Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Ж.Лонге, Г.Зильбер

ТЕРРОРИСТЫ И ОХРАНКА

Тот же текст фототипически в переиздании 1991 г.

Текст печатается по изданию Лонге Ж. и 3ильбер Г. Террористы и охранка. М.: Прометей, 1924.

См. библиографию.

ПРОВОКАТОРЫ И ПРАВЯЩИЕ

Правительства всех стран и всех времен в их борьбе против революции никогда не останавливались ни перед какими средствами. Самым бессовестным, самым преступным из этих средств является, несомненно, пользование агентами-провокаторами. Сплошь и рядом в прошлом столетии правители Франции, Германии, Италии прибегали к этому бесчестному средству, чтоб раздавить революционное движение или воспрепятствовать успехам грозных заговоров. Роль темных правительственных сообщников в тайных обществах в эпоху реставрации, во время царствования Луи Филиппа, во время Второй империи и в наши дни служит яркой иллюстрацией того, что политическая полиция, даже в благоустроенном буржуазном государстве, вся насквозь проникнута духом провокации.

Франция по справедливости может считаться колыбелью современной политической полиции. Система сыска и провокации возникла и развилась в ней с чрезвычайной пышностью и быстротой. Этому способствовали особые условия ее общественно-политического развития после Великой революции. Крайняя обостренность внутренних конфликтов, нарушенное равновесие общественных сил, находившихся в состоянии постоянного брожения, неустойчивость политических режимов, быстрая смена правительства не могли не создать благоприятной почвы для развития и усилений полицейского начала в государстве. Шаткость общего положения, сознание недолговечности, чувство неуверенности, тревоги, страха перед готовой смести их революционной стихией, политическая беспринципность, всегда отличающая временную, случайную, беспочвенную власть, заставляли правящих быть не особенно разборчивыми в средствах борьбы со своими противниками. В интересных записках бывшего начальника сыскной полиции Канлера приводится богатый перечень случаев провокации, имевших место во время Реставрации. Провокация, пишет сыщик, была возведена в постоянную систему и преследовала две цели: придать видимую законность репрессивным мерам и обнаруживать и подвергать наказанию за преступные мнения отдельные лица и группы... Эта система разжигала дурные инстинкты некоторых агентов. Привлечь внимание начальства можно было только раскрытием какого-нибудь заговора. Если усердный розыск ни к чему не приводил, оставалось самому изобрести какую-нибудь подлую махинацию, вовлечь в нее какого-нибудь благочестивого отца семейства, никогда не помышлявшего ни о каких конспирациях, выдумать сообщников, наметить на эту роль людей невинных и затем всех выдать полиции. Провокаторы, которыми тогда кишела страна, действовали во всех слоях общества, среди рабочих, купцов и в особенности среди военных, подозреваемых в приверженности Наполеону I. В буржуазной среде подвиги провокаторов немало способствовали нарождению вражды и озлобленности против Бурбонов. Наиболее известным фактом провокации этого периода является дело генерала Бертона и подполковника Карона, поплатившихся своей жизнью за слишком доверчивое отношение к темным проходимцам... Другим типичным, ярким примером того, к каким приемам прибегала тогда полиция, вдохновляемая свыше, может служить «подвиг» провокатора Л., который организовал покушение с бомбами против герцогини Беррийской. Взрыв бомбы должен был смертельно перепугать беременную герцогиню и вызвать у нее выкидыш. Таким образом старшая линия Бурбонов временно прекратилась бы... Провокационные приемы применялись также полицией Реставрации и к массовым движениям, к уличным демонстрациям, ко всякого рода оппозиционным выступлениям, которые переодетые шпионы старались превратить своим подстрекательством в резко бунтарские беспорядки, чтоб оправдать и узаконить беспощадную расправу над толпой. В записках только что упомянутого Канлера приводятся любопытные факты из этой области.

В царствование Луи Филиппа полиции не приходилось больше выдумывать заговоры. Она насилу справлялась с настоящими подлинными заговорами, грозившими самому существованию мещанской монархии. Барбес, Бланки, Коссидьер и другие много лет заставляли дрожать правительство. Для провокации создавалось широкое поле действий. Успешная борьба с заговорщиками почти немыслима была без проникновения в самый центр тайных организаций. Правительство поддерживало с ними постоянную связь через посредство предателей и провокаторов. Самым знаменитым из них был Делагод, участвовавший почти во всех тайных обществах той эпохи и бывший одним из деятельнейших помощников Бланки и Барбеса. В продолжение десяти лет (1838—1848) он осведомлял полицию обо всех планах и замыслах революционеров, предавал полиции своих товарищей и расстраивал решительно все их предприятия. Его измена была раскрыта случайно. После февральского восстания Коссидьер прямо с баррикады отправился в префектуру и занял ее «именем самодержавного народа». Один из чиновников префектуры назвал ему революционное имя предателя, наносившего такой страшный вред в последние годы. Разоблачение произвело ошеломляющее впечатление. В Люксембургском дворце немедленно был созван революционный суд из наиболее известных вождей тайных обществ.

Ничего не подозревавший Делагод явился в числе других. Вначале он пытался отпираться, ссылался на свои прежние заслуги и отрицал принадлежность ему доносов, подписанных не его именем. Но когда Коссидьер предъявил ему собственноручное письмо, в котором он предлагал в 1838 г. свои услуги полиции, предатель, уничтоженный, бледный, дрожащий, во всем признался. Ему протянули пистолет, потом яд, предлагая самому покончить с собою, но жалкий, подлый трус отказался искупить своей смертью совершенные им преступления. От страха он еле держался на ногах и, наконец, повалился на диван. Кто-то бросился на него с криком: «Негодяй! Если ты не покончишь с собою, то я убью тебя собственными руками». Но тому не дали выполнить угрозу. Провокатора отправили в тюрьму Консьержери, где он содержался несколько месяцев до 15 мая 1848 г. Он сделался впоследствии простым агентом, однако его полицейская карьера была бесцветна и малоинтересна.

Золотым веком провокации был, бесспорно, период царствования Наполеона III. «Полиция Второй империи,— пишет один из историков французского сыска,— была специально приспособлена к шпионству и провокации»1.

Тайный агент, доносчик, предатель, вездесущие и невидимые, стали оккультной силой, внушающей непреодолимый страх и отвращение всему населению. В глазах общества конспирация и провокация превратились чуть ли не в тождественные понятия, до того многочисленны и обычны стали подстраиваемые полицией заговоры2. И в этом отношении совершенно прав развязный бытописатель полицейских нравов, когда характеризует эту эпоху следующими насмешливыми словами: «Тинтимарр советовал строить пушку по следующему способу: возьмите дыру и окружите ее затем бронзой. Составить заговор еще легче: возьмите шпиона, окружите его десятком-другим дураков, прибавьте к ним парочку болтунов, привлеките несколько недовольных, одержанных честолюбием и враждою к правительству, каково бы они ни было,— и у вас будет ключ ко всем заговорам»3.

Даже редкие заговоры настоящих революционеров не обходились в эту эпоху без участия наполеоновской полиции. Государственный переворот 1854 г. предварительно ознаменовался провокаторским трюком. Марсельская полиция искусно состряпала «обширный» заговор против жизни президента Республики Луи Бонапарта. «Глава» заговора Гайар был, конечно, арестован, и взяты вещественные доказательства мнимого покушения: страшная адская машина. Вся страна заволновалась. Печать подняла кампанию против опасности слева, настаивая на необходимости беспощадной расправы с врагами народа. Все было пущено в ход, чтобы напугать уставших от пестрого калейдоскопа политических событий последних десятилетий крестьян и буржуа и создать благоприятную атмосферу для плебисцита. Когда же ничтожный племянник великого дяди «единодушной волей народа» был избран императором французов, о заговоре пресловутого Гайара как-то забыли; забыла о нем, главным образом, полиция: мавр сделал свое дело.

Наполеон III, сделавшийся, по свидетельству начальника охраны Клода, «главным шпионом над своими возлюбленными подданными», умел окружать себя достойными помощниками. Главным провокационных дел мастером был при нем Легранж, бывший рабочий, разоблаченный как предатель после 1848 г. Легранж имел в своем распоряжении около 40 000 списков с именами, биографиями, характеристиками и всякого рода «нужными» сведениями наиболее неблагонадежных лиц в империи. Приемы сыска и провокационные трюки были доведены им до крайней степени совершенства, до утонченнейшего искусства. Легранж почти каждую неделю докладывал своему императору о важнейших делах и получал от него инст-

1 «Causeries sur la Police» par D. В.—Paris, 1885.—P. 13.

2 Ibid.

3 Charles Virmaitre. Paris — Police.

рукции. Влияние Легранжа было громадное. Наполеон III очень дорожил им и всецело доверял, поручив ему фактическое руководство всей политической полицией. Легранж располагал значительными денежными средствами и большим штатом агентов и провокаторов. У него были свои люди в главнейших городах Европы: Лондоне, Берлине, Турине и др. Во время Коммуны многие из его сотрудников, раскрытые Раулем Риго, были расстреляны. Его знаменитая шпионская энциклопедия был сожжена в первые дни восстания.

Из многочисленных «дел» Легранжа наиболее известны «заговор 14-ти», в котором принимали участие Мио и Вассал, и так называемый «заговор 25 000 адресов» (участниками его предполагалось разослать 25000 прокламаций по адресам, взятым из «Весь Париж»), в который провокаторам удалось втянуть Бланки, приговоренного за участие к четырем годам тюрьмы.

После неудачных заигрываний Наполеона III с возникшим во Франции Отделом Международного товарищества рабочих Легранж обратил свое усиленное внимание на опасное сообщество и попытался ввести туда своих провокаторов. Ему это отчасти удалось. В рядах Интернационала были впоследствии обнаружен» несколько предателей: Шуто, Вальтер Ван-Эдагем, Сварм-Дантрег и др. Последние два играли довольно крупную роль и оказались на редкость подлыми и грязными негодяями1.

Но самым интересным эпизодом из провокационной деятельности Легранжа является без сомнения «история с биноклем». Эта хитроумная и запутаннейшая интрига, которую мы излагаем по рассказу префекта полиции Андрие, представляет наиболее типичный продукт полицейского творчества, в котором, во всем их отталкивающем и обнаженном безобразии, отразилась нравы, обычаи, приемы и психология охранников.

В Париж приехала известная авантюристка Флориани, прославившаяся своим шумным успехом в Петербурге, откуда она была выслана за слишком громкую связь с слишком важной особой, супруга которого не на шутку переполошилась и приняла серьезные меры к удалению соперницы. Флориани по дороге познакомилась в Лондоне с французскими эмигрантами и сошлась с небезызвестным революционером Симоном Бернаром.

Об этом узнал Легранж. Чутье сыщика подсказало ему, что Флориани может оказаться настоящим кладом в руках умелого провокатора. Он случайно познакомился в театре с интересующей его авантюристкой, которая сразу сдалась на его ухаживания, но за любовными Объяснениями Легранж не забыл, конечно, своих политических целей. Он, между прочим, сообщил своей новой знакомой, что он богатый провинциальный коммерсант, что он всеми силами души ненавидит Бонапарта и готов был бы пожертвовать половиной своего состояния, чтобы избавить свою родину от тирана. Ничего не подозревая, Флориани обрадовалась тому, что случай или провидение столкнуло ее с человеком, который сможет оказаться полезным ее лондонским друзьям. Она сейчас же написала Симону Бернару, что нашла в Париже богатого сочувствующего; Бернар ответил благодарно радостным письмом, в котором сообщил, что среди эмигрантов в последнее время поднимался вопрос о цареубийстве, но что главным препятствием, тормозившим дело, было отсутствие денег. Содержание переписки не было, конечно, скрыто от Легранжа, который немедленно вручил Флориани крупную сумму денег и отправил ее в Лондон с тем, чтоб там приступили к осуществлению проекта. Флориани обязалась подробнейшим образом осведомлять «Покровителя» о ходе дела.

В Лондоне Флориани была встречена с большой радостью единомышленниками Симона Бернара. Питавшие к ней полное доверие конспираторы посвятили ее во все тайны своего заговора. Она узнала, что ими изготовляется своеобразная смертоносная машина, имеющая вид бинокля; Заговорщик, проникший в театр, должен был направить этот бинокль на особу императора и при помощи особого механизма метнуть в него скрытый в одной из трубок разрывной снаряд. Но изготовление бинокля-бомбомета подвигалось очень медленно вперед; после каждого опыта требовалось что-нибудь изменить или усовершенствовать. Все это время революционеры широко пользовались помощью мнимого коммерсанта. Наконец, бинокль был готов, и Флориани отправилась в Париж.

Но тут вмешался неожиданный случай и перепутал все карты: хитросплетенная интрига разрешилась злым И веселым фарсом, в котором обманывающий оказался обманутым и искусившийся в «сих делах» обер-охранник, жестоко одураченный и общипанный, вместо ожидаемых лавров очутился в глупейшем положении.

1 Подробности о роли провокаторов в первом Интернационале читатель может найти в кн.: Guil1aume J. L'internationale, Paris, 3 vol.

Дело происходило таким образом. Известный «деятель» Феликс Та, разыгравший в Лондоне второго Бланки, с которым у него не было ни капли сходства,— революционный балагур и буйный фельетонист, как его метко охарактеризовал Герцен,— поручил уезжавшей Флориани письмо для своей возлюбленной, госпожи Люэнь. По приезде в Париж Флориани немедленно отправилась к Люэнь, которая ее очень радушно приняла. Люэнь познакомила ее со своим новым поклонником, Саблонье, рабочим, игравшим раньше видную роль в революционных клубах, о чем никто тогда не подозревал, состоявшим тайно на службе у Легранжа. В дружеской беседе Флориани все выболтала. Саблонье сразу догадался — по описанию Флориани,— кто такой был ее таинственный провинциальный покровитель. «Да знаете ли вы, в чьи лапы вы попали? Ведь ваш пресловутый богач-революционер не кто иной, как начальник сыскной полиции,— объявил он ошеломленной, собеседнице.— Впрочем, дела не следует прекращать. Нужно использовать этого мерзавца до конца. Обирайте его немилосердно, затягивая и откладывая покушение. А потом, в последнюю минуту, вы уедете в Лондон». -

План Саблонье привел в восторг обеих женщин, в глазах которых он неимоверно вырос как опытный революционер, сумевший не только спасти своих товарищей, но еще извлечь для них пользу из козней врагов. Однако Саблонье не забыл и себя: он в тот же день сообщил Легранжу, что ему удалось попасть на след крупного заговора. Это сообщение не очень обрадовало Легранжа. Ему не особенно улыбалось вмешательство в затеянную им провокаторскую махинацию такого ловкого пройдохи, как Саблонье. Но делать было нечего. Пришлось против воли щедро вознаградить своего тайного агента и поощрить его к дальнейшим разведкам. Саблонье не ограничился этим успехом. Он сообразил, что извлечет для себя еще большую выгоду, если предложит свои услуги соперничавшему с Легранжем начальнику частной охраны императора Ирвуа. Его расчет оказался правильным, и в историю с биноклем попал также и Ирвуа.

Флориани, известившая о своем приезде Легранжа, мастерски выполняла план Саблонье. Она каждый день выдумывала новые препятствия, выманивая у сыщика крупные суммы денег. Наконец, терпение последнего дошло до крайних пределов, и он заявил, что дела его требуют немедленного возвращения в провинцию и что с покушением необходимо поторопиться. Флориани поняла, что тянуть с развязкой опасно, и назначила день покушения. Легранж обо всем тогда донес своему начальнику Пьетри, уверив его, что все меры приняты и что преступники будут взяты на месте преступления с уличающим их снарядом.

Наступил день покушения. Император со своей семьей явился в театр. Вся полиция была на ногах. Но спектакль прошел спокойно. Заговорщика с биноклем в зале не оказалось...

Легранж бросился в гостиницу, в которой остановилась Флориани. Но ему там заявили, что эта особа накануне вышла из своей комнаты с маленьким чемоданчиком и больше не возвращалась. Перед ее уходом на ее имя был получен тяжелый ящик. Легранж приказал вскрыть тот ящик — в нем оказались камни и солома.

Несчастному сыщику пришлось еще, в довершение всех бед, заплатить в гостинице по счету своей... возлюбленной.

Дело, конечно, замяли. Но оно обошлось казне довольно дорого. Легранж на «открытие заговора» истратил сорок тысяч, а Ирвуа — десять тысяч франков.

Эта неудача, впрочем, не отразилась на дальнейшей карьере доверенного шпиона Наполеона III. Он продолжал свою сыскно-правокационную деятельность вплоть до падения Второй империи.

О роли провокации в Третьей республике мы здесь не говорим, так как нам придется подробно остановиться на атом периоде в связи с делом Ландезена-Гартинга.

Такова была политическая полиция во Франции, послужившая прототипом всех полицейских учреждений на Западе, а также и в России.

Но нигде, ни в одном европейском государстве, ядовитый цветок провокации не распустился с такой пышностью, как на благоприятной почве русского царизма. Агенты-провокаторы в России являлись неизменными спутниками всякого революционного движения, направленного против самодержавной власти.

Декабристы в 1825 г. опрометчиво допустили в свои ряды некоего Шервуда, который их подло предал, подав докладную записку о тайном сообществе Александру I. В вознаграждение за свою измену Шервуд получил, между прочим, право именоваться впредь, вероятно в насмешку, Шервудом-Верным. Как большинство предателей, он оказался преступным во всех отношениях субъектом, и несколько лет спустя, несмотря на все его услуги, он был приговорен за мелкое мошенничество к тюремному заключению.

На всем протяжении XIX столетия, вплоть до последних дней самодержавия, «Царство провокации» не прекращалось в России. Власти беспрерывно осыпали своими милостями тайных «сотрудников», являвшихся самыми надежными столпами старого строя. Средства, употреблявшиеся на их содержание и на усиление их темной деятельности во всех сферах общественной жизни, поглощали большую часть бюджета, ассигнованного на тайную полицию.

От первой до высшей ступени бюрократической лестницы можно открыть следы их подвигов. К их помощи прибегают и министры и простые начальники охранных отделений. Ими пользуются не для одних только государственных надобностей, их употребляют и для сведения личных счетов.

Роль провокатора двойная. С одной стороны, он является обыкновенным шпиком, на котором лежит обязанность присутствовать на всех собраниях революционеров, проникать на конспиративные квартиры, за всем следить, ко всему прислушиваться, обо всем докладывать; он должен, вкравшись в доверие товарищей, осторожно выпытывать обо всех готовящихся предприятиях и затем давать своим начальникам подробные отчеты о собранных им сведениях. Но это только часть и, если можно выразиться, наиболее почетная часть его темной работы. Власти требуют от него не только всестороннего внешнего осведомления о деятельности революционеров. Они советуют ему вступать в партийные организации, где он, для того чтобы зарекомендовать себя, всегда является сторонником самых крайних мнений, самых опасных планов, самых рискованных действий. Он не ограничивается одним «освещением». Он искусно добивается преждевременной развязки (провокации) событий в условиях, благоприятных или предусмотренных правительством, которому эти внезапные выступления или покушения нужны для того, чтобы навести ужас на население и тем оправдать худшие репрессивные меры торжествующей реакции. Азеф бесспорно является самым крупным провокатором, какого когда-либо знала Россия и даже Западная Европа. Но прежде чем мы перейдём к биографии великого предателя, мы должны мимоходом остановиться на любопытной фигуре его предшественника в русской революции — на Сергее Дегаеве.

История дегаевского дела представляет тем больший интерес, что оно, несмотря на свой меньший размах, уже дает нам картину того полицейского разгула, который обнаружился четверть века спустя с разоблачением Азефа и вызвал настоящую бурю в общественном мнении России.

ПРЕДШЕСТВЕННИКИ АЗЕФА СЕРГЕЙ ДЕГАЕВ

Дегаев принимал близкое участие в деятельности «Народной Воли» почти с самого начала ее возникновения. Оказанные им партии крупные услуги, быстро выдвинули молодого революционера, и его имя стало известно даже исполнительному комитету. Его ценили, ему верили и нередко ему давали довольно важные поручения. Но Дегаева его положение в партии не удовлетворяло. Обладая от природы безмерным честолюбием, он стал мечтать о высшей руководящей роли и все свои усилия направлял на то, чтоб проникнуть в таинственный исполнительный комитет, слава о котором гремела на всю Европу, и точный состав которого не был известен даже самым выдающимся и испытанным деятелям. Это было не легко. И Дегаеву пришлось дать много доказательств своей преданности, прежде чем он заслужил доверие главных вождей «Народной Воли».

Значение Дегаева сразу выросло после разгрома «Народной Воли», последовавшего за убийством Александра II, когда наиболее видные члены партии погибли на виселицах, а остальные оказались или в тюрьмах, или в далекой Сибири.

Особое рвение в борьбе с террористами в это время проявлял жандармский подполковник Судейкин, скоро ставший в действительности чрезвычайно опасным для уцелевших частей «Народной Воли». Судейкин, происходивший из мелкой дворянской семьи, добился личной энергией крупного бюрократического поста. Он отличался всеми пороками выскочки. Бездушный и умный карьерист, он прекрасно видел те препятствия, которые возникали на его пути, и тот страх и зависть, которые вызывали в начальстве его способности. Он решил выдвинуться какой угодной ценой.

Судейкин был не только предприимчивым, ловким и изобретательным сыщиком. Он сумел возвести провокацию в целую самодовлеющую полицейскую систему. Он обладал неподражаемым искусством завязывать сношения с революционерами, перед которыми выдавал себя за либерала и даже за радикала и которых, от уступки к уступке, завлекал все дальше и Дальше и доводил, наконец, до безвыходного положения. Обыкновенная его тактика заключалась в следующем: он добивался от политических заключенных согласия принять без всяких условий деньги или предоставлял некоторым свободу, ничего не требуя взамен, создавая таким образом специфическую атмосферу недоверия, подозрительности и интриги вокруг своих жертв, чем вносил глубокую деморализацию в революционные ряды.

Дегаев предложил партии казнить Судейкина. Покушение не удалось. Когда позже сам Дегаев попал в Одесскую тюрьму, после ареста нелегальной типографии, где он был взят, Судейкин нарочно приехал из Петербурга, чтоб лично допросить его. При первом же разговоре он предложил Дегаеву поступить к нему на службу. Обстоятельства, побудившие Дегаева согласиться на гнусное предложение жандарма и изменить партии, остались до сих пор плохо выясненными. Намеревался ли о», как брат его Владимир, проникнуть в охранку с революционными целями — неизвестно. Эта идея не казалась тогда ни «химерической», ни нравственно недопустимой. Наоборот, многие террористы, под влиянием самоотверженного примера народовольца Клеточникова, который добровольно поступил в охранное отделение и в продолжение трех лет осведомлял своих товарищей о всех полицейских махинациях, предупреждая их о готовящихся обысках и арестах, и тем оказывал громадные услуги партии, мечтали или признавали полезность подобной деятельности. Соблазнила ли Дегаева роль Клеточникова, или он дал обольстить себя опытному совратителю, нарисовавшему перед ним совсем иные блестящие и заманчивые перспективы? Это осталось тайной Дегаева.

Как бы то ни было, но с этого дня Дегаев становится послушным орудием в руках Судейкина. Через некоторое время ему подготовляют мнимый побег. Очутившись на свободе, он сразу принимается за новую работу и организует с помощью своего «учителя» многочисленные западни, в которые должны попасться его товарищи

В Харькове революционеры, предупрежденные о приезде Дегаева, устраивают ему торжественную встречу объясняя его побег его необычайной смелостью и находчивостыо. Ему поручают наиболее ответственные посты в партии и на него начинают смотреть, как на вождя.

От великих борцов «Народной Воли» остались на свободе не многие, чуть ли не одна только Вера Фигнер; но и она вскоре попала в руки врагов, благодаря предательству Дегаева. Бесстрашная молодая женщина имела неосторожность сообщить негодяю одно чрезвычайно важное сведение: единственный человек, который мог ее узнать и выдать, был предатель Меркулов. Дегаев решил немедленно воспользоваться этим сведением, которое давало ему такую легкую возможность устроить провал В. Фигнер, не навлекая при этом на себя никаких подозрений. Он точно разузнал, в какие часы выходит и возвращается она к себе, и все это сообщил Судейкину.

Спустя несколько дней после этого, а именно 10 февраля 1883 г., в 8 часов утра, Вера Фигнер лицом к лицу столкнулась с Меркуловым и тотчас же была арестована. Дело было сделано «чисто». Ни Фигнер, ни ее друзья не сомневались, что арест этот был следствием несчастного случая...

Дегаев продолжает свои подвиги в Петербурге, где он стал близким лицом к Судейкину. Вместе они вырабатывают фантастический план, который только при русских условиях мог возникнуть в головах сыщика и лжереволюционера. Несмотря на всю свою фантастичность, этот план был, как показали дальнейшие события, довольно близок к осуществлению,

Между тем у товарищей Дегаева зародились смутные подозрения. Но те, которые могли бы дать решительные доказательства против него, сидели в тюрьмах. Однако, встревоженный расследованием, производившимся, по некоторым данным, революционерами, Дегаев почувствовал, как шатка почва под его ногами. Под предлогом усталости и необходимости укрепить свои связи за границей он попросил отпуск у Судейкина и уехал в Париж.

По приезде в Париж он немедленно вступил в сношения с наиболее известными и авторитетными политическими изгнанниками: Лавровым, Тарасовым, Тихомировым (знаменитым ренегатом, вскоре отрекшимся от партии и революции), Полонской и др. Дегаев во всем повинился Тихомирову. Исповедь его как гром поразила старых ветеранов революции. Отвратительная картина преступлений и предательств, совершенных провокатором, и ярко нарисованная им самим, произвела потрясающее впечатление. Но еще более ошеломили всех кошмарные подробности «грандиозного плана», выработанного им вместе с Судейкиным.

Пожираемый честолюбием, Судейкин мечтал о быстром повышении, но все время наталкивался на непреодолимые препятствия, выдвигаемые против него тогдашним первым министром графом Толстым. Судейкин всеми силами своей души ненавидел этого министра, который всячески мешал его карьере, не давая ему следующих чинов, и ограничивался тем, что за все его исключительные заслуги вознаграждал его орденами или деньгами. Эта ненависть жандармского подполковника к его высшему начальству и необычайные планы являются яркими образчиками нравов, царивших в этом специфическом полицейско-бюрократическом мире с его кошмарно преступными традициями, с его безграничным произволом, безответственностью и разнузданностью низших и высших чинов, не останавливающихся ни перед какими средствами для достижения своих личных целей. Замечателен в этом отношении разговор, происшедший между Судейкиным и его непосредственным начальником, которым был не кто иной, как будущий диктатор фон-Плеве, тогдашний директор департамента полиции. Плеве ценил очень высокоталантливого сыщика и никогда не упускал случая высказать ему лично свое восхищение. Однажды после делового разговора, происходившего с глаза на глаз. Плеве ласково сказал ему: «Вам следует быть очень осторожным, голубчик. Ваша жизнь самая драгоценная для России после жизни государя»,

— Ваше превосходительство забывает,— ответил тонко Судейкин,— жизнь графа Толстого... Террористы его ненавидят еще больше, чем меня...

Плеве задумался и через минуту ответил: «Конечно, конечно, мне было бы очень жаль его, как человека... Но признаться,— его смерть была бы полезной для России...»1

Плеве не отдавал приказания, но он ясно намекал на то, что убийство стоявшего у него поперек дороги министра его не огорчит... Он хорошо знал Судейкина, и тот его понял с полуслова.

Дегаев в своей исповеди сообщил эмигрантам все подробности необыкновенного плана, который явился плодом странного сотрудничества террориста с «гениальным сыщиком», как сами революционеры называли тогда Судейкина. Дегаев должен был образовать террористический отряд, ставивший себе ближайшей целый казнь первого министра. Судейкин незадолго до покушения под предлогом переутомления или болезни подавал в отставку. В высших сферах убийство графа Толстого было бы объяснено, конечно, уходом Судейкина, на которого там смотрели, как на самый верный оплот против террористов, и его, разумеется, призвали бы спасать трон и осыпали бы чинами и наградами. На этом маккиавелевский план, однако, не останавливался. Через некоторое время неудачное покушение против жизни самого Судейкина должно было послужить ему предлогом, чтобы снова подать в отставку. Целый ряд крупных террористических актов, следовавших один за другим после отставки Судейкина, должен был вызвать панический ужас при дворе и до того перепугать Александра III, что тому ничего другого не оставалось бы, как обратиться «к последней надежде и единственному спасению»— к Судейкину, который стал бы, таким образом, самым могущественным лицом в государстве, чем-то вроде полновластного диктатора, каким был в свое время при подобных же обстоятельствах Лорис-Меликов.

С другой стороны, Дегаев, благодаря блестящим успехам организованных им террористических актов—удача почти всех покушений была гарантирована поддержкой Судейкина,— должен был неизбежно сделаться признанным главою партии. В заключение его ожидал очень высокий пост: Судейкин намеревался назначить: своего сообщника товарищем министра внутренних дел.

Обширный замысел стал уж приводиться в исполнение, когда Дегаев под влиянием угрызения совести, а может быть, из страха перед местью террористов, напавших на след его предательства, которое могло раскрыться с минуты на минуту, решил повиниться перед Старыми революционерами. Сам Судейкин сообщил Дегаеву целый ряд ценных сведений об образе жизни графа Толстого, позволивших провокатору установить при помощи террористов искусную «слежку» за первым министром.

С глубоким удивлением, граничащим с ужасом, вожди заграничной эмиграции узнали, что Судейкин, который часто запросто приходил на квартиру Дегаева, был осведомлен о существовавшей в Петербурге тайной типографии и не только не отдавал приказания об аресте, но сам просматривал и исправлял некоторые статьи из печатавшегося в ней органа «Народной Воли». Судейкин также снабжал настоящими паспортами нелегальных, которые, разумеется, затем легко попадали в ловушки, расставленные охранным отделением.

Революционеры сильно задумались над тем, какие меры принять по отношению к провокатору. После долгих и шумных прений они решили, что партия, ввиду несомненной искрен-

1 Эта беседа, проливающая яркий свет на психологию тех, кто управлял судьбами России, была опубликована в «Вестнике Народной Воли» Львом Тихомировым, сделавшимся впоследствии редактором реакционнейших «Московских Ведомостей». Тихомирову ее сообщил Дегаев, который уверял, что она ему была передана слово в слово самим Судейкиным.

ности его признаний, дарует ему жизнь, но при одном условии; он должен немедленно вернуться в Россию и лично организовать покушение на своего сообщника и покровителя Судейкина. Одновременно с этим за Дегаевым было установлено самое тщательное наблюдение: ни один шаг, ни одно слово, ни одна встреча не должны были ускользнуть от внимания революционеров.

Казнь Судейкина была подготовлена до мельчайших подробностей Германом Лопатиным. Все было предусмотрено. Даже счастливый случай не мог сласти от смерти свирепого врага террористов.

Ужасающие подробности убийства стали известны благодаря рассказу одного из участников этой драмы; несмотря на всю жестокость, низость и бесчеловечность самого Судейкина, нельзя без содрогания воспроизводить картину страшной казни. Убийство было совершено 16 декабря 1883 г., между 4 и 5 часами вечера на квартире Дегаева, в самом центре города, поблизости от Невского проспекта. Эта квартира представляла большие преимущества: ничто из происходившего в ней не могло быть ни замечено, ни услышано соседями; за несколько дней до убийства революционеры нарочно производили стрельбу из револьвера, чтоб убедиться, насколько она пригодна для задуманного плана. Но, несмотря на это, оба террориста — Стародворский и Конашевич,— на которых пал выбор партии для приведения в исполнение смертного приговора над Судейкиным, решили во избежание лишнего шума прибегнуть к холодному оружию. Роли были тщательно распределены. Дегаев должен был сам открыть двери Судейкину и впустить его в квартиру. Судейкинский шпион, находившийся в услужении у Дегаева, был предварительно отпущен. Участники разместились заранее в различных комнатах: Стародворский в спальне, Конашевич на кухне. После трех часов вечера в квартире Дегаева раздался звонок: это был Судейкин. Но он явился не один, а в сопровождении некоего Судовского, одного из его агентов, приходившегося ему родственником. Прошло несколько долгих минут, как вдруг раздался револьверный выстрел. Дегаев, находившийся позади Судейкина, нарочно выстрелил, как это было условлено заранее, для того, чтобы заставить сыщика броситься в спальню, где он должен был лицом к лицу столкнуться со Стародворским. Вместо того чтоб броситься вперед, Судейкин метнулся в сторону и попал в гостиную, куда за ним погнался Стародворский. В руках последнего находился тяжелый лом, которым он нанес первый удар своему врагу, но Судейкин успел отскочить в сторону и удар только слегка задел его. С диким воплем, держась левой рукой за раненый бок, он попытался проникнуть в приемную, где Конашевич, вооруженный тяжелым ломом, в свою очередь добивал Судовского. Удары сыпались на Судейкина один за другим, пока, серьезно задетый одним из них, он, наконец, не свалился на пол. Его беспощадный противник счел его мертвым, но вдруг Судейкин вскочил и стремительно бросился в уборную... Последняя сцена, разыгравшаяся там, поражает своей дикостью и безобразием. Судейкин пытался закрыть изнутри двери уборной, но Стародворский, которому удалось продеть ногу между дверью и стеной, изо всех сил мешал ему в этом. После короткой борьбы сопротивление Судейкина стало ослабевать, и дверь уступила под напором, опрокинув навзничь раненого сыщика. Несколькими страшными ударами ломом в голову и затылок Стародворский покончил с не сопротивлявшимся больше врагом. Через две-три минуты тот испустил дух в уборной...1

В это время Конашевич окончательно справился с Судовским, который лежал в глубоком обмороке в приемной. Преспокойно собрав некоторые необходимые вещи для Дегаева, который уже успел покинуть дом, оба террориста скрылись, не возбудив ничьего подозрения. Спустя сутки Конашевич в последний раз прощался с Дегаевым, которому он помог переправиться через границу.

В высших правительственных кругах убийство Судейкина вызвало глубокое оцепенение. За голову Дегаева была назначена крупная сумма. Десять тысяч рублей было обещано за

1 Интересна судьба самого Стародворского. Просидев чуть ли не два десятка лет в Шлиссельбургской крепости, он после своего освобождения попал в Париж, где примкнул к партии социалистов-революционеров. В 1908 г. в руки одного видного революционера попало покаянное прошение, поданное им на высочайшее имя во время его заключения. Был назначен суд. Но за отсутствием точных улик дело было прекращено и Стародворский оправдан. После падения царизма обнаружилось, что Стародворский не только подавал прошение, но состоял на службе у полиции. Он не получал регулярного жалованья, а «урывал» время от времени по 500—600 франков в обмен на случайные и отрывочные сведения, которые он доставлял охранке. В истории русской провокации это, может быть, самый темный и страшный случай. Дело Стародворского хранят под спудом, точно из боязни, чтоб эта грязь не пристала к партии или революции. Это плохой расчет. В пользу укрываний этого партизана-провокатора не может быть выдвинуто ни одно веское соображение.

От издательства. В только что вышедшей в издании «Красной Нови» книге «Записки социал-демократа» недавно умершего лидера меньшевиков Ю. Мартова, последний рассказывает: «Ирония судьбы захотела, чтобы через 21 год меня пригласили арбитром в третейский суд, который должен был в Париже разбирать дело между этим самым Стародворскнм и Бурцевым, обличавшим его в подаче из Шлиссельбургской крепости покаянного письма с оттенком доноса. Герой моих детских романтических грез предстал передо мной в виде весьма прозаическом, напоминающим, скорее, дельца, чем общественного деятеля, и, во всяком случае, не сохранявшим облик революционного борца. Увидел, я тогда впервые и Г. А. Лопатина, выступившего формально в роли свидетеля, фактически — в ранге обвинителя. За недоказанностью обвинения суд признал факт предательства Стародворского неустановленным, а к приемам, которыми Бурцев старался выполнить недостававший у него документальный материал против Стародворского, отнесся я неодобрительно. С облегченным сердцем я писал этот приговор, мне было бы больно собственными руками грязнить образ, с которым в детские годы сроднились романтические переживания. Увы! Через 10 лет сухая проза архивов, развороченных новой революцией, принесла неопровержимые доказательства того, что мой — тогда уже покойный «подсудимый» — на деле не только совершил то, в чем обвинял его Бурцев, но и превратился после Шлиссельбурга в оплаченного агента».

его поимку. Исполнительный комитет партии «Народная Воля» ответил прокламацией, в которой извещалось, что всякого, кто будет способствовать аресту Дегаева, постигнет судьба Судейкина.

Дегаев сам понял, что его песенка спета, и исчез навсегда из России. Были слухи, что он переселился в Америку, оттуда в Австралию, где недавно умер. В печати появились беглые заметки о его смерти и даже извещалось о скором напечатании его воспоминаний, в которых якобы собраны данные, доказывающие, что он всегда служил делу революции, даже тогда, когда верно и с усердием выполнял предписания Судейкина.

ПОЛИЦЕЙСКИЙ ТРЕД-ЮНИОНИЗМ ЗУБАТОВ

Два других крупных предшественника Азефа, Зубатов и Гапон, представляют гораздо меньше сходства с великим провокатором.

Со времени Дегаева обстоятельства сильно изменились, но полицейские приемы остались почти те же самые, старые, испытанные, освященные полицейской традицией.

Агентам-провокаторам приходится действовать теперь не в одном только подполье, не в одних только заговорщицких организациях и, как прежде, устраивать и проваливать покушения; их арена расширилась—они пытаются использовать в своих целях массовое движение рабочих, направлять его по ложному пути или же искусно провоцированными несвоевременными выступлениями искажать его смысл и подрывать его силу и истинное значение.

Начальник охранного отделения в Москве Сергей Зубатов был в молодости либералом. Его отношения к революционерам носили уже тогда загадочный характер. Оказавшись во главе Московской охранки, умный, начитанный Зубатов не мог не обратить свое внимание на быстро растущее рабочее движение и на первые появившиеся тогда, в 90-х годах, социал-демократические организации. Но вместо того чтобы грубо раздавить это движение, он решил — ему не первому пришла в голову эта несчастная мысль — его легализировать, то есть ввести его в законное русло и тем обезвредить для царского строя. Он надеялся, что рядом экономических уступок и некоторым улучшением их материального положения ему удастся отвлечь рабочих от участия в социалистическом движении. Его кипучая деятельность, одобряемая и покровительствуемая самим великим князем Сергеем Александровичем, проявлялась не только в одной Москве; она распространялась на много других крупных промышленных центров и была направлена, между прочим, и против самой крепкой социал-демократической организации — еврейского «Бунда».

В сетях Зубатова запутался не один десяток молодых революционеров, которые, несмотря на неоднократные предостережения центрального комитета Бунда, начали основывать по совету пресловутого охранного синдиката «независимые» и противосоциалистические еврейские организации.

Зубатов ввел новые методы развращения и расстройства революционных рядов. Он действовал исключительно «убеждением». Наметив себе какую-нибудь очередную жертву, в тюрьме или на свободе, он очень осторожно приступал к своему делу, заводил бесконечные разговоры о социализме и политической борьбе, доказывал слабости тогдашних направлений и преимущества открытой легальной борьбы на чисто экономической почве. Поколебавшиеся революционеры по молчаливому соглашению выпускались на свободу; тем же, кому грозила тюрьма, вскользь давали понять, что прошлые грехи их забыты и сданы в архив. Зубатов обладал к тому же известным «психологическим» чутьем, положительным знанием людей и уменьем пользоваться их слабостями. Он почти всегда бил наверняка. Деятельность Зубатова имела неожиданный финал.

Чтобы удовлетворить требования рабочих, в которых он фатальным образом пробуждал сознание своих классовых интересов, Зубатов Должен был часто прибегать к крупным мерам, заставляя предпринимателей против их воли соглашаться на увеличение заработной платы. Агенты Зубатова не останавливались ни пред какими угрозами, пользуясь страшным именем всемогущей охранки в тех случаях, когда фабриканты и заводчики отвечали отказом. Многочисленные стачки, вызванные Зубатовым, прошли при полном, почти благосклонном невмешательстве властей. Высшим кульминационным пунктом зубатовщины в Москве была внушительная манифестация, в которой приняли участие более шестидесяти тысяч рабочих, торжественно отправившихся в день освобождения крестьян возложить венок к памятнику Александра II. Желтый синдикализм Зубатова начал пользоваться большим успехом в высших правительственных сферах. Успех этот, однако, был недолговечен.

Правая рука Зубатова, доктор Шаевич, организовал в Одессе экономическое движение, которое вначале обещало быть вполне благонадежным. Но скоро Шаевич стал с тревогой замечать, что движение начало мало-помалу терять свой «законный» характер. В июне 1903 г. оно вылилось в грозную всеобщую стачку, которой всецело овладели социалисты. Разочарование было жестокое. Правительство поняло, что применять провокацию в крупных массовых движениях — значило играть с огнем. Его гнев со страшной силой и мстительностью обрушился на Зубатова и его одесского сподвижника Шаевича, которые были немедленно арестованы и сосланы.

Так плачевно закончилась одиссея царского синдикализма.

ГАПОН

Георгий Александрович Гапон родился в 1870 в малоросской семье. Первоначальное образование он получил в Полтавской духовной семинарии, по окончании которой был назначен священником в одном из уездов Полтавской губернии. Но он скоро покидает провинцию, отправляется в Петербург, где поступает в духовную академию, которую кончает в 1903 г. В том же году он получает место священника в Петербургской пересыльной тюрьме. С этого времени начинается его общественно-политическая деятельность. Он основывает с разрешения администрации «Общество Русских фабричных и заводских рабочих», которое должно играть роль посредника между рабочими и фабрикантами, а также и столичными властями. Его идеи в этот период сводятся главным образом к отрицанию политики, от участия в которой он предостерегает рабочих. Все усилия работников должны быть направлены к улучшению их материального положения: увеличению заработной платы, сокращению продолжительности рабочего дня, улучшению санитарно-гигиенических условий труда и т. п. Его агитация принимает все более и более широкие размеры, мало-помалу видоизменяется и приобретает к концу 1904 г. явно революционный характер. Перелом происходит под влиянием сравнительно ничтожного обстоятельства. В начале 1905 г. расчет нескольких рабочих на Путиловском заводе вызвал вмешательство со стороны гапоновских организаций, которые предъявили администрации завода требование обратного их приема. Завод наотрез отказался удовлетворить эти требования, и громадная стачка, охватившая до 150000 рабочих, вспыхнула в Петербурге.

Гапон, находившийся под постоянной полицейской угрозой, проявил в эти дни почти сверхчеловеческие усилия. Он работал без сна и отдыха, переходил с одного митинга на другой, произносил десятки речей в один день, воодушевлял массы своим страстным и ярким словом, зажигал их своей верой и крепко спаивал ее для общего выступления. Он был вездесущ и всеведущ. Его призывы и распоряжения получались одновременно во всех концах рабочих окраин. В воскресенье 9 января он приглашал их в Зимнему дворцу, чтобы передать царю петицию, в которой говорилось о нужде и унижениях рабочего люда и о его скромных требованиях. В красноречивом и сильном письме к министру внутренних дел князю Святополку-Мирскому, в котором он излагал цели и условия манифестации, он просил царя явиться народу, «обеспечивая ему неприкосновенность его особы».

Петиция начиналась следующими словами: «Государь! Мы, рабочие и жители г. Петербурга, наши жены, дети и беспомощные старцы-родители пришли к тебе, государь, искать правды и защиты.

Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам.

Мы и терпели, но нас гонят все дальше и дальше» омут нищеты, бесправия и невежества; нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению.

Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук.

И вот, мы бросили работу и заявили нашим хозяевам, что не начнем работать, пока они не исполнят наших требований. Мы немного просили. Мы желали того, без чего не жизнь, а каторга, вечная мука.

Первая наша просьба была, чтобы хозяева вместе с нами обсудили наши нужды, но и в этом нам отказали— в праве говорить о наших нуждах; находят, что за нами не признает закон такого права. Незаконны оказались также наши просьбы уменьшить число рабочих часов до 8 в день, и устанавливать цены на наши работы вместе с нами, и с нашего согласия рассматривать наши недоразумения с низшей администрацией завода, назначить чернорабочим и женщинам плату за их труд не ниже 1 руб. в день, отменить сверхурочные работы, лечить нас внимательно и без оскорблений, устроить мастерские так, чтоб в них можно было работать, а не находить там смерть от страшных сквозняков, дождя и снега, копоти и дыма

Все оказалось, по мнению наших хозяев, противозаконно. Всякая наша просьба — преступление, а наше желание улучшить наше положение — дерзость, оскорбительная для наших хозяев. Государь, нас здесь больше 300000 — и все это люди только по виду, только по наружности, в действительности же за нами, как и за всем русским народом не признают ни одного человеческого права, даже говорить, думать, собираться, обсуждать наши нужды, принимать меры к улучшению нашего положения.

Всякого, из нас, кто осмелится поднять голос в защиту интересов рабочего класса, бросают в ссылку, карают, как за преступление, за доброе сердце, за отзывчивую душу. Пожалеть рабочего, бесправного, измученного человека, значит совершить тяжкое преступление.

Весь народ, рабочий и крестьянин, отдан на произвол чиновничьего правительства, состоящего из казнокрадов и грабителей, не только совершенно не заботящихся об интересах народа, но попирающих эти интересы».

И петиция перечисляла целый ряд социальных и политических требований, которые свидетельствовали о широком размахе движения: свобода слова, печати, личности и собраний; всеобщее и обязательное обучение, ответственность министров перед народом, всеобщая политическая амнистия, восьмичасовой рабочий день, права рабочих союзов и коопераций, государственное страхование, уничтожение косвенных налогов и постепенную национализацию земли.

Стройными, сомкнутыми бесконечными рядами, с женами и детьми, рабочие, неся вперед царские портреты и взятые из церкви хоругви, с пением молитв «Спаси господи, люди твоя» двинулись к Зимнему дворцу. Ясный, солнечный день ярко сверкал на покрытых снегом улицах. На всех лицах была написана глубокая сосредоточенность и решимость. Во главе шествия между двумя священниками выступал сам Гапон. Масса любопытных и праздных зрителей тесным кольцом окружала сомкнутые ряды рабочих, и, по мнению некоторых, на площади Зимнего дворца и на прилегающих улицах было не менее 300 000 человек.

Трагическая развязка манифестации всем памятна в Петербурге была стянута значительная военная сила. Великий князь Владимир Александрович тщательно подготовился к предстоящему побоищу. Мирно и спокойно, без оружия, в глубоком молчании народ продвигался к царскому дворцу, как вдруг на него со всех сторон были направлены ружейные дула. Без всякого предупреждения, без приглашения рассеяться, по толпе были даны один за другим ряд залпов. В паническом страхе, с раздирающими криками, толпа бросилась бежать, усеивая площадь тысячами раненых и убитых, среди которых было много детей, женщин и стариков.

Царь «победил» народ. Но в это кровавое воскресенье народ потерял последнюю веру в царя.

Гапон успел скрыться. На другой день он обратился к рабочим с вдохновенным посланием, в котором он навеки заклеймил «царя Каина», убившего своих братьев. Почти с пророческой силой, предавая проклятию Николая Романова с его ненавистным отродьем, он заклинал товарищей рабочих помнить, что отныне их спаивает пролитая вместе кровь.

И этот-то человек, на которого смотрели как на народного героя, должен был в скором времени потерять и свое доброе имя и свою чистую славу. Съедаемый честолюбием, озлобленный и раздраженный теми затруднениями» на которые он наталкивался в среде революционеров, выбитый из колеи и деморализованный специфическими условиями изгнания, потерявший живую связь с пролетарскими массами, которые вознесли его несоразмерно с его личными способностями на недосягаемую высоту и в соприкасании с которыми он раньше черпал всю свою силу, падкий на лесть и удовольствия и развращенный шумихой известности, Гапон без руля и без ветрил вступил в бесчестную связь и оказался игрушкой в руках тех, кого он хотел, может быть, сам обмануть.

Вопрос о том, был ли Гапон агентом-провокатором в прямом смысле этого слова,— вопрос, который многие оспаривают. Но так или иначе, с достоверностью известно, что во время своего изгнания в Париже и Ницце он находился в постоянных сношениях со старым искусившимся в интригах графом Витте, от которого он получал значительные суммы. После его возвращения в Россию в 1906 г. в революционных организациях к нему стали относиться со все более возрастающим недоверием. Трагический конец Гапона тесно связан с биографией главного героя нашей книги. Мы к нему вернемся позже.

ВЕЛИКИЙ ПРОВОКАТОР

Глава I. ПЕРВЫЕ ДОГАДКИ

Разоблачение Азефа, как гром из чистого неба, поразило оцепенением общественное мнение всего цивилизованного мира. Раскрытие в начале января 1908 г. неслыханной измены в центре партии социалистов-революционеров, фактически установленное соучастие высших чинов царской полиции в самых крупных террористических покушениях, надолго приковало внимание всех слоев общества к имени «великого провокатора». Дело Азефа быстро приняло размеры настоящей «политической Панамы», новой «Дрейфусиады» русского самодержавия. Одним из наиболее активных разоблачителей провокаторов в этот период является тогда еще считавший себя тоже революционером В. Л. Бурцев1.

Уже с давних пор, во время изучения им истории освободительного движения, Бурцев заинтересовался ролью агентов-провокаторов, содержимых царским правительством в рядах его злейших врагов. Он совершенно правильно приписывал им страшное, самое губительное влияние на дело революции. Борьба против провокации и смелое беспощадное расстройство русской политической полиции стало почти главной целью его деятельности в последние годы. Благодаря исключительно благоприятному стечению обстоятельств ему удается получить сперва от Бакая, потом от Л. Меньщикова сведения о невероятных чудовищных преступлениях правительственных агентов.

С 1905 г., под впечатлением беспрестанных неудач, постигавших партию социалистов-революционеров, и в особенности пораженный странными условиями, при которых многочисленные террористические акты проваливались в последнюю минуту, несмотря на то, что партия располагала могущественными средствами и пользовалась всеобщим сочувствием, Бурцев с недоумением и тревогой останавливается перед этим загадочным бессилием «боевой организации». Невольно в его уме возникают смутные подозрения. Скорее чутьем, чем расчетом, он доходит до мысли о том, что в самом центре террористической организации свила себе гнездо провокация. Гибель целых отрядов, неожиданные аресты лиц, которым, казалось бы, не грозила никакая опасность благодаря совершенно верным убежищам, заставляют Бурцева все более и более укрепляться в правильности своих догадок. Но все же это одни догадки. Он точно блуждает в потемках, чувствуя темным, но безошибочным инстинктом присутствие врага. Но кто этот враг? Как открыть его? Как изобличить его? И Бурцев принимается за странную работу. Он подвергает тщательному анализу деятельность самых крупных вождей партии, осторожна взвешивая и оценивая все, что ему известно из их жизни, не пренебрегая ни одним мелким поступком, ни одним случайным событием, которые могли бы навести его на какой-нибудь след. Вот что он сам рассказал нам об этих тягостных поисках, когда ощупью, наугад

1 Родился в 1863г. в дворянской семье. Будучи студентом, примкнул к партии социалистов-революционеров2, занимаясь журналистской деятельностью в России и за границей. Еще до Февральской революции Бурцев изменил свое отношение к царизму, после же революции открыто перешел на сторону монархистов.

Просидев после Октября в Петропавловской крепости и выпущенный на свободу, он бежал за границу и поступил на службу к Деникину и Врангелю. В Париже он развернул свою газетку «Общее Дело», завывая с первого до последнего его номера на истерически высоких нотах о «проклятых большевиках», не дав за пять лет, с1917 по 1922 г., ни одной свежей мысли, ни одного отражения вихря революционных событий,—все остановилось на точке 17-го года, и никакого снисхождения, только «проклятье» и опять «проклятье вам, большевикам».

«Как-никак в прошлом своем Бурцев был все же врагом —царизма, но, видимо, действительно нельзя ходить по грязи и не запачкаться, и Бурцев, может быть, в результате своей близости к сферам охранки... мало-помалу превратился в очень жалкого певца славы: Деникина, Врангеля и своих французских хозяев». (Печать и Революция. IV 1923. С.62).—От изд.

2 Далее по тексту возможно сокращение—с.-р.

он пытался открыть истину.

«Одну за другою я стал изучать биографию вождей, исследуя внимательно их прошлое и проникая во все мелочи их теперешней деятельности. Тяжело, больно было делать это, но я все же, скрепя сердце, делал это. Выбора не было...

Все без исключения казались мне безупречными, чистыми, выше всякого подозрения. Правда, я не мог отделаться от мучительной, назойливой мысли, которая с каким-то странным любопытством, почти со страхом, постоянно притягивалась к одному из них, занимавшему самое высокое, самое ответственное место в партии. Но каждый раз, когда мои подозрения принимали более определенные формы, все мое революционное достоинство возмущалось во мне, и я с ужасом отгонял от себя кошмарные предположения. Несравненный блеск его прошлых заслуг, величие тех террористических деяний, в которых он играл первенствующую роль, рассеивали, как дым, все эти злые «измышления». В течение долгого времени я переживал тяжелую внутреннюю борьбу: то с негодованием отвергая свои подозрения, то всецело отдаваясь во власть им. Я строил различные гипотезы, изыскивал всевозможные объяснения, искал, вспоминал, угадывал. Моя мысль не в состоянии была больше оторваться от Азефа, хотя не смела еще его обвинять.

Я цеплялся за все, что могло восстановить мою веру в великого террориста. Не предавал ли его кто-нибудь из близких ему людей? Какой-нибудь интимный друг или женщина, которым он безгранично доверял и которые черною изменою платили ему за это доверие? Но даже самое поверхностное знакомство с окружавшей его средой отнимало и тень правдоподобия у этой гипотезы.

Однако мало-помалу все стало мне казаться в нем странным и подозрительным: даже его гениальность, его необычайные конспиративные способности, вызывавшие восторженное поклонение со стороны его товарищей, в глазах которых он представлялся неуловимым, легендарным героем, бессменно, во весь рост, стоявшим годы на краю пропасти, поглотившей столько славных и смелых, столько благородных и пламенных борцов за свободу».

Бурцев в том же году возвращается в Россию, более чем когда-либо убежденный в том, что в центре партии с.-р. сидит провокатор. Его розыски подвигаются очень медленно вперед. Но он с упорством продолжает их, побуждаемый к этому все более учащающимися крупными неудачами террористов.

После революционной бури 1905—1906 гг. наступает беспощадная реакция. Революция разбита, обескровлена, загнана в подполье; царизм шумно празднует победу при всеобщем рабском молчании. В стране вырастают бесчисленные виселицы. Тюрьмы вновь наполняются.

Вокруг самодержавия сплачивается «черная сотня».

Для провокации открывается самое широкое поле действия.

Однако революционный период не прошел бесследно и для русского политического сыска. Веяния времени коснулись и охранных отделений, вызывая в них дезорганизацию, порождая перебежчиков. Трудно сказать, что руководило этими «изменниками охраны»,— искреннее ли желание оказать услуги революционерам или хитрый расчет на случай торжества революции.

В начале мая 1905 г. в редакцию «Былого» в Петербурге явился какой-то неизвестный, который стал добиваться личного свидания с В.Л. Бурцевым. Вот в каких выражениях сам Бурцев рассказал впоследствии о первой своей встрече с этим неизвестным (который оказался Михаилом Бакаем), сыгравшим крупную роль в разоблачении Азефа.

«Молодой человек, представший тогда предо мною, был лет 27—28 от роду. Он заявил, что желает поговорить со мною наедине по одному очень важному делу. Когда мы остались с ним вдвоем, он мне сказал:

— Вы... Владимир Львович Бурцев?.. Я вас знаю очень хорошо... Вот ваша карточка. Я ее взял в департаменте полиции,—по этой карточке вас разыскивали!

Я еще не произнес ни слова. Мой собеседник после некоторой паузы сказал:

— По своим убеждениям я — с.-р., а служу в департаменте полиции чиновником особых поручении при варшавском охранном отделении!

— Что же вам от меня нужно?—спросил я.

— Скажу вам прямо,—ответил мне мой собеседник,— я хочу знать, не могу ли я быть чем-нибудь полезным освободительному движению? —

Я пристально посмотрел ему в глаза. В голове у меня пронеслись роем десятки разных предположений. Вопрос был поставлен прямо. Я почувствовал, что предо мною стоял человек, который, очевидно, выговорил то, что долго лежало у него на душе и что он сотни раз обдумывал, прежде чем переступить мой порог»1.

И Бурцев дальше продолжает рассказывать, как он обстоятельно растолковал молодому «сыщику-революционеру», что всякий может служить освободительному движению по мере своих сил и способностей. Его собеседник стал тогда говорить, что он мог бы быть полезным в некоторых с.-р. практических делах, но Бурцев заметил ему, что сам он литератор, занимается изучением истории революционного движения; ни к каким партиям не принадлежит и лично поэтому может с ним говорить только о том, что связано с его историческими изысканиями, работами и вопросами, так сказать, гигиенического характера: выяснением провокаторства в прошлом и настоящем.

Бакай не ожидал, что от него потребуют таких маловажных и «безобидных» услуг. Он был разочарован. И Бурцеву долго пришлось объяснять ему всю ценность тех сведений, которые такой человек, как он, мог бы дать о полиции, и ту громадную пользу, которую можно бы извлечь из них для политической агитации. Беседа затянулась надолго. Бакай рассказал о жестокостях, которые совершались в застенках варшавского охранного отделения и описание которых впоследствии появились в «Былом». Он также сообщил некоторые любопытные данные об охранке и ее нравах.

«Предо мною открылся,— пишет Бурцев,—совершенно новый мир, с иными нравами, иной логикой; иными интересами, иной терминологией. Я, например, долго не мог усвоить, что «сотрудник» означает «провокатор». Мне не без труда, постепенно удалось усвоить то, что я слышал от Бакая»2.

Между Бурцевым и Бакаем установились постоянные сношения. Благодаря удивительной встрече этих двух людей, принадлежавших к диаметрально противоположным, мирам, служивших различным богам, должна была потом обнаружиться страшная истина, разоблачение, которое произвело в Европе более сильное впечатление, чем взрыв бомб, убивших Плеве и вел. кн. Сергея.

Мы, однако, затруднялись бы сказать, что, собственно, представлял собою сыщик, явившийся к Бурцеву с предложением служить делу революции.

Прошлое Бакая очень темное. Известно, что в молодости—ему тогда было 22 года—он состоял членом социал-демократической организации в своем родном городе Екатеринославе, где он занимал должность фельдшера при одной из больниц. Попав после ареста в 1902 г. в тюрьму, Бакай обнаружил сразу крайнюю нравственную слабость. Он согласился поступить на службу в охранное отделение и выдал нескольких товарищей. В Екатеринославе его агентурная карьера оборвалась очень скоро. Спустя три месяца после освобождения предательство Бакая случайно раскрылось, и ему пришлось бежать в Петербург, где ему удалось, благодаря рекомендательным письмам Зубатова, получить место чиновника при варшавском охранном отделении.

Обстоятельства, заставившие его бросить службу, резко порвать со своим прошлым и начать, как он сам выразился, «новую жизнь», не совсем ясны.

Если верить его бывшему начальству, и в особенности заявлению Столыпина, Бакай был арестован за попытку шантажа нескольких богатых варшавских торговцев. «Новое Время», с усердием распространявшее эти слухи, напечатало немало грязных и скандальных подробностей по этому поводу, но не привело в подкрепление ни одного доказательства. Бакай, наоборот, утверждал, что перелом в нем совершился под влиянием совершенно невероятных жестокостей, свидетелем которых он был в варшавской охране. Рассказ, напечатанный им об этих жестокостях, действительно заставляет волосы подниматься дыбом. Бурцев в свою очередь неоднократно заявлял, что, когда Бакай выразил ему желание порвать со своим несчастным прошлым, его первое впечатление было в пользу Бакая, в искренность которого он сразу поверил. Долголетние испытания убедили его в том, что он не ошибался и что первое впечатление его не обмануло.

Как бы то ни было, не подлежит никакому сомнению, что помощь Бакая играла большую роль в деле разоблачения Азефа и в значительной степени способствовала успехам расследования Бурцева.

1 Былое.—Париж, 1908.—№ 7.— Авг.— С. 131—138.

2 Помимо той роли, которую Бакай играл в деле Азефа, мы потому так долго остановились на нем, что Бакай стал бытовым явлением после революции 1905 г. Эти «двойные перебежчики» вряд ли заслуживают доверия, по крайней мере во всем, что касается личных их побуждений и целей.

Бакай поддерживал постоянные сношения со своими бывшими сослуживцами по охранке и через них знал все, что происходило в этом темном царстве. Он часто приезжал навещать Бурцева и, наконец, для удобства сношения решил поселиться в Петербурге. Бурцев иногда от него узнавал, к величайшему своему изумлению, о предприятиях и планах социалистических организаций, о которых он сам еще ничего не слышал и которые уже были известны полиции.

С первых же своих встреч с «раскаявшимся сыщиком» Бурцев стал добиваться от него «указаний» о личности таинственного провокатора, присутствие которого он подозревал в центре партии социалистов-революционеров. Бакай поделился с ним теми неопределенными и общими сведениями, которые имелись, у него, о некоем Раскине, «самом крупном провокаторе в России». Деятельность Раскина — имя это упоминалось в связи с именем другого большого провокатора, Татарова,— была Бакаю известна благодаря некоторым случайным обмолвкам. Бурцев посоветовал ему направить все свои поиски в эту сторону, и Бакай с этой целью завязал сношения с двумя влиятельными агентами: со шпионом Гуровичем, за несколько лет до того разоблаченным социал-демократами, и департаментским чиновником Л. Меньщиковым.

Не догадываясь о настоящих побуждениях Бакая, оба они сообщили ему под большим секретом, что начальник охраны Кременицкий1 из мести за какую-то личную обиду, причиненную ему начальником, выдал двух очень ценных для правительства «сотрудников», открыв их имена социалистам-революционерам. Это были провокаторы Татаров и Виноградов. Осведомители Бакая прибавили, что Виноградов—псевдоним и что настоящее его имя не может быть названо, так как, несмотря на предупреждение, он не был разоблачен и продолжает работать в партии с.-р. и в охране.

Донос на Татарова и «Виноградова» был сделан при крайне таинственной обстановке. В августе (25) 1905 г. неизвестная дама, тщательно скрывавшая свои черты под густой вуалью, явилась к одному известному социалисту-революционеру2 и передала ему письмо. В этом письме в очень определенных выражениях были сформулированы обвинения против двух влиятельных членов партии, служивших в департаменте полиции3.

Этот рассказ ошеломил Бурцева. Несколько членов партии с.-р., к которым он обращался за справками, подтвердили верность этого сообщения, прибавив, что Татаров был казнен после следствия, вызванного анонимным письмом.

Мысль об Азефе продолжала мучительно преследовать В. Л. Бурцева. В то же время он усиленно старался открыть настоящую личность Раскина-Виноградова, о крайне вредной деятельности которого ему приходилось постоянно слышать. Он точно предчувствовал в нем «своего великого провокатора».

Бакай рассказал ему, что за два года до того (в 1904 г.), когда он еще служил в варшавской охранке, в столицу Польши приехал «самый большой провокатор России — Раскин». После свидания с одним железнодорожным служащим, принадлежавшим к партии социалистов-революционеров, таинственный Раскин уехал назад. Во время его пребывания целая свора сыщиков, с известным охранником Медниковым во главе, всюду следовала за ним по пятам, охраняя его от всяких случайностей. Проживавший в это время в Варшаве общепризнанный учитель и вдохновитель тайного сыска, всемогущий Рачковский—находившийся временно не у дел и в немилости, мы позже скажем почему,—каждый день наведывался обо всем, что делал Раскин. Все это показывало, что Раскин был очень важным лицом в охранном отделении и в революционном мире.

Бурцев стал тогда наводить справки, не был ли Азеф в эту эпоху в Варшаве и не он ли встречался там с железнодорожным служащим.

С глубоким волнением он узнал, что глава «боевой организации» действительно приезжал в этих числах в Варшаву и встречался там с вышеназванным революционером.

Некоторое время спустя до его сведения дошло, что анонимное письмо, обвинявшее и погубившее Татарова, набрасывало также тень и на репутацию Азефа. Потом он узнал, что Азеф был назван полным именем в этом доносе наряду с Татаровым.

1 В действительности автором был не Кременицкий, а Л. Меньщиков.

2 Ростковскому.

3 По странной игре случая первым об этом письме узнал... Азеф. Вот при каких обстоятельствах Р., получивший анонимку, не знал ни Татарова, ни фамилии Азефа. Последнего он знал под партийной кличкой «Иван Николаевич». Когда т. Р. сидел, как оглушенный, над этим письмом, к нему заходил сам Азеф. Зная его как члена ЦК, т. Р. подает ему письмо, Азеф прочитал и вернул. Тов. Р. спрашивает, знает ли он, о ком в письме идет речь. — Да, знаю. Т.— это Татаров. А... Азиев... Азеф — это я. Повернулся и ушел (см.: Знамя Труда. № 31—32. С. 11).

Но центральный комитет партии социалистов-революционеров не придал никакого значения этому обвинению.

Он, наоборот, был убежден, что все это происки тайной полиции и Рачковского, уже пытавшихся погубить в их глазах «великого террориста» и которые на этот раз не остановились для достижения своей цели даже перед таким героическим средством, как выдача крупного провокатора Татарова.

По мере того как Бурцев расширял круг своих поисков (в 1907 г.), прибавлялись новые факты, которые все более и более усиливали внутреннее его убеждение относительно Азефа. Так, он узнал, что министерству внутренних дел было известно присутствие Гершуни и Екатерины Брешковской на втором тайном съезде партии с.-р. в Тамерфорсе (Финляндия), тогда как сами делегаты еще об этом не знали. Резолюции съезда докладывались Столыпину чуть ли не сейчас же после их вотирования...

С другой стороны, невозможно было закрыть глаза на тот факт, что покушения, организованные мелкими независимыми группами, удавались довольно часто, тогда как все террористические предприятия центральных организаций неминуемо проваливались.

Бакай к этому времени узнал, что покушение против генерала Трепова провалилось благодаря донесениям Виноградова, который сам же его организовал и сам же предал всех его участников. В читавшемся во время суда обвинительном акте имя Виноградова, правда, не упоминалось, но там все же была речь о «тайном сотруднике», который руководил розысками полиции.

Подозрения Бурцева настолько окрепли, что он приблизительно в этот период очень резко высказал свое мнение об Азефе знаменитому финляндскому революционеру Карлу Траубергу, одному из главных членов «северного летучего отряда», и посоветовал ему крайнюю недоверчивость и осторожность. Трауберг ответил, что мнение Бурцева кажется ему довольно основательным, прибавив, что в интересах партии следовало бы также выяснить роль Азефа в Саратове, откуда поступил формальный донос, посланный каким-то сочувствующим чиновником.

Но несколько дней спустя Карл Трауберг был арестован. Его арест, по заявлению Столыпина, спас весь Государственный совет от неизбежной катастрофы — быть взорванным террористами. Карла Трауберга судили военно-полевым судом и приговорили к смерти. Очень вероятно, что Трауберг был предан Азефом.

За несколько часов до казни, на рассвете, в камеру молодого революционера явился главный прокурор Петербурга Камышанский.

Одним из излюбленных средств русских властей, при старом режиме искавших себе сотрудников среди революционеров, состояло в том, что незадолго до казни им предлагали просить царского помилования. Партией это считалось настоящей изменой. Понятно, что от человека, который так уронил бы себя в глазах своих товарищей, можно было ждать и других уступок, других сделок с совестью, вплоть до «государственных услуг», то есть услуг полиции.

Знакомый в совершенстве с искусством всяких сделок, прокурор осторожно, взвешивая каждое слово, завел приличествующий моменту разговор и потом, естественно, просто предложил Траубергу ходатайствовать о помиловании.

Трауберг с негодованием отверг это предложение — обратиться с прошением к злейшему врагу народа.

Камышанский попытался уговорить его, но еще раз потерпел неудачу. Это его взбесило и заставило сгоряча произнести несколько неосторожных слов, которые он бросил ироническим и язвительным тоном:

— Эх, да к чему, голубчик мой, весь этот героизм, все эти самопожертвования? Ваша партия целиком в наших руках. В самом сердце вашего центрального комитета сидит человек, который служит нам. Нам известны все мелочи... все, что происходит в вашей партии, нити которой в нашем распоряжении...

Прокурор, правда, прибавил одну подробность, которая совершенно не соответствовала действительности. Но он может, намеренно солгал, чтоб уничтожить впечатление от его разоблачающей обстановки, а может быть, был просто плохо осведомлен в этом пункте.

— Ваша «боевая организация»,— заявил он,— находится в данное время в Царском Селе с Савинковым во главе...

«Боевая организация» в действительности находилась очень далеко от Царского Села.

Бурцеву вся эта трагическая сцена стала известна. Расследование, которое он произвел относительно саратовской истории, оказалось еще более странным.

Мы приводим здесь рассказ одного из участников этой странной истории.

В середине августа 1905 г. Азеф явился в Саратов. Там уже больше месяца поджидала его Е. Брешковская.

Она в начале июля пробралась в Россию, проехала прямо в Саратов и проживала там большею частью на даче Ракитниковых вполне благополучно. Но незадолго, до приезда Азефа стали показываться около дачи подозрительные лица. Расспрашивали соседей, кто живет на даче. Когда приехал Азеф, наблюдение за дачей стало уже вполне очевидным, Брешковская, правда, не придавала этому никакого значения и не хотела верить, что наблюдение относится к ней. «Кому нужна такая старуха, как я?» — говорила она.

Тем не менее решено было пересадить ее в город. И в тот же день вечером к одному товарищу в городе несколько раз заходил незнакомый господин, добиваясь его видеть. Свиделись они только ночью, и вот что сказал незнакомец, назвавшийся служащим в охранке:

— Из Парижа получена телеграмма такого содержания: выехала в Россию террористка Брешковская, проживает в Саратове у Ракитниковых. По этой телеграмме приехал в Саратов чиновник департамента полиции с 6 филерами. За дачей установлено наблюдение.

В ту же ночь это предупреждение стало известно целому ряду товарищей и поразило всех, как громом из ясного неба. До сих пор слежку приписывали местным охранникам и не придавали ей большого значения: где, мол, им сообразить, с кем имеют дело. Теперь нельзя было медлить ни минуты, и на следующий же день решено было увезти Брешковскую на лошадях за несколько десятков верст, доставить ее на одну из пристаней и посадить там на пароход. Надеялись, что шпики прозевали ее отъезд с дачи, почему и план спасения выработали сравнительно простой. Около 5 часов вечера 19 августа Брешковская очень благополучно, не замечая за собою абсолютно никакой слежки (хотя ехать приходилось по пустынным улицам), перебралась из своего городского убежища на квартиру одного чиновника, села вместе с ним и уехала. Видимое отсутствие слежки, казалось, вполне подтверждало предположение, что охране было неизвестно ее городское местопребывание.

О сведениях, полученных из охранки, был предупрежден, конечно, и, Азеф. Ясно, что и ему угрожала немалая опасность. Правда, его фамилия не упоминалась в сообщении, но это еще не значило, что его не узнали петербургские ищейки... Тем не менее он явился на квартиру, где вырабатывался план увоза Брешковской и происходило совещание со всеми лицами, привлеченными к делу. О себе он рассказал, что за ним тоже следили... Уезжать он хотел с вокзала с пятичасовым поездом. План увоза Брешковской он знал. Все понемногу начали успокаиваться от пережитых волнений. Но в 7 часов вечера пришел товарищ, видевшийся накануне с охранником, и рассказал, что около 3 часов тот вторично приходил к нему, встретил его около его квартиры и, прогуливаясь с ним по улице, сообщил следующее: «Брешковская теперь уже не на даче у Р., а в городе на Соляной ул., д. № 5 — не то у А., не то у Н. Ну да все равно: дом окружен и из него никого не выпустят». Кроме того, он прибавил, что в охранном отделении сегодня, шел большой спор: наш настаивал на немедленном аресте всех, а приезжий чиновник говорил, что это не входит в его виды (разрядка авторов). Рассказывая это, охранник все время боязливо осматривался по сторонам, как бы опасаясь быть замеченным кем-либо из сослуживцев.

Сведения охранника были точны, но не полны. Мы решили остановиться на худшем предположении: охранке известно было местопребывание Брешковской, стало быть, известен ее отъезд. Если он удался, то только потому, что был неожиданным для полиции. Но если так, то надо было ждать погони. Решено было ехать одному из товарищей верхом вдогонку за Брешковской, догнать ее на месте предположенной для нее ночевки, передать ей все новые сведения и предложить: ни в каком случае не садиться на пароход, а вместо того проехать верст 15—-20 на лодке, а там взять лошадей и ехать на ближайшую станцию железной дороги. Против парохода говорили и полученные от одной барышни сведения, что за пристанями в городе установлено тщательное наблюдение. Так и было сделано, с тем только отличием, что после поездки на лодке Брешковская взяла лошадей в одно имение к знакомому помещику, прожила там несколько дней и потом преблагополучно проехала дальше. Погони за ней почти наверное не было, так как, послушавши ямщика, заленившегося ехать темной ночью, она заночевала вместе со своим спутником на ближайшей же почтовой станции, не доехав до того знакомого, к которому ее направили. К нему она добраласъ только на другой день рано утром. Если бы была погоня, ее, наверное, настигли бы на этой же станции. Вообще Брешковская лучше всех сохранила спокойствие и хладнокровие во всей этой истории. Взять хоть бы эту ночевку в 25 верстах от Саратова, по просьбе ямщика, когда каждая минута была дорога и каждый потерянный час грозил провалом. Так и вспоминаешь потерянный чубук, за которым Тарас Бульба вернулся в самую гущу своих врагов.

Впечатление от этой полуфантастической истории получилось тяжелое, даже несколько жуткое. Приоткрылась завеса, до того скрывавшая от нас мир сыска. В нескольких случаях, по нескольким поводам нам удалось заглянуть за эту завесу,— и мы были поражены той огромной осведомленностью, которую имел о нас наш враг. Мы точно разводили наши конспирации под стеклянным колпаком. Или еще лучше, казалось, что мы все сидим на гигантской полицейской ладони, под внимательным взором нашего врага,— и все-таки ладонь почему-то не сжимается, враг почему-то предоставляет нам заниматься самыми рискованными для него делами. Мало мы тогда думали о провокации.

Саратовская история имела свое продолжение уже во время дней свободы. Опять начались встречи охранника с тем же товарищем, к которому он приходил со своим предупреждением относительно Брешковской. Во время одного из этих свиданий охранник рассказывал, что среди лиц, собиравшихся в августе месяце у Ракитниковых, был очень важный шпион. Он не мог припомнить его фамилию но его легко будет узнать по таким признакам: он останавливался в гостинице на Московской улице и заходил в день отъезда старушки в квартиру г. X., где виделся с Р. Эти признаки сходились на Азефе, так как из всех лиц, принимавших участие в совещании, один он останавливался в указанной гостинице.

Бурцев только в общих чертах узнал о всех перипетиях саратовской истории, но что он узнал, было вполне достаточно для подтверждения его догадки о предательстве Азефа.

К несчастью, он в это время лишился помощи Бакая. Полиция не замедлила узнать о новой роли своего бывшего чиновника. Его сношения с Бурцевым, было не трудно установить. За ним стали следить день и ночь, и когда Бакай, наконец, заметил за собою слежку и решил, по совету Бурцева, бежать,— было уже слишком поздно. В ту минуту, когда он собирался сесть на поезд на Финляндском вокзале, он обратил внимание на странное, непонятное для него оживление вокруг и... отложил поездку. Бывший помощник начальника варшавской охранки не допускает все же возможности, чтоб решились его арестовать. Однако через несколько дней после описанной сцены, 31 марта 1907 г., на рассвете жандармы явились на его квартиру, описали все находившиеся там бумаги и рукописи, в которых разоблачались жестокости и зверства варшавской охранки, и объявили Бакаю, что он арестован.

По правде сказать, власти сами очень затруднялись, как им в дальнейшем поступить с этим политическим преступником столь странной породы. Они не решались предавать его открыто суду из боязни сенсационных разоблачений с его стороны, но все же намеревались раз навсегда избавиться от него. После восьмимесячного заключения в Петропавловской крепости Бакай был административным путем выслан на три года в самый отдаленный уголок северной Сибири, в Обдорский край, населенный одними самоедами и остяками и, кажется, очень плохо известный даже ученым географам, этнологам и проч.

«Надеялись таким образом заткнуть мне рот,— писал потом в своих «Воспоминаниях»,— в холодных тундрах нечего было бояться им свидетельства человека, на уста которого они наложили ледяную печать. Я был бессилен. Я был близок к отчаянию. Но дружба тех, кто верил мне, придавала бодрость мне».

В самом деле В. Л. Бурцев с первого же дня ареста и ссылки Бакая не переставал заботиться о нем и придумывать средства организовать ему побег. Необходимо было прежде всего необходимые для этого деньги. Бурцев обратился к соц.-рев., которые предоставили а его распоряжение сумму в сто рублей. Через некоторое время Азеф лично принес ему от имени центрального комитета еще дополнительные пятьдесят рублей. Но по странному совпадению полиция именно в это время телеграфировала в Обдорск, чтоб Бакая перевели в еще более недоступный край. Как будто ей стали известны все замыслы о побеге. Но телеграмма опоздала. Бакай успел бежать, пробравшись через Тюмень, Пермь, потом через Европейскую Россию, Финляндию, и попал в Швецию. Оттуда он немедленно направился в Париж, где ждал его избавитель.

Бурцев покинул Россию в апреле 1907 г. и с тех пор все время жил в Париже. Он попытался было сообщить там все собранные им факты ЦК партии, но к величайшему его изумлению наткнулся на всеобщее недоверие, а его разоблачения вызывали одни только насмешки.

Прошло еще несколько месяцев. 9 февраля 1908 г. весь «северный летучий отряд» попался в руки царской полиции. Все члены этой организации были взяты одновременно в различных местах. Это было для партии настоящей катастрофой, неожиданной и страшной. «Северный летучий отряд» должен был совершить грандиозный террористический акт, но все его планы и вся подготовительная работа до мельчайших подробностей стали известны правительству... Если в уме Бурцева до тех пор шевелились еще кое-какие слабые сомнения, то это событие окончательно уничтожило и рассеяло их. Отбросив всякие колебания, он выступил открыто и решительно, как обвинитель Азефа. Через своих друзей и знакомых он стал доводить до сведения революционеров, без различия организации, что Азеф — агент-провокатор.

Приблизительно в это время (апрель 1908 г.) Бурцев впервые произнес перед Бакаем имя Азефа. Он попросил Бакая сообщить ему все, что тому было известно о главе «боевой организации». Бакай, знавший наперечет имена всех террористов, даже самых малозначительных, с удивлением ответил, что он никогда не слыхал о существовании террориста Азефа... Ко всем остальным доказательствам прибавилось новое. Бурцев рассуждал так: если главари сыска не считали нужным осведомлять своих второстепенных агентов о личности верховного вождя «боевой организации»,— значит, на это у них были свои причины, и причины немаловажные.

Опыт, произведенный с агентом охраны Дубрицким (он же Доброскоков), дал не менее решительные результаты. По, указаниям Бурцева Бакай вступил в переписку с этим своим бывшим сослуживцем, специально заведовавшим наблюдением за террористами. Он притворялся слепо доверяющим Дубрицкому и всем сведениям, которые тот счел бы возможным ему сообщить. Бакай описывал ему кампанию, которую он вел в печати против провокации, и говорил о долге всякого честного человека помогать этой работе общественного оздоровления.

Дубрицкий выразил полное согласие помочь ему и воспользоваться этим случаем, чтоб сообщить ему список мнимых провокаторов и кучу якобы подлинных документов, между прочим, апокрифический поддельный доклад министра Макарова. За провокаторов, конечно, выдавались безукоризненно честные и преданные работники, которых полиция хотела таким, образом дискредитировать в глазах их товарищей.

Бакай под руководством и по совету Бурцева ответил Дубрицкому, что он ему очень благодарен за присланные сведения, и просил, не может ли тот ему что-нибудь сообщить о тех лицах, насчет которых в партии возникли некоторые подозрения. И он ему указал также на Азефа, поместив его имя между именем одного воображаемого лица и именем настоящего, недавно разоблаченного провокатора. Дубрицкий поспешил сейчас же написать, что «охране все три имени совершенно неизвестны». Нельзя было более грубо и неуклюже себя выдать и обнаружить связь Азефа с полицией.

Весною 1908 г. Бурцев формально довел до сведения центрального комитета партии с.-р. свое обвинение, основанное на глубоком убеждении и на ряде почти неопровержимых доказательств против Азефа как предателя.

Заявление Бурцева вызвало неописуемое волнение. Настоящая буря ярости и возмущений поднялась в высших кругах партии социалистов-революционеров, когда стала известной эта резкая попытка выступить с обвинением против человека, «который, благодаря своим необыкновенным способностям, огромным услугам, оказанным им партии и революции, поставил себя выше Гершуни и рядом с Желябовым»1.

«Если Азеф — провокатор, так мы все — провокаторы!» — заявляли члены центрального комитета. «Если Азеф — провокатор, то нам пришлось бы всем пустить себе пулю в лоб»,— заявляли другие2.

Целый ряд резких нападок посыпался на Бурцева. В «Знамени Труда», центральном органе партии, его «обвиняли в шпиономании и провокаторомании»3. Центральный комитет одновременно постановил допросить всех, кто способствовал распространению «грязных клеветнических слухов», и привлечь их к ответственности.

Вера в Азефа была так велика, так безгранична, что даже прозорливый, непримиримый Гершуни, лежавший, на смертном одре в Швейцарии, чуть ли не потерял сознание от охватившего его глубокого возмущения при вести о том, что на Азефа возводятся подобные обвинения. Придя в себя, он воскликнул, что «как только поправится, он уедет в Петербург и там совместно с Азефом организует покушение против царя, чтоб раз и навсегда положить конец

1 См. заявление Парижской группы партии с.-р. от 25 февраля 1909 г.

2 Цит. по: Революционная Мысль.— 1909.— № 4.— Февр.— С. 11.

3 Там же.

всем этим басням, всем этим бессмысленным слухам».

16 марта левая группа с.-р. вынесла, однако, резолюцию, наделавшую много шуму, «о провокации в партии». Группа подверглась многочисленным нападкам, но она все же мужественно стала на сторону Бурцева. Между этим последним и центральными учреждениями началась открытая борьба.

Согласно инструкциям, данным центральным комитетом, «специальная комиссия по расследованию провокаций» решила в апреле, мае, июне и июле допросить целый ряд лиц и, между прочим, Бурцева.

Бурцев с настойчивостью и жаром отстаивал свое обвинение. Большинство членов комиссии соглашалось, что в партии сидит провокатор, занимающий очень крупное положение, но энергично отвергало, что этот провокатор Азеф.

К концу июля и в начале августа в Лондоне состоялась конференция партии социалистов-революционеров; с глубоким чувством беспокойства и изумления Бурцев узнал, что Азеф принимает участие в ее работах. Его негодование вылилось в резком письме, досланном на имя одного эмигранта, Теплова, который присутствовал на съезде в качестве «почетного гостя»1.

Бурцев бесхитростно, прямо заявил в этом письме, что «глава боевой организации—агент-провокатор». Теплов передал письмо центральному комитету. Однако этот последний не счел нужным ни поднять вопрос об обвинениях Бурцева на самой конференции, ни ознакомить с этими обвинениями совет партии, состоявший из 5 представителей от 13 областных федераций и 5 представителей центрального комитета. По окончании конференции собравшемуся совету был только сделан доклад о работах комиссии, образованной для расследования причин, вызвавших последние неудачи в области террора2.

Но Бурцев не сложил оружия. Он с еще большей резкостью продолжал поддерживать свои обвинения и заявил, что будет преследовать свою цель до конца, то есть до полного обнаружения истины.

Центральный комитет решил покончить со всеми этими «клеветническими обвинениями» и привлечь Бурцева к товарищескому суду3, назначения такого суда потребовал с бесстыдной смелостью сам Азеф.

Но какой характер должен был иметь этот суд? Центральный комитет некоторое время колебался между двумя формами: вначале предполагался третейский суд, назначенный по выбору с обеих сторон, потом предпочтение было отдано суду чести, все три члена которого должны были быть назначены центральным комитетом.

Это решение ЦК стало известно Бурцеву только к концу сентября. Раздраженный бесконечными затруднениями, оговорками, проволочками, он 20 сентября послал центральному комитету корректурный лист заявления, которое он намеревался выпустить только в нескольких экземплярах и в котором он кратко формулировал свои обвинения против Азефа.

Он просил указать ему те изменения, которые ЦК найдет, может быть, нужным сделать в тексте. Он требовал, чтобы документ не был сообщен Азефу. Ему ответили, что его условия неприемлемы4. Одновременно с этим он получил извещение о том, что суд соберется в самом ближайшем будущем.

Центральный комитет был твердо уверен, что на первых же заседаниях невинность Азефа ярко обнаружится в глазах всех и Бурцев будет осужден за клевету.

Но не таково было мнение самого Бурцева. После неимоверных усилий, после всех пережитых волнений, тревог, несмотря на насмешки и издевательства слепых приверженцев Азефа, на недоверие одних и третирование в шпиономании других — Бурцев, наконец, добился суда, а следовательно, серьезного расследования дела. Правда, его еще ожидали тяжелая борьба и действительные, не воображаемые опасности, но развязка была близка...

Чтобы дать себе явный отчет о реальных опасностях, которые грозили тогда Бурцеву, нужно вспомнить, что в среде приверженцев Азефа и ЦК о нем открыто говорили как о человеке, находящемся «в сношениях с департаментом полиции», который пользовался им как ору-

1 Теплов был старым другом Бурцева. Он был замешан под именем Львова в пресловутом деле с бомбами, организованном в 1890 г. в Париже провокатором Ландезеном-Гартингом.

2 Комиссия эта, поскольку мы знаем, не добилась никаких существенных результатов, и ее деятельность оказалась почти бесплодной.

3 Центральный комитет нам заявил, что Бурцев сообщил третейскому суду некоторые документы и улики, о которых ЦК раньше ничего не знал. С другой стороны; Бурцев, опрошенный нами, ответил, что все материалы, которые им не были представлены в распоряжение ЦК, дошли до него самого гораздо позже.

4 Эти подробности были нам сообщены самим В. Л. Бурцевым. Если верить «Революционной мысли», центральный комитет ответил ему: Азеф н ЦК — это одно и то же.

дием, допуская, однако ж, что он мог также быть сам жертвой полицейской интриги... Нападки на него переходили иногда в прямые угрозы террористической расправы...

Глава II. ЕВНО АЗЕФ

Вскрыть психологическую сущность такого необыкновенного авантюриста, как Евно Азеф, который в продолжение чуть ли не четверти века сумел с таким искусством носить свою личину, что даже самые близкие друзья его до конца не догадывались, какова была настоящая его личность,— задача нелегкая, почти невозможная. Из заговорщицкого омута, где преступление так чудовищно переплелось с подвигом, на нас всегда будет загадочно выглядывать эта маска двуликого Януса провокации и террора, идола охранников и идола революционеров, перед которым благоговели и преклонялись и те и другие. Тайна той безграничной веры, которую он — воплощение лжи и бездушия — внушал одинаково и вождям партии, и членам правительства, тайна того личного влияния, которое он, лишенный всяких, нравственных устоев, оказывал на людей, стоявших на недосягаемой нравственной высоте и часто Далеко превосходивших его в умственном отношении, не может быть объяснена одними внешними особенностями его полицейско-террористической карьеры. Но к этому вопросу — кто же такой собственно был Азеф? — мы еще неоднократно вернёмся. Большинство партийных деятелей, лично сталкивавшихся с Азефом, сохранили о нём воспоминания как о человеке скрытном, замкнутом, угрюмом и молчаливом. На частных собраниях он лишь изредка, и то неохотно и вскользь, вставлял свое слово; на все вопросы отвечал коротким обрывистым «да» или «нет», точно ему досадно было нарушить свое сосредоточенное молчание, в которое он спешил вновь погрузиться.

На многих эти особенности его характера производили тяжелое впечатление. Но зато его близкие друзья и соратники именно благодаря им относились к Азефу с еще большим уважением; они восхищались этой молчаливостью и скромностью гения, избегавшего ненужных проявлений, всегда поглощенного огромной внутренней работой созидания новых планов, новых средств борьбы.

Внешний облик Азефа также мало располагал к себе, хотя, как нас уверили, первое неприятное впечатление быстро изглаживалось, когда с ним ближе знакомились1. Высокого роста, плотный, широкоплечий, широкоскулый, с врозь торчащими крупными ушами, с низким тяжелым лбом, плоским носом и толстыми отвислыми губами, он представлял резко выраженный монгольский тип. Только глаза его были красивы и выразительны и во время оживленного спора загорались глубоким внутренним светом. Пискливый тонкий голос как-то странно-нелепо соединялся с его крупным телом. Всегда чисто выбритый, он носил короткие усы, одевался с изяществом и по моде.

Супруга В. М. Чернова2, члена центрального комитета, впоследствии министра земледелия Временного правительства, рассказывала нам, что, несмотря на свой холодный сумрачный и сдержанный вид, Азеф умел с удивительным тактом и мастерством прилаживаться к своим собеседникам, «обнаруживал чуткое, преданное и любимое сердце» по отношению к маленьким партийным работникам, входил в интересы их личной жизни, их нужд и их видов на будущее; зато лицо его принимало высокомерное и недоступное выражение в присутствии «лидеров», вожаков и главарей партии...3

Однажды товарищ, бежавший из каторжной тюрьмы на Сахалине, описывал перед ним те ужасные нравственные и физические пытки, которые ему пришлось испытать на проклятом острове, подвергшись позору и мукам телесного наказания. Азеф не выдержал и разразился безутешным плачем.

1 Известны два случая, когда его не приняли в организации, несмотря на то что он имел все необходимые пароли: такое впечатление чего-то «чужого» произвели весь его облик солидного коммерсанта, вся его неинтеллигентная внешность, И тем не менее яркие качества его практического ума при более долгом знакомстве постоянно приводили к тому же самому: к выводу, что за невзрачной, грубой оболочкой, предметом частых шуток товарищей, кроется крупная революционная сила (Знамя Труда. № 15. С. 3).

2 Чернов Виктор Михайлович, родился в 1876 г., из потомственных дворян. Окончил Московский университет. Один из основателей партии социал-революционеров, в которой до последнего времени занимает выдающееся положение как член центрального комитета. Вместе с Гоцем редактировал орган партии «Революционная Россия». После Февральской революции вернулся в Россию и в кабинете Керенского занимал пост министра земледелия. После Октября становятся ярым врагом большевизма и в настоящее время проживает за границей.

3 Оставаясь в пределах центрального комитета в меньшинстве, он (Азеф), однако, и не думал приблизить своих взглядов к партийно-равнодействующей, напротив, всякое новое событие было для него поводом упрямо утверждать, что он один против всех был прав. Он был неуступчив, упорен, порою даже упрям, но не избегал конфликтов и выходил из них с большой твердостью.

Присутствовавший при этой сцене Михаил Гоц1, один из основателей партии эсеров, обратившись к своему соседу, заметил: «Посмотри, какой он в сущности добрый и отзывчивый». А между тем несчастный, над страданиями которого Азеф так горько сокрушался, был, может быть, одной из его многочисленных жертв...

В другой раз, получив сведения, из которых он сделал, роковое заключение (оказавшееся, впрочем, ошибочным) об уничтожении организации, созданной им против Плеве, он принялся рыдать, как ребенок.

То же самое лицо сообщило нам любопытный факт Азеф как-то гостил у них в семье на даче в Финляндии. Однажды среди ночи они были разбужены подавленными криками и стонами, исходившими из комнаты, где спал их друг. Приоткрыв осторожно дверь, они увидели Азефа, скрежетавшего во сне зубами и хриплым задыхающимся голосом повторявшего бессвязные, непонятные, жуткие слова: «Нет... Так невозможно... невозможно. Это не может дальше длиться... Нужно иначе... иначе...»

Часто ли бывали у Азефа подобные кошмары и чем они вызывались? Угрызением совести? Или неотвязною мыслью о возмездии, которая его преследовала даже во сне?

Как далеки были от таких толкований свидетели этой сцены. Наоборот, в сотрясениях большого, сильного тела они видели бессознательно вырвавшуюся наружу, тщательно скрываемую от всех «трагедию», какою была в их глазах, вся жизнь Азефа с ее беспрерывными волнениями, с ее острою болью и горькими сожалениями о тех, кого не стало, кого унесли злые силы, с ее вечной настороженностью и ожиданием подстерегающей смерти, с ее усталостью от минувших опасностей, с ее мерещащимися всюду образами виселицы, тюрьмы, каторги и жестокой необходимостью всегда проливать чужую кровь...

Азеф и во сне не терял своей страшной власти над собою. Загадочные фразы, вырвавшиеся у него во время кошмара, как бы замирали на его устах, точно сверхъестественным усилием воли предатель подавлял готовое сорваться признание. Азеф никогда ничем себя не выдал.

А друзья окружали его после таких случаев еще большим вниманием, еще большей любовью, проникаясь к нему бесконечно» нежностью, новым, лучшим чувством, которое присоединялось к старым чувствам дружбы и уважения, созданным многолетней общностью борьбы, тревог и надежд.

Азеф умел всем своим поведением, являвшим изумительную смесь непосредственности и глубокого расчета, укреплять и питать легенду, создавшуюся вокруг его имени и его деяний. Так, иногда после горячего спора между товарищами он внезапно вставал, быстро подходил к тому, кто с наибольшей страстностью и убеждением отстаивал свои взгляды, и беэ слов целовал его в лоб, потом так же внезапно удалялся...

Такие же иудины поцелуи он не раз в «горячем порыве» давал возвращавшимся целыми и невредимыми с какого-нибудь опасного дела, террористам, когда оставался: с ними наедине, с глазу на глаз.

Азеф родился в 1869г. в семье портного в Ростове-на-Дону. Его точное имя (как оно прописано в его метрическом свидетельстве) — Евно Мейер Фишелевич Азеф.

О детстве и отрочестве Азефа имеются очень скудные и, кроме того, крайне сбивчивые и противоречивые сведения. Первоначальное образование получил в родном городе, где он учился в реальном училище. Школьные годы его, видно, протекли не в особенно отрадной обстановке. Отношение товарищей к молодому Азефу было самое скверное. Его считали скрытной душой и «фискалом». Соседи, относившиеся с большим уважением к старику Азефу, выбивавшемуся из сил, чтоб дать детям образование, тоже недолюбливали грубого и черствого Евно, которого школьные товарищи окрестили нелестным прозвищем «толстая свинья». Азеф

насилу дотянул до шестого класса и был за какую-то историю исключен из училища. В про-

1 Гоц Михаил Рафаилович, родился в 1866 г., сын богатого московского купца, окончил московскую гимназию, учился в Московском университете, в 1886 г. арестован за принадлежиосгь к местному кружку «Народной воли» и сослан в Восточную Сибирь.

28 марта 1889 г. во время якутских беспорядков ранен и затем сослан на каторгу. В 1899 г. вернулся из ссылки и в 1901 г. выехал за границу, где принял самое деятельное участие в материальной и литературной постановке «Вестника русской революции», а затем и вообще в работе партии соцналистов-революционеров, членом центрального комитета которой он состоял с ее основания, до своей смерти. 3анимал в партии выдающееся положение.

В 1903 г., по требованию русского правительства, был арестован в Неаполе, но вскоре освобожден. Скончался 26 августа 1906 г. после продолжительной, тяжелой болезни.

должение следовавших затем трех лет он жил в страшной нужде, на мизерный заработок, выручаемый от частных уроков. В то же время он готовился к экзамену на аттестат зрелости. Его положение значительно улучшилось, когда ему удалось получить место хроникера в местной газете «Донская Пчела». Затем он поступил на службу в какой-то торговый дом, исполняя одновременно обязанности секретари при одном фабричном инспекторе.

Если верить некоторым слухам, Азеф уехал из своего города при очень подозрительных обстоятельствах. Его будто бы обвиняли в краже крупной суммы денег у владельца фирмы, где он служил, и в незаконном присвоении себе чужого диплома. Однако нам не удалось, несмотря на наши расспросы и изыскания, нигде найти подтверждения этим слухам.

Азеф, решивший закончить свое образование в Германии, поселился в Карлсруэ, где поступил в Политехническую школу. В Карлсруэ в это время, в 1892 г., училось очень мало русских. Все они часто собирались в своей библиотеке. Появление Азефа не могло пройти незамеченным, но вряд ли кому-либо из тогдашних его товарищей могла прийти в голову мысль, что этому коротенькому имени суждено будет прогреметь в такой мрачной славе на весь мир.

Маленькая студенческая колония, насчитывавшая не больше 30—35 человек1, распадалась на несколько групп, принадлежавших к различным политическим течениям. Азеф, занимавший комнату сообща с одним ростовцем, неким Козиным, примкнул к социал-демократической группе, в которой он считался среди самых «умеренных». Иногда даже он пытался убеждать своих друзей в необходимости избегать «крайних» средств и методов. Но обычно Азеф предпочитал молчать и слушать. Он скоро приобрел репутацию человека большого, сильного ума, обладающего серьезными знаниями и недюжинным талантом, но с крайне неприятным, скрытым и, тяжелым характером.

Азеф пробыл два года в механическом отделении Политехнической школы в Карлсруэ; вследствие своего сильного влечения к вопросам электричества он решил перекочевать в Дармштадт, где существовала Высшая электромеханическая школа, одна из лучших в Германии. В 1897 г. Азеф блестяще сдал экзамен и получил диплом инженера.

Азеф скоро находит применение своим специальным знаниям в самой Германии. Он получает место инженера в центральной электрической компании в Берлине, но недолго остается жить там. Возвратившись в Россию, он сразу поступает на службу во Всеобщую электрическую компанию в Москве с жалованием 175 рублей в месяц. Через полгода он бросает и это место и переезжает в Петербург. Его служба в той же компании в Петербурге была еще более кратковременной. Неаккуратность, частые манкирования и отлучки, пренебрежение, с которым он выслушивал замечания главных представителей администрации, должны были неизбежно привести к разрыву. Так оно и случилось. После одного бурного объяснения с директором Азеф получил отставку и окончательно бросил службу.

К этому его, впрочем, побудили особые соображения. Другие занятия стали целиком поглощать его время.

Уже от природы молчаливый и угрюмый, он становился все более скупым на внешние проявления жизни. Какие тяжелые думы осаждали его? Какие уродливые замыслы копошились в его нездоровом уме? Какие мрачные пропасти разверзались перед ним, когда он заглядывал в будущее, пропасти, к которым он чувствовал себя увлеченным фатально, бесповоротно? И какие безнадежные, отчаянные средства придумывал он, чтоб вырваться из острых зубов полицейской машины, которой он отдавал себя по собственной воле? Кто знает? Может быть, когда-нибудь Азеф, ушедший от мести преданных им друзей, от правосудия и приговора страны, решится написать свою исповедь и раскрыть перед людьми тайну чудовищной двойственности величайшего предателя, какого когда-либо знала история...

Азеф был женат и имел двоих детей. Азеф семьянин! Какой богатый материал для художника и психолога чудовищного! Замешанный в десятки кровавых событий, Азеф, все существование которого было спутанным клубком преступлений и интриг, воплощавший, казалось бы, наиболее яркий тип «одинокого», «отверженного», по ставившего себя за пределы человеческого и... Азеф в кругу семьи! Иуда Искариот, наслаждающийся мещанским счастьем за семейным очагом!

В годы своего студенчества Азеф часто приезжает из Карлсруэ в Швейцарию, где он познакомился с молодой эмигранткой по имени Менкина. Менкина была в России модисткой, во очень много работала над своим самообразованием; увлекшись жаждой знания и духовного развития, она — подобно тысячам других молодых девушек — решила покинуть свой родной

1 До войны в Карлсруэ училось больше 250 русских студентов.

город и поехать учиться в Швейцарию. Здесь она сошлась с Азефом. В 1895 г. у молодой четы родился первый ребенок, через семь лет — другой, оба мальчика.

Возможно ли допустить, чтоб в продолжение пятнадцати лет, проведенных вместе, бок о бок, в тесном и беспрерывном общении, жена предателя оставалась в полном неведении относительно настоящей, неказовой стороны жизни Азефа?.. Не многие этому поверят. А между тем есть основание думать, что именно так оно и было.

Жена Азефа сохранила до конца свои скромные студенческие привычки. Она целиком посвятила себя воспитанию детей, которые вырастали в атмосфере, насыщенной восхищением и преклонением перед «гением» их отца, великого революционера, боровшегося где-то там, далеко-далеко, против притеснителей и угнетателей народа и только изредка и ненадолго навещавшего их в Париже, куда он приезжал, чтоб отдохнуть среди своих от «опасных трудов».

Ничто не могло омрачить ее чистой веры. Малейшее сомнение показалось бы — да и не только ей1, — святотатством, осквернением всего, что есть самого святого в мире. Не являлся ли он ей окруженный ореолом славы, на недосягаемом пьедестале, воздвигнутом лучшими борцами Революции? Не доходили ли беспрестанно до ее ушей отголоски о его подвигах, преувеличенных, раздутых в восторженной передаче его друзей? Как она могла допустить даже тень подозрения при виде той радости, того счастья, непринужденной веселости, которую он проявлял, как только оказывался в родном кругу? Как могла она поверить, чтобы эти сильные руки, которые с такой неподдельной нежностью подхватывали ее малышей, заставляя их скакать, прыгать и переворачивать все вверх дном, были запятнаны преступлением? Мог ли этот большой человек, превращавшийся среди детей сам в маленького, принимавший горячее участие в их играх и шалостях, нередко вместе с ними катавшийся по земле среди звонкого смеха и веселых возгласов,— мог ли он внушать мысли об измене и предательстве?

Как ни невероятен сам по себе этот факт, но его приходится принимать. Он нисколько, впрочем, не противоречит тому толкованию личности и характера Азефа, которое мы даем ниже, и даже подтверждает его правильность.

Азеф сумел все скрыть от своей жены. Крайняя подозрительность, заставлявшая его всегда держаться настороже, уже сама исключала всякую „возможность откровенных разговоров. Если вначале, когда он был невидным деятелем, еще мыслимо было, чтобы в порыве нежности или в минуту слабости и самозабвения у него вырвалось бы невольное признание, то со временем такой акт становился выше человеческих сил. С каждым днем увеличивалась для него невозможность разбить те таинственные чары, которым была окутана вся его жизнь, и обнаружить под маской героя лицо предателя.

Однажды бывший директор департамента полиции А. Лопухин, беседуя об Азефе с бывшим начальником политической полиция за границей, известным шпионом Ратаевым, с любопытством спросил его:

— Скажите, пожалуйста, а его жена?

— Она искренняя революционерка,—ответил Ратаев,— она ничего не знает об его предательстве2.

— Но что же он делает со своими деньгами?

— Он очень скуп. Он помещает их в банк...

В самом деле, семья Азефа жила очень скромно.

Маленькая квартирка, которую она занимала на Монруже, незатейливые туалеты жены Азефа, серенькая мещанская обстановка — все это, конечно, не позволяло предполагать, что Азеф располагал ежегодно огромными суммами. Всего за несколько месяцев до разоблачения жена Азефа горько жаловалась одной своей подруге, что не может, несмотря на свое страстное

1 В своих записках, которые, если не ошибаемся, подверглись некоторым существенным изменениям после разоблачения Азефа, Б. Савинков, говоря о первых подозрениях, объясняет, почему он не мог им верить: «Я был связан с Азефом дружбой. Долговременная совместная террористическая работа сблизила нас.

Я знал Азефа за человека большой воли, сильного практического ума и крупного организаторского таланта. Я видел его на работе. Я видел его неуклонную последовательность в революционном действии, его спокойное мужество террориста, наконец, его глубокую нежность к семье. В моих глазах, он был даровитым и опытным революционером и твердым решительным человеком. Это мнение в общих чертах разделялось всеми товарищами, работавшими с ним...

Ни неясные слухи, ни письмо анонимное 1905 г. (о письме 1907 г. я узнал только во время суда над Бурцевым), ни указания Бурцева не заронили во мне и теня сомнений в честности Азефа. Я не знал, чем объяснить появление этих слухов и указаний, но моя любовь и уважение к Азефу ими поколеблены не были».

2 Этот разговор был повторен А. Лопухиным одному из членов нейтрального комитета партии с.-р., который нам лично сообщил его.

желание, взять для своих сыновей учительницу музыки.

Когда предательство Азефа раскрылось, жена не поверила. Она заклинала его оправдать себя в ее глазах, доказать свою невиновность. На последнее письмо ее Азеф не ответил. Это было для нее равносильно признанию, и она с тех пор не хотела больше знать его. Она отказалась принять очень крупную сумму денег, которую Азеф прислал ей из России, и сама стала работать, чтоб жить и воспитывать своих детей.

Вечная двойственность азефского характера была обнаружена впоследствии и в частной, семейной жизни провокатора. Образцовый супруг, суровый, нетерпимый моралист, когда речь заходила о половых вопросах, ригорист, о котором товарищи говорили, что он не прикасается ни к табаку, ни к спиртным напиткам, ни к женщинам, оказался в действительности развратником. Это внезапно всплыло благодаря сближению целого ряда обрывочных сведений и показаний, полученных от лиц, которые раньше скрывали то, что они знали.

Кое-кто догадывался и раньше. Говорили, что у Азефа завелась в Финляндии какая-то любовная связь с одной актрисой. Но никто, разумеется, не верил «вздорным» слухам.

Однажды Азеф при выходе из магазина одного петербургского ювелира, где он только что купил великолепное жемчужное ожерелье, столкнулся с товарищем, который полуудивленно спросил его, кому предназначалась эта драгоценность. «Это для моей жены...» — спокойно ответил Азеф. Лицо, рассказывавшее нам об этом случае, не могло удержаться от смеха при мысли о непритязательной, простенько одетой жене Азефа, шею которой будет украшать это дорогое жемчужное ожерелье...

Были и другие встречи, более подозрительные. Азеф в Париже и в Петербурге был завсегдатаем всех music hall'oв, всех кафе-шантанов, всех кабаре-кабачков и даже вертепов. Эта сторона его жизни не могла, конечно, ускользнуть от внимания петербургских товарищей, но, когда эти последние встречали его в обществе каких-нибудь экстравагантных, шикарных дам, они по-своему истолковывали эти неожиданные проявления деятельности Азефа и объясняли их особыми его планами.

— Азеф что-то такое готовит...— шепотом передавали они друг другу.

Если бы они немного внимательнее, вдумчивее и проницательнее отнеслись к этим похождениям, то в низких страстях и глубоком разврате Азефа легко различили бы признаки нравственной несостоятельности, которая заставила бы их задуматься и над многим другим...

…………………………………………………………………………………………………………....

Азеф во время своего пребывания в Карлсруэ примкнул, как мы уже сказали, к социал-демократической студенческой группе. Он очень недолго оставался в этой организации и в 1895 г. вступил в «Союз русских социалистов-революционеров». Эта маленькая группа, основанная в эпоху, когда влияние марксизма было господствующим в русском движении, вновь возвращалась к старой террористической программе, которая должна была вскоре лечь в основу новой партии социалистов-революционеров, считавшей себя продолжательницей и наследницей преданий славной «Народной Воли».

Вернувшись в Россию, Азеф сейчас же примкнул в Москве (в 1899 г.) к «Северному союзу социалистов-революционеров», основанному Аргуновым, Павловым и некоторыми другими. Эта организация выпускала свою газету «Революционная Россия». Но только два номера успели появиться в свет, как полиция, вскоре после вступления Азефа в союз, напала на след нелегальной типографии в Томске и арестовала ее...

Главари союза обратились тогда к Азефу с просьбой поставить более широко дело; тот согласился, немедленно вошел в сношения с «Южным союзом социалистов-революционеров» и стал деятельно подготовлять слияние обоих союзов. Из объединения, в котором Азеф играл вместе с Гершуни первенствующую роль, и вышла в декабре 1901 г. партия социалистов-революционеров.

Новая партия немедленно приступила к возобновлению «Революционной России», ставшей официальным органом. Азефу поручено было пригласить Михаила Гоца и Чернова редакторами газеты и одновременно начать переговоры с «Вестником Русской Революции», который должен был стать теоретическим органом партии.

На Азефа же возложена была обязанность заключить договор с аграрно-социалистической лигой. К этому времени относится также и выработка нового плана террористической кампании, в которой Азеф играл значительную роль. Первым актом должно было быть убийство министра Сипягина.

Избранный в центральный комитет в 1902 г., Азеф организует через Финляндию ввоз в широких размерах революционной литературы, объезжает в том же году ВСЕ партийные организации в России, одним словом, проявляет многостороннюю и кипучую деятельность. Вместе с Гершуни он становится во главе образовавшейся скоро «боевой организации». Когда год спустя царской полиции удается захватить Григория Гершуни, власть Азефа в «боевой организации» делается неограниченной.

В мае 1903 г. происходит покушение на Богдановича, в подготовлении которого Азеф играл, как и в деле против князя Оболенского, чуть ли не первенствующую роль

После ареста, казавшегося тогда необъяснимым, первого главы «боевой организации» Азеф уезжает за границу, где вначале посвящает себя всецело устройству почти безопасной переправы в Россию нелегальной литературы в холодильных аппаратах. Потом все его внимание сосредоточивается на изучении взрывчатых веществ как технического средства террористической борьбы.

В январе 1904 г., по возвращении в Россию, Азеф немедленно приступает к преобразованию и пополнению «боевой организации».

Единоличной властью намечает он новых избранников, выдвигает таких людей, как Каляев, Сазонов, Покотилов, Швейцер, которым предназначаются ответственные роли в решенных, ими тщательно разработанных крупных покушениях против министра внутренних дел фон Плеве и великого князя Сергея Александровича.

Одновременно с этим он устанавливает в Петрограде динамитную лабораторию.

Облеченный центральным комитетом высшими полномочиями, Азеф находит время исполнять множество тайных поручений. Он вступает в сношения с различными автономными организациями, как, например, с организацией молодых аграрников, намеревавшихся перенести террористические методы борьбы в деревню, и др. Все планы этих организаций становятся, конечно, известным» департаменту полиции.

Азеф тщательно затем подготовляет, до мельчайших подробностей, целый ряд покушений против великого князя Николая Николаевича, против генерала Трепова, против великого князя Владимира Александровича, против петербургского охранного отделения, против Клейгельса, Дурново, адмирала Дубасова и др. Но все эти покушения кончаются полным неуспехом. Некоторые другие, правда, удаются, как, например, покушения, направленные против петербургского градоначальника фон дер Лауница, губернатора Сахарова, прокурора Павлова, графа Игнатьева. Отметим многозначащую мелочь. Очень часто нити предприятия в последнюю минуту ускользали из рук их инициатора...

Так было, например, в деле фон дер Лауница. Деятельность Азефа колоссальна. Он не ограничивался одними только покушениями против министров, генералов, великих князей, предателей и провокаторов (как Татаров и Гапон). Он принимает деятельное участие в переправе значительного количества оружия для вооруженного восстания через Финляндию (дело парохода «Джон Кравтон»).

После роспуска I Думы (июль 1906 г.) «боевая организация» решает организовать покушение против министра-председателя Столыпина. Но вмешательство Азефа, заявившего в последнюю минуту, что технические средства, которыми он располагает, не достаточны, расстраивает дело. Азеф складывает свои обязанности. «Боевая организация» распущена.

В феврале 1907 г. Азеф, однако, вновь возвращается в Россию, где остается вплоть до лета 1908 г. Он занят подготовлением нового покушения, которое должно явиться для партии увенчанием его террористической карьеры. Дело шло об убийстве Николая II. Все было тщательно обдумано и подготовлено. И если Николай II не погиб, то у членов центрального комитета имелись неоспоримые данные, что Азеф сделал все, что мог, и даже превзошел самого себя. Действительно. Азеф был ни причем в этой неудаче... Чтоб дать полную картину внешней политической деятельности Азефа, следует прибавить, что он играл довольно значительную роль в великие революционные дни 1905—1906 гг. Мы ниже остановимся более подробно на его участии в московском и кронштадтском восстаниях.

Во время сессии первых двух дум Азеф находился в постоянных сношениях с главными лидерами «крайних фракций». Когда первый русский парламент был распущен и в Териоках состоялось совещание перводумцев для выработки воззвания к народу, армии и флоту — Азеф не только участвовал на этом совещании, но, если верить заявлениям авторитетных лиц, исполнял там обязанности секретаря1.

1 Покойный С. Слетов этот факт оспаривает (Tribune russe, 1909).

Азеф оставался с 1902 г. беспрерывно в главном центральном комитете партии социалистов-революционеров. Он участвовал как представитель партии на международных социалистических съездах в Амстердаме и Штутгарте. В центральном комитете он занимал чуть ли не первое место, благодаря исключительной роли, которую он играл во всех террористических актах, и своим «техническим способностям». Но он сам скромно стушевывался, когда поднимались оживленные прения по каким-нибудь вопросам теории или тактики. Кроме того, черта весьма любопытная — Азеф всегда оказывался с «умеренным меньшинством», настаивая на том, что прежде всего необходимо «всеми возможными средствами» завоевать политические свободы, а потом уж подумать о всяческих экономических и социальных проблемах, которые он, кстати сказать, считал второстепенными.

— Ну да, ну да, все это, конечно, хорошо,— говорил он,— но не сейчас, а гораздо позже, позже...

Однажды один из наиболее видных членов центрального комитета, редактор официального органа партии, после долгого спора с улыбкой сказал ему:

— В сущности, Азеф, вы настоящий кадет плюс бомбы1.

Вся практическая жизнь партии зиждилась на нем и направлялась им. После ряда крупных покушений, успех которых приписывался исключительно его гению, его авторитет и власть в партии стали безусловными, абсолютными, непогрешимыми. На другой день после казни Плеве Екатерина Брешковская воскликнула, говоря об Азефе:

— Перед этим человеком нужно поклониться низко-низко... в ножки.

Азефу всегда принадлежало право решать в последнем счете. Иногда ему случалось в «боевой организации» уступать мнению других боевиков. Но во всех спорных вопросах он решал единоличной властью. Его самодержавная воля служила законом2.

Среди пятидесяти террористов, которые за, время существования «боевой организации» входили в состав, об Азефе не было двух различных, мнений. Все перед ним преклонялись и обоготворяли его.

Бросить обвинение в предательстве против всемогущего Азефа, прошлое которого, казалось, возносило его на недосягаемую высоту, мог только или умалишенный, или человек, действительно обладавший неопровержимыми доказательствами и фантастической верой в его виновность.

ГЛАВА III. СУД

Суд состоялся в Париже в октябре 1908 г. Заседания происходили в одном из отдельных и мирных кварталов, в Пасси. Всеобщая молва утверждала, что один французский друг, занимавший некогда высший пост при одном известном министре, предоставил свое роскошное помещение для работы партийного трибунала. Тут произошла явная путаница. На квартире талантливого адвоката, постоянно выказывавшего свое сочувствие русскому освободительному движению, разбиралось другое дело, в котором обвинителем выступал тот же В. Л. Бурцев.

В действительности суд над Бурцевым по делу Азефа все время собирался в скромном помещении одного эмигранта.

В состав суда входили три известных деятеля русской революции, имена которых служили достаточной гарантией, что приговор будет беспристрастным, твердым и правым.

То был прежде всего знаменитый географ и геолог Петр Кропоткин, более известный как теоретик и философ анархического коммунизма, чем как ученый и старый деятель русского революционного движения. Всякий, кто читал его удивительную автобиографию «Вокруг одной жизни», наверное, помнит, при каких необыкновенных обстоятельствах молодой Кропоткин, происходивший из одного из самых аристократических родов — Кропоткин был прямой Рюрикович, и в революционной среде над ним не раз подсмеивались, говоря, что у него, собственно, больше права на русский престол, чем у Николая Романова,— резко порвал со сво-

1 Все эти сведения были нам сообщены В. М. Черновым. «По взглядам своим,— пишет В. Тучкнн в статье «Евгений Азеф»,— он занимал в центральном комитете крайнюю правую позицию. Социальные проблемы он отодвигал в далекое будущее; в массы и массовое движение, как в непосредственную революционную силу, совершенно не верил. Единственным действенным средством, которым располагает революция, он признавал террор. Казалось иногда, что к работе пропаганды, агитации, организации масс он относится пренебрежительно, как к «культурничеству», и «революцией» признает лишь борьбу с оружием в руках, ведомую немногочисленными кадрами конспиративной организации (Знамя Труда. 1909. № 15. Февр. С. 3).

2 ibid. с. 4.

ей средой, отказался от блестящего положения, от почестей и выгод царедворца, чтоб в рядах революционеров бороться за лучшее будущее народа.

Более сорока лет Кропоткин прожил в изгнании, главным образом в Англии. Его высокая представительная фигура, в очках и с длинной бородой, придававшей ему вид патриарха, хорошо знакома в лондонском East-End'e, как и во всех либеральных и демократических кругах.

Мы уже сказали, что прежде чем Кропоткин стал великим апостолом догматического анархизма, он принимал деятельное участие в революционном движении своей родины.

Вторым судьей Бурцева, менее известным европейской публике, но столь же высоко в свое время ценимым русскими революционерами, оказался Герман Лопатин, один из славнейших и энергичнейших деятелей «Народной Воли», друг и переводчик Карла Маркса. Его безумно-смелая, легендарная попытка увезти из Сибири Чернышевского, его фантастические побеги, его короткая, но бурная деятельность выдвигают его, несомненно, в первые ряды героев революции. Герман Лопатин провел двадцать три года — лучшие годы своей жизни — заживо погребенным в склепах Шлиссельбургской крепости. Первая победа русского пролетариата должна была раскрыть перед ним, как и перед многими, двери казематов, когда перепуганный всеобщей стачкой царь вынужден был обнародовать манифест 17/30 октября и провозгласить политическую амнистию.

Что касается третьего судьи, то он принадлежал к той героической плеяде самоотверженных женщин, которые в прошлом столетии смело восстали против царского деспотизма и чью нравственную красоту Тургенев воспел в изумительном стихотворении в прозе: без сожаления, без страха, без слов, зная, что впереди их ждут лишения, гнев и проклятия своих, гонения, надругательства, тюрьма и даже сама смерть, они спокойно жертвуют собою во имя блага других.

Вера Фигнер, которую Анатоль Франс назвал в красноречивой импровизации Жанной д'Арк русской революции, принадлежала, как Софья Перовская, к высшему привилегированному классу и, как та, боролась в первых рядах «Народной Воли» против самодержавного строя.

После казни Желябова и его друзей она одно время оказывается чуть ли не единственной руководительницей партии. Мы уже выше рассказали, каким образом она была предана знаменитым предшественником Азефа Дегаевым и брошена затем в темницу Шлиссельбургской крепости.

Подобно Лопатину, Вера Фигнер сумела каким то чудом сохранить после двадцатитрехлетнего заключения в этом каменном мешке все свои умственные способности, всю свежесть и полноту своей жизни.

Но как бы ни был велик авторитет этого революционного трибунала, он все же представлял собою странную особенность, что был целиком избран одной из сторон. За несколько дней до его открытия к Бурцеву явились два лидера партии, из которых один являлся идейным руководителем, а другой практическим вождем с.-р., и заявили ему, что ввиду необходимости раскрытия перед судом самых сокровенных партийных тайн, признается совершенно невозможным, чтоб состав суда был назначен кем-либо другим, кроме членов центрального комитета. Этими лидерами были Виктор Чернов, самый крупный теоретик партии, автор ее аграрной программы и редактор официального органа, и Борис Савинков, ближайший сотрудник Азефа и по «боевой организации»1. Бурцев без всяких колебаний немедленно согласился. Он готов был предстать перед каким угодно судом, а тот состав, который ему предложили, представлял, кроме того, почти полные гарантии.

Отчеты заседания этого единственного в своем роде судилища никогда не появились. Не было также составлено официального протокола происходивших прений. Все письменные материалы сводятся к коротенькой «записке» первого заседания, содержащей сухое перечисле-

1 Савинков, Борис Викторович, дворянин, родился в 1879 г. В 1902 г., студентом, был выслан в Вологду по делу социал-демократических групп «Социалист» и «Рабочее знамя». Под влиянием Брешко-Брешковской вступил в партию социалистов-революционеров. В июле 1903 г. бежал из ссылки, через Архангельск, за границу, явился в Женеву и занял в партии первенствующее положение. Вместе с Азефом он стоял долгое время во главе «боевой организации» и руководил важнейшими политическими убийствами.

После Февральской революции вернулся в Россию, где занял видный пост во Временном правительстве. Еще до Октябрьской революции Савинков становится одним из самых ярых врагов большевиков. Обвинительный акт по делу Савинкова (Известия ЦИК. 1924. № 197) инкриминирует ему, что с первых шагов своего появления в России после свержения царизма Борис Викторович Савинков проявил себя как решительный последовательный враг рабочего класса, беднейшего крестьянства и солдатских масс во всех проявлениях, их борьбы за углубление и расширение революционных завоеваний.

В бытность военным министром и военным комиссаром Б. В. Савинков использовал в борьбе с нарастающей пролетарской революцией свое имя старого революционера-террориста для провокационного вхождения в органы пролетарских классовых организаций и целый ряд солдатских комитетов и крестьянских союзов с целью задержки развития революционного настроения среди их участников, что приводило к их разложению и усиливало позицию буржуазии в борьбе против трудящихся.

После перехода власти в руки рабочих и крестьян Б. В. Савинков продолжал свою контрреволюционную деятельность, являясь вдохновителем и организатором контрреволюционеров, борющихся на стороне буржуазии с пролетарской революцией, принимал активное участие в организации наступления генерала Краснова на Петроград, лично пробрался в его штаб в Гатчине, где призывал к наиболее решительным мерам борьбы с питерскими рабочими, войсковыми частями и революционными матросами, побуждая к борьбе Керенского. Для привлечения других войсковых частей на помощь Краснову Б. В. Савинков отправился в распоряжение армии генерала Черемисова и принял меры к использованию польского добровольческого корпуса генерала Довбор-Мусницкого.

После поражения Краснова, в декабре 1917 г., Б. В. Савинков в личном сотрудничестве с генералами Калединым, Корниловым и Алексеевым принимал участие в работе по созданию генералами Алексеевым и, Корниловым Добровольческой армии. Затем создал новую контрреволюционную организацию — тайное общество для борьбы против большевиков под названием «Союз Защиты Родины и Свободы». Одновременно Савинков находился в непосредственном контакте с представителями союзного дипломатического корпуса в лице Нуланса и Массарика, которые, вели тайную контрреволюционную работу на территории РСФСР, и получал от них денежные субсидии через Массарика, на которые фактически велась, и расширялась вся, организационная работа «Союза Защиты Родины и Свободы».

Организованный Савинковым «Союз Защиты Родины и Свободы» имел свою контрразведку в Москве и разъездных агентов, главным образом на Украине. Союз начал широкую террористическую деятельность, и в первую очередь готовил покушения на Ленина и Троцкого, а также готовился к вооруженному выступлению, которое и состоялось по распоряжению «Национального Центра» в Рыбинске, Ярославле и Муроме. На все эти контрреволюционные дела от представителей союзных правительств Савинков получил значительную сумму и сам лично руководил организацией восстания—сначала в Ярославле, а потом в Рыбинске. Опору и поддержку, по признанию самого Савинкова, он находил среди торговцев и купцов города Рыбинска. После разгрома рыбинского, ярославского и муромского восстаний Савинков направил оставшиеся белогвардейские банды на разрозненную, партизанскую борьбу, взрыв мостов и налеты на советские центры, проводя в то же время подтягивание своего штаба и своих частей к расположению чехословацких войск для дальнейших действий с ними против рабочих и крестьян, отстаивающих свои революционные завоевания от покушений помещичье-дворянской и промышленно-торговой контрреволюции.

На территории, занятой чехословаками, Савинков поддерживал постоянную связь с представителями чехословацкого командования и с членами Самарского правительства. После разгрома и распада «Союза Защиты Родины и Свободы» Б. В. Савинков боролся против Совроссии в рядах колчаковской армии.

После разгрома Колчака и Юденича Савинков участвует в создании из остатков северо-западной армии новых формирований для Булак-Булаховича и Перемыкина, которые участвовали как составные части польской армии в советско-польской войне.

Поняв, что силами внутренней контрреволюции Советскую власть не свергнуть, Савинков начинает пропагандировать в белогвардейской печати и в личных переговорах с белогвардейскими политическими деятелями план борьбы путем интервенции. С присущей ему энергией он добивается личных свиданий с видными политическими деятелями Антанты — Мильераном, Черчиллем, а также с Пилсудским — главой Польского государства и главкомом армии, которая в то время вела войну с Советской Федерацией.

Таким образом Савинков добился поддержки со стороны Франции и Польши и получил источник материальных доходов, а также подготовил почву для образования новой контрреволюционной организации с такой программой и с такими лозунгами, что в нее могли вступать для борьбы с большевиками наиболее активные белогвардейские элементы начиная от монархистов и кончая меньшевиками. В полном сознании бесплодности дальнейшей борьбы с Советской властью Савинков предстал 27 августа 1924 г. перед Военной коллегией Верховного суда СССР.

«Пошел я против коммунистов,—объяснял он,— по многим причинам. Во-первых, по хвоим убеждениям я эсер, а следовательно, был обязан защищать Учредительное собрание; во-вторых, я думал, что преждевременно заключенный мир гибелен для России; а в-третьих, мне казалось, что если не бороться с коммунистами нам, демократам, то власть захватят монархисты; в-четвертых, кто мог бы в 1917 г. сказать, что русские рабочие и крестьяне в массе пойдут за РКП?.. Я разделял распространенное заблуждение, что октябрьский переворот не более как захват власти горстью смелых людей, захват, возможный только благодаря слабости и неразумию Керенского. Будущее мне показало, что я был неправ во всем. Учредительное собрание выявило свою ничтожность, мир с Германией заключила бы любая дальновидная власть: коммунисты совершенно разбили монархистов и сделали невозможной реставрацию в каком бы то ни было виде; наконец,— это самое главное,— РКП была поддержана рабочими и крестьянами России, то есть русским народом. Все причины, побудившие меня поднять оружие, отпали. Остались только идейные разногласия: Интернационал или родина, диктатура пролетариата или свобода? Но из-за разногласий не подымают меч и не становятся врагами... К сожалению, истину я увидел только в процессе борьбы, но не раньше. Моя борьба с коммунистами научила меня многому—каждый день приносил разочарования, каждый день разрушал во мне веру в правильность моего пути и каждый день укреплял меня в мысли, что если за коммунистами большинство русских рабочих и крестьян, то я, русский, должен подчиниться их воле, какая бы она ни была. Я — революционер. А это значит, что я не только признаю все средства борьбы, вплоть до террористических актов, но и борюсь до конца, до той последней минуты, когда-либо погибаю, либо совершенно убеждаюсь в своей ошибке. Я имею мужество открыто сказать, что моя упорная, длительная, не на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов. Раз это так, значит, русский народ был не с нами, а с РКП. И говорю еще раз: плох или хорош русский народ, заблуждается он или нет, я, русский, подчиняюсь ему. Судите меня, как хотите.

В 1923 г. передо мной во весь рост встал страшный вопрос. Вот пять лет я борюсь. Я всегда и неизменно побит. Почему? Потому ли только, что эмиграция разлагается, эсеры бездейственны, а генералы не научились и не могут научиться ничему? Потому ли только, что среди нас мало убежденных и стойких людей, зато много болтунов, бандитов и полубандитов? Потому ли только, что у нас нет денег и базы? Потому ли только, что мы не объединены? Потому ли только, что наша программа не совершенна? Или еще и прежде всего потому, что с коммунистами русские рабочие и крестьяне, то есть русский народ?

Я впервые ответил себе: «Да, я ошибся, коммунисты — не захватчики власти, они—власть, признанная русским народом. Русский народ поддержал их в гражданской войне, поддержал их в борьбе против нас. Что делать? Надо подчиниться народу».

«Отречение» Савинкова вызвало в русской и заграничной печати большое недоумение и большие толки. Мнения разделились, одни считали повинную Савинкова чуть не провокацией, предательством, другие же, наоборот, называли его героем, искренно, логическим путем пришедшим к сознанию своей ошибки. Без сомнения, и те и другие неправы:

Савинков не предатель, не провокатор и не герой. Савинков представляет собой колоритнейший тип той же насквозь прогнившей мелкобуржуазной русской интеллигенции, из среды которой вышли Гапон, Керенский, патриарх Тихон — et tutti guanti, имя им легион. Это все та же плоть, та же кровь. Вечно шатающиеся, вечно позирующие, вечно блуждающие среди трех сосен, витающие в облаках, в поисках за какой-то неведомой синей птицей, только им доступной истиной, они ее видят и не хотят видеть то, что творится перед их глазами. При неудаче они могут только стонать и плакать или кликушествовать. Это не та гвардия, которая умирает, но не сдается, а те захудалые пехотинцы, которые сдаются и не хотят умирать.

Луначарский называет Савинкова артистом авантюры, трагическим героем, у которого нет ни серьезной идеи, ни серьезного чувства (Правда. 1924, № 201). «Эти люди,— говорит он,— настолько шатки в своих принципах, что переход для них в самую черную контрреволюцию совершенно нечувствителен» (Ibid). Плеханов также, считал его авантюристом, всегда позирующим, всегда играющим. «В мирное время он очень любил слушать рассказы Савинкова о его революционных похождениях, но был очень невысокого мнения о его понимании революционных задач и не любил его склонности к легкомысленным выступлениям, как в литературе, так и в политике» (Письмо Плехановой//Известия. 1924. № 201).

Приговором Верховного суда Савинков был приговорен к высшей мере наказания, замененной по ходатайству того же суда ПредЦИКСом 10-летним заключением. (От изд.).

ние условий и порядка дискуссий, обсуждения и указания обстоятельств, принятых обеими сторонами.

Бурцев сам описал нам в дружеской беседе перипетии этого замечательного революционного процесса. Не вдаваясь во все многосложные подробности прений, мы здесь ограничиваемся общей яркой картиной.

«Мое положение в начале прений было очень тяжелое,— рассказывал нам Бурцев.— Находившиеся предо мною судьи и «товарищи-обвинители» не допускали даже возможности ошибки с их стороны. Мне позволили предлагать какие мне заблагорассудится вопросы о делах и тайнах партий, но потребовали, чтоб я в свою очередь рассказал все мельчайшие подробности своей личной интимной жизни и сообщил о тех средствах, при помощи которых мне удалось добыть свои сведения.

Большинство судей было, несомненно, настроено в пользу Азефа. Я был окружен каким-то враждебным кольцом. Мои друзья с тревогой следили за ходом процесса и дрожали за мою судьбу.

На первом заседании было решено, что до тех пор, пока будут длиться прения, обе стороны обязаны воздержаться от всяких публичных выступлений или заявлений. Но, не будучи уверенным в благоприятном исходе процесса, я сохранил за собою право, в случае если мои противники не убедят меня в невиновности Азефа, продолжать открыто свои разоблачения и довести их до конца. Я слишком был проникнут огромным политическим значением раскрытия азефского предательства, чтоб остановиться на полдороге.

На следующем заседании Виктор Чернов произнес большую речь, в которой описал плодотворную деятельность Азефа и перечислял все полицейские ловушки и махинации, при помощи которых «правительство уже не раз пыталось дискредитировать его в глазах революционеров». Он подробно остановился на анализе «пресловутого» письма «дамы под вуалью», полученного в августе 1905 г. и способствовавшего установлению измены Татарова. С большой силой и горячностью он доказывал, что это письмо не только не составляло «улики» против Азефа, но, наоборот, показывало, свидетельствовало о том, как полиция настойчиво стремилась скомпрометировать и погубить его.

Я отвечал на другой день. Я начал с характеристики моих источников. Я решительно заявил, что питаю полное доверие к Бакаю. Допуская возможность невольных ошибок с его стороны, я с силой отвергал гипотезу, что он сознательно хотел обмануть нас. Все, что Бакай утверждал, было, несомненно, верно. В доказательство я ссылался на свой личный и долгий опыт за все время моего с ним знакомства, опыт, основанный на беспрерывных сношениях и неопровержимых данных его искренности. Я прибавил, что товарищи из Польской социалистической партии, которым Бакай сообщил список шестидесяти четырех провокаторов и шпионов, проникших в их ряды, признали абсолютную верность всех его сведений.

В свою очередь, я остановился на анализе знаменитого письма X., доставленного дамой под вуалью, установил точное его происхождение1, способ, каким оно было доставлено из охранного отделения Петербурга, и те доводы, которые можно было извлечь из него против Азефа. Я объяснил побуждения автора этого письма, конечно, совершенно иначе, чем это делал Чернов. Я сводил их в значительной мере к желанию мести со стороны какого-нибудь обойденного или задетого в его служебном тщеславии охранника, не отрицая, что могли существовать и другие причины. Но я подчеркивал всю несостоятельность и неправдоподобность положения Чернова, согласно которому охрана решилась пожертвовать одним из лучших своих агентов, Татаровым, чтоб скомпрометировать «революционера» Азефа. Татаров и Азеф изобличались на одном и том же листке бумаги, одной и той же рукой, в одно и то же время и их обвинитель подчинялся одному и тому же побуждению. Если обвинение, направленное против Татарова, было справедливо — в чем тогда уж не могли усомниться — то было одинаково правильно обвинение, выдвинутое против Азефа.

Я почувствовал, что двое из моих судей склонялись на мою сторону и придавали большое значение этому документу.

Я обратился тогда к суду с предложением сообщить им, на известных условиях, новые данные обвинения. Судьи могли свободно пользоваться этими данными, но не «товарищи-обвинители». Судьи имели право располагать ими по своему усмотрению, даже против моей воли, но обязывались предварительно меня об этом уведомлять».

Речь шла о необычайной встрече, которая произошла за несколько недель до этого суда между Бурцевым и бывшим директором департамента полиции А. Л. Лопухиным. Во время этой встречи выяснилась вся истина, реальная, точная, неоспоримая. Свидание с Лопухиным, носившее случайный характер, произошло на поезде, в Германии. Бурцев нашел Лопухина в обществе его жены. Они оказались давнишними знакомыми, так как Лопухин несколько раз в Петербурге заходил в редакцию «Былого», чтоб договориться с Бурцевым о напечатании воспоминаний своего близкого родственника князя Урусова, в которых разоблачались преступный произвол самодержавия и сообщничество полиции в еврейских погромах. Рассказав вкратце суду о внешних обстоятельствах этой встречи, Бурцев продолжал:

«Когда я кончил описывать Лопухину ту страшную роль, которую провокатор одновременно играл среди революционеров и среди охранников, я мог заметить, что мои слова произвели на него ошеломляющее впечатление. Я, как теперь, вижу его искаженное от ужаса, лицо, чувствую его волнение, граничащее с ужасом, страхом перед совершившимся грандиозным, непоправимым преступлением...»

В маленькой комнатке, где собрались судьи, обвинители и обвиняемый, царило глубокое молчание. Вот в каких выражениях Бурцев описал нам сам эту памятную ему сцену.

«Пока длился мой рассказ, никто ни разу не прервал меня. Было тихо и... душно. Каждое мое слово падало. Я вслух передавал, излагал уж раз пережитое, и сам вновь был во власти этого пережитого...

Вера Фигнер сидела немного в стороне, бледная, без кровинки в лице, близкая, казалось, к обмороку. В ее больших прекрасных глазах застыло выражение ужаса и муки. Кропоткин и Лопатин слушали со сосредоточенным вниманием, придвинув свои стулья ближе ко мне, словно боясь проронить, пропустить хоть единое слово.

До конца своего рассказа я старательно избегал упоминать имя Азефа, точно так же как я ни разу не произносил его имени перед Лопухиным... Я говорил о Раскине, о Виноградове, Татарове, Кременецком, о своих доказательствах, об уличающих признаках... Но когда я дошел до того места, где Лопухин взволнованно сказал мне:

«Я знаю инженера Евно Азефа, которого видел два раза»,— напряженное молчание, сковывавшее до тех пор собрание, внезапно нарушилось. Все заговорили сразу, кто с подавленным удивлением, а кто с гневными и негодующими восклицаниями. Один из членов суда2 во власти крайнего возбуждения подошел ко мне и прерывающимся голосом сказал мне:

1 Происхождение письма не было еще тогда известно Бурцеву. Он его приписывал Кремеиецкому. Этим объясняется некоторая неточность в интерпретации мотивов его автора. Как обнаружилось впоследствии, письмо это было написано Л. Меньщиковым.

2 В. И. Фигнер.

— Владимир Львович! Дайте мне честное слово революционера, что все, что вы нам только что рассказали, вы действительно слышали...

И прежде чем я успел что-либо ответить, он, махнув рукою, с горечью прибавил:

— Да, что я спрашиваю у вас? Это нелепо. Простите, что обратился с такой просьбой...

Обвинители тоже казались взволнованными, но видно было, что гипноз, который мешал им различать истину, не рассеялся. Один из них, Натансон, сказал мне:

«Ну да, еще бы! Вы так подробно все расписали Лопухину, что тому, по совести, легко было догадаться, о ком вы говорили и чье имя вы хотели услышать».

Эти слова лишний раз показали мне, как трудно будет поколебать безграничную слепую веру приверженцев Азефа в их кумира.

Во время возобновившихся прений Савинков вдруг вполголоса заметил мне:

— Но вы забыли, Владимир Львович, что Лопухин сказал вам еще...

Эта неоконченная фраза самого деятельного члена «боевой организации» вызвала большое волнение среди присутствующих.

— Как случилось,— спрашивали у Савинкова,— что вы знали об этой встрече и ничего нам до сих пор не сказали о ней?

В самом деле Савинкову эта встреча была известна уж несколько дней. Сейчас же по возвращении из Германии Бурцев сообщил ему, что им получены «новые данные, подтверждающие виновность Азефа». Усталый, разбитый, не успевший еще отдохнуть от своего длинного и тяжелого путешествия, Бурцев под видом абсолютной тайны рассказал ему о своем свидании с Лопухиным. Предварительно Бурцев спросил у Савинкова его мнение о бывшем директоре департамента полиции, на что тот ответил, что к Лопухину можно питать известное доверие, так как он открыто разорвал со своей средой. Рассказ Бурцева произвел сильное впечатление на Савинкова, который даже остановился на точном и подробном выяснении некоторых важных пунктов. Однако в конце беседы он спокойно заявил, что чудовищно и нелепо обвинять Азефа в измене.

— Я, разумеется, допускаю,— сказал он,— что Лопухин вам все это рассказал. Но он мог ошибиться. Ему могли выдать за Азефа какое-нибудь другое лицо. Кроме того, не забудем, что Лопухин, в конце концов, ведь все-таки бывший директор департамента полиций.

Бурцев расстался с ними глубоко обескураженный. Он снова наткнулся на слепую, непоколебимую веру в Азефа и понял, как трудно, почти невозможно будет бороться против провокатора; Что касается Савинкова, то, связанный честным словом, он никому из своих товарищей ничего, конечно, не сказал о том, что ему было известно.

Второе заседание закончилось среди всеобщего смущения и беспорядка, вызванного разоблачениями Бурцева.

«В тот же день,— рассказывал нам Бурцев,— я встретил поздно ночью одного из своих друзей, только что видавшего Кропоткина. По его словам, Кропоткин был глубоко потрясен моими заявлениями и находил, что я ими нанес страшный удар защитникам Азефа.

Однако я заметил, что на следующем заседании мои противники держались так, как будто ничего не случилось. К ним вернулась их прежняя самоуверенность. Было очевидно, что в их глазах Лопухин или искренно ошибался, или сознательно хотел меня обмануть.

Они даже пытались доказать это, но неудачно, и, ввиду отсутствия фактических данных, потребовали, чтоб никакое решение по этому вопросу не было принято, пока не будет произведено тщательное расследование о ценности моих заявлений.

В промежутках между заседаниями Савинков и Чернов видали Азефа и сообщили ему все, что происходило на суде. Хотя имя Лопухина не было ими произнесено — я в этом не сомневаюсь, я знаю, что они говорили негодяю: «Не следует дальше скрываться за нашими спинами. Появись перед судом. Защищайся сам. Мы не можем дальше одни бороться против Бурцева, которому большинство судей доверяет»...

Но Азеф ответил им, что он устал, болен, что он надеется, что товарищи сумеют его защитить... Он отказывался сам предстать перед судом...

После того как были выслушаны таким образом обе противные стороны, суд приступил к допросу свидетелей.

Самым важным из них был, конечно, Бакай. Его допрашивали в продолжение двух дней подряд. Он должен был рассказать не только все, что он знал об Азефе, но и все, что касалось его личного прошлого — до его поступления и за все время его службы в охранном отделении.

Из членов суда двое относились к нему с доверием и считали его показания искренними. Если кое-какие неточности проскальзывали в его рассказах, они их склонны были приписать скорее невольной ошибке, чем злому предумышленному намерению.

Мои обвинители, наоборот, с уверенностью и с апломбом говорили о Бакае, как о человеке, подосланном правительством, чтоб втереться ко мне в доверие и осуществить через мое посредничество свою полицейскую интригу.

Я еле удерживался от смеха, выслушивая эту наивную и нелепую гипотезу. Итак, мы, как заговорщики, сходились на тайный суд, скрывая свои имена, заметая свои следы, принимая тысячи конспиративных предосторожностей... чтобы допросить «шпика», специально подосланного царским правительством... Поистине нужно было быть совершенно ослепленным Азефом, чтоб дойти до такой бессмыслицы.

До чего велико было обаяние Азефа, тот моральный гипноз, который он производил на боевиков и членов ЦК, показывает следующая характерная мелочь.

Во время прений все старательно избегали произносить имя «великого революционера»... Делалось это, конечно, из конспиративных соображений. И всякий раз, когда по рассеянности, я громко называл его, вокруг меня поднималось возмущенное шиканье: «Говорите тише, тише! А лучше называйте его Иваном Николаевичем».

Бакай под перекрестным огнем вопросов рассказал всю свою жизнь. Суду необходимо было окончательно выяснить свое отношение к нему и решить, заслуживает ли он доверие или нет. В последнем случае все его показания должны», были быть отвергнуты. Бакай, правда, не, знал лично Азефа, но он обладал достаточными сведениями, чтоб доказать, что все, что он знал о Раскине, вполне применимо к Азефу.

Если мне трудно было доказать искренность Бакая, то моим обвинителям еще менее легко было доказать его двуличие. Во всяком случае было очевидно, что данные, приведенные им, оказали известное влияние на умонастроение большинства судей.

Благодаря сопоставлению известных фактов и чисел удалось установить, что в тот момент, когда таинственный провокатор Раскин приезжал в Варшаву1, чтобы повидаться с железнодорожником, находившимся под надзором полиции, Азеф также приезжал в этот город для свидания с тем же лицом.

Почти все остальные показания Бакая должны были быть признаны серьезными и основательными, как, например, сведения, относившиеся к выдаче нелегальной типографии в Томске, провал, который считался до тех пор центральным комитетом совершенно нормальным.

На последнем заседании, состоявшемся 29 октября 1908 г., центральный комитет намеревался одним сильным ударом опрокинуть все мои построения. В блестящей стройной аргументации должны были быть сосредоточены, как в фокусе, все доводы, неопровержимо доказывавшие абсолютную невозможность обвинения Азефа. Предполагалось, что эти доводы подействовали на мой упрямый ум и заронят в нем серьезные сомнения.

Позже я узнал, что по предложению самого Азефа было решено раскрыть предо мною все его прошлое, чтоб окончательно меня осрамить. Эта трудная и ответственная задача была возложена на Б. Савинкова, который справился с нею с бесподобным мастерством. Его речь была сильна, красочна, гибка, восторженна и умна. Он обрисовал Азефа, как человека исключительных нравственных качеств, личная жизнь которого стояла на такой же высоте, как его общественная жизнь. Добрый семьянин, образцовый супруг, никогда не вступавший ни в какие компромиссы, обладавший всеми добродетелями революционера-идеалиста.

Затем, искусно сгруппировав все известные ему факты, Савинков развернул перед нами потрясающую картину революционной и террористической деятельности Азефа, описав до мельчайших подробностей его первенствующую роль в жизни партии, в подготовлении и устройстве всех крупных покушений, в особенности его участие в деле Плеве, которого он был инициатором, вдохновителем и главным творцом.

С понятным волнением Савинков продолжал рассказывать о других «делах Азефа» — убийстве великого князя Сергея, покушении на Дубасова и т. д.,— покрывших главу «боевой организации» неувядаемой революционной славой...

Ни одно крупное террористическое предприятие не было совершено без участия Азефа...

1 См. выше.

Допускать, что Азеф был провокатором и не выдал всех этих покушений, направленных против высших сановников империи, было бы безумием, отрицанием здравого смысла...

И Савинков продолжал... Наконец, он дошел до покушения против царя. Организация этого дела доведена была Азефом до редкого совершенства... Никакая сила в мире не в состоянии была спасти Николая II, если бы сами исполнители не дрогнули в последнюю минуту... Даже вмешательство Азефа не могло бы предотвратить развязки... И не его была вина, если дело не удалось...

Окончив свою речь, Савинков повернулся в мою сторону и сказал мне:

— Владимир Львович, вы историк,— более чем кто-либо другой, вы знакомы с революционным и социалистическим движением в России. Можете ли вы указать на биографию другого революционного деятеля, которая по своему блеску и величию могла бы сравниться с биографией Ивана Николаевича. И станете ли вы отрицать, что даже личности и деяние Желябова и Гершуни бледнеют перед делами Азефа...

— Нет,— ответил я,— подобной биографии я не знаю в истории... Но к вашему описанию я кое-что прибавлю: «Азеф не революционер, а агент-провокатор, за которым скрывается царская полиция...

Речь Савинкова произвела на всех глубокое впечатление. Она, признаться, подействовала и на меня, хотя не поколебала моего убеждения.

Вера Фигнер обратилась ко мне с вопросом:

— И вы все еще уверены, что Иван Николаевич провокатор?

— Да, все еще уверен! Ведь ни один из моих доводов не оказался разбитым. Что же касается фактов, которые здесь приводились, чтоб доказать, что Азеф выше всяких подозрений, то они легче всего объясняются именно при предложении, что Азеф провокатор.

Так закончилось последнее заседание. Судьи не вынесли никаких заключений по поводу происходивших дебатов. Однако мои «обвинители» поняли, что они не имеют право дальше отвергать без строгого расследования мои собственные обвинения.

Суд больше не собирался. Он решил прервать на время свои работы, до тех пор, пока не будут собраны новые доказательства, обеляющие или окончательно уличающие Азефа».

Прошло полтора месяца. Дело, казалось, не подвигалось ни на шаг. Однако центральный комитет, все еще сохранивший свою глубокую веру в Азефа, вел деятельное расследование» Бурцев, потерявший всякий контакт со своими «обвинителями», встретил как-то раз, в декабре месяце, на одной революционной вечеринке Савинкова, который со смущенным видом спросил его: «Ну, что? Как ваше дело?» Бурцев ответил, что он всегда готов возобновить борьбу... Через несколько дней после этого к нему зашла Вера Фигнер. По ее голосу, глазам, обхождению, он сразу заметил, что произошло что-то новое, необычайное. Фигнер все время говорила об Азефе. Казалось, она вся была поглощена его делом, но уж не было у нее прежней уверенности и спокойствия. В тот же день к нему зашел Савинков. Зная, что он готовит к выпуску ближайший номер «Былого», Савинков спросил его, не собирается ли он посвятить в журнале статью делу Азефа. Бурцев ответил, что он считает себя связанным обязательствами, принятыми перед судом, но что в «Былом» все же будут содержаться кое-какие намеки на дело.

— Сохрани вас бог напечатать что-либо,— воскликнул Савинков,— если что-нибудь есть, то вы только вспугнете птицу...

Бурцев и виду не показал ни Савинкову, ни Вере Фигнер, что он заметил, как переменилось их отношение к нему, но для него было ясно, что их вера в Азефа поколеблена. Через некоторое время он получил от Савинкова приглашение зайти к нему, и как только они остались одни, с глазу на глаз, Савинков протянул ему обе руки сказал ему:

— Поздравляю вас... Вы победили. Иван Николаевич—провокатор... Вот что произошло.

На одном из последних заседаний суд постановил, чтобы центральный комитет послал трех своих представителей в Петербург для того, чтоб добиться личного свидания с Лопухиным и из его собственных уст услышать подтверждение его разговора с Бурцевым. Это решение должно было иметь неисчисленные последствия. Оно повлекло за собою целый ряд событий, которые вернее, чем все доводы и доказательства Бурцева, подорвали убеждение руководящих кругов партии в непогрешимости Азефа.

Узнав, что ЦК собирается привести в исполнение это решение суда, Азеф до того растерялся, что, забыв свою обычную осторожность, решился на шаг, который должен был оказаться для него роковым. Под предлогом усталости и нездоровья от пережитых дрязг и волнений он заявляет товарищам, что уезжает отдохнуть на некоторое время в Мюнхен, На самом деле он через Мюнхен только проехал, направляясь в Берлин, откуда в Петербург, где сейчас же по приезде помчался к Лопухину, чуть ли не насильно ворвался к нему на квартиру и, очутившись перед бывшим директором департамента полиции, стал умолять его не губить его и не называть его, Азефа, имени эмиссарам социалистов-революционеров, которые к нему явятся за справками. Лопухин с брезгливостью и высокомерием потребовал, чтоб тот удалился... Но Азеф настаивал... Тогда жена Лопухина, слышавшая весь этот разговор из смежной комнаты, вошла в кабинет и, приблизившись к провокатору, бросила ему в лицо презрительную фразу:

«Если мой муж откажется открыть, кто вы такой, то я сама все скажу»...

Азеф удалился.

Но он не отказался от своего плана. Еще более встревоженный и испуганный, окончательно потеряв голову, Азеф отправился к начальнику охранного отделения генералу Герасимову и уговорил его поехать к Лопухину, чтоб дать ему понять, какие важные последствия могут иметь для него компрометирующие ответы, которые он даст эмиссарам революционеров. У Лопухина разыгралась бурная сцена. Не обращая внимания на удивленный и высокомерный вид, с которым его приняли, Герасимов стал требовать от Лопухина, чтоб тот формально обязался ничего не говорить об Азефе, выдача которого явится нарушением государственной тайны. Не добившись результата и без того раздраженный презрительным тоном своего собеседника, генерал, наконец, не выдержал и, придя в неистовое бешенство, с угрозой крикнул:

— Вы, видно, забыли, что охрана еще существует. Разговор на этом оборвался. Лопухин без всяких объяснений потребовал от зарвавшегося охранника, чтоб тот очистил его квартиру.

В тот же день он отправил председателю совета министров Столыпину следующее письмо:

Милостивый государь Петр Аркадьевич! Около 9 часов вечера, 11 сего ноября ко мне на квартиру в доме № 7 по Таврической улице явился известный мне в бытность мою директором департамента полиции, с мая 1902 г; по январь 1905 г., как агент находящегося в Париже чиновника департамента полиций, Евно Азеф и, войдя без предупреждения ко мне в кабинет, где я в это время занимался, обратился ко мне с заявлением, что в партию социалистов-революционеров, членом коей он состоит, проникли сведения об его деятельности в качестве агента полиции, что над ним происходит поэтому суд членов партии, что этот суд имеет обратиться ко мне за разъяснениями по этому поводу и что вследствие этого его, Азефа, жизнь находилась в зависимости от меня.

Около 3 часов дня, 21 ноября ко мне при той же обстановке, без доклада о себе, явился в кабинет начальник СПБ охранного отделения Герасимов и заявил мне, что обращается ко мне по поручению того же Азефа с просьбой сообщить, как поступлю я, если члены товарищеского суда над Азефом в какой-либо форме обратятся ко Мне за разъяснениями по интересующему их делу. При этом начальник охранного отделения сказал мне, что ему все, что будет происходить в означенном суде, имена всех имеющих быть опрошенными судом лиц и их объяснения будут хорошо известны.

Усматривая из требования Азефа в сопоставлении с заявлением начальника охранного отделения Герасимова о будущей осведомленности его о ходе товарищеского расследования над Азефом прямую, направленную против меня угрозу, я обо всем этом считаю долгом довести до сведения Вашего Превосходительства, покорнейше прося оградить меня от назойливости и нарушающих мой покой, а может быть, угрожающих моей безопасности действий агентов политического сыска.

В случае, если Ваше Превосходительство найдет нужным повидать меня по поводу содержания настоящего письма, считаю своим долгом известить вас, что 23 сего месяца я намереваюсь выехать из Петербурга за границу, на две недели, по своим личным делам.

Прошу Ваше Превосходительство принять выражение моего уважения.

А. Лопухин. 21 ноября, 1909 г.

Благодаря некоторым обстоятельствам, это письмо попало в руки революционеров. Одновременно один из членов партии встретил Азефа на Невском проспекте и немедленно об этом уведомил центральный комитет. Когда Азеф вернулся из своего мнимого путешествия, в Германию, ему было предложено точно установить, как и где он провел свое время. Азеф ответил, что он не выезжал из Германии, кочуя между Мюнхеном и Берлином. Его тогда попросили указать в точности и подробно свой маршрут. При этом обнаружилась пятидневная дыра.

Азеф уверил, что он эти пять дней провел в Берлине, где он остановился под вымышленным именем Даниельсона в меблированных комнатах некоего Черномордика. Центральный комитет, подозрения которого были, наконец, возбуждены этим фактом, решил послать специального эмиссара в Германию, чтоб произвести расследование на месте. Проницательный следователь поселился сам у Черномордика, с целью разузнать все, что только возможно будет; о хозяине, у которого жил Азеф, и попутно искусными расспросами выведать у прислуги, действительно ли останавливался у них Даниельсон и кто был этот Даниельсон. Это ему блестяще удалось. Даже больше, ему посчастливилось обманом ознакомиться с коммерческими книгами Черномордика, который оказался очень подозрительным субъектом, полуполяком, полупруссаком, комиссионером, посредником и чичероне, на службе у берлинского Polizei-Prasidium (нечто вроде нашей охранки), человеком на все руки, оказывавшим, очевидно, немаловажные услуги и русской тайной полиции...

Ознакомившись со списком путешественников, эмиссар убедился, что Даниельсон действительно останавливался в этом доме, но пробыл там всего только сутки. Что касается хозяина, то его подозрения еще больше усилились, когда он заметил, что этот господин усиленно следил за ним. Каждый раз, когда он отправлялся по делу или в гости к своим товарищам-эмигрантам, за ним, как тень, крался Черномордик.

Обнаружившийся таким образом пустой промежуток, на этот раз «четырехдневная дыра», в поездках и пребывании Азефа в Германии, подозрительный содержатель комнат, которые он, строгий конспиратор, выбрал для себя в Берлине, все его умолчания и экивоки окончательно разрушили его хитроумное сплетение алиби и устанавливали почти с безошибочностью его виновность.

Последней, самой сильной уликой явилось личное показание Лопухина. Три члена ЦК и «боевой организации», Чернов, Савинков и Аргунов, согласно принятому решению, отправились 16 декабря в Лондон для свидания с Лопухиным. Этот последний собирался уже выехать в Россию, когда к нему явились представители партии с.-р. Внимательно выслушав их, Лопухин согласился с ними, что вопрос об Азефе слишком крупный и важный, чтоб его можно было оставить открытым или замять. Ясно я определенно он заявил, что он, в бытность свою директором департамента полиции, находился лично в служебных сношениях с Азефом.

ГЛАВА IV. РАЗОБЛАЧЕНИЕ ПРЕДАТЕЛЯ

Отныне события развертываются с ужасающей быстротой. Последние и самые упрямые защитники Азефа в центральном комитете хотя еще и колеблются и не решаются открыто сознаться перед общественным мнением в той перемене, которая медленно совершалась в их сознании, чувствуют, однако, близость развязки. После 3 января В. Чернов, которому было поручено его товарищами по ЦК составить доклад, резюмирующий все данные обвинения и защиты Азефа, заключает по существу виновность Азефа. Но прежде чем предпринимать решительные действия, необходимо было, однако, дождаться подтверждения— последнего ложного алиби в Берлине.

Во вторник, 5 января, в два часа пополудни получилась, наконец, телеграмма от эмиссара центрального комитета в Берлине, с лаконической краткостью извещавшая о решительных результатах расследования, убийственных для Азефа; Центральный комитет решился в тот же день на последний и крайний шаг. В десять часов вечера трое членов центрального комитета и «боевой организации» явились на квартиру Азефа и попросили его уделить им некоторое время для очень важного и безотлагательного разговора.

Когда они остались од ни, с глазу на глаз, они сразу заметили страшную перемену, происшедшую в лице и в манерах Азефа. Растерянный — в буквальном смысле слова «остолбеневший», как заявил нам один из свидетелей этой сцены,— Азеф торопливым лихорадочным движением схватил доклад саратовского комитета партии, который ему протягивал один из его обвинителей. С очевидным намерением скрыть свое волнение он стал читать и перечитывать подробности своих похождений в большом приволжском городе, странные совладения, обнаруженные участниками и свидетелями саратовской истории, которые, при новом освещении, образовывали неразрывную цепь уничтожающих улик. Азеф, казалось, углубился в чтение документа, но по лицу его видно было; что его мысль далеко и что его глаза только механически следят за строчками... (см. приложение №2).

Затем последовало бурное объяснение,

Теснимый со всех сторон, путаясь и сбиваясь в своих ответах, попадая беспрестанно под перекрестным огнем неожиданных вопросов в безысходные противоречия, Азеф понял, что Дело проиграно. Несколько часов спустя он так объяснял эту сцену своей жене:

— Нет ничего удивительного, что я растерялся и стал противоречить себе... Я был как труп в их руках. Впрочем, ведь я только в мелочах...

В самом деле, бесподобный актер, никогда ни словом, ни жестом, ни выражением ни в чем не выдававший себя, предатель вскоре оправился, готовый с своим обычным самообладанием отпарировать все удары. Усилием своей железной воли он в несколько минут овладел собой и стал прежним Азефом. Спокойный, высокомерный, он сообщил все подробнейшие обстоятельства своего пребывания в Берлине. Потом вдруг с угрюмостью отказался отвечать на вопросы. Разговор, длившийся полтора часа, закончился словами, дышавшими непримиримой ненавистью и глухими угрозами смерти.

Едва поздние гости успели выйти, как жена Азефа, испуганная его расстроенным мрачным видом, стала допрашивать его:

— Что случилось... Что они тебе сказали... Для чего они приходили?

— Они решили убить меня...

И лицо Азефа, до тех пор остававшееся холодным, неподвижным, выражало при этом самую безумную тревогу.

Несчастная женщина, которой не были известны последние неоспоримые улики и которая продолжала верить в своего мужа, как в самую себя, охваченная паническим страхом за его жизнь, стала уговаривать его сейчас же, не теряя ни минуты, ни секунды, бежать.

— Уезжай! Уезжай! Прежде всего спасай себя. Когда ты будешь в безопасности далеко отсюда, ты предпримешь все для своей защиты, для восстановления своего имени, своей чести...

В сопровождении жены Азеф осторожно, крадучись, выбрался из дому. Странное, фантастическое, жуткое бегство от невидимых врагов, от преследующих призраков началось по городу. Под порывами холодного пронизывающего ветра, в продолжение долгих часов скитались они по улицам спящего Парижа, едва обмениваясь редкими словами, подавленные каждый своими думами: он полный страха и, может быть, позднего раскаяния изобличенного преступника, чувствующего свою окончательную гибель, она — проникнутая сложным чувством боли, обиды, негодования за него, за его поруганную честь...

На каждом повороте, на каждом перекрестке помутившемуся воображению Азефа мерещились чьи-то подозрительные тени.

— Люба, Люба... Посмотри, вон там на углу...

— Это они... агенты центрального комитета. Они нас выследили и теперь следуют за нами...

— Но ведь это нелепо, разве ты не видишь, что это простые французы... Умоляю тебя, успокойся.

— Да, да, они все предусмотрели... Знаю, что мне знакомы в лицо все парижские эмигранты, они наняли частных сыщиков, чтоб следить за мною и не терять меня из виду... Мне не избежать их мести...

Азеф изменился до неузнаваемости... Прохожие возбуждали в нем непреодолимый страх. С боязливой пытливостью всматривался он в лицо каждого встречного, и не один поздний гуляка впоследствии с недоумением, наверное, спрашивал себя, чем он мог вызвать такой страшный испуг у этого куда-то торопившегося толстяка с покорно следовавшей за ним женщиной...

В смертельной тревоге, без цели, без направления переходили они с улицы на улицу, охваченные одним стремлением: бежать, бежать... Под утро они очутились, сами не зная как,— вряд ли они помнили о пройденном ими пути,— у входа Гар дю Нор (Северный вокзал), и там им пришлось еще целый мучительный час прождать в громадном, нетопленном зале, до отхода курьерского поезда в Кельн1.

Азеф бежал. Центральный комитет, грозный карательный аппарат которого наводил такой ужас на Азефа во время его бегства, не позаботился в действительности устроить хотя бы наблюдение за его домом. Не было произведено также и необходимого обыска на его квартире. Колеблющиеся, неуверенные, не решаясь еще принять какие-нибудь меры, представите-

1 Все эти подробности о бегстве Азефа не являются поэтическим вымыслом авторов. Мы здесь точно воспроизводим рассказ, сделанный нам самой женой Азефа, недолго спустя после описанных, событий.

тели центрального комитета ограничились в последнюю ночь наивным приглашением провокатора на новое свидание, назначенное на другой день.

Не следует, однако, удивляться этому бездействию ЦК, который впоследствии многие из левых с.-р. обвиняли даже в попустительстве. Дело в том, что, несмотря на подавляющие улики, вера в Азефа у значительной части его сторонников осталась еще очень сильной. Так, например, на собрании партии большинство, в том числе трагически покончившая с собою спустя некоторое время Лапина, высказалось против каких бы то ни было решительных действий по отношению к Азефу. Положение создалось чрезвычайно острое, запутанное и тревожное. Так, уже после обнаружения его провокации один из боевиков заявил, что перестреляет членов центрального комитета, если они посмеют тронуть Азефа1. Даже после его бегства некоторые продолжали все еще верить...2

В такой обстановке понятны были колебания представителей центрального комитета.

Но не прошло и двух дней, как обозначился резкий перелом. Настроение даже среди самых закоренелых приверженцев Азефа изменилось. Все сомнения рассеялись. Но какой горькою, дорогою ценой была куплена истина — Азеф бежал без всякой надежды спасти положение. И все-таки он же мог отказаться от последнего слова. Из Берлина он на другой же день пишет письмо (помеченное четвергом 7/I) жене, в котором повторяет, что он невинен. В то же самое время он посылает одному из членов центрального комитета другое письмо, которое является настоящим шедевром бесстыдства, письмо, сильное своей цельностью и дерзостью, насквозь фальшивое и все же не лишенное известного чувства. В этом «человеческом документе» сказался весь Азеф — величайший предатель современности.

Мы приведем здесь полный и точный текст этого письма.

«7 января 1809 (вместо 1909 г.). Ваш приход в мою квартиру вечером 5 января и предъявление мне какого-то гнусного ультиматума, без суда надо мною, без дачи мне какой-либо возможности защититься против возведенного полицией и ее агентами гнусного на меня обвинения, возмутителен и противоречит всем понятиям и представлениям о революционной чести и этике. Даже Татарову, работавшему в нашей партии без году неделю, дали возможность выслушать все обвинения против него и защищаться.

Мне же, одному из основателей партии социалистов-революционеров, вынесшему на своих плечах всю ее работу в разные периоды и поднявшему, благодаря своей энергии и настойчивости, партию на высоту, на которой никогда не стояла другая революционная организация, приходят и говорят: «сознайся или мы тебя убьем!»

Это ваше поведение будет, конечно, историей оценено. Мне же такое ваше поведение дает моральную силу предпринять самому на свой риск все действия для установления своей правоты и очистки своей чести, запятнанной полицией и вами.

Оскорбление такое, какое мне нанесено, вам, знайте, не прощу, и не забывайте — будет время, когда вы дадите отчет за это перед партией и моими близкими. В этом я уверен. В настоящее время я счастлив, что чувствую силу с вами, господа, не считаться.

Моя работа в прошлом дает мне эти силы, подымает меня над смрадом и грязью, которыми вы теперь и забросали меня.

«Иван Николаевич»: Я требую, чтоб это письмо стало известно большому кругу социалистов-революционеров».

1 Заключения судебно-следственной комиссии по делу Азефа.

2 Члены «боевой организации» раскололись: многие из них упорно не желали верить в виновность Азефа и были очень решительно настроены...

«Когда члены ЦК представили ряду ближайших работников свои данные, обличающие сношения Азефа с полицией, многие отказались верить очевидности, говоря: но если Иван Николаевич провокатор, то кому же после этого верить? И как после этого жить? (Знамя Труда. № 15. С. 4).

Но самым ярким образчиком того неограниченного слепого доверия, которое провокатор сумел внушить своим товарищам по партии, является, несомненно, следующий невероятный факт. Выдающийся с.-р., писатель, один из основателей «Союза социалистов-революционеров» X. Жнтловский (известный в литературе под псевдонимом Н. Григоровича) продолжал в Америке фанатически отстаивать Азефа в продолжение четырех месяцев после его разоблачения. Одному из авторов книги пришлось лично беседовать в Нью-Йорке с Жнтловскнм по этому поводу: «Я скорее мог усомниться в себе, чем поверить в то, что Азеф — провокатор. Нужно знать, чем для нас был Азеф, чтоб понять это... Я помню, когда-то в Берлине каждый приезд Азефа или Гершуни был для нас, заграничников, настоящим светлым праздником... С его именем для нас были связаны самые яркие проявления нашей партии. Кроме того, он с такой чуткостью и вниманием относился к нам всем; так, например, что касается лично меня, он всегда интересовался моими литературными планами и работами, давал советы, практически очень умные, указывая на наиболее подходящие к моменту сюжеты, и все это с такой дружеской теплотой, с такой сердечностью... Разоблачение Азефа казалось мне чудовищной ошибкой»...

Через несколько часов по получении этого необыкновенного послания центральный комитет после предварительного обсуждения решил выпустить следующее заявление, которое было воспроизведено потом всей мировой печатью.

«Центральный комитет партии с.-р. доводит до сведения партийных товарищей, что инженер Евгений Филиппович Азеф, 38 лет (партийная клички: «Толстый», «Иван Николаевич», «Валентин Кузьмич»), состоявший членом партии с.-р. с самого основания, неоднократно избиравшийся в центральные учреждения партии, состоявший членом «боевой организации» и ЦК, уличен в сношениях с русской политической полицией и объявляется провокатором.

Скрывшись до окончания следствия над ним, Азеф, в виду своих личных качеств, является человеком крайне опасным и вредным для партии. Подробные сведения о провокаторской деятельности Азефа и ее разоблачения будут напечатаны в ближайшем времени.

26 декабря 1908 г. 8 января 1909 г.

Центральный комитет».

Глубокое волнение охватило всю русскую колонию в Париже по мере того, как сенсационная новость распространялась в широких ее кругах. Эта новость взволновала также, не в таких, конечно, размерах, и французское общественное мнение, как только подробности дела стали известны из газет «Temps» и «Humanite».

В Англии, Италии, Германии и других странах печать, следуя примеру французской, из которой она черпала значительную часть своих сведений, уделяла неслыханной полицейской панаме чуть ли не первое место. В России царское правительство вначале запретило говорить об Азефе, но потом вынуждено было снять запрет, и дело Азефа вызвало настоящую бурю.

В среде политических эмигрантов раскрытие измены Азефа произвело ошеломляющее впечатление. День и ночь происходили беспрерывные споры и обмен мнений по поводу провокации Азефа, политической подкладки дела и т. д. Устраивались закрытые собрания, читались доклады, происходили ожесточенные схватки между сторонниками «центра» и левой группой с.-р. Азефщина отодвинула на задний план все другие интересы, заслонила их собою. Но чудовищное предательство вызывало также у многих общую нравственную подавленность, отвращение к жизни и даже случаи самоубийства.

Спор, возникший между Бурцевым и главарями партии с.-р. об истинной роли Азефа, не только не прекратился, но, наоборот, возобновился в новой еще более острой форме. В «Извещении», напечатанном в «Humanite»1, центральный комитет, описывая роль Азефа в жизни партии и историю его предательства, указал, между прочим, на то, что Азеф ставил террористическую работу против министра Плеве, направил из-за границы отряд Савинкова для убийства великого князя Сергея Александровича, в январе 1906 г. ставил покушение на министра Дурново, перед роспуском I Думы работал над организацией покушения против председателя совета министров Столыпина, в период же времени с лета 1907 г. до лета 1908 г. вел в широких размерах дело по подготовке покушения на государя. В том же «Извещении» центральный комитет заявил, что он, считая себя ответственным за случившееся, примет меры к собранию такого полномочного партийного коллектива, которому он мог бы передать отставку.

«Положение, созданное провокацией Азефа,— говорилось в «Извещении»,— несомненно угрожающее. Правда, вскрыта и уничтожена язва, разъедавшая и ослаблявшая партию, вырвано оружие, которым пользовалась так долго государственная полиция, но вместе с тем нанесен тяжелый удар моральному сознанию партийных товарищей, обнаружена шаткость многих лиц и предприятий... Партия переживает глубокий кризис. Тем больше становится долг каждого отдельного члена партии помочь ей выйти из настоящего положения. Раскрытие опасности должно послужить для истинно партийных людей в этот час испытания призывом к усиленной, исключительной деятельности по восстановлению рядов партии и сплочению и объединению партийной мысли и действия. Центральный комитет выражает твердую уверенность, что из этого небывалого в истории испытания партии «Партия Социалистов-Революционеров» выйдет победительницей».

Несколько дней спустя после опубликования этого «Извещения» центральный комитет выпустил дополнение к нему и в нем вновь категорически подтвердил, что Азеф подготовлял покушение на императора Николая II «Предпринятая «боевой организацией»,— значится в дополнении,— кампания против царя была начата летом 1907 г. и продолжалась до осени 1908 г.

За этот период имели место несколько неудавшихся попыток цареубийства, которыми

1 От 23 января 1909 г.

руководил Азеф, участники этих попыток правительством не были обнаружены. Расследование этих попыток, уже после обнаружения факта провокации Азефа, указывает на то, что Азеф употреблял все усилия довести покушение до конца; их неудачи следует отнести за счет случайных обстоятельств».

Партия социалистов-революционеров, убедившись в его измене, объявила ему смертный приговор, правительство же, не имея тогда в своем распоряжении всех данных относительно непосредственного участия Азефа в важнейших преступлениях, до убийства великого князя включительно, еще продолжало смотреть на него только как на секретного агента, «сотрудника», вредившего партии. Уже много позже правительство поверило в его двойную игру и провокацию и объявило его подлежащим розыску на предмет предания суду.

Бурцев отвечал, что гипотеза «двойной игры» совершенно бессмысленна, и подкреплял свое положение следующими доводами:

«От 1902 до 1905 г. Азеф до такой степени превратился в покорное орудие высших чинов охраны, что для него было бы абсолютно невозможно скрывать от них свое участие в крупнейших покушениях, как, например, убийство Богдановича, Плеве и великого князя Сергея. Нет сомнения, что полиции все было известно»1.

И он добавлял:

«Если бы даже Азеф захотел обмануть полицию, другие провокаторы открыли бы ей глаза на двойственную роль Азефа. Так, Татаров, казненный по постановлению партии, до своего разоблачения пользовавшийся огромным доверием, не преминул бы, конечно, осведомить полицию о настоящей роли Азефа»2.

Бурцев приводил еще целый ряд второстепенных доводов, устанавливавших всю неправдоподобность гипотезы центрального комитета.

В этой полемике Бурцев встретил поддержку со стороны левой группы социалистов-революционеров, натянутые, отношения которой к центральному комитету еще больше обострились после разоблачения Азефа. Эта группа настойчиво требовала немедленной реорганизации партии3.

Тем временем со всех сторон о деятельности и прошлом Азефа, как из рога изобилия, посыпались тысячи сведений, тысячи слухов, в которых фантастическое переплеталось с действительным, грубый вымысел с неоспоримыми фактами, явный вздор с яркой истиной. Создались целые мифы и легенды, из-за которых настоящий образ провокатора туманно расплывался или вырастал до размеров сверхчеловека, сатанински насмехавшегося и над правительством и над революцией и одинаково предававшего и правительство и революцию. Согласно старому психологическому закону все вдруг стали утверждать, что давно предчувствовали, давно угадывали в Азефе провокатора. Не обошлось и без комических аберраций. Некоторые русские газеты поведали своим изумленным читателям, что еще ребенком, в реальном училище, Азеф был заподозрен своими малолетними товарищами как агент-провокатор.

Но среди кучи бессмысленных измышлений и басен оказалось множество фактов, точных, достоверных, которые проливали такой яркий свет на истинную роль Азефа, что станови-

1 См. интервью с Бурцевым, появившееся в «Journal» от 24 января и в «Humanite» от 24 и 26 января. Кроме того, с особенной силой и убедительностью развил он свою точку зрения в статье «Я обвиняю», появившейся через несколько дней в «Humanite».

2 Любопытно сопоставить с этой догадкой Бурцева следующие строки, принадлежащие анонимному автору В. Т. (В. Чернов) в «Знамени Труда», вышедшем сейчас же после бегства Азефа. По приезде своем за границу первое время Татаров пользовался доверием, и здесь для него не могло не выясниться (разрядка авторов), что Азеф и Савинков — участники одних и тех же дел. Это — минимум. Но он мог узнать и больше, а именно, что Азеф в террористической организации по положению стоит впереди Савинкова. Теперь дальше. В декабре 1905 или в январе 1906 г. Татаров уже успел выведать через одного своего родственника, от Ратаева, что Азеф—провокатор. Татаров дважды об этом заявлял, со ссылкой на Ратаева, представителям ЦК, в то же время не сознаваясь в собственных сношениях с полицией («Не я провокатор, не я выдал боевиков, а Азеф?»). Указанию на Азефа и не поверили более всего благодаря тому, что посредством него Татаров пытался обелить себя, когда его виновность была (чего он, впрочем, не знал) уже неопровержимо доказана. Итак, Татарову в начале 1906 г. была уже известна двойная роль Азефа (разрядка авторов). Татаров в это время, как доказано документально, находился в оживленных сношениях с Рачковским и Гуревичем. Эти последние не могли, следовательно, не узнать — хотя бы и без деталей — о том, что Азеф имел скрытую от них полосу жизни в революции (Знамя Труда. № 15. С. 17).

3 Левая группа партии с.-р. (или группа содействия) отличалась своими децентралнстическими и федералистическими тенденциями. Она энергично защищала мысль, что децентралистическая форма организации не позволила бы провокаторам играть такую страшную роль, какую играл Азеф, само существование которого было возможно «только потому, что террор был централизован». Азеф, войдя в центр, или, вернее, создав его, стал неограниченным господином всех его проявлений (Революционная Мысль. Февр. С 2). Ту же самую точку зрения проводила М. К. в «Temps Nouveaux» (1900. 23 янв.), органе анархистов-коммунистов.

лось почти непонятным, как они давно уже не возбудили сомнений и прямых подозрений против провокатора.

Значительная часть этих фактов была собрана «конспиративной комиссией». Эта комиссия была образована за год до разоблачения Азефа левой парижской группой с.-р., всполошенной неожиданным провалом «северного летучего боевого отряда», который во всем своем составе попал в руки полиции при обстоятельствах, невольно возбуждавших крайнее недоверие. Комиссия деятельно занялась расследованием этого провала. Ее работа, протекавшая параллельно с работой Бурцева, не закончилась таким шумным успехом, но все же немало способствовала раскрытию измены в центре партии.

Первым результатом расследований комиссии было точное установление того. Что арест всего «северного летучего отряда», накануне совершения им задуманного и подготовленного акта, не мог быть объяснен иначе, как предательством.

Точно так же свирепый и совершенно непонятный приговор, вынесенный против двух членов «центрального боевого отряда» Льва Зильберберга и Сулятицкого, не мог быть объяснен иначе, как при предположении, что Правительство было точнейшим образом осведомлено об их настоящей роли.

Единственной уликой, выдвинутой против них на суде, являлось свидетельское показание полового из гостиницы. Этот сомнительный свидетель заявил, что видел их в обществе неизвестного, скрывавшегося под кличкой «Адмирал», который убил градоначальника фон дер Лауница и вслед за тем сам покончил с собою.

Как бы ни было безжалостно и жестоко царское правосудие — даже военно-полевых судов,— казалось невероятным, что оба революционера были осуждены и казнены 16 июля 1907 г. только на основании такого ничтожного обвинения. «Конспиративная комиссия» справедливо узрела в этом деле руку агента-провокатора.

Два других факта, гораздо более значительные, стали известны членам «конспиративной комиссии».

Одному шлиссельбургскому узнику, а именно Мельникову, осужденному по делу Гершуни, вспомнилось в заключении кое-что подозрительное в личности и в положении Азефа. При обыске у одного товарища полицией было захвачено вместе с другими документами письмо с адресом, по которому легко было добраться до Азефа, жившего тогда в Москве. Несмотря на это, последнего даже не потревожили.

Мельников сообщил сомнения и тревоги Гершуни, который, схватившись за голову, воскликнул:

«Азеф —провокатор! Тогда и на отца родного нельзя положиться».

Через некоторое время Егор Сазонов, попавший после казни Плеве тоже в Шлиссельбургскую крепость, сообщил Мельникову, вероятно по поручению Гершуни, что «Азеф безукоризненный революционер и продолжает работать в партии».

Мельников не был единственным революционером, который смутно догадывался о настоящей роли Азефа. Максималист Рысс, основываясь на совершенно иных данных, формально обвинял Азефа в 1906 г. как провокатора. Брат казненного сообщил в «Avanti» чрезвычайно интересные сведения об его бесплодной борьбе против Азефа, проливающие любопытный свет на факты, сообщенные «конспиративной комиссией».

«В начале 1906 г.,— пишет он,— мой брат Соломон Рысс, известный в революционных кругах под именем «Мортимер», был арестован, когда со своими товарищами пытался произвести экспроприацию. Ввиду того, что Мортимер был одним из видных максималистов, последние решили устроить ему побег и с этой целью вошли в сношение со стражей, предлагая ей крупную сумму за содействие побегу. Стража согласилась, но в последний момент жандарм, охранявший камеру, струсил и сообщил обо всем своему начальству. Тогда киевский начальник охранного отделения Кулябко дал знать Мортимеру, что ему устроят побег, буде он согласится служить в департаменте полиции.

Получив это предложение, Мортимер решил использовать его в интересах революции и дал согласие. Жандарм и городовой, охранявшие камеру, получили приказ не мешать побегу — и Мортимер скрылся.

На свободе Рысс-Мортимер немедленно сообщил своим товарищам о данном им обещании служить в охранном отделении, заявив, что хотел воспользоваться этим для революционных целей. Товарищи Мортимера, руководители партии максималистов, выразили ему доверие, дав согласие на его службу в департаменте полиции.

Благодаря своей способности обращаться с людьми Мортимер проник в тайны департамента и тотчас же узнал, что Евгений Азеф, он же «Толстый», он же «Иван Николаевич», служит в департаменте на амплуа агента-провокатора.

В начале сентября 1906 г., встретив меня в Петербурге на улице, Мортимер просил меня немедленно передать социалистам-революционерам о роли Азефа.

Я счел своим долгом в тот же день сообщить об этом лицу, имевшему сношения с с.-р. и «боевой организацией». Однако заявление мое было встречено возмущением и даже угрозами по моему адресу: «Дорого заплатите за клевету».

Желая в корне убить слухи об Азефе и загрязнить источник слухов, ЦК партии с.-р. стал усиленно распространять слухи о «провокаторе Мортимере».

В октябре 1907 г. Рысс-Мортимер был арестован в Юзовке, в кандалах доставлен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость. В феврале месяце он был отвезен, закованный в ручные и ножные кандалы, в Киев, судим военно-окружным судом и казнен.

Приехав в Париж весной того же года, я открыто заявил о провокаторстве Азефа, предъявляя в то же время требование ЦК партии с.-р. представить данные о роли, приписываемой им Мортимеру. Приглашенный в июне ЦК, я повторил свое требование. В ответ мне было заявлено, что ЦК намерен меня привлечь к суду за распространяемые слухи «о некоем лице» и предлагает мне представить ЦК документы о провокаторстве «этого лица». Не питая никакого доверия к ЦК, я ему никаких данных дать не желал, Но заявил, что охотно пойду на суд и предпочитаю, чтоб суд этот состоялся в ближайшем времени. Однако мои требования не дали никаких результатов».

Из подозрений, относящихся к более раннему периоду, только одно кажется нам заслуживающим доверия. В открытом письме бывший председатель союза союзов Петерс, опровергая появившийся в печати рассказ о нем, как о друге Азефа, заявил, что он в действительности был товарищем Азефа по университету в Карлсруэ и что уже тогда до него доходили темные слухи, обвиняющие Азефа в сношениях с полицией и посольством1.

Все эти косвенные улики, прямые доказательства, личные обвинения, прибавленные к тем фактам, которые нами приводились в главе о борьбе и показаниях Бурцева, а именно к саратовской истории, к одновременному посещению Азефом и Раскиным железнодорожника в Варшаве, к подозрительному поведению Азефа в деле Трепова и, наконец, к знаменитому письму Меньщикова, в котором обвиняется наряду с Татаровым и Азеф, — образуют вместе поистине страшный обвинительный акт.

И все-таки этот обвинительный акт не в состоянии был хоть сколько-нибудь поколебать положение Азефа.

Понадобились исключительные усилия и исключительное стечение обстоятельств, чтоб сорвать, наконец, маску с предателя2.

ГЛАВА V. ЖИЗНЬ ПРОВОКАТОРА

1. ПЕРВЫЕ ШАГИ

Борьба «за» и «против» Азефа внутри партии кончилась. Азеф был объявлен провокатором. С трудом укладывавшееся в обычные рамки, противоестественное представление об Азефе — основателе партии, главе боевой, организации и т. д. и сотруднике департамента полиции было, наконец, принято, усвоено и распространено, несмотря на всю свою чудовищность. Но все-таки некоторые иллюзии еще сохранились. В революционной среде преобладающее мнение было, что, прежде чем спуститься до гнусной роли агента-провокатора, Азеф в

1 Заявления Столыпина в Государственной думе целиком и полностью подтверждали правильность этих ранних подозрений. В охранном отделении, еще будучи студентом в Карлсруэ, Азеф был известен под кличкой «Сотрудник из Кострюльки» — так писарь первоначально окрестил его вместо «Сотрудник из Карлсруэ».

2 Имя Азефа для ЦК партии с.-р. было дороже имен тех жертв боевиков, которые гибли десятками и сотнями от предательства их «вождя». Но зато он вождь, которому низко-низко поклонялись, в самые ноженьки... Да еще какой вождь! Сам главнокомандующий всеми вооруженными силами «боевой организации»! — самой революции по понятию эсеров!.. Он, как жена Цезаря, вне подозрений, и даже «предательство» самой эсеровской божьей матери Брешковской, как это видно из ясного и категорического донесения саратовской организации, не могло стереть ореола личности Азефа.

Но стоило лишь низвергнуть этого «вождя», как рухнул и сам культ партии эсеров, как это показали ближайшие годы.

Для исследователя партии с.-р. в целом и ее вождей в отдельности азефщина дает действительно богатый и красочный исключительный материал. (От изд.— см. послесловие).

продолжение нескольких лет, по крайней мере, оставался искренним революционером. Однако и это последнее предположение оказалось ошибочным и должно было рухнуть после торжественной декларации Столыпина в Государственной думе. В самом деле, председатель совета министров категорически за явил, что Евно Азеф принадлежал к русскому политическому сыску еще с 1892 г.

Первая связь Азефа с русским правительством относится, таким образом, ко времени его пребывания в Карлсруэ. Там, будучи студентом Политехнической школы, он вступил в сношение с посольством и представителями русской политической полиции за границей. Такова официальная версия. Но не исключена, конечно, возможность, что еще прежде, чем покинуть Россию, Азеф соприкасался с полицейским миром. Азеф еще в старших классах реального училища был замечен в предательстве: так он якобы выдал несколько тайных кружков, которые в Ростове-на-Дону, как и во всех других городах России, составлялись из наиболее пылкой, великодушной и развитой части учащейся молодежи. На деньги, получаемые от полиции, ему удалось, по словам некоторых, кончить свое учение.

Роль Азефа в Карлсруэ в точности не установлена. Задача его заключалась, по-видимому, в том, чтоб наблюдать и шпионить за своими товарищами, проведывать обо всём мало-мальски подозрительном и посылать пространные доклады своему начальству. На него в это время смотрели, вероятно, как на мелкого, хотя и не бесполезного сотрудника1.

Что заставило Азефа вступить в позорную связь с охранниками? Какая сила толкнула его на путь измены и предательства? Мы здесь в области самых смелых и произвольных догадок. Все, что мы знаем и что могло бы хоть несколько осветить этот вопрос, отличается крайней обрывочностью, разрозненностью и сбивчивостью. Несомненно одно: Азеф был очень беден. С раннего детства он испытал все виды нужды; крайние лишения, может и были причиной его первого грехопадения. Страсть к интригам, лживость, скрытность, чрезмерное себялюбие, грубые и низкие склонности, то есть все те качества, которыми в таком изобилии наделяли Азефа после его разоблачения и которые в известной мере были ему действительно свойственны, делали из него легкую добычу для полицейских.

И первая же встреча с ними должна была бесповоротно определить все его будущее...

Но каковы бы ни были побуждения, заставившие Азефа продаться охранке, действовал ли он из алчности или нужды или других причин, связался ли он с нею случайно или по холодному преднамеренному расчету — для непредубежденного ума должно быть яснее ясного, что Азеф никогда не играл да и не мог играть роли того простого осведомителя, введенного правительством в ряды революционеров, как это перед всей Думой утверждал Столыпин. Вряд ли сам Столыпин верил тому, что говорил, и вряд ли деятельность Азефа представлялась ему такой простой и невинной.

Азеф даже в первом периоде не подходит под характеристику правительственного осведомителя», данную Столыпиным. Он, без сомнения, не был никогда обыкновенным шпионом.

С самого начала своей необычайной карьеры Азеф стал вести то двойственное существование, которое ему удалось на протяжении семнадцати лет так искусно скрыть от всех, что никому и в голову не могла прийти мысль задавать себе нелепый вопрос об искренности и убежденности Азефа. Его разоблачение вызвало резкую реакцию. Белое стало сплошь черным, беспорочная чистота революционера Азефа — сплошной нечистой порочностью Азефа-провокатора...

Все позволят, однако, думать, что в первые годы Азеф смотрел на полицию как на источник, из которого он мог извлекать денежные выгоды, — служа одновременно революции, он, может быть, даже надеялся, что сможет при желании порвать с нею... Но не порвал, а, наоборот, стал ее вернейшим соратником.

1 По сведениям охранки, Азеф явился первым осведомителем основанного в Берне «Союза русских социалистов-революционеров». Спиридонов рассказывает, что с деятелями «Союза» вскоре после его образования познакомился проживавший тогда за границей ростовский мещанин, учившийся в Политехническом институте в Карлсруэ, Евно Азеф, находившийся в сношениях с департаментом полиции. Азеф разъезжал по русским студенческим колониям в Германия и Швейцарии, распространял нелегальную литературу, собирал деньги, устраивал кружки. Он выставлял себя террористом, придававшим серьезное значение только террору. В то же время он осведомлял департамент полиции о русских эмигрантских кружках.

Эти первые серьезные связи с социалистами-революционерами послужили для Азефа началом его карьеры и как революционного деятеля, и как агента — «сотрудника» департамента полиции (Спиридонов. Партия социалистов-революционеров и ее предшественники.—Пг., 1918. С. 46).

Виктор Чернов дал прекрасный анализ его положения в этот период: «Грошовое на первых порах полицейское вознаграждение в его положении—целое богатство; полицейские деньги, а может быть, и рекомендации делают не редко знавшего голод и лишения Евно Азефа инженером-электротехником, на прекрасном жаловании, с постепенно растущим «дополнительным доходом» в полиции. Перед ним открывается путь в новый мир — мир материальных благ и наслаждений, мир неизведанный и соблазнительный со своим контрастом с эпохой жалкого прозябания в пригнетенной, презираемой бедствующей семье портного... и его спаситель — полиция, с которой он отныне связан такими узами, освободиться от которых и при желании трудно. Здесь коготок увяз — всей птичке пропасть.

Письма Азефа к его будущей жене Менкиной, относящиеся к этому периоду (эти письма были нам предоставлены для ознакомления), дают некоторый ключ к пониманию тогдашних его настроений.

При чтении этих интимных писем (за период от 1894 до 1899 г.) ни на одну секунду не возникает мысль об их неискренности и диким кажется, что их писал человек, на совести которого лежало не одно мерзкое преступление. Все они полны какого-то раздумья и глубокой грусти «народного печальника» и одновременно порывов борца, проникнутого пламенным идеализмом. Со страстностью Азеф обсуждает в них важнейшие проблемы революционной тактики, разбирает и критикует все прочитанные книги и брошюры.

Часто в письмах повторяется один и тот же припев:

«Я очень несчастлив», «моя жизнь печальна...» Полный романтического лиризма, он пишет: «Буду ли я всегда похож на того молодого человека с самыми смелыми надеждами, который, для того чтоб добиться успеха, должен совершать большое путешествие, но который во время переезда терпит кораблекрушение? Осужденный оставаться на необитаемом острове, он чувствует, как трудно ему вернуться к жизни, и приходит в отчаяние перед окружающими силами, которые мешают ему... Он мечтает об избавлении, но все, что кругом него, так мало похоже на его мечты...» (1896).

Что означает эта туманная и немного наивная символистика? Что это, угрызения совести мучившие Азефа, или просто бесцельная, никчемная фразеология? Невольно напрашивается сравнение между тогдашним положением Азефа и этими странными жалобами, и встает вопрос, не происходила ли в нем, в самом деле, в это время жестокая внутренняя борьба?

Почти во всех письмах первых лет попадаются горячие выражения любви к жене и... преданности делу.

«Клянусь тебе всем, что для нас есть самого дорогого, нашим счастьем, нашим революционным делом освобождения нашего народа, что все, что я тебе говорю, не отражение мечты, а действительное проявление моей любви к тебе...» (тот же период). И он продолжает: «Что я люблю а тебе,— это твою благородную, прекрасную, чистую душу. Почему тебя нет здесь возле меня... Мне так нужно твое присутствие...»

И беспрестанно повторяются также советы учиться, читать, писать:

«Для великой борьбы нужны великие силы, нужно работать» работать... Береги свое здоровье... Я хочу, чтоб та, кого я люблю, была сильной, энергичной подругой, которую не страшили бы никакие опасности борьбы...»

В письмах рассыпаны частые жалобы на денежную нужду, на лишения, на тяжелые материальные затруднения всякого рода... Было ли то простым комедиантством и ловким притворством, или действительно он очень нуждался, получая еще слишком ничтожную плату от мало ценившего его правительства.

Его роль в этот период была, во всяком случае, посредственная, и сведения, доставляемые им, крайне незначительны.

Мы уже указали, что после кратковременного пребывания в социал-демократической группе в Карлсруэ Азеф примкнул в 1895 г. к новой возникшей тогда организации «Союз — социалистов-революционеров».

Раппопорт, один из основателей «Союза», рассказывал нам, что он сохранил лишь смутное воспоминание об Азефе, который, во всяком случае, был совершенно незначительной фигурой в их кружке. Азеф производил на него неприятное впечатление, и, насколько он помнит, о его личных нравах и частной жизни шли очень неблагоприятные слухи...

Деятельность «Союза», составленного главным образом из эмигрантов, была очень ограничена, почти ничтожна. Он издавал небольшую газетку «Русский рабочий». В 1896 г. «Союз» попытался послать своего представителя на Международный лондонский социалистический съезд, но натолкнулся на резковраждебное отношение со стороны русской социал-демократической делегации. Г. В. Плеханов, стоявший во главе этой делегации, со злой иронией выразился, что «все члены союза могли бы прекрасно поместиться на небольшом диванчике», что у «Союза» не было никаких связей с настоящим движением в России.

Услуги Азефа как члена этой маловажной организации с крайне эфемерным будущим не могли, конечно, иметь большую ценность в глазах полиции. Да и обо всем ли доносил ей Азеф? Трудно сказать. Так, например, один из наиболее деятельных членов группы Розенблюм был арестован на границе с транспортом пропагандистских брошюр и довольно большого количества «Русского рабочего». Этот провал мог быть случайным. Но возможно также, что Розенблюм был выдан Азефом.

Главнейшие моменты его предательской деятельности за этот период совершенно ускользают от всякого изучения. В 1899 г. мы его встречаем в Москве, где он примкнул к «Северному союзу социалистов-революционеров», в котором он сразу, стал играть выдающуюся роль. С его выступлением всякого рода несчастья начали обрушиваться на молодую организацию.

Тайная типография, которая выпустила первые два номера ее органа «Революционная Россия», была арестована в Томске, угроза провала нависла почти над всеми членами «Союза».

В неизданном отрывке своих воспоминаний напечатанных в «Былом», Бакай следующим образом передает эпизод с томской типографией, в котором главную роль он приписывает Раскину. В это время (когда был им написан приводимый нами отрывок) он еще не знал, кто скрывается за таинственным именем этого провокатора, и поэтому сообщаемые им сведения могут считаться абсолютно достоверными:

«В охранке,— пишет он,— мне представилась возможность ознакомиться с докладом Зубатова об аресте томской типографии. Этот официальный документ, точно так же как и разговоры с Мельниковым, с тем же Зубатовым и с агентом Дмитрием Яковлевым, специально занятым филерской частью, убедили меня, что какой-то инженер, член партии социалистов-революционеров, которая в то время перестраивалась, был провокатором. Он в охранке носил кличку Раскина. Он состоял на постоянном жалованье департамента полиции.

От этого Раскина получалась сведения, что такого-то числа такое-то лицо — я забыл его имя — отправляется в юго-восточную часть России с поручением от партии. В случае, если бы этот революционер не проехал через Москву, он должен прямо направиться в Томск, где была установлена тайная типография для напечатания «Революционной России».

К означенному лицу были приставлены для наблюдения два агента, Яковлев и, если не ошибаюсь, Попов, которые всюду следовали за ним по пятам. Благодаря слежке им удалось открыть местонахождение типографии, что не представляло, впрочем, большого труда»1.

А те, которых Азеф предавал, собирались в это время поручить ему самую высокую и ответственную миссию, состоявшую в том, чтоб начать переговоры между различными террористическими группами, рассеянными по России, и добиться их слияния. Эту миссию Азеф вместе с Гершуни блестяще выполнил в 1901 г.

По жестокой иронии судьбы первое крупное предательство Азефа должно было послужить отправной точкой для его быстрого возвышения в революционном мире.

Азеф с этих пор начинает получать от полиции триста пятьдесят рублей в месяц. Его значение растет в лагере охранников.

2. ПЕРВЫЕ ПОКУШЕНИЯ

После провала томской типографии в течение двух следовавших затем лет, 1900-й и 1901-й, деятельность Азефа беспрерывно росла и расширялась. Он с неутомимой энергией принялся за дело объединения социал-революционных элементов, раздробленных и разбросанных по громадной территории империи и большею частью лишенных даже возможности сообщаться между собою. Благодаря его упорству, его умению преодолевать все препятствия, улаживать все конфликты, осуществление намеченной цели — создание новой партии социалистов-революционеров — перешло скоро из области намерений и планов в область живой, конкретной действительности. В 1901 г. Азеф отправился в Швейцарию со всеми связями и полномочиями, полученными им от «Северного союза с.-р.», самой сильной и влиятельной террористической организации, и примыкавших к ней групп, чтобы встретиться с Гершуни,

1 Этот отрывок не явился в «Былом» по чисто тактическим соображениям момента, которые потом отпали. Он нам был сообщен в рукописи В. Л. Бурцевым.

приехавшим с юга как представитель всех южных, поволжских и некоторых других организаций. В Женеве Азеф и Гершуни вместе вырабатывают договорные отношения и закладывают общий фундамент будущей партии.

В декабре месяце того же года партия социалистов-революционеров была формально образована. Гершуни и Азеф включили в нее Михаила Гоца, В. Чернова и др., живших тогда за границей, и поручили им редактирование центрального органа «Революционная Россия». Через шесть-семь месяцев из этих лиц составился центральный комитет, действующими силами которого Азеф и Гершуни стали на театре революционных действий в России.

Азеф был не только членом центрального комитета, он одновременно стал душою петербургского комитета. Его деятельность обнимала решительно все области, где только проявлялась жизнь партии. Он объезжал все провинциальные организации и группы; основывал новые там, где было нужно; организовывал в большом масштабе ввоз революционных брошюр и листков в домашних ледниках или в бочках с салом; устраивал склады литературы; ставил типографии; одним словом, проявлял весь свой «практический гений» в общеорганизационной работе, как должен был скоро проявлять его в области террора...

И рядом одновременно с этим продолжал свое предательское дело. Его «работа» в охранке отличалась такой «Азефской» тщательностью, продуманностью, тонкостью, что не только не могла подорвать его престижа среди революционеров, но даже вызвать малейшую тень подозрения. Полиция никогда не производила обысков и арестов прямо по его данным, что могло бы внушить мысль о предательстве. Все делалось так, чтоб рука провокатора не была видна. Провалы литературных транспортов, аресты революционеров приписывались партией, благодаря искусной инсценировке, ловкости и организованности охраны, а не внутренней измене. Пока Азеф лично руководил каким-нибудь делом, полиция тщательно избегала вмешиваться в него, и только тогда, когда дело переходило в другие руки и Азеф совершенно отделялся от него «и по существу и даже географически», она приступала к его ликвидации, выбрав для этого какой-нибудь удачный внешний повод, который в глазах революционеров легко объяснил бы их неудачу. Несомненно также, что Азеф с этой целью давал полиции неясные и неполные сведения с рассчитанными опозданиями, с намеренными искажениями, скомбинированными так, чтоб полиции пришлось долго кружиться, прежде чем напасть на настоящий, верный след.

Два известных нам случая дают яркое представление о приемах Азефа и его дьявольской изобретательности.

Большой транспорт нелегальной литературы должен был быть отправлен через Лодзь. Департамент полиции, предупрежденный Азефом, сообщил местному сыску лишь имя лица (Шнеурова), которое было контрагентом по этому делу, но умолчал о способе транспортирования. Бакай, служивший тогда в Варшавском охранном отделении, поручил двум филерам следить за Шнеуровым. Филеры ничего не выследили. На соответствующее донесение департаменту полиции о бесплодных результатах установленного наблюдения последний ответил приказанием следить с большим усердием. Наконец, по данным от киевской агентуры был прослежен при поездке в Лодзь и арестован на обратном пути с литературой член тамошней организации. После этого только полиция решилась произвести обыск у Шнеурова, «наткнулась» на комнатные ледники и случайно, из-за поцарапанной стенки одного из них, вскрыла и нашла пустое место там, где должен был находиться исландский мох. Факт транспортирования, как и его оригинальный способ, были таким образом точно установлены.

Еще более «тонко» было проведено другое дело. Приемщик бочек с салом, наполненных революционными изданиями, был арестован благодаря адресу, случайно найденному во время одного обыска. Полиция «не обратила внимания» на сало, которое было продано потом с аукциона самым естественным образом. Но каково же было изумление и ужас торговца, когда вместо сала в купленных им бочках оказалась запрещенная литература. Само собою разумеется, что он сейчас же дал знать о своей необычайной находке полиции. Делу был дан новый оборот.

Оба провала в свое время не возбудили, конечно, ни в ком ни малейшего подозрения...

Общепартийная «работа» Азефа охватывает 1902—1904 и часть 1905 г. Но терроризм, служивший одной из главных основ новой партии, мало-помалу начал поглощать почти всю ее деятельность и отнимал все ее крупные живые силы. Азеф почти целиком отдался террору. И тут перед ним открылось гораздо более широкое поприще для его предательской деятельности, чем прежде, когда он ограничивался одной выдачей мелких пропагандистских организаций или провалом тайных типографий и транспортов с литературой...

Гершуни и Азеф в 1901 г. выработали план террористической кампании и как необходимое средство новой действенной тактики партии создали «боевую организацию», которая в продолжение шести лет сосредоточивала на себе почти всю работу по террору.

Но еще до создания «боевой организации», или, вернее, прежде чем она стала функционировать, был совершен довольно крупный террористический акт. Душою предприятия был Гершуни, который, однако, действовал в этом деле в полном согласии с Азефом.

Григорий Гершуни был романтиком революции. Борец и поэт, с железной волей и самой пылкой фантазией, он любил придавать подготовляемым им покушениям внешнюю декоративность и блеск; он всегда стремился сочетать безупречную технику, мастерство исполнения с красивой формой. Редко кто из революционных деятелей умел оказывать на рядовых революции такое глубокое влияние своим словом, своим примером, своей верой и несокрушимой волей. Для него самого не было ничего выше революционного дела, все его интересы, все его помыслы были сосредоточены на служение революции, которой он отдавал свою молодость и свою жизнь. И русская история сохранила об этом выдающемся деятеле дореволюционного периода самую светлую память.

Первые удары должны были быть направлены согласно выработанному террористами плану против двух наиболее ненавистных и опасных столпов самодержавия: министра Сипягина и всемогущего обер-прокурора Святейшего синода Г. Победоносцева.

Выбор остановился прежде всего на Сипягине, который в недавнем прошлом отличился своими бесчеловечными и кровавыми репрессиями. Сипягину была поручена царем расправа с университетским движением. Студенческие демонстрации в период 1899 и 1901 гг. были им подавлены с невероятной жестокостью. На другой день после студенческих беспорядков он грозил «потопить Петербург в крови», если будет сделана другая попытка уличных манифестаций.

Исполнение приговора было поручено молодому и смелому революционеру Степану Балмашеву. Балмашев родился в революционной семье: его отец принимал когда-то участие в движении и был сослан в Архангельскую губернию. Воспитание, врожденный революционный темперамент, исключительная сила воли и отважность характера делали его наиболее пригодным для задуманного дела. С гордым радостным чувством принял он опасную миссию, которую партия ему доверила.

Во вторник, 2 апреля 1902 г., приблизительно в час дня к подъезду Мариинского дворца подкатила шикарная пролетка; из нее вышел молодой флигель-адъютант и обратился к дежурившему унтер-офицеру с вопросом, приехал ли уже министр внутренних дел. Получив отрицательный ответ, флигель-адъютант сперва заявил, что он в таком случае поедет к министру на дом, но потом раздумал и решил подождать его во дворце. Его блестящий вид, его спокойное и естественное обращение, его властные манеры и повелительный голос произвели такое благоприятное впечатление, что никому и в голову не приходило заподозрить его в самозванстве. Войдя в приемную, он заявил, что он с личным поручением к министру от великого князя Сергея Александровича. Несмотря на натянутые отношения, существовавшие между министром и царским дядей, это заявление никого не удивило и не вызвало ни в ком недоверия.

Ровно в час в Мариинский дворец прибыл Сипягин. Ему доложили, что в приемной его дожидается специальный курьер великого князя Сергея Александровича. Крайне изумленный Сипягин направился в приемную и с протянутой рукой пошел навстречу Балмашеву, чтобы взять протянутый им пакет...

— Этот пакет,— громко сказал Балмашев,— передан мне от имени великого князя для вручения вашему высокопревосходительству...

— От чьего имени? — с удивлением спросил Сипягин.

— От имени великого князя Сергея Александровича.

И, отступив на два шага назад, мнимый флигель-адъютант направил прямо на министра свой браунинг, из которого сделал несколько выстрелов.

— Так поступают с врагами народа!— громовым голосом воскликнул он.

Через несколько, минут смертельно раненный Сипягин скончался.

Балмашев был предан военному суду. Его поведение на суде было мужественное и гордое. На вопрос, были ли у него сообщники, он вначале отказался ответить, но потом воскликнул:

— Мои сообщники — правительство с царем во главе.

Им место — здесь, на скамье подсудимых.

Свой смертный приговор Балмашев выслушал спокойно, с холодным равнодушием. Его мать хлопотала о его помиловании, но царь ответил, что оно будет даровано осужденному только в том случае, если он сам подаст прошение. Дурново ходил в одиночную камеру Балмашева и уговаривал его подать это прошение, но все попытки его кончились полной неудачей. По собственному выражению Дурново, он «натолкнулся на скалу».

— Вам гораздо труднее меня повесить,— иронически кинул ему на прощание Балмашев,—чем мне умереть. Я от вас не хочу никаких милостей. Единственное, о чем я прошу, это выбрать веревку покрепче, так как вы и вешать-то не умеете как следует тех, кого вы приговариваете к смерти1.

3 мая 1902 г., в пять часов утра, Степан Балмашев был повешен на тюремном дворе Шлиссельбургской крепости. Спокойствие и мужество не покидали молодого революционера до самого последнего мгновения, и, когда перед смертью поп попытался подойти к нему и причастить его, он твердым, недопускающим возражения голосом сказал ему:

— Я не умею лицемерить...

Роль Азефа в организации этого покушения установлена только в общих чертах. Известно, что он в нем принимал, по крайней мере, такое же деятельное участие, как и Григорий Гершуни.

Обвинительный акт против Л. А. Лопухина, содержащий подробный, хотя и неполный разбор «услуг», оказанных Азефом, указывает среди этих «услуг» на доклад, посланный им после смерти министра внутренних дел и в котором перечислены все участники дела Сипягина. Но чиновник, который составлял этот удивительный документ для личной надобности и осведомления Столыпина, не заметил грубой и нелепой ошибки, совершенной им цитированием этого доклада, доказывающего, что Азеф все знало приготовлениях затевающегося убийства Сипягина. Нельзя же, в самом деле, допустить, чтоб он узнал все подробности дела сейчас же после его исполнения.

Так или иначе, но полиция узнала через Азефа, что убийство Сипягина было организовано Гершуни вместе с Михаилом Мельниковым и Павлом Крафтом. Благодаря его указаниям Мельников попал через некоторое время в руки полиции.

За казнью Сипягина должно было последовать убийство Победоносцева. Всесильный обер-прокурор Святейшего синода был живым воплощением самодержавия, которого он являлся самым умным и талантливым теоретиком и самым убежденным защитником. «Великий инквизитор», как прозвали этого действительно русского Торквемаду, был вплоть до самой своей смерти предметом самой страстной ненависти со стороны всей свободомыслящей России. Его мрачная тень легла на целые десятилетия умственного и политического развития России.

Покушение на Победоносцева было назначено в день погребения Сипягина. Обер-прокурор Святейшего синода должен был участвовать в похоронном шествии, и убийство предполагалось совершить или во время шествия, или же во время самого обряда погребения2.

Два артиллерийских офицера Михаил Григорьев и Недаров взялись за выполнение приговора над Победоносцевым. Оба они были преданы Азефом и арестованы. М. Григорьев в тюрьме стал выдавать под влиянием своей жены, игравшей плачевную и позорную роль.

Он дал «чистосердечные» показания обо всем, что ему было известно.

Покушение на Победоносцева никогда больше не повторилось. Если этому вреднейшему изуверу царизма, задержавшему русское народное образование на много лет, оказавшему гибельное влияние на все решительно стороны русской жизни, суждено было умереть спокойной естественной смертью, то это, главным образом, благодаря предательству Азефа.

Между покушениями на Сипягина и Победоносцева и последующими покушениями лежит промежуток времени в три месяца, ознаменовавшийся гибелью террористической группы, основанной фельдшерицей Ременниковой, близкой и преданной сотрудницей Гершуни. Провал, несомненно, был делом рук Азефа.

1 Балмашев повторил знаменитую фразу декабриста Рылеева, который во время казни сорвался с веревки и с презрением и язвительностью высмеивал своих палачей, не умеющих даже вешать как следует.

2 В своих «Воспоминаниях» Гершуни рассказывает, что Победоносцев должен был быть убит одновременно с Сипягиным террористом, переодетым бригадным генералом. Акт предполагалось совершить при выходе Победоносцева из Святейшего синода. Нелепая ошибка была причиной неудачи этого плана. Телеграмма, посланная мнимому генералу, не дошла по назначению, вследствие ошибки, допущенной в адресе (см.: Гершуни Г. Воспоминания.—С. 63).

«Боевая организация» наметила следующей жертвой харьковского губернатора князя Оболенского. Этот губернский чиновник стяжал себе мрачную славу жестоким подавлением аграрных беспорядков, вспыхнувших в Харьковской губернии. Усмиренные крестьяне были подвергнуты по его приказу позорным телесным наказаниям. Партия решила для примера казнить его, чтобы показать, что подобные преступления не могут оставаться безнаказанными:

Фома Качура, простой крестьянин, приехавший в Харьков из Екатеринослава, познакомился с Гершуни незадолго до покушения. Он просился в «боевую организаций», предлагая себя для выполнения первого террористического акта, который партия сочтет необходимым совершить.

22 июля 1902 г., около десяти часов вечера, в саду увеселительного заведения «Тиволи» Качура спешными шагами приблизился к прогуливавшемуся там кн. Оболенскому и выстрелил в него из своего револьвера. Но боязнь попасть при этом в даму, которая шла об руку с князем, помешала ему хорошо прицелиться, и пуля только слегка задела князя за шею. Вторая пуля не попала в цель, потому что дама схватила Качуру в это время за руку. Сбежавшиеся со всех сторон сыщики и городовые накинулись на Качуру, который успел тем не менее дать еще два выстрела, ранив в ногу харьковского полицмейстера Вессонова.

Заключенный в Шлиссельбургскую крепость Качура в конце первого же года поддался обольщениям полиции и сделался предателем. Он выдал одного из своих товарищей Вейценфельда, участие которого в покушении было ничтожно. Правительство сумело, таким образом, составить обвинительный акт так, что туда могли войти все данные, которые оно получало от своих «сотрудников». Ведь и Азеф предупреждал о готовящемся покушении, а между тем его показания не могли по вполне естественным причинам фигурировать в официальных документах.

Среди тогдашних провинциальных бурбонов особенно дурной славой пользовался уфимский губернатор Богданович, отличившийся своими репрессалиями против рабочих. Во время мирной манифестации, устроенной златоустовскими рудокопами, Богданович приказал войскам открыть без предупреждения стрельбу по безоружной толпе, не ждавшей такого вероломно-преступного нападения. На месте осталось большое количество убитых, среди которых были женщины и дети.

6 мая 1903 г. в пять часов вечера губернатор Богданович прогуливался в городском саду, как вдруг на одной из уединенных боковых аллей он очутился лицом к лицу с каким-то незнакомцем, который на него набросился. Раздалось несколько револьверных выстрелов, и генерал, окровавленный, упал без сознания на землю. Сбежавшаяся публика и сыщики нашли его при последнем издыхании. Все их попытки задержать революционера, стрелявшего в Богдановича, остались тщетными. Этот смелый террорист вместе с сопровождавшими его товарищами, отстреливаясь на бегу и держа на почтительном расстоянии преследовавших, успел скрыться, не оставив за собою никаких следов.

На земле рядом с жертвой был найден конверт — «смертный приговор «боевой организации» с.-р. генералу Богдановичу за его гнусную роль в златоустовских событиях.

Несмотря на все отчаянные усилия, уфимской охранке не удалось обнаружить преступников.

Какую роль играл Азеф в этом покушении? Если бы нам пришлось судить о ней по данным обвинительного акта против Лопухина, то мы из него должны были бы заключить, что Азеф не имел никакого прикосновения к этому делу: официальный судебный документ ни одного слова, ни одного намека не содержит относительно убийства Богдановича. В действительности же Азеф участвовал вместе с Гершуни в выработке плана и в мельчайших подготовлениях к уфимскому покушению, одновременно осведомляя департамент полиции о ходе событий. Террорист Б. В. Савинков, который сообщил нам для нашей книги немалоценных сведений, передавал нам, что Азеф лично участвовал в выборе двух революционеров, первоначально назначенных для уфимского дела. Эти два революционера были недолго спустя, вероятно по доносу Азефа, арестованы в Двинске.

Но Гершуни нашел других исполнителей и лично поехал в Уфу, чтоб иметь возможность на месте наблюдать за приготовлениями, а также чтоб ускорить покушение.

Департамент полиции, всесторонне осведомленный о роли Гершуни, давно уже отдал приказ о его розыске и даже назначил крупную премию (10 000 руб.) за его, спешную поимку. Когда из донесений Азефа стало известно, что Гершуни собирается в Уфу, чтоб организовать покушение против Богдановича, туда немедленно был послан Пресловутый Медников. К несчастью для этого охранника, он не успел вовремя приехать в Уфу и по дороге, в поезде, получил телеграмму Азефа, извещавшего его, что покушение совершилось и что Гершуни уехал в Киев. Гершуни был арестован в Киеве 13 мая, то есть ровно через неделю после убийства Богдановича, но только другим сыщиком, которому больше повезло, чем Медникову, и который получил обещанную награду.

Зная, что за ним охотятся, Гершуни принял все меры предосторожности, чтоб не попасться в руки полиции. Вместо того чтоб доехать до самого Киева, он сошел на одной из пригородных станций. Но там его уже ждали пять охранников, которые арестовали «го и препроводили в киевское охранное отделение, где один из главных чиновников встретил его, прямо называя по имени (арестовавшие его сыщики сами не знали, с кем они имеют дело). Гершуни сразу овладели смутные подозрения, он понял, что кем-то был выдан, но его подозрения были беспредметные, не падая ни на одно определенное лицо. В своих «записках» он рассказывает, что за ним не было никакой слежки и что, видно, он был арестован по приказу и указаниям, полученным свыше. Он не скрывает дальше своего недоверчивого отношения к правительственной версии, согласно которой его арест произошел будто бы благодаря доносу какого-то студента, случайно узнавшего о его приезде в Киев и продавшего свой секрет жандармам за крупную сумму денег.

Преданный военному суду Григорий Гершуни держал себя на суде так, что вызвал восхищение даже у злейших своих врагов. Какой-то великий князь, внимательно следивший за процессом, воскликнул в присутствии своих приближенных: «Этот еврей — герой», а один из судей заявил:

«Вот человек».

Гершуни был приговорен к смертной казни. Но самодержавное правительство почему-то не сочло нужным привести в исполнение этот приговор, и несмотря на то, что Гершуни решительно отказался просить помилования, как это ему предлагали, смертная казнь была ему заменена бессрочным заключением в Шлиссельбургскую крепость, откуда через несколько лет он был переведен в Сибирь.

Об обстоятельствах, при которых совершилось покушение на губернатора Богдановича, существуют самые разнообразные и противоречивые данные. Если верить заявлениям Лопухина, сделанным им Борису Савинкову во время их свидания в Лондоне, департамент полиции, как учреждение, не был предупрежден нисколько о том, что затевалось в Уфе. В своих показаниях на суде Лопухин подтвердил это свое заявление. Возможно, мы эту гипотезу не считаем исключенной, что полицейская банда, во главе которой находился Рачковский, была — в этом случае, как и во многих других,— хорошо осведомлена, но скрывала от директора департамента и от правительства дело, сулившее ей несомненные выгоды. Рачковский и К° всячески избегали сообщать что-либо уфимской охранке, преследуя свои особые цели, и тем позволили террористам привести в исполнение задуманный ими террористический акт. Впрочем, во время прений на своем процессе Лопухин заявил по этому поводу, что Азеф «не был в непосредственном распоряжении департамента полиции... и что сношения с ним имели исключительно Рачковский и Ратаев»1.

Убийство Богдановича и последовавший затем арест Гершуни знаменуют собою конец первого периода террористической деятельности Азефа. До тех пор он разделял власть вместе с незабвенным Гершуни, своим «ближайшим другом», которого он упрятал сперва в Шлиссельбургскую крепость, потом в Акатуйскую каторжную тюрьму, в Сибири. С устранением Гершуни верховное, единоличное и полновластное руководительство «боевой организацией» переходит исключительно к нему.

Отныне вся партия в руках Азефа.

1 Существует другая интерпретация этих фактов. Она основана на записке, оставленной недавно умершим начальником киевского охранного отделения генералом Новицким.

Покушение, по мнению Новицкого, было подготовлено в Киеве. Гершуни жил в этом городе. Он занимал меблированную комнату у одного портного, родная дочь которого принадлежала к революционной организации. Гершуни был влюблен в эту девушку, и она, казалось, отвечала ему взаимностью (sic!). Он от нее ничего не скрывал, точно так же как и от ее отца, на которого он смотрел как на будущего своего тестя и который выражал глубокую преданность революционным идеям.

Портной и его дочь были секретными агентами полиции. Каждый вечер, смотря по обстоятельствам, он или она являлись к генералу Новицкому и докладывали обо всем, что делал или предполагал делать Гершуни.

Нужно прибавить, что Гершуни в это время уже был известен полиции как организатор покушения против покойного министра внутренних дел Сипягина.

В одном из своих писем к жене, относящихся к этому периоду и представляющих яркий образчик двоедушия и лицемерия, он пишет:

«Какое несчастье, что в нашей революционной партии так мало инициативы. Приходится все делать самому; когда меня нет,—все делается спустя рукава. Думаешь, что имеешь дело со взрослыми, разумными людьми,— на самом же деле это мальчишки... Я был в Москве, виделся кое с кем из стариков, но и там все разговоры, разговоры, а дела мало... Больше болтают, чем делом занимаются... А то, что делается,— делается со страхом и колебаниями»...

Мы в следующие главах увидим, каков был на деле сам автор этих строк, столь чудовищным образом воплощавший в себе идею террора.

У Новицкого была, таким образом, возможность следить шаг за шагом за приготовлениями покушения против губернатора Богдановича.

Он знал имена всех участников, и когда через портного и его дочь ему стало известно, что они собираются уже ехать в Уфу, то он послал шифрованную телеграмму министру внутренних дел фон Плеве с подробным изложением дела и с просьбой немедленно послать ему соответствующие инструкции.

Телеграмма ушла в 11 часов вечера. Новицкий надеялся получить ответ к двум-трем часам ночи. Он мог бы тогда приступить к арестам с раннего утра.

Но наступил третий час, прошел еще час — ответа, не было. Тогда Новицкий телеграфировал вторично. Никакого ответа. Между тем каждая минута дорога — надо было спешить. Наконец, в 10 часов утра пришла телеграмма министра, которая ошеломила бравого генерала, когда он ее расшифровал. Плеве приказывал ему ограничиваться получением сведений и немедленной их передачей по телеграфу министру. Новицкий повиновался. Он дал террористам спокойно уехать, а через два-три дня Богданович был убит.

Согласно этой версии, которую мы здесь воспроизводим ввиду ее крайней пикантности, но к которой мы относимся с большим недоверием, Плеве сознательно дал совершиться этому покушению для того, чтоб оправдать свою политику жестоких репрессий.

Далее

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова