При этом я не только не был помешан или духовно нездоров, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по 8-10 часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришел к тому, что не мог жить, и, боясь смерти, должен был употреблять хитрость против себя, чтобы не лишить себя жизни. Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то, кем - то сыгранная надо мною глупая и злая шутка... Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это только обман и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто - жестоко и глупо. Давно рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи разъяренным зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодезь, на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъяренного зверя, не смея спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом, ухватывается за ветви растущего в расщелине колодца дикого куста и держится на нем. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он все держится и видит, что две мыши, одна черная, другая белая, равномерно обходят стволину куста, на котором он висит, и подтачивают ее. Вот-вот сам собой обрушится и оборвется куст, и он упадет в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли меда, достает их языком и лижет их. Так и я держусь за ветви жизни, зная, что неминуемо ждет дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мед, который прежде утешал меня; но этот мед уже не радует меня, а белая и черная мышь день и ночь подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мед уже не сладок мне. Я вижу одно - неизбежного дракона и мышей, и не могу отвратить от них взор. И это не басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда. Вопрос мой тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий на душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я испытал это на деле. Вопрос состоит в том: "что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, - что выйдет из всей моей жизни?". Иначе выраженный вопрос будет такой: "зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?" Еще иначе выразить вопрос можно так: "есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящею мне смертью?" "Но, может быть, я просмотрел что-либо, не понял что-нибудь? - несколько раз говорил я себе. - Не может же быть, чтоб это состояние отчаяния было свойственно людям!" И я искал объяснения на мои вопросы во всех тех знаниях, которые приобрели люди. И я мучительно и долго искал и не из праздного любопытства, не вяло искал, но искал мучительно, упорно, дни и ночи, - искал, как ищет погибающий человек спасенья, - и ничего не нашел. "Я искал во всех знаниях и не только не нашел, но убедился, что все те, которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не только не нашли, но ясно признали, что то самое, что привело меня в отчаяние - бессмыслица жизни, есть единственное несомненное знание, доступное человеку" [82]. Для подкрепления своих слов, Толстой цитирует Будду, Соломона и Шопенгауэра. По его мнению, люди высших классов находят четыре выхода из этого состояния: "Первый выход, есть выход неведения. Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. Люди этого разряда - большею частью женщины или очень молодые или очень тупые люди - еще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде. Они не видят ни дракона, ожидающего их, ни мышей, подтачивающих кусты, за которые они держатся и лижут капли меда. Но они лижут эти капли меда только до времени: что-нибудь обратит их внимание на дракона и мышей, и - конец их лизанию. От них мне нечему научиться, - нельзя перестать знать того, что знаешь. Второй выход - это выход эпикурейства. Он состоит в том, чтобы, зная безнадежность жизни, пользоваться покамест теми благами, какие есть... Третий выход, есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее... Четвертый выход есть выход слабости. Он состоит в том, чтобы, понимая зло и бессмыслие жизни, продолжать тянуть ее, зная вперед, что ничего из нее выйти не может" [83]). Таким образом, для Толстого единственным выходом, подсказываемым логикой, являлось самоубийство. "Разум работал, - говорит он, - но работало еще что-то другое, что я не могу назвать иначе, как сознанием жизни. Работала еще та сила, которая заставляла меня обращать внимание на то, а не на это, и эта-то сила вывела меня из моего отчаянного положения и совершенно иначе направила мой разум... Во все время этого года, когда я почти всякую минуту спрашивал себя: не кончить ли петлей или пулей, - во все это время, рядом с теми ходами мыслей и наблюдений, о которых я говорю, сердце мое томилось мучительным чувством. Чувство это я не могу назвать иначе, как исканием Бога. Я говорю, что это искание Бога было не рассуждение, но чувство, потому что это искание вытекало не из моего хода мыслей, - оно было прямо противоположно им, - но оно вытекало из сердца. Это было чувство страха, сиротливости, одиночества, среди всего чужого и надежды на чью-то помощь" [84]. О той эволюции интеллектуального и эмоционального характера, которая, исходя из идеи Бога, привела Толстого к успокоению, я скажу в одной из следующих лекций. В данный момент нас интересует лишь это странное явление абсолютного разочарования в обыденной жизни, и тот факт, что все привычные ценности ему, столь мощному духом и гениально одаренному человеку, стали казаться чьим-то мрачным издевательством. Когда разрыв совершается так полно, редко бывает возможно restitutio ad integrum (возврат к прежней целостности). Для того, кто вкусил однажды плодов с древа познания добра и зла, рай навсегда закрыт. Если блаженство вернется, это уже не будет простое неведение скорби, а нечто бесконечно более сложное, куда войдет и зло мира, как одна из составных частей; зло перестанет быть тогда камнем преткновения и предметом ужаса, таинственно слившись с высшим добром. Это не будет возвращение к обыкновенному состоянию душевного здоровья, это будет искупление, второе рождение, жизнь в духе, состояние сознания, неизмеримо более глубокое, чем то, в каком человек жил раньше. Автобиография Джона Баньяна (John Bunyan) дает нам картину своеобразной религиозной меланхолии. Толстого больше всего мучили вопросы о цели и смысле жизни, имеющие широкое объективное значение. Наоборот, у Баньяна мы видим терзания, сводящиеся исключительно к его личной жизни. Он может служить характерным образцом невропатического склада души: его нравственное сознание отличалось болезненной чувствительностью, его осаждали сомнения, страхи, навязчивые идеи; он был жертвой словесного автоматизма, влиявшего как на сферу его чувств, так и на сферу поступков. Чаще всего на него влияли тексты священного писания, в которых он слышал то одобрения себе, то проклятия. Они являлись ему в полугаллюцинаторной форме, в виде голосов и, фиксируясь в его уме, бросали его из стороны в сторону, как ракеты, отбрасывающие мяч. К этому нужно прибавить ужасающую меланхолию и отчаянное презрение к самому себе. "Нет, думал я, мое положение становится все хуже и хуже; я дальше чем когда бы то ни было от спасения. И даже, если бы меня сожгли за это на эшафоте, я не мог бы поверить, что Христос питает любовь ко мне. Увы! Я Его не слышал, не видел, не испытывал сладости Его дел. Иногда мне хотелось рассказать о моем состоянии близким к Богу людям, и они жалели меня и говорили мне о божественных обетах. С таким же успехом они могли бы мне сказать, что я должен взлететь на солнце. В течение всего этого времени я всячески старался избегать греха, моя совесть была так болезненно чутка, что по всякому поводу приходила в трепет: я не осмеливался дотронуться ни до палки, ни до булавки, мне не принадлежащей. Перед каждым произносимым мною словом, я содрогался, боясь совершить грех. С какими бесконечными предосторожностями говорил я и действовал! Я ходил как бы по трясине; с каждым шагом я утопал в ней; я жил в ней увязший, покинутый Богом, Христом, Духом, всем, что есть доброго в мире. Моя врожденная и скрытная греховность - вот что было предметом моих печалей и моих мук. Я был в моих собственных глазах отвратительнее жабы; я был убежден, что таков же я и в глазах Бога. Грех и беззаконие истекали из моего сердца, как вода из фонтана. С радостью я отдал бы мое сердце в обмен на что угодно, Я думал, что только один дьявол может сравняться со мною в злобе и развращенности духа; и я оставался в этом печальном состоянии долгое время. Я сожалел, что Бог сделал меня человеком. Благословлял состояние животных, птиц, рыб и т.д., потому что природа их безгреховна, Бог не гневается на них, и они не осуждены на адские муки после смерти. Я был бы счастлив, если бы мог стать одним из них. Счастливым мне казалось положение собаки, жабы; да, охотно стал бы я собакой или лошадью, так как я знал, что у них нет души, которая может быть раздавлена вечной тяжестью Ада и Греха, подобно моей душе. Я постоянно чувствовал эту тяжесть, был обращен в прах ею, и моя боль еще увеличивалась тем, что я не мог от всей души пожелать освобождения. Мое сердце по временам было совершенно окаменелым. В такие минуты, если бы мне заплатили тысячу фунтов за одну слезу, я не мог бы пролить ее, и даже не мог бы пожелать этого. Я был бременем и предметом ужаса для самого себя. Никогда я не знал так хорошо, что значит быть усталым от жизни; и в то же время я боялся смерти. С какой радостью стал бы я кем-нибудь другим! Все бы я отдал за то, чтоб не быть тем, чем я был!" [85] Бедный Баньян, как и Толстой, вновь увидел свет. Но мы отложим продолжение его истории до другой лекции. Генри Аллайн, евангелический проповедник Новой Шотландии, живший сто лет тому назад, схожий по типу с Баньяном, ярко описывает то {подавленное} настроение, с которого начались его религиозные переживания (позже я расскажу, к чему они привели его). "Все, что представлялось моим глазам, говорит Аллайн, угнетало меня тяжким бременем: земля казалась мне проклятой из-за меня; все деревья, растения, скалы, холмы, долины, казалось мне, одеты трауром и скорбью под бременем осуждения; все вокруг меня как бы вступило в заговор ради моей погибели. Я был убежден, что грехи мои явны для всего света, что они очевидны для всех, кто меня видит; и я был часто готов покаяться перед людьми в том, что, как я думал, им было известно. По временам я испытывал такое чувство, как будто все показывали на меня пальцами, как на величайшего преступника. Так сильно было во мне сознание суетности и тщеты всего, что ничто в мире и даже весь мир в целом не мог бы, я был в том уверен, дать мне счастье. Когда я просыпался по утрам, первой моей мыслью было: "О, как ничтожна моя душа! Что делать? Куда идти?" Перед сном я думал: "Еще до рассвета, быть может, я буду в аду". Часто с чувством зависти смотрел я на животных, всем сердцем желая быть на их месте, ибо им не грозит опасность погубить свою душу. Не раз, глядя на летающих надо мной птиц, я думал: "О, если бы можно мне было улететь подальше от моей гибели и моего отчаяния! Как был бы я счастлив, если бы мог быть на месте этих птиц" [86]. Чувство зависти к внутреннему покою животных, вообще, часто встречается при таком типе меланхолии. Самый тяжелый вид меланхолии - тот, который принимает форму панического ужаса. Вот хороший пример такого случая, который я печатаю в свободном пересказе с разрешения человека, пережившего его. Это француз. Он был, по-видимому, в состоянии сильного нервного расстройства, когда писал приводимые строки, но отчетливость и ясность этого случая делают его для нас очень ценным. "В то время я был весь во власти глубокого пессимизма и полного уныния. Однажды вечером, в сумерки, я зашел за чем - то в уборную. Внезапно, без всякой постепенности, меня охватил ужасный страх, который, казалось, вырос из темноты: я испугался себя самого. Так же внезапно в уме моем возник образ несчастного эпилептика, которого я видел в одной больнице: это был совсем молодой человек, черноволосый, с зеленоватым цветом кожи, - совершенный идиот. Он сидел целый день неподвижно на скамье, окаймлявшей стены, с поднятыми до подбородка коленями, с головы до ног окутанный рубашкой из сурового холста, составлявшей его единственную одежду. Он сидел тут, как египетский сфинкс или перуанская мумия; все застыло в нем, кроме его черных глаз. Что-то было нечеловеческое в его облике. И этот образ как - то слился с моим ужасом. Этот страшный человек - это я, - по крайней мере, в возможности, - подумал я. Ничто из того, что у меня есть, не спасет меня от подобной участи, если пробьет мой час, как он пробил для него". Я чувствовал отвращение и ужас перед ним. И так ясно сознавал, что между ним и мной только временная разница! Что-то растаяло в моей груди, и я превратился в дрожащую массу страха. С тех пор весь мир изменился в моих глазах. Каждое утро я просыпался с ужасным ощущением страха, которое локализировалось в области желудка, и с таким чувством беззащитности и беспомощности, которого я не знал раньше и никогда не испытывал впоследствии [87]. Это было как бы откровением. И хотя эти мгновенные ощущения совершенно исчезли, - опыт этот внушил мне особенную симпатию ко всем тем, кто переживает такие болезненные ощущения. Мои страхи мало-помалу стушевались, но в продолжение целых месяцев я не решался оставаться один в темноте. "Вообще я всегда боялся одиночества. Помню, я удивлялся, как могут другие, как мог я сам жить, не думая о той опасной пропасти, которая скрывается всюду под поверхностью жизни. Особенно моя мать, очень бодрая по природе, казалась мне живым парадоксом в своей беспечности. Разумеется, я не хотел тревожить ее и потому не говорил ей о своем состоянии. - Я всегда думал, что моя меланхолия была религиозного характера". Так как эти последние слова нуждались в пояснении, то я обратился с письмом к этому человеку. Вот что он ответил: "Я хочу сказать, что страх мой был так велик, что если бы я не нашел некоторой поддержки в таких текстах Священного Писания как: "Бог - мое прибежище"... "Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные"... "Я - воскресение и жизнь", - то я бы, вероятно, совсем лишился рассудка" [88]. Этих примеров нам будет достаточно. - Одни из них показали нам чувство тщетности и суетности всего преходящего; другие - сознание греха; последний рассказ, наконец, передает чувство страха перед вселенной. Наш природный оптимизм и наша самоудовлетворенность погибают всегда на одном из этих трех путей. Во всех вышеприведенных случаях не видно признаков умственного расстройства или болезни воображения; но если бы мы захотели приподнять завесу над областью действительно патологической меланхолии, с ее иллюзиями и галлюцинациями, то мы увидели бы еще более мрачную картину: мы увидели бы уже абсолютное и беспросветное отчаяние, - ощущение, что весь мир обрушился на страдальца тяжестью безумного ужаса, охватившего его душу железным кольцом, из тисков которого нельзя вырваться. Этот ужас порожден не представлением или мыслью о зле, но леденящим кровь и разрывающим сердце на части {живым ощущением} его. Никакое другое представление или чувство не может хоть на мгновение зародиться в душе, охваченной таким ощущением. И каким безнадежно пустым представляется для гибнущей и жаждущей спасения души наш обиходный оптимизм, и как бессильны тут все интеллектуальные и моральные утешения. Вот где истинный корень религиозной проблемы, в этом вопле: Помогите! Спасите! - Никакой пророк не будет в силах принести благую весть такой душе, если не сможет сказать того, что в ушах жертвы подобного отчаяния прозвучит, как нечто реальное. Но для того, чтобы спасение было действительным, оно должно прийти в такой же потрясающе сильной форме, как и самая душевная боль. Вот почему, думается мне, жестокие, оргиастические религиозные культы, с кровью, чудесами и сверхъестественными таинствами никогда не исчезнут с лица земли. Многие души известного склада слишком нуждаются в них. Теперь мы видим, как глубок антагонизм между мироощущением душевного здоровья и тем отношением к миру, которое в основе его видит только зло. Для человека, в душе которого преобладают болезненные состояния - душевное здоровье кажется чем - то слепым и бессодержательным. Наоборот, человеку, обладающему душевным здоровьем, страждущая душа кажется извращенной и достойной презрения. Ему представляется отвратительным в этих детях горя, прошедших через "второе рождение" то, что они постоянно живут в потемках какой-то мышиной норы без стремления выйти на свет Божий, что они окружают себя страшными призраками и постоянно сосредоточены на болезненных ощущениях своего несчастья. Если суждено вновь возродиться религиозной нетерпимости и религиозным казням, то нет сомнения, что - в противоположность тому, что было в средние века, - самой нетерпимой стороной окажется религия душевного здоровья. Что же скажем мы, с точки зрения беспристрастных наблюдателей, об этом религиозном споре? Я думаю, что мы принуждены будем признать, что душевная болезненность обнимает более обширную шкалу опыта, и что ее мировоззрение построено на более обширных основаниях. Метод жизни при свете одного только добра и отвращения своего внимания от зла прекрасен, пока он не отказывается служить человеку. Он действительно служит большему числу людей, чем мы вообще склонны предполагать; и в области его успешного применения против него, как против решения религиозной проблемы, ничего нельзя возразить. Но он бессильно рассыпается в прах, как только со дна души поднимается меланхолия. И даже, хотя бы человек был совершенно свободен и обеспечен в своей душевной жизни от меланхолии, все же не подлежит сомнению, что религия душевного здоровья несостоятельна как философское учение, так как те проявления зла, существование которых оно категорически отказывается признать, составляют неотъемлемую принадлежность реальности. В конце концов, именно они дают лучший ключ к познанию смысла жизни и возможно, что, только они одни открывают нам глаза для проникновения в глубину истины. Всякая нормально протекающая жизнь таит в себе ряд моментов столь же горьких, как и те, которыми полна болезненная меланхолия, - моментов, в которых торжествует зло. Ужасные призраки, угнетающие душу безумца, все почерпнуты из материала ежедневных событий жизни. Наша цивилизация основана на безжалостной борьбе, и каждый индивидуум погибает в беспомощных судорогах одинокой агонии. Если вы, читатель, протестуете против этого утверждения, то погодите, очередь дойдет и до вас! Наше воображение с трудом верит в реальность кровожадных чудовищ древних геологических эпох, - они кажутся нам принадлежностью кунсткамеры. Нет зуба в каждом из этих музейных черепов, который ежедневно, в течение многих лет давно минувшего времени не вонзался бы в отчаянно отбивавшееся тело пожираемой живьем жертвы. Но ведь и теперь мир полон ужасов, которые их жертве кажутся столь же страшными, как ископаемые чудовища. Ведь в наших домах и садах кот играет с трепещущей мышью и с адской жестокостью забавляется муками попавшейся в его когти птички. Ведь, крокодилы, гремучие змеи и питоны - такие же реальные создания жизни, как мы сами; они наполняют своим отвратительным существованием каждую минуту каждого дня, который они влачат на земле. И смертельный ужас, испытываемый экзальтированным меланхоликом всякий раз, когда он представит себе, как эти рептилии или другие дикие звери пожирают живьем свою добычу, - есть вполне правильное реагирование на подобное устройство мира [89]. Отсюда как будто следует, что никакое религиозное примирение со всей совокупностью вещей и явлений невозможно. Правда, некоторые проявления зла служат путем к высшим ступеням добра; но возможно, что есть и такие виды крайнего зла, которые не могут войти ни в какую систему добра, и что по отношению к такому злу единственным прибежищем является или немая покорность или отказ замечать его. Этого вопроса мы коснемся другой раз. Сейчас же, как набросок решения и его метода, мы можем, - имея в виду, что зло составляет такую же существенную часть мира, как и добро, - сказать, что создавшаяся философская презумпция такова: и тот, и другой путь имеют разумный смысл, но душевное здоровье, как теоретическое учение, отказывающееся уделить сколько-нибудь положительного и активного внимания горю, страданиям и смерти, формально менее полно и завершено, чем те системы, которые стараются включить эти элементы в свои границы. Поэтому самыми полными религиозными системами являются те, в которых лучше всего развиты пессимистические элементы. Из таких религий нам больше других известны буддизм и, разумеется, христианство. По своему существу - это религии освобождения: человек должен умереть для нереальной жизни прежде, чем родиться для жизни реальной. В следующей лекции я попытаюсь разобрать некоторые из условий того, что можно назвать вторым рождением. Теперь мы будем иметь дело с менее мрачными людьми, чем те, с которыми мы встретились в этой лекции. Лекция VIII РАЗДВОЕНИЕ ЛИЧНОСТИ
Последняя лекция должна была оставить по себе тягостное впечатление, так как ее предметом было зло, как элемент, проникающий весь мир, в котором мы живем. В ее заключении мы познакомились с глубокой противоположностью между двумя воззрениями на жизнь: воззрением людей, которых мы называли душевно-здоровыми, которые довольствуются одним рождением, и воззрением страдающих душ, которые должны пройти через второе рождение, чтобы стать счастливыми. Таким образом, существуют два вполне различных понимания мира, постигаемого нашим опытом. В религии однажды рожденных мир рассматривается, как прямолинейное и односложное явление, которое легко выразить одним определением, причем отдельные части его имеют тот смысл, который написан на их внешней поверхности; простая алгебраическая сумма положительных и отрицательных элементов этого мира представит его истинную ценность. Счастье и религиозное удовлетворение заключаются в том, чтобы жить положительными элементами мира. Наоборот, для религии дважды рожденных, мир представляется двойственной тайной. Нельзя достичь душевного покоя простым сложением положительных и исключением отрицательных сторон из жизни. Естественные блага жизни не только недостаточны и преходящи: в самой их сущности кроется ложь. Все они уничтожаются смертью и другими, раньше ее приходящими врагами, и не могут вызвать в нас длительного преклонения перед ними. Скорее они отвлекают нас от нашего истинного блага; отречение и разочарование в них - это первые шаги наши на пути к истине. Есть две жизни, - жизнь в природе и жизнь в духе, и мы должны умереть для первой, чтобы стать причастными ко второй.
В своих крайних проявлениях натуралистическая религия и то, что можно бы назвать религией спасения, представляют резкую противоположность. Надо заметить, что и здесь, как и во всякой общепринятой классификации, крайние типы являются только абстракциями, и те люди, которых мы встречаем в жизни, чаще всего представляют своеобразные и сложные промежуточные сочетания обоих типов. Тем не менее, в жизни мы практически очень ясно видим существующую между обоими типами разницу; мы понимаем, например, то презрение, которое чувствует методист по отношению к моралисту душевно-здорового склада; мы так же хорошо понимаем отвращение последнего к тому, что ему кажется болезненным субъективизмом методистов, которые, по их выражению, умирают для того, чтобы жить, и которые в своих парадоксах и извращении естественного облика вещей видят сущность Божьей правды [90]. Психологическая основа дважды рожденной души вероятно коренится в известной расколотости или гетерогенности врожденного характера человека, в неполном единстве его нравственного и интеллектуального склада. "Ноmo duple, Ноmo duple! пишет Альфонс Додэ. - В первый раз я почувствовал, что во мне два человека в момент смерти моего брата Анри, когда отец мой так страшно кричал: "Он умер, умер!" В то время, как мое первое я плакало, второе я думало: "Как искренно прозвучал этот крик, как прекрасен он был бы со сцены". Мне было тогда четырнадцать лет. "Эта страшная раздвоенность часто заставляла меня задумываться над ней. Как ужасно это второе я, всегда спокойное, когда первое действует, живет, страдает, движется. Мне ни разу не удалось вывести это второея из его состояния вечной трезвости, заставить его пролить слезу или усыпить. Как оно вглядывается в вещи, как насмехается надо всем!" [91]. Новейшие сочинения по психологии характера много занимаются этим вопросом [92]. Некоторые люди наделены от самого рождения гармоническим и уравновешенным душевным складом. Их импульсы не противоречат друг другу, их воля покорно следует руководству разума, их страсти не чрезмерны, и раскаяние редко может найти себе место в их жизни. Другие люди наделены противоположным душевным складом; в последнем есть разные ступени, начиная от такой мягкой формы внутреннего раздвоения, которая приводит только к несколько странному сочетанию противоположных черт в одном человеке, и кончая таким раздвоением, которое уже вносит настоящее расстройство в душевную жизнь. Хороший пример одной из наиболее невинных форм душевной гетерогенности мы находим в следующем отрывке из автобиографии Анни Безант. "Во мне всегда было странное соединение слабости и силы, и слабость моя мне стоила дорого. Ребенком я всегда мучилась ощущением стыда; когда у меня развязывался ботинок, мне казалось, что все взгляды устремлены на мой злополучный шнурок. Молодой девушкой я дичилась посторонних людей, убежденная, что они должны пренебрежительно отнестись ко мне; я бывала бесконечно благодарна тем, кто оказывал мне какое-нибудь внимание. В положении молодой хозяйки я боялась моих слуг; мне приятнее было допустить всякую неисправность, чем побранить их. После моих лекций с прениями, когда на кафедре я держалась с полным самообладанием, возвратясь в отель, я предпочитала обойтись без нужных для меня вещей, чтобы не позвонить лишний раз прислуге. Перед аудиторией я готова сражаться за то, что мне дорого; дома я страшусь всякого спора, всякого выражения неудовольствия. Перед многочисленной публикой я не испытываю смущения, но в моей частной жизни отличаюсь трусливостью. Сколько тяжелых минут провела я, стараясь подбодрить себя перед тем, как сделать выговор кому-нибудь из подчиненных! Сколько раз я смеялась над собою, над храбрым бойцом, отступавшим перед необходимостью побранить ребенка! Часто достаточно было одного косого взгляда, чтобы заставить меня спрятаться в мою раковину, подобно бедной улитке, в то время как на собраниях, когда я выступаю перед публикой, возражения только вдохновляют меня" [93]. Такую степень внутреннего разлада личности можно считать просто невинною слабостью; но более сильные степени его могут внести настоящий распад в жизнь человека. Есть люди, жизнь которых подобна зигзагообразной линии, - в их душе побеждает то одно, то другое стремление. В них дух борется с плотью, их желания противоречивы, упрямые и непреодолимые импульсы разрушают самые продуманные и сознательно принятые решения, и жизнь для них является долгой драмой раскаяния и усилий исправить совершенные ими проступки и ошибки. Существует теория, в которой гетерогенность личности объясняется влиянием наследственности: предполагается, что несовместимые и антагонистические черты характера различных предков сохраняются в потомстве рядом друг с другом [94]. Какова бы ни была ценность этого объяснения, - все же оно нуждается в подтверждении. И какими причинами не была бы вызвана гетерогенность личности, несомненно, что самые резкие проявления ее мы встречаем в том патологическом душевном складе, о котором я говорил в первой лекции. Все писатели, занимавшиеся этим душевным типом, всегда выдвигали на первый план в своих описаниях именно явление раздвоения личности. Часто даже одна эта черта побуждает нас отнести человека к такому типу. Так называемый "degйnerй superieur" [95] является просто человеком с чрезмерно повышенной чувствительностью, которому труднее, чем обыкновенным людям, управлять своею психикой и держаться раз намеченного пути, так как импульсы его психической жизни слишком бурны и слишком противоречат друг другу. В тех навязчивых идеях, иррациональных импульсах, болезненных терзаниях совести, страхах и воображаемых препятствиях, которые тяготеют над психопатологической душевной организацией, когда она полно выражена, - мы имеем великолепный образчик гетерогенной личности. Баньяна, которого я не раз уже цитировал, долго преследовали слова: "Продай Христа, продай, продай Его!", по сто раз в день пронизывавшие его мозг; но однажды, обессилев от борьбы, в которой он непрерывно отвечал "Я не хочу, не хочу", он почти бессознательно сказал: "Делай как хочешь", и это отступление с поля битвы повергло его в отчаяние, длившееся больше года. Жития святых полны рассказов о таких богохульственных навязчивых идеях; они, конечно, приписывались прямому вмешательству Сатаны. Это явление непосредственно связано с жизнью так называемого подсознательного Я, о котором в ближайших лекциях мы будем говорить подробнее. В каждом из нас, какой душевной организацией мы не обладали бы, - в тем большей степени, чем повышеннее наша чувствительность, и чем сильнее мы подвержены разнообразным искушениям, и в наисильнейшей степени, если мы принадлежим к психопатическому типу, - в каждом из нас нормальная эволюция нашего характера состоит главным образом в объединении нашего внутреннего Я и в направлении его по заранее намеченному пути. Высшие и низшие чувства, полезные и вредные импульсы - все это вначале находится в нас в хаотическом состоянии, но они должны в конце концов стать твердо установленной и правильно подчиненной нашему сознанию системой психических функций. Период борьбы и установления порядка в психической жизни тягостно переживается человеком. Если совесть его чрезмерно чутка и окрашена религиозными настроениями, то это тягостное чувство облечется у него в форму нравственных терзаний, угрызений совести, сознания своей порочности и греховности, ощущения, что он стоит в ложном отношении к Богу. В этом именно и состоит та религиозная меланхолия, то "сознание своей греховности", которые играли такую важную роль в истории протестантства. Душа человека кажется ему полем битвы между его двумя насмерть враждующимиЯ, из которых одно принадлежит к реальному, а другое к идеальному миру. Магомет у Виктора Гюго говорит: Моя душа - арена для сражений, Полетов в высоту и низменных падений. Но как среди пустынь журчит порою ключ, Так рядом с злом во мне добра сияет луч. Образ жизни, противоречащий внутренним стремлениям, бессилие их, отвращение к себе, отчаяние, непонятная и невыносимая душевная тягость, вот участь людей, переживающих такое состояние. Я приведу несколько типичных случаев раскола личности, переживающей меланхолию в форме самоосуждения и сознания своей греховности. Яркий пример подобного рода мы находим в жизни св. Августина. Он получил полуязыческое, полухристианское воспитание в Карфагене, бежал в Рим и Милан, принял манихейскую ересь, вскоре впал в последовательный скептицизм, затем тщетно искал правды и чистоты в жизни; наконец, когда он жестоко терзался борьбой двух душ в своем существе и был угнетен слабостью своей воли, тогда как многие из тех, кого он знал, сбросили с себя оковы чувственности и посвятили себя целомудрию и праведной жизни, он однажды услыхал в саду голос, говоривший ему "Sume, lege" (возьми, читай). Он открыл наудачу Библию и прочел текст: "Не в вожделениях и чревоугодии"..., который показался ему пророческим. После этого душевная буря улеглась [96]. Гениальный психологический анализ пережитого св. Августином раздвоения личности, данный им в его исповеди, не имеет в литературе этого вопроса, равного себе. "Новая воля, которая появилась во мне... не могла еще торжествовать над другой, сильной по причине моего долгого снисхождения к ней. Таким образом, мои обе воли, старая и новая, плотская и духовная боролись и своей борьбой разрывали мою душу. Я понимал теперь на собственном опыте то, о чем я раньше читал, - как "плоть желает противного" духу, а дух - противного плоти" (Послание к Галатам, V, 17). И в той и в другой воле был я, но моего присутствия было больше в том, что я утверждал в себе, чем в том, что я в себе порицал. Однако помимо меня привычка получила большую власть надо мной, так как я без сопротивления шел туда, куда я вовсе не хотел идти. Еще прикованный к земле я отказывался перейти всецело на Твою сторону, о Боже! и боялся быть освобожденным от бремени всех моих цепей в то время, как мне следовало бы опасаться быть раздавленным их тяжестью. Таким образом, я уподобился человеку, который хочет проснуться, но, одолеваемый сном, скоро опять засыпает. Не давая себе проснуться, он, хотя и не одобряет своей сонливости, но допускает ее торжествовать. Так же и я, хотя и был убежден, что лучше отдаться Твоей любви, чем моей слабости, допускал торжествовать последнюю, потому что она мне нравилась и держала меня в оковах. На Твой призыв: "Пробудись, спящий!" я не мог ответить иначе, чем ленивыми и сонными словами: "Сейчас! через одну минуту! еще одну минуту отсрочки!" Но этим "сейчас" не предвиделось конца, и минута отсрочки продолжалась бесконечно, потому что я боялся, как бы Ты не призвал меня слишком скоро, как бы слишком скоро не исцелил меня от моего вожделения, которое мне приятнее было насытить, чем подавить... Какими жгучими словами бичевал я мою душу!.. Она отступала, она пряталась, не будучи в силах найти для себя оправдания... Я говорил себе: "Вперед! пора уже". И действием, сопровождавшим слово, я приближался к избранному мною пути. Я почти совершал то, что хотел, но не мог совершить до конца. Я делал новое усилие, я подходил немного ближе, еще немного ближе; я почти приближался к цели, готов был коснуться ее; и не подходил, не достигал, не касался; я не решался умереть для смерти, чтобы жить для жизни. Коренившееся во мне зло имело больше власти надо мною, чем лучшая жизнь, которой я еще не испытал (Confessionum. Liber VIII, cap. V, VII, XI). Нельзя лучше описать раздвоения воли, того особого состояния, когда у высших стремлений недостает последней обостренности, которая вызывает волевой акт, недостает динамо-генетического, как его называют психологи, свойства, которое дало бы этим стремлениям силу пробить свою скорлупу, деятельно войти в жизнь и навсегда подавить низшие стремления. Другое превосходное описание раздвоения воли мы находим в автобиографии Генри Аллайна, небольшой отрывок из которой, характеризующий меланхолию автора, я привел в прошлой лекции. Прегрешения бедного юноши, как вы увидите, были самого невинного свойства, но они стояли на пути к тому, что он считал своим призванием, и поэтому они принесли ему много горя. "Хотя жизнь моя была вполне нравственна, моя совесть не знала покоя. Друзья относились ко мне с уважением, не зная состояния моей души. И это их доброе мнение стало для меня ловушкой, так как во мне все больше развивалось тяготение к плотским наслаждениям: я убаюкивал себя мыслью, что нет ничего дурного в таких забавах, если я избегаю опьянения, клятв, богохульства. Я думал, что Бог позволяет молодости тешиться развлечениями, которые я считал вполне невинными. При этом я исполнял известное количество моих обязанностей и не предавался никакому явному пороку. Все шло хорошо в периоды здоровья и благоденствия. Но когда приходила болезнь, когда смерть приближалась ко мне, когда гром гремел над моей головою, моя религия не оказывала мне никакой поддержки; я чувствовал, что в ней чего-то недоставало, и я укорял себя в том, что предавался слишком частым забавам. Когда испытание кончалось - дьявол, мое испорченное сердце, уговоры друзей, - удовольствие быть с ними, притягивали меня так сильно, что я снова уступал. Я стал грубым, беспутным, что не мешало мне втайне молиться и читать Библию. Бог не хотел моей погибели, Он преследовал меня своими призывами и так могущественно действовал на мою совесть, что моя жизнь среди удовольствий не могла удовлетворить меня, и среди моих забав я часто испытывал потрясающее чувство, что все пропало, что я погиб. В такие минуты я предпочел бы очутиться где угодно вместо общества веселых друзей. Вернувшись домой, я давал обещания не посещать больше таких увеселений и молил Бога о прощении по целым часам. Но когда искушение возобновлялось, я снова поддавался ему. Я не мог слушать музыку, не мог выпить стакан вина без того, чтобы воображение мое не воспламенилось. Возвращаясь домой, я сознавал себя с каждым разом все более виновным. Мне случалось по ночам проводить несколько часов в постели, не смыкая глаз. И я чувствовал себя несчастнейшим из всех творений, живущих на земле. Несколько раз под предлогом усталости я покидал веселую компанию, прося музыкантов прекратить музыку. В отдалении от них, наедине с собой я плакал и молился так, что сердце мое готово было разорваться; и я просил Бога не отвергать меня, не покидать на произвол моего очерствевшего сердца. Сколько печальных часов, сколько ночей я провел таким образом. Иногда, с сердцем отягченным скорбью, я встречался с беспечными товарищами; я силился сделать улыбающееся лицо, чтобы они не могли ни о чем догадаться, я начинал болтать с юношами и девушками; предлагал спеть какую-нибудь веселую песню, чтобы скрыть скорбь души моей. Бог знает, что дал бы я, чтобы перенестись одному в пустыню из их общества. В течение целых месяцев, каждый раз, когда я бывал с ними, я принужден был лицемерить и представляться веселым; но в то время я старался уже избегать этой компании. Несчастнейшим из смертных был я тогда. Куда бы я ни шел, что бы я ни делал, буря, не переставая, бушевала во мне. И, однако, я продолжал еще несколько месяцев быть предводителем этих развлечений, хотя для меня уже стало мукой присутствовать на них. Но дьявол и мое испорченное сердце толкали меня, как раба, принуждая поступать по их наущениям, чтобы сохранить уважение товарищей. Все это время я исполнял, как мог, мои обязанности, делал все, чтобы усмирить мою совесть, держался на страже против собственных мыслей, молился почти беспрерывно. Я не считал, что мое поведение греховно, когда бывал с товарищами по забавам, потому что не находил уже никакого удовольствия в общении с ними. Мотивы, по каким я не мог совсем покинуть их, казались мне убедительными. И все же, что бы я ни делал, совесть моя терзала меня днем и ночью". Св. Августин и Аллайн вошли потом в тихую гавань внутреннего единства и мира. Я хочу теперь рассмотреть некоторые особенности процесса объединения раздвоенной души. Этот процесс может протекать медленно и может свестись к одному мгновению; его причиной может быть изменение в сфере чувства и воли, новые интеллектуальные воззрения или же те переживания, которые мы отнесем к "мистическому опыту". Но какова бы ни была причина этого процесса, - он всегда дает человеку особый душевный покой, который полнее всего бывает тогда, когда этот процесс принимает религиозную форму. Ведь религия - только один из путей, которым человек стремится к счастью, и на котором обретает его. Религия обладает чудесной властью самые невыносимые страдания человеческой души превращать в самое глубокое и самое прочное счастье. Но обращение к религии все же только один из многих путей достижения внутреннего единства; процесс исправления своих внутренних недостатков и согласования в себе внутренних противоречий есть более общий психический процесс, могущий развиться в душах различного склада и не выливающийся непременно в религиозную форму. При рассмотрении душевного возрождения религиозного типа, которое мы теперь изучаем, важно сознавать, что мы имеем дело только с одной из разновидностей процесса, обнимающего наряду с этой и другие разновидности его. Второе рождение, например, может быть как переходом от религиозности к неверию, так и переходом от оков морали к полной нравственной свободе; оно может быть также вызвано и тем, что в душе поднимается новая страсть, - любовь, честолюбие, жажда богатства, жажда мщения или патриотический энтузиазм. Во всех этих разновидностях мы имеем перед собой одно и то же общее психическое явление: душевная сила, устойчивость и равновесие сменяют собой период внутренней бури, душевных страданий и противоречий. Новый человек может родиться, постепенно или внезапно, и из такого зерна, в котором нет религиозного элемента. Французский философ Жуффруа (Jouffroy) красноречиво описал свое "контр-обращение", как метко назвал проф. Старбэк переход от ортодоксальной веры к неверию. Сомнения долго терзали Жуффруа; но окончательный перелом произошел в нем в течение одной ночи, когда его неверие и сомнение вдруг встали перед ним с непреодолимой силой; эта ночь привела его к глубокой печали о потерянных иллюзиях. "Я никогда не забуду ту декабрьскую ночь, пишет Жуффруа, когда завеса, скрывавшая от меня мое неверие, была разодрана. Я как будто слышу еще мои шаги в пустой и узкой комнате, где я имел обыкновение прогуливаться перед сном. Я еще вижу полузакрытую тучами луну, которая время от времени бросала свет в комнату холодными четырехугольниками. Часы текли за часами, и я не замечал их; я следил с тоской за моей мыслью, которая со ступеньки на ступеньку спускалась в глубину моего сознания, рассеивая иллюзии, скрывавшие от меня правду, и правда с минуты на минуту становилась все яснее. Тщетно старался я привязать себя к моим верованиям последнего времени, как потерпевший крушение привязывает себя к обломкам корабля. Тщетно, испуганный неведомой пустыней, в которой мне предстояло скитаться, я устремлялся в последний раз к моему детству, к моей семье, к родным местам, ко всему, что для меня было священно и дорого: поток моих мыслей был сильнее, - родителей, семью, воспоминания, верования - все заставили они меня покинуть. И чем дальше, тем настойчивее и суровее они меня преследовали и не останавливались до тех пор, пока не дошли до конца. Тогда я убедился, что в глубине моего духа не осталось ничего прочного и устойчивого. Этот момент был ужасен. И когда под утро я бросился в изнеможении на постель, я почувствовал как моя прежняя жизнь, такая улыбающаяся и богатая, потухла до конца, и передо мной открылась другая жизнь, темная и опустошенная, где отныне я должен был жить один, один с моей роковой мыслью, которая меня вогнала сюда, и которую я готов был проклясть. Дни, последовавшие за этим открытием, были самыми печальными в моей жизни" [97]. В опыте определения характера Джона Фостера (John Foster) есть интересный пример быстрого перехода от мотовства к скупости: "Один молодой человек растратил в течение двух или трех лет обширное наследство в оргиях и кутежах с помощью друзей, которые с пренебрежением покинули его, как только его средства пришли к концу. Он впал в крайнюю нужду и однажды вышел из дому с намерением лишить себя жизни. Блуждая по окрестностям, он безотчетно поднялся на вершину холма, откуда были видны все его прежние владения. Он опустился на землю и не двигался с места несколько часов, погруженный в свои мысли, после чего встал охваченный новой страстью. У него возникло решение вернуть все утраченные владения во что бы то ни стало, и зародился план, который он немедленно начал осуществлять. Он быстрыми шагами пошел куда глаза глядят, предприняв намерение не упустить ни малейшего случая для заработка, хотя бы самого ничтожного. И решил, что не истратит без крайней необходимости ни одного фартинга из того, что заработает. Первое, что привлекло его внимание, это была куча угольев, сваленная на тротуаре перед одним - из домов. Он предложил владельцу дома убрать эти уголья с помощью тачки и лопаты. Ему позволили сделать это и дали за работу несколько пенсов. Верный своему плану по возможности не тратить ни одного пенса, он тут же попросил, чтобы его покормили. С этой поры он стал наниматься в различных местах, работая без устали и боясь истратить лишний пенни. Он не пропустил ни одного случая для выполнения своего плана, каким бы унизительным или трудным не представлялось ему то или другое занятие. Разными способами, не щадя ни трудов, ни времени, через долгий срок он достиг того, что мог купить и перепродать несколько голов скота, распознавать цену которого он научился. Быстро и осторожно он возобновил эту операцию, и его доходы возросли. - Все время ни на минуту не изменяя себе, во всех мелочах он соблюдал чрезвычайную бережливость. Постепенно он расширил свои предприятия и мало-помалу завоевал себе богатство. Я не знаю подробности его дальнейшей жизни. Но конечный результат был тот, что он с излишком вернул свои утраченные владения и умер неисправимым скупцом, оставив состояние в 60.000 фунтов" [98]. Вернемся теперь к явлениям {религиозного} душевного возрождения, которые составляют непосредственный предмет нашего изучения. Я приведу пример возможно простейшего типа этих явлений. Это рассказ о полном обращении к религии душевного здоровья человека, который, по-видимому, уже от природы принадлежал к душевно-здоровому типу. Из этого рассказа мы видим, что, когда плод созрел, достаточно одного прикосновения, чтобы заставить его упасть на землю. Г.Флетчер в своей небольшой книжке, озаглавленной "Menticulture" (Воспитание духа) рассказывает, что приятель, с которым он говорил о той высокой степени контроля над собой, какой достигли японцы благодаря предписываемой буддизмом нравственной дисциплине, сказал ему: "Вы должны прежде всего освободиться от гнева и душевного смятения". - "Но, возразил я, разве это достижимо?" - "Да, отвечал он, это достижимо для японцев, значит это должно быть достижимо и для вас". Вернувшись домой, я ни о чем не мог думать, кроме этих слов: "освободиться, освободиться!" Вероятно, во время сна эта мысль непрерывно занимала мой дух, потому что я проснулся с тою же мыслью и с откровением новой истины, которая вылилась в такой фразе: "Если возможно освободиться от гнева и раздражительности, зачем же оставаться под их властью?" Я почувствовал силу этого довода и согласился с ним. Дитя, почуявшее, что оно может стоять на ногах, не станет ползать. И в ту же минуту, как я дал себе отчет, что эти две злокачественные язвы - гнев и мелочная озабоченность могут быть уничтожены во мне, они исчезли. Признание их бессилия над нами, уничтожает их силу. С этого момента жизнь приняла для меня совершенно иной вид. И хотя желание освободиться от тирании страстей и сознание исполнимости такого желания вошло в мою душевную жизнь, мне нужно было еще несколько месяцев, чтобы почувствовать себя в безопасности в этом новом положении. Но так как я не испытывал больше ни душевного беспокойства, ни гнева, даже в самой слабой степени, хотя случаи к этому и представлялись, я мог не бояться уже этих страстей и не следить за собой. Я был поражен тем, насколько возросла энергия и стойкость моего духа, насколько я стал сильнее во всех жизненных столкновениях и как хочется мне все утверждать, все любить. Начиная с этого утра мне пришлось проехать около пятнадцати тысяч верст по железной дороге. Мне пришлось много раз сталкиваться с извозчиками, носильщиками, кондукторами, слугами отелей, со всеми, кто раньше был для меня вечной причиной досады и гнева; теперь я не мог бы упрекнуть себя ни в одной невежливости по отношению к ним. Мир внезапно стал добрым в моих глазах. Я стал чувствителен, если можно так выразиться, только к лучам добра. Целый ряд примеров можно было бы привести для доказательства того, что мое состояние духа обновилось коренным образом, но довольно и одного примера. В минуту моего отъезда, которого я очень желал, так как путешествие представляло для меня большой интерес, я увидел без малейшего неудовольствия, как мой поезд двинулся с места и ушел со станции без меня, потому что мой багаж опоздал. Швейцар отеля, задыхаясь от бега, показался на вокзале уже в ту минуту, когда поезд скрылся с моих глаз. Когда он увидел меня, у него было лицо человека, который со страхом ждет, что его будут бранить; и он принялся объяснять, как он не мог пробиться сквозь толпу на многолюдной улице, где его так стеснили, что нельзя было сделать ни одного шагу ни взад, ни вперед. Когда он кончил, я ему сказал: "Это ничего не значит, и в этом нет вашей вины. Постараемся поспеть во время завтра. Вот вам за труды. И я очень сожалею, что доставил вам такие затруднения". Радостное удивление, какое изобразилось на его лице, было достаточной наградой за неприятность опоздания. На другой день он отказался от платы за услугу, и мы расстались с ним друзьями на всю жизнь. В течение первых недель моего опыта я держался на страже лишь относительно беспокойного состояния духа и гнева. Но за это время я заметил, что и другие страсти, гнетущие и унижающие человека, покинули меня. Тогда я стал изучать родство, какое существует между ними, пока не убедился, что все они вырастают из этих двух корней. И я так долго оставался свободным от них, что мог уже быть уверенным в своем освобождении. Как нельзя добровольно броситься в грязь, так не мог бы я отныне допустить в себе те скрытые и угнетающие импульсы, какие жили во мне прежде, как наследие длинного ряда поколений, В глубине души я убежден, что и чистое христианство, и чистый буддизм, и Духовная Наука (Mental Science), и вообще все религии знают то, что для меня явилось откровением. Но почему-то ни одна из них не говорит о легкости и простоте, с какой совершается это обновление. По временам я спрашивал себя, не погибнут ли ростки новой жизни от моего равнодушия и лени? Но опыт доказывает противное. Я чувствую такое сильное желание делать что-нибудь полезное, как если бы вернулось ко мне детство со всей пылкостью, какая вносилась тогда в игры. Если бы понадобилось, я без колебания стал бы драться. Мое новое состояние совершенно исключает трусость. Я заметил, что я перестал испытывать смущение перед моей аудиторией. Когда я был ребенком, молния ударила однажды в дерево, под которым я стоял, вследствие чего со мной случилось сильное нервное потрясение. Следы его оставались у меня вплоть до того дня, когда я вообще простился с душевным беспокойством. С той поры я совершенно спокойно вижу молнию и слышу гром, который раньше действовал на меня чрезвычайно болезненно. Всякая неожиданность также иначе стала действовать на меня, и я не вздрагиваю уже от каждого внезапного впечатления. Мне не приходит в голову задумываться над дальнейшими результатами моего нравственного обновления. Я убежден, что совершенное здоровье, о котором упоминается в Христианской Науке, вытекает именно из этого состояния - я заметил, что мой желудок лучше исполняет свои функции. Несомненно, что пищеварение энергичнее совершается в радостном состоянии, чем в угнетенном. Я не трачу времени, какое у меня осталось, на обдумывание будущей жизни и будущего неба. Небо, которое я ношу в себе, прекраснее того, какое я могу создать воображением и какое обещает нам религия. Я готов принять все, что вытекает из моего нравственного развития, куда бы это меня не привело, лишь бы гнев, душевные смуты и все, что ими порождается, не имело там места [99]. Медицина доброго старого времени учила, что процесс выздоровления от болезни идет двумя путями, - путем lysis'a, т.е. постепенно, или путем crisis'a, т.е. скачком. В области душевной жизни процесс внутреннего объединения может идти тоже одним из этих путей, - может протекать постепенно или совершиться внезапно. Толстой и Баньян могут служить нам примерами первого пути, хотя надо признаться, что в высшей степени трудно проследить эти блуждания чужой души, так как чувствуешь, что слова не раскрывают всей ее тайны. Во всяком случае, из слов Толстого мы видим, что он, ища ответа на свои нескончаемые вопросы, приходил к одному прозрению за другим. Сначала он понял, что его мнение, будто жизнь лишена всякого смысла, основано только на размышлении об одной земной жизни. Он искал смысла в конечном, и мог придти только к одному из тех математических неопределенных уравнений, которые приводят к выводу, что 0=0. Рассудочное познание само по себе не может заглянуть дальше этой границы, но иррациональное чувство и вера могут открыть ему доступ в бесконечность. Уверуйте в вечную жизнь, как это делает простой народ, и жизнь земная осмыслится для вас. "Где жизнь, там и вера; с тех пор, как существует человечество, существует и вера, которая дает возможность жить, и главные черты веры везде и всегда одни и те же..., говорит Толстой. Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь верит. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил... Понятие бесконечного Бога, божественности души, связи дел людских с Богом, единства, сущности души, человеческого понятия нравственного добра и зла - суть понятия, выработанные в скрывающейся бесконечности мысли человеческой, суть те понятия, без которых не было бы жизни и меня самого, а я, отринув всю эту работу всего человечества, хочу все сам один сделать по-новому и по-своему. Я начинал понимать, что в ответах, даваемых верой, хранится глубочайшая мудрость человечества, и что я не имел права отрицать их на основании разума, и что главные ответы эти одни отвечают на вопрос жизни..." [100] Но как же верить верою простого народа, который так глубоко погряз в грубом суеверии? Это как - будто невозможно. - Однако, ведь, его {жизнь} нормальна и счастлива! Ведь в ней заключается ответ на вопрос жизни! Мало-помалу Толстой пришел к твердому убеждению, - по его словам два года ушло на то, чтобы понять это, - что крушение, которое он пережил, относилось не к жизни вообще, не к обычной жизни среднего человека, но к жизни интеллигентных, аристократических классов, к жизни, какую он сам вел от рождения, с ее исключительно мозговой деятельностью, с ее условностями, искусственностью и честолюбием. Он жил не настоящей жизнью и должен был изменить ее. Жить трудами рук своих, отказаться от лжи и тщеславия, заботиться о благе ближних, привести к простоте свою жизнь и верить в Бога - вот в чем счастье. "Помню, говорит он, это было ранней весной, я один был в лесу, прислушиваясь к звукам леса. Я прислушивался и думал все об одном, как я постоянно думал все об одном и том последние три года. Я опять искал Бога... "Но понятие мое о Боге, о Том которого я ищу?" - спросил я себя. "Понятие-то это откуда взялось?". И опять при этой мысли во мне поднялись радостные волны жизни. Все вокруг меня ожило, получило смысл... Так чего же я ищу еще? - воскликнул во мне голос. Так вот он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить - одно и то же. Бог есть жизнь. Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога. И сильнее, чем когда-нибудь, все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот ужас не покидал меня... И я спасся от самоубийства. Когда и как совершился во мне этот переворот, я не мог бы сказать. Как незаметно, постепенно уничтожалась во мне сила жизни, и я пришел к невозможности жить, к остановке жизни, к потребности самоубийства, так же постепенно, незаметно возвратилась ко мне эта сила жизни. И странно, что та сила жизни, которая возвратилась ко мне, была не новая, а самая старая, та самая которая влекла меня на первых порах моей жизни. Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому. Я вернулся к вере в ту волю, которая произвела меня и чего-то хочет от меня; я вернулся к тому, что главная и единственная цель моей жизни есть то, чтобы быть лучше, т.е. жить согласнее с этой волей; я вернулся к тому, что выражение этой воли я могу найти в том, что в скрывающейся от меня дали выработало для руководства своего все человеческое, т.е. я вернулся к вере в Бога, в нравственное совершенствование и в предание, передавшее смысл жизни... И так как сила жизни возобновилась во мне, и я опять начал жить... Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь..." [101] И Толстой стал жить жизнью крестьянина и почувствовал себя по сравнению с прежним праведным и счастливым. Как я уже говорил выше, меланхолия, охватившая Толстого, была не только случайным переломом его настроения, хотя несомненно отчасти было и это. В главном же она была логически необходимо вызвана столкновением его внутреннего душевного склада с его внешней деятельностью и стремлениями. Хотя Толстой и великий художник слова, тем не менее, он один из тех примитивных черноземных людей, которых глубоко не удовлетворяет наша цивилизация с ее излишествами, неискренностью, материальными стремлениями, сложностью и жестокостью. Вечная правда для них лежит ближе к природе. Душевный перелом, пережитый Толстым, привел в порядок его расстроенную душу, открыл ее истинный характер и призвание и вывел его из заблуждения на истинный для него путь. Толстой является примером гетерогенной личности, лишь поздно и постепенно достигшей единства. И хотя только немногие из нас могут последовать за Толстым, но очень многие чувствуют, что им было бы лучше, если бы они могли поступить подобно ему. Баньян оправлялся от меланхолии тоже медленно и постепенно. Целые годы преследовали его тексты из св. Писания, пока, наконец, не окрепла в нем вера в спасение через кровь Христову: "Мой внутренний мир исчезал ни снова появлялся по двадцати раз в день, пишет он о себе; если моя душа была в покое, - через минуту она была уже удручена, и пока я проходил пространство в сто шагов, сердце мое переполнялось несколько раз ужасом и угрызениями совести". Дальше он говорит, что когда какой-нибудь текст подбадривал его, это придавало ему мужество на два или на три часа. "Это был хороший день для меня, пишет он, я думаю, что никогда не забуду его". И дальше: "Мощь этих слов так повлияла на меня, что я близок был к потере сознания; но не от печали, не от тоски, а от обретенного мною мира и глубокой радости". И еще: "Это странно овладело всем моим духом, засияло в моем сердце живым светом и заставило замолчать все мучительные мысли, какие имели обыкновение раньше подобно сворам адских собак выть, рычать и свирепо грызться во мне. Отсюда я увидел, что Иисус Христос не окончательно покинул и отверг мою душу". Такие моменты чередовались с противоположными до тех пор, пока он мог написать следующее: "Гроза пришла теперь к концу; гром гремел уже в отдалении, лишь редкие капли дождя падали еще на меня время от времени". И наконец он пишет: "На этот раз цепи окончательно упали с меня, я освободился от моих оков; мои искушения оставили меня; с этого времени ужасные слова Священного Писания перестали меня смущать; я мог вернуться к себе и наслаждаться милостью и любовью Бога... Отныне я чувствовал себя одновременно на небе и на земле; на небе через моего Христа, моего вождя, через мою Справедливость, через мою Жизнь; на земле через мое тело, через мою личность... Христос близок был моей душе в эту ночь; я с трудом мог оставаться в постели, - такова была моя радость, таков был мир, обретенный мною, такого было мое торжество во Христе". Баньян стал священником и, несмотря на свою повышенную нервность и на целые двенадцать лет тюремного заключения за нонконформизм, он стал деятельно приносить пользу людям. Он водворял мир в души и творил добро. Бессмертная Аллегория, написанная им, внесла в английские сердца истинный дух религиозного долготерпения. Однако, ни Толстой, ни Баньян не смогли достичь того, что мы называем душевным здоровьем. Они слишком глубоко испили из чаши горечи, чтобы забыть ее вкус. И хотя каждый из них обрел для себя то благо, которое сломило острие его печали, тем не менее, она сохранилась, как меньший ингредиент в основе той веры, которою эта печаль была преодолена. Но, для нас важно то, что они нашли в сокровенных богатствах своего духа {нечто}, что было достаточно сильно, чтобы преодолеть их безграничную печаль. Толстой справедливо назвал это "нечто" тем, "{чем люди живы}", ибо здесь закаляется воля к жизни даже в том случае, когда сознание окружающего зла делает жизнь для человека невыносимой. Ведь понятия и представления Толстого о зле нисколько не изменились. В своих последних книгах он неумолим по отношению ко всей системе общепризнанных ценностей: светская жизнь порочна, власть безнравственна, церковь лицемерна, занятия культурных людей никому не нужны, низость и жестокость царят в мире и т.п. Баньян тоже отрекается от этого мира: "Я должен сперва вынести смертный приговор всему, что относится к этой жизни, - говорит он, - должен решить, что я сам, моя жена, дети, мое здоровье и радости, все вообще умерло для меня, а я умер для них; я должен найти утешение в Боге через Христа, предрекшего кончину мира. И, сознавая бренность этого мира, я должен признать гроб своим жилищем, постлать себе ложе в могильной тьме и сказать тлению: "Ты отец мне", а могильному червю: "Ты моя мать и сестра"... Разлука с женою и детьми часто казалась мне отделением моего тела от костей, особенно разлука с моим несчастным слепым ребенком, который ближе всех моему сердцу. Бедное дитя, думал я, какую печальную участь готовит тебе жизнь! Тебя будут отталкивать, ты должен будешь просить милостыню, терпеть голод, холод, нищету и тысячу несчастий, тогда как теперь я дрожу, когда ветер повеет на тебя. Но я должен покинуть вас на волю Божью, хотя сердце мое разрывается на части" [102]. Баньян излечился от своей меланхолии, но для него осталась навсегда недостижимой та ступень экстаза, где совершается полный разрыв с прошлой жизнью. Этих примеров достаточно, чтобы ознакомиться в общих чертах с явлением, называемым в психологии "обращением". В следующей лекции мы рассмотрим его детальнее и остановимся подольше на сопутствующих ему явлениях. Обращение, возрождение, обретение благодати и веры, достижение внутреннего мира - все это выражения, обозначающие медленный или внезапный процесс, которым раздвоенная и сознающая себя недостойной и несчастной душа приходит к внутреннему объединению, к сознанию своей праведности и к ощущению счастья: она находит твердую опору в своей вере в реальность того, что ей открыли ее религиозные переживания. Таков общий смысл понятия "обращение" безотносительно к тому, верим ли мы или нет, что для такого нравственного перерождения необходимо непосредственное вмешательство Божественной Силы.
Прежде чем приступить к более подробному изучению этого процесса, мне бы хотелось оживить только что сделанное нами определение конкретным примером. Отрывок, который я приведу сейчас, я нашел в американской брошюре, представляющей теперь библиографическую редкость, где изложена биография некоего Стефана Брэдлея, человека, почти неграмотного [103]. Я выбрал именно этот случай, так как он ярко показывает, что в таких внутренних душевных переворотах человек находит в себе неожиданно, одну за другой, скрытые глубины, как будто тайные возможности души расположены в ней рядом ступеней, существование которых мы даже не предугадываем. Брэдлей полагал, что он испытал уже полное обращение, когда ему было четырнадцать лет. "Мне казалось, что я видел иногда Спасителя в человеческом образе: Он оставался в моей комнате около секунды с распростертыми руками; своим видом Он как бы говорил мне: "Приди". На другой день я трепетал от радости и страха; и даже много времени спустя, мое счастье было так велико, что я желал умереть. У меня не осталось, и в этом я был вполне убежден, никакого тяготения к этому миру. Каждый день казался мне таким торжественным, как праздник Господень. У меня было горячее желание, чтобы все люди испытали такое же чувство и возлюбили Бога превыше всего. Раньше я был очень эгоистичен и горд; теперь я желал блага для всех, я чувствовал, что мог бы простить от всей души худшего из моих врагов, и что я готов снести презрение и насмешки от кого угодно, все вынести для Господа, если таким путем я смогу стать орудием обращения хотя бы для одной души". Девять лет спустя, в 1829 году Брэдлей слышал следующий рассказ об одном случае религиозного возрождения. "Многие из новообращенных, говорит он, подходили ко мне на собраниях и спрашивали, имею ли я веру. В большинстве случаев я отвечал: "Надеюсь, что да". Такой ответ не удовлетворял их; по их словам они {определенно знали}, что вера у них была. Я просил их молиться за меня, думая, что если до сих пор у меня не было веры, хотя я так долго считал себя христианином, должно же, наконец, придти время, когда она явится; и я надеялся, что их молитвы за меня будут услышаны. В одну из суббот я отправился в Академию послушать методистского проповедника. Он говорил о страшном суде и изобразил его в таком торжественном и грозном виде, как я никогда еще не слыхал. Мне казалось, что я там присутствовал. Все стороны моего духа пробудились; я трепетал на моей скамье, хотя в глубине души моей еще ничего не совершилось. На следующий день вечером я опять пошел слушать его. Он взял текст из Апокалипсиса: "И я видел мертвых, больших и малых, представших перед Господом". Картина ужасов этого дня, могла бы настроить даже камень. Когда он кончил свою речь, один старый господин, сказал, обращаясь ко мне: "Вот это я называю проповедью!" Я был согласен с ним, но сердце мое не смягчилось, и, несмотря на слова проповедника, вера, какая была у него, не передалась мне. Теперь я хочу рассказать, как познал я могущество святого Духа. Если бы кто-нибудь раньше предсказал мне, что я на собственном опыте познаю Его силу, я бы принял это за насмешку. Однажды вернувшись домой из собрания, я спрашивал себя, отчего я так черств душой? Я лег спать, испытывая обычное равнодушие к религиозным вопросам. Но через пять минут Дух Святой воздействовал на меня следующим образом: я почувствовал такое сильное сердцебиение, что невольно подумал, не захворал ли я; но так как и не испытывал при этом никакой боли, это состояние меня не встревожило. Сердце мое билось все сильнее, и скоро я убедился, что это Дух Святой сошел на меня, и тогда я ощутил величайшее блаженство, смирение, и больше чем когда бы то ни было, чувство моей недостойности. Я произнес громко: Господи! чем я заслужил это счастье? и другие слова, подобные этим. Тогда нечто, как быстрый поток воздуха, вошло в мои уста и в мое сердце. Это было ощущение более отчетливое, чем ощущение питья. Оно продолжалось, насколько я могу судить, минут пять, а может быть даже и больше, причинив мне снова сердцебиение. И в момент высшего напряжения этого чувства, я просил Бога не увеличивать моего счастья, так как я не мог уже вместить и того, какое переживал. Казалось, сердце мое разорвется, но когда я почувствовал себя преисполненным любовью и милостью Бога, оно успокоилось. Все время, пока длилось такое состояние, в уме моем была мысль: Что может значить оно? Вдруг как бы в ответ на это в моей памяти встал Новый Завет, раскрытый на VIII-ой главе послания к Римлянам с ярко освещенными стихами 26 и 27; и я прочел там эти слова: "сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными". Все время, пока сердце мое усиленно билось, я не переставал вздыхать, как от великой тяжести; и было трудно остановить эти вздохи, хотя я тяжести не испытывал. Брат мой, который спал в соседней комнате, приотворил ко мне дверь и спросил, не болят ли у меня зубы? Я ответил, что нет, и отослал его спать. У меня же совсем пропал сон, я был слишком счастлив. И я боялся утратить это счастье. Я думал: В такой блаженный час моя душа Охотно бы свое покинула жилище". Сердце мое перестало, наконец, трепетать. Я почуял, что душа моя вся полна Св. Духом, и мне казалось, что ангелы реют над моим ложем. Мне было радостно беседовать с ними, и я так закончил свою речь к ним: "О вы, благодатные ангелы! Как полны вы участием к нашему блаженству, для которого мы сами делаем так мало!" После этого я попробовал заснуть. Когда я проснулся утром, моей первой мыслью было: что сталось с моим счастьем и Следы его еще теплились в моем сердце, но мне хотелось большого. Вдруг я почувствовал, что душа переполнена им. Я встал, чтобы одеться, и увидел с удивлением, что едва держусь на ногах. Но то, что я испытал, не может быть высказано словами. Душа освободилась от страха смерти; умереть для меня стало так же просто, как заснуть. Как птица в клетке, я желал вырваться из темницы тела, чтобы соединиться с Христом, хотя в то же время я был готов жить, чтобы делать добро людям и привести грешников к раскаянию. Я спускался с лестницы с таким ощущением важности всего происшедшего, какая бывает при великих потерях. Я решил не говорить об этом ни отцу, ни матери раньше, чем не посмотрю в Новый Завет. Я пошел прямо к этажерке и открыл его на VIII главе послания к Римлянам; каждый стих подтверждал мне, что это были Божьи слова; каждое слово имело отношение к тому, что я переживал. Только тогда я заговорил с родителями. И я спросил их, не замечают ли они, что не мой голос говорит во мне, так как все, что я говорил, казалось, было продиктовано Духом Святым. Но слова, которые я произносил, были в то же время и моими. Я думаю, что я был в том же состоянии, в каком находились апостолы в день сошествия Св. Духа (хотя я и не мог передавать это состояние другим и творить то, что они творили). После завтрака я пошел к моим соседям на собрание, чтобы говорить там о религии. Накануне этого дня я ни за какие блага не решился бы сделать это. Я молился с ними, чего раньше никогда не делал публично. У меня такое чувство, что я этим правдивым рассказом исполняю долг, и я надеюсь, что это может послужить на пользу тем, кто прочтет написанное мною, если Богу это будет угодно. Он исполнил свое обещание, ниспослав в наши сердца Духа Святого - по крайней мере, так было с моим сердцем. И теперь никакие деисты, ни атеисты не могли бы поколебать моей веры в Христа". Таково было обращение, пережитое Брэдлеем; о влиянии этого душевного переворота на его дальнейшую жизнь нам ничего неизвестно. Теперь пора приступить к тщательному изучению отдельных элементов, составляющих процесс обращения. Если вы откроете какое-нибудь сочинение по психологии на главе, посвященной ассоциации идей, то вы прочтете, что мысли, стремления и представления человека расположены в его сознании отдельными группами и системами, находящимися в относительной независимости друг от друга. Всякая "цель", встающая перед человеком, вызывает в его сознании некоторое специфическое возбуждение и собирает вокруг себя известную группу идей, находящихся в подчинении той цели, с которою они ассоциированы; если цели и вызываемые ими возбуждения различны по своему характеру, то и соответствующие им группы идей имеют между собою мало общего. Когда одна какая-нибудь группа находится в сознании и привлекает к себе всю силу внимания, то все идеи, связанные с другими группами, исчезают с поля сознания. Когда президент Соединенных Штатов едет отдохнуть в глухие места с ружьем и рыболовными снастями, то преобладающая в его сознании система идей коренным образом изменяется. Заботы государственного управления уходят в самую глубь сознания; официальный образ жизни и официальные привычки сменяются обиходом сына прерий, и люди, знавшие в нем только энергичного государственного деятеля, не узнали бы его, встретившись с ним в это время. Если бы президент не вернулся более к своим государственным обязанностям, если бы политические интересы не овладели вновь первым планом его сознания, то в области мыслей, поступков и стремлений он стал бы совершенно перерожденным человеком. Обычные изменения нашего душевного состояния, происходящие в нас всякий раз, когда одно наше стремление сменяется другим, мы не признаем "обращением". Но когда какое-нибудь одно стремление прочно овладеет чьей-нибудь душой и приобретет такую силу, что окончательно изгоняет из нее своих соперников, то мы уже отмечаем это как "обращение". Здесь мы наблюдаем полное разделение личности, какое не может произойти в тех случаях, когда в душе одновременно живут две или более группы стремлений, из которых одно практически берет верх над другим и перетягивает на свою сторону активные проявления человека, тогда как другие стремления остаются только благими пожеланиями и никогда не осуществляются в жизни. Первый период безрезультатных стремлений св. Августина к праведной жизни может служить нам примером подобного состояния души. Другим примером могло бы служить настроение президента Соединенных Штатов, который на вершине государственной деятельности спрашивал бы себя, не лучше ли участь дровосека. Такие безвольные и безрезультатные стремления осуждены оставаться пустыми мечтами. Они живут на отдаленнейших окраинах духа, а в реальном Я человека, в центре его энергии господствуют совершенно непохожие на них группы стремлений. В нормальной жизни человека происходит постоянная смена целей и последовательное перемещение различных систем идей от центра сознания к его периферии и обратно. Я помню, например, как однажды вечером, когда я был еще юношей, отец мой читал вслух какую-то бостонскую газету, где приводилась та часть завещания лорда Джиффорда, которая касалась учреждения четырех лекторских кафедр. В то время я не предполагал, что буду когда-либо преподавателем философии, - и то, что я слышал, казалось мне столь же чуждым, как если бы дело касалось планеты Марса. Теперь же, когда я стою на этой кафедре, воля лорда Джиффорда стала частью моей личной воли, и вся моя энергия временно посвящена ревностному ее выполнению. Следовательно, теперь душа моя живет тем, что прежде было для нее в практическом отношении нереальным. Когда я употребляю слово "душа", не следует понимать его в онтологическом смысле. Ведь несмотря на то, что в этой области мы инстинктивно употребляем онтологические выражения, буддисты свободно говорят о ней в чисто феноменалистических терминах. Для них душа есть только последовательная смена полей сознания; в каждом поле находится известная часть или подсознательная сфера, очаг возбуждения, от которого, как от центра, исходят все наши стремления. Говоря об этой части, невольно употребляешь пространственные определения для того, чтобы отделить ее от других частей: говоришь "здесь", "это", "мое", противополагая этим определениям "там", "то", "твое" и т.п. Но находящееся "здесь" может очутиться "там", "то" стать "этим", "мое" - "твоим". Такие перемещения вызываются переменами в эмоциональных возбуждениях. Важные для нас сегодня вещи могут стать нам безразличны завтра. Мы смотрим на окружающее как бы с вершины холма, находящегося на поле нашего сознания, и все проявления нашей воли, все стремления исходят из этой вершины. Она является центром нашей динамической энергии, тогда как отдаленные от нее части нашего сознания оставляют нас равнодушными и пассивными, и в тем большей степени, чем они отдаленнее. Эти выражения несмотря на их иносказательность окажутся достаточно точными, если вы проследите на собственном опыте те факты, которые я ими обозначаю. В сфере эмоциональных стремлений возможны большие колебания: вершина нашего сознания может перемещаться подобно блуждающему огню. В этом случае мы имеем дело с той неустойчивой и раздвоенной личностью, о которой мы говорили в прошлой лекции. Но фокус, или центр возбуждения, точка зрения, из которой исходят стремления, может на долгое время установиться внутри определенной системы идей; такую внутреннюю перемену, если она принимает религиозный характер, и в особенности, если она происходит внезапно, в форме кризиса, - мы называем {обращением}. В дальнейшем, говоря о вершине сознания человека, о той группе идей, которая в нем господствует и направляет его волю, я буду называть их {постоянным центром его личной энергии}. Душевная жизнь человека в очень большой степени зависит от того какая связь идей образует центр его энергии, и от того, занимает ли данная связь идей центральное или периферическое место в его сознании. Выражение "человек пережил обращение" означает, что религиозные мысли, которые до того находились на периферии его сознания, заняли центральное место, что религиозные стремления образовали постоянный центр его энергии. Если вы потребуете от психологии точного ответа на вопрос, {как} перемещается центр возбуждения в душе человека, и {почему} стремления, находившиеся на периферии его сознания, в известный момент становятся центральными, то психология вынуждена будет ответить, что она может дать лишь общее описание того, что случилось с душой человека, но не в состоянии выяснить в каждом данном случае, какие именно силы вызвали этот процесс. Ни внешний наблюдатель, ни тот, кто переживает это состояние, не в силах объяснить, как могут отдельные переживания изменить таким коренным образом центр духовной энергии человека, и почему это происходит. Известная мысль часто приходит нам в голову, мы много раз повторяем какое-либо действие, но в один прекрасный день истинное значение этой мысли впервые раскрывается для нас, а действие становится нравственно невозможным. Мы знаем только, что чувства, мысли и верования бывают то мертвые и холодные, то горячие и полные жизни, и когда какое-нибудь чувство наше оживает и воспламеняется, то все в душе нашей кристаллизуется вокруг него, или иначе сказать "двигательная энергия" идеи, бывшая долго потенциальной, становится теперь кинетической. Но мы опять впали в иносказание, без которого нам трудно обойтись ввиду резко выраженного индивидуального характера изучаемого явления. И мы вынуждены еще раз прибегнуть к символистическому языку, к терминам, заимствованным из механики. - Душа представляет собою систему представлений, из которых каждое обладает способностью вызывать специфическое возбуждение и заключает в себе импульсивные и задерживающие силы, которые укрепляют или ослабляют друг друга. Система представлений изменяется в ходе переживаний, благодаря появлению новых представлений и исчезновению старых, а силы меняются вместе с ростом или одряхлением организма. Душевная организация может быть ослаблена и расшатана такими постепенными изменениями, подобно зданию, подвергающемуся действию колебаний почвы, и тогда она держится временными контрфорсами из безжизненных привычек. Но какого-нибудь нового представления, внезапного эмоционального потрясения или случайного органического недуга достаточно, чтобы разрушить все строение; тогда центр тяжести переносится в более устойчивое душевное состояние, в которое без внутренних противоречий и разрушительной дисгармонии укладываются те идеи, которые способствовали перестройке привычного центра энергии, - и новое строение твердо стоит многие годы. Устойчивые ассоциации идей и установившийся характер обыкновенно замедляют перемещение центра тяжести, а новые впечатления ускоряют его. Огромное влияние на этот процесс имеют те медленные и незаметные изменения наших инстинктивных стремлений и помыслов, которые вызываются неощутимыми прикосновениями времени. Эти влияния воспринимаются нами только бессознательно или полу-бессознательно [104]. Если мы возьмем человека, подсознательная жизнь которого (о ней мне придется вскоре говорить подробнее) сильно развита и в котором мотивы поступков обыкновенно созревают в тиши, то перед нами будет явление, полного объяснения которого мы не в состоянии будем дать, и которое, как наблюдателю, так и человеку, переживающему его, будет казаться до некоторой степени чудесным. Случайные эмоциональные потрясения, в особенности очень бурные, сильно способствуют процессу переустроения душевного склада. Каждому хорошо знакомы внезапные и бурные приступы любви, ревности, раскаяния, страха, горя или угрызений совести, которые неожиданно овладевают душой человека [105]. Приливы надежды, счастья, чувства успокоения, решимости, - все характерные для обращения эмоции - могут наступить также внезапно и бурно. А приходящие с таким бурным натиском эмоции редко оставляют душу в том же положении, в каком она была до их появления. Калифорнийский профессор Старбэк в своей книге "Психология религии" рядом статистических исследований обнаружил тесную параллель, существующую между теми "обращениями", которые обычны у молодых людей, воспитанных в евангелической среде, и тем внутренним ростом, приводящим к более интенсивной духовной жизни, который переживают люди всех душевных типов в известный период своего существования. Возраст, в котором происходят эти душевные переломы, совпадает в обоих случаях и приходится обыкновенно на период между четырнадцатью и семнадцатью годами. Симптомы в обоих случаях одинаковы: сознание своего несовершенства, угнетенное состояние духа, болезненный самоанализ, чувство греха, неуверенность в своем будущем, отчаяние, вызываемое жестокими сомнениями и т.п. Результаты тоже похожи: душа обретает счастливый мир и уверенность в себе, благодаря приспособлению духовных способностей к новому мировоззрению. Даже если оставить в стороне случаи прямого духовного возрождения, мы увидим, что в обычном периоде перелома, "бури и натиска" юношеского возраста, когда человек испытывает религиозное пробуждение, он переживает мистические настроения, поражающие его своею внезапностью и неожиданностью. То же самое мы видим и у людей, которые переживают возрождающее их душу "обращение". Между этими явлениями действительно существует полная аналогия; и мне кажется вполне правильным мнение Старбэка о душевных переломах юношеского возраста: обращение есть по существу нормальное психическое явление, совпадающее с переходом юноши от тесного детского мира к широкой умственной и духовной жизни зрелого возраста. "Теология, говорит Старбэк, умело пользуется настроениями юношеской души и строит на них свое здание; она знает, что сущностью юношеского развития является освобождение от детства и выход в новую жизнь, к зрелости и к самостоятельным прозрениям. Сообразно с этим она применяет те средства, которые могут углубить природные стремления. Она сокращает продолжительность периода бури и натиска". По статистическим исследованиям Старбэка, сопровождающее обращение "сознание своей греховности" продолжается в среднем впятеро дольше, чем период юношеской "бури и натиска", но первое явление гораздо менее интенсивно. С другой стороны последнее сильнее и чаще отражается на физическом самочувствии человека, вызывая, например, бессонницу и потерю аппетита. "Существеннейшее различие состоит, по моему мнению, в том, что обращение углубляет и вместе с тем сокращает переходный период, приводя человека к окончательному кризису" [106]. Обращения, которые имеет здесь в виду проф. Старбэк, переживались по большей части очень средними людьми, следовавшими чьему-нибудь наставлению, призыву или примеру. Та форма, в которой вылились их переживания, была следствием внушения или бессознательного подражания [107]. Сущность переживаемого кризиса может быть однородна, но если люди, переживающие его, воспитывались в разных религиях и в разных странах, то ход и проявления кризиса будут у них непохожи. Например, в католических странах и даже в среде наших епископальных сект редко встречается та степень душевной тоски и сознания греховности, которая составляет обычное явление в среде сект, внутренняя жизнь которых основана на явлениях духовного возрождения. Так как общепризнанная святыня ближе к этим признающим церковь группам, то личность не чувствует такой потребности обрести особое, индивидуальное спасение и не так сильно стремится к нему. Однако всякое явление, основанное на подражании, необходимо должно иметь свой прообраз. И я хочу теперь перейти к рассмотрению этих первичных и оригинальных переживаний. Вероятнее всего их можно встретить среди еще не перешедших за юношеский возраст лиц. Профессор Леуба в своей выдающейся статье, посвященной психологии обращений [108], почти всецело подчиняет теологическую сторону религиозной жизни ее моральной стороне. Религиозное чувство он определяет, как "ощущение своего нравственного несовершенства, своей неправедности, греховности, сопровождаемое жаждой душевного мира и единства". "Слово {религия}, говорит он все чаще и чаще употребляется в значении конгломерата желаний и чувств, которые вытекают из сознания греховности и освобождения от греха". Леуба приводит много примеров чувства греховности, вызванного целой вереницей пороков, начиная от пьянства и кончая духовной гордыней. Он доказывает, что душа, терзаемая этим чувством, нуждается в такой же немедленной помощи, как и заболевший организм. Несомненно, что подобное определение религии покрывает собою неисчислимое количество индивидуальных обращений. Очень подходящим примером в данном случае является рассказ мистера Гэдлея, который, после своего обращения, стал деятельно и успешно исцелять алкоголиков в Нью-Йорке. Вот что он пережил: "Во вторник вечером я сидел в одном из гарлемских кабачков; я был бездомный пьяница, лишенный друзей, дошедший почти до полной гибели. Я продал или заложил все, что мог, и пропил все деньги. Я не мог уже заснуть, чтобы не напиться предварительно до потери сознания. Были дни, когда я ничего не ел, а четыре ночи перед этим, начиная с полуночи, я страдал белой горячкой (delirium tremens). Часто я повторял себе: я ни за что не стану бродягой, не дойду до этой крайности, потому что сумею, когда понадобится, найти приют на дне реки. Но Господь захотел, чтобы у меня не хватило силы сделать и четверти пути до реки, когда такая минута пришла. Я сидел, погрузившись в раздумье, и вдруг ясно почувствовал в себе чье-то великое и могущественное присутствие. Тогда я не знал, что это было. Только позже я понял, что это был Иисус, друг грешников. Я подошел к прилавку и ударил кулаком о прилавок так сильно, что все стаканы зазвенели. Люди, которые пили, стоя возле него, посмотрели на меня с презрительным любопытством. Я сказал, что никогда не буду пить больше, ни одного глотка, хотя бы мне пришлось от этого умереть на улице; и действительно, у меня было такое чувство, что я умру раньше наступления ночи. Какой то голос во мне шепнул: если ты хочешь сдержать свое обещание, подвергни себя тюремному заключению. Я пошел в ближайший полицейский участок и попросил, чтобы меня взяли в тюрьму. Меня посадили в очень тесную камеру. Казалось все демоны, какие смогли в, ней поместиться, вошли туда со мной. Но не только они были со мной. Нет, благодарение Богу! Благодетельный Дух который осенил меня в кабачке, был тоже здесь и говорил мне: Молись! Я молился, и хотя это не принесло мне большой помощи, продолжал молитву. Когда я был в состоянии покинуть мою камеру, меня повели в суд, откуда я был снова доставлен в тюрьму. Потом меня выпустили. Я пришел в дом моего брата, где меня окружили заботами. Когда я лежал в постели, Дух поддерживал меня, не покидая ни на минуту. В воскресенье утром я почувствовал, что этот день должен решить мою судьбу. Вечером мне пришло в голову пойти в убежище Джерри Мак Олея (Jerry McAuley's Mission). Я вошел туда. Зала была переполнена, и я с большим трудом пробрался к эстраде. Там я увидел этого божьего человека, этого апостола пьяниц и парий, самого Джерри Мак Олея. Он поднялся и, среди глубокого молчания, рассказал о своем собственном обращении. Этот человек говорил с искренностью, которая неотразимо действовала на душу, и я сказал себе: "Может быть, несмотря на все, Бог спасет и меня". Я слушал свидетельства 25 или 30 лиц, спасенных от алкоголя, и я принял решение спастись или умереть немедленно. В минуту, когда был подан знак для молитвы, я опустился на колени вместе с толпой страдавших алкоголизмом. Джерри молился первый. Потом госпожа Мак Олей горячо молилась за нас. О, какая битва поднялась в моей бедной душе! Благословенный голос шептал мне тихо: "приди"! Дьявол говорил: "берегись!" Я колебался только минуту и потом с разбитым сердцем воскликнул: "Боже милосердный, можешь ли ты мне помочь?" Никогда человеческими словами не описать этого мига. До этого душа моя была полна тьмой, теперь же я почувствовал, что свет славы озарил мое сердце. Я увидел себя свободным человеком. О, какое это было ни с чем не сравнимое чувство безопасности, освобождения, безграничного доверия к Иисусу! Я чувствовал, что Христос со всем своим светом и могуществом вошел в мою жизнь, что мое прошлое действительно от меня отрезано. Все вещи предстали предо мною в новом свете. С этой минуты я никогда не испытывал потребности ни в одном глотке виски, и все золото, какое есть в мире, не заставило бы меня проглотить ни одной капли. В эту ночь я обещал Богу, что буду работать для него всю жизнь, если только он освободит меня от влечения к крепким напиткам. Он сделал это, и с своей стороны я постарался сдержать мое обещание [109]. Проф. Леуба совершенно прав, замечая, что рассудочно-богословский элемент отсутствует в этих переживаниях, начинающихся безмерной жаждой найти помощь свыше и кончающихся действительным обретением этой помощи. Леуба приводит ряд пережитых пьяницами обращений, за которыми надо признать чисто этический характер, так как в них не входит ни одно теологическое верование. И такой душевный перелом, как например у Джона Го, проф. Леуба считает совершенно атеистическим обращением, так как в нем нет и следа веры в Бога. ("Спасителем" своим Го считал какого-то лакея из ресторана) [110]. Несмотря на распространенность того типа обращений, при котором человек почти не сознает своего отношения к внешнему миру, я все же думаю, что проф. Леуба преувеличил психологическое значение этого явления. Этот тип обращения соответствует той форме болезненной меланхолии, которая окрашена узким субъективизмом, как мы это видели у Баньяна и Аллайна. В седьмой лекции мы познакомились с иной формой меланхолии, которая вызвана гнетущим сознанием отсутствия смысла, как в жизни всего мира, так и в каждом отдельном существовании. Вспомните переживания Толстого [111]. Несомненно, что в состояние обращения могут входить различные элементы, и необходимо тщательно изучить их отношение к человеческим индивидуальностям [112]. Есть люди, которые безусловно неспособны ни при каких обстоятельствах пережить обращения. Религиозные идеи не могут стать центром их духовной энергии. Они могут быть прекрасными людьми, могут быть Божьими слугами в практической жизни, но никогда не смогут стать детьми Его царствия. Такие люди неспособны создать в своем воображении образ невидимого и навсегда остаются, по словам священного писания, "бесплодными смоковницами". Подобная глухота души к религиозной вере иногда бывает вызвана интеллектуальными причинами. Способность к религиозным переживаниям у некоторых людей бывает иногда заглушена таким мировоззрением, каково, например, пессимистическое и материалистическое. Иные чуткие души, которые при других условиях дали бы свободно развиться своим религиозным склонностям, как бы замораживают их таким мировоззрением. Подобную же роль может сыграть и то агностическое veto, которое наложено было в последние десятилетия на религиозную веру, как на нечто недостойное культурного человека, и которое запугало многих из нас, заставив подавлять свои природные инстинкты. У некоторых людей эти преграды на пути к вере так непреодолимы, что ничто не может их разрушить. До конца своей жизни эти люди отворачиваются от веры, их духовная энергия никогда не достигает религиозного центра, и последний навсегда остается в бездействии. Но есть люди, у которых этот психический недостаток коренится еще глубже в душе. Они страдают анестезией религиозного чувства, и как бы совсем лишены возможности пережить религиозный опыт. Подобно тому, как анемичный человек никогда не сможет, несмотря на всю свою добрую волю, обрести ту беззаботную жизнерадостность, которой обладают люди сангвинического темперамента, точно так же духовно бесплодный человек может всей душой жаждать веры, которою живут другие люди, но он никогда не будет в состоянии подняться до того вдохновения и внутреннего мира, которых достигают те, кто по своему душевному складу рожден для веры. Однако этот психический недостаток в иных случаях бывает только временным. Бесплодная душа, иногда к самому концу своей жизни расцветает и таинственно раскрывается для религиозных чувств. Такие случаи сильнее всех других внушают мысль, что внезапные обращения происходят благодаря чуду. И пока такие обращения существуют, мы не можем утверждать, что различия между душевными типами безусловны и неизменны. Течение духовной жизни человека может принять две различные формы, из которых каждая своеобразно отражается на процессе обращения. Таким образом создаются два типа этого процесса; основную черту, разграничивающую их проф. Старбэк относит к области {внимания}. Всякий хорошо знает то состояние, когда стараешься вспомнить забытое имя. Обыкновенно помогаешь памяти волевым усилием и обегаешь умственным взором места, людей и вещи, с которыми чем-нибудь связано это имя. Все усилия в большинстве случаев остаются напрасными: тогда чувствуешь, что чем напряженнее усилие, тем напраснее оно, как будто забытое нами слово поставлено в какие-то тиски, которые только сильнее сжимаются от попытки разжать их. В таком состоянии очень часто к желанной цели приводит прямо противоположный метод. Откажитесь совершенно от волевого напряжения памяти, не делайте никаких усилий в этой области, думайте о чем-нибудь очень далеком от забытого слова, - и через короткое время оно само выплывет на поверхность вашего сознания. Ваши усилия тормозили какой-то скрытый процесс, который возобновился после их прекращения. Проф. Старбэк рассказывает, что один учитель музыки говорил своим ученикам, которым не удавался какой-нибудь пассаж: "Перестаньте слишком стараться, и все сделается само собою" [113]. Таким образом существуют два пути для достижения духовных целей: один сознательный и активный, другой пассивный и бессознательный. Оба эти пути мы встречаем в истории человеческих обращений, которые делятся соответственно этому на два типа. Проф. Старбэк назвал их типами {волевым и безвольным}. Волевой тип процесса духовного возрождения протекает постепенно и состоит в медленном построении, часть за частью, нового здания нравственных и духовных привычек. Но и здесь неизбежно встречаются критические моменты, во время которых поступательное движение идет гораздо быстрее. Проф. Старбэк собрал много примеров этого явления. Наше совершенствование в исполнении какого-нибудь практического дела происходит такими же неравномерными скачками, как и наше физическое развитие. "Как в человеке, занимающемся спортом, может вдруг проснуться понимание всей прелести и красоты его, так в обращенном иногда сразу просыпается сознание безмерной важности религии. Если атлет с увлечением занимается спортом и физическими играми, то настанет для него день, когда увлечение настолько овладеет им, что станет сильнее его, - например, тогда, когда он участвует в больших состязаниях. Подобным же образом и музыкант может внезапно достигнуть такого состояния, при котором отпадает все наслаждение технической стороной искусства, и в некоторые моменты вдохновения он сам становится инструментом, из которого льется музыка. Автор этой книги слышал от одной супружеской четы, жизнь которой счастливо сложилась с первых дней брака, что свое счастье они вполне оценили только спустя несколько лет после свадьбы. Нечто подобное происходит и в тех религиозных опытах, которые мы изучаем" [114]. Несколько далее я приведу еще более замечательные случаи подсознательного созревания процесса, конечные результаты которого внезапно доходят до сознания. Уильям Гамильтон и эдинбургский проф. Лейкок первые обратили внимание на это явление. Но, термин "бессознательная мозговая деятельность", если не ошибаюсь, принадлежит Карпентеру. В настоящее время мы лучше знаем эти явления, чем мог их знать Карпентер, и прилагательное "бессознательный", которое не подходит ко многим из этих явлений, заменено теперь менее определенным термином "подсознательный" или "сублиминальный". Нетрудно было бы привести целый ряд примеров обращений волевого типа [115], но они представляют для нас меньший интерес, чем те обращения, где воля отсутствует и где результаты подсознательной деятельности гораздо обильнее и значительнее. Поэтому мы займемся последним типом обращений, тем более, что различие между ними в конце концов не так уж глубоко. Даже при обращениях, в которых волевая деятельность напряжена в высшей степени, бывают моменты частичного отказа от своей воли; и в огромном большинстве случаев последний шаг, - когда воля сделала уже все, что находится в пределах ее возможности для приближения человека к полному душевному единству, - этот последний шаг делают иные силы без активного участия воли. Другими словами, отказ от волевого напряжения становится в такой момент необходимым. "Необходим отказ от личной воли, говорит проф. Старбэк. Часто душевный мир упорно не приходит до тех пор, пока человек не перестанет стремиться и прилагать усилия, чтобы достичь того, чего он жаждет". "Я утверждал, что воля моя будет победительницей; но то к чему я стремился, свершилось тогда, когда воля моя была сломана", пишет Старбэку одно из тех лиц, к которым он обращался с этими вопросами. Старбэк получал много таких признаний, как следующие: "Я просто сказал: Господи, я сделал все, что было в моих силах; теперь я уповаю на одного Тебя. И в тот же миг великий мир осенил мою душу". - "Неожиданно мне в голову пришла мысль, что я спасусь, если перестану сам стараться спасти себя и последую за Спасителем: и я освободился от угнетавшего меня бремени". - "Наконец я перестал противиться и отказался от своей воли, хотя это стоило мне тяжелой борьбы. Мало-помалу мною овладела уверенность, что я уже сделал то, что выпало на мою долю, и что теперь Бог сделал то, что может сделать Он один" [116]. - "Господи, да свершится воля Твоя; погуби или спаси меня!" восклицает Джон Нельсон [117] в изнеможении от борьбы, вызванной жаждой спастись от погибели; и в это мгновение душа его преисполнилась мира. Старбэк дает интересное и, по моему мнению, верное - насколько вообще может быть верной схема - объяснение причин, по которым отказ от личной воли так необходим в последние моменты обращения. Он говорит, что в душе человека, стоящего на пороге обращения, живут два чувства: с одной стороны - чувство своего несовершенства, "греха", от которого он хочет освободиться; с другой - жажда приблизиться к тому идеалу, который царит над ним. Но в сознании большинства людей чувство своего несовершенства гораздо ярче, чем представление о положительном идеале. В большинстве случаев "чувство греха" поглощает почти все внимание человека, так что обращение является "{скорее процессом борьбы против греха, чем стремлением к праведности} [118]. Когда человек сознательно направляет свой ум и свою волю к достижению идеала, последний все же недостаточно ясно вырисовывается в его воображении. Силы, созревающие в человеке чисто органически и без участия его сознания, стремятся в это время к своим особым целям, и сознательные стремления человека идут врозь со своими подсознательными союзницами, работающими для дела его душевного возрождения. И переустройство души, к которому стремятся эти скрытые глубокие силы, совершенно непохоже на те цели, которые человек сознательно ставит себе. Волевые усилия в данном случае служат только помехой для деятельности подсознательных сил. Я думаю, что Старбэк понял самую сущность этого явления, говоря, что напряжением воли человек только крепче привязывает себя к своему несовершенному Я. Когда же процессом обращения руководят подсознательные силы, то нарождающееся лучшее Я имеет больше возможности приложить свои силы к этому процессу. Вместо того, чтобы быть его смутной целью, нарождающееся Я становится в таком случае руководящим центром. Что же остается делать человеку? "Он должен, говорит Старбэк, прекратить волевые усилия, безвольно отдаться той Силе, которая работает над его возрождением, овладев всем существом его, и предоставить ей докончить то дело, которое она начала... С этой точки зрения - отказаться от собственных усилий значит отдать всего себя НОВОЙ жизни, сделав ее центром своей новой личности и пережить в своем внутреннем мире ту истину, которую прежде видел только извне" [119]. "Последнее прибежище человека в нужде - Бог", - так отражается в теологическом понимании это явление. Психология же в этом случае говорит: "Пусть человек сделает все, что в его силах, и его нервная система довершит остальное". Но обе формулы, каждая со своей точки зрения, выражают один и тот же факт [120]. В предложенных мною терминах этот факт должен быть выражен следующим образом: когда новый центр духовной энергии уже народился в нашей подсознательной жизни, то он должен развиваться без сознательного участия в этом с нашей стороны. Я говорил до сих пор темным и отвлеченным языком психологии. Если перевести его на более простой язык, сказав, что рассматриваемое нами переживание состоит в предоставлении своего Я на волю неизвестных сил, которые, каковы бы они ни были, несомненно совершеннее, чем мы сами, и лучше, чем мы, работают для нашего спасения, - то быть может станет яснее, почему момент отказа от сознательных волевых усилий следует считать поворотным пунктом религиозной жизни, понимая религию в чисто духовном смысле, не имеющем никакого отношения к внешним обрядам и таинствам. Можно сказать, что внутреннее развитие христианства состояло почти исключительно в том, что оно приписывало все большее и большее значение этому предоставлению своего Я на волю таинственных сил. Оно шло от католичества к лютеранству, от лютеранства к кальвинизму, затем к уэслианству. Наконец, оно отклонилось от обрядового христианства, к так называемому чистому "либерализму" или трансцендентальному идеализму Новой Англии, который некоторыми сторонами своими приближается к духовному врачеванию". Проследив этот путь и введя в круг развития христианства средневековых мистиков, квиетистические, мистические и квакерские секты, мы ясно увидим, что это развитие состояло в постепенном приближении к идее о непосредственной духовной помощи свыше, нисходящей на человека во время состояний полузабытья, и не находящейся в прямой связи с системой верований и обрядов. Таким образом психология и религия согласно признают, что существуют силы, вне нашего сознательного Я, приносящие человеку спасение. Но психология, называя эти силы "подсознательными", подчеркивает, что они лежат в границах человеческой личности. И в этом пункт ее расхождения с христианской теологией, которая утверждает, что эти силы чудесным путем исходят от Божьей воли. Не следует, однако, считать это расхождение окончательным; подождем лучше, не вые снится ли при дальнейшем изучении, что оно только кажущееся. Вернемся к психологии отказа от воли в случаях духовного возрождения. Если вы, подойдя к человеку, душа которого терзается сознанием своих грехов, пороков и несовершенств и не может найти утешения, прямо скажете ему, что он должен преодолеть свои страдания, победить недовольство собой и освободиться от удрученности, то ему покажется, что слова ваши бессмысленны. Его сознание говорит ему, что все в нем преисполнено скверны, и он подумает, что вы предлагаете ему опуститься до самого низкого фарисейства. "Воля к вере" не всемогуща. Мы можем повысить напряженность веры, зачатки которой уже живут в нашей душе; но мы не в состоянии создать в себе новой веры, если наше душевное состояние противоречит ей. Душевное возрождение в таком случае представляется человеку только в форме полного отрицания того состояния, в котором он живет в настоящее время, а человек не может активно желать такого отрицания. Есть только два пути, на которых возможно освободиться от горя, угнетенности, страха, отчаяния и других мрачных настроений. Один из них состоит в том, что противоположное настроение мощно овладевает нашей душой; другой же мы наблюдаем в тех случаях, когда человек, в окончательном изнеможении от внутренней борьбы, прекращает ее, предоставляет переживаниям идти своим чередом, {не вмешиваясь в них}, и отказывается от всяких усилий. При этом эмоциональные мозговые центры останавливают свою работу, и человек впадает в состояние временной апатии. Выше мы приводили уже достаточное количество примеров в доказательство того, что подобное временное душевное изнеможение часто является элементом процесса обращения. Пока эгоистические переживания страждущей души живы в ней, до тех пор не могут ожить ее надежды и ее доверчивость. Но как только первые хотя бы на мгновение исчезнуть, последние могут воспользоваться благоприятным для них случаем, выйти на поверхность души и уже сохранить за собой господствующее положение. Припомним Teufelsdrцck Карлейля, который переходит от вечного Нет к вечному Да через "центр безразличия". Как прекрасный пример этой характерной черты процесса обращения, можно привести случай Давида Брайнерда. Этот человек, которого поистине можно назвать святым, так описывает пережитый им душевный кризис: "Однажды, утром, когда я совершал обычную прогулку в пустынных местах, я сделал открытие, что все мои планы освободиться и спастись без посторонней помощи, были напрасны. Я зашел в тупик. Мне стало ясно, что для меня навсегда невозможно самому помочь себе, самому себя освободить; что я сделал уже все попытки, какие для меня были возможны, для того, чтобы прийти к Богу - напрасные попытки, потому что я молился из-за моего личного интереса, а не из-за желания прославить Бога. Я увидел, что не было никакого соотношения между моими молитвами и божественным милосердием; что они никоим образом не могли склонить Бога даровать мне Его милость; что в них было не больше добродетелей, чем в моей руке, управляющей веслом, с целью заставить лодку двигаться. Я увидел, что я нагромоздил перед Богом мои благочестивые подвиги, посты, молитвы и т.д., стараясь верить, и действительно веря иногда, что я делал это во славу Божию, тогда как я ни разу не подумал за это время искренне о Боге и думал только о собственном счастье. Я увидел, что не сделал ничего для Бога, и - я не в праве был ждать от Него, чего бы то ни было, кроме гибели, вполне заслуженной моим жалким ханжеством и лицемерием. И когда я постиг до конца, что я всегда имел в виду только мой личный интерес, подвиги моего благочестия представились мне сплошной насмешкой, длинной ложью, потому что все это было лишь самообожание и оскорбление Бога. Я оставался в таком состоянии, насколько помню, с пятницы утром, до вечера воскресения (12-го июля 1739 года); в этот вечер я снова отправился на прогулку, в те же самые пустынные места. Я бродил там полный мрачной меланхолии; {я хотел молиться, но сердце мое не лежало к молитве; все мои религиозные чувства исчезли, я думал, что Дух Божий совсем покинул меня; но это не повергло меня в отчаяние, а только лишило надежд, точно на земле и на небе не осталось ничего, что могло бы сделать меня счастливым. Я пробовал молиться в течение получаса, несмотря на то состояние бесчувственности, в каком я находился}; и вдруг, когда я шел густыми зарослями, свет озарил мою душу. Я разумею под этим не внешнее сияние, не представление о свете, - это было новое внутреннее откровение или видение, ниспосланное мне Богом; никогда раньше я не испытывал ничего подобного. С этим не соединялось образа ни одного из лиц Св. Троицы; это явилось мне просто как божественная Слава. Душа моя преисполнилась неописуемой радостью: видеть Бога, видеть Его в сиянии славы! Я был счастлив от мысли, что во все века Он был всемогущим властелином всего и всех. Душа, восхищенная созерцанием Бога, так погрузилась в Него, что перестала думать о собственном спасении и почти утратила сознание своего существования. Я оставался в состоянии этой радости, мира и удивления приблизительно до вечера, и напряженность этих чувств не уменьшилась; затем я стал думать о пережитом мной; весь вечер мой дух был погружен в сладостное спокойствие; я был в новом мире, все казалось мне в ином свете, чем раньше. С этой минуты путь к спасению открылся передо мной во всей его мудрости, во всем совершенстве, так что я спрашивал себя, как мог я думать о каком-нибудь ином пути спасения. Я удивлялся, каким образом не оставил я раньше моих собственных попыток и не пошел послушно этим священным путем. Если бы оказалось, что я могу спастись с помощью моих добродетелей или вообще теми средствами, в какие я верил раньше, моя душа отказалась бы теперь от них; я дивился, что не весь мир признал этот путь, каким ведет нас благость Христа" [121]. Я подчеркнул место, где описывается прекращение тех горестных чувств, которые до того были господствующими в душе Брайнерда. Вообще, во многих, даже в большинстве подобных исповедей авторы их говорят, что исчезновение низших и появление высших эмоций происходило само собой одновременно [122], но бывают случаи, когда высшие побуждения активно подавляли низшие. В большинстве случаев процесс так именно протекает, хотя одновременное назревание одного чувства и исчезновение другого иногда необходимы для того, чтобы результат процесса проявился. "Некто T.W.В. (ревностный последователь Неттлетона) у которого раскаяние в грехах являлось пароксизмами, однажды целый день ничего не ел. Он заперся вечером в своей комнате, в полном отчаянии восклицая: "Доколе, Господи? Доколе?" "Повторив много раз эти слова, говорит он, {я впал в какое-то оцепенение}. Когда я пришел в себя, я увидел, что стою на коленях и молюсь, но не за себя, а за других. Себя я вручил воле Божьей, желая одного, - чтобы Он делал со мной то, что найдет нужным. У меня не оставалось места для мыслей о себе, так как я слишком поглощен был мыслями о других" [123]. Наш великий американский "возрожденец" (revivalist) Чарльз Финней пишет: "Я сказал себе: что же теперь со мной будет и Я так опечалил Духа святого, что Он совсем покинул меня. Я потерял всякое представление о греховности. У меня не осталось ни тени заботы о душе; наверное Дух Божий от меня отвернулся. Никогда за всю мою жизнь, думал я, не было у меня такого равнодушия к моему спасению. Я пытался оживить в себе чувство греха, которое доныне испытывал, как большую тяжесть. Но напрасно я старался встревожить себя. Я оставался в таком мире и покое, что являлся вопрос, не есть ли это последствие того, что Дух Святой удалился от меня" [124]. Однако несомненно, что бывают и противоположные случаи, когда, совершенно независимо оттого, исчезли ли из души человека горестные чувства, даже без напряженной жажды его зажить новою жизнью, - обновление, если оно в достаточной степени созрело в его душе, проявляется, разрушив все преграды. Это мы видим в поразительных случаях неожиданного и мгновенного обращения, которые невольно наталкивали на мысль, что обращение - дело Божьей благодати. Приведенное раньше обращение Брэдлея принадлежит к этому типу. В следующей лекции я приведу еще несколько подобных примеров и остановлюсь на вытекающих из них выводах. Лекция X ОБРАЩЕНИЕ (окончание)
Настоящую лекцию мы начнем с рассмотрения тех случаев, когда, под влиянием сильного душевного потрясения, в одно мгновение ока совершается полный разрыв между старой жизнью и новой, как мы это видим в обращении апостола Павла. Душевные перевороты такого типа являются весьма значительною разновидностью религиозного опыта; особенно часто мы встречаем их в истории протестантства, и это заставляет нас с удвоенным вниманием приступить к их изучению. Прежде чем дать более общее объяснение этого явления, я хочу привести два или три конкретных примера; я следую в данном случае совершенно справедливому мнению профессора Агасица, что во всяком обобщении явлений мы воспринимаем лишь то, что уловили раньше, всматриваясь в индивидуальные случаи. Я вернусь к переживаниям уже знакомого нам Генри Аллайна и приведу сейчас страницу из его дневника, помеченную 26м марта 1775 года, - днем, когда его страдающая раздвоенностью душа обрела, наконец, желанное единство. "Перед заходом солнца я бродил в полях, оплакивая мог постыдное падение, почти раздавленный тяжестью, какую несла моя душа; я чувствовал себя несчастнейшим из людей. Когда я вернулся к себе и хотел переступить порог моего жилища, мне послышался тихий, нежный и в то же время могущественный голос: Ты искал, молился, работал над своим исправлением; ты читал, слушал, размышлял, - но достиг ли этим спасения? Ближе ли ты теперь к праведности, чем тогда, когда не начинал искать? Ближе ли ты к небу? Готов ли предстать перед божественным правосудием? С ужасом сознал я всю мою греховность. Я должен был признать, что я преступен, осужден и несчастен больше, чем когда бы то ни было. Тогда я воскликнул внутренне: Я погиб, Господи; и если Ты не откроешь мне нового пути спасения, который мне еще неведом, я никогда не буду спасен, потому что все средства, какие я испробовал, обманули меня. Я смиренно покоряюсь моей участи. Сжалься, о Господи, сжалься надо мной!" Это состояние продолжалось, пока я не вошел в дом. Опустившись на стул в тоске и в тревоге, подобной агонии утопающего, я вдруг обернулся и увидел старую Библию. Я поспешил открыть ее, и мои глаза упали на псалом 38. Первый раз коснулось меня слово Божие. Оно овладело мной с такой силой, точно пронизало мою душу, точно сам Бог молился во мне. В это время отец мой позвал всю семью на совместную молитву. Я присутствовал на ней, но без всякого внимания к словам этой молитвы, продолжая молиться словами псалмопевца: "Приди на помощь ко мне, Искупитель душ, спаси меня, чтобы я не погиб навеки. Ты можешь в эту же ночь, если будет Тебе угодно, одной каплей Твоей крови искупить мои грехи, умилостивить гнев Бога". В ту же минуту, когда я всецело предался в руки Его, желая от всей души покориться Его воле, вспыхнула в моей душе искушающая любовь, и душа моя как бы растворилась в ней. Тяжесть осуждения и греха исчезла, тьма рассеялась; в сердце проникло тихое умиление и благодарность. Душа моя, за минуту перед этим вздыхавшая под гнетом огромной тяжести и смерти, взывавшая о помощи к неведомому Богу, теперь была исполнена <5езсмертной любви и, возносясь на крыльях веры, освобожденная от цепей смерти, восклицала: "Господь мой и Бог мой, ты моя сила и крепость, ты мой щит и прибежище. Моя жизнь и радость ныне и вовек". Когда я поднял глаза, мне показалось, что я вижу тот же свет [125], но другого вида; и в этот миг открылся мне замысел Бога, согласно с Его обещанием, и я принужден был воскликнуть: "Довольно, довольно, милосердный Боже!" Мое обращение, перемена, происшедшая во мне, и все ее проявления не менее достоверны, чем этот виденный мною свет и чем все вообще, что я когда-нибудь видел. В высший момент моей радости, через полчаса после моего освобождения, Господь открыл мне мое призвание проповедовать Евангелие. Я громким голосом сказал: "Аминь, Господи; я пойду; пошли меня!" Я провел большую часть ночи, взволнованный радостью, хваля и прославляя Предвечного за безмерную милость Его ко мне. После долгого экстаза я почувствовал потребность в отдыхе, и у меня явилось желание закрыть глаза на несколько минут; тогда дьявол вошел в меня и сказал, что если я усну, я все потеряю и, проснувшись, увижу, что все это было только иллюзией и грезой. Поэтому я воскликнул: "Господи! если я обманут, выведи меня из заблуждения!" На несколько минут я сомкнул веки для освежающего сна. Моей первой мыслью, когда я проснулся, было: "где мой Бог?" В ту же минуту душа моя почувствовала себя живущей в Боге, окруженной Его вечной любовью. Рано утром, радостный, поднялся я, чтобы возвестить моим родителям о том, что Бог сделал с моею душою. Я рассказал им чудо, сотворенное Его бесконечной благостью. Я взял Библию, чтобы показать им слова Бога, которые вчера казались мне как бы отпечатанными в моей душе; но теперь, когда я открыл Библию, все в ней показалось мне совершенно новым. Я так горячо желал служить Христу, проповедуя Евангелие, что не мог оставаться в покое; мне хотелось сейчас же отправиться и поведать миру о чудесах искупительной любви. Я потерял вкус к плотским удовольствиям и светским собраниям настолько, что мне совсем нетрудно было отказаться от них" [126]. Вскоре молодой Аллайн, без других наставников, кроме Библии и своего опыта, стал проповедником христианства, и с той поры жизнь его, по ее подвижнической суровости и царящему в ней единству настроения, можно поставить на ряду с жизнью самых благочестивых праведников. Счастливый своим обращением, Аллайн ни разу не разрешил себе ни одного из невиннейших чувственных удовольствий и не испытывал влечения к ним. Вместе с Баньяном и Толстым его можно отнести к типу тех людей, на душу которых меланхолия наложила неизгладимый след. Он возродился для мира иного, чем земной мир, но жизнь продолжала оставаться для него горьким испытанием. Много лет спустя, он записывает в свой дневник: "В среду 12-го я говорил проповедь при венчании и имел счастье быть причиною того, что во время свершения этого обряда мысли присутствующих были унесены далеко от мирских радостей". Следующий отрывок я заимствую из уже цитированной мною статьи проф. Леуба, напечатанной в VI томе American Journal of Psychology. Автор этого признания, приводимого мною с некоторыми сокращениями, - сын пастора, воспитанник Оксфордского университета. "После того, как я покинул Оксфорд, и до самого моего обращения, нога моя ни разу не ступала в церковь, несмотря на то, что я жил у отца восемь лет; я занимался журналистикой для зарабатывания денег, которые безумно расточал в оргиях, приглашая первого встречного кутить со мною. Так я жил, пьянствуя иногда без просыпу по целым неделям; это обыкновенно стоило мне ужасных угрызений совести, после которых я воздерживался от кутежей около месяца. За весь этот период, т.е. до тридцати трех - летнего возраста желание исправиться никогда не зарождалось у меня из религиозных мотивов. Я не знал другой тоски, кроме угрызений совести, которые осаждали меня после каждой оргии: я оплакивал безумие, которое заставляло меня, талантливого, образованного человека прожигать таким образом жизнь. Эти угрызения совести были так ужасны, что после каждого приступа их я замечал, что мои волосы становятся все белее. То, что я чувствовал тогда, не поддается описанию; это было пламя ада и все его пытки. Часто я давал обет, что если выдержу на этот раз, я непременно исправлюсь. Но увы! через три дня я забывал это и веселился по-прежнему. Так проходили годы; обладая крепким здоровьем, я безнаказанно мог предаваться разгулу, и когда я не употреблял крепких напитков, не было человека жизнерадостнее меня. Мое обращение произошло в жаркий июльский день, в спальне, в доме отца. (Это было 13-го июля 1886 года, ровно в три часа пополудни). Я был совершенно здоров, так как больше месяца воздерживался от вина. Я совсем не был занят моей душой; в этот день у меня не было мысли о Боге. Одна молодая женщина, моя приятельница, прислала мне книгу Друммонда "Естественные законы в духовном мире" с просьбой высказать о ней мое мнение с чисто литературной точки зрения. Гордясь моим критическим талантом, желая в наиболее выгодном свете предстать перед глазами моего молодого друга, я взял книгу в мою комнату, чтобы на свободе рассмотреть ее и написать о ней отзыв. Тут я увидел Бога лицом к лицу; я никогда не забуду этой встречи. "Тот имеет жизнь вечную, с кем Сын Человеческий; с кем нет Сына Человеческого, тот не имеет жизни". Я читал этот стих, раз сто в прежние времена, но теперь он мне показался совершенно иным. Теперь я находился в присутствии Бога, и мое внимание было приковано к этим словам. Я не мог продолжать чтения, прежде чем не постиг, что означают эти слова. Я чувствовал, что в комнате есть другое существо, хотя и невидимое для меня. Вокруг меня была чарующая тишина, и я испытывал огромное счастье. В эту минуту я понял путем откровения, что я никогда не был в соприкосновении с Богом; и что если бы я тогда умер, я бы невозвратно погиб. Я был осужден, - в этом я был также уверен, как теперь уверен в моем спасении. Дух Господень осветил передо мной мое положение своею божественной любовью. Я ощущал любовь Божию к себе и испытывал великую печаль от сознания, что все потеряно благодаря моему безумию. Что должен был я делать, что мог делать? У меня даже не было раскаяния. Бог никогда не требовал от меня раскаянья. То, что я чувствовал, может быть передано в следующих кратких словах: я погиб, и Бог не может этому помешать, хотя и любит меня; и в этом нет Его вины. Мое счастье было велико, я был как маленький ребенок перед своим отцом. Я сделал зло, и мой Отец не имеет строгих слов для меня, а только одну дивную любовь. Тем не менее, мое осуждение безвозвратно: в гибели моей я больше чем уверен. Мужественный от природы, я не трепетал перед этой перспективой, но глубокая печаль, смешанная с сожалением о моей утрате, овладела мной, когда я думал о прошлом: душа моя вздыхала, видя, что все кончено. Тогда прокралась в мое сердце, тихо и нежно, уверенность, что есть еще один путь к спасению; все тот же самый, такой старый, такой простой: "никаким именем не могут быть спасены люди, кроме имени Господа Иисуса Христа". Звуков слов я не слышал: душа моя созерцала Спасителя в духе. Прошло девять лет; в течение всего этого времени я, ни на мгновение не усомнился, что в это послеполуденное время июльского дня Господь Иисус Христос и Бог Отец были оба в моем сердце, проявляясь разно, но с одинаковой любовью. Мое обращение, приведшее меня в такое радостное состояние, было так изумительно, что через двадцать четыре часа о нем знала уже вся деревня. Но я должен был пройти еще через один тяжелый опыт. На другой день после моего обращения я пошел на сенокос, помогать в уборке Сена, и так как я не давал обещания Богу воздерживаться от спиртных напитков, я пил слишком много и в нетрезвом виде вернулся домой. Моя бедная сестра была в отчаянии. Я же со стыдом удалился в мою комнату, куда она последовала за мной в слезах. Она упрекала меня в моем падении, так быстро последовавшим за обращением. Но хотя я был пьян, рассудок мой не окончательно помутился и я знал, что дело Божье не может пропасть бесследно. Около полудня я опустился на колени и стал молиться Богу в первый раз за двадцать лет. Я не просил прощенья, я чувствовал, что это мне не поможет, так как знал, что снова могу пасть. Я предался в руки Божьи с глубокой верой, что я растворюсь в Боге, что Бог возьмет меня всего; и я принял это уничтожение. В таком самозабвении не кроется ли тайна всякой святой жизни? С этого момента крепкие напитки не были страшны мне: никогда я не притрагивался к ним больше, никогда больше их не желал. То же самое случилось и с курением: с двенадцатилетнего возраста я был отчаянным курильщиком; отныне желание курить исчезло во мне и уже не возвращалось. Так же было и с другими грехами - освобождение от них каждый раз было постоянным и полным. Со времени моего обращения я уже не подвергался плотским искушениям, и хотя сатана еще не был окончательно побежден во мне Бог отнял у него эту власть надо мной. С той поры, как я всецело вручил мою жизнь Богу, Он руководил мною тысячью различных способов. Он открыл путь предо мною таким образом, что это могло бы показаться невероятным для тех, кто не пережил этого благодатного опыта вручения себя Богу". Так произошло обращение бывшего оксфордского студента; после этого его прежние порочные склонности совершенно исчезли. Но самым замечательным случаем внезапного обращения, из всех тех, которые мне известны, я считаю обращение в католичество одного атеиста, французского еврея Альфонса Ратисбонна, происшедшее в Риме в 1842 году. В письме к другому лицу, духовного сана, написанном несколько месяцев спустя, обращенный дает яркое описание своих переживаний [127]. Предрасполагающие условия к обращению у него были, по-видимому, незначительны. Правда, старший брат его перешел в католичество и сделался священником. Но сам Ратисбонн был нерелигиозен и чувствовал сильную антипатию к брату христианину, в особенности к его сутане. Приехав двадцати девяти лет в Рим, он встретился с одним французом, который пытался обратить его в католичество. Но после двух или трех разговоров новому знакомому Ратисбонна удалось только заставить его надеть на шею какой-то медальон, причем он сделал это полушутя, и прочесть короткую молитву к Богородице. Ратисбонн пишет, что к этим разговорам он относился несерьезно; но он отмечает, что были дни, когда он не мог изгнать слов молитвы из своего ума, и что в ночь перед обращением он видел во сне черный крест, без обычной фигуры распятого на нем Христа. Однако, до полудня следующего дня душа его была спокойна, и он вел пустые разговоры. В письме своем он так говорит об этом: "Если бы в это время кто-нибудь сказал мне: "Альфонс, через четверть часа ты уверуешь в Иисуса Христа, как в твоего Господа и Спасителя; ты падешь ниц перед алтарем убогой церкви и положишь ногу католического священника на свою грудь; проведешь карнавал в школе иезуитов, чтобы подготовиться к принятию крещения, готовый отдать жизнь за католическую веру; откажешься от мира, от его прелестей и наслаждений; откажешься от карьеры, от надежд, от любимой невесты, если это будет нужно: от семьи, от близких друзей, от привязанности к еврейскому народу; у тебя не будет других желаний, кроме жажды следовать за Христом и нести его крест до смерти"; если бы, говорю я, какой-нибудь пророк пришел ко мне с таким предсказанием, я бы подумал, что безумнее его может быть только тот, кто поверил бы его бессмысленному пророчеству. Однако теперь это безумие - моя единственная мудрость, моя единственная радость. Выходя из кофейни, я встретил коляску г-на Б. (того самого, который уговаривал его креститься). Он остановил экипаж и предложил мне проехаться вместе с ним, но попросил подождать, пока он выслушает службу в церкви San Andrea delle Fratte. Вместо того, чтобы ожидать в экипаже, я вошел в церковь с целью осмотреть ее. Она оказалась бедной, маленькой и почти пустой; кажется, что кроме меня в ней никого не было. Ни одно произведение искусства не привлекло моего внимания, ни одна мысль не шевелилась во мне, и я равнодушно оглядывал внутренность церкви. Мне помнится теперь только какая то черная собака, вертевшаяся передо мной, пока я был в этом полузабытьи. Но вдруг собака пропала, исчезла вся церковь, и я больше не видел ничего... вернее я видел только одно. "Господи, как смею я говорить об этом! Человеческие слова не могут выразить невыразимого. Всякое описание, как бы возвышенно оно не было, может лишь оскорбить невыразимую истину. "Я лежал ниц на земле, обливаясь слезами, и сердце мое трепетно билось, когда Б. вновь вызвал меня к жизни. Я не был в состоянии отвечать на вопросы, которыми он осыпал меня. Наконец я нашел в себе силы взять медальон, висевший у меня на груди, и поцеловал изображенный на нем образ сияющей благодатью Богородицы, вложив в этот поцелуй всю мою душу. О, это была Она, это была Она! (Видение, представшее ему в церкви в минуту обращения, был образ Богородицы). "Я не знал, где нахожусь, не знал, Альфонс ли я, или другой человек. Я знал только, что я изменился, и чувствовал себя другим человеком, Я искал себя в себе, и не находил. В глубине души я ощущал величайшую радость; я не был в состоянии говорить и даже не хотел выяснить себе, что произошло со мной. Но я почувствовал в себе торжественный и святой голос, велевший мне призвать священника. Меня подвели к нему, и только после прямого приказа с его стороны, я смог кое-как говорить, преклонив колена и с трепетом в сердце. Я не мог дать себе отчета в той правде, познание которой я обрел и в которую верил. Я знаю только, что в одно мгновение пелена спала с моих глаз, и не одна пелена, а целое множество их, которые закрывали от меня свет. Они быстро исчезали одна за другой, как тает туман и лед под лучами палящего солнца. "Я как бы вышел из гробницы, из бездны тьмы, живым и невредимым. Но я плакал, ибо на дне пропасти видел то жалкое состояние, от которого меня спасло безграничное милосердие Бога. Я отшатнулся при воспоминании о своем прежнем несовершенстве, покоренный, умиленный, пораженный изумлением и благодарностью. Вы удивитесь, как пришел я к этим новым прозрениям, так как ведь я ни разу не открывал ни одной религиозной книги, не прочел ни одной страницы Св. Писания; первородный грех настолько забыт современными евреями, что я никогда не думал о нем и сомневаюсь, знал ли я даже о нем. Как же пришел я к его познанию? Ничего не могу ответить на это. Знаю только, что я вошел в церковь окутанный тьмою, а вышел из нее озаренный светом. Произошедшую во мне перемену могу уподобить только пробуждению от глубокого она и себя могу сравнить со слепорожденным, глаза которого внезапно открылись и узрели Божий день. Он видит, но не понимает света, который ослепляет его и благодаря которому он видит предметы, вызывающие его изумление. Если мы не умеем объяснить физический свет, то как можем мы объяснить тот свет, который есть сама истина? И я думаю, что не погрешу против правды, если скажу, что не обладая знанием буквы религиозного учения, я теперь интуитивно постигаю его смысл и дух. Я верю, что эти истины должны оставаться под завесой тайны и для меня лучше не видеть их лицом к лицу. Но я чувствую их по тем необъяснимым действиям, которые они производят во мне. Все это совершалось внутри моего духа; эти впечатления, более быстрые, чем мысли, потрясли мою душу, перевернули ее и как бы направили в другую сторону, к иным целям, к иным путям. Я выражаюсь плохо и неясно. Но захочешь ли Ты, Боже, чтобы я передавал бедными и нечестивыми словами те чувства, которые могут быть поняты только сердцем?" Я мог бы привести еще много подобных случаев, но этих примеров достаточно, чтобы показать вам, какими реальными и определенными чертами запечатлевается внезапное обращение в памяти человека, пережившего его. Сам человек представляется себе лишь пассивным зрителем, объектом чудесного процесса, совершающегося по воле Бога. Это настолько очевидно для него, что для сомнений не остается места. Богословие сопоставило это явление с учением об избранности и благодати и заключило отсюда, что в эти минуты душевного перелома дух Божий нисходит на нас особым чудесным образом, совершенно иначе, чем во всех других случаях. Теология утверждает, что в эти мгновения Бог вдыхает в человека новую природу, и через нее последний становится причастным самому естеству Божества. С этой точки зрения всякое истинное обращение должно быть внезапным. Моравские братья первые сделали этот вывод. Методисты последовали за ними, если не в догме, то практически. Незадолго до своей смерти Джон Уэсли писал: "В одном Лондоне я нашел шестьсот пятьдесят двух членов нашего общества, опыт которых был чрезвычайно отчетлив и свидетельству которых нет причин не доверять. Все они без исключения рассказывают, что их освобождение от греха было внезапным, и что перемена в них произошла мгновенно. Если бы половина их, или треть, или хотя бы один из двадцати, свидетельствовали о {постепенности} их духовного перерождения, я признал бы значение их свидетельств и стал бы думать, что у одних такие переходы бывают постепенными, а у других внезапными. Но так как в течение долгого времени я ни разу не встретил такой разноречивости в показаниях, я не могу не думать, что переход в состояние святости обычно, если не всегда, дело одного мгновения" (Tyerraan's Life of Wesley. I. 463). Таков взгляд методистов на психологию этого момента. Но более распространенные протестантские секты почти не знают в своей среде мгновенных обращений. По их мнению, как и по мнению католической церкви, для спасения души достаточно, Христовой крови, таинств и ежедневного исполнения предписываемых религиею обязанностей, без острых кризисов отчаяния и наступающего вслед за ними успокоения в полном отдании себя воле Божьей. Наоборот, для методистов даже в такого рода переживаниях спасение {не достигается} самим человеком, а {даруется} ему свыше, - и для спасения далеко еще не достаточно одних крестных страданий Спасителя. В этом пункте методизм, совершенно расходясь с религией душевного здоровья, остается верным глубочайшим инстинктам души. Те случаи обращения, какие имели место в среде методистов, и которые им самим кажутся наиболее типичными и достойными подражания, представляют, на самом деле, огромный интерес по своей глубокой драматичности, являясь, кроме того, самыми законченными в психологическом отношении. В расцвете современного "возрожденского" движения (Revivalism) в Англии и Соединенных Штатах, мы найдем кодифицированными и превращенными в стереотип те переживания, к которым приводит подобное мировоззрение. Несмотря на неоспоримый факт, что есть праведники, принадлежащие к типу "один раз рожденных" душ, что возможна постепенность обращения к праведности, что существуют более нормальные пути к спасению, - вопреки всему этому, учение возрожденцев утверждает, что только признаваемый им тип религиозного опыта совершенен: человек должен сперва испытать всю муку отчаяния и душевной агонии и только после этого мгновенно обрести чудесное спасение. Не удивительно, что люди, прошедшие через такой опыт, выносят из него уверенность, что с ними было чудо, а не явление естественного порядка вещей. Во время подобного переживания они нередко слышат неведомые голоса, видят необъяснимый свет, неземные видения; они чувствуют себя автоматами, которыми управляет чужая воля, так как всегда после отказа от собственной воли кажется, будто внешняя высшая сила нисходит на душу и овладевает ею. Чувство обновления, спасения, чистоты и праведности так сильно и ярко в человеке после обращения, что понятна истекающая отсюда уверенность, что все его существо совершенно преобразилось: "Обращение, - пишет американский пуританин Джозеф Аллайн - не представляет собою простого включения святости в жизнь человека. При истинном духовном перерождении святость вплетается во все настроения, мысли и дела. Истинный христианин подобен зданию, перестроенному от фундамента до кровли. Это новый человек, новое творение". Джонатан Эдуардс так говорит об этом: "Благодатные дары Духа Св. безусловно сверхъестественны и не могут быть сравнимы ни с одним из переживаний людей, не прошедших через возрождение. Никакое естественное развитие, никакое сочетание прирожденных свойств и качеств, не могут привести к таким состояниям, ибо они отличаются от всего естественного и вообще от всего, что может испытать обыкновенный человек, не только по степени, но и по качеству, и природа их много совершеннее. Отсюда следует, что в переживаниях благодати есть новые познания и новые чувствования, которые по своей природе и по качеству совершенно отличны от всего, что переживали те же святые до нисшествия на них благодати. Представление святых о Божьей благодати и радость, какую они испытывали, не имеет ничего общего с мыслями и чувствами, доступными обыкновенному человеку, для которого даже невозможно составить отдаленное понятие о том, что переживают святые". B другом отрывке Эдуардс указывает, что таким душевным переломам необходимо должно предшествовать отчаяние. "Вполне понятно, поясняет он, что перед освобождением нашим от греха и проклятия, Бог заставляет нас сильнее почувствовать, от какого зла он избавляет нас, чтобы мы знали всю ценность спасения и были бы способны постигнуть величие того, что Богу было угодно сделать для нас. В виду того, что спасенный последовательно прошел - через два прямо противоположных состояния, сперва через состояние гибели и осуждения, затем - оправдания и спасения, - и что Бог, спасая людей, видит в них разумных и одаренных сознанием существ, то степени их разумности соответствует необходимость сознать свое Я в этих двух противоположных состояниях. Сперва человек должен сознать свое грехопадение, а затем свое освобождение и блаженство". Приведенные выдержки с достаточною для нашей цели ясностью дают пример теологической интерпретации явлений душевного перерождения. Как бы ни была велика роль внушения и подражания в этих явлениях, когда они происходят в среде возбуждающих друг друга членов какой-нибудь секты, несомненно однако, что среди них не мало случаев никем не внушенного, самостоятельного переживания этих состояний. Если бы мы захотели написать историю человеческой души с естественноисторической точки зрения, не имея в виду никаких религиозных ценностей, мы все же не могли бы обойти молчанием этой внезапности и полноты душевного перерождения, какими характеризуется обращение. Теперь, после изучения фактического материала, мы можем приступить к критическому разбору его. Является ли мгновенное обращение чудом, в котором действие присутствия Божия сказывается сильнее, чем в более медлительно протекающих душевных переломах и Существуют ли на самом деле, даже среди переживших обращение, два разряда людей, один из которых истинно причастен естеству Христову, а другой только кажется причастным к нему? Или же, наоборот, процесс душевного возрождения, даже в этих изумительных случаях внезапного обращения, необходимо рассматривать как вполне естественное явление, результаты которого, правда, загадочны и в иных случаях совершенно необъяснимы, но причины и течение которого нисколько не более чудесны, чем всякий другой возвышенный или низменный процесс душевной жизни человека? Прежде чем ответить на этот вопрос, я должен сделать несколько психологических замечаний. В прошлой лекции я говорил о перемещениях центра духовной энергии человека и о появлении в свете его сознания новых групп эмоций. Я объяснил уже, что хотя, в этом явлении участвуют до некоторой степени сознание, мысль и воля человека, главную роль в нем все же играет подсознательное зарождение и созревание мотивов, накопленных опытами предыдущей жизни. Созревши, эти мотивы разрывают оболочку, под которой таились до известного момента, и раскрываются для новой жизни, как внезапно распустившийся цветок. К сожалению, я должен за недостатком времени ограничиться лишь беглым взглядом на ту область духа, где созревают эти процессы. Термин "поле сознания" только в недавнее время стал употребляться в психологии. Раньше общепринятой элементарной единицей душевной жизни было "представление" (idea), которое считалось вполне самостоятельным и ограниченным от других элементов. Но в настоящее время, психологи склонны к допущению, что такой элементарной единицей вероятнее всего является все душевное состояние целиком, вся волна сознания или, иначе говоря, вся совокупность мыслимых в данный момент объектов; причем необходимо иметь в виду, что границы этой волны не могут быть намечены с определенностью. Различные состояния сознания сменяются в нас, и каждое из них имеет свой наиболее яркий центр, вокруг которого располагаются объекты нашей мысли по степени направленного на них сознательного внимания; последние ряды теряются в окраинном тумане сознаний, благодаря чему никогда нельзя с точностью определить границы этого поля. В некоторых состояниях поле сознания расширяется, в других, наоборот, суживается. С расширением поля сознания мы испытываем обыкновенно радостное чувство, наш взгляд сразу окидывает множество истин, и до него доходит, обычно незримый для нас, отдаленный отблеск таких мировых отношений, которые мы вернее угадываем, чем видим, скорее предчувствуем, чем познаем. При подавленном настроении, болезни или усталости, поле сознания суживается почти до размеров точки, и человек чувствует себя угнетенным и печальным. Поле сознания разных людей далеко не поддается одинаковому расширению; в этом отношении между людьми существует органическое различие. Лица с крупным организационным талантом обладают обыкновенно обширным полем духовного зрения, в которое одновременно укладывается вся программа предстоящей деятельности и радиусы которого расходятся вдоль во всех направлениях. Средние люди лишены этой широты горизонтов их духовного видения. Они подолгу топчутся на месте, как бы нащупывая свой путь шаг за шагом, и нередко совсем останавливаются. При известных болезненных состояниях сознание является как бы угасающей искрой, без памяти о прошедшем и без мысли о будущем; а настоящее для такого сознания ограничивается какой-нибудь одной простейшей эмоцией или одним физическим ощущением. Когда мы говорим о "поле сознания", мы должны отметить, как самую характерную черту последнего, неопределенность его окраинных областей. Содержание этих областей почти не попадает в сферу внимания; тем не менее, оно существует и оказывает влияние на нашу душевную деятельность и даже на то направление, какое примет в ближайший момент наше внимание. Оно является как бы "магнитным полем", внутри которого, подобно стрелке компаса, вращается центр нашей духовной энергии, когда одна фаза сознания сменяется в нас другой. Все наши воспоминания носятся над этим полем, готовые войти в его пределы от малейшего прикосновения; точно так же непрерывно находится в сфере его влияния наше эмпирическое я, т.е. вся совокупность сил, импульсов и знаний, как находящихся в действии, так и не принимающих в данную минуту активного участия в нашей внутренней жизни. Граница между тем, что в данную минуту актуально и что потенциально в нашем сознании, так неопределенна, что всегда трудно сказать относительно какого-нибудь элемента душевной жизни, сознаваем ли он или нет. Рутинная психология признает всю трудность определения крайних границ поля сознания, но, тем не менее, считает установленным, во-первых, что все содержание сознания в данный момент, - находится ли оно в центральных или окраинных областях, входит ли или нет в сферу внимания, - заключено в пределы именно этого, в настоящий момент выдвинутого "поля сознания", как бы ни были смутны и неопределенны крайние границы последнего и, во-вторых, что все находящееся за пределами поля сознания, абсолютно не существует, как факт сознания. В прошлой лекции, говоря о подсознательной душевной жизни, я сказал, что те ученые, которые впервые обратили внимание на эти явления и первые придали им соответствующее значение, не могли обладать таким знанием фактов, каким обладаем мы. Теперь я хочу пояснить эти слова. Самым значительным и важным шагом вперед, совершенным психологией с тех пор, как я еще в студенческие годы занялся изучением ее, я считаю сделанное впервые в 1886 году открытие, что, - по крайней мере у некоторых людей, - сознание не ограничивается обыкновенным "полем", с его "центром" и "окраинами", но охватывает еще целый ряд воспоминаний, мыслей, ощущений, которые находятся совершенно за пределами основного сознания и тем не менее должны быть признаны своеобразными фактами сознания, обнаруживающими свое существование несомненными признаками. Я считаю это открытие важнейшим из завоеваний психологи, потому что оно открыло перед нами совершенно неожиданные свойства душевной организации человека. Никакое другое психологическое открытие не может сравниться с этим по глубине своего значения. В частности, открытие сознания, находящегося за пределами обычного "поля" {сублиминального} сознания, как называет его Майерс (Myers), проливает новый свет на многие явления религиозной жизни. Вот почему я не мог не упомянуть здесь об этом открытии, хотя границы предоставленного мне времени не позволяют сообщить вам те выводы, на которых основывается допущение сублиминального сознания. Они приведены во многих новейших психологических сочинениях, например в "Alterations of Personality" Бинэ [128]. Материал, лежащий в основе этого допущения, очень невелик и состоит по большей части из ненормальных переживаний людей, слишком впечатлительных к гипнотическому влиянию или страдающих истерией. Но это не подрывает широкого значения сделанных из него выводов, так как психология полагает, что элементарное строение нашей душевной жизни вполне единообразно, и те свойства, несомненность которых доказана по отношению к данному душевному состоянию известных лиц, вероятно окажутся в той или другой степени существующими и у всех людей, проявляясь у некоторых из них в исключительно высокой степени. Важнейшим следствием сильного развития окраинной жизни сознания является то, что обычные поля сознания человека подвергаются тогда вторжениям этой жизни; человек не знает источника этих вторжений, и потому они представляются ему в форме необъяснимых импульсов к определенным поступкам, в форме навязчивых идей или зрительных и слуховых галлюцинаций. Эти импульсы вызывают иногда автоматическую речь или такое же письмо, смысла которых человек не понимает даже в самый момент автоматического состояния. Обобщая это явление, Майерс назвал {автоматизмом} такие "вторжения" сил, зарождающихся в сублиминальной области духа, в обычное течение сознательной жизни; в зависимости от вызываемых им результатов автоматизм может быть чувственным или двигательным, эмоциональным или интеллектуальным. Простейшим примером автоматизма могут служить так называемые явления послегипнотического внушения. Производящее опыт лицо, дает гипнотизируемому субъекту, в достаточной степени восприимчивому, приказание исполнить, после пробуждения от гипнотического сна, какой-нибудь, иногда очень странный поступок. И по данному знаку или в точности в то самое время, которое было назначено, гипнотизируемый выполняет приказанное; при этом исполняющий это приказание не сознает того, что он действует под влиянием внушения, и если совершенный им поступок эксцентричен, то он придумывает обыкновенно какой-нибудь предлог, чтобы осмыслить свое поведение. В тех случаях, когда гипнотизер внушает, чтобы загипнотизированный через известный промежуток времени после пробуждения имел зрительную или слуховую галлюцинацию, последний в назначенный момент действительно видит или слышит то, что было внушено ему, причем у него совершенно отсутствует представление о причине этой галлюцинации. Замечательные исследования о сублиминальном сознании у страдающих истерией, произведенные Бинэ, Жанэ, Брейером, Фрейдом, Мэзоном, Прайнсом [129] и другими, открыли перед нами целую систему подсознательной жизни, составленную большею частью из мрачных воспоминаний, которые теряются в тумане за границами основного поля сознания и внезапно вторгаются в него в виде галлюцинаций, мрачных настроений, конвульсий, омертвения чувств и способности к движению, вообще всеми симптомами телесной и душевной истерии. Измените или уничтожьте внушением эти подсознательные воспоминания, - и истерические проявления исчезнут. Эти то проявления и разумеет Майерс под термином "автоматизм". Клинические описания таких случаев кажутся басней, когда читаешь их в первый раз; однако правдивость их не подлежит сомнению. После того, как упомянутые исследователи проторили путь к этим наблюдениям, они были много раз повторены и, как я уже говорил, пролили новый и неожиданный свет на душевную организацию человека. Мне думается, что эти успехи делают неизбежным еще один шаг вперед. Я полагаю, что, объясняя неизвестное путем аналогии с уже известным, мы должны будем признать, что всякий раз, когда мы встречаем явление автоматизма, - будет ли это в форме двигательного импульса, навязчивого представления, необъяснимого каприза, обмана чувств или галлюцинаций, - следует, прежде всего, выяснить, не есть ли это явление результатом вторжения в поле сознания тех представлений, которые образовались вне этого поля в области подсознательного. Причину подобных явлений мы будем, поэтому всегда искать в подсознательной жизни. Когда эти явления имеют гипнотическое происхождение, то мы знаем, что они вызваны внушением третьего лица. Когда же они имеют истерическую подкладку, то являющиеся источником этих явлений воспоминания, затерявшиеся на окраинах сознания, могут быть искусственно вызваны на поверхность центральных областей "поля" рядом остроумных способов, с которыми вы можете познакомиться в новейших сочинениях по психологии [130]. Причина других патологических явлений этого порядка еще неизвестна, но руководясь аналогией, мы в праве заключить, что она находится в той же сублиминальной душевной жизни, ссылка на которую, как видите, занимает теперь видное место в методе психологического исследования. Этот метод имеет широкую будущность, но требует еще большой предварительной работы, проверки и обоснования, в которой немаловажную роль должно играть изучение религиозных переживаний [131]. Теперь я вернусь к непосредственному предмету моей лекции, - к мгновенным обращениям. Я недавно рассматривал обращения Аллайна, Брэдлея, Брайнерда и одного оксфордского студента. Подобные случаи встречаются нередко, иногда сопровождаемые светозарными видениями, приносящие чувство потрясающего счастья и сознание воздействия высших сил. Если отвлечься от того значения и той ценности, которые приобретают эти явления в дальнейшей жизни испытавшего их человека, и рассматривать их с исключительно психологической стороны, то многие черты их напомнят нам явления другого характера, чем обращение, и на этом основании можно отнести последнее в общую группу проявлений автоматизма. На том же основании можно предположить, что различие между мгновенным и постепенным обращением вызвано не тем, что участие Божьего чуда в первом случае больше, чем во втором, но тем, что человек, переживший внезапное обращение, обладает более развитой областью подсознательной жизни, вторжение которой опрокидывает равновесие прежнего центра поля сознания. Мне трудно понять, чем такая точка зрения может задеть чувства религиозного человека. В первой лекции я уже обосновал положение, что нельзя судить о ценности явления по его причинам и происхождению. Я говорил, что суждения о ценности, о значении явлений и событий человеческой жизни должны быть обоснованы только на эмпирическом исследовании. Если {жизненные плоды} обращения полезны, то мы должны высоко ценить это явление, хотя бы оно и имело вполне естественное психологическое происхождение; в противном случае мы не должны придавать ему ценности, даже если происхождение его сверхъестественно. Рассмотрим же, каковы жизненные плоды обращения. Если мы забудем о тех великих святых, имена которых украшают историю человечества, и остановимся только на более заурядных "праведниках", из числа юных или пожилых лиц, переживших мгновенное обращение по типу "возрожденского" или по типу методистского учения, то вы, вероятно, согласитесь, что никакая сверхъестественная благодать не почила на них, и что они по существу ничем не отличаются от простых смертных, не переживших обращения. Если действительно, как полагает Эдуардс [132], человек, переживший мгновенное обращение, отличен по существу от других людей, так как он причастен к естеству Христа, то ведь должны быть какие-нибудь отличительные признаки даже у самых незначительных людей этого рода, - признаки, которые не могут остаться незаметными, и которые отмечают избранников, возвышающихся над простыми смертными. Однако этих признаков нельзя обнаружить. Прошедшие через обращение люди, ничем не отличаются от других; даже наоборот, - многие необращенные стоят в нравственном отношении выше обращенных. И человек, не искусившийся в изучении богословия, никогда не заметит, наблюдая людей в ежедневной жизни, чтобы между ними были две группы, разница между которыми так же велика, как разница между божественным естеством и естеством человеческим. Люди, верующие в сверхъестественное происхождение мгновенных обращений, практически принуждены согласиться, что ясного и безошибочного признака, отличающего истинно обращенного человека от других, не существует. Такие явления, как небесные голоса, видения, внезапное уяснение смысла неожиданно попавшегося на глаза текста и проникновение им, или потрясающие эмоции и бурные аффекты, сопровождающие кризис духовного перерождения, - все могут быть вызваны вполне естественными причинами, или даже хуже, - могут быть подделкой Диавола. Истинное доказательство того, что душа человека прошла через второе рождение, может заключаться лишь в том, что человек постоянно готов служить Божьему делу, готов все претерпеть ради него и вполне освободился от любви к своему телесному бытию. Но эти свойства встречаются также и среди людей, не переживших обращения, даже в среде нехристианских народов. В прекрасном и тонком описании сверхъестественных, по его мнению, свойств обращения, которое Эдуардс дал в своем "Трактате о религиозных чувствах" (Treatise on Religious Affections), вы не найдете ни одной определенной черты, ни одного существенного признака, благодаря которому можно было бы безошибочно отличить чудесное нисшествие благодати на человека от вполне естественно приобретенной праведности. Наоборот, вряд ли можно найти более убедительное доказательство, кроме данного помимо его воли автором этой книги, тому положению, что нет пропасти между различными ступенями человеческой праведности; здесь, как и повсюду, природа не делает скачков, и душа обыкновенного человека отличается от души, пережившей обращение, лишь в степени развития ее высших качеств, а не по существу. Однако, несмотря на несостоятельность мнения, что существуют две глубоко различные по существу группы человеческих душ, мы не должны закрывать глаза на тот факт, что самому обращенному пережитый им кризис представляется действительно мгновенным и поэтому чудесным. Каждая жизнь человеческая имеет определенный высокий или низкий предел данных ей возможностей. Когда человек достигает своего высшего предела и живет высшим центром своей духовной энергии, он чувствует себя "спасенным", независимо от того, что центр энергии другого человека может быть неизмеримо выше. Спасение маленького человека всегда будет {для него} великим спасением и величайшим из всех событий его жизни; не следует забывать этого, когда мы будем оценивать верования наших евангелических сект. Кто знает, насколько менее одухотворена была бы жизнь всех этих маленьких людей, если бы их не коснулись те бедные дары душевной жизни, которые благодаря этой вере все же выпадают на их долю? [133]. Если мы задумаем разделить людей на различные группы по степени их моральной высоты, то я уверен, что в каждой из групп мы найдем и не переживавших обращения и обращенных путем внезапного душевного кризиса, и таких, чье обращение шло медленным путем. Поэтому я думаю, что форма, в которую выливается процесс обращения, не имеет никакого отношения к нравственному развитию обращенного, характеризуя его только с психологической стороны. Мы уже видели, что тщательные статистические исследования Старбэка устанавливают почти полное тождество между явлением обращения и нормальным ростом духа в юношеском периоде душевного развития. Другой американский психолог, проф. Джордж Ko проанализировал [134] семьдесят семь случаев обращений, и его выводы вполне подтверждают предположение, что внезапное обращение теснейшим образом связано с развитием сублиминальной душевной жизни. Изучив психологию некоторых лиц, со стороны их гипнотической восприимчивости и их склонности к автоматическим состояниям в роде гипнотических галлюцинаций, необъяснимых импульсов, религиозных видений и т.п., Ko нашел, что эти явления главным образом присущи той группе обращенных, кризис которых был для них "ошеломляющим". "Ошеломляющим обращением, говорит Ko, я называю те душевные изменения, которые, хотя и не всегда протекают мгновенно, но кажутся переживающему их глубоко отличными от всякого процесса развития, даже быстрого" [135]. Среди возрожденцев многие чающие обращения, разочаровываются в своих ожиданиях: они не переживают ничего поражающего их. Проф. Ko наблюдал в числе семидесяти семи описанных им случаев, несколько подобных субъектов. Гипнотические опыты над ними показали, что почти все они принадлежат к особой подгруппе, которую Ko назвал "произвольной", т.е. богато наделенной свойством самовнушения, в противоположность "пассивной" подгруппе, к которой принадлежит большинство переживших "ошеломляющее" обращение. Он приходит к выводу, что в этих случаях внушенное самому себе чувство неудачи и невозможности обращения пришло раньше, чем могло обнаружиться влияние тех обстоятельств, которые у более "пассивных" людей легко вызывают желанное действие. Трудно найти резко-определенные различия между явлениями в этой области, и число сделанных проф. Ko наблюдений, конечно, недостаточно для окончательных выводов. Но его наблюдения были произведены очень тщательно, и выводы их совпадают с тем, что можно было предполагать a priori. В общем они оправдывают его практическое заключение. Он говорит, что если подвергнуть соответствующим влияниям человека, которому присущи одновременно три свойства: повышенная эмоциональная чувствительность, склонность к автоматизму и пассивная восприимчивость к внушению, то можно безошибочно предсказать, что такой человек переживет мгновенное обращение "ошеломляющего" типа. Понижается ли ценность и значение внезапного обращения от того, что происхождение его зависит от той или иной психической организации? Проф. Ko совершенно основательно отрицает это. "Религиозная ценность явления, говорит он, совершенно не зависит от психологических причин его, от того, {как и почему оно произошло}; это вопрос этический и определяется тем, {что достигнуто} данным явлением" [136]. Мы увидим, что обращением достигаются новые вершины духовной жизни, вершины относительно героические, где невозможное до этого становится возможным, где появляются новые силы и новые стремления. Личность стала иной, человек {родился вновь}, и ценность этих результатов (мы называем их состоянием святости) нисколько не меняется от того, зависит ли породивший их процесс от психической идиосинкразии человека или нет. Мне остается закончить эту лекцию несколькими замечаниями о той уверенности в себе и внутреннем мире, которые приносит с собой обращение. Но прежде, чем приступить к этому, я хочу добавить к сказанному еще несколько слов, так как боюсь, что объяснение внезапности душевного кризиса ссылкой на сублиминальную деятельность духа, может быть неверно истолковано. Я полагаю, что если человек не обладает активной подсознательной жизнью или если его поле сознания окружено непроницаемою оболочкой, которая противостоит всем внезапным вторжениям запредельных переживаний, то обращение такого человека, если ему случится испытать его, будет постепенным, ничем не отличающимся от простого душевного развития. Таким образом, широко развитая подсознательная жизнь и легкая смещаемость границ "поля сознания" естьconditio sine qua non внезапного обращения. Но если ортодоксальный христианин спросит меня, как психолога, необходимо ли исключает это объяснение возможность признания, что в этих явлениях присутствует невидимо рука Божья, то я принужден буду чистосердечно ответить, что этой необходимости я не вижу. Конечно, низшие проявления сублиминального вполне соответствуют собственным духовным ресурсам личности и не превышают их: обычное содержание чувств человека, воспринимаемое им без участия внимания, запечатленное и обработанное в его душе вне света сознания, дает совершенно достаточное объяснение явлениям автоматизма. Но логически вполне допустимо, что подобно тому, как мир материальных вещей доходит до нашего основного, постоянно бодрствующего, поля сознания через наши внешние чувства, так и высшие духовные существа и силы, если они {действительно существуют}, могут непосредственно действовать на нас лишь под условием существования у нас подсознательной области душевной жизни, которая одна способна открыть нам доступ к сознанию этих высших духовных явлений. Возможно, что сутолока жизни, освещенная нашим бодрствующим сознанием, плотно закрывает какую-то дверь, которая приоткрывается в сумерках Подсознательного. Таким образом то чувство вмешательства потусторонней силы, которая является таким существенным элементом обращения, может, по крайней мере, в некоторых случаях быть истолковано так, как его толкуют богословы: силы высшие, чем конечная человеческая личность, касаются ее в тех областях ее душевной жизни, которые мы назвали сублиминальным я. Но во всяком случае ценность этих сил должна определяться только их результатами, и один тот факт, что они потусторонни, не дает сам по себе ответа на вопрос: от Бога ли они или от дьявола. Нам придется на время расстаться с этим вопросом, но я надеюсь в одной из следующих лекций собрать все эти оборванные нити и связать их в единое целое. А пока, условимся, что понятие "подсознательного я", не должно представляться вам {исключающим} понятие вмешательства высших сил. Если существуют высшие силы, способные иметь на нас влияние, то они могут иметь доступ к нашей душе только через дверь сублиминальной жизни. Разберемся теперь в чувствах, которые непосредственно охватывают душу в час обращения. Прежде всего, должно быть отмечено среди них чувство вмешательства высшей силы. Это чувство является не всегда, но можно сказать, что оно присутствует в большинстве случаев. Мы видели его в обращениях Аллайна, Брэдлея, Брайнерда и многих других. Яркое выражение этого чувства мы находим в сжатом описании обращения, пережитого французским протестантом Адольфом Моно (Adolphe Monod), которое он поместил в своей автобиографии. Дело происходило в Неаполе в 1827 году, когда Моно только что вступил в период возмужалости. "Моя печаль, говорит он, была безгранична; она без остатка овладела мною, наполнила всю мою жизнь от самых безразличных внешних действий и до самых затаенных дум; она отравила в самом источнике мои чувства, мои мысли, мое счастье. Я понял тогда, что надеяться прекратить разложение, царящее в моей душе, с помощью моего разума и моей воли, которые ведь тоже не были пощажены этим болезненным процессом, значило бы поступать как слепой, который бы захотел исправить впечатления одного глаза наблюдениями другого, в той же степени слепого, как и первый. У меня не было тогда другой надежды, кроме {ожидания помощи извне}. Я вспомнил обетование Святого духа; чему не могли научить меня ясные слова Евангелия, тому меня научила жестокая необходимость; она научила меня впервые в жизни уверовать в это обетование в том едином его смысле, которое соответствовало нуждам моей души. В том именно, что существует вне меня сверхъестественная сила, могущая вложить мысли в мой ум и изъять их из него, - сила, ниспосылаемая на меня Богом, Творцом моего сердца, Творцом всей природы. Отказавшись от всех достижений, от всех усилий, от всяких надежд на себя самого, и не зная иного права на милосердие Божие, кроме моего глубокого несчастья, я вернулся домой, опустился на колени и молился так, как еще никогда не молился в своей жизни. С этого дня для меня началась новая внутренняя жизнь: моя печаль не исчезла, но она потеряла свою горечь. Надежда запала в мое сердце, а Господь мой, Иисус Христос, на волю Которого я отдался, завершил мало-помалу остальное" [137]. Протестантское богословие изумительным образом соответствует тому душевному складу, который проявляется в подобных переживаниях. В состоянии крайней меланхолии сознательное Я бессильно что-либо сделать. Оно совершенно разорено и обессилено, и всякое усилие его заканчивается неудачей. Спасение при таком состоянии может явиться только в виде дара свыше, в виде благодати, явившейся как следствие искупительной жертвы Христа. "Бог, говорит Лютер, есть Бог смиренных, несчастных, страждущих, униженных, потерявших всякую надежду; такова природа Его, чтобы возвращать зрение слепым, утешать огорченных, оправдывать грешников, спасать отчаявшихся в своем спасении. Но гибельная уверенность в своей праведности, нежелание признать в себе грешника, нечестивца, жалкую тварь, обреченную на осуждение, побуждает человека отвергать исходящее от Бога благодатное действие на него. Поэтому должен Бог взять в руки свой молот (т.е. закон), чтобы громить, раздроблять, обращать во прах это животное вместе с его тщеславной верой в себя, чтобы оно познало, наконец, что оно проклято и осуждено на погибель. Но весь ужас положения состоит в том, что загнанный, повергнутый в прах человек бывает не в силах уже подняться и сказать: "Я достаточно истерзан, достаточно несчастлив. Настало время для милосердия, время услышать призыв Христа". И таково безумие человечёского сердца, что оно начинает искать других путей для успокоения своей совести. "В будущем, говорит он, я исправлю мою жизнь, я сделаю вот это или то". Если ты не поступишь наоборот, не разорвешь с Моисеем и законами его, если в ужасах и муках твоих ты не обретешь Христа, распятого за твои грехи, тебе нечего надеяться на спасение. Твой клобук, твоя тонзура, твое целомудрие, твое повиновение, твоя бедность, твои дела и заслуги - что значит все это? И поможет ли тебе закон Моисея? В самом деле, если я, недостойный грешник, могу быть искуплен другою ценой, то зачем предан был на смерть Сын Божий? За мое спасение Он отдал не овцу, не быка, не золото или серебро. Он отдал Себя самого, всего Себя отдал за меня, да, {за меня}, самого заблудшего, самого последнего из грешников. Благодаря смерти Сына Божия я могу быть мужественным. Смерть Его я отношу к себе - в этом заключается истинное могущество веры. Потому, что Он умер не за праведных, но за {грешных}, чтобы они стали детьми Божьими" [138]. T.e., чем безнадежнее потерян человек, тем больше основания предполагать, что он принадлежит к тем, кто уже спасен и искуплен крестными страданиями Христа. Никто из католических теологов не обращался так прямо к страдающей душе, как эта благая весть, спасительную силу которой Лютер познал на собственном опыте. Разумеется, не все протестанты принадлежат к типу страждущих душ, и поэтому на поверхность их религии выплыло то, что Лютер назвал "навозом человеческих заслуг", "нечистой лужей человеческой праведности"; но несомненно также, что лютерово понимание христианства глубоко соответствует некоторым сторонам человеческого духа, что и доказывается широким распространением этого учения в те времена, когда оно было еще свежим и неискаженным. Сущностью христианской религии для Лютера является вера в то, что Христос уже совершил до конца свое дело искупления. Но этот чисто интеллектуальный по своей природе элемент представляет только одну сторону лютеровой веры; другая сторона ее далеко не интеллектуальна, наоборот - жизненна, непосредственна и интуитивна. Она заключается в уверенности, что Я, мое индивидуальное Я, каково оно есть, спасено ныне и вовеки [139]. Проф. Леуба с полным основанием утверждает, что сознательная вера в Христа и Его искупительную жертву только случайно связана с этой уверенностью, хотя часто и вызывает ее. По его мнению, эта "радостная уверенность" может явиться совсем другим путем, ничего общего не имеющим с верой в искупление Христовой кровью. Такую радостную уверенность, такое убеждение человека, что ему не грозит вечная гибель, Леуба склонен назвать верой по преимуществу. "Когда индивидуум, говорит он, перестает чувствовать себя заключенным в тесных пределах своего Я, он "сливается в одно со всем творением". Он живет мировою жизнью. Он и человечество, он и природа, он и Бог, сливаются в одно. Такое чувство доверия и единения с миром, как результат морального единства, представляет {подлинное состояние веры} (faith-state). Когда оно появляется в человеке, догматические положения приобретают для него достоверность, облекаются реальностью и становятся предметом веры. И так как основания такой достоверности иррациональны, всякие возражения против нее бесполезны. Но было бы грубым заблуждением воображать, что практическая ценность веры заключается в возможности накладывать печать реальности на известного рода теологические концепции, которые в сущности представляют собою только случайных спутников веры [140]. Наоборот, вся ценность веры зиждется на том, что она является психическим выражением биологического роста, который приводит к единству разнообразные стремления; того роста, который выражается новыми состояниями чувств, новым реагированием более широкой, более возвышенной, более христианской сферой деятельности. Особая убежденность относительно тех или других религиозных догматов имеет, таким образом, основание в опыте, лежащем в области чувств. Догматы могут быть полны каких угодно нелепостей: энтузиазм облечет их непоколебимой достоверностью. Чем внезапнее, необъяснимее такой опыт, тем легче он может служить отправным пунктом для необоснованного на разуме познания" [141]. Не трудно перечислить характерные черты этих переживаний, которые я, для избежания двусмысленности, предпочитаю называть не "состояниями веры", а "состояниями уверенности". Но трудно понять интенсивность этих переживаний тому, кто сам не испытывал их. Первой и основной чертой этих переживаний является освобождение от состояния угнетенности, - уверенность, что в конце концов все будет хорошо, - ощущение внутреннего мира и гармонии, - {утверждение жизни} несмотря на то, что внешние обстоятельства нисколько не изменились. Такое чувство уверенности в "милосердии" Божьем, в "оправдании", в "спасении", почти всегда сопровождает переживаемые христианами обращения; но даже при полном отсутствии этой уверенности может явиться то же ощущение внутреннего мира: вспомните приведенное выше переживание бывшего оксфордского студента. Можно привести еще много таких примеров, где уверенность в личном спасении приходит только после обращения, как результат его. Центральным же переживанием в таком состоянии является утверждение жизни, чувство покоя и радости. Второй характерной чертой является чувство познания неизвестных дотоле истин. Завеса мировых тайн становится прозрачной, как говорит проф. Леуба, и в большинстве случаев, если не всегда, смысл этих тайн неуловим для слов. Изучение этих явлений, имеющих более интеллектуальный характер, мы отложим до лекции о мистицизме. Третьей чертой "состояния уверенности" является чувство, что мир подвергся каким то объективным переменам. Переживающему это состояние кажется, что "обновление украсило каждый предмет". Эта новизна прямо противоположна той испытываемой меланхоликами новизне, той страшной нереальности и странности мира, иллюстрации которой я приводил раньше. Рассказ о светлом и прекрасном обновлении внутреннего и внешнего мира служит введением почти во все описания обращений. Джонатан Эдуардс так описывает свои переживания этого рода: "Вслед за тем мое чувство божественных реальностей стало понемногу возрастать, делалось все живее и живее, все более проникалось внутренней сладостью. Все изменило свой вид; на каждой вещи засиял тихий и благостный отсвет Божией славы. Совершенство Бога, Его мудрость, Его чистота, Его любовь, казались разлитыми во всем: в солнце, в луне и в звездах; в тучах и в голубом небе; в траве, в цветах, в водах и в деревьях, во всей природе. Я часто бывал поражен этим. Среди всех явлений природы самыми приятными стали для меня молния и гром; до этого же ничто так сильно не пугало меня, и я трепетал от страха, когда видел, что собирается гроза. Теперь же, напротив, это радует меня" [142]. Билли Брэй, малообразованный английский евангелист, так описывает нам свое чувство обновленности всего мира: "Я сказал Спасителю: "Ты говорил: просите и дастся вам; ищите и обрящете; стучите и отворят вам - и моя вера достаточно сильна, чтобы этому поверить". В ту же минуту Спаситель сделал меня таким счастливым, что я не могу даже выразить охватившего меня чувства. Я испускал крики радости. Я прославлял Бога от всего сердца... Это было, мне помнится, в ноябре 1823 г., но я не знаю точно в какой день. Я вспоминаю, что все казалось мне новым, люди, поля, стада, деревья. Я был как бы новый человек в новом мире. Большую часть времени я проводил в том, что славил Господа" [143]. Старбэк и Леуба приводят несколько примеров этого чувства. Два следующие отрывка я заимствую из собрания рукописей Старбэка. В первом одна женщина пишет: "Меня привели в собрание под открытым небом, где мать моя и друзья по религии молились, чтобы обращение коснулось меня. Я была глубоко взволнована. Сознание моей неправедности и мольба к Богу о моем спасении сделали меня чуткой и восприимчивой ко всему окружающему. Я просила милосердия и прощения и испытала яркое чувство отпущения моих грехов и обновления моей души. Поднявшись с колен, я воскликнула: "Все старое исчезло, все стало новым!" Я как бы вошла в иной мир, в новое бытие. Все предметы вокруг меня сверкали новизной, мой духовный взор так прояснился, что я видела красоту в каждом материальном предмете вселенной; леса издавали шум, подобный небесной музыке; душа моя торжествовала от полноты любви к Господу, и я хотела в каждого человека вселить свою радость". Второй отрывок передает рассказ одного мужчины: "Я не помню, как дошел до лагеря, не помню, как доплелся до палатки, где жил слуга Божий ***. Она была полна людьми, искавшими спасения, которые производили ужаснейший шум: одни глухо стонали, другие прерывисто смеялись, третьи кричали. В десяти шагах от палатки под большим дубом я упал ниц и попробовал молиться, но каждый раз, как только я хотел призвать Бога, мое горло сжимала какая-то рука. Чья она была, я не знаю. Мне казалось, что я умру, если не найду облегчения, но всякий раз, как я пытался молиться, эта невидимая рука сжимала мое горло и останавливала дыхание. Наконец чей-то голос сказал: "попытайся раскаяться, иначе ты умрешь". Я сделал последнее усилие призвать милосердие Божие, решившись окончить мою молитву, хотя бы мне пришлось умереть от удушья. Последнее, что удержалось в моем сознании, - это то, что я был опрокинут рукой, продолжавшею сжимать мое горло. Не знаю, долго ли оставался я в таком состоянии, и что произошло за это время. Никого из близких не было со мною. Когда я пришел в себя, я увидел над собой толпу, прославлявшую Бога. Казалось небо отверзлось, что бы излить на меня лучи света и славы. И так было не одно мгновение, но весь день и всю ночь потоки света и славы лились в мою душу. О, какой переворот произвело это во мне! Все стало новым. Мои лошади, свиньи и все люди, все преобразилось". Этот рассказ показывает нам новую черту такого рода переживаний - автоматизм. Он так резко проявлялся при обращениях восприимчивых к внушению людей, что стал обычным средством распространения и проповеди религиозных учений во времена Эдуардса, Уэсли и Уитфильда. Сперва полагали, что это - проявление чудесной "силы", исходящей от св. Духа; но вскоре вокруг этого вопроса возникло большое разногласие. Эдуардс в "Мыслях о возрождении религии в Новой Англии" (Thoughts on the Revival of Religion in New England), защищал первое из этих мнений от нападавших на него критиков; ценность этих явлений была долго предметом спора даже среди разных возрожденских сект [144]. Однако несомненно, что эти явления не имеют существенного значения, и хотя их наличность делает обращение более замечательным и понятным для человека, пережившего его, тем не менее, нет оснований для предположения, что обращение, не сопровождающееся автоматическими состояниями, менее благотворно и менее глубоко действует на человека. Вообще состояния беспамятства, конвульсии, видения, автоматическая речь, затрудненное дыхание и т.п. должны быть просто приписаны тому, что данный человек обладает широкой областью сублиминальной жизни, которая вызвала в нем нервную неустойчивость. Часто сам человек, переживающий эти состояния, придерживается такого же взгляда на причины их. У Старбэка есть такой пример: "Я прошел через опыт, который называют обращением. Вот как я объясняю его: человек дает кипеть своим чувствам до той черты, которая граничит со взрывом, подавляя их физические проявления - такие, как ускорения пульса - и вдруг сразу они вырываются наружу и овладевают им всецело. Тогда наступает чувство неописуемого облегчения: такой взрыв чувств дает одно из самых интенсивных наслаждений". Следующая форма автоматизма чувств, как часто повторяющаяся, заслуживает особого внимания. Я говорю о тех световых явлениях, галлюцинациях или псевдогаллюцинациях, которые известны в психологии под именем фотизмов. Ослепительное видение св. Павла можно причислить к этой категории, так же как и тот крест, который император Константин видел на небе. В предпоследнем цитированном мною случае, обращенный рассказывает, что "потоки света и славы" проникли в него. Генри Аллайн говорит о виденном им свете, не как о явлении внешнего мира. Полковник Гардинер также видел яркий свет. Финней пишет: "Вдруг слава Божия озарила меня чудесным образом. Неизъяснимый свет засиял так сильно над моей душою, что я был почти повержен на землю. Этот свет был похож на блеск солнца, сверкающий по всем направлениям. Он был невыносим для моих глаз... Я думаю, что испытал тогда нечто сходное с тем светом, который поразил Павла по дороге в Дамаск. Это был свет, которого я не мог бы вынести, если бы он сиял долго" (Memoirs, p. 34). Фотизмы не представляют редкого явления. Вот пример из собрания Старбэка, где подобный свет казался тому, кто его видел, исходящим из внешнего источника: "Я присутствовал на целом ряде богослужений этой секты в продолжение двух недель. Меня несколько раз призывали к алтарю, и мало-помалу все это глубоко запечатлелось в душе моей; я решил наконец сделать то, к чему меня склоняли, - иначе мне казалось, я погибну без возврата. Обращение мое я пережил с большой яркостью; мне казалось, будто тяжесть в целую тонну весом упала с моего сердца. В это мгновение я увидел странный свет, который освещал всю комнату (в ней было темно, так как наступила уже ночь); сознание высшего счастья снизошло на меня и заставило меня много раз повторить: "как велика слава Твоя, Господи!" Я решил всю жизнь свою отдать служению Богу и отказаться ради Него от своего низкого честолюбия, богатства и общественного положения. Привычки прежней жизни мешали моему новому росту, но я старательно преодолевал их, и через год все мое существо переродилось, т.е. все мои стремления стали иными". Привожу еще один пример из собрания рукописей Старбэка: "Двадцать три года тому назад я был явно обращен к Богу или вернее вновь призван Им. Опыт моего возрождения ничем не был омрачен, и я не впадал в прежнее состояние. Но опыт достижения совершенной святости произошел во мне лишь 15го марта 1893 г., около одиннадцати часов утра, при совершенно непредвиденных обстоятельствах. Я сидел спокойно и распевал псалмы Пятидесятницы. И вдруг почувствовал, как что-то хлынуло в меня потоком и переполнило все мое существо; никогда раньше я не испытывал ничего подобного. В это время мне казалось, как будто кто-то водит меня по огромной ярко освещенной комнате. И когда я шел за моим проводником и глядел вокруг, ясная мысль отпечатлелась в моем уме: "Их здесь нет, они все куда-то исчезли". Как только эта мысль приняла определенную форму, прежде чем она облеклась в слова, Дух Святой внушил мне, что перед моими очами была моя собственная душа. Тогда впервые в жизни я понял, что очистился от всякого греха и исполнился благодати Божией". Проф. Леуба рассказывает о случае, бывшем с мистером Пиком, у которого световые явления напоминают хроматические галлюцинации, вызываемые одуряющими почками растения из породы кактусов, которое мексиканцы называют "mescal". "Когда я пошел утром на работу в поле, слава Божия обнаружилась передо мною в каждом творении Его. Я хорошо помню, что мы косили тогда овес, и каждый стебель, каждый колос казался мне окруженным радужным ореолом славы, славы Божией" [145]. Последним и самым характерным элементом обращения является тот экстаз счастья, который вызывается подобным душевным кризисом. Во многих из приведенных выше рассказов описывался этот экстаз. Я добавлю еще только два описания: "Все мои чувства, казалось, кипели во мне и рвались наружу. Из сердца вырывался крик: "Я хотел бы всю душу мою открыть перед Богом". Душевный подъем во мне был так силен, что я бросился в уединенную комнату конторы, чтобы там помолиться. В этой комнате не было огня, и свет не проникал в нее; тем не менее, она показалась мне ярко освещенной. Я закрыл дверь за собой; мне показалось, что я встретился лицом к лицу с Господом Иисусом Христом. Ни тогда, ни позже мне не приходило в голову, что это только обманчивое видение. Наоборот, мне казалось, что я Его видел так же, как и всякого другого человека. Он не говорил ничего, но так смотрел на меня, что я повергся к Его ногам. Мое состояние казалось мне чудом, так как я был убежден, что Он действительно стоит передо мною, и что я действительно пал к Его ногам и открыл перед Ним мою душу. Я плакал громко, как ребенок, и исповедывал перед Ним мои грехи, насколько позволял мне это мой сдавленный волнением голос. Мне казалось, что я обливал Его ноги слезами, хотя я не могу припомнить впечатления от прикосновения к Нему. Вероятно, я долго оставался в этом состоянии; но мой дух так был поглощен этим событием, что никакого воспоминания о том, что я говорил, у меня не осталось. Знаю только, что когда я успокоился и овладел собой, я вернулся в контору, где увидел, что толстые поленья дров, подложенные мною перед моим уходом в огонь, уже почти совсем сгорели. В ту минуту, когда я повернулся, чтобы сесть против огня, я получил крещение Духом Святым. И хотя у меня не было ни малейшего представления о том, что это может случиться, никакого воспоминания о подобном случае, происшедшем с кем бы то ни было, Дух Святой снизошел на меня и овладел моей душой и телом. У меня было ясное ощущение, как бы электрической волны, пробежавшей по всему моему существу. Волны любви затопляли меня одна за другой, - не умею иначе выразить того чувства. Мне казалось, что это дыхание самого Бога. Ясно вспоминаю веяние незримых крыльев надо мною. Никакие слова не могли бы выразить ни с чем не сравнимую любовь, влившуюся в мое сердце. Я громко плакал от радости и любви. Без преувеличения могу сказать, что трепет моего сердца выражался в настоящем рычании. Волны набегали на меня, одна за другой, одна другой выше, пока я наконец воскликнул - я помню это: "Я умру, если эти волны не перестанут набегать на меня!" И я сказал: "Господи, я не могу больше вынести этого". Но ни малейшего страха смерти у меня не было. Не знаю, сколько времени оставался я в таком состоянии, потрясенный этим крещением. Был уже поздний вечер, когда ко мне в контору зашел один из певчих хора, где я был регентом. Он нашел меня по-прежнему громко плачущим и спросил меня: "Мистер Финней, что с вами". Некоторое время я не в силах был ему ответить, и он меня снова спросил: "У вас какое-нибудь горе?" Тогда я сделал над собою усилие и ответил ему: "Нет, но я так счастлив, что не могу жить". Я недавно цитировал Билли Брэя; мне кажется уместным привести его письмо, где он выражает в нескольких словах чувство, последовавшее за его обращением: "Я не могу перестать хвалить Господа. Когда я иду по улице мне кажется, что при каждом шаге одна моя нога говорит: "Хвала Богу", а другая - "аминь", и так продолжается все время, пока я иду" [146]. Заканчивая эту лекцию, я хочу сказать несколько слов о прочности результатов внезапных обращений. Многие, зная примеры возвращения людей после пережитого душевного перелома в прежнее состояние, предубежденно смотрят на самый факт обращения и с презрительной улыбкой называют эти явления "истерическими". Такое заключение чрезвычайно поверхностно и в психологическом и в религиозном отношении. Оно остается слепым к существу этого явления, которое заключается не в продолжительности его, а в природе и качестве возрождения, как перехода души в высшее состояние. Никакие состояния не прочны в человеческой душе, и она легко переходит от одного к другому, - нам не нужно статистических данных для уверенности в этом. Любовь, например, далеко не прочное чувство; и тем не менее, она открывает душе новые горизонты и дает высшие богатства, пока оно живо. Эти дары любви и создают ее ценность для людей, независимо от продолжительности чувства. То же происходит и с переживанием обращения: ценность и значение этого переживания создается тем, что оно в короткий промежуток времени обнаруживает перед человеком высшую грань его духовных сил, и эта ценность не уменьшается от наступающего за обращением падения, хотя продолжительность вновь обретенного состояния увеличивает ценность. Но в действительности огромное большинство внезапных обращений очень прочны; например, во всех цитированных мною случаях новое душевное состояние, обретенное людьми после обращения, {не покидало их до самой смерти}. Наиболее сомнительным в этом отношении является обращение А. Ратисбонна, в виду его эпилептоидического характера. Но мне известно, что краткие мгновения обращения оставили глубокий след на всей его последующей жизни. Он отказался от предстоящего ему брака, постригся в священники и основал в Иерусалиме, куда он переселился, миссионерский монастырь для распространения среди евреев христианства. Всю свою жизнь он ни разу не воспользовался в личных, эгоистических целях тем авторитетом, какой он приобрел благодаря своему обращению, - о котором он не мог вспоминать без слез - и остался примерным сыном церкви до самой смерти; он умер уже стариком, если не ошибаюсь, в 80х годах прошлого века. Единственные известные мне статистические данные о продолжительности результатов обращения собраны мисс Джонстон (Miss Johnston) для проф. Старбэка. Ее исследования обнимают только сто обращений, пережитых людьми, принадлежащими к разным евангелическим сектам, по большей части к методистским. Согласно показаниям самих опрашиваемых почти все обращения кончились возвратом к прежней жизни: 93% среди женщин, 77% среди мужчин. Однако проф. Старбэк, тщательнее просмотрев собранный материал, пришел к выводу, что настоящих отпадений от приобретенной обращением новой веры, было всего только 6%, так как огромное большинство самообвинений следует отнести на счет покаянного настроения самообличителей, и только шесть случаев из ста обнаруживают настоящее изменение веры. Старбэк приходит к такому заключению: влияние обращения состоит в том, что оно влечет за собой "изменение отношения к жизни, причем это новое настроение в высшей степени постоянно и прочно, хотя отдельные чувства внутри его изменчивы... Иными словами, человек, прошедший через обращение, достигает известного религиозного состояния и стремится внутренне приспособить себя к нему и не отступать от него, как бы ни колебалась степень его религиозного энтузиазма" [147].
|