Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

 

Пётр Кропоткин

О СМЫСЛЕ ВОЗМЕЗДИЯ

Из книги: “В русских и французских тюрьмах”.

Глава IX

О НРАВСТВЕННОМ ВЛИЯНИИ ТЮРЕМ

НА ЗАКЛЮЧЁННЫХ

Если бы меня спросили, какие реформы можно ввести в эту тюрьму и подобные ей, но при том условии, чтобы они всё-таки оставались тюрьмами, я мог бы указать лишь на некоторые частичные улучшения, которые в общем немногим бы улучшили положение арестантов; но в то же время я должен был бы откровенно признать, как трудно сделать какие бы то ни было улучшения, даже самые незначительные, когда дело касается учреждений, основанных на ложном принципе.

Одним из наиболее поражающих в системе наших карательных учреждений обстоятельств является то, что, раз человек побывал в тюрьме, имеется три шанса против одного, что он вскоре после освобождения опять попадёт в неё. Конечно, имеются немногие исключения из этого правила. В каждой тюрьме вы найдёте людей, которые попали туда случайно. В их жизни было такое фатальное стечение обстоятельств, которое вызвало бурное проявление страсти или слабости, и в результате они попали за тюремные стены. Я думаю, всякий согласится относительно подобных лиц, что, если бы их совсем не запирали в тюрьмы, общество от этого нисколько бы не пострадало. А между тем их мучают в тюрьмах и никто не сможет ответить на вопрос: “Зачем?” Они сами сознают вредоносность своих поступков, и, несомненно, это чувство было бы в них ещё глубже, если бы их совсем не держали в заключении.

Число подобных лиц вовсе не так мало, как это обыкновенно полагают, и несправедливость их заключения настолько очевидна, что в последнее время раздаются многие авторитетные голоса, в том числе английских судей*, настаивающие на необходимости дать судьям право освобождать таких лиц, не налагая на них никакого наказания.

Но криминалисты наверное скажут, что имеется другой многочисленный класс обитателей тюрем, для которых собственно и предназначаются наши карательные учреждения. И тут возникает вопрос: насколько тюрьмы отвечают своей цели по отношению к этому разряду заключённых? насколько они улучшают их? и насколько устрашают, предупреждая таким образом дальнейшее нарушение закона?**

На этот вопрос не может быть двух ответов. Цифры с совершенной ясностью указывают нам, что предполагаемое двойное влияние тюрем — воздерживающее и нравственно оздоровляющее — существует лишь в воображении юристов. Почти половина всех лиц, приговариваемых во Франции и Англии окружными судами, — рецидивисты, уже раз или два побывавшие в тюрьме. Во Франции от двух пятых до половины всех привлекаемых к уголовному суду присяжных и две пятых всех привлекаемых к суду исправительной полиции уже побывали в тюрьмах. Каждый год арестуется не менее 70 000 — 72 000 рецидивистов. От 42 до 45% всех убийц и от 70 до 72% всех воров, осуждаемых ежегодно, — рецидивисты. В больших городах эта пропорция ещё более высока. Из всех арестованных в Париже в 1880 году более одной четверти были уже приговорены в течение предыдущих десяти лет более четырёх раз. Что же касается до центральных тюрем, то от 20% до 40% всех освобождаемых из них ежегодно арестантов снова попадают в центральные тюрьмы в течение первого же года по освобождении, и большей частью в первые же месяцы. Количество рецидивистов было бы ещё более, если бы не то обстоятельство, что многие освобождённые ускользают от внимания полиции, меняя свои имена и профессии; кроме того, многие из них эмигрируют или умирают скоро после освобождения.***

Возвращение освобождённых обратно в тюрьму — настолько обычное явление во французских центральных тюрьмах, что вы часто можете слышать, как надзиратели говорят между собой: “Удивительное дело! N. до сих пор ещё не вернулся в тюрьму! Неужели он успел уже перейти в другой судебный округ?” Некоторые арестанты, освобождаясь из тюрьмы, где они благодаря хорошему поведению имели какую-нибудь привилегированную должность — например, в госпитале, — обыкновенно просят, чтобы эта должность была оставлена за ними до их следующего возвращения в тюрьму! Эти бедняги хорошо сознают, что они не в состоянии будут противиться искушениям, которые их встретят на свободе; они знают, что очень скоро опять попадут назад в тюрьму, где и окончат свою жизнь.

В Англии, насколько мне известно, положение вещей не лучше, несмотря на усилия 63 “обществ для воспомоществования освобождённым арестантам”. Около 40% всех осуждённых лиц — рецидивисты, и, по словам м-ра Дэвитта, 95% всех находящихся в каторжном заключении уже ранее получили тюремное образование, побывав однажды, а иногда и дважды в тюрьме.

Более того, во всей Европе замечено было, что, если человек попал в тюрьму за какое-нибудь сравнительно мелкое преступление, он обыкновенно возвращается в неё, осуждённый за что-нибудь гораздо более серьёзное. Если это — воровство, то оно будет носить более утончённый характер по сравнению с предыдущим; если он был осуждён ранее за насильственный образ действий, много шансов за то, что в следующий раз он уже попадёт в тюрьму в качестве убийцы. Словом, рецидивизм вырос в такую огромную проблему, над которой тщетно бьются европейские писатели-криминалисты, и мы видим, что во Франции, под впечатлением непреоборимой сложности этой проблемы, изобретаются планы, которые, в сущности, сводятся к тому, чтобы осуждать всех рецидивистов на смерть путём вымирания в одной из самых нездоровых колоний французской республики.*

Как раз в то время, когда я писал эту главу, в парижских газетах печатался рассказ об убийстве, совершённом лицом, которое за день перед тем было выпущено из тюрьмы. Прежде чем этот человек был арестован в первый раз и присуждён к 13-месячному тюремному заключению (за преступление сравнительно маловажного характера), он свёл знакомство с женщиной, которая держала маленькую лавочку. Он хорошо знал образ её жизни и почти тотчас после освобождения из тюрьмы отправился к ней вечером, как раз когда она запирала лавочку, зарезал её и хотел овладеть кассой. Весь план, до мельчайших подробностей, был обдуман арестантом во время заключения.

Подобные эпизоды далеко не редкость в уголовной практике, хотя, конечно, не всегда имеют такой же сенсационный характер, как в данном случае. Наиболее ужасные планы самых зверских убийств в большинстве случаев изобретаются в тюрьмах, и если общественное мнение бывает возмущено каким-либо особенно зверским деянием, последнее почти всегда является прямым или косвенным результатом тюремного обучения: оно бывает делом человека, освобождённого из тюрьмы, или же совершается по наущению какого-нибудь бывшего арестанта.

Несмотря на все попытки уединить заключённых или воспретить разговоры между ними, тюрьмы до сих пор остаются высшими школами преступности. Планы благонамеренных филантропов, мечтавших обратить наши карательные учреждения в исправительные, потерпели полную неудачу ; и хотя официальная литература избегает касаться этого предмета, те директора тюрем, которые наблюдали тюремную жизнь во всей её наготе и которые предпочитают правду официальной лжи, откровенно утверждают, что тюрьмы никого не исправляют и что, напротив, они действуют более или менее развращающим образом на всех тех, кому приходится пробыть в них несколько лет.

Да иначе не может и быть. Мы должны признать, что результаты должны быть именно таковы, если только мы внимательно проанализируем влияние тюрьмы на арестанта.

Прежде всего никто из арестантов, за редкими исключениями, не признаёт своё осуждение справедливым. Все знают это, но почему-то все относятся к этому слишком легко, между тем как в таком непризнании кроется осуждение всей нашей судебной системы. Китаец, осуждённый семейным судом “неделённой семьи” к изгнанию*, или чукча, бойкотируемый своим народом, или же крестьянин, присуждённый “Водяным Судом” (суд, ведающий орошением) в Валенсии или в Туркестане, почти всегда признают справедливость приговора, произнесённого их судьями. Но ничего подобного не встречается среди обитателей наших современных тюрем.

Возьмите, напр<имер>, одного из “аристократов” тюрьмы, осуждённого за “финансовую операцию”, т.е. за предприятие такого рода, которое целиком было рассчитано на “жадность и невежество публики”, как выражается один из героев замечательных очерков из тюремной жизни, принадлежащих перу Михаила Дэвитта. Попробуйте убедить такого человека, что он поступил неправильно, занимаясь операциями подобного рода. Он, вероятно, ответит вам: “Милостивый государь, маленькие воришки действительно попадают в тюрьму, но крупные, как вам известно, пользуются свободой и полнейшим уважением тех самых судей, которые присудили меня”. И вслед за тем он укажет вам на какую-нибудь компанию, основанную в лондонском Сити со специальной целью ограбить наивных людей, мечтавших обогатиться путём разработки золотых рудников в Девоншире, свинцовых залежей под Темзой и т.п. Всем нам знакомы такие компании, во главе которых в Англии всегда стоит лорд, священник и “М.Р.” (член парламента); все мы получаем их обольстительные циркуляры; все мы знаем, как выуживаются последние гроши из карманов бедняков… Что же мы можем сказать в ответ “тюремному аристократу”? Или же возьмём для примера другого, который был осуждён за то, что на французском жаргоне именуется manger la grenouille и что мы русские называем “пристрастием к казённому пирогу”, другими словами, осуждённый за растрату общественных денег. Подобный господин скажет вам: “Я не был достаточно ловок, милостивый государь, в этом — вся моя вина”. Что вы можете сказать ему в ответ, когда вы прекрасно знаете, какие огромные куски общественного пирога бесследно исчезают в пасти охотников до этого блюда, причём эти гастрономы не только не попадают под суд, но пользуются уважением общества. “Я не был достаточно ловок”, — будет он повторять, пока будет носить арестантскую куртку; и будет ли он томиться в одиночной камере или осушать Дартмурские болота, его ум неустанно будет работать в одном и том же направлении: он будет всё более и более озлобляться против несправедливости общества, которое усыпает розами путь достаточно ловких и сажает в тюрьму неловких. А как только он будет выпущен из тюрьмы, он попытается взобраться на высшую ступень лестницы; он употребит все силы ума, чтобы быть “достаточно ловким” и на этот раз так откусить кусок пирога, чтобы его не поймали.

Я не стану утверждать, что каждый арестант смотрит на преступления, приведшие его в тюрьму, как на нечто достойное похвалы; но несомненно, что он считает себя нисколько не хуже тех заводчиков, которые выделывают апельсиновое варенье из репы и фабрикуют вино из окрашенной фуксином воды, сдобренной алкоголем, не хуже тех предпринимателей, которые грабят доверчивую публику, которые самыми разнообразными способами спекулируют на “жадности и невежестве публики” и которые тем не менее пользуются всеобщим уважением. “Воруй, да не попадайся!” — такова обычная поговорка в тюрьмах всего мира, и напрасно мы будем оспаривать её мудрость, пока в мире деловых сношений понятия о честном и бесчестном будут столь шатки, каковы они теперь.

Уроки, получаемые заключёнными в тюрьме, нисколько не хуже, чем те, которые он получает из внешнего мира. Я упоминал уже в предыдущей главе о скандальной торговле табаком, которая практикуется во французских тюрьмах, но до последнего времени я думал, что в Англии неизвестно это зло, пока не убедился в противном из одной книги.* Характерно, что даже цифры почти те же самые. Так, из каждых 20 шил<лингов>, переданных заключённому, 10 должны быть отданы надзирателю, а на остальные десять он доставляет табак и прочую контрабанду по фантастическому тарифу. Таковы нравы в Мюлльбанке. Французский же тариф — из 50 фр<анков> 25 фр<анков> надзирателю, а затем на остальные 25 поставляется табак и пр. по упомянутым ценам. Что касается до работ, то и при казённой, и при подрядческой системе, практикуемых в больших тюрьмах, совершается такая масса всякого рода мелких мошенничеств, что мне неоднократно приходилось слышать в Клэрво от арестантов: “Настоящие воры, сударь, не мы, а те, которые держат нас здесь”. Конечно, мне скажут, что администрация должна стремиться искоренить это зло и что многое уже сделано в этом отношении. Я даже готов признать справедливость этого замечания. Но вопрос в том, может ли зло этого рода быть совершенно искоренено? Уже одно то обстоятельство, что зло это существует в большинстве тюрем Европы, указывает, как трудно найти неподкупную тюремную администрацию.

Впрочем, упоминая об этой причине деморализации, я не стану очень подчёркивать её; не потому, что я не признаю её чрезвычайно вредного влияния, но просто потому, что если бы вышеуказанная причина совершенно исчезла из тюремной жизни, то и тогда в наших карательных учреждениях осталось бы множество других развращающих причин, от которых нельзя избавиться, покуда тюрьма останется тюрьмой. К ним я и перейду.

Много было написано об оздоровляющем влиянии труда — особенно физического труда, и я, конечно, менее всего стану отрицать это влияние. Не давать арестантам никакого занятия, как это практикуется в России, — значит совершенно деморализовать их, налагать на них бесполезное наказание и убивать в них последнюю искру энергии, делая их совершенно неспособными к трудовой жизни после тюрьмы. Но есть труд и труд. Существует свободный труд, возвышающий человека, освобождающий его мозг от скорбных мыслей и болезненных идей, — труд, заставляющий человека чувствовать себя частицей мировой жизни. Но есть также и вынужденный труд, труд раба, унижающий человека, — труд, которым занимаются с отвращением, из страха наказания, и таков тюремный труд. При этом я, конечно, не имею в виду такого гнусного изобретения, как вертящееся колесо английских тюрем, которое приходится вертеть человеку, подобно белке, хотя двигательную силу можно было бы получить и другим образом, гораздо более дешёвым. Я не имею также в виду щипания конопати, при котором человек производит в день ровно на одну копейку.* Арестанты вправе рассматривать подобного рода труд как низкую месть со стороны общества, которое не позаботилось, в дни их детства, указать им лучших путей к высшей, более достойной человека жизни, а теперь мстит им за это. Я думаю, нет ничего более возмутительного, как чувствовать, что тебя принуждают работать не потому, что твой труд кому-либо нужен, а в виде наказания. В то время как все человечество работает для поддержания жизни, арестант, щиплющий конопать или разбирающий нитки, занимается работой, которая никому не нужна. Он — отвержен. И если он по выходе из тюрьмы будет обращаться с обществом как отверженец, мы не можем обвинять никого, кроме самих себя.

Но не лучше обстоит дело и с продуктивным трудом в тюрьмах. Государство редко может выступить в роли удачливого конкурента на рынке, где продукты покупаются и продаются ради тех выгод, которые могут быть реализованы при покупке и продаже. Вследствие этого оно бывает вынуждено, с целью дать работу арестантам, прибегать к помощи подрядчиков. Но чтобы привлечь этих подрядчиков и побудить их затратить деньги на постройку мастерских, в то же время гарантируя определённое количество работы для известного числа арестантов, несмотря на колебание рыночных цен (причём необходимо иметь в виду неблагоприятную обстановку тюрьмы и работу необученных ремеслу рабочих-арестантов), — чтобы привлечь таких подрядчиков, государству приходится продавать арестантский труд за бесценок, не говоря уже о взятках, которые тоже способствуют понижению цен на труд. Таким образом, на кого бы ни работали арестанты, для казны или для подрядчиков, их заработки ничтожны.

Мы видели в предыдущей главе, что наивысшая заработная плата, платимая подрядчиками в Клэрво, редко превышает 80 копеек в день, а в большинстве случаев она ниже 40 копеек за 12-часовой труд, причём половину этого заработка, а иногда и более удерживает в свою пользу казна. В Пуасси (Poissy) арестанты зарабатывают у подрядчика по 12 копеек в день и менее 8 копеек, когда работают для казны.*

В Англии, с тех пор как тюремная комиссия 1863 года сделала открытие, что арестанты зарабатывают чересчур много, их заработок свёлся почти к нулю, если не считать небольшого уменьшения срока наказания для прилежно работающих арестантов. В английских тюрьмах заключённых занимают такого рода ремёслами, что лишь искусные рабочие могут заработать свыше 50 копеек в день (сапожники, портные и занимающиеся плетением корзин)**. В других же областях труда арестантская работа, переведённая на рыночную ценность, колеблется между 12 и 40 копейками в день.

Несомненно, что работа при таких обстоятельствах, лишённая сама по себе привлекательности, так как она не даёт упражнения умственным способностям рабочего, и оплачивается так скверно, может быть рассматриваема лишь как форма наказания. Когда я глядел на моих друзей-анархистов в Клэрво, выделывавших дамские корсеты или перламутровые пуговицы и зарабатывавших при этом 24 копейки за десятичасовой труд, причём 8 копеек удерживалось казной (у уголовных преступников удерживалось 12 копеек или даже более), я вполне понял, какого рода отвращение должна вызывать подобного рода работа в людях, принуждённых заниматься ею целые годы. Какое удовольствие может дать подобная работа? Какое моральное влияние может она оказать, если арестант постоянно повторяет сам себе, что он работает лишь для обогащения подрядчика? Получивши 72 копейки за целую неделю труда, он и его товарищи могут только воскликнуть: “И подлинно, настоящие-то воры не мы, а те, кто держит нас здесь”.

Но всё же мои товарищи, которых не принуждали заниматься этой работой, занимались ею добровольно, и иногда, путём тяжёлых усилий, некоторые из них ухитрялись заработать до 40 копеек в день, особенно когда в работе требовалось некоторое искусство или артистический вкус. Но они занимались этой работой потому, что в них поддерживался интерес к работе. Те из них, которые были женаты, вели постоянную переписку с жёнами, переживавшими тяжёлое время, пока их мужья находились в тюрьме. До них доходили письма из дому, и они могли отвечать на них. Таким образом, узы, связывающие арестантов с семьёй, не порывались. У холостых же и у не имевших семьи, которую надо было поддерживать, была другая страсть — любовь к науке, и они гнули спину над выделкой перламутровых пуговиц и брошек в надежде выписать в конце месяца какую-нибудь давно желанную книгу.

У них была страсть. Но какая благородная страсть может владеть уголовным арестантом, оторванным от дома и лишённым всяких связей с внешним миром? Люди, изобретавшие нашу тюремную систему, постарались с утончённой жестокостью обрезать все нити, так или иначе связывающие арестанта с обществом. Они растоптали все лучшие чувства, которые имеются у арестанта, так же, как у всякого другого человека. Так, например, в Англии, жена и дети не могут видеть заключённого чаще одного раза в три месяца; письма же, которые ему разрешают писать, являются издевательством над человеческими чувствами. Филантропы, изобретшие английскую тюремную дисциплину, дошли до такого холодного презрения к человеческой природе, что разрешают заключённым только подписывать заранее приготовленные печатные листы! Мера эта тем более возмутительна, что каждый арестант, как бы низко ни было его умственное развитие, прекрасно понимает мелочную мстительность, которой продиктованы подобные меры, сколько бы ни говорили в извинение о необходимости помешать сношениям с внешним миром.

Во французских тюрьмах — по крайней мере, в центральных — посещения родственников допускаются чаще, и директор тюрьмы, в исключительных случаях, имеет право разрешать свидания в комнатах без тех решёток, которые обыкновенно отделяют арестанта от пришедших к нему на свидание. Но центральные тюрьмы находятся находятся вдали от больших городов, а между тем именно эти последние поставляют наибольшее количество заключённых, причём осуждённые принадлежат главным образом к беднейшим классам населения и лишь немногие из жён обладают нужными средствами для поездки в Клэрво с целью получить несколько свиданий с арестованным мужем.

Таким образом, то благотворное влияние, которое могло бы облагородить заключённого, внести луч радости в его жизнь, единственный смягчающий элемент в его жизни — общение с родными и детьми — систематически изгоняется из арестантской жизни. Тюрьмы старого времени отличались меньшей чистотой; в них было меньше “порядка”, чем в современных, но в вышеуказанном отношении они были более человечны.

В серой арестантской жизни, лишённой страстей и сильных впечатлений, все лучшие чувства, могущие улучшить характер человека, вскоре замирают. Даже рабочие, любящие своё мастерство и находящие в нём удовлетворение своих эстетических потребностей, теряют вкус к работе. Тюрьма убивает прежде всего физическую энергию. Мне теперь вспоминаются годы, проведённые в тюрьме в России. Я вошёл в каземат крепости с твёрдым решением — не поддаваться. С целью поддержания физической энергии я регулярно совершал каждый день семивёрстную прогулку по каземату и дважды в день проделывал гимнастические упражнения с тяжёлым дубовым табуретом. А когда мне было разрешено употребление пера и чернил, я занялся приведением в порядок обширной работы, а именно — подверг систематическому пересмотру существующие доказательства ледникового периода. Позднее, во французской тюрьме, я со страстью занялся выработкой основных начал того мировоззрения, которое я считаю системой новой философии — основы анархии. Но в обоих случаях я вскоре начал чувствовать, как утомление овладевало мною. Телесная энергия постепенно исчезала. Может быть, наилучшей параллелью состояния арестанта является зимовка в полярных странах. Прочтите отчёты о полярных экспедициях прежнего времени, напр<имер> добродушного Пэрри или старшего Росса. Читая эти дневники, вы улавливаете чувство физического и умственного утомления, запечатлённое на каждой их странице и доходящее почти до отчаяния, пока наконец на горизонте не появится солнце, приносящее с собой свет и надежду. Таково же состояние арестанта. Мозгу не хватает энергии для поддержания внимания; мышление становится медленнее и менее настойчивым; мысли не хватает глубины. В одном американском прошлогоднем отчёте говорится, между прочим, что в то время, как изучение языков ведётся арестантами с большим успехом, они редко могут настойчиво заниматься математикой; наблюдение это совершенно верно.

Мне кажется, что это подавление здоровой нервной энергии лучше всего объясняется отсутствием впечатлений. В обыденной жизни тысячи звуков и красок затрагивают наши чувства; тысячи мелких разнообразных фактов запечатлеваются в нашем сознании и возбуждают деятельность мозга. Но жизнь арестанта в этом отношении совершенно ненормальна: его впечатления чрезвычайно скудны, и всегда одни и те же. Отсюда — пристрастие арестантов ко всякого рода новинке, погоня за всяким новым впечатлением. Я никогда не забуду, с каким жадным вниманием я подмечал в крепости, во время прогулки по дворику Трубецкого бастиона, переливы света на золочёном шпице собора, розоватом при закате солнца и полном голубоватых оттенков по утрам; я замечал все оттенки красок, меняющихся в облачные и в ясные дни, утром и вечером, зимою и летом. Только цвета красок шпица и подвергались изменению; остальное оставалось всё в той же угрюмой неизменности. Появление воробья в тюремном дворе было крупным событием: оно вносило новое впечатление. Вероятно, этим объясняется и то, что арестанты так любят рисунки и иллюстрации: они дают им новые впечатления необычным путём. Все впечатления, получаемые в тюрьме путём чтения, или же из собственных размышлений, действуют не непосредственно, а путём воображения; вследствие чего мозг, плохо питаемый ослабевшим сердцем и обедневшей кровью, быстро утомляется, теряет энергию. Оттого и чувствуется в тюрьме такая потребность во внешних, непосредственных впечатлениях.

Этим обстоятельством, вероятно, объясняется также удивительное отсутствие энергии, увлечения в работе заключённых. Всякий раз, когда я видел в Клэрво арестанта, лениво передвигавшегося по двору в сопровождении так же лениво шагавшего за ним надзирателя, я мысленно возвращался к дням моей юности, в дом отца, в среду крепостных. Арестантская работа — работа рабов, а такого рода труд не может вдохновить человека, не может дать ему сознание необходимости труда и созидания. Арестанта можно научить ремеслу, но любви к этому ремеслу ему нельзя привить; напротив того, в большинстве случаев он привыкает относиться к своему труду с ненавистью.

Необходимо указать ещё на одну причину деморализации в тюрьмах, которую я считаю особенно важной, ввиду того, что она одинакова во всех тюрьмах и что корень её находится в самом факте лишения человека свободы. Все нарушения установленных принципов нравственности можно свести к одной первопричине: отсутствию твёрдой воли. Большинство обитателей наших тюрем — люди, не обладавшие достаточной твёрдостью, чтобы противостоять искушениям, встречавшимся на их жизненном пути, или подавить страстный порыв, мгновенно овладевший ими. Но в тюрьме, так же как и в монастыре, арестант ограждён от всех искушений внешнего мира; а его сношения с другими людьми так ограничены и так регулированы, что он редко испытывает влияние сильных страстей. Вследствие этого ему редко представляется возможность упражнять и укреплять ослабевшую волю. Он обращён в машину и следует по раз установленному пути; а те немногие случаи, когда ему предстоит свободный выбор, так редки и ничтожны, что на них развивать свою волю невозможно. Вся жизнь арестанта расписана впереди и распределена заранее; ему остаётся только отдаться её течению, слепо повиноваться под страхом жестоких наказаний. При подобных условиях, если он даже обладал некоторой твёрдостью воли ранее осуждения, последняя исчезает в тюрьме. А потому где же ему найти силу характера, чтобы противостоять искушениям, которые внезапно окружают его, как только он выйдет за порог тюрьмы? Как он сможет подавить первые импульсы страстного характера, если в течении многих лет употреблены были все старания, чтобы убить в нём внутреннюю силу сопротивления, чтобы превратить его в послушное орудие в руках тех, кто управлял им?

Вышеуказанный факт, по моему мнению (и мне кажется, что по этому вопросу не может быть двух мнений), является самым строгим осуждением всех систем, основанных на лишении человека свободы. Происхождение наших систем наказания, основанных на систематическом подавлении всех проявлений индивидуальной воли в заключённых и на низведении людей до степени лишённых разума машин, легко объясняется. Оно выросло из желания предотвратить всякие нарушения дисциплины и из стремления держать в повиновении возможно большее количество арестантов при возможно меньшем количестве надсмотрщиков. Действительно, мы видим целую обширную литературу о тюрьмах, в которой господа “специалисты” с наибольшим восхищением говорят именно о тех системах, при которых тюремная дисциплина поддерживается при наименьшем количестве надзирателей. Идеальной тюрьмой в глазах таких специалистов была бы тысяча автоматов, встающих и работающих, едящих и идущих спать под влиянием электрического тока, находящегося в распоряжении одного-единственного надзирателя. Но если наши современные, усовершенствованные тюрьмы и сокращают, может быть, в государственном бюджете некоторые сравнительно мелкие расходы, зато они являются главными виновницами за тот ужасающий процент рецидивистов, какой наблюдается теперь во всех странах Европы. Чем менее тюрьмы приближаются к идеалу, выработанному тюремными специалистами, тем менее они дают рецидивистов.* Не дoлжно удивляться, что люди, приученные быть машинами, не в силах приспособиться к жизни в обществе.

Обыкновенно бывает так, что тотчас же по выходе их тюрьмы арестант сталкивается со своими бывшими сотоварищами, поджидающими его при выходе. Они принимают его по-братски, и почти тотчас же по освобождении он снова попадает в тот же поток, который однажды уже принёс его к стенам тюрьмы. Всякого рода филантропы и “общество для помощи освобождённым арестантам”, в сущности, мало помогают злу. Им приходится переделывать то, что сделано тюрьмой, сглаживать те следы, которые тюрьма оставила на освобождённом. В то время как влияние честных людей, которые протянули бы братскую руку прежде, чем человек попал под суд, могло бы спасти его от проступков, доведших его до тюрьмы, теперь, когда он прошёл курс тюремного обучения, все усилия филантропов, в большинстве случаев, не поведут ни к каким результатам.

И какая разница между братским приёмом, каким встречают освобождённого его бывшие сотоварищи, и отношением к нему “честных граждан”, скрывающих под наружным покровом христианства свой фарисейский эгоизм! Для них освобождённый арестант является чем-то вроде зачумлённого. Кто из них решится, как это делал долгие годы д-р Кэмпбелль в Эдинбурге, пригласить его в свой дом и сказать ему: “Вот тебе комната; садись за мой стол и будь членом моей семьи, пока мы подыщем работу”? Человек, выпущенный из тюрьмы, более всякого другого нуждается в поддержке, нуждается в братской руке, протянутой к нему, но общество, употребив все усилия, чтобы сделать из него врага общества, привив ему пороки, развиваемые тюрьмой, отказывает ему именно в той братской помощи, которая ему так нужна.

Много ли найдётся также женщин, которые согласятся выйти замуж за человека, побывавшего в тюрьме? Мы знаем, как часто женщина выходит замуж, задавшись целью “спасти человека”; но, за немногими исключениями, даже такие женщины инстинктивно сторонятся людей, получивших тюремное образование. Таким образом, освобождённому арестанту приходится подыскивать себе подругу жизни среди тех самых женщин — печальных продуктов скверно организованного общества, которые, в большинстве случаев, были одной из главных причин, приведших его в тюрьму. Немудрено, что большинство освобождённых арестантов опять попадается, проведя всего несколько месяцев на свободе.

Едва ли много найдётся людей, которые осмелились бы утверждать, что тюрьмы должны оказывать лишь устрашающее влияние, не имея в виду целей нравственного исправления. Но что же делаем мы для достижения этой последней цели? Наши тюрьмы как будто специально устроены для того, чтобы навсегда унизить раз попавших туда, навсегда потушить в них последние искры самоуважения.

Каждому пришлось, конечно, испытать на себе влияние приличной одежды. Даже животные стыдятся появляться в среде подобных себе, если их наружности придан необычный, смешной характер. Кот, которого шалун-мальчишка разрисовал бы жёлтыми и чёрными полосами, постыдился явиться среди других котов в таком комическом виде. Но люди начинают с того, что облекают в костюм шута тех, кого они якобы желают подвергнуть курсу морального лечения. Когда я был в лионской тюрьме, мне часто приходилось наблюдать эффект, производимый на арестантов тюремной одеждой. Арестанты, в большинстве рабочие, бедно, но прилично одетые, проходили по двору, в котором я совершал прогулку, направлялись в цейхгауз, где они оставляли свою одежду и облекались в арестантскую. Выходя из цейхгауза наряженными в арестантский костюм, покрытый заплатами из разноцветных тряпок, с безобразной круглой шапкой на голове, они глубоко стыдились показаться перед людьми в таком гнусном одеянии. Во многих тюрьмах, особенно в Англии, арестантам дают одежду, сделанную из разноцветных кусков материи, более напоминающую костюм средневекового шута, чем одежду человека, которого наши тюремные филантропы якобы пытаются исправить.

Таково первое впечатление арестанта, и в течении всей своей жизни в тюрьме он будет подвергнут обращению, которое проникнуто полным презрением к человеческим чувствам. В дартмурской тюрьме, например, арестантов рассматривают как людей, не обладающих ни малейшей каплей стыдливости. Их заставляют парадировать группами, совершенно обнажённых, перед тюремным начальством и проделывать в таком виде гимнастические упражнения. “Направо кругом! Поднять обе руки! Поднять левую ногу! Держать пятку левой ноги в правой руке!” и т.д.*

Арестант перестаёт быть человеком, в котором допускается какое бы то ни было чувство самоуважения. Он обращается в вещь, в номер такой-то, и с ним обращаются как с занумерованной вещью. Даже животное, подвергнутое целые годы подобному обращению, будет бесповоротно испорчено; а между тем мы обращаемся таким образом с человеческими существами, которые несколько лет спустя должны будут обратиться в полезных членов общества. Если арестанту разрешают прогулку, она не будет походить на прогулку других людей. Его заставят маршировать в рядах, причём надзиратель будет стоять в середине двора, громко выкрикивая: “Un-deusse, un-deusse! arche-fer, arche-fer!” Если арестант поддаётся одному из наиболее свойственных человеку желаний — поделиться с другим человеческим существом своими впечатлениями или мыслями, он совершает нарушение дисциплины. Немудрено, что самые кроткие арестанты не могут удержаться от подобных нарушений. До входа в тюрьму человек мог чувствовать отвращение ко лжи и к обману; здесь он проходит их полный курс, пока ложь и обман не сделаются его второй натурой.

Он может обладать печальным или весёлым, хорошим или дурным характером, это — безразлично: ему не придётся в тюрьме проявлять этих качеств своего характера. Он — занумерованная вещь, которая должна двигаться, согласно установленным правилам. Его могут душить слёзы, но он должен сдерживать их. В продолжение всех годов каторги его никогда не оставят одного; даже в одиночестве его камеры глаз надзирателя будет шпионить за его движениями, наблюдать за проявлениями его чувств, которые он хотел бы скрыть, ибо они — человеческие чувства, недопускаемые в тюрьме. Будет ли это сожаление к товарищу по страданиям, любовь к родным или желание поделиться своими скорбями с кем-нибудь, помимо тех лиц, которые официально предназначены для этой цели, будет ли это одно из тех чувств, которые делают человека лучше, — все подобные “сантименты” строго преследуются той грубой силой, которая отрицает в арестанте право быть человеком. Арестант осуждается на чисто животную жизнь, и всё человеческое строго изгоняется из этой жизни. Арестант не должен быть человеком — таков дух тюремных правил.

Он не должен обладать никакими человеческими чувствами. И горе ему, если, на его несчастье, в нём пробудится чувство человеческого достоинства! Горе ему, если он возмутится, когда надзиратели выразят недоверие к его словам; если он найдёт унизительным постоянное обыскивание его одежды, повторяемое несколько раз в день; если он не пожелает быть лицемером и посещать тюремную церковь, в которой для него нет ничего привлекательного; если он словом или даже тоном голоса выкажет презрение к надзирателю, занимающемуся торговлей табаком и таким образом вытягивающему у арестанта последние гроши; если чувство жалости к более слабому товарищу понудит его поделиться с ним своей порцией хлеба; если в нём остаётся достаточно человеческого достоинства, чтобы возмущаться незаслуженным упрёком, незаслуженным подозрением, грубым задиранием; если он достаточно честен, чтобы возмущаться мелкими интригами и фаворитизмом надзирателей, — тогда тюрьма обратится для него в настоящий ад. Его задавят непосильной работой или пошлют его гнить в тюремном карцере. Самое мелкое нарушение дисциплины, которое сойдёт с рук арестанту, заискивающему перед надзирателем, дорого обойдётся человеку с более или менее независимым характером: оно будет понято как проявление непослушания и вызовет суровое наказание. И каждое наказание будет вести к новым и новым наказаниям. Путём мелких преследований человек будет доведён до безумия, и счастье, если ему удастся наконец выйти из тюрьмы, а не быть вынесенным из неё в гробу.

Нет ничего легче, как писать в газетах о необходимости держать тюремных надзирателей под строгим контролем, о необходимости назначать начальниками тюрем самых достойных людей. Вообще нет ничего легче, как строить административные утопии! Но люди остаются людьми — будут ли это надзиратели или арестанты. А когда люди осуждены на всю жизнь поддерживать фальшивые отношения к другим людям, они сами делаются фальшивыми. Находясь сами до известной степени на положении арестантов, надзиратели проявляют все пороки рабов. Нигде, за исключением разве монастырей, я не наблюдал таких проявлений мелкого интригантства, как среди надзирателей и вообще тюремной администрации в Клэрво. Закупоренные в узеньком мирке мелочных интересов, тюремные чиновники скоро попадают под их влияние. Сплетничество, слово, сказанное таким-то, жест, сделанный другим, — таково обычное содержание их разговоров.

Люди остаются людьми — вы не можете облечь одного человека непререкаемой властью над другим, не испортив этого человека. Люди станут злоупотреблять этой властью, и эти злоупотребления будут тем более бессовестны и тем более чувствительны для тех, кому от них приходится терпеть, чем более ограничен и узок мирок, в котором они вращаются. Принуждённые жить среди враждебно настроенных к ним арестантов, надзиратели не могут быть образцами доброты и человечности. Союзу арестантов противопоставляется союз надзирателей, и так как в руках надзирателей — сила, они злоупотребляют ею, как все имеющие власть. Тюрьма оказывает своё пагубное влияние и на надзирателей, делая их мелочными, придирчивыми преследователями арестантов. Поставьте Песталоцци на их место (если только предположить, что Песталоцци принял бы подобный пост), и он скоро превратился бы в типичного тюремного надзирателя. И, когда я думаю об этом и принимаю в соображение все обстоятельства, я склонен сказать, что всё-таки люди — лучше учреждений.

Злобное чувство против общества, бывшего всегда мачехой для заключённого, постепенно растёт в нём. Он приучается ненавидеть — от всего сердца ненавидеть — всех этих “честных” людей, которые с такой злобной энергией убивают в нём все лучшие чувства. Арестант начинает делить мир на две части: к одной из них принадлежит он сам и его товарищи, к другой — директор тюрьмы, надзиратели, подрядчики. Чувство товарищества быстро растёт среди всех обитателей тюрьмы, причём все не носящие арестантской одежды рассматриваются как враги арестантов. Всякий обман по отношению к этим врагам — дозволителен. Эти “враги” глядят на арестанта, как на отверженного, и сами в свою очередь делаются отверженными в глазах арестантов. И как только арестант освобождается из тюрьмы, он начинает применять тюремную мораль к обществу. До входа в тюрьму он мог совершать поступки, не обдумывая их. Тюремное образование научит его рассматривать общество как врага; теперь он обладает своеобразной философией, которую Золя суммировал в следующих словах: “Quels gredins les honnкtes gens!” (“Какие подлецы эти честные люди!”* ).

Тюрьма развивает в своих обитателях не только ненависть к обществу; она не только систематически убивает в них всякое чувство самоуважения, человеческого достоинства, сострадания и любви, развивая в то же время противоположные чувства, она прививает арестанту самые гнусные пороки. Хорошо известно, в какой ужасающей пропорции растут преступления, имеющие характер нарушения половой нравственности как на континенте Европы, так и в Англии. Рост этого рода преступности объясняется многими причинами, но среди них одной из главных является заразительное влияние тюрем. В этом отношении зловредное влияние тюрем на общество чувствуется с особенной силой.

При этом я имею в виду не только те несчастные создания, о которых я говорил выше, — мальчиков, которых я видел в лионской тюрьме. Меня уверяли, что днём и ночью вся атмосфера их жизни насыщена теми же мыслями, и я глубоко убеждён, что юристам, пишущим о росте так называемых “преступных классов”, следовало бы заняться прежде всего такими рассадниками испорченности, как отделение для мальчиков в сен-польской тюрьме, а вовсе не законами наследственности. Но то же самое можно сказать и относительно тюрем, в которых содержатся взрослые. Факты, которые сделались нам известны во время нашего пребывания в Клэрво, превосходят всё, что может себе представить самое распущенное воображение. Нужно, чтобы человек пробыл долгие годы в тюрьме, вне всяких облагораживающих влияний, предоставленный своему собственному воображению и работе воображения всех своих товарищей, тогда только может он дойти до того невероятного умственного состояния, какое приходится наблюдать у некоторых арестантов. И я думаю, что все интеллигентные и правдивые директора тюрем будут на моей стороне, если я скажу, что тюрьмы являются истинными рассадниками наиболее отвратительных видов преступлений против половой нравственности*.

Я не могу входить в детали по этому предмету, к которому слишком поверхностно отнеслись недавно в известного рода литературе. Я только замечу, что те, кто воображает, что помехой и уздой может послужить полное разделение арестантов и одиночное заключение, впадают в очень большую ошибку. Извращённость воображения является действительной причиной всех явлений этого порядка, и заключение в одиночной камере служит самым верным средством, чтобы дать воображению болезненное направление. Как далеко может доработаться воображение в этом направлении, едва ли даже известно главным специалистам по душевным болезным: для этого необходимо пробыть несколько месяцев в одиночках и пользоваться полным доверием арестантов, соседей по камере, как это было с одним из наших товарищей.

Вообще одиночное заключение, имеющее теперь стольких сторонников, если бы оно было введено повсеместно, было бы бесполезным мучительством и повело бы только к ещё большему ослаблению телесной и умственной энергии арестантов. Опыт всей Европы и громадная пропорция случаев умственного растройства, наблюдаемая везде среди арестантов, содержимых в одиночном заключении более или менее продолжительное время, ясно доказывает справедливость сказанного, и остаётся только удивляться тому, как мало люди интересуются указаниями опыта. Для человека, занятого делом, которое доставляет ему некоторое удовольствие, и ум которого сам по себе служит богатым источником впечатлений; для человека, который не тревожится о том, что происходит за стенами тюрьмы, семейная жизнь которого счастлива, которого не тревожат мысли, являющиеся источником постоянного умственного страдания, — для такого человека отлучение от общества людей может не иметь фатального исхода, если оно продолжается всего несколько месяцев. Это для людей, которые не могут жить в обществе одних собственных мыслей, и особенно для тех, сношения которых с внешним миром не отличаются особенной гладкостью и которые вследствие этого постоянно обуреваемы мрачными мыслями, даже несколько месяцев одиночного заключения являются чрезвычайно опасным испытанием.

Глава X

НУЖНЫ ЛИ ТЮРЬМЫ?

Если мы примем во внимание все влияния, бегло указанные в предыдущей главе, то придётся признать, что каждое из них в отдельности и все они, взятые в совокупности, действуют в направлении, делающем людей, отбывших несколько лет тюремного заключения, всё менее и менее пригодными для жизни в обществе. С другой стороны, ни одно, буквально ни одно из вышеуказанных влияний не ведёт к росту интеллектуальных и нравственных качеств, не возвышает человека до более идеального понимания жизни и её обязанностей, не делает его лучшим, более человечным по сравнению с тем, чем он был до входа в тюрьму.

Тюрьмы не улучшают нравственности своих обитателей; они не предотвращают дальнейших преступлений. И невольно возникает вопрос: что нам делать с теми, кто нарушает не только писанный закон — это печальное наследие печального прошлого, но которые нарушают принципы нравственности, написанные в сердце каждого человека? Этот вопрос занимает теперь лучшие умы нашего века.

Было время, когда всё искусство медицины сводилось на прописывание некоторых, эмпирическим путём открытых лекарств. Больные, попавшие в руки врача, могли быть отравлены этими лекарствами или могли выздороветь, вопреки им; но доктор всегда мог сослаться на то, что он делал, как все другие врачи: он не мог перерасти своих современников.

Но наше столетие, смело поднявшее массу вопросов, едва намеченных в предыдущие века, отнеслось к медицине иным образом. Не ограничиваясь одним лечением болезней, современная медицина стремится предотвратить их, и мы знаем, какой громадный прогресс достигнут в этом отношении благодаря современному взгляду на причины болезней. Гигиена является самой успешной областью медицины.

Таково же должно быть отношение к тому великому социальному явлению, которое теперь именуется “Преступностью”, но которое наши дети будут называть “Социальной Болезнью”. Предупреждение болезней — лучший из способов лечения…

Три великие первопричины ведут к тому, что называют преступлением: социальные причины, антропологические и космические.

Влияние космических причин на наши действия ещё не было подвергнуто всестороннему анализу; тем не менее некоторые факты твёрдо установлены. Известно, напр<имер>, что покушения против личности (насилие, убийство и т.д.) возрастают в течение лета, а зимой достигают максимума покушения, направленные против собственности. Рассматривая кривые, нарисованные проф<ессором> Э.Ферри*, и глядя одновременно на кривые температуры и кривые, указывающие количество покушений против личности, глубоко поражаешься их подобием: они иногда до того сходны, что трудно бывает различить одну от другой. К сожалению, исследованиями подобного рода не занимаются с той энергией, какой они заслуживают, вследствие чего лишь немногие из космических причин анализированы в связи с их влиянием на человеческие поступки.

Необходимо, впрочем, признать, что исследования этого рода сопряжены с многими затруднениями ввиду того, что большинство космических причин оказывает влияние лишь косвенным путём; так, например, когда мы наблюдаем, что количество правонарушений колеблется сообразно урожаю зерновых хлебов или винограда, влияние космических агентов проявляется лишь через посредство целого ряда влияний социального характера. Всё же никто не станет отрицать, что при хорошей погоде, обильном урожае и вытекающем из них хорошем расположении духа жителей деревни последние менее наклонны к разрешению своих мелких ссор путём насилия, чем во время бурной или мрачной погоды, когда, впридачу ко всему этому, испорченные посевы тоже вызывают общее недовольство. Я думаю, что женщины, имеющие постоянную возможность наблюдать за хорошим и дурным расположением духа их мужей, могли бы сообщить много интересного о влиянии погоды на семейное благополучие.

Так называемые “антропологические причины”, на которые в последние годы было обращено много внимания, несомненно, играют ещё более важную роль, чем причины космические. Влияние унаследованных качеств и телесной организации на склонность к преступлению иллюстрировано за последнее время столь многими интересными исследованиями, что мы можем составить почти вполне обоснованное суждение относительно этой категории причин, приводящих людей к дверям наших судов. Конечно, мы не можем вполне согласиться с теми заключениями, к которым пришёл один из наиболее видных представителей этой школы, д-р Ломброзо*, особенно в одной из его последних работ**. Когда он указывает, что многие обитатели наших тюрем страдают недостатками мозговой организации, мы должны признать этот факт. Мы готовы даже допустить, если это действительно доказано, что большинство преступников и арестантов обладают более длинными руками, чем люди, находящиеся на свободе. Опять-таки, когда Ломброзо указывает нам, что самые зверские убийства были совершены людьми, страдавшими от серьёзных дефектов телесной организации, мы можем лишь преклониться перед этим утверждением и признать его точность. Но подобные утверждения остаются лишь заявлением факта, не более того. А потому мы не можем следовать за г. Ломброзо, когда он делает чересчур широкие выводы из этих и подобных им фактов и когда он высказывает мысль, что общество имеет право принимать, какие ему заблагорассудится, меры по отношению к людям, страдающим подобными недостатками телесной организации. Мы не можем признать за обществом права истреблять всех людей, обладающих несовершенной структурой мозга, и ещё менее того — сажать в тюрьмы всех, имевших несчастье родиться с чересчур длинными руками. Мы можем признать, что большинство виновников зверских деяний, от времени до времени вызывающих общественное негодование, недалеко ушли от идиотов по степени своего умственного развития. Так, напр<имер>, голова некоего жестокого убийцы, Фрея, рисунок которого обошёл всю прессу в 1886 году, может считаться подтверждающим фактом. Но точно так же, как не все в Индии берутся за нож в жаркую погоду, точно так же не все идиоты и ещё менее того — не все слабоумные мужчины и женщины делаются убийцами, так что самому ярому криминалисту антропологической школы придётся отказаться от мысли всеобщего истребления идиотов, если только он припомнит, сколько из них находится на свободе (некоторые — под надзором, а многие — даже имея здоровых людей под своим надзором); а между тем вся разница между этими несчастными и теми, которых отдали в руки палача, является, в сущности, лишь разницей обстоятельств, при которых они были рождены и выросли. Разве во многих вполне “респектабельных” семьях, а также во дворцах, не говоря уже об убежищах для умалишённых, мы не находим людей, страдающих такими недостатками мозговой организации, которые д-р Ломброзо считает характерными, как показателей “преступного безумия”? Болезни мозга могут содействовать росту преступных наклонностей; но при других условиях такого содействия может и не оказаться. Здравый смысл и доброе сердце Чарлза Диккенса помогли ему прекрасно понять эту простую истину и воплотить её в образе мистера Дика.

Итак, мы не можем согласиться со всеми выводами д-ра Ломброзо, а тем менее — его последователей; но мы должны быть благодарны итальянскому писателю за то, что он посвятил своё внимание медицинской стороне вопроса и популяризировал такого рода изыскания. Теперь всякий непредубеждённый человек может вывести из многоразличных и чрезвычайно интересных наблюдений д-ра Ломброзо единственное заключение, а именно, что большинство тех, кого мы осуждаем в качестве преступников, — люди, страдающие какими-либо болезнями или несовершенствами организма, и что, следовательно, их необходимо лечить, а не усиливать их болезненное состояние путём тюремного заключения.

Исследования Маудсли о связи безумия с преступлением хорошо известны в Англии*. Читая внимательно его работы, нельзя не вынести впечатления, что большинство обитателей наших тюрем, осуждённых за насильственные действия, — люди, страдающие какими-нибудь болезнями мозга. Мало того, “идеальный сумасшедший”, созданный в воображении законников, которого они готовы признать неответственным за его поступки, является такой же редкостью, как и “идеальный преступник”, которого закон стремится наказать. Несомненно, имеется, как говорит Маудсли, широкая “промежуточная область между преступлением и безумием, причём на одной границе мы встречаем некоторое проявление безумия, но ещё более того — проявление порочности, вернее было бы сказать: “сознательного желания причинить какое-нибудь зло”; вблизи же другой границы мы встречаем, наоборот, меньшее проявление порочности и большее — безумия”. Но, прибавляет он, “справедливое определение нравственной ответственности несчастных людей, обитающих в этой промежуточной полосе”, никогда не будет достигнуто, пока мы не отделаемся от ложных представлений о “пороке” и “злой воле”**.

К несчастью, до сих пор наши карательные учреждения являются лишь компромиссом между старыми идеями мести, наказания “злой воли” и “порока” и более новыми идеями устрашения, и причем обе лишь в незначительной степени смягчаются филантропическими тенденциями. Но мы надеемся, что недалеко уже то время, когда благородные воззрения, воодушевлявшие Гризингера, Крафт-Эббинга, Дэпина и некоторых современных русских, немецких и итальянских криминалистов, войдут в сознание общества; и мы тогда будем стыдиться, вспоминая, как долго мы отдавали людей, которых мы называли “преступниками”, в руки палачей и тюремщиков. Если бы добросовестные и обширные труды вышеуказанных писателей пользовались более широкой известностью, мы все давно бы поняли, что большинство людей, которых мы теперь держим в тюрьмах или приговариваем к смертной казни, нуждаются, вместо наказания, в самом бережном, братском отношении к ним. Я конечно, не думаю предложить замену тюрем приютами для умалишённых; самая мысль об этом была бы глубоко возмутительна. Приюты для умалишённых, в сущности, те же тюрьмы; а те, которых мы держим в тюрьмах, — вовсе не умалишённые; они даже не всегда являются обитателями той границы “промежуточной области”, на которой человек теряет контроль над своими действиями. Я также далёк от идеи, которая пропагандируется некоторыми, — отдать тюрьмы в ведение педагогов и медиков. Большинство людей, посылаемых теперь в тюрьмы, нуждаются лишь в братской помощи со стороны тех, кто окружает их; они нуждаются в помощи для развития высших инстинктов человеческой природы, рост которых был задушен или приостановлен болезненным состоянием организма (анемией мозга, болезнью сердца, печени, желудка и т.д.) или, ещё чаще, позорными условиями, при которых вырастают сотни тысяч детей и при которых живут миллионы взрослых в так называемых центрах цивилизации. Но эти высшие качества человеческой природы не могут развиваться и быть упражняемы, когда человек лишён свободы и, стало быть, лишён возможности свободного контроля над своими поступками; когда он уединён от многоразличных влияний человеческого общества. Попробуйте внимательно проанализировать любое нарушение неписанного морального закона, и вы всегда найдёте, как сказал добрый старик Гризингер, что это нарушение нельзя объяснить внезапным импульсом: “оно”, говорит он, “является результатом эффектов, которые за многие годы глубоко действовали на человека”*. Возьмём, для примера, человека, совершившего какой-нибудь акт насилия. Слепые судьи нашего времени без дальнейших размышлений посылают его в тюрьму. Но человек, не отравленный изучением римской юриспруденции, а стремящийся анализировать прежде, чем выносить приговор, скажет нечто другое. Вместе с Гризингером он заметит, что в данном случае если обвиняемый не мог подавить своих чувств и дал им выход в акте насилия, то подготовление этого акта относится к более раннему периоду его жизни. Прежде чем совершить этот акт, обвиняемый, может быть, в течение всей своей предыдущей жизни проявлял уже ненормальную деятельность ума путём шумного выражения своих чувств, заводя крикливые ссоры по поводу самых пустячных причин или оскорбляя по малейшему поводу близких ему людей; причём, к несчастью, не нашлось никого, кто бы уже с детства постарался дать лучшее направление его нервной впечатлительности. Корни причин насильственного акта, приведшего обвиняемого на скамью подсудимых, должно отыскивать, таким образом, в прошлом, за многие годы тому назад. А если мы пожелаем сделать наш анализ ещё более глубоким, мы откроем, что такое болезненное состояние ума обвиняемого является следствием какой-нибудь физической болезни, унаследованной или развившейся вследствие ненормальных условий жизни — болезни сердца, мозга, или пищеварительной системы. В течение многих лет эти причины оказывали влияние на обвиняемого, и результатом их совокупного действия явился наконец насильственный акт, с которым и имеет дело бездушный закон.

Более того, если мы проанализируем самих себя, если мы открыто признаемся в тех мыслях, которые иногда мелькают в нашем мозгу, то мы увидим, что всякий из нас имеет задатки тех самых мыслей и чувств (иногда едва уловимых), которые становятся причинами актов, рассматриваемых как преступные. Правда, мы тотчас же стремились отогнать подобные мысли; но если бы они встретили благоприятную почву для проявления снова и снова, если бы обстоятельства благоприятствовали им вследствие подавления более благородных страстей — любви, сострадания и всех тех чувств, которые являются результатом сердечного отношения к радостям и скорбям людей, среди которых мы живём, — тогда эти мимолётные мысли, которые мы едва замечаем при нормальных условиях, могли бы вырасти в нечто постоянное и явиться болезненным элементом нашего характера.

Этому мы должны учить наших детей с самого раннего детства, вместо того чтобы набивать их ум, с раннего детства, идеями о “справедливости”, выражаемой в форме мести, наказания, суда. Если бы мы иначе воспитывали детей, то нам не пришлось бы краснеть от стыда при мысли, что мы нанимаем убийц для выполнения наших приговоров и платим тюремным надзирателям за выполнение такой службы, к которой ни один образованный человек не захочет приготовлять своих собственных детей. А раз эту службу мы сами считаем позорной, то какая же может быть и речь об её якобы морализующем характере!

Не тюрьма, а братские усилия для подавления развивающихся в некоторых из нас противообщественных чувств — таковы единственные средства, которые мы вправе употреблять и можем прилагать с некоторым успехом к тем, в которых эти чувства развились вследствие телесных болезней или общественных влияний. И не следует думать, чтобы подобное отношение к преступнику являлось утопией. Воображать, что наказание способно остановить рост противообщественных наклонностей, это — утопия, и притом ещё подленькая утопия, выросшая из глубоко эгоистического чувства: “оставьте меня в покое, и пусть всё в мире идёт по-прежнему”.

Многие из противообщественных чувств, говорит д-р Брюс Томпсон*, да и многие другие, унаследованы нами, и факты вполне подтверждают такой взгляд. Но что именно может быть унаследовано? Воображаемая “шишка преступности”? Или же что-нибудь другое? Унаследованы бывают: недостаточный самоконтроль, отсутствие твёрдой воли, желание риска, жажда возбуждения**, несоразмерное тщеславие. Тщеславие, например, в соединение со стремлением к рискованым поступкам и возбуждению является одной из наиболее характерных черт у людей, населяющих наши тюрьмы. Но мы знаем, что тщеславие находит много областей для своего проявления. Оно может дать маньяка, вроде Наполеона I или Тропмана; но оно же вдохновляет, при других обстоятельствах, особенно если оно возбуждается и управляется здоровым рассудком, людей, которые прорывают туннели и прорезывают перешейки, исследуют арктические моря или посвящают всю свою энергию проведению в жизнь какого-либо великого плана, который они считают благодетельным для человечества. Кроме того, развитие тщеславия может быть приостановлено или даже вполне парализовано развитием ума. То же относится и к другим названным сейчас способностям. Если человек унаследовал отсутствие твёрдой воли, то мы знаем также, что эта черта характера может повести к самым разнообразным последствиям, сообразно условиям жизни. Разве мало наших самых милых знакомых страдают именно этим недостатком? И разве он является достаточной причиной для заключения их в тюрьму?

Человечество редко пыталось обращаться с провинившимися людьми как с человеческими существами; но всякий раз, когда оно делало попытки подобного рода, оно было вознаграждаемо за свою смелость. В Клэрво меня иногда поражала доброта, с какой относились к больным арестантам некоторые служители в госпитале. А доктор Кэмпбелль, который имел гораздо более обширное поле наблюдения в этой области, пробыв тридцать лет тюремным врачом, говорит следующее: “Обращаясь с больными арестантами с деликатностью, — как будто с дамами, принадлежащими к высшему обществу (я цитирую его слова буквально), я получал то, что в госпитале господствовал величайший порядок”. Кэмпбелль был поражён “достойною высокой похвалы чертой характера арестантов, которая наблюдается даже у самых грубых преступников, а именно тем вниманием, с каким они относятся к больным”. “Самые закоренелые преступники, — говорит Кэмпбелль, — не лишены этого чувства”. И он прибавляет далее: “…хотя многие из этих людей, вследствие прежней безрассудной жизни и преступных привычек, считаются закоренелыми и нравственно отупевшими, тем не менее они обладают очень острым сознанием справедливого и несправедливого”. Все честные люди, которым приходилось сталкиваться с арестантами, могут лишь подтвердить слова д-ра Кэмпбелля.

В чём же лежит секрет этой черты характера арестантов, которая должна особенно поражать людей, привыкших считать арестантов существами, недалеко отошедшими от диких зверей? Служители в тюремных госпиталях имеют возможность проявлять присущие людям добрые чувства и упражняют их. Они имеют возможность проявить чувство сожаления, и этим чувством окрашивались их поступки. Кроме того, они пользовались в госпитале большей свободой, чем другие арестанты, а те из них, о которых говорит д-р Кэмпбелль, были ещё под непосредственным моральным влиянием доктора, т.е. такого доброго и умного человека, как Кэмпбелль, а не какого-нибудь грубого отставного унтер-офицера.

Короче говоря, антропологические причины, т.е. недостатки <телесной> организации, — одна из главных причин, толкающих людей в тюрьму; но, собственно говоря, их нельзя называть “причинами преступности”. Те же самые антропологические недостатки встречаются у миллионов людей, принадлежащих к современному психопатическому поколению; но они ведут к противообщественным поступкам лишь при известных благоприятных обстоятельствах. Что же касается тюрем, то они не излечивают этих патологических недостатков: они лишь усиливают их; и когда человек выходит из тюрьмы, испытав на себе, в течение нескольких лет, её развращающее влияние, он несравненно менее пригоден к жизни в обществе, чем был до заключения в тюрьму. Если общество желает предотвратить с его стороны совершение новых противообщественных поступков, то достигнуть этого возможно, лишь переделывая то, что сделала тюрьма, т.е. сглаживая все те черты, которые тюрьма врезывает в каждого, имевшего несчастье попасть за её стены. Некоторым друзьям человечества удаётся достигнуть этого в отдельных случаях, но в большинстве случаев подобного рода усилия не приводят ни к чему.

Необходимо сказать здесь ещё несколько слов о тех несчастных, которых криминалисты рассматривают как врождённых убийц и которых во многих странах, руковод<ствующихся> старой библейской моралью “зуб за зуб”, посылают на виселицу. Англичанам может показаться странным, но по всей Сибири — где имеется обширное поле для наблюдений над различными категориями ссыльных — убийцы причисляются к самому лучшему классу тюремного населения. Меня очень порадовало, что Михаил Дэвитт, с такой проницательностью анализировавший “преступность” и её причины в превосходных очерках тюремной жизни, сделал такое же наблюдение*. Всем известно в России, что русский закон не признаёт смертной казни в продолжение уже более чем столетия; но, несмотря на то что в царствования Александра II и III политические посылались на виселицу в изобилии, смертная казнь не применяется к уголовным преступникам, за исключением редких случаев, военным судом. Она была отменена в 1753 году, и с того времени убийцы приговариваются лишь к каторжным работам на сроки от 8 до 20 лет (отцеубийцы и матереубийцы на всю жизнь), по отбытии которых они становятся ссыльнопоселенцами и остаются в Сибири на всю жизнь. Вследствие этого Восточная Сибирь полна освобождёнными убийцами; и, несмотря на это, едва ли найдётся какая-либо другая страна, в которой можно жить и путешествовать с большей опасностью. Во время моих продолжительных путешествий по Сибири я никогда не брал с собой никакого оружия; то же я могу сказать и относительно всех моих друзей; каждому из них приходилось в общем изъездить каждый год от 10 000 до 15 000 вёрст по самым диким, незаселённым местностям. Затем, как уже сказано в одной из предыдущих глав, количество убийств, совершаемых в Сибири освобождёнными убийцами и бесчисленными бродягами, в общем чрезвычайно незначительно; между тем как постоянные грабежи и убийства, на которые жалуются сибиряки, совершаются обыкновенно в Томске и вообще на пространстве Западной Сибири, куда ссылаются менее важные уголовные преступники, а не убийцы. В более ранние периоды XIX века освобождённые убийцы со следами каторжных клейм нередко встречались в Сибири — в домах чиновников, в качестве кучеров и даже нянек, причём эти няньки относились к вверяемым им детям с самой материнской заботливостью. Тем, которые сделали бы предположение, что, может быть, русские отличаются большей мягкостью характера по сравнению с западноевропейцами, я могу в ответ указать на сцены жестокости, происходящие во время усмирения русских крестьянских бунтов. Прибавлю только, что отсутствие казней и гнусных разговоров о подробностях этих казней — разговоров, которыми арестанты в английский тюрьмах очень любят заниматься, — способствовало тому, что в русских арестантах не развивалось холодного презрения к человеческой жизни.

Подобная практика легальных убийств, до сих пор имеющая место в Западной Европе, позорная практика нанимания за гинею (десять рублей) палача* для приведения в исполнение приговора, исполнить который сам судья не имеет смелости, — эта позорная практика и глубокий душевный разврат, вносимый ею в общество, не имеют оправдания даже в том, что этим будто бы предотвращаются убийства. Отмена смертной казни нигде не вызвала увеличения количества убийств. Если людей до сих пор казнят, то это является просто результатом постыдного страха, соединяемого с воспоминаниями о низшей ступени цивилизации, когда принцип “зуб за зуб” проповедовался религией.

Но если космические причины — прямо или косвенно — оказывают столь могущественное влияние на годовое количество противообщественных поступков; если физиологические причины, коренящиеся в тайниках строения тела, являются также могучим фактором, ведущим к правонарушениям, — что же останется от теорий созидателей уголовного права, если мы к вышеуказанным причинам тех явлений, которые именуются преступлениями, прибавим ещё социальные причины?

В древности был обычай, согласно которому всякая коммуна (клан, марка, община, вервь) считалась, вся в целом, ответственной за каждый противообщественный поступок, совершённый кем бы то ни было из её членов. Этот древний обычай теперь исчез, подобно многим хорошим пережиткам старого общинного строя. Но мы снова возвращаемся к нему, и, пережив период ничем не сдерживаемого индивидуализма, мы снова начинаем чувствовать, что всё общество в значительной мере ответственно за противообщественные поступки, совершённые в его среде. Если на нас ложатся лучи славы гениев нашей эпохи, то мы несвободны и от пятен позора за деяния наших убийц.

Из года в год сотни тысяч детей вырастают в грязи — материальной и моральной — наших больших городов, растут заброшенными, среди населения, деморализованного неустойчивой жизнью, неуверенностью в завтрашнем дне и такой нищетой, о какой прежние эпохи не имели и представления. Предоставленные сами себе и сам<ому> скверн<ому> влияни<ю> улицы, почти лишённые всякого присмотра со стороны родителей, <у>гнетённых страшной борьбой за существование, эти дети не имеют даже представления о счастливой семье; но зато, с самого раннего детства, они впитывают в себя пороки больших городов. Они вступают в жизнь, не обладая даже знанием какого-либо ремесла, которое могло бы дать им средства к существованию. Сын дикаря учится у отца искусству охоты; его сестра с детства приучается к ведению несложного хозяйства. Но дети, отец и мать которых должны с раннего утра покидать свои грязные логовища в поисках какой-нибудь работы, чтобы как-нибудь пробиться в течение недели, — такие дети вступают в жизнь менее приспособленными к ней, чем дети дикарей. Они не знают ремесла; грязная улица заменяет им дом; обучение, которое они получают на улицах, известно тем, кто посещал места, где расположены кабаки бедняков и места увеселения более состоятельных классов.

Разражаться негодующими речами по поводу склонности к пьянству этого класса населения — нет ничего легче. Но если бы господа обличители сами выросли в тех же условиях, как дети рабочего, которому каждое утро приходится пускать в ход кулаки, чтобы занять место у ворот лондонских доков, — многие ли из них воздержались от посещения изукрашенных кабаков — этих единственных “дворцов”, которыми богачи вознаградили действительных производителей всех богатств.

Глядя на это подрастающее население всех наших крупных мануфактурных центров, мы перестаём удивляться, что наши большие города являются главными поставщиками человеческого материала для тюрем. Наоборот, я всегда удивлялся, что такое сравнительно незначительное количество этих уличных детей становится ворами и грабителями. Я никогда не переставал удивляться тому, насколько глубоко вкоренены социальные чувства в людях XIX века, сколько доброты сердца в обитателях этих грязных улиц; лишь этим можно объяснить, что столь немногие из среды выросших в совершенной заброшенности объявляют открытую войну нашим общественным учреждениям. Вовсе не “устрашающее влияние тюрем”, а эти добрые чувства, это отвращение к насилию, эта покорность, позволяющая беднякам мириться с горькой судьбой, не выращивая в своих сердцах глубокой ненависти, — лишь они, эти чувства, являются той плотиной, которая предупреждает бедняков от открытого попрания всех общественных уз. Если бы не эти добрые чувства, давно бы от наших современных дворцов не оставалось камня на камне.

А в это же время на другом конце общественной лестницы деньги — этот овеществлённый человеческий труд — разбрасываются с неслыханны легкомыслием, часто лишь для удовлетворения глупого тщеславия. Когда у стариков и работящей молодёжи часто не хватает хлеба и они изнемогают от голода у дверей роскошных магазинов-дворцов, в этих магазинах богачи тратят безумные деньги на покупку бесполезных предметов роскоши.

Когда всё окружающее нас — магазины и люди, которых мы встречаем на улицах, литература последнего времени, обоготворение денег, которое приходится наблюдать каждый день, — когда всё это развивает в людях ненасытную жажду к приобретению безграничного богатства, любовь к крикливой роскоши, тенденцию глупо швырять деньгами для любой явной или сохраняемой в тайне цели; когда в наших городах имеются целые кварталы, каждый дом которых напоминает нам, как человек может превращаться в скота, несмотря на внешние причины, которыми он прикрывает это скотство; когда девизом нашего цивилизованного мира можно поставить слова: “”Обогащайтесь! Сокрушайте всё, что вы встретите на вашем пути, пуская в ход все средства, за исключением разве тех, которые могут привести вас на скамью подсудимых!” — когда, за немногими исключениями, всех, от землевладельца до ремесленника, учат каждый день тысячами путей, что идеал жизни — так устроить свои дела, чтобы другие работали на вас; когда телесная работа настолько презирается, что люди, которые рискуют заболеть от недостаточного телесного упражнения, предпочитают прибегать к гимнастике, подражая движениям пильщика или дровосека, вместо того чтобы действительно заняться распиливанием дров или копанием земли; когда загрубевшие и почерневшие от работы руки считаются чем-то унизительным, а обладание шёлковым платьем и умение держать прислугу в “ежовых рукавицах” считается признаком “хорошего тона”; когда литература является гимном богатству и относится к “непрактичным идеалистам” с презрением, — зачем толковать о “врождённой преступности”? Вся эта масса факторов нашей жизни влияет в одном направлении: она подготовляет существа, неспособные к честному существованию, насквозь пропитанные противообщественными чувствами!

Если наше общество сорганизуется так, что для каждого будет возможность постоянно работать для общеполезных целей, для чего, конечно, понадобится полная переделка теперешних отношений между капиталом и трудом; если мы дадим каждому ребёнку здоровое воспитание, обучив его не только наукам, но и физическому труду, дав ему возможность в течении первых двадцати лет его жизни приобрести знание полезного ремесла и привычку к честной трудовой жизни, — нам не понадобилось <бы> больше ни тюрем, ни судей, ни палачей. Человек является результатом тех условий, в которых он вырос. Дайте ему возможность вырасти с навыком к полезной работе; воспитайте его так, чтобы он с раннего детства смотрел на человечество как на одну большую семью, ни одному члену которой не может быть причинено вреда без того, чтобы это не почувствовалось в широком кругу людей, а в конце концов, и всем обществом; дайте ему возможность воспитать в себе вкус к высшим наслаждениям, даваемым наукой и искусством, — наслаждениям более возвышенным и долговременным по сравнению с удовлетворением страстей низшего порядка, и мы уверены, что обществу не придётся наблюдать такого количества нарушений тех принципов нравственности, с которыми мы встречаемся теперь.

Две трети всех правонарушений, а именно все так называемые “преступления против собственности”, или совершенно исчезнут, или сведутся к ничтожному количеству случаев, раз собственность, являющаяся теперь привилегией многих, возвратится к своему действительному источнику — общине. Что же касается “преступлений, направленных против личности”, то число их уже теперь быстро уменьшается вследствие роста нравственных и социальных привычек, которые, несомненно, развиваются в каждом обществе и, несомненно, будут возрастать, когда общие интересы всех станут теснее.

Конечно, каковы бы ни были экономические основы общественного строя, всегда найдётся известное количество существ, обладающих страстями более сильными и менее подчинёнными контролю, чем у остальных членов общества; всегда найдутся люди, страсти которых могут случайно побудить их к совершению поступков противообщественного характера. Но в большинстве случаев страсти людей, ведущие теперь к правонарушениям, могут получить другое направление или же соединённые усилия окружающих могут сделать их почти совершенно безвредными. В настоящее время в городах мы живём в чересчур большом разъединении друг от друга. Каждый заботится лишь о себе или, самое большое, о ближайших своих родных. Эгоистический, т.е. неразумный, индивидуализм в материальных областях жизни неизбежно привёл нас к индивидуализму, столь же эгоистическому и вредоносному, в области взаимных отношений между человеческими существами. Но нам известны из истории, и даже теперь мы можем наблюдать сообщества, в которых люди гораздо более тесно связаны между собой, чем в наших западноевропейских городах. В этом отношении примером может служить Китай. “Неделённая семья” до сих пор является в его исконных областях основой общественного строя: все члены “неделёной семьи” знают друг друга в совершенстве; они поддерживают друг друга, помогают друг другу — не только в материальных нуждах, но и в скорбях и печалях каждого из них; и количество “преступлений” против собственности и личности стоит в этих областях на поразительно низком уровне (мы, конечно, имеем в виду центральные провинции Китая, а не приморские). Славянские и швейцарские земледельческие общины являются другим примером. Люди хорошо знают друг друга в этих небольших общинах и во многих отношениях взаимно поддерживают друг друга. Между тем в наших городах все связи между его обитателями исчезли. Старая семья, основанная на общем происхождении, расчленилась. Но люди не могут жить в подобном разъединении, и элементы новых общественных групп растут. Возникают новые связи: между обитателями одной и той же местности, между людьми, преследующими какую-нибудь общую цель, и т.д. И рост таких новых группировок может быть только ускорен, если в обществе произойдут изменения, ведущие к более тесной взаимной зависимости и к большему равенству между всеми.

Несмотря на все эти изменения, всё же, несомненно, останется небольшое число людей, противообщественные страсти которых — результат их телесных несовершенств и болезней — будут представлять некоторую опасность для общества. И потому является вопрос: должно ли будет человечество по-прежнему лишать их жизни или запирать их в тюрьмы? В ответе не может быть сомнения. Конечно, оно не прибегнет к подобному гнусному разрешению этого затруднения.

Было время, когда с умалишёнными, которых считали одержимыми дьяволами, обращались самым возмутительным образом. Закованные, они жили в стойлах, подобно животным, и служили предметом ужаса даже для людей, надзиравших за ними. Разбить их цепи, освободить их — сочли бы в то время безумием. Но в конце XVIII века явился человек, Пинель, который осмелился снять с несчастных цепи, обратился к ним с дружественными словами, стал смотреть на них, как на несчастных братьев. И те, которых считали способными разорвать на части всякого осмелившегося приблизиться к ним, собрались вокруг своего освободителя и доказали своим поведением, что он был прав в своей вере в лучшие черты человеческой природы: они не изглаживаются вполне даже у тех, чей разум омрачён болезнью. С этого дня гуманность победила. На сумасшедшего перестали смотреть, как на дикого зверя. Люди признали в нём брата.

Цепи исчезли, но убежища для умалишённых — те же тюрьмы — остались, и за их стенами постепенно выросла система, мало чем отличающаяся от той, какая практиковалась в эпоху цепей. Но вот крестьяне бельгийской деревушки, руководимые лишь простым здравым смыслом и сердечной добротой, указали новый путь, возможностей которого учёные исследователи болезней мозга даже и не подозревали. Бельгийские крестьяне предоставили умалишённым полную свободу. Они стали брать их в свои семьи, в свои бедные дома; они дали им место за своим скудным обеденным столом и в своих рядах во время полевых работ; они допустили их к участию на деревенских праздниках и вечеринках. И вскоре по всей Европе разнеслась слава о “чудесных” исцелениях, виновником которых якобы явился святой, в честь которого построена церковь в Геле (Gheil). Лечение, применявшееся крестьянами, отличалось такой простотой, оно было настолько общеизвестно с давнего времени (это была свобода!), что образованные люди предпочли приписать достигнутые результаты божественному влиянию, вместо того чтобы смотреть на совершившееся просто, без предрассудков. Но к счастью, не оказалось недостатка в честных и добросердечных людях, которые поняли значение метода лечения, изобретённого гельскими крестьянами; они стали пропагандировать этот метод и употребили всю энергию, чтобы побороть умственную инерцию, трусость и холодное безразличие окружающих*.

Свобода и братская заботливость оказались наилучшим лекарством в вышеупомянутой обширной промежуточной области “между безумием и преступлением”. Они окажутся также, мы в этом уверены, лучшим лекарством и по ту сторону одной из границ этой области — там, где начинается то, что принято называть преступлением. Прогресс идёт в этом направлении. И всё, что способствует ему, приведёт нас ближе к разрешению великого вопроса — вопроса о справедливости, который не переставал занимать человеческие общества с самых отдалённых времён, но которого нельзя разрешить при помощи тюрем.

Приложение D

О “НЕИСПРАВИМЫХ” ПРЕСТУПНИКАХ

Вильям Дуглас Моррисон (W.D.Morrison) в своей работе “Малолетние преступники” (“Juvenile offenders”), изданной в 1897 году как третий том серии “The Criminalogy Series”, дал несколько статистических данных, подтверждающих сказанное в тексте относительно зловредного влияния тюрем. “Всякому учёному, изучающему вопрос о наказаниях в Англии или на континенте, — говорит Моррисон, — хорошо известно, что пропорция “неисправимых”, сидящих в тюрьмах, ежегодно возрастает и никогда не стояла так высоко, как стоит теперь”. Это подтверждается тюремной статистикой Франции, Германии, Италии, Англии и других стран. И Моррисон доказывает, что “неисправимые” — это те, кто начал получать тюремное образование с ранних лет. Автор приходит к вполне определённому заключению, а именно: “Что касается до громадного большинства нашего тюремного населения, то по отношению к ним уголовный закон и тюремное наказание окончательно оказались несостоятельными. Наша система наказаний оказалась несостоятельной в главной и первой своей цели, которая состояла в том, чтобы помешать преступнику совершать новые преступления. Наоборот, она, по-видимому, плодит роковым образом обычного эксперта в противообщественных поступках”.

Заключения г. Моррисона, как и следует ожидать от такого писателя, отличаются крайней умеренностью. Но по одному пункту они выражены с полной определённостью. Единственное действительное средство, говорит он, уменьшить число молодых преступников — это “отстранить условия, общественные и экономические, создающие этих преступников. Тюрьмы же ни в каком случае этого не достигают. Они ведут, напротив, к увеличению преступности”.

Я мало знаком с французскими исправительными заведениями и колониями для малолетних преступников, и мне приходилось слышать о них самые противоречивые отзывы. Так, некоторые говорили мне, что детей там обучают земледелию и в общем обращаются с ними довольно сносно, особенно с тех пор, как были сделаны некоторые реформы; но с другой стороны, мне приходилось слышать, что несколько лет тому назад в исправительной колонии в окрестностях Клэрво лицо, которому дети были сданы в аренду государством, заставляло их работать через силу и вообще обращалось с ними очень плохо. Во всяком случае, мне пришлось видеть в Лионской тюрьме изрядное количество мальчиков, в большинстве случаев “неисправимых” и беглецов из исправительных колоний, и деморализация, развивавшаяся среди этих детей, была поистине ужасна. Под игом грубых надзирателей, оставленные без всякого морализующего влияния, они становятся впоследствии постоянными обитателями тюрем и, достигнув старости, неизменно кончают свои дни в какой-нибудь центральной тюрьме или же в Новой Каледонии. По единогласному свидетельству надзирателей и священника тюрьмы св. Павла, эти дети постоянно предаются известному пороку — в спальнях, в церкви, в двориках. Видя поражающее количество преступлений против нравственности, разбираемых ежегодно во французских судах, нужно помнить поэтому, что само государство содержит в Лионе, да и в других тюрьмах, специальные рассадники этого рода преступлений. Вследствие этого я серьёзно советую тем, кто занимается выработкой планов для законного истребления рецидивистов в Новой Гвинее, прежде всего нанять на неделю-другую пистолю в Лионе и там пересмотреть заново свои нелепые планы.* Они убедятся тогда, что нельзя начинать реформу человеческого характера, когда он уже сформировался, и что действительная причина рецидивизма лежит в извращениях, рассадником которых являются тюрьмы вроде Лионской. С моей же личной точки зрения, запирать сотни мальчиков в такие очаги нравственной заразы — значит совершать преступление гораздо большее, чем какое бы то ни было из совершённых этими несчастными детьми.

Вообще тюрьмы не учат людей честности, и тюрьма св. Павла не представляет исключения из общего правила. Уроки честности, даваемые сверху, как увидят читатели, мало чем отличаются от тех понятий честности, которые господствуют внизу, в арестантской массе.

(В русских и французских тюрьмах. С. 163-164.)

ГЛАВНОЕ ОТЛИЧИЕ

ХРИСТИАНСТВА И БУДДИЗМА

ОТ ВСЕХ

ПРЕДШЕСТВОВАВШИХ РЕЛИГИЙ

Из книги: “Этика”.

Глава шестая

ХРИСТИАНСТВО. СРЕДНИЕ ВЕКА.

ЭПОХА ВОЗРОЖДЕНИЯ

Главное отличие христианства и буддизма от предшествовавших им религий было в том, что вместо жестоких, мстительных богов, велениям которых должны были покоряться люди, эти две религии выдвинули — в пример людям, а не в устрашение — идеального бого-человека, причём в христианстве любовь божественного учителя к людям — ко всем людям без различия племён и состояний, а особенно к низшим, — дошла до самого высокого подвига, до смерти на кресте, ради спасения человечества от власти Зла.

Вместо страха перед мстительным Иеговой или перед богами, олицетворявшими злые силы природы, проповедовалась любовь к жертве насилия, и нравственным учителем в христианстве было не мстительное божество, не жрец, не человек духовной касты и даже не мыслитель из числа мудрецов, а человек из народа. Если основатель буддизма Гаутама был ещё царский сын, добровольно ставший нищим, то основателем христианства являлся плотник, оставивший дом и родных и живший, как живут “птицы небесные”, в ожидании близкого пришествия “Грозного Суда”. Жизнь этих двух учителей протекала не в храмах и не в академиях, а среди бедноты, и из той же бедноты, а не из служителей в храмах, вышли апостолы Христа. И если впоследствии в христианстве, как и в буддизме, сложилась “Церковь”, т.е. правительство избранных, с неизбежными пороками всякого правительства, то это представляло прямое отступление от воли обоих основателей религии, как бы ни старались потом оправдать это отступление ссылками на книги, написанные много лет спустя после смерти самих учителей.

Другой основной чертой христианства, которая составила главным образом его могущество, было то, что оно выставило руководящей нитью в жизни человека не личное его счастье, а счастье общества, и следовательно, идеал — идеал общественный, за который человек способен был бы отдать свою жизнь (см., например, главы евангелия Марка). Идеалом христианства были не спокойная жизнь греческого мудреца и не военные или гражданские подвиги героев Древней Греции и Рима, а проповедник, восставший против безобразий современного ему общества и готовый идти на смерть за проповедь своей веры, состоящей в справедливости ко всем, в признании равноправия всех людей, в любовном отношении ко всем, как своим, так и чужим, и, наконец, в прощении обид — в противовес всеобщему тогда правилу обязательного отмщения обид.

К сожалению, именно эти основы христианства — особенно равноправие и прощение обид — очень скоро начали смягчаться в проповедях новой веры, а потом и совсем стали забываться. В христианство, точно так же как и во все нравственные учения, очень скоро — уже во времена апостольские — вкрался оппортунизм, т.е. учение “блаженной середины”. И совершилось это тем легче, что в христианстве, как и в других религиях, создалось ядро людей, утверждавших, что они, на которых лежит совершение обрядов и таинств, сохраняют учение Христа во всей его чистоте и ведут борьбу против постоянно возникающих ложных его толкований.

Нет сомнений, что уступчивость апостолов объяснялась также до некоторой степени жестокими преследованиями, которым подвергались первые христиане в Римской империи, пока христианство не стало государственной религией; и возможно, что уступки делались только для видимости, тогда как внутреннее ядро христианских общин держалось учения во всей его чистоте. Действительно, длинным рядом тщательных исследований теперь установлено, что те четыре евангелия, которые были признаны церковью наиболее достоверными изложениями жизни и учений Христа, а также “Деяния” и “Послания” апостолов — в дошедших до нас редакциях — были написаны не раньше, чем между 60 и 90 годами нашего летоисчисления, а может быть, и позднее — между 90 и 120 годами. Но и тогда евангелия и послания были уже списками с более древних записей, которые переписчики обыкновенно дополняли дошедшими до них преданиями*. Но именно в эти годы шли жесточайшие гонения Римского государства против христиан. Казни в Галилее начались уже после восстания Иуды Галилеянина против римского владычества в 9 году нашего летоисчисления; а затем ещё более жестокие гонения против иудеев начались после восстания в Иудее, продолжавшегося с 66 по 71 год, причём казни считались уже сотнями**.

Ввиду таких гонений христианские проповедники, готовые сами погибнуть на кресте или на костре, естественно, могли в своих посланиях к верующим делать второстепенные уступки, чтобы не подвергать преследованиям молодые ещё христианские общины. Так, например, слова “отдайте Кесарево Кесарю, а Божие Богу”, на которые так любят ссылаться власть имущие, могли попасть в евангелие как незначительная уступка, не нарушавшая сущности учения, тем более что христианство проповедовало отречение от всяких житейских благ. Вместе с тем, зародившись на востоке, христианство подверглось влиянию его верований в одном очень важном направлении. Религии Египта, Персии и Индии не довольствовались простым очеловечением сил природы, как это делало греческое и римское язычество. Они видели в мире борьбу двух равносильных начал — Добра и Зла, Света и Тьмы, и ту же борьбу они переносили в сердце человека. И это представление о двух враждебных силах, борющихся за преобладание в мире, понемногу вошло в христианство как основное его начало. А затем представлением о могучем диаволе, овладевающем душою человека, христианская церковь хорошо пользовалась в течение многих веков, чтобы с невероятной жестокостью истреблять тех, кто дерзал критиковать её ставленников.

Таким образом, церковь прямо отвергла в жизни доброту и всепрощение, проповедовавшиеся основателем христианства и составлявшее его отличие от всех других религий, кроме буддийской. Мало того, в преследовании своих противников она не знала пределов жестокости.

Затем последователи Христа — даже самые близкие — пошли ещё дальше по пути отступления. Всё более и более отдаляясь от первоначального учения, они дошли до того, что христианская церковь вступила в полный союз с царями; так что в глазах “князей церкви” истинные учения Христа стали даже считаться опасными; до того опасными, что в западной церкви не позволялось издавать Евангелие иначе как на совершенно не понятном народу латинском языке, а в России — на малопонятном старославянском.*

Но хуже всего было то, что, обратившись в государственную церковь, официальное христианство забыло основное отличие христианства от всех предшествовавших религий, кроме буддизма. Оно забыло прощение обид и мстило за всякую обиду не менее восточных деспотов. Наконец, представители церкви скоро стали такими же владельцами крепостных, как и светское дворянство, и постепенно они приобрели такую же доходную судебную власть, как и графы, герцоги и короли, причём в пользовании этой властью князья церкви оказались такими же мстительными и алчными, как и светские владыки. Когда же в XV и XVI столетиях стала развиваться централизованная власть королей и царей в возникавших тогда государствах, церковь своим влиянием и богатствами везде помогала созданию этой власти и своим крестом осеняла таких звероподобных владык, как Людовик XI, Филипп II и Иван Грозный. Всякое сопротивление своей власти церковь наказывала с чисто восточной жестокостью — пытками и костром, для чего западная церковь создала даже особое учреждение — “Святую” Инквизицию.

Уступки светским властям, которые делались первыми последователями Христа, далеко увели, стало быть, христианство от учения его основателя. Прощение личных обид было забыто как ненужный балласт, и, таким образом, было отвергнуто то, что составляло основное отличие христианства от всех предшествующих религий, кроме буддизма**.

Действительно, если всмотреться без предрассудков не только в предшествовавшие религии, но даже в нравы и обычаи самого первоначального родового быта у дикарей, то мы находим, что во всех первобытных религиях и в самых первобытных общежитиях уже считалось и теперь считается правилом не делать ближнему, т.е. человеку своего рода, того, чего не желаешь себе. На этом правиле уже многие тысячелетия строились все человеческие общества; так что, проповедуя равенственное отношение к людям своего рода, христианство не вносило ничего нового*.

Действительно, уже в таком древнем памятнике родового быта, как Ветхий Завет, мы находим правило: “Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего, но люби ближнего твоего, как самого себя”. Так сказано было от имени Бога в третьей книге Моисеевой (Лев. 19, 18). И то же правило прилагалось к пришельцу: “…пришелец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской” (Лев. 19, 34). Точно такое же утверждение евангелистов, что нет выше заслуги, как положить душу свою за соплеменников, так поэтически выраженное в Евангелии от Марка (гл. 13), даже этот призыв не может быть признан отличительной чертой христианства, так как самопожертвование ради своих сородичей восхвалялось у всех язычников, а защита своих близких с риском для жизни — обычное явление не только у самых диких племён, но и у большинства общественных животных.

То же следует сказать о благотворительности, которая нередко представляется отличительной чертой христианства в противоположность языческой древности. Между тем уже в родовом быте отказать сородичу или даже чужеземцу-страннику в убежище или же не разделить с ним трапезы всегда считалось и по сию пору считается преступлением. Я упоминал уже в 3 главе о том, что случайно обедневший бурят по праву кормится у каждого из своих сородичей по очереди, а также то, что жители Огненной Земли, африканские готтентоты и все другие “дикари” поровну делят между собой всякий кусок пищи, полученный в подарок. А потому если в Римской империи, особенно в городах, такие обычаи родового строя действительно исчезли, то в этом следует винить не язычество, а весь политический строй завоевательной империи. Замечу, однако, что в языческой Италии во времена Нумы Помпилия и затем гораздо позже, во времена империи, были сильно развиты коллегии (collegia), т.е. союзы ремесленников, которые впоследствии, в средние чека, назывались “гильдиями”, и причём в коллегиях практиковалась та же обязательная взаимопомощь и существовали обязательные общие трапезы в известные дни и т.д., которые впоследствии составляли отличительную черту всякой гильдии. А потому является вопрос: действительно ли римскому дохристианскому обществу чужда была взаимопомощь, как это утверждают некоторые писатели, указывающие на отсутствие государственной и религиозной благотворительности? Потребность в таковой не сказалась ли вследствие ослабления цеховой организации “коллегий” по мере усиления государственной централизации?

Мы должны, следовательно, признать, что, проповедуя братство и взаимопомощь внутри своего народа, христианство не вносило никакого нового нравственного начала. Но где христианство и буддизм действительно вносили новое начало в жизнь человечества, это в требовании от человека полного прощения сделанного ему зла. До тех пор родовая нравственность всех народов требовала мести — личной и даже родовой — за всякую обиду: за убийство, за увечье, за нанесённую рану, за оскорбление. Учение же Христа в его первоначальной форме отрицало и месть, и судебное преследование, требуя от обиженного отказа от всякого “возмездия” и полного “прощения” обиды — и не раз и не два, а всегда, во всяком случае. В словах “Не мсти врагам” — истинное значение христианства*.

Но главный завет Христа, повелевавший отказываться от мщения, христиане очень скоро отвергли. Апостолы уже держались его лишь в очень смягчённой форме. “…Не воздавайте злом за зло или ругательством за ругательство; напротив, благословляйте”, — писал апостол Пётр в своём Первом послании (3, 9). Но уже у апостола Павла встречается лишь слабый намёк на прощение обид, да и тот облечён в эгоистическую форму: “Итак, неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя” (Рим. 2, 1). Вообще вместо определённых предписаний Христа, отрицавших месть, у апостолов является робкий совет “отложить месть” и общая проповедь любви. Так что в конце концов месть по суду даже в самых жестоких формах стала необходимой сущностью того, что называется справедливостью в христианских государствах и в христианской церкви. Недаром на эшафоте священник сопровождает палача.

То же самое произошло и с другим основным началом в учении Христа. Его учение было учением равенства. Раб и свободный римский гражданин одинаково были для него братья, сыны божии. “…Кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом”, — учил Христос (Мк. 10, 44). Но уже у апостолов мы находим иное. Рабы и подданные равны со своими господами… “во Христе”. В действительности же повиновение подданных установленным властям “со страхом и трепетом” как ставленникам божиим и повиновение рабов своим господам возводятся апостолами Петром и Павлом в основную христианскую добродетель; причём хозяевам рабов те же два апостола советуют только более мягкое обращение со своими слугами, а вовсе не отказ от рабовладельческих прав, даже если хозяевами рабов окажутся “верные и возлюбленные”, т.е. обращённые в христианство*.

Советы апостолов можно, конечно, объяснить их желанием не подводить своих последователей под казни зверствовавших в то время римских императоров. Но своей проповедью повиновения озверевшим кесарям как ставленникам божиим, т.е. признание этих зверей божиими ставленниками, христианство нанесло себе удар, от которого не может оправиться и поныне. Оно перестало быть религией распятого Христа, чтобы стать религией государства.

В результате рабство и рабское подчинение власти, оба поддерживаемые церковью, продержались в продолжение одиннадцати веков — вплоть до первых городских и крестьянских восстаний XI и XII веков. Иоанн Златоуст, папа Григорий, которого церковь назвала Великим, и разные люди, причисленные церковью к святым, одобряли рабство, а “блаженный” Августин даже оправдывал его, утверждая, что рабами стали грешники за свои грехи. Даже сравнительно либеральный философ Фома Аквинат утверждал, что рабство — “божественный закон”. Только некоторые рабовладельцы отпускали на волю своих рабов и некоторые епископы собирали деньги, чтобы выкупать рабов. И только с началом крестовых походов рабы, нашивая на рукаве крест и идя на восток для завоевания Иерусалима, освобождались от своих владельцев.

Таким образом, два основных завета христианства — равенство и прощение обид — были отвергнуты его последователями и вероучителями. И потребовалось пятнадцать веков, прежде чем некоторые писатели, порвав с религией, решились признать один из этих заветов — равноправие — основой гражданского общества.

Наконец, необходимо указать ещё на то, что христианство подтвердило веру в диавола и его воинство как могучих соперников Добра. Вера в могущество Злой Силы особенно утвердилась в те времена, когда совершались великие переселения народов; и церковь широко воспользовалась впоследствии этой верой, чтобы истреблять тех “слуг диавола”, которые осмелились критиковать её руководителей. Мало того: римская церковь отнеслась даже к христианскому воспрещению мести как к ошибке слишком доброго Учителя и поставила на место милосердия свой меч и костры для истребления тех, кого она признавала еретиками.*

ФРАГМЕНТЫ

ВЫБОР ПОЗИЦИИ

Крепостное право доживало тогда последние годы. Всё это было ещё так недавно, точно вчера, а между тем немногие в России ясно сознают, чем было крепостное право. Большинство, конечно, знает, что тогдашние условия были плохи; но как сказывались эти условия физически и нравственно на живых существах, едва ли многие понимают. Просто поразительно видеть, как быстро было забыто учреждение и общественные условия, порождённые им, едва только учреждение перестало существовать. Так быстро меняются обстоятельства и люди! Постараюсь поэтому рассказать, как жили при крепостном праве. Буду передавать не то, что слышал, а то, что сам видел.

Ключница Ульяна стоит в коридоре, ведущем в кабинет отца, и крестится. Она не смеет ни войти, ни повернуть назад. Наконец она прочитывает молитву, входит в кабинет и едва слышным голосом докладывает, что запас чая почти на исходе и что остальная провизия также скоро выйдет.

— Воры! Грабители! — кричит отец. — А ты заодно с ними!

Голос его гремит на весь дом. Мачеха послала Ульяну, чтобы на ней разразилась гроза.

— Фрол, позови княгиню! — кричит отец. — Где она? — И когда мачеха входит, он встречает её таким же образом:

— И ты заодно с хамовым отродьем! Ты заступаешься за них! — И так далее в продолжении целого получаса, а иногда и больше.

Затем отец принимается проверять счета. При этом он вспоминает о сене. Посылается Фрол перевесить, сколько осталось его; мачехе приказывается присутствовать при взвешивании, а отец вычисляет, сколько должно быть сена на сеновале. Выходит, по-видимому, что исчезло много пудов, а Ульяна не может сказать, как израсходовано несколько фунтов какой-то провизии. Голос отца становится всё более и более грозным. Ульяна трепещет. Теперь зовут к допросу кучера. На нём разражается гроза. Отец бросается на него и принимается бить. Кучер твердит одно: “Ваше сиятельство, изволили ошибиться”.

Отец снова принимается считать. На этот раз выходит, что на сеновале больше сена, чем следовало. Крики продолжаются. Теперь отец ругает кучера за то, что он задаёт лошадям меньше корма, чем надлежит; но кучер призывает в свидетели всех святых, что лошади получают корма, сколько следует. Фрол призывает в свидетельницы богородицу, что кучер говорит правду.

Но отец не желает угомониться. Он призывает настройщика и поддворецкого Макара и высчитывает ему все недавние проступки и прегрешения. Макар на прошлой неделе напился и, наверное, был пьян также вчера, потому что разбил несколько тарелок. В сущности, разбитые тарелки были первопричиной всей тревоги. Мачеха сообщила об этом отцу утром; в силу этого Ульяна была встречена большей бранью, чем обыкновенно в подобных случаях; в силу этого состоялась проверка сена. Отец продолжал кричать, что хамово отродье заслуживает всяческого наказания.

Внезапно наступает затишье. Отец садится за стол и пишет записку.

— Послать Макара с этой запиской на съезжую. Там ему закатят сто розог.

В доме ужас и оцепенение.

Бьёт четыре. Мы все спускаемся к обеду, но ни у кого нет охоты есть. Никто не дотрагивается до супа. Нас за столом десять человек. За каждым столом “скрипка” или “тромбон” с чистой тарелкой в левой руке, но Макара нет.

— Где Макар? — спрашивает мачеха. — Позвать его.

Макар не является, и приказ отдаётся снова. Входит Макар, бледный, с искажённым лицом, пристыжённый, с опущенными глазами. Отец глядит в тарелку. Мачеха, видя, что никто из нас не дотронулся до супа, пробует оживить нас.

— Не находите ли вы, дети, — говорит она по-французски, — что суп сегодня превосходный?

Слёзы душат меня. После обеда я выбегаю, нагоняю Макара в тёмном коридоре и хочу поцеловать его руку; но он вырывает её и говорит не то с упрёком, не то вопросительно:

— Оставь меня; небось, когда вырастешь, и ты такой же будешь?

— Нет, нет, никогда!

(Записки революционера. С. 86-88.)

Годы, которые я провёл в Сибири, научили меня многому, чему я вряд ли мог бы научиться в другом месте. Я быстро понял, что для народа решительно невозможно сделать ничего полезного при помощи административной машины. С этой иллюзией я распростился навсегда.

Затем я стал понимать не только людей и человеческий характер, но также скрытые пружины общественной жизни. Я ясно сознал созидательную работу неведомых масс, о которой редко упоминается в книгах, и понял значение этой построительной работы в росте общества. Я видел, например, как духоборы переселялись на Амур; видел, сколько выгод давала им их полукоммунистическая жизнь и как удивительно устроились они там, где другие переселенцы терпели неудачу; и это научило меня многому, чему бы я не мог научиться из книг. Я жил также среди бродячих инородцев и видел, какой сложный общественный строй выработали они помимо всякого влияния цивилизации. Эти факты помогли мне впоследствии понять то, что я узнавал из чтения по антропологии. Путём прямого наблюдения я понял роль, которую неизвестные массы играют в крупных исторических событиях: переселениях, войнах, выработке форм общественной жизни. И я пришёл к таким же мыслям о вождях и толпе, которые высказывает Л.Н.Толстой в своём великом произведении “Война и мир”.

Воспитанный в помещичье семье, я, как все молодые люди моего времени, вступил в жизнь с искренним убеждением в том, что нужно командовать, приказывать, распекать, наказывать и тому подобное. Но как только мне пришлось выполнять ответственные предприятия и входить для этого в сношения с людьми, причём каждая ошибка имела бы очень серьёзные последствия, я понял разницу между действием на принципах дисциплины или же на началах взаимного понимания. Дисциплина хороша на военных парадах, но ничего не стоит в действительной жизни, там, где результат может быть достигнут лишь сильным напряжением воли всех, направленной к общей цели. Хотя я тогда ещё не формулировал моих мыслей словами, заимствованными из боевых кличей политических партий, я всё-таки могу сказать теперь, что в Сибири я утратил всякую веру в государственную дисциплину: я был подготовлен к тому, чтобы сделаться анархистом.

На множестве примеров я видел всю разницу между начальническим отношением к делу и “мирским”, общественным, и видел результаты обоих этих отношений. И я на деле приучался самой жизнью к этому “мирскому” отношению и видел, как такое отношение ведёт к успеху.

В возрасте от девятнадцати до двадцати пяти лет я вырабатывал всякие планы реформ, имел дело с сотнями людей на Амуре, подготовлял и выполнял рискованные экспедиции с ничтожными средствами. И если эти предприятия более или менее удавались, то объясняю я это только тем, что скоро понял, что в серьёзных делах командованием и дисциплиной немного достигнешь. Люди личного почина нужны везде; но раз толчок дан, дело, в особенности у нас в России, должно выполняться не на военный лад, а скорее мирским порядком, путём общего согласия. Хорошо было бы, если бы все господа, строящие планы государственной дисциплины, прежде чем расписывать свои утопии, прошли бы школу действительной жизни. Тогда меньше было бы проектов постройки будущего общества по военному, пирамидальному образцу.

(Записки революционера. С. 217-218.)

ЭКОНОМИКА И НРАВСТВЕННОСТЬ

Узкое понимание жизни, считавшее прибыль единственным двигателем человеческого общества, и упорная уверенность в том, что то, что существовало вчера, будет неизменно существовать и завтра, оказалось в противоречии с людскими стремлениями. Жизнь приняла другое течение. Никто не станет отрицать высокой производительности, которой можно достичь специализацией; но по мере того как работа становится проще и легче усваивается, она также делается всё более и более однообразной и скучной, и у рабочих является настоятельная потребность разнообразить свою деятельность и искать случая применить к делу все свои способности. Человечество приходит к сознанию, что обществу вовсе невыгодно приковывать человека на всю жизнь к одной данной точке в руднике или мастерской, лишая его такого труда, который мог бы привести его к свободному общению с природой и сделать его сознательной частью великого целого — участником в наслаждении наукой, искусством, независимым трудом и творчеством.

Потребности человеческих обществ совпадают, таким образом, с потребностями каждой отдельной личности; и хотя временное разделение труда остаётся пока вернейшей гарантией успеха в каждом отдельном предприятии, тем не менее постоянное разделение должно исчезнуть и замениться разнородной деятельностью: умственной, промышленной, земледельческой — соответственно разнообразным способностям отдельных личностей и различных народов.

Освободив наше мышление от схоластики учебников и рассматривая человеческую жизнь с общей точки зрения, мы неизбежно приходим к выводу, что хотя выгода от временного разделения труда и несомненна, но что настало время обратиться к той выгоде, которая проистекает от интеграции труда, от его объединения. До сих пор политическая экономия знала только разделение труда; мы же настаиваем на его объединении: на том, что идеалом общества (т.е. тем, к чему оно уже стремится) является такое общество, где каждый трудится физически и умственно; где способный к труду человек работает в поле и в мастерской; где каждая нация и каждая область, располагая разнообразием природных сил, сама производит и потребляет большую часть своих продуктов земледелия и промышленности.

Конечно, подобная перемена не может произойти до тех пор, пока общество сохраняет своё теперешнее устройство, которое позволяет собственникам земли и капитала, под покровительством государства и исторических прав, присваивать себе ежегодный избыток производства. Но современная фабричная система, основанная на специализации функций, носит уже в себе зародыши собственного разрушения. Промышленные кризисы обостряются и становятся всё более и более продолжительными вследствие войн, неизбежных при настоящем положении дел. Да и сами рабочие всё с бoльшим нетерпением и неудовольствием переносят бедствия, навлекаемые лихорадочным ходом промышленности; и каждый такой кризис ведёт к приближению того дня, когда современные установления частной собственности и производства будут потрясены до основания борьбой, формы и последствия которой будут зависеть от большего или меньшего здравого смысла привилегированных классов.

Но мы утверждаем также, что всякая попытка социалистов преобразовать современные отношения между капиталом и трудом потерпит неудачу, если не примет в соображение упомянутое сейчас стремление к интеграции, которое, по нашему мнению, не привлекло ещё к себе должного внимания. Преобразованное общество вынуждено будет отрешиться от фантастической мечты о нациях, специализ<ированных> для производства либо земледельческих, либо промышленных продуктов. Оно должно будет положиться на самого себя для производства пищи и многих — если не большей части — сырых продуктов. Оно должно будет найти средства сочетать земледелие с промышленностью и ремёслами и позаботиться об “интегральном образовании”, так как, только обучая детей наукам совместно с ручным трудом, можно дать обществу тех людей, которые действительно ему нужны.

(Поля, фабрики, мастерские. Промышленность, соединённая с земледелием и умственный труд с ручным. С. 12-14).

Техническое знание, доступное всем, будет благодеянием для человечества; но для всего человечества вообще, а не для какой-либо отдельной нации, так как знание не может развиваться исключительно для домашнего обихода.

Наука, изобретения, смелость мысли и смелость замыслов, предприимчивость, гениальность и улучшения социального строя сделались стремлениями международными и прогресс умственный, промышленный и социальный нельзя задерживать политическими границами; он переносится через моря, проникает сквозь цепи гор, и степи не составляют для него препятствия. Знание и изобретательность настолько международны, что если завтра появится в газетах сообщение, что где-нибудь практически разрешена задача изготовления запасов силы, полёта в воздухе или печатания без типографских чернил, то через несколько недель та же задача будет разрешена изобретателями различных национальностей*. Беспрестанно случается, что одно и то же научное открытие или техническое изобретение сделано почти одновременно в странах, отстоящих друг от друга на тысячи вёрст, точно существует особого рода атмосфера, благоприятствующая зарождению известной идеи в известный момент. И действительно, такая атмосфера создана паром, печатью и общим запасом знаний.

Те, кто мечтает о монополизации технического гения, отстали лет на пятьдесят против действительной жизни. Теперь мир — весь огромнейший мир — является областью распространения знаний; и если у отдельных народов обнаруживаются особые способности в отдельных отраслях техники или науки, эти различия уравновешивают друг друга, и преимущества одного народа над другими могут быть только временными. Прекрасная работа английского инженера-механика, американская смелость в колоссальных предприятиях, французский систематический ум, немецкая педагогика становятся международными способностями.

(Поля, фабрики, мастерские. Промышленность, соединённая с земледелием и умственный труд с ручным. С. 43).

Немногие книги имели такое вредное влияние на развитие экономической мысли, как “Опыт об основах народонаселения” Мальтуса. Она появилась, подобно всем книгам, имеющим вообще какое-либо влияние, в благоприятный момент и выразила идеи, уже распространённые в умах зажиточного меньшинства. В то время, когда мысли равенства и свободы, пробуждённые французской и американской революциями, проникли в сознание бедных, а богатые утомились дилетантскими экскурсиями в ту же область, Мальтус, возражая радикальному английскому писателю Годвину, выступил с утверждением, что равенство невозможно, что бедность большинства вызвана не общественным строем, а что она — естественный закон. Он говорил, что народонаселение увеличивается слишком быстро, что новым пришельцам нет места за общей трапезой и что этот закон не может быть изменён никакими преобразованиями общественного строя.

Таким образом он дал богатым классам нечто вроде научного возражения против идеи равенства; а известно, что, хотя всякое владычество основано на силе, сила сама начинает колебаться, если более не поддерживается твёрдой верой в собственную правоту. Что же касается бедных классов, которые всегда чувствуют влияние идей, преобладающих в данное время среди зажиточных классов, то учение Мальтуса лишило их надежды на улучшение и поселило в них недоверие к обещаниям социальных реформаторов. По сие время многие самые смелые реформаторы не верят, чтобы было возможно удовлетворить потребности всех, если трудящиеся работники и крестьяне потребуют этого, тем более что временное улучшение положения рабочих поведёт к быстрому увеличению населения.

Наука до сих пор держится учения Мальтуса, и политическая экономия основывает свои рассуждения на предпосылке о невозможности быстрого увеличения производства — невозможности, следовательно, удовлетворить потребности всех. Эта предпосылка крепко сидит в головах экономистов как классической, так и социалистической школы, когда они рассуждают об обмене, заработной плате, найме рабочих, ренте и потреблении. Политическая экономия никогда не поднималась выше гипотезы об ограниченности и недостаточности средств к существованию; её считают непоколебимой; так что все теории, соприкасающиеся с политической экономией, строятся на том же ошибочном начале, и почти все социалисты признают эту предпосылку. Мало того: даже в биологии (тесно связанной теперь с социологией) теория изменчивости видов нашла неожиданную поддержку в том, что Дарвин и Уоллас связали свою теорию с основной идеей Мальтуса, утверждая, что природных средств пропитания не хватает при быстром размножении животных и растений.

Словом, теория Мальтуса, выражая в полунаучной форме тайные пожелания богатых классов, сделалась основанием целой системы практической философии, которой вполне проникнуты умы образованных сословий, и воздействовала (как всегда бывает с практической философией) также на теоретическую философию нашего столетия.

(Поля, фабрики, мастерские. Промышленность, соединённая с земледелием и умственный труд с ручным. С. 84-85).

Земледелие настолько нуждается в помощи городских жителей, что каждое лето тысячи людей уходят из своих трущоб на полевые работы. Лондонские бедняки толпами отправляются в Кент и Сэссекс косить луга и убирать хмель. В одном только Кенте во время уборки хмеля требуется 80 000 добавочных мужских и женских рабочих рук. Во Франции крестьяне во многих местах бросают летом свои деревни и кустарные промыслы и уходят на работу в более плодородные местности; в Соединённых Штатах сотни тысяч людей направляются летом в прерии Манитобы и Дакоты. Из Польши каждое лето тысячи крестьян во время уборки хлеба расходятся по полям Мекленбурга, Вестфалии и даже Франции. В России люди миллионами тянутся с севера на юг во время жатвы; а в Петербурге многие фабрики сокращают летом своё производство ввиду того, что рабочие уходят обрабатывать свои земельные участки. Везде обработка земли нуждается в добавочных рабочих руках, а ещё более нуждается она во временной подмоге для улучшения почвы и для увеличения её производительности.

Вскапывание земли при посредстве паровых машин, дренаж и удобрение могли бы превратить тяжёлую глину на северо-западе от Лондона в почву более плодородную, чем американские прерии. Эта глина требует только приложения совсем неискусного труда — в виде прокладки дренажных труб, пульверизации фосфоритов и т.п., и в свободной общине такую работу охотно исполняли бы фабричные рабочие, если бы она была хорошо организована, пользуясь нужными, в сущности, простыми машинами. Почва требует такой помощи, и она получит её, хотя бы для этого пришлось даже закрывать на лето многие фабрики. В настоящее время предприниматели сочли бы разорением для себя закрывать фабрики на летнее время, так как предполагается, что капитал, вложенный в фабрики, должен каждый день и каждый час давать барыши; но взгляд капиталистов на это дело вполне расходится со взглядами сплочённой воедино общины.

Что же до рабочих, которые должны бы быть истинными хозяевами фабрик и заводов, то большинство из них, наверно, нашло бы, что прервать на месяц или два свою однообразную фабричную работу было бы весьма полезно для здоровья, и они начали бы либо бросать фабрики летом, либо чередоваться на работе.

Как скоро явится возможность преобразовать наши современные условия, нам, несомненно, придётся прежде всего озаботиться распространением промышленности по всей стране, т.е. переместить большинство фабрик в деревни и извлекать из земледелия все те выгоды, которые оно всегда может дать в соединении с промышленностью (как, например, в западных американских штатах). К тому дело и идёт, как мы видели на предыдущих страницах, и этот шаг явится необходимостью при производстве товаров для самих производителей. Он необходим вследствие потребности каждого здорового человека провести часть времени за ручным трудом на свежем воздухе; и он сделается ещё более необходимым, когда современные социальные движения, которые становятся неизбежными, расшатают современную международную торговлю, ограничат её действительно необходимым обменом и заставят каждый народ извлекать у себя дома средства к существованию. Человечество вообще и каждый из нас в частности выиграют от такой перемены, и она наступит.

(Поля, фабрики, мастерские. Промышленность, соединённая с земледелием и умственный труд с ручным. С. 191-192).

МОРАЛЬ, ПРАВО, ПОЛИТИКА

Покуда у нас будет оставаться каста людей, живущих в праздности под тем предлогом, что они нужны для управления нами, — эти праздные люди всегда будут источником нравственной заразы в обществе. Человек праздный, вечно ищущий новых наслаждений и у которого чувство солидарности с другими людьми убито самими условиями его жизни — такой человек всегда будет склонен к самой грубой нравственности: он неизбежно будет опошлять всё, до чего прикоснётся. Со своим туго набитым кошелём и своими грубыми инстинктами он будет развращать женщину и ребёнка; он развратит искусство, театр, печать — он уже это сделал; он продаст свою родину врагу, продаст её защитников; и так как он слишком трусоват, чтобы избивать кого-либо, то в тот день, когда бунтующий народ заставит его дрожать за кошель — единственный источник его наслаждений, — он пошлёт наёмщиков избивать лучших людей своей родины.

— Ненарушимость святыни домашнего очага? Конечно, впишите её в законы! Кричите о ней везде, во всю мощь! — говорят мудрецы из среднего сословия. — Нам вовсе не желательно, чтобы полиция врывалась к нам в дома и заставала нас врасплох. Но зато мы учредим тайную полицию, чтобы надзирать за подозрительными людьми; мы наводним страну, и особенно рабочие собрания, соглядатаями; мы составим списки опасных людей и будем зорко следить за ними. И когда мы узнаем, что дело плохо, что наши кошели в опасности, — будем действовать смело! Нечего тогда толковать о законности: будем хватать людей ночью, в постели; всё обыщем, всё разнюхаем! Главное в таком случае — смелость! И если глупые законники начнут протестовать, мы и их заарестуем и скажем: “Ничего, господа, не поделаешь, — война так война!” — и вы увидите, что всё “порядочные люди” будут за нас.

— Тайна почтовой переписки? Конечно, говорите везде, кричите на торжищах, что вскрывать чужие письма — самое ужасное преступление. Если какой-нибудь почтмейстер вскроет чужое письмо — по суд его, злодея! Мы вовсе не хотим, чтобы кто-нибудь смел проникать в наши маленькие тайны. Но зато, если до нас дойдёт слух о каком-нибудь заговоре против наших привилегий, тогда не взыщите. Все письма будем вскрывать, назначим на это тысячи чиновников, если нужно, и если кто-нибудь вздумает жаловаться, мы ответим прямо, цинично, как недавно ответил один английский министр на запрос ирландского депутата: “Да, господа, с болью в сердце я должен признать, что мы вскрываем ваши письма. Но мы делаем это исключительно потому, что государство (т.е. дворянство и буржуазия) в опасности!”

Вот к чему сводятся политические права.

Свобода печати и сходов, святость домашнего очага и т.д. существуют только под условием, чтобы народ не пользовался ими против привилегированных сословий. В тот же день, когда народ начинает пользоваться ими, чтобы подрывать привилегии правящих классов, все эти так называемые права выкидываются за борт, как ненужный балласт.

Представительная система, которая есть не что иное, как компромисс со старым порядком, сохранив за правительством все полномочия неограниченной власти, подчинив его с грехом пополам более или менее предполагаемому и во всяком случае лишь перемежающемуся контролю народа, — эта система отжила свой век. В настоящее время она уже помеха прогрессу. Её недостатки не зависят от личностей, стоящих у власти: они связаны с самой системой и коренятся так глубоко, что никакие видоизменения в этой системе не могут сделать из неё политический строй, соответствующий потребностям времени.

…Правительство представительного режима — будет ли оно называться Парламентом, Конвентом, Советом Коммуны или присвоит себе какое-нибудь другое название, будет ли оно назначено префектами какого-нибудь Бонапарта или вполне свободно избрано восставшим городом — правительство всегда будет стараться расширить свои законодательные права. Постоянно стремясь усиливать свою власть, оно будет вмешиваться во всё, убивать смелый почин личностей и групп и заменять их творчество неподвижным законом. Его естественное, неизбежно стремление — взять личность в свои руки с самого детства, вести её от одного закона к другому, от угрозы к наказанию — от колыбели до гроба, не выпуская эту добычу из-под своей высокой опеки. Был ли когда-либо случай, чтобы какое-нибудь избранное собрание объявило себя некомпетентным в каком-нибудь вопросе — неспособным его решить? Чем оно революционнее, тем охотнее оно захватывает всё то, в чём совершенно некомпетентно. Обставлять законами все проявления человеческой деятельности, вмешиваться во все мелочи жизни “подданных” — такова самая сущность государства и правительства.

Создать правительство — конституционное или неконституционное — значит создать такую силу, которая неизбежно будет стараться овладеть всем, подводить под свои уставы всю общественную жизнь, не признавая никакого другого предела, кроме того, какой можем время от времени поставить ему мы агитацией или восстанием. Парламентское правительство — оно уже это доказало — не составляет исключения из этого общего правила.

Одно из двух: или в народе, в городе водворится экономическое равенство — и свободные, равные граждане уже не будут отказываться от своих прав в пользу немногих, а постараются найти новый способ организации, который даст им возможность самим управлять своими делами, или же будет продолжать существовать меньшинство, господствующее над массами в экономическом отношении, — какое-нибудь четвёртое сословие, составленное из привилегированных буржуа и перебежчиков от рабочих, — и тогда горе массам. Правительство, избранное этим меньшинством, будет действовать соответственно: оно будет писать законы ради сохранения своих привилегий, а против непокорных оно прибегнет к силе и избиениям.

Представительная система имела целью помешать единоличному управлению; она должна была передать власть в руки не одного человека, а целого класса. А между тем она всегда вела к восстановлению единоличного правления, всегда стремилась подчинить себя одному человеку.

Причина этой странности очень проста. Когда в руки правительства были переданы все те тысячи полномочий, которыми оно облечено теперь, когда ему было поручено ведение всех дел, касающихся страны, и дан бюджет в несколько миллиардов, возможно ли было поручить ведение всех этих бесчисленных дел беспорядочной парламентской толпе? Необходимо было назначить исполнительную власть — министерство, которая была бы обеспечена ради этого почти монархическими полномочиями.

…Всякое правительство стремится стать единоличным; таково его первоначальное происхождение, такова его сущность.

Будет ли парламент избран с цензовыми ограничениями или посредством всеобщего голосования, будут ли депутаты избираться исключительно рабочими и из среды рабочих, парламент всегда будет искать человека, которому можно было бы передать заботу об управлении и подчиниться. И пока мы будем поручать небольшой группе людей заведовать всеми делами — экономическими, политическими, военными, финансовыми, промышленными и т.д., как это делаем теперь, и т.д., — эта небольшая группа будет стремиться неминуемо, как отряд в походе, водчиниться единому главе.

(?) Если мы хотим в момент будущей революции открыть настежь двери для реакции и даже, может быть, для монархии, то нам стоит только поручить наши дела какому-нибудь представительному правительству или какому-нибудь министерству, облечённому такими полномочиями, какими оно обладает теперь. Реакционная диктатура, сначала слегка окрашенная в красный цвет, затем понемногу синеющая, по мере того как будет чувствовать своё положение более прочным, не заставит себя долго ждать. В её распоряжении будут все орудия власти; она найдёт их вполне готовыми.

Но, может быть, представительный порядок, источник всяких зол, оказывает, по крайней мере, некоторые услуги в том смысле, что он даёт возможность мирного прогрессивного развития общества? Может быть, он содействовал также децентрализации власти, которая в настоящее время представляет насущную потребность? Может быть, представительное правление умело помешать войнам? Может быть, оно умеет приспособляться к требованиям времени и вовремя упразднить, во избежание гражданской войны, то или иное учреждение, отживающее свой век? Наконец, может быть, оно сколько-нибудь обеспечивает прогресс, возможность дальнейших улучшений?

Какой горькой иронией звучат эти вопросы! Вся история нашего века отвечает на них отрицательно.

Верные монархической традиции и её современной форме — якобинству, парламенты сосредоточили всю власть в руках правительства. Крайнее развитие чиновничества становится отличительной чертой представительного правления. С самого начала XIX века в политике все говорят о децентрализации и автономии; а между тем власть централизуют всё больше и больше, а автономии убывают последние остатки. Даже Швейцария испытывает влияние этого течения, ему подчиняется и Англия. Если бы не сопротивление промышленных предпринимателей и торговцев, нам скоро пришлось бы для того, чтобы зарезать быка где-нибудь в захолустье, испрашивать разрешение в Париже. Всё подпадает мало-помалу под власть правительства. Ему не хватает только заведования всей промышленностью и торговлей; да и то социал-демократы, ослеплённые предрассудками сильной власти, уже мечтают о дне, когда они смогут управлять из берлинского парламента всей работой на фабриках и потреблением по всему протяжению Германской империи!

Предохранил ли нас от войн этот якобы миролюбивый представительный режим? Никогда ещё люди так не истребляли друг друга, как при нём!

Стоит ли изображать здесь известную всем нам отвратительную картину выборов? Везде — в буржуазной Англии и в демократической Швейцарии, во Франции и в Соединённых Штатах, в Германии и в Аргентинской республике — разыгрывается одна и та же печальная комедия.

Стоит ли рассказывать о том, как избирательные агенты и комитеты “подготовляют”, “устраивают” и “обставляют” выборы (у них на это целый воровской язык!); как они раздают направо и налево обещания — политические на собраниях и личные в частных разговорах, как они втираются в семьи, льстят матери и ребёнку, ласкают, если нужно, страдающую астмой собаку или кошку “избирателя”? Как они ходят по разным кафе или кабакам, уговаривают избирателей, а наименее разговорчивых улавливают тем, что заводят между собой мнимые споры — точно шулера, которые стремятся заманить вас играть в “три карты, одна дама”? Как после долгого ожидания кандидат появляется наконец среди “дорогих избирателей” с благосклонной улыбкой на устах, со скромным взглядом и вкрадчивым голосом — точно старая мегера, хозяйка лондонских меблированных комнат, которая хочет заманить жильца сладкой улыбкой и ангельским взглядом? Стоит ли перечислять лживые программы — одинаково лживые, будь они оппортунистические или социал-революционные, в которые сам кандидат, если он сколько-нибудь умён и знает палату, так же мало верит, как составитель календаря с предсказаниями, но которые он защищает так горячо, таким громовым голосом, такими прочувствованными речами, как странствующий, ярмарочный зубной лекарь?

Стоит ли перечислять здесь расходы по выборам? Все газеты рассказывают нам о них. Стоит ли приводить перечень расходов какого-нибудь избирательного агента, среди которых фигурируют расходы на “бараньи ноги”, фланелевые фуфайки и бутылки с лекарством, посланные заботливым кандидатом “дорогим детям” своих избирателей? Стоит ли, наконец, напоминать о расходах на печёные яблоки и тухлые яйца, с целью “смутить противную партию”, — расходах, которые так же отягощают бюджеты кандидатов в Соединённых Штатах, как у нас в Европе расходы на клеветнические воззвания и на “манёвры последнего часа“ перед выборами.

А правительственное вмешательство в выборы? “Места”, раздаваемые им своим пособникам, его лоскутки материи, носящие названия орденов, права, раздаваемые им на содержание табачных лавок? Его обещания покровительства рулеткам и игорным домам, его бесстыдная пресса, его шпионы, его судьи и агенты…

Нет, довольно! Не будем больше копаться в этой грязи. Поставим только один вопрос: есть ли хоть одна самая низкая, самая гнусная человеческая страсть, которая бы не эксплуатировалась во время выборов? Обман, клевета, низость, лицемерие, ложь — всё, что только есть грязного в глубине человека-зверя, — вот что разнуздывается во всей стране во время избирательного периода.

Так оно есть, и так оно будет до тех пор, пока будут существовать выборы с целью избрания себе господ. Пусть перед вами будут только рабочие, только люди, равные между собой, и пусть они в один прекрасный день вздумают избрать из своей среды управителей — и получится то же самое! Подарков, может быть, раздавать не будут; но будут расточать льстивые, лживые слова; и гнилые яблоки останутся по-прежнему. Да можно ли ждать лучшего, когда люди торгуют священнейшими своими правами?

Чего, в самом деле, требуют от избирателей? — Чтобы они указали человека, которому можно было бы дать право издавать законы относительно всего, что только у них есть самого святого: их гражданских прав, их детей, их труда! Что же удивительного в том, что эти царские права оспаривают друг у друга две или три тысячи проходимцев? Речь идёт о том, чтобы найти человека или нескольких человек, которым можно было бы предоставить право брать наших детей в двадцать один год или в девятнадцать, если господа депутаты найдут нужным; запирать их на три года — а не то и на десять — в разлагающую атмосферу казармы; вести их на убой в войне, которую они затеют, но которую потом поневоле придётся вести стране. Затем выбранные депутаты могут закрывать и открывать университеты, могут заставлять родителей посылать своих детей в школы или же, наоборот, запретить это. Подобно самодержавному королю, депутаты могут благоприятствовать какой-нибудь отрасли промышленности или же, напротив, убить её; они могут принести северную часть страны в жертву южной, или, наоборот, могут присоединить к стране новую область, или, наоборот, уступить какую-нибудь провинцию другому государству. Они будут располагать приблизительно тремя тысячами миллионов в год, вырванными у рабочего народа. У них будет, кроме того, царское право назначать исполнительную власть, т.е. такую власть, которая, пока она находится в согласии с Палатой, является большим деспотом и тираном, чем покойная власть короля.

(Речи бунтовщика. С. 191-194)

…Что теперь требуется от избирателей? — Чтобы десять, двадцать тысяч (а при голосовании по спискам и сто тысяч) человек, не знающих друг друга, никогда друг друга не видевших, никогда не встречавшихся ни на каком общем деле, сошлись на избрании одного человека. Притом избранный ими получит широчайшие полномочия — не для того, чтобы изложить какое-нибудь определённое дело или защищать то или иное решение, принятое по определённому вопросу. Нет! Он должен уметь делать всё, высказываться по любому вопросу — торговому, астрономическому, военному, финансовому, гигиеническому и т.д., — и его решение будет законом. Первоначальный характер избрания депутатов совершенно исказился; оно стало нелепостью.

Такого вездесущего существа, какого ищут теперь, не существует. Но вот, например, порядочный человек, отвечающий известным требованиям честности и здравого смысла, с некоторым образованием. Что же, будет он избран? Конечно, нет. Из его избирателей едва, может быть, наберётся двадцать, сто человек, знающих его достоинства. Он никогда не пользовался рекламой, чтобы составить себе репутацию, он презирает те приёмы, которыми обыкновенно пользуются, чтобы заставить говорить о себе, и за него едва ли будет подано больше 200 голосов. Его даже не поставят в число кандидатов, а выберут какого-нибудь адвоката или журналиста, краснобая или писаку, который внесёт в парламент нрав адвокатского или газетного мира и увеличит своей персоной стадо, голосующее — одни за министерство, другие за оппозицию.

…Там же, где царят вполне якобы “демократические” права, как в Соединённых Штатах, где легко создаются комитеты, составляющие противовес влиянию богатства, там сплошь да рядом выбирают самого худшего из всех, профессионального политика, — отвратительное существо, ставшее теперь язвой великой республики, человека, сделавшего из политики род промышленности и пускающего в ход все приёмы крупной промышленности: рекламу, трескучие статьи, подкуп.

Меняйте избирательную систему сколько хотите, заменяйте избрание по округам избранием по спискам, устраивайте двухстепенные выборы, как в Швейцарии (я имею в виду предварительные собрания), вносите какие хотите перемены, обставляйте выборы какими хотите условиями равенства, кроите и перекраивайте избирательные коллегии — внутренние недостатки системы всё равно останутся. Тот, кто получит больше половины голосов, всегда будет (за очень редкими исключениями, у партий преследуемых) ничтожеством, человеком без убеждений, сумевшим понравиться всем.

Но если самые выборы уже страдают конституционной, неизлечимой болезнью, то что же сказать об исполнении своих обязанностей выбранным Собранием? Подумайте минуту — и вы сами увидите, какую невозможную задачу вы перед ним ставите.

Ваш представитель должен иметь определённое мнение и голосовать по целому ряду бесконечно разнообразных вопросов, возникающих в громадной государственной машине.

Всеведующий и всемогущий Протей, вечно меняющий свой вид, — сегодня военный, завтра свинопас, потом банкир, академик, чистильщик сточных труб, врач, астроном, аптекарь, кожевник или торговец галантерейным товаром — смотря по вопросам, стоящим на очереди, — он будет всё решать без колебаний по знаку главы своей партии. Привыкнув как адвокат, как журналист или как оратор публичных собраний говорить о вещах, которых он не знает, он и теперь будет подавать голос по всем этим вопросам, с той только разницей, что в газете его статьи служили для ра<звлечения> греющегося у огня швейцара, что его адвокатские речи только мешали спать судьям и присяжным, а в Палате его мнение сделается законом для сотен тысяч человек.

А так как у него нет физиологической возможности составить себе мнение обо всех бесчисленных вопросах, в которых от его голосования зависит утверждение или провал законов, то, пока министр будет читать доклад с многочисленными цифрами, выведенными ради этого случая его секретарём, депутат будет сплетничать с соседом, проводить время в буфете или писать письмо с целью подогреть доверие своих “дорогих избирателей”. Когда же придёт момент голосования, он выскажется за или против доклада, смотря по тому, какой знак подаст глава его партии.

Подсчёт голосов давно уже сделан, раньше голосования; подчинившиеся утвердительному решению давно отмечены, и часто их уже поблагодарили; не подчинившиеся изучены и тщательно сосчитаны. Речи произносятся для вида: их слушают только в том случае, если они отличаются художественными достоинствами или могут вызвать скандал.

Выиграть победу при голосовании; но кто же устраивает эти победы? Кто в Палате даёт перевес голосов той или другой партии? Кто свергает или выдвигает министерство? Кто навязывает стране реакционную политику и рискованные внешние предприятия? Кто решает спор между министерством и оппозицией? — Те, кому в 1793 году дали удачное прозвище “болотных жаб”, — люди, не имеющие никаких убеждений, всегда сидящие между двух стульев, всегда колеблющиеся между двумя главными партиями Палаты.

Именно эта группа — человек пятьдесят, без всяких убеждений, флюгером поворачивающихся от либералов к консерваторам и обратно, людей, легко поддающихся на всякие обещания, на перспективу мест, на лесть, легко охватываемые паникой, — именно эта группа ничтожеств решает, подавая свои голоса “за” или “против”. Они проводят законы или оставляют их под сукном. Они поддерживают или свергают министерства и изменяют направление политики. Пятьдесят индифферентных людей, управляющих страной, — вот к чему сводится прежде всего парламентский строй.

(Речи бунтовщика. С. 195-201)

Все мы до того испорчены нашим воспитанием, которое с ранних лет убивает в нас бунтовской дух и развивает повиновение властям; все мы так развращены нашей жизнью из-под палки закона, который всё предвидит и всё узаконяет: наше рождение, наше образование, наше развитие, нашу любовь, дружбу и т.д., — что если так будет продолжаться, то человек скоро утратит всякую способность рассуждать и всякую личную предприимчивость. Наши общества, по-видимому, совсем потеряли веру в то, что можно жить иначе, чем под руководством законов, придуманных Палатой или Думой и прилагаемых сотнями тысяч чиновников. Даже тогда, когда люди освобождаются от этого ярма, они сейчас же спешат вновь надеть его. “Первый год Свободы”, провозглашённый Великой французской революцией, не продолжался более одного дня. На другой же день общество уже само шло под ярмо нового закона и власти.

(Речи бунтовщика. С. 215)

…Сама история нашего времени не доказывает ли, что дух федеративных союзов уже представляет отличительную черту современности? Если только где-нибудь Государство дезорганизуется по какой-либо причине, если только его гнёт ослабевает где-либо, и сейчас же зарождаются вольные объединения. Вспомним об объединениях городских буржуазий во время Великой французской революции; вспомним о федерациях, возникших в Испании во время вторжения наполеоновских армий, и о том, как они отстояли независимость испанского народа в такую пору, когда государственная власть была окончательно потрясена.

Как только Государство оказывается неспособным удержать силой национальное единство, сейчас же начинают образовываться союзы, вызванные естественными потребностями отдельных областей. Свергните иго Государства — и федерация начнёт возникать на его развалинах, и мало-помалу она создаст союз, действительно прочный и вместе с тем свободный и всё более спаиваемый самой свободой.

Но есть ещё нечто, чего не следует забывать. Для горожанина средних веков его Коммуна была государством, строго отделённым от других своими границами. Для нас же Коммуна уже более не только земельная единица. Это скорее общее понятие о каком-то союзе равных, не знающем ни городских стен, ни границ. Социалистическая Коммуна скоро перестанет быть чем-то имеющим определённые границы, заключённым в самом себе. Каждое объединение внутри Коммуны неизбежно будет искать сближения с другими такими же группами в других Коммунах; оно свяжется с ними, по крайней мере, такими же связями, как и со своими согражданами, и таким путём создаётся Коммуна общих интересов, члены которой будут разбросаны в тысяче сёл и городов. Будут люди, которые найдут удовлетворение своих потребностей только тогда, когда объединятся с людьми, имеющими те же потребности в сотне других Коммун.

Уже теперь всевозможные общества начинают развиваться во всех отраслях деятельности человека. Люди, имеющие досуг, сходятся между собой уже не для одних научных, литературных и художественных целей. Союзы составляются также не для одной классовой борьбы. Едва ли найдётся одно из бесчисленных, разнообразнейших проявлений человеческой деятельности, в которой уже не составились бы союзы; и число таких объединений растёт с каждым днём. Каждый день такие союзы захватывают всё новые области, даже из тех, которые раньше считались святынею святых Государства.

Литература, искусство, науки, школа, торговля, промышленность, путешествия, забавы, гигиена, музеи, далёкие предприятия, даже полярные экспедиции, даже военная защита — помощь раненым, защита от разбоев и воровства, даже от судебных преследований… всюду пробирается частный почин в форме вольных обществ. Свободный союз — это то, куда идёт отличительная черта второй половины XIX века; это её отличительная черта, свойственной ей направление.

На этом направлении, для которого открываются теперь обширнейшие приложения, создаётся будущее общество. Из вольных объединений создаётся социалистическая Коммуна, и эти объединения пробьют стены, разрушат пограничные столбы. Возникнут миллионы Коммун, уже не ограниченных данными границами, но стремящихся протянуть друг другу руки через разделяющие их реки, горные цепи, моря и океаны и связывающих людей и народы на всём земном шаре в одну семью равных и свободных.

(Речи бунтовщика. С. 117-119)

МЫСЛИ, СУЖДЕНИЯ, ОЦЕНКИ

Европа представляет в настоящую минуту печальное, но поучительное зрелище. С одной стороны, мы видим усиленное движение дипломатов и маклеров по торговле народами, усиливающееся каждый раз, как только на старом континенте запахнет порохом. Создаются и разрушаются союзы; целыми областями и их населением торгуют, как скотом: их продают, чтобы обеспечить себе союзников. “Наш торговый дом гарантирует вашему столько-то голов человеческого стада, столько-то десятин лугов, чтобы их пасти, такие-то порты для вывоза их шерсти!”, и все в этом торге стараются наперерыв обойти друг друга. На политическом, воровском языке это называется дипломатией.

С другой стороны, мы видим бесконечные вооружения. Каждый день приносит нам новые изобретения ради более успешного истребления наши ближних, новые расходы, новые займы, новые налоги. Издавать патриотические возгласы, объявлять себя воинствующим патриотом, раздувать ненависть между народами становится ныне самым выгодным ремеслом и в политике, и в газетном деле. При этом не щадят даже детей: мальчуганов собирают в казармы и воспитывают в них ненависть к пруссаку, к англичанину, к итальянцу; их приучают слепо повиноваться правителям настоящей минуты, будь они синие, белые или чёрные — всё равно. А когда этим детям минет двадцать один год, их нагружают, как вьючных скотов, пулями, провизией, оружием, лопатами, хозяйственными принадлежностями и всякой всячиной, дают в руки ружьё, велят маршировать под трубные звуки и учат душить друг друга направо и налево, никогда не справляясь о том, зачем и для какой цели это нужно? “Кто бы ни стоял перед вами: немецкие или итальянские бедняки или даже ваши собственные братья, восставшие из-за куска хлеба, — всё равно: как только раздастся сигнал, убивайте без разбора!”

Вот к чему приводит вся мудрость наших правителей и воспитателей! Вот всё, что они сумели дать нам как идеал, и это — в то время, когда бедняки всех стран уже протягивают друг другу руки поверх государственных границ!

(Речи бунтовщика. С. 80-81)

…Всякая война ведёт за собой безработицу, остановку производства, торговые кризисы, усиление налогов, увеличение государственных и областных долгов. Мало того. Каждая война становится нравственным поражением государства, потому что после каждой войны народ замечает, что государство оказалось никуда не годным даже в том, что считается главной его обязанностью: если на него нападают, оно не умеет защитить свою землю; даже в случае победы оно теряет в уважении своих граждан. Вспомним только брожение умов, начавшееся после войны 1871 года одинаково во Франции и в Германии, несмотря на временное увлечение немцев военщиной; вспомним недовольство в России после войны 1877 года.

Войны и вооружения добивают государства; они ускоряют их нравственную и экономическую несостоятельность. Ещё две-три больших войны, и они нанесут последний удар этим уже разлагающимся механизмам.

Государство — это покровитель крепостного права, покровитель мироедства, заступник хищничества, защитник собственности, основанной на захвате чужой земли и чужого труда! Тому, у кого ничего нет, кроме рук да готовности работать, тому нечего ждать от государства. Для него оно — просто сила, ставшая поперёк его освобождению.

Всё — для богатого бездельника! Всё — против трудящегося бездомного работника! Образование, чтобы с детства испортить ребёнка, вселяя ему всевозможные предрассудки и набивая ему голову понятиями о первенстве, о повиновении сильному, о порабощении слабого; Церковь, дающая своё благословение всем подлейшим проявлениям насилия; Закон, мешающий развитию взаимной поддержки и равенства; богатство, чтобы угнетать народ и, при случае, подкупать даже тех, кто хотел бы потрудиться для его освобождения; тюрьма и пули — тем, кого деньгами не подкупишь. Вот сущность государства!

(Речи бунтовщика. С. 16, 17)

Но при всём том никогда, ни в какой период жизни человечества войны не были нормальным условием жизни. В то время, как войны истребляли друг друга, а жрецы прославляли эти убийства, народные массы продолжали жить обыденной жизнью и отправлять свою обычную повседневную работу. И проследить эту жизнь масс, изучить средства, при помощи которых они поддерживали свою общественную организацию, основанную на их понятиях о равенстве, взаимопомощи и взаимной поддержке, т.е. на их обычном праве, — даже тогда, когда они были подчинены самой свирепой теократии или автократии в государстве, — изучить эту сторону развития человечества — самое главное в настоящее время для истинной науки о жизни.

(Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса. СПб., 1907. С. 119)

В сущности, человек, вопреки обычным предположениям, такое невойнолюбивое существо, что, когда варвары наконец осели на своих местах, они быстро утратили навык к войне, — так быстро, что вскоре должны были завести особых военных вождей, сопровождаемых особыми Scholae, или дружинами, для защиты своих сёл от возможных нападений. Они предпочитали мирный труд войне, и самое миролюбие человека было причиной специализации военного ремесла, причём в результате этой специализации получались впоследствии рабство и войны “государственного периода“ в истории человечества.

(Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса. СПб., 1907. С. 140)

Каждый должен работать для всех и все для каждого — таково единственное условие водворения между народами того мира, которого все они громко требуют, но осуществлению которого мешают те, кто захватил в свои руки всё общественное богатство.

(Речи бунтовщика. С. 89)

…Приписывать промышленный прогресс XIX века войне каждого против всех — значит рассуждать подобно тому, кто, не зная истинных причин дождя, приписывает его жертве, принесённой человеком глиняному идолу. Для промышленного прогресса, как и для всякого иного завоевания в области природы, взаимная помощь и тесные сношения несомненно всегда были более выгодными, чем взаимная борьба.

(Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса. СПб., 1907. С. 289)

Поглощение всех общественных отправлений государством роковым образом благоприятствовало развитию необузданного, узкого индивидуализма. По мере того как обязанности граждан по отношению к государству умножались, граждане, очевидно, освобождались от обязанностей по отношению друг к другу. В гильдии — а в средние века все принадлежали к какой-нибудь гильдии или братству — два “брата” обязаны были поочерёдно ухаживать за больным “братом”; теперь же достаточно дать больному товарищу по работе адрес ближайшего госпиталя для бедных. В “варварском” обществе присутствовать при драке двух людей, возникшей из-за личной ссоры, и при этом не позаботиться, чтобы драка не имела рокового исхода, значило навлечь на себя обвинение в убийстве; но согласно теперешней теории всеохраняющего государства, присутствующему при драке нет нужды вмешиваться — на то имеется полиция. И в то время как у дикарей — например, у готтентотов — считалось бы неприличным приняться за еду, не прокричав троекратно приглашения желающему присоединиться к трапезе, у нас почтенный гражданин ограничивается уплатой налога для бедных, предоставляя голодающим распорядиться, как им угодно.

Результат получился тот, что везде, — в жизни, в законе, в науке, в религии — торжествует теперь утверждение, что каждый может и должен добиваться собственного счастья, не обращая никакого внимания на чужие нужды. Это стало религией нашего времени, и люди, сомневающиеся в ней, считаются опасными утопистами. Наука громко провозглашает, что борьба каждого против всех составляет руководящее начало природы вообще и человеческих обществ в частности. Именно этой борьбе теперешняя биология (наука о жизни) приписывает прогрессивное развитие животного мира. История рассуждает таким же образом; а политикоэкономы в своём наивном невежестве рассматривают успехи современной промышленности и механики как “поразительные” результаты влияния того же начала. Самая религия церквей является религией индивидуализма, слегка смягчаемого более или менее милосердными отношениями к своим ближним — преимущественно по воскресеньям. “Практические” люди и теоретики, люди науки и религиозные проповедники, законоведы и политические деятели — все согласны в одном: в том, что индивидуализм, т.е. утверждение своей личности в его грубых проявлениях, можно, конечно, смягчать благотворительностью, но что он является единственным надёжным основанием для поддержания общества и его дальнейшего развития.

(Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса. СПб., 1907. С. 223-224)

Недостаточно, чтобы люди понимали, что им выгодно жить без постоянных забот о будущем и без унизительного подчинения тем или другим власть имущим. Одного этого мало: нужно ещё, чтобы изменились понятия о собственности и соответствующие им нравственные воззрения. Надо вполне усвоить мысль, что все продукты человеческого труда, всё сбережения и все орудия производства — плод совместной работы всех и принадлежит одному только собственнику — человечеству. Надо ясно представить себе, что частная собственность есть продукт сознательного или бессознательного воровства в ущерб человечеству [, чтобы с радостным сердцем захватить её всюду на общую пользу, когда настанет для этого возможность].

(Речи бунтовщика. С. 334)

Сведя школьное образование на самое рутинное обучение, не дающее никакого приложения молодым и хорошим порывам, появляющимся у большинства детей в известном возрасте, наши правители сделали то, что всякий юноша, мало-мальски независимый, поэтичный и гордый, начинает ненавидеть школу и либо замыкается в самом себе, либо находит какой-нибудь жалкий исход своим молодым порывам. Одни ищут в чтении романов ту поэзию, которой не даёт им жизнь; они набивают себе голову той грязной литературой, которой переполнены газеты, издаваемые буржуазией, и кончают, как Лемэтр, перерезавший горло другому ребёнку и распоровший ему живот, чтобы стать “известным убийцей”. Другие впадают во всевозможные пороки. И одни только дети “блаженной середины”, т.е. такие, которые не знают ни порывов, ни страстей, доходят в школе без приключений до благополучного конца. Эти “умеренные и аккуратные” станут в своё время добродетельными буржуа. Они не будут прожигать жизнь, не будут таскать платков из кармана у прохожих, но станут “честно” обворовывать своих клиентов; страстей у них не окажется, но ими будет поддерживаться уличный торг; они будут сидеть в своём болоте и злобно кричать “казнить его” на каждого, кто вздумает замутить их трясину.

Так воспитывают мальчиков. Девочку же буржуазия, особенно французская, развращает с самых ранних лет. Глупейшие книжки, куклы, одетые, как камелии, и поучительные примеры матери — всё, вместе взятое, приготовит из девочки женщину, готовую продаться тому, кто больше за неё заплатит. И этот ребёнок уже сеет разврат вокруг себя: рабочие дети с завистью заглядываются на эту богато одетую, развязную куколку. Но если мать её — добросовестная буржуазка, то дела будут ещё хуже. Если девочка не глупа, она скоро оценит по достоинству двуличную нравственность своей матери, состоящую из таких советов: “Люби ближнего и грабь его, когда можешь. Будь добродетельна, но лишь до известной степени”, — и т.д., и задыхаясь в этой обстановке, не находя в жизни ничего прекрасного, высокого, увлекательного, она отдаётся первому попавшемуся, лишь бы он удовлетворил её жажду роскоши.

(Речи бунтовщика. С. 26-28)

КРИТИКА АНАРХИЧЕСКОГО ИНДИВИДУАЛИЗМА

Из книги: “Современная наука и анархия”.

…В Германии, в противовес государственному коммунизму Вейтлинга, находившему довольно многочисленных сторонников среди рабочих, один немецкий гегелианец, Макс Штирнер (его настоящее имя Каспар Шмидт), опубликовал в 1845 году свою работу “Единственный и его достояние”, которая несколько лет тому назад была, так сказать, вновь открыта Маккаем и произвела большой шум в наших анархических кругах, где некоторые смотрели на неё как на своего рода манифест анархистов-индивидуалистов.

Работа Штирнера представляет собой возмущение против государства и новой тирании, которая установилась бы, если бы государственному коммунизму удалось восторжествовать. Рассуждая как истый метафизик-гегельянец, Штирнер проповедовал возрождение человеческого Я и “главенство” отдельной личности. Таким образом он приходил к проповеди “аморали”, то есть отсутствия нравственности, и “сообщества эгоистов”.

Ясно, однако, как на это уже указывали писатели-анархисты и ещё недавно французский профессор В. Баш (Basch) в своём интересном труде “Анархический индивидуализм: Макс Штирнер” (Париж, 1904 г.), что этот род индивидуализма, требуя “полного развития” — не для всех членов общества, но только для тех, которые будут признаны самыми способными, не заботясь о развитии всех, — является скрытым возвратом к существующей теперь монополии досуга, обеспеченности и образования в пользу небольшого количества людей под покровительством государства. Это не что иное, как “право на полное развитие” для привилегированного меньшинства, то есть право, которое только и может существовать при условии его обеспечения государством.

Действительно, допустив даже, что подобная монополия желательна, что было бы совершенно нелепо, она не могла бы существовать без покровительства подобающего законодательства, без власти, организованной в государстве. Таким образом, требования индивидуалистов вроде Штирнера обязательно приводят их обратно к идее государства и власти, которую они сами так хорошо критикуют. Их положение, подобно положению Спенсера или школы буржуазных экономистов, известной под именем манчестерской, которые также начинают с суровой критики государства, но кончают признанием его отправлений для поддержания монополии собственности лучшим покровителем которой всегда было государство. Без государства монополия личной собственности и всяких Я, воображающих себя “сверхчеловеками”, невозможна…

…Индивидуалистическое направление в анархии представляется пережитком давно прошедших времён, когда средства производства не достигли ещё такой степени совершенства, какую придают им современная наука и прогресс техники, и когда вследствие недостаточности всего производства в коммунистическом обществе видели неизбежность общей нищеты и общего порабощения.

Индивидуалистическое направление в анархии имеет, конечно, главным своим основанием желание сохранить в полноте независимость личности. В этом оно идёт вполне рука об руку с коммунистическим направлением. Оба стремятся к тому, чтобы никакие общественные цепи — вроде тех, которые налагала ветхозаветная семья или городская община, или цех (гильдия) в то время, когда они уже вымирали, — не стесняли свободного развития личности. В этом одинаково заинтересованы и коммунист-анархист, и индивидуалист вообще.

Но индивидуалистский анархизм является также противником коммунистического анархизма; и тогда несогласие между ними бывает основано, по нашему мнению, на недоразумении.

Как бы то ни было, анархический индивидуализм, то есть направление, ставящее во главу своих желаний полную независимость личности без всякой заботы о том, как сложится общество, — это направление в настоящее время подразделяется на две главные ветви. Во-первых, есть чистые индивидуалисты толка Штирнера, которые в последнее время нашли подкрепление в художественной красоте писаний Ницше. Но мы не станем долго на них останавливаться, так как в одной из предыдущих глав уже доказали, насколько “утверждение личности” метафизично и далеко от действительной жизни; насколько оно оскорбляет чувство равенства — основу всякого освобождения, так как нельзя освобождаться, желая господствовать над другими; и насколько оно приближает тех, кто зовёт себя “индивидуалистами”, к привилегированному меньшинству: к духовенству, буржуа, чиновникам и т.п., которые также считают себя стоящими выше толпы и которым мы обязаны государством, церковью, законами, полицией, военщиной и всевозможными вековыми притеснениями.

Другая ветвь “анархистов-индивидуалистов” состоит из “мютюэлистов” — то есть последователей взаимности Прудона. Эти анархисты ищут разрешения социальной задачи в свободном, добровольном союзе тысяч мелких союзов.

КОММЕНТАРИИ

О смысле возмездия. Раздел “О смысле возмездия” включает отрывки из двух работ П.А.Кропоткина “О нравственном влиянии тюрем” и “Нужны ли тюрьмы?”, взятые из большого труда Петра Алексеевича “В русских и французских тюрьмах” (СПб., 1906). Замысел книги был продиктован тем интересом, который возник на Западе к русскому революционному движению, и в частности к судьбам репрессированных царским правительством революционеров, их положению в тюрьмах, ссылке, на каторге. Однако богатый личный опыт позволил П.А.Кропоткину выйти за рамки первоначальной задачи и создать в известной мере обобщённый труд о тюрьмах и их порядках.

Впервые с этой темой Пётр Алексеевич столкнулся сразу по прибытии на службу в Сибирь, где его назначили секретарём Забайкальского комитета по тюремной реформе. В силу своего положения он хорошо познакомился с этим вопросом. Документы, подготовленные к реформе, да и сама реформа, как и многие другие благие начинания царского правительства, были скоро забыты. “Помог” П.А.Кропоткину в создании книги конечно же и горький опыт пребывания в 1874-1876 гг. в Петропавловской крепости (Петербург) и в тюрьмах Лиона и Клэрво (Франция) в качестве заключённого, осуждённого за революционную деятельность. Но книга — это не только анализ личного опыта. П.А.Кропоткин выходит в ней на серьёзные и глубокие обобщения, связанные с проблемой преступления и наказания, её социальной и нравственной сторонами. В настоящее издание включены главы IX и X книги и отдельные фрагменты, непосредственно посвящённые вопросу нравственного влияния тюрем на заключённых.

С.3: Б. — Речь идёт о центральной тюрьме (Maison Centrale) в Клэрво, одном из типичных подобных мест во Франции того времени (1880-е гг.). Большинство арестантов — солдаты, осуждённые военными судами за оскорбления унтер-офицеров и офицеров и избежавшие смертной казни. Попадали туда и политические заключённые.

С.3: Б. — П.А.Кропоткин был арестован в марте 1874 г., прошёл двухлетнее “испытание” Петропавловской крепостью, и лишь перевод его в тюремный госпиталь позволил его друзьям организовать удачный побег летом 1876 г. Во французских тюрьмах П.А.Кропоткин сидел с 1883 по 1886 г. по так называемому делу анархистов. Был осуждён на 5 лет, но по ходатайству виднейших представителей науки и культуры Европы был освобождён досрочно.

С.3: Б. — П.А.Кропоткин имеет в виду одного из персонажей романа Ч.Диккенса “Жизнь Дэвида Копперфильда, рассказанная им самим” — слабоумного (как его считали) мистера Дика. Добрые отношения окружавших его людей вызывали в нём столь же добрые, благородные поступки.

Главное отличие христианства и буддизма от всех предшествовавших религий. Раздел включает отрывки из последней прижизненной книги П.А.Кропоткина, работу над которой он так и не успел завершить. “Этика” (Т. I) была выпущена в издательстве “Голос труда” (Пб.; М.) в 1922 году к годовщине его смерти, однако отдельные фрагменты этой работы в виде статей выходили уже в начале 900-х годов. Насколько нам известно, материалы второго тома сохранились в архивах Петра Алексеевича, и в настоящее время над ними ведётся исследовательская работа.

С.3: Б. — Речь

С.3: Мальтус считал, что производство продуктов питания увеличивается в арифметической прогрессии, тогда как население растёт в геометрической, и что этот момент не позволит гуманно решать социальные проблемы.

Критика анархического индивидуализма. Раздел включает отрывки из главы “Анархия”.

Годвин Вильям (1756-1836) — английский писатель и общественный деятель анархического направления.

Гризингер Вильгельм (1817-1868) — немецкий врач, один из основоположников научной психиатрии.

Дарвин Чарлз Роберт (1809-1882) — английский естествоиспытатель, основатель эволюционного учения о происхождении видов путём естественного отбора.

Дэвитт Майкл (1846-1906) — ирландский революционный демократ, за участие в движении фениев приговорён к 7 годам каторги.

Дюкэн Эдмунд Фредерик (1830-1903) — английский учёный-обществовед.

Крафт-Эббинг Ричард (1840-?) — немецкий психиатр-клиницист и преподаватель.

Ломброзо Чезаро (1835-1909) — итальянский судебный психиатр и криминалист, родоначальник антропологического направления в криминологии и в уголовном праве.

Мальтус Томас Роберт (1766-1834) — английский экономист.

Маудсли Генри (1835-1918) — английский психолог и криминалист.

Митчел Артур (1826-1909) — шотландский врач и психолог.

Ницше Фридрих (1844-1900) — немецкий философ, представитель иррационализма и волюнтаризма, поэт.

Пинель Филипп (1745-1826) — французский врач-гуманист, один из основоположников научной психиатрии.

Прудон Пьер-Жозеф (1809-1865) — французский экономист, теоретик анархизма.

Пэрри Вильям Эдвард (1790-1855) — английский мореплаватель.

Росс Джон (1777-1856) — английский полярный исследователь.

Спенсер Герберт (1820-1903) — английский философ-позитивист.

Уоллес Альфред Рассел (1823-1913) — английский естествоиспытатель, один из основоположников зоогеографии. Одновременно с Ч.Дарвином создал теорию естественного отбора.

Ферри Энрико (1856-1929) — итальянский криминалист, последователь Ч.Ломброзо.

Штирнер Макс (наст. имя Иоганн Каспар Шмидт) (1806-1856) — один из теоретиков индивидуалистического анархизма.

П.А.Кропоткин. Этика. (Б-ка этич. мысли). М., "Политиздат ", 1991.

{6.7. - 1998 г.}

Макс Штирнер. Единственный и его собственность. Харьков, "Основа", 1994.

{21.7. 1998 г.}

П.А.КРОПОТКИН

Избранная библиография

= Земледелие, промышленность и ремёсла (пер. с англ. А.Н.Коншина). Изд. 2-е. М.: Посредник, 1904.

= Государство, его роль в истории. Женева, 1904.

= 1. Анархия, её философия и идеал. 2. Воспоминания о М.А.Бакунине. М., 1906.

= Безначальный коммунизм и экспроприация. М., 1906.

= В русских и французских тюрьмах (пер. с англ. В.Батуринского). Под ред. автора. СПб.: Знание, 1906.

= Записки революционера. С предисл. Г.Брандеса. СПб., 1906.

Книга вышла в России впервые (с цензурными изъятиями).

= Коммунизм и анархия. СПб., 1906.

= Речи бунтовщика. СПб., 1906.

= Узаконенная месть, именуемая правосудием. М., 1906.

= Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса (пер. с англ. В.Батуринского). Под ред. автора. СПб.: Знание, 1907.

Впервые была опубликована в Англии в 1902 г. (“Mutual Aid: a Factor of Evolution”).

= Идеалы и действительность в русской литературе (пер. с англ. В.Батуринского). Под ред. автора. СПб., 1907.

= Нравственные начала анархизма. Лондон, 1907.

= Современная наука и анархия. Пб.; М.: Голос труда, 1920.

Впервые издана в Англии в 1912 г.

= Поля, фабрики и мастерские. Промышленность, соединённая с земледелием, и умственный труд с ручным (пер. с англ. А.Н.Коншина). Под ред. автора. М.: Тип. т-ва И.Д.Сытина, 1921.

Впервые издана в Англии в 1898 г. В России — в переводе А.Н.Коншина в 1908 г.

Издание 1918 г. базируется на переводе А.Н.Коншина, исправленном и дополненном автором по новому английскому изданию 1912 г.

= Речи бунтовщика (пер. с франц.). Под ред. автора. Пб.; М.: Голос труда, 1921.

Впервые книга под названием “Paroles d’un Revolte” была издана в 1885 г. другом Петра Алексеевича Элизе Реклю. В книге были собраны статьи, напечатанные П.А.Кропоткиным во французской газете “Le Revolte” в 1879-1882 гг. Публикация работы в 1918 г. — последнее прижизненное её издание, вновь пересмотренное автором и дополненное “Послесловием”.

= Справедливость и нравственность. Публ. лекция, прочитанная в Анкотском братстве и Лондонском этическом обществе. Пб.; М.: Голос труда, 1921.

= Взаимопомощь среди животных и людей как двигатель прогресса. М.; Пб., 1922.

= Хлеб и воля (пер. с франц.). Под ред. автора. Пб.; М.: Голос труда, 1922.

= Этика. Происхождение и развитие нравственности. Пб.; М.: Голос труда, 1922. Т. 1.

= Дневник П.А.Кропоткина. М.; Пг.: Госиздат, 1923.

= Переписка Петра и Александра Кропоткиных. М; Л., 1932. Т. 1-2.

= Записки революционера. М.: Мысль, 1966.

= Великая французская революция 1789-1793 гг. М.: Наука, 1979.

= Записки революционера. М.: Московский рабочий. 1988.

= Хлеб и воля; Современная наука и анархия. М.: Правда, 1990.

= Этика. М.: Политиздат. (Б-ка этич. мысли.) 1991.

Содержит также работы: Справедливость и нравственность, Нравственные начала анархизма и фрагменты из разных книг.

———————

= П.Эльцбахер. Сущность анархизма. Изложение теорий: Годвина, Прудона, Штирнера, Бакунина, Кропоткина, Тукера и Л.Толстого. СПб, 1906.

= М.Бакунин. Политика Интернационала. С предисл. П.Кропоткина. М., <1906>.

= Русская революция и анархизм. Под ред. П.Кропоткина. Лондон, 1907.

= Памяти П.А.Кропоткина. М., 1921.

См. также: Былое. 1922. № 17.

 

--------------------------------------------------------------------------------

* Как известно, уже проведены законы — во Франции (закон Беранже) и в Англии, — дающие право судье освободить подсудимого от отбывания наказания.

** Compte Rendu general de l’Administration de la Justice Criminelle en France en 1878 et 1879; Reinach J. Les Recidivistes. Paris, 1882.

*** Если принять во внимание тех, которые умирают после освобождения, и тех, преступления которых после выхода из тюрьмы остаются нераскрытыми, остаётся открытым вопрос — не равно ли число рецидивистов общему числу всех освобождённых из тюрьмы (Lombrozo Cesare. L’Home delinquente in rapporto all antropologia, giurisprudenza ed alla discipline carcerate… 3 ed. Torino, 1884).

* Сравни замечательные книги Liard-Courlois (ex — forcat). “Apres le bagne!”P., 1905 и “Souvenir du bagne”. P., 1903, основанные на личном опыте.

* Сравни: Simon G.Eugene. La Cite Chinoise.P., 1903.

* Thomson W.H. “Five Years’ Penal Servitude”, by one who has endured it. P. 61. (L. George Routledge and Sons).

* Du Cane, Sir Edmund. “The Punishment and Prevention of Crime. English Citizen Series”. L, 1885. P. 176. Другой вид “труда”, придуманный в Англии, состоит в следующем: арестанту дают спутанный клубок разноцветных ниток. Он должен за день разобрать их по цветам. Когда работа сделана, в одиночку входит надзиратель, снова спутывает все нитки и говорит: “Это будет урок на завтра!”.

* Речь М.Дюпюи (de l’Aisne) во французской палате депутатов. 1887. 18 января.

** The Punishment and Prevention of Crime. P. 176.

* В России количество рецидивистов не превосходит 18%, в то время как в Западной Европе оно доходит до 40-50%.

* Dartmoor, by late B. 24 // Daily News, 1886.

* См. приложение D.

* Некоторые замечания М.Дэвитта в его “Leaves from a Prison Diary; or: Lectures to a “solitary” Audience”. (L., 1885. 2 v.) показывают, что не лучше дело обстоит в этом отношении и в английских тюрьмах.

* Das Verbrechen in seiner Angangigkeit von temperatur. Berlin, 1882; а также: Colojanni. Oscillations termometriques et delits contre les personnes // Bibl. d’Anthropologie Criminelle. Lyon. 1886.

* L’Homo delinquente, 3-е изд. Torino, 1884.

** Lombrozo C. Sull incremento del dellitto, in Italia e sui mezzi per arrestarlo. Roma, 1879.

* “Responsibility in Mental Discase. The International Scientific Series. V. 8”. L., 1872; Maudsley H. “Body and Will; being an Essay concerning will in its metaphysical, physiological and pathological Aspects”. L., 1883.

** Maudsley. Responsibility; на стр<анице> 27 Маудсли говорит: “Хотя к преступнику можно относиться с состраданием, тем не менее необходимо лишить его возможности совершать дальнейшее зло; общество имеет полное право настаивать на этом; и хоть к нему можно относиться с заботливостью, но действительной добротой и заботливостью по отношению как к нему самому, так равно и к другим будет подвергнуть такого рода дисциплине, которая сможет, если возможно, привести его в здравое состояние, пусть это будет даже каторжная работа, если только она ему по силам”. Не говоря ничего о “праве” общества налагать на кого-либо каторжный труд, в каковом праве можно сильно сомневаться, ибо сам же Маудсли признаёт, что общество “само фабрикует преступников”, мы можем лишь высказать удивление, что человек такого ясного ума допустил, хотя бы на мгновение, что тюремное заключение с каторжной работой может явиться наилучшим средством, чтобы привести чей-либо разум в здравое состояние. Здесь мы встречаемся с одним из тех противоречий, какими полна английская жизнь и английская литература, где гениальный талант уживается с самым узким филистерством.

* Vierteljahrsschrift fur gerichtliche und offentliche Medicin, 1867.

* Journal of Mental Science, January, 1870. P. 488.

** Важность этого фактора, на который указывал уже Эд Дю-Кэн, доказывается уже тем обстоятельством, что так называемый “преступный возраст” — это возраст между 25 и 34 годами. По миновании этого возраста стремление к спокойной жизни чрезвычайно уменьшает число преступлений. Предложение Дю-Кэна (“люди, карьера которых свидетельствует о преступных наклонностях, должны быть подвергнуты заключению или быть отданы под надзор, пока они не достигнут — приблизительно — сорокалетнего возраста”) является типичным образчиком той особливой логики, которая развивается у людей, бывших некоторое время директорами тюрем.

* Он говорит: “Убийства иногда бывают связаны с грабежом — этого нельзя отрицать; но почти всегда они являются при совершении грабежа случайностью и редко преднамеренны. Наиболее ужасное из преступлений — убийство, заранее обдуманное, — обыкновенно является результатом мести или ревности или же результатом политической или социальной несправедливости, и его скорее можно отнести к извращению более благородных сторон человеческой природы, чем к жизненным страстям и аппетитам” (Devitt M. “Leaves from a Prison Diary; or: Lectures to a “solitary” Audience”. T. 1. P. 17).

* Du Cane. Punishment and Prevention of Crime. P. 23.

* Один из таких людей, д-р Артур Митчелль, хорошо известен в Шотландии. См. его “Insane in Private Dwellings”, Edinburgh, 1864; также “Care and Treatment of Insane Poor” в ”Edinburgh Medicall Journal”, 1868.

* Закон о рецидивистах, проведённый министерством Вальдека-Руссо, поистине ужасен. Смертность же в Новой Гвинее, куда ссылают рецидивистов, такова, что каждый год умирает одна треть ссыльных. Так гласил один официальный отчёт.

* О существовании многих таких записей свидетельствовал уже евангелист Лука (I, 1-4), приступая к своему изложению, в котором он сводил прежние записи.

** Волнения в Иудее начались, по-видимому, уже в те годы, когда проповедовал Христос (см. Евангелие от Луки, 13, 1 и Евангелие от Марка, 15, 7).

* В России это запрещение оставалось в силе вплоть до 1859 или 1860 годов, и я хорошо помню, какое впечатление произвело в Петербурге первое появление евангелия на русском языке и как мы все торопились купить это необычное издание в синодальной типографии, где только и можно было купить его.

** О подготовке христианства учением Платона, особенно его учением о душе, а также учениями стоиков, и о его некоторых заимствованиях из предшествующих учений имеется обширная литература, из которой можно особенно указать на сочинение: Harnack. Die Mission und Ausbreitung des Christenthums in den ersten drei Jahrhunderten. Leipzig, 1902.

* Ср<авните>, например, описание быта алеутов, которые ещё продолжали тогда выделывать каменные ножи и стрелы (данное священником Веньяминовым, впоследствии митрополитом московским, в его “Записках об округе Уналашк”. СПб., 1840. Т. 1-3), и совершенно однородные описания гренландских эскимосов, данные недавно датской экспедицией.

* В законе Моисеевом в вышеприведённом месте из книги Левита уже встречаются слова: “Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего”. Но это приказание стоит одиноко, и в последующей истории Израиля не видно его следов. Зато в другом месте, в Исходе, узаконялось рабство, временное только для купленного раба Еврея (21, 2); позволялось безнаказанно ударить раба своего или служанку, лишь бы они не умерли в течение дня или двух после побоев, и, наконец, как у всех народов, живущих по сию пору в родовом быте, еслипроизошла драка и “если будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб” (21, 20, 23-25).

* “Итак, будьте покорны всякому человеческому начальству, для Господа: царю ли, как верховной власти, правителям ли, как от него посылаемым для наказания преступников или для поощрения делающих добро”, — писал ап<остол> Пётр, когда в Риме царствовали такие звери, как Калигула и Нерон (1 Пет. 2, 13-14). И далее: “Слуги, со всяким страхом повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но и суровым” и т.д. (2, 18). О советах же, которые ап<остол> Павел давал своей пастве, противно даже говорить: они представляли прямое отрицание учения Христа. “Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога”: “начальник есть Божий слуга”, — писал ап<остол> Павел римлянам (Рим. 13. 1, 4). Рабам он кощунственно приказывал повиноваться своим господам, “как Христу”, — так стоит, во всяком случае, в его послании к ефесянам, которое христианские церкви признают подлинным посланием апостола. Господам же вместо того, чтобы советовать им отказаться от рабского труда, Павел советовал поступать умеренно, “умеряя устрогость”. (Еф. 6, 5, 9; Кол. 3, 22; 1 Тим. 6, 1); причём Павел особенно велел слушаться тем рабам, “которые имеют господами верных… тем более должны служить им, что они верные и возлюбленные…” (1 Тим. 6, 2; Тит. 2, 9; 3, 1).

* Евгений Сю (Eugиne Sue) в своём замечательном романе “Тайны народа. История семейства пролетариев в течение веков” (“Les mystиres du peuple; ou: Histoire d’une famille de proletaires а travers les аges”. Brussels, 1850-1852), ещё не переведённом на русский язык, дал потрясающую сцену, где великий инквизитор упрекает Христа в сделанной им ошибке, когда он отнёсся слишком милосердно к людям. Достоевский, большой поклонник Сю, внёс, как известно, такую же сцену в свой роман “Братья Карамазовы”. Чтобы понять, насколько церковь мешала свободному развитию этики, а также и всех естественных наук, достаточно вспомнить о власти инквизиции вплоть до XIX века. В испании она была уничтожена только в 1808 году французской армией после того, как её суду и почти всегда её пыткам подверглись за 320 лет свыше 340 000 человек, из которых 32 000 были сожжены “лично”, 17 659 — в виде кукол и 291 450 подверглись разным другим мучительным наказаниям. Во Франции инквизиция была уничтожена только в 1772 году, причём сила её была такова, что даже такого умеренного писателя, как Бюффон, она заставила пубично отказаться от геологических соображений о древности геологических пород, высказанных им в первом же томе его знаменитого описания животных, населяющих земной шар. В Италии, хотя инквизиция уничтожалась местами в конце XVIII века, она скоро восстановилась и просуществовала в Средней Италии до середины XIX века. В Риме же, т.е. в папском Риме, остатки её существуют до сих пор в виде тайного судилища, а часть иезуитов в Испании, Бельгии и Германии до сих пор продолжает стоять за её восстановление.

* Оставляю эти строки в том виде, в каком они появились в первом издании этой книги в 1898 году. Первые две задачи уже разрешены.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова