Ксения КасьяноваОСОБЕННОСТИ РУССКОГО НАЦИОНАЛЬНОГО ХАРАКТЕРАК оглавлению ГЛАВА 8Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуациюМне бы хотелось начать анализ с рассмотрения такой шкалы, по которой отклонение выглядит наиболее безусловным: а именно — почти все значения, т. е. количества баллов, выбранные отдельными людьми, за исключением буквально единиц, лежат выше американской средней. Это шкала R — репрессия. Расхождение средних на ней составляет для мужчин 7,98 балла (19,57— 11,9), для женщин — 9,07 балла (21,15—12,08). Учитывая, что величина всей шкалы — 40 баллов, расхождение средних составляет в первом случае (для мужчин) около 20% шкалы, во втором — 22,7%. Это очень существенная величина, ее нельзя объяснить случайностью, неточностью, различием в способе вычисления средних. 20% шкалы — это 20% шкалы. По какому же качеству мы так явно отличаемся от американцев? Поскольку для нашей образованной публики термины западной психологии пока еще не являются повседневными и обиходными, начнем с начала и приведем дефиницию этого понятия — «репрессия», как она дана в специальном словаре130. Словарь свидетельствует, что «репрессия — это исключение из осознанного понимания некоторых видов психологической активности или содержаний, причем таким способом, который индивид применяет бессознательно. Это исключение может осуществляться посредством: недопущения в сознание, изгнания из сознания, препятствования возвращению в сознание»131. Далее словарь дает нам несколько обобщенных положений: «Явления, к которым применяется данный термин,— описания состояний, характеризующихся минимумом отвлеченного рассуждения» и «Репрессия представляет собой нечто противоположное 106
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию как экспрессии мотива или вида активности, так и простому отсутствию таковых»132. Выделяется несколько разновидностей этого процесса: «репрессия предваряющая — это отказ с самого начала впустить в сознание некоторые виды активности id (фрейдовского "оно") .Это механизм, посредством которого некоторым инстинктивным процессам постоянно запрещено возникать в сознании». Есть еще первичная репрессия — «отказ вторично впустить в сознание те содержания, которые уже были причиной ощущения вины или тревожности» — и, наконец, вторичная репрессия — «изгнание тех содержаний, которые напоминают человеку содержания, исключенные первичной или предупреждающей репрессией». И в довершение всего словарь предупреждает нас: «Если исключение произвольно, то более корректно называть это суппрессией. Но репрессию часто распространяют и на этот случай»33. Разыскиваем определение «суппрессии» и узнаем, что «суппрессия — это... форма самоконтроля, посредством которого импульсы или тенденции к действию внешне не проявляются». Для психоаналитиков — «это сознательное исключение неодобряемых желаний». «По Фрейду — суппрессирующая сила исходит из эго-идеала, и конфликт между этой силой и неодобряемыми мыслями имеет место в эго». И опять предупреждение, что суппрессия «противоположна репрессии, в которой процессы исключения не осознаются (хотя это общепризнанное различие не всегда проводится)»134. Доберемся еще и до «эго-идеала», и словарь просветит нас на этот счет: «эго-идеал — это часть эго, тесно связанная с супер-эго, но тем не менее от него отличная. Эго-идеал представляет совокупность позитивных идентификаций с любимыми и признаваемыми родителями (или с заместителями родителей, вплоть до общества и Бога, если человек с ними позитивно идентифицируется) . От эго-идеала исходят сознательно принимаемые и действительно желаемые стандарты добра и высшего блага, стандарты, которые основываются не на обязательности, но на искреннем желании их. Супер-эго, напротив, включает в себя принудительный и запретительный жесткий аспект родительского влияния. Оно более всего связано с контролем импульсов. Жизнь вводит в круг индивида все новых и новых людей,— и идеал эго подвержен изменению, в то время как супер-эго, сформированное в раннем детстве, не изменяется. В общем эго-идеал обеспечивает позитивную устремленность к идеалам, а супер-эго функционирует как запрещающая совесть» 35. 107
ГЛАВА 8 Как же возможно смешать два таких различных явления, как суппрессия и репрессия? Смешать довольно легко, так как словарь подчеркивает различие в способе, не акцентируя внимания на общности результата репрессии и суппрессии. В том и в другом случае подавляются, блокируются импульсы, идущие из подсознания — из id. Происходит «торможение мысли или действия, не вытекающее из наличной объективной ситуации, не объяснимое забыванием»136. Это — продукт работы эго, то есть того «аспекта нашей личности, который находится в контакте с внешним миром при помощи перцепции, мышления и усилий, взаимодействующих с реальностью»137. Эго формирует защитные механизмы, которые обеспечивают «преобразование, сублимацию или символическое изменение id-импульсов для сохранения интегрированное™ эго; для защиты эго посредством эффективной гармонии между id и супер-эго» . А проще говоря, в том и в другом случае происходит воздержание от реализации инстинктивного влечения, если оно не соответствует определенным, признанным эталонам. Для личности эти два способа могут быть просто разными ступенями или фазами: сознательное блокирование может применяться вначале, при внедрении в сознание нового эталона (представления о добре и зле), а потом переходить на уровень бессознательного рефлекса либо вступать в действие в критической ситуации, когда импульсы, посылаемые в сознание id, становятся слишком сильными или какими-то другими способами «взламывается» автоматическое блокирование неодобряемых инстинктивных влечений. Для культуры же — это два различных механизма, действующих в одной и той же популяции: для одних типов личностей более удобным и привычным способом является репрессия, для других — суппрессия. В шкале R снимаются оба механизма, о чем говорит определение, кочующее из одного описания в другое: «Эта шкала выявляет отсутствие правильного самопонимания, выраженную зависимость от "значимых" окружающих, стремление придать большое значение социальному статусу, тенденцию к вытеснению психологических конфликтов». Как видите, здесь про все сказано: и про бессознательные механизмы вытеснения и про идеал-эго и про супер-эго, только как-то невероятно пошло, так что от этого определения за версту разит попыткой психолога, знающего всю подоплеку психических явлений, стать в позицию превосходства к исследусмоцу «объекту», который не понимает себя, «зависим» от авторитетов и статусов, не разрешает психологические конф- 108
Репрессия как. глобальная модель «ответа» на ситуацию ликты, а уклоняется от них посредством вытеснения. С этой плоской точки зрения возможно по существу только выставлять оценки в соответствии с набранными пациентом баллами и очень трудно (поскольку нет никакого стимула к этому) разглядеть за всеми этими «защитными» и прочими механизмами очень древний принцип существования общества и культуры. Таких принципов весьма немного, а точнее, всего два: либо изменения и приспособления к себе окружающей среды, либо сохранения ее и приспособления себя к ней. Первый принцип максимизируется в настоящее время в западноевропейской и производных от нее культурах: там человек — борец, созидатель, преобразователь — окружен благоговейным почтением и эти его качества превращены в ценность, в эталон. И мы воспринимаем эти эталоны на рефлекторном уровне. А на уровне «социальных архетипов» реализуем, по-видимому, второй принцип. И нельзя сказать, что мы реализуем его совсем уж бессознательно. Мы прекрасно знаем в себе это глобальное качество, и другие знают его в нас, и называется оно терпение. Терпение — это, безусловно, наша этническая черта и в каком-то смысле основа нашего характера. Оно проявляется в большом и в малом, и даже в самом мельчайшем. Хедрик Смит в своей книге «Русские» описывает впечатление от поведения публики на лекции о джазе: «Докладчик Леонид Переверзев — был настоящим авторитетом в области американского джаза. Его изложение было наполнено жизнью и энтузиазмом, и он использовал прекрасные записи джаза для иллюстрации — редкость для советских слушателей, у которых крайне мало возможностей слушать такую классику. Но никто ни разу не закачал головой в ритм, ни один человек не пощелкал и не постукал пальцами в лад музыке. Никто не потопал ногами. Аудитория ни разу не взорвалась стихийными аплодисментами. Все были внимательны, тихи и не выражали никаких эмоций. И это была аудитория, состоявшая из 1000 молодых людей, которые с большим трудом достали билеты на эту лекцию. Они с пристальным вниманием слушали как музыку, так и объяснения. Но никакое проявление вовне эмоции или ритма не указывало на то, что музыка хоть каким-то образом задевает их. И эта всеобщая сдержанность так расстроила меня, что я спросил потом молодого лектора, что же случилось, почему аудитория не реагировала на музыку, может быть, она.не понравилась ей? "Ах, нет,— сказал он,— мы все чувствуем. Просто у нас не принято выражать эмоции на людях во время лекции или концерта. Мы контролируем себя"»139. 109
ГЛАВА 8 Этот контроль для нас норма не внешняя, но внутренняя. Он входит в нашу привычку, в плоть и кровь, становится частью нашей личности, начиная с раннего детства, когда ребенку, пытающемуся петь или декламировать в троллейбусе, мать говорит: «Тише, маленький, тише. Приедем домой, там ты мне расскажешь, а здесь не нужно». — «Почему не нужно, мама?» — «А ты видишь, сколько здесь людей? Некоторые едут с работы, они устали; может быть, у кого-нибудь болит головка... Знаешь, как неприятно, когда болит головка, а рядом кто-то шумит?» И ребенок умолкает, приучаясь к мысли, что, из-за того, что может быть среди нескольких десятков окружающих есть два-три усталых человека, или у кого-то испорчено настроение, или кто-то неважно себя чувствует, лучше вести себя тихо. Веселые должны приспосабливаться к усталым, здоровые — к больным, сильные — к слабым, а человек должен приспосабливаться к миру, не потому что он чувствует себя бессильным перед ним или боится его, но потому что он его уважает. По этому нашему качеству — терпению — нашу культуру часто относят к восточным и говорят о фатализме или проводят аналогии со стоицизмом. Мне кажется, это неверно. Фатализм и стоицизм — это линии поведения личности в ситуации, когда по существу (в ближней или дальней перспективе) у нее нет выбора, когда она не может осуществлять те ценности, которые должно и хотелось бы осуществлять. В нашей культуре терпение как модель поведения есть, безусловно, ценность, т. е. именно критерий выбора и оценки. Конечно, очень трудно аргументировать такие общие положения, но можно все же попытаться. Хотя общеизвестно, что пословицы — материал весьма противоречивый и в них могут высказываться мнения и оценки, прямо противоположные друг Другу, относительно терпения они все исключительно единодушны: они не только оценивают его положительно, но придают ему очень большое значение. Возьмите сборник В. Даля «Пословицы русского народа»140, в нем 30.000 пословиц. Если у вас хватит терпения просмотреть все, вы убедитесь, что в деле спасения души с терпением конкурирует только монашеская жизнь (которая сама называется «спасением»), никакие другие модели поведения просто не входят в игру. При этом в одном случае говорится, что «хорошо спасенье, а после спасенья терпение», а в другом случае «терпенье — лучше спасенья». Во всяком случае «без терпенья нет спасенья» и «за терпенье Бог дает спасенье». И только в единственном случае Бог прямо и непосредственно поставлен в образец 110
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию человеку — и именно по этому качеству: «Бог терпел, да и нам велел». Когда говорится: «Терпенье и труд всё перетрут»,— то имеется в виду ни много ни мало, а именно всё, все сферы жизни человека, которые, однако же, неравноценны. Сфера, создаваемая и устраиваемая трудом,— это сфера земного, материального благополучия. Но поскольку сама эта сфера не котируется высоко, то и труд, как средство созидания в этой сфере, нигде не ставится в один ряд со спасением и терпением. И в этом сознание нашего народа полностью единодушно с православной религией, которая в отличие от протестантизма, видящего в труде смысл и предназначение человека в мире и главное средство очищения и созидания его души, отрицает за трудом такое значение. В самом деле, возьмем поучения святых отцов, и вот что мы в них прочитаем: «Брат спросил авву Агафона: скажи мне, авва, что больше: телесный труд или хранение сердца? Авва ответил ему: человек подобен дереву: телесный труд — листья, а хранение сердца — плод. Поелику же, по Писанию, "Всякое дерево, еже не творит плода добра, посекаемо бывает и в огонь вметаемо" (Мф, 3,10), то очевидно, что мы все попечение должны иметь о плоде, т. е. о хранении ума. Впрочем для нас потребно и лиственное прикрытие, и благоукрашение, т. е. телесный труд»141. И преподобный Дорофей поучает свою братию: «Каково бы ни было дело, малое или великое, не должно пренебрегать им или не радить о нем, ибо пренебрежение вредно, но не должно также предпочитать исполнение дела своему устроению*, чтобы исполнить дело, хотя бы оно было и со вредом душе... Будьте уверены, что всякое дело, которое вы делаете, велико ли оно, как мы сказали, или мало, есть осьмая часть искомого, а сохранить свое устроение, если случится неисполнить дела, есть три осьмых с половиною»'42. А Иоанн Лествичник говорит: «Весьма развратился нынешний век и весь стал преисполнен возношения и лицемерия, труды телесные, по примеру древних отцов наших, может быть еще и Под «устроением» понимается состояние души не столь устойчивое, как характер, ибо оно подвержено изменению и совершенствованию, но и не столь преходящее, как настроение. Ближе всего оно к современному понятию «система установок личности». «Есть три устроения души в человеке,— поясняет авва Дорофей,— он или действует по страсти, или сопротивляется „ ей, или искореняет ее». «Нынешний век» для Иоанна Лествичника — конец VI — начало VII в. 111
ГЛАВА 8 показывает, но дарований их не сподобляется; хотя, думаю я, естество человеческое никогда не требовало дарований, как ныне. И справедливо мы это терпим, потому что не трудам, но простоте и смирению являет Себя Бог- (разрядка моя, — К. К.). Хотя сила Господня и в немощи совершается, однако, отринет Господь несмиренномудраго деятеля» (Слово 26-е. О рассуждении)143. Как видим, нигде не отвергается труд, везде признается его полезность, но он не считается безошибочным средством, автоматически обеспечивающим осуществление земного призвания человека и правильное устроение его души. От аввы Дорофея, написавшего одному иноку: «Брат! Истинный труд не может быть без смирения, ибо сам по себе труд суетен и не вменяется ни во что»144,— и до епископа Феофана, почти современника нашего, также написавшего кому-то из своей духовной паствы: «Дело — не главное в жизни, главное — настроение сердца, к Богу обращенное»145,— труду в системе ценностей отводится явно подчиненное место. И его невозможно перевести в другой разряд, не нарушив системы. Этого большей частью не понимали наши интеллигенты-мыслители. Им все казалось, что просто «вчерашний крестьянин» еще не привык к новым условиям труда и промышленности или «разбаловался», дезориентирован, или незаинтересован и потому не проявляет особого интереса к труду. Достаточно, следовательно, заинтересовать его, показать, перевоспитать — и он полюбит труд и станет «нормальным» европейским народом. Тогда к нему с полным правом можно будет применить известное клише: «трудолюбивый и талантливый». Трудолюбие есть в нем, и он его проявляет, и таланты есть (они есть в каждом народе), но не это составляет его «лицо». «Чем хуже был бы твой удел, когда б ты менее терпел?» — восклицал поэт, обращаясь к народу. И это — поистине вершина непонимания. Терпение для нас — не способ достигнуть «лучшего удела», ибо в нашей культуре терпение, последовательное воздержание, самоограничение, постоянное жертвование собой в пользу другого, других, мира вообще — это принципиальная ценность, без этого нет личности, нет статуса у человека, нет уважения к нему со стороны окружающих и самоуважения. Из наших интеллигентов, пожалуй, только гениальный Достоевский каким-то внутренним интуитивным чувством постигал эту культурную схему. Это в романе «Преступление и наказание» следователь говорит Раскольникову, объясняя побуждения Миколки, взявшего 112
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию на себя вину за убийство, которого он не совершал: «Знаете ли вы, Родион Романович, что значит у иных из них "пострадать"? Это не то, чтобы за кого-нибудь, а так просто "пострадать надо", страдание, значит, принять... Так вот я и подозреваю теперь, что Миколка хочет "страдание принять" или вроде того»146. Не просто принимает безропотно (ведь как легко было бы объяснить «забитостью», привычкой к «слепой покорности» — благо и штампы такие постоянно у нас в ходу для таких именно случаев!). Достоевский говорит: «хочет принять», выбирает, следовательно, считает ценностью. Но какой в этом смысл? Зачем Миколка хочет страдания? По-видимому, для того чтобы выработать из себя личность. «Мужественная душа инстинктивно ищет жертвы, случая пострадать, и духовно крепнет в испытаниях»,—записал в дневнике отец Александр Ельчанинов147, почти наш современник. Но ценность, величие человека, умеющего переносить страдания, признавалась во все века и во всех культурах. Уже Священное Писание устами мудрейшего Соломона говорит: «лучше муж долготерпелив, паче крепкаго, удерживаяй же гнев, паче вземлю-щего град» (т. е. умеющий справляться со своим гневом сильнее того, который может завоевать город) (Притчи, 17,32). И Иоанн Лествичник говорит: «Терпеливый есть непадающий делатель» 148,—и еще: «Временем оскудевает море, говорит Иов (Иов, 14,11); временем и терпением мало-помалу снискиваются добродетели, о которых говорим»149. Но если умение переносить страдания и не бояться их и первая ступень этого умения — терпение — во всех культурах пользуются признанием и уважением — то такого глобального значения, принципа, определяющего почти все поведение и мировоззрение, эти умения достигают далеко не везде. В нашей культуре они играют особую, очень важную роль: «Становясь православными, мы становимся все отчасти аскетами»,— написал тот же Александр Ельчанинов. Это наш способ делать дело, наш способ ответа на внешние обстоятельства, наш способ существования в мире — и основа всей нашей личности. Поэтому и в текстах Священного Писания мы находим и подчеркиваем именно эти моменты, мы их акцентируем, потому что они соответствуют всему нашему мировоззрению. Один баптистский проповедник, русский человек, сказал в своем поучительном слове так: «Меня поражает одно в словах апостола Павла: в его хвалебной песне он упоминает то, от чего воздерживается любовь. Он начинает словами: "Любовь долго терпит",— и кончает: "любовь все переносит". В сущности это почти одно и то же... Но 113
ГЛАВА 8 нам казалось бы естественнее говорить о том, что любовь может совершить, а не о том, что она может перенести, отчего не воспеть ее громкие подвиги, одолеваемые ею препятствия, чудеса, которые она творит?.. Но нет, апостол Павел был прав. В темном незаметном трудовом пути заключается величие подвига,а трудовой путь любви есть долготерпение...» Желание пострадать в нашем человеке есть желание самоактуализации: «...как говорил один брат, скорбя и плача о том, что Бог взял от него искушение: "Господи, ужели я недостоин и мало поскорбеть?" Повествуется также, что ученика великого Старца постигла плотская брань и Старец, видя его труды, сказал ему: "хочешь ли, я помолюся Богу, чтобы Он облегчил тебе сию брань?" Но ученик отвечал: "Хотя я и тружусь, Отче, но вижу в себе плод от труда; и так лучше моли Бога, чтобы Он дал мне терпение"»150. Казалось бы: какая же это самоактуализация в борьбе не с внешними силами и препятствиями, а с самим собой? Что созидается такой борьбой? С детства привыкли мы читать во всякой популярной литературе о христианских святых и подвижниках, что они «иссушали себя», и, отказываясь от всего, тем самым обедняли себя и т. д. и т. п. Люди растили хлеб, воспитывали детей, боролись с внешними врагами, открывали новые земли, что-то изобретали, а подвижники сидели в пустыне и занимались исключительно собой. Что они завоевывали в этих трудах и самоограничениях, какой «плод»? Ответ на этот вопрос довольно прост, но неожидан для человека, воспитанного на вышеуказанной популярной литературе: они завоевывали себе внутреннюю свободу, необходимую им для того, чтобы осуществлять в мире добро. Здесь необходимо затронуть вопрос о миросозерцательных предпосылках понимания «добра», различных в разных культурах. Вопросом этим специально занимался Н. Бердяев в своей работе «Смысл истории». Он, например, особенно подчеркивает различие эллинского и христианского представления о «добре» и способе существования его в мире. «Греки утверждали необходимость добра, разумность добра. Они понимали добро как разумную необходимость, как победу разума... В добре есть закономерность, действуют необходимые для разума начала. Противоположные ему начала случайны, нерациональны... Христианство же утверждает свободу добра. Оно утверждает, что добро есть продукт свободы духа и что только то добро, которое есть результат свободы духа, обладает истинной ценностью и является настоящим добром. Принудительную, разумную необходимость добра христианство от- 114
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию вергает. Это — существенный признак христианского миросозерцания»151. Именно оживление эллинских влияний в период Возрождения привело к появлению в философии нового времени повторяющейся в различных вариантах темы: «человек по природе своей добр». Отсюда делается вывод, что если дать человеку развиваться «естественно», достаточно «близко к природе», не мешать ему быть тем, чем он является от самого рождения, то он вырастет «правильным» существом, вполне гармоничным внутренне и соответствующим окружающему миру. Человек — часть природы и подчиняется ее незыблемым законам, а потому, чем ближе он к природе и лучше понимает ее законы, тем очевиднее для него неизбежность следования этим законам. И отсюда уже совершенно непринужденно делается вывод о том, что «свобода есть осознанная необходимость». Совершенно другой ход рассуждения у христианина. Представленная сама по себе природа, в том числе и заключенная в нас, т. е. человеческая природа, способна развивать лишь слепое удовлетворение потребностей и осуществлять борьбу за существование, отвоевывая себе место под солнцем. Добро не накапливается в мире закономерно в результате функционирования законов природы, оно есть результат усилий и упорного труда человеческого духа. Но для того, чтобы такую работу произвести, человеческий дух должен быть свободен, не ограничен в своей деятельности слишком настойчивыми требованиями организма, страстями, неконтролируемыми импульсами, естественными склонностями, привычками, пристрастиями и прочими узами этой самой «человеческой природы». Для этого человеческую природу необходимо ввести в рамки и дать духу власть над ней. «Христианская история освобождения человека от природы должна была привести к тому, что человек ушел во внутренний духовный мир, чтобы в нем совершить какую-то огромную героическую борьбу с природными стихиями, чтобы преодолеть эту подвластность человека низшей природе и выковать человеческий образ, выков. 1ть свободную человеческую личность. Это великое дело, центральное в судьбе человека, было совершено христианскими святыми. Титаническая борьба со страстями мира, которую вели христианские подвижники и отшельники, совершила дело освобождения человека от низших стихий»152. Итак, терпение и страдание — способ формирования личности, выработки сильного духом «непадающего» деятеля. В этом своем качестве они признаются всем христианством вообще, во 115
ГЛАВА 8 всех его разновидностях, в том числе и нашей культурой, прочно усвоившей христианство. Но для нашей культуры — это только один слой, довольно поздний по времени. А если заглянуть под него, то можно нащупать и более древний слой, в котором терпение и самоограничение являются не только способом завоевания свободы духа, но имеют и более глобальное значение — принципа существования, поддержания гармонии и равновесия в мире. Это, должно быть, один из самых древних способов существования. Леви-Стросс говорит о первобытных обществах, что они «эксплуатируют природную среду так, что это гарантирует скромный уровень жизни и вместе с тем защиту природных ресурсов. Их системы брачных правил имеют в глазах демографов то общее, что они до крайности ограничивают рождаемость и поддерживают ее на постоянном уровне. Их политическая жизнь основана на единодушном согласии и допускает только единодушные решения. Она как бы исключает использование в своих целях различий между властью и оппозицией, между большинством и меньшинством»153. Это — способ существования суровый, но рассчитанный на вечность: при такой системе окружающей среды, природной и социальной, хватит на всех и очень надолго, практически навсегда. Эти общества не нацелены на развитие, движение в каком-то определенном направлении: они существуют в вечности. И человек, живущий в таким обществе, также привыкает воспринимать себя с точки зрения вечности. А на этом фоне человеческое существование очень кратко и эфемерно. В контексте современной жизни и культуры, когда мы думаем о краткости и ограниченности человеческого существования, нам становится грустно и страшно. Но это происходит, по-видимому, от того, что мысль эта непривычна для нас. Обычно мы живем так, как будто нам уготована бесконечная жизнь впереди, наше будущее переполнено целями и планами, многие из которых с точки зрения вечности показались бы мелкими и суетными, но мы относимся к ним серьезно, а о смерти стараемся вовсе не думать, прогоняем от себя эту мысль. Но бывают такие периоды, когда человек вынужден стать лицом к лицу с вечностью. Что он тогда испытывает, наш современный человек? Александр Исаевич Солженицын так описывает выход маленького отряда из окружения154: «И идти нам приходилось так медленно, останавливаться, как будто мы приятно гуляли ласковой ночью в светло-белесой пелене неба и поля,— а во всякую минуту выскочить могли с любой стороны и изрешетить. И вот 116
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию это и было, навсегда запомнилось,— главное ощущение этой ночи: своего пребывания на земле, а совсем не привязанности к ней, легкое тело, одолженное нам лишь временно, и осветленная прогулка по призрачным местам, куда нас заносит случай, а всякую минуту вот мы готовы и отлететь». И оказывается, что никакого страха и никакой печали нет, и прав был Иоанн Лествичник, сказав: «Как отцы утверждают, что совершенная любовь не подвержена падению, так и я утверждаю, что совершенное чувство смерти свободно от страха»155. И еще: «Как хлеб нужнее всякой другой пищи, так и помышление о смерти нужнее всяких других деланий... память смерти производит отложение попечений, непрестанную молитву и хранение ума»156. «Отложение попечений» — это отодвигание на второй, на третий, на задний план всех хлопот, связанных с обеспечением материального благосостояния, устройства в этом мире и прочих подобных забот. Мы постоянно замечаем в нашем народе его чрезвычайно слабую отзывчивость на мероприятия, связанные с перестройкой, реформированием чего бы то ни было, со всяким новым созиданием. Но мы очень редко обращаем внимание на одну крайне важную черту в нем: что он — тот народ, который находится под влиянием своей древней культуры и своей православной религии — очень не любит что-либо разрушать и без крайней необходимости этим никогда не занимается. Он — великий хранитель. Прежде всего он хранитель того, что у него внутри, но затем также и того, что находится вовне. «А хранение совести в отношении к вещам,— поучает преподобный авва Дорофей,— состоит в том, чтобы не обращаться небрежно с какой-либо вещью, не допускать ей портиться, и не бросать ее как-нибудь, а если увидим что-либо брошенное, то не должно пренебрегать сим, хотя бы оно было и ничтожно, но поднять и положить на свое место»157. Когда я вижу, как, войдя в церковь, верующий человек осторожно проходит между людьми, стараясь никому не помешать и не нарушить общей установившейся атмосферы и настроения, то я почему-то всегда вспоминаю именно слова Евангелия: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю» и думаю, что в этой предназначенности скрыт великий смысл: землю следует отдавать в наследство (мы в наше время все больше наглядно убеждаемся в этой истине) именно и только кротким. Они будут обращаться с ней осторожно и бережно, и в их руках она процветет, яко крин.. 117
ГЛАВА 8 Самоутверждение их направлено не на внешний мир, а внутрь себя, на «устроение» собственной личности. Мир же для них временное пристанище, и, если что-то в нем уже сделано предыдущими поколениями, они всегда склонны отнестись к этому по образцу своего знаменитого предка, сказавшего: «Не нами положено, лежи оно во веки веков». Эта постоянная «память о смерти» и готовность к страданиям и есть основание той кроткой и смиренной личности, идеал которой занимает такое высокое место в нашей этнической культуре. У А. Грина есть прекрасный образ. Он так описывает мироощущение семнадцатилетней Ассоль: «к обыденным теням жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам»158. Это «деликатное терпение гостя» и есть стержень мироощущения, на котором основывается наш основной «социальный архетип». Он ведет свое происхождение, по-видимому, от того древнейшего, еще дохристианского, пласта культуры, на который в дальнейшем так хорошо и прочно легло православие именно потому, что православный идеал личности, умеющей терпеть и страдать, умеющей «откладывать житейские попечения», самым непротиворечивым и естественным образом продолжает основные принципы этой про-токультуры. И теперь уже довольно трудно отличить элементы этой древней культуры от тех, которые были внесены православием. Это мироощущение мудрое и одновременно детское. Недаром отец Александр Ельчанинов написал: «Общение с детьми учит нас искренности, простоте, умилению, умению жить данным часом, делом—основному в Православии». Дети каждый день как бы снова рождаются — отсюда их непосредственность, несложность души, простота суждений, действий. Это очень мудрая простота, освобождающая человека от множества мыслей, целей и планов, которые при несколько ином взгляде, а именно — с той самой точки зрения вечности, оказываются совершенно ненужными. Этой же общей ориентированностью культуры на вечность объясняется и отсутствие в ней разработанной временной перспективы и вообще временного измерения. Будущее в своих основных чертах должно быть похоже на настоящее, из прошлого же закрепляются в памяти только обобщенные вехи, имеющие значение в вечности,— все остальное опускается как несущественное. 118
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию Правда, относительно временной перспективы, направленной в прошлое, дело может обстоять по-разному. Например, в китайской культуре, безусловно, очень древней и ориентированной на вечность, память о прошлом чрезвычайно богата и разнообразна: она переполнена людьми, событиями, поступками с очень точными, подробными и конкретными деталями. Например, вы читаете стихотворение поэта Цао Чжи (начало III в. нашей эры): «Думаю часто о благородном Яне — Меч драгоценный отдал он без сожаленья»; к нему для русского читателя (потому что китаец и так это знает) сделано примечание: «Некто Лин-цзы из княжества У отправился в Цзинь (эпоха Чуньцу, VII—V вв. до н.э.). По дороге он остановился в княжестве Сюй, правителю которого очень понравился его драгоценный меч, и Янь Лин-цзы решил на обратном пути подарить меч правителю. Но когда он вернулся, правитель уже умер. Тогда Янь Лин-цзы повесил свой меч на дереве, что росло у могилы покойного»159. Небольшая ссылка, а сколько в ней дат, конкретных указаний местностей, имен. Важна не только сама суть — проявленное Янем качество личности — но и форма поступка: где, когда, кем, по отношению к кому и в каких обстоятельствах совершен. Любая местность в Китае окружена преданиями, связана с именами и поступками живших или бывавших здесь в прошлом людей. Это — очень яркая особенность именно китайской культуры. В нашей культуре нет ориентации на прошлое, как нет ее и на будущее. Никакого движения, этапов, промежуточных ступеней и точек не предполагается. Отсюда та характеристика, которую так точно подметил в ней Бердяев: апокалиптичность мышления, внеисторичность его. Историчность (которую в данном случае Бердяев отождествляет с культурой вообще, поскольку для него «культура» — только то, что соответствует западноевропейскому представлению о культуре, все остальное — вне культуры) «предполагает, что за серединой жизненного процесса признается какая-то ценность, что значение имеет не только абсолютное, но и относительное» 160. Вот этой историчности изначально нет в культурах, ориентированных на вечность. Это и понятно: какая же относительность в вечности — в вечности может оставаться только абсолютное. Отсюда — невероятная трудность и сложность реформации в ареалах таких культур. Они очень сильно сопротивляются всякому изменению. Когда же, наконец, происходит сдвиг сознания, он касается ни много ни мало абсолютных точек отсчета. Тогда культурные скрепы распадаются вообще, изменение приобретает 110
ГЛАВА 8 неконтролируемый, страшно разрушительный характер: апокалиптическое сознание «устремляется к концу, к пределу», минуя «всю середину жизненного процесса»161. В последние десятилетия появился ряд крупных работ, исследующих такого рода «апокалиптические взрывы», сопровождаемые восстаниями и движениями больших масс (Норман Кон. «В поисках тысячелетнего царства. Революционные милленарии* и мистические анархисты средних веков» (1970); Л. Колаковский. «Христиане без церкви» (1961); В. Мюльман. «Революционный мессианизм третьего мира» (1968) и другие работы). Толчком, развязывающим апокалиптические взрывы, является всегда не желание масс что-то «улучшить» или что-то «устранить», а кризис ориентации, распад традиционных ценностей и традиционного образа жизни, нарушение «нормального» состояния общества или отклонение от него. Речь идет всегда не о том, чтобы чего-то «достигнуть» или ввести, а о том, чтобы восстановить что-то утерянное, нечто естественное как воздух, что всегда было и всегда должно быть, о том, чтобы вернуться, но не к прошлому, предыдущему (в таких категориях не мыслит апокалиптическое сознание), а к норме, к естественной модели своей культуры. Очень наивна широко распространенная точка зрения, что народ «бунтует», когда он находится в «невыносимых условиях» (под которыми обычно понимаются материальные условия существования). Народ может вынести необычайно много, если в его сознании эти тяготы обоснованы. Причем обоснованием их не обязательно должна быть, например, война, неурожай или другие стихийные бедствия. Народ в те периоды, когда он находится под влиянием нашей древней (и менее древней — православной) культуры,— вообще склонен считать аскетизм и всякое воздержание ценностью, так сказать, основой жизни. Отец Александр Ельчанинов так осмысляет эту точку зрения: «Почему всякое "наслаждение", "сладость" — грех? Потому что момент наслаждения, есть момент усиления личного самочувствия, и чем острее наслаждение, тем глубже мой разрыв со всеобщей гармонией. От наслаждения — к самолюбию, от самолюбия — к разложению, от разложения — к смерти». Другими словами, переживание наслаждения уводит человека вглубь себя, к себе самому, обращает только на себя, отрывает от других, индивиду- Милленарии — члены одной из сект. 720
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию ализирует — чем и разлагается гармония целого. Напротив, посредством воздержания и самоотказа я эту гармонию поддерживаю. А еще проще: мир существует и правильно движется только нашими жертвами, нашим терпением, нашим самоограничением. Вдумавшись в этот ход рассуждения, мы, пожалуй, вынуждены будем признать, что это — очень разумная и правильная (а может быть, даже и единственно правильная) точка зрения на мир. Правда, в наше время она все менее отчетливо звучит в нашем сознании. Зато в «лихую годину», когда незащищенность и мимолетность нашего существования становится очевидной, мы возвращаемся к ней, и она стабилизирует наше мироощущение, дает силы переносить непереносимое. К одному из самых тяжелых периодов в жизни нашей страны и ее собственной относится удивительное по светлости и умиротворенности стихотворение М. Цветаевой, посвященное дочери Але (24 августа 1918 г.): ... И так хорошо нам вдвоем — Бездомным, бессонным и сирым... Две птицы: чуть встали — поем, Две странницы: кормимся миром... А вот отрывок из еще одного ее же стихотворения 1923 г., в котором ясно звучит это нежелание «устраиваться», «укореняться» перед лицом вечности и бренности отдельного человеческого существования («Поезд», б октября 1923 г.): Не штык — так клык, не сугроб — так шквал, В Бессмертье что час — то поезд! Пришла и знала одно: вокзал, Раскладываться не стоит. Интеллигент, привыкший всегда уделять много внимания своей собственной, индивидуальной внутренней жизни, приходит к таким состояниям в исключительных обстоятельствах. Народ же, крепкий в своей древней культуре, всегда считает тягу к наслаждению, к эйфории чем-то греховным. Поэтому в стереотипы культурного поведения нашего этнического комплекса не входит яркая мажорность, проявления веселости, уверенности в себе. Они все окрашены в более мягкие, сдержанные, пастельные тона. Любопытно, что, оказывается, еще Климент Александрийский (умерший в 217 г.), обсуждая вопрос о том, какая музыка прилична для христианского богослужения, высказал такое мнение: 121
ГЛАВА 8 «Должна быть отвергнута музыка чрезмерная, надламывающая душу, вдающаяся в разнообразие, то плачущая, то неудержимая и страстная, то неистовая и безумная... Мелодии мы должны выбирать проникнутые бесстрастностью и целомудрием; мелодии же разнеживающие и расслабляющие душу не могут гармонировать с нашим мужественным и великодушным образом мыслей и расположений»162. Мужественность, бесстрастность, целомудрие и направленность мыслей на предметы высокие и важные — все это и отражается в состоянии души, которое принято определять как «серьезность» и «сосредоточенность». Это — очень устойчивое миро- и самоощущение, сильно противящееся всяким колебаниям в сторону как печали, «расстройства», так и неудержимой веселости. Оттого так заметен на наших улицах каждый человек, оживленно что-то говорящий повышенным голосом, жестикулирующий, пытающийся что-то передать посредством усиленной мимики. У нас это «не принято». Это не соответствует нашим мыслям и расположениям. Впрочем, это совсем не такое уж плохое расположение духа, просто оно окрашено не в интенсивные, а в очень умеренные тона. Эта умеренность общего мироощущения и его устойчивость, по-видимому, являются причиной того, что по шкале, называемой «упругость эго» (ER-0, 175) (рис. 1), наши средние довольно заметно отклоняются вниз от американских: для мужчин расхождение средних составляет 9,05 балла (8,4% всей шкалы,— шкала очень большая — 108 баллов), для женщин — 10,5 балла (или 9,7% от шкалы). В соответствии со смыслом шкалы это означает, что наше эго не столь активно работает на возвращение «хорошего расположения духа». Действительно, если все наше мироощущение окрашено в тона неинтенсивные и немажорные, то этих именно вопросов мы всегда не добираем по указанной шкале. Но кроме того, когда мы уже приходим в «плохое расположение духа», нас в самом деле довольно трудно вернуть обратно. Как впрочем и вывести из себя, поскольку состояние наше имеет тенденцию приобретать своего рода инерцию. За последнее предположение говорит также наше отклонение от американской средней по шкале «сила воли» (Es, 176), и именно вверх. При этом мужчины выбрали более 2/3 шкалы и «переплюнули» американцев на 8,7 балла (что составляет 12,75% шкалы), расхождение женских средних составляет 7,65 балла (или 11,25% шкалы). Американцы — народ упорный, но все же достаточно 122
123
ГЛАВА 8 лабильный. Мы же известны были всегда инерционностью своих установок, коя в разговорном языке попросту называется «упрямством». С учетом этого нашего национального качества и развивается динамика наших состояний и механизм работы нашего эго. Эта динамика таит в себе некоторые неожиданности. Например, существует такая шкала, которая называется «эмоциональной невоспитанностью» (или «незрелостью», «несоциализированностью эмоций»), это Em — шкала 130. Человек, отличающийся «эмоциональной невоспитанностью», характеризуется тем, что он может оказываться «на поводу у своих эмоций»: не он ими владеет, а они им. Придя в состояние гнева или веселости, он становится совершенно «безудержным», и всякие попытки остановить его вызывают только новые всплески разбушевавшихся чувств. И вот по этой-то шкале мы отклоняемся от американской средней довольно сильно вверх. Для мужчин это отклонение составляет 6,37 балла (13,3% шкалы), для женщин — 9,46 балла (почти 20% шкалы). Отклонение знаменательное. И оно как бы начисто опровергает все сказанное нами выше о «терпеливой деликатности», «серьезности», «устойчивости настроений», «самоограничении» и «силе эго». Как все это примирить между собой? Оказывается, что не только можно примирить, но что интерпретация именно такого сочетания шкал приводит к любопытным выводам; Более того, эти выводы делались и делаются нами самими. Приведем пример из воспоминаний ф. Степуна. В самом начале первой мировой войны воинская часть, в которой Степун служил офицером, следовала от места своего формирования (в районе Иркутска) на фронт. И вот какой эпизод случился в дороге: «На какой-то большой, еще доуральской станции, где мы собрались было повкуснее пообедать, буфет первого и второго класса был до того забит голубыми австрийскими офицерами, что для нас не нашлось ни места, ни тарелки щей... До чего же характерно для русского отношения к врагу, что никому из нас и в голову не пришло просить австрийцев очистить нам место и потребовать от буфетчика, чтобы в первую очередь кормили своих. Я знаю, пленным австрийцам и немцам не всегда жилось хорошо в наших военных лагерях. Допускаю какие угодно жестокости, но на одном настаиваю: русский человек жесток только тогда, когда выходит из себя. Находясь же в здравом разуме, он в общем совестлив и мягок. В России жестокость — страсть и распущенность, но не принцип и не порядок (разрядка моя. — К. К.). Иначе у немцев: быть может, немецкие офицеры по-че- 124
Репрессия как глобальная модель «ответа» на ситуацию ловечески жестоки и не более нас, все же они по разумной принципиальности никогда не потерпели бы, чтобы им у себя в Германии не хватило бы места и еды, потому что все места заняты врагами. Я не говорю, что мы лучше немцев, я только устанавливаю, что мы весьма отличны от них»163. Из примера и из осмысления его Степуном следует, что мы мягки, кротки, терпеливы и готовы на страдания не по природе своей, а по культуре. Это культура ведет нас путем воздержания и самоограничения вплоть до самопожертвования. Природа же наша отнюдь не такова. Она склонна к бурным и неконтролируемым эмоциональным взрывам. И тест это показывает. Диагностирующей здесь является шкала эпилепсии (Ер, 228). Наше отклонение по этой шкале от американских средних составляет для мужчин 7,1 балла (12,7% шкалы), для женщин — 7,7 балла (13,7% шкалы). В среднем по выборке мужчины наши выбирают по этой шкале 40% всех баллов, а женщины — около 43%. Если не принимать во внимание сказанного выше, можно предположить, что у нас заболевание эпилепсией встречается чаще. Но собчиковские летчики (580 мужчин) выбирают по этой шкале те же 40% — не больше, не меньше, а их все-таки отбирают медицинские комиссии для такой профессии, в которой заболевание эпилепсией категорически противопоказано. Остается предположить, что такой сдвиг дает сильная выраженность наших природных личностных черт. Другими словами, если нас «очистить» от культурных эталонов, то в нас отчетливо проявится тот тип личности, который психиатры называют «эпилептоидным». Польский психиатр Антони Кемпиньский, описывая эпилептоида, предупреждает, что он «характеризуется некоторыми чертами, проявляющимися иногда при эпилепсии, и отсюда его название, но он не всегда связан с эпилепсией. Сама эпилепсия тоже не всегда дает изменения личности, описываемые как эпилептоидные»164. В общем эпилептоид — это не заболевание, а так называемый акцентуированный тип личности. Попытаемся разобрать подробнее его особенности.
|