Глава III
(проблема теории и практики)
1. Почему до настоящего времени не было политической науки?
Появление и исчезновение занимающих нас здесь проблем регулируется еще не открытым структурным законом. Наступит время, когда даже возникновение и исчезновение целых наук будет сведено к определенным факторам и тем самым объяснено. В истории искусства уже делались попытки ответить на вопрос, когда и по какой причине возникает и становится господствующим пластическое искусство, техника рельефного изображения и т.д. Задачей социологии знания также все в большей степени становится выявление структурных условий, при которых возникают или исчезают те или другие проблемы и дисциплины, ибо с социологической точки зрения появление проблемы и ее значимость не находят удовлетворительного объяснения в наличии выдающихся людей, крупных талантов; это объяснение следует искать в характере и стадии развития сложного взаимопереплетении различных проблем, внутри которого возникает данная проблема. Наличие же этого взаи- мопереплетения в его целостности (но не во всех его деталях) должно быть рассмотрено и понято в рамках всей тотальности специфических жизненных связей данного общества. У отдельного мыслителя может создаться впечатление, будто возникающие в его сознании идеи не зависят от всей совокупности этих связей; действующий в рамках узкой жизненной сферы человек может легко предположить, что события его жизни изолированы и предназначены ему судьбой; однако задача социологии состоит не в том, чтобы рассматривать возникающие идеи, актуальные проблемы и события в этой ограниченной перспективе, но в том, чтобы вывести все эти изолированные на первый взгляд феномены из исконной, всегда существующей, хотя и постоянно меняющей свою структуру, совокупности жизненных связей и опыта и определить в ней их место. Если социология знания сможет когда – либо последовательно применять этот метод, некоторые проблемы, сохраняющие до сих пор известную загадочность – во всяком случае поскольку речь идет об их корнях, – станут более ясными. Мы сможем, в частности, установить, почему политическая экономия и социология возникли так поздно, почему в одних странах их развитие шло быстро, а в других наталкивалось на значительные препятствия. При такой постановке вопроса станет, быть может, понятным и то, что до сих пор представлялось нам загадочным: почему именно политика
[95]
еще не стала наукой, (факт особенно удивительный в нашу эпоху), характерной целью которой является последовательная, сплошная рационализация мира.
Наше знание распространяется почти на все, и в каждой области знания существуют методы передачи и сообщения имеющихся данных. Неужели именно та сфера человеческой деятельности, от которой зависит наша общая судьба, окажется недоступной для научного исследования и скроет от него свои тайны? Загадочность этой проблемы невольно вызывает тревогу, и многие, вероятно, уже задавали себе вопрос, вызвано ли это просто тем, что вопрос поставлен преждевременно, что на данной исторической стадии на него еще не может быть дан ответ, или же мы действительно наталкиваемся здесь на границу познаваемого, переступить которую вообще невозможно.
В пользу первого предположения говорит уже упомянутое выше недавнее происхождение общественных наук. Следовательно, из незавершенности основополагающих наук можно как будто объяснить незавершенность этой «прикладной» дисциплины. Тогда преодоление этой отсталости было бы только вопросом времени, и в ходе дальнейшей исследовательской работы общество стало бы таким же доступным научному контролю объектом, каким является природа.
В пользу второго предположения говорит смутное ощущение того, что политика являет собой совершенно особую по своему характеру область, чисто рациональное исследование которой наталкивается на специфические трудности, отсутствующие в других областях знания. В этом случае все попытки научного исследования заранее обречены на неудачу из-за специфических свойств этой сферы нашего существования.
Правильная постановка вопроса уже сама по себе была бы значительным достижением; знание о незнании принесло бы известное успокоение, ибо тем самым мы бы по крайней мере поняли, почему в этой области невозможно знание и его распространение. Поэтому наша первоочередная задача состоит в том, чтобы ясно представить себе постановку проблемы. Что имеют в виду, спрашивая: возможна ли политика как наука?»
В политике есть области, непосредственно доступные пониманию и изучению. Образованный профессиональный политик должен знать историю страны, где протекает его деятельность, а также историю тех стран, с которыми связана его страна и которые в своих взаимоотношениях образуют определенную политическую среду. Так, для политической деятельности прежде всего необходимо знание историографии и дополняющих ее статистических данных. Далее политик должен быть осведомлен о государственном устройстве тех стран, которые
[96]
связаны с его сферой деятельности. Однако подлинный политик должен обладать не только юридическим образованием, он должен разбираться и в социальных отношениях, на основе которых и для которых государственные учреждения существуют, Он должен быть в курсе политических идей, в традиции которых он живет. Идейный мир его противников также не должен быть чужд ему. К этому присоединяется еще ряд более трудно постигаемых вещей, знание о которых все более расширяется в наши дни: техника манипулирования массами, необходимая в современном демократическом государстве, история, статистика, учение о государстве, социология, история идей, коллективная психология представляют собой необходимые для политика области знания, количество которых может быть в каждом случае увеличено.
Если бы перед нами стояла задача составить перечень знаний, необходимых для профессионального политика, то в него следовало бы включить упомянутые выше предметы. Однако все они дают лишь чисто фактические сведения, которые политик может использовать, в своей совокупности они также не создают политику как науку и в лучшем случае могут выполнять функции вспомогательных наук. Если бы мы под политикой понимали лишь совокупность всех фактических знаний, необходимых для политической деятельности, то вообще не возникал бы вопрос, является ли политика наукой и можно ли ей обучить. Тогда педагогическая, дидактическая проблема заключалась бы в том, как произвести наиболее благоприятный, с точки зрения практических политиков, выбор из бесконечного количества имеющихся в наличии фактов.
Однако уже эта несколько утрированная характеристика существующего положения должна убедить нас в том, что постановка вопроса, при каких условиях возможна политика как наука и как ей обучить, не может иметь в виду совокупность фактических знаний.
Но в чем же состоит тогда проблема?
Вышеупомянутые науки родственны по своей структуре постольку, поскольку объектом их исследования являются общество и государство как исторически сложившиеся феномены. Политическая же деятельность, напротив, занимается государством и обществом постольку, поскольку они еще находятся в процессе становления. Политическая наука изучает творческие силы данного момента, чтобы из этого потока движущихся сил создать нечто устойчивое. Вопрос сводится, таким образом, к следующему: возможно ли знание текущего, становящегося, знание творческого акта?
Тем самым достигнута первая стадия в обрисовке поставленной проблемы. Что означает это противоречие ставшего и становящегося в области общественных явлений?
[97]
Австрийский социолог и политик Шеффле [i] указал, что общественная и государственная жизнь может быть в каждый данный момент разделена на две части: первая состоит из ряда явлений, которые уже сформировались определенным образом, как бы застыли, и регулярно повторяются; вторая – из явлений, находящихся в процессе становления; здесь принятое а каждом отдельном случае решение может привести к новообразованиям. Первый аспект Шеффле называет «повседневной государственной жизнью», второй – «политикой». Приведем несколько примеров для пояснения того различия, которое здесь имеется в виду.
Когда в ходе обычной административной деятельности текущие дела решаются в соответствии с существующими правилами и предписаниями, то это, по Шеффле, не «политика», а «управление». Управление и есть именно та область, где мы можем парадигматически постигнуть «повседневную государственную жизнь». Следовательно, там, где решение по каждому данному случаю принимается в соответствии с заранее установленными предписаниями, речь идет не о политике, а о той области общественной жизни, где явления выступают в своем застывшем, сформированном виде. Для наглядности Шеффле приводит распространенное в административной практике выражение. Если встречается случай, который можно подвести под схему «F», т.е. свести к определенному прецеденту, то пользуются немецким словом «Sc himmel», «производным» от латинского «simile», которое означает, что решение по данному делу должно быть «подобным» существующим прецедентам.
Однако мы сразу же попадаем в область «политики», когда дипломатам удается заключить с иностранными государствами не существовавшие ранее договоры, когда депутаты проводят в парламенте законы о новых налогах, когда кто – либо занимается предвыборной агитацией, когда оппозиционные группы готовят восстание или забастовку или когда эти действия подавляются.
Следует, однако, признать, что в действительности здесь, как и во всех подобных определениях, границы текучи. Так, нечто новое может возникнуть и в повседневной государственной жизни в результате медленного перемещения в последовательности традиционных конкретных решений. И наоборот, какое – либо социальное движение, например, может состоять из «стереотипны», «оказывающих бюрократизирующее воздействие» элементов. Тем не менее эта полярность «повседневная государственная жизнь» – «политика» остается чрезвычайно плодотворной в качестве ориентирующего отправного пункта.
Если рассматривать это противопоставление с более принципиальных позиций, то можно прежде всего установить
[98]
следующее: каждый общественный процесс делится на застывшие компоненты, «рационализированные» сферы, и на «иррациональную среду», которая их окружает.
Здесь для большей точности надо добавить следующее: выражение «застывшие компоненты» следует понимать фигурально. Ведь в общественной жизни даже сформировавшееся и закостенелое не является вещным, не уподобятся собранным на складе вещам. Законы, предписания, установленные обычаи существуют лишь благодаря тому, что живая жизнь все время репродуцирует их, репродуцируя в них самое себя. Застылость определенной области означает лишь то, что здесь репродуцирующая самое себя жизнь руководствуется правилами и формами процесса, которыми она уже располагает и которые все время заново создает. Выражение «рационализированные сферы» следует также понимать в широком смысле прежде всего как теоретический рациональный подход, при котором в основу рабочего процесса положена рациональная калькуляция, но также и как такую «рационализацию», когда течение процесса установлено как бы заранее, так, например, в сфере традиционных условностей, обычаев, нравов, где процесс не всегда рационально постигается, но всегда определен по своей структуре. Можно было бы обратиться и к терминологии Макса Вебера – он вводит в качестве главного понятия понятие стереотипа и различает два его подвида: традиционализм и рационализм. Поскольку у нас в данной связи нет основания останавливаться на этом различении, мы будем пользоваться понятием «рационализированной сферы» в общем значении веберовского понятия стереотипа.
Таким образом, мы различаем в обществе «рационализированную структуру» и иррациональную среду».
Здесь само собой напрашивается дальнейший вывод: наш мир характеризуется тенденцией по возможности все подвергнуть рационализации, превратить в объект административного управления и устранить иррациональную среду.
То, что мы имеем здесь ввиду, может быть иллюстрировано самыми простыми примерами. Достаточно представить себе путешествие 150 лет тому назад, когда путешественник подвергался самым различным случайностям. В наши дни все про- исходит в соответствии с расписанием, стоимость поездки заранее точно рассчитана, и ряд административных мер превращает систему коммуникаций в рационально управляемую сферу.
Установление противоположности между рационализированной структурой и иррациональной средой позволяет нам определить понятие деятельности.
Деятельность, в нашем понимании, не составляют те решения, которые принимает чиновник, рассматривающий
[99]
пачку актов в соответствии с существующими предписаниями; нельзя говорить о подлинной деятельности и в том случае, когда судья подводит какой – либо проступок под соответствующий параграф кодекса или когда фабричный рабочий изготовляет болт согласно разработанным методам; нет по существу подлинной деятельности и тогда, когда известные законы природы используются в определенной комбинации для достижения какой- либо технической цели. Все эти действия следует рассматривать как репродуцирующие, ибо они совершаются в рамках некоей рационализированной системы в соответствии с данными предписаниями без какого-либо индивидуального решения.
Деятельность, в нашем понимании, начинается только там, где еще нет рационализации, где мы вынуждены принимать решения в ситуации, не регулируемой предписаниями. Здесь только и возникает проблема взаимоотношения между теорией и практикой, о которой, основываясь на проведенном анализе, кое-что можно сказать уже теперь. Знанием о той части общественной жизни, где все, в том числе и сама жизнь, рационализировано и организовано, мы, безусловно, располагаем. Здесь вообще не встает проблема отношения между теорией и практикой, ибо подведение отдельного явления под общий закон – действие, которое не может быть названо практикой.
Однако как ни рационализирована наша жизнь, все эти рационализации все – таки носят лишь частичный характер, ибо наиболее важные области нашей общественной жизни еще по сей день покоятся на иррациональной основе. Наша экономика при всей ее технической рационализации в целом не является плановым хозяйством, хотя и позволяет производить точный расчет в отдельных ее областях. Несмотря на ярко выраженную тенденцию к росту трестов и значения организации, в ней решающую роль продолжает играть свободная конкуренция. Наше общество является классовым по своей структуре; прерогативы власти внутри государства и в межгосударственных отношениях достигаются в иррациональной борьбе, исход которой решает судьба.
И эти два иррациональных центра общественной структуры формируют ту среду, в которой на первый план выступает неорганизованная, нерационализированная жизнь, в которой становятся необходимы деятельность и политика. Более того, здесь формируются и отсюда распространяются и все те глубокие иррациональные явления, которые заполняют нашу внеэкономическую жизнь, сферу наших внутренних переживаний. С социологической точки зрения здесь именно и находится та область, где начинается и может быть постиг- нут в своей структуре процесс их оттеснения и переформиро-
[100]
вания в сторону социальной интеграции. Итак, теперь вопрос должен быть поставлен следующим образом: возможно ли знание этой сферы и связанной с ней деятельности [ii] .
Тем самым постановка нашей первоначальной проблемы достигла того наивысшего уровня, на котором уяснение не представляется нам достижимым. Только теперь, когда мы установили, где, собственно говоря, начинается область политики и где вообще возможна деятельность в соответствии с ее подлинной природой, мы можем приступить к определению специфических трудностей, характеризующих отношения между теорией и практикой.
Серьезные трудности, с которыми сталкивается здесь знание, состоят в том, что его объектами являются не заставшие в определенном образе данности, а текучие, находящиеся в процессе становления тенденции, постоянно преобразующиеся стремления и энтелехии. Трудность состоит также в том, что здесь все время меняется констелляция взаимодействующих сил. Там, где постоянно действуют одни и те же силы и где соотношение их носит регулярный характер, можно фиксировать общие закономерности. Там же, где возможно постоянное появление новых тенденций, комбинации которых никогда нельзя заранее предвидеть, там исследование, опирающееся на общие закономерности, сильно затруднено. И, наконец, трудность заключается в том, что мыслящий теоретик находится не вне изучаемой им сферы, но сам участвует в столкновении борющихся сил. Это соучастие неминуемо вызывает односторонность его оценок и волевых импульсов.
Еще большее значение – и самое важное – имеет тот факт, что в области политики теоретик связан с определенным политическим течением, с одной из борющихся сил не только в своих оценках и волевых импульсах; характер постановки вопросов, весь тип его мышления вплоть до используемого им понятийного аппарата – все это с такой очевидностью свидетельствует о влиянии определенной политической и социальной основы, что в области политического и исторического мышления следует, по моему мнению, говорить о различии стилей мышления, различии, которое простирается даже на логику.
В этом обстоятельстве и состоит, без сомнения, наибольшее препятствие для того, чтобы политика могла быть наукой в общепринятом смысле. Ведь согласно нашим ожиданиям знание о деятельности возможно лишь в том случае, если мышление независимо по отношению к игре сил, хотя бы в своей основной структуре. Пусть даже мыслящий субъект участвует в борьбе, но основа его мышления, его позиция в наблюдении и установлении различий должна быть свободна от воздействия этой борьбы. Однако, поскольку любая проблема может быть решена только в том случае, если связан-
[101]
ные с ней трудности не маскируются, а доводятся до своего логического конца, нашей ближайшей задачей должно быть рассмотрение упомянутого тезиса, согласно которому в области политики как сама постановка проблемы, так и способ мышления могут быть совершенно различны.
2. Обоснование тезиса, согласно которому познание детерминировано политически и социально
Мы ставим перед собой цель показать на конкретном примере, как структура политического и исторического мышления меняется в зависимости от того или иного политического течения. Чтобы не искать слишком далеких примеров, остановимся на упомянутой нами проблеме отношения между теорией и практикой. Мы покажем, что уже эта самая общая фундаментальная проблема политической науки решается представителями различных политических и исторических направлений по-разному.
Для того чтобы это стало очевидным, достаточно вспомнить о различных социальных и политических течениях ХIХ и ХХ вв. В качестве важнейших идеально – типических представителей этих течений мы назовем следующие: 1. Бюрократический консерватизм. 2. Консервативный историзм. 3. Либерально – демократическое буржуазное мышление. 4. Социалистическо–коммунистическая концепция. 5. Фашизм.
Начнем с бюрократическо-консервативного мышления. Основной тенденцией любого бюрократического мышления является стремление преобразовать проблемы политики в проблемы теории управления. Поэтому большинство немецких работ по истории государства, в заглавии которых стоит слово «политика», de facto относится к теории управления. Если принять во внимание ту роль, которую здесь повсюду (особенно в прусском государстве) играла бюрократия, и в какой мере здесь интеллигенция была по существу бюрократической, эта своеобразная односторонность немецкой науки по истории государства станет вполне понятной.
Стремление заслонить область политики феноменом управления объясняется тем, что сфера деятельности государственных чиновников определяется на основании принятых законов. Возникновение же законов не относится ни к компетенции чиновников, ни к сфере их деятельности. Вследствие этой социальной обусловленности своих взглядов чиновник не видит, что за каждым принятым законом стоят социальные силы, связанные с определенным мировоззрением, волеизъявлением и определенными интересами. Чиновник отождествляет позитивный порядок, предписанный конк-
[102]
ретным законом, с порядком как таковым и не понимает того, что любой рационализированный порядок есть не что иное, как особый вид порядка, компромисс между метарациональными борющимися в данном социальном пространстве силами.
Административно – юридическое мышление исходит из некоей специфической рациональности, и если оно неожиданно наталкивается на какие – либо не направляемые государственными институтами силы, например на взрыв массовой энергии в период революции, оно способно воспринять их только как случайную помеху. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в ходе всех революций бюрократия всячески стремилась избежать столкновения с политическими проблемами в политической сфере и искала выхода в соответствующих постановлениях. Революция рассматривается бюрократией как непредвиденное нарушение установленного порядка, а не как самовыражение тех общественных сил, которые стоят за любым установленным порядком и создают, сохраняют или преобразуют его. Административно – юридическое мышление конструирует лишь замкнутые статистические системы и постоянно видит перед собой парадоксальную задачу – включить в свою систему новые законы, возникающие из взаимодействия находящихся вне рамок системы сил, т.е. сделать вид, будто продолжает развиваться одна основополагающая система.
Типичным примером милитаристско–бюрократического образа мыслей может служить легенда об «ударе ножом в спину» (Dolchstosslegende) во всех ее вариантах, где взрыв социальных сил интерпретируется как насильственное нарушение данной стратегической системы. Ведь милитаристы- бюрократы концентрируют все свое внимание на сфере военных действий, и если там все обстоит благополучно, то и во всем остальном должен, по их мнению, царить полный порядок. Подобный образ мыслей напоминает по своей чисто ведомственной премудрости известный медицинский анекдот: операция проведена блестяще, только пациент, к сожалению, умер.
Таким образом, бюрократии всегда свойственно стремление гипостазировать собственную сферу деятельности в соответствии со своими социально обусловленными воззрениями и не замечать того, что область администрации и упорядочения определенных функций является лишь частью всей политической действительности. Бюрократическое мышление, не отрицая того, что политика может быть наукой, отождествляет ее с наукой управления. При этом вне сферы внимания остается иррациональная среда, а когда она заставляет вспомнить о себе, ее пытаются ввести в колею «повседневной государственной жизни». Классическим выражением этого мышления служит следующее, возникшее в этих
[103]
кругах изречение: «Хорошее управление мы предпочитаем наилучшей конституции» [iii] .
Наряду с бюрократическим консерватизмом, в значительной мере господствовавшим в административном аппарате Германии, особенно Пруссии, существовал и развивался параллельно ему другой вид консерватизма, который может быть назван историческим. Его социальной основой было дворянство и все те слои буржуазной интеллигенции, которые по своему духовному и реальному значению занимали в стране господствующее положение, но при этом постоянно сохраняли известную напряженность в своих взаимоотношениях с консерваторами бюрократического толка. В формировании этого типа мышления сыграли большую роль немецкие университеты, прежде всего круги университетских историков, где этот образ мыслей еще поныне сохраняет свое значение.
Характерным для исторического консерватизма является то, что он понимает значение иррациональной среды в жизни государства и не стремится устранить ее административными мерами. Исторический консерватизм отчетливо видит ту не организованную, не подчиняющуюся точным расчетам сферу, где вступает в действие политика. Можно даже сказать, что он направляет все свое внимание на подчиненные волевым импульсам, иррациональные сферы жизни, внутри которых, собственно говоря, и происходит эволюция государства и общества. Однако он рассматривает эти силы как нечто, всецело превышающее возможности человеческого разума и совершенно недоступное ни пониманию, ни контролю рассудка. Здесь действуют лишь традиции, унаследованный инстинкт, «созидающие в тиши» душевные силы, «дух народа»; лишь они могут, черпая из глубин бессознательного, формировать то, что находится в процессе становления.
Эту точку зрения в конце ХVIII в. ярко отразил уже Берк (прототип большинства немецких консерваторов) в следующих словах: «Науке созидания, восстановления или улучшения государства нельзя, как и любой другой опытной науке, обучить а priori [iv] , и опыт, необходимый для усвоения этой чисто практической науки, не может не быть продолжительным» [v] .
Социологическая основа этого утверждения очевидна. Здесь выражена идеология представителей высших аристократических кругов Англии, которая должна была служить законным обоснованием того, что и в Германии управление государством следует предоставить аристократии. Это «je ne sais quoi» [vi] в политике, которое постигается лишь в результате длительного опыта и доступно, по-видимому, лишь тем, кто из поколения в поколение занимает высокие политические посты, должно служить легитимизацией сословного господства.
[104]
Из этого явствует, каким образом и в данном случае социальный, жизненный импульс может способствовать проницательности заинтересованных общественных групп по отношению к определенным аспектам социального бытия. Если для бюрократа сфера политики была полностью заслонена управлением, то аристократ с самого начала живет именно в сфере политики. Его внимание постоянно направлено на ту область, где сталкиваются внутренние и внешние сферы государственной власти, где ничто не измышляется и не дедуцируется, где, следовательно, решает не индивидуальный разум, а каждое решение, каждый вывод является компромиссом в игре реальных сил.
Теория исторического консерватизма, которая по существу является рефлектированным выражением старых сословных традиций [vii] , в своем политическом анализе в самом деле ориентировалась на эту выходящую за границы управления сферу. Эта сфера рассматривается как чисто иррациональная: согласно этой точке зрения, она не может быть создана, но вырастает самостийно. Таким образом, решающей альтернативой этого мышления, альтернативой, с которой оно все соотносит, является противоположность между планомерным созиданием и самостийным ростом [viii] .
Следовательно, политический деятель должен не только знать, что в данной ситуации правильно, и ориентироваться в определенных законах и нормах, но и обладать врожденным, обостренным длительным опытом, инстинктом, который поможет ему найти правильное решение.
В этой иррационалистической тенденции докапиталистический, традиционалистский иррационализм (для которого, например, юридическое мышление также было не сопоставлением фактов, не познанием, а интуитивным открытием истины) сочетался с иррационализмом романтическим. Тем самым было создано мышление, для которого история также является ареной действия дорациональных и внерациональных сил. С этих позиций определял отношение теории к практике и Ранке, самый видный представитель исторической школы [ix] . Ранке не считает, что политика является самостоятельной наукой, которой можно обучить. Политик может с пользой для себя изучать историю, но не для того, чтобы извлечь из нее правила поведения, а потому, что знание истории обострит его политическую интуицию. Подобный тип мышления можно рассматривать как идеологию политических групп, традиционно занимающих господствующее положение, но не связанных с бюрократическим административным аппаратом.
Если противопоставить друг другу обе рассмотренные здесь точки зрения, то можно прийти к следующему выводу: бюрократ пытается скрыть область политики, историцист же
[105]
рассматривает ее как иррациональную, хотя и подчеркивает в событиях и действиях субъекта исключительно компонент традиционности. Тем самым мы подошли к главному противнику этой теории, сложившейся первоначально на основе сословного сознания, – к либерально-демократической буржуазии [x] и ее учениям. Буржуазия вступила на историческую арену как представительница крайнего интеллектуализма. Под интеллектуализмом мы здесь понимаем такой тип мышления, который либо вообще игнорирует элементы воли, интереса, эмоциональности и мировоззрения, либо подходит к ним так, будто они тождественны интеллекту и могут быть просто подчинены законам разума.
Представители этого буржуазного интеллектуализма настойчиво стремились к созданию научной политики. Буржуазия не только высказала подобное желание, но и приступила к обоснованию этой науки. Точно так же как буржуазия создала первые подлинные институты политической борьбы в виде парламента, избирательной системы, а позднее Лиги Наций, она систематически разработала и новую дисциплину – политику.
Однако парадокс, свойственный организации буржуазного общества, повторяется и в буржуазной теории. Подобно тому как буржуазная рационализация мира, несмотря на присущую ей последовательно рационализирующую тенденцию, внезапно останавливается перед определенными феномена- ми, ибо, санкционировав «свободную конкуренцию» и классовую борьбу, она как бы создала новую иррациональную сферу общественной жизни, так и для этого мышления остается не- кий нерастворимый в реальности остаток. И далее; подобно тому как парламент является формальной организацией, формальной рационализацией реальной политической борьбы, а не снятием этого феномена, так и буржуазная теория достигает лишь кажущейся, формальной интеллектуализации иррациональных по своей сущности элементов.
Хотя буржуазное мышление и видит эту новую иррациональную среду, однако его интеллектуализм проявляется в том, что оно пытается подчинить себе основанные на власти и иные иррациональные по своему характеру отношения, которые здесь господствуют с помощью рассуждений, дискуссий и организаций, будто эти отношения уже рационализированы. Так, например, предполагалось, что политическое поведение может быть научно определено без каких – либо особых затруднений. Связанная же с ним наука распадается, согласно этой точке зрения, на три части: 1) учение о цели, т.е. учение об идеальном государстве; 2) учение о позитивном государстве; 3) политика, т.е. описание способов, посредством которых существующее государство будет превращено в совершенное государство.
[106]
Для иллюстрации этого мышления можно привести устройство «замкнутого торгового государства» у Фихте; недавно его в этом аспекте подверг очень тонкому анализу Риккерт [xi] , который, впрочем, и сам стоит на той же исходной позиции.
Существует, следовательно, наука о целях и наука о средствах достижения этой цели. Здесь прежде всего бросается в глаза полное отделение теории от практики, интеллектуальной сферы от сферы эмоциональной. Для современного интеллектуализма характерно неприятие эмоционально окрашенного, оценивающего мышления. Если же оно все-таки обнаруживается (а политическое мышление всегда в значительной степени коренится в сфере иррационального), то делается попытка конструировать этот феномен таким образом, чтобы создавалось впечатление о возможности устранить, изолировать этот «оценивающий» элемент и тем самым сохранить хотя бы остаток чистой теории. При этом совершенно не принимается во внимание тот факт, что связь эмоционального с рациональным может при известных обстоятельствах быть чрезвычайно прочной (проникать даже в категориальную структуру) и что в ряде областей требование подобного разделения de facto неосуществимо. Однако эти трудности не смущают представителей буржуазного интеллектуализма. Они с непоколебимьм оптимизмом стремятся к тому, чтобы обрести совершенно свободную от иррациональных элементов сферу.
Что же касается целей, то, согласно этому учению, есть некая правильная постановка цели, которая, если она еще не обнаружена, может быть достигнута посредством дискуссии. Так, первоначально концепция парламентаризма (как ясно показал К. Шмитт [xii] ) была концепцией дискутирующего общества, где поиски истины шли теоретическим путем. В настоящее время достаточно хорошо известна природа этого самообмана, объяснение которого должно носить социологический характер, известно и то, что парламенты отнюдь не являются со- обществами для проведения теоретических дискуссий. Ибо за каждой «теорией» стоят коллективные силы, воля, власть и интересы которых социально обусловлены, вследствие чего парламентская дискуссия отнюдь не носит теоретический характер, а является вполне реальной дискуссией. Выявление специфических черт этого феномена и стало в дальнейшем задачей выспевшего позже врага буржуазии – социализма.
Занимаясь здесь социалистической теорией, мы не будем проводить различие между социалистическим и коммунистическим учением. В данном случае нас интересует не столько все многообразие исторических феноменов, сколько выявление полярных тенденций, существенных для понимания современного мышления.
[107]
В борьбе со своим противником, с буржуазией, марксизм вновь открывает, что в истории и политике нет чистой теории. Для марксистского учения очевидно, что за каждой теорией стоят аспекты видения, присущего определенным коллективам. Этот феномен – мышление, обусловленное социальными, жизненными интересами, – Маркс называет идеологией.
Здесь, как это часто случается в ходе политической борьбы, сделано весьма важное открытие, которое, будучи постигнуто, должно быть доведено до своего логического конца, тем более что в нем заключена самая суть всей проблема- тики политического мышления вообще. Понятие «идеологии» намечает эту проблематику, однако отнюдь не исчерпывает ее и не вносит в нее полную ясность [xiii] . Для того чтобы достигнуть полной ясности, надо устранить односторонность, еще присущую первоначальной концепции.
Для нашей цели мы считаем необходимым ввести хотя бы две поправки.
Прежде всего легко убедиться в том, что мыслитель социалистическо-коммунистического направления усматривает элементы идеологии лишь в политическом мышлении противника; его же собственное мышление представляется ему совершенно свободным от каких бы то ни было проявлений идеологии. С социологической точки зрения нет оснований не распространять на марксизм сделанное им самим открытие и от случая к случаю выявлять идеологический характер его мышления.
Далее должно быть совершенно ясным, что понятие идеологии используется не в смысле негативной оценки и не предполагает наличие сознательной политической лжи; его назначение указать на аспект, неминуемо возникающий в определенной исторической и социальной ситуации, и связанные с ним мировоззрение и способ мышления. Подобное понимание идеологии, которое в первую очередь существенно для истории мышления, следует строго отделять от всякого другого. Тем самым не исключается, конечно, что в определенных условиях может быть выявлена и сознательная политическая ложь.
При таком понимании понятие идеологии сохраняет все свои абсолютно положительные черты, которые должны быть использованы в научном исследовании. В этом понятии зарождается постижение того, что любое политическое и историческое мышление необходимым образом обусловлено социально; и этот тезис надо освободить от политической односторонности и последовательно разработать. То, как воспринимается история, как из существующих фактов конструируется общая ситуация, зависит от того, какое место исследователь
[108]
занимает в социальном потоке. В каждой исторической или политической работе можно установить, с какой позиции рассматривается изучаемый объект. При этом социальная обусловленность мышления совсем не обязательно должна быть источником заблуждения; напротив, в ряде случаев именно она и придает проницательность пониманию политических событий. Наиболее важным в понятии идеологии является, по нашему мнению, открытие социальной обусловленности политического мышления. В этом и заключается главный смысл столь часто цитируемого изречения: «Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание» [xiv] .
С этим связан и второй существенный момент марксистского мышления, а именно новое определение отношения между теорией и практикой. В отличие от буржуазных мыслителей, уделявших особое внимание определению цели и всегда отправлявшихся от некоего нормативного представления о правильном общественном устройстве, Маркс – и это является одним из важнейших моментов его деятельности – всегда боролся с проявлениями подобного утопизма в социализме. Тем самым он с самого начала отказывается от точного определения цели; нормы, которую можно отделить от процесса и представить в виде цели, не существует. «Коммунизм для нас не состояние, которое должно быть установлено, не идеал, с которым должна сообразовываться действительность. Мы называем коммунизмом действительное движение, которое уничтожает теперешнее состояние. Условия этого движения порождены имеющейся теперь налицо предпосылкой» [xv] .
Если сегодня спросить воспитанного в ленинском духе коммуниста, как будет в действительности выглядеть общество будущего, то он ответит, что вопрос поставлен недиалектически, ибо будущее складывается в реальном диалектическом становлении.
В чем же состоит эта реальная диалектика?
Согласно этой диалектике, нельзя представить себе a priori, каким должно быть и каким будет то или иное явление. Мы в силах повлиять лишь на то, в каком направлении пойдет процесс становления. Нашей конкретной проблемой является всегда только следующий шаг. В задачу политического мышления не входит конструирование абсолютно правильной картины, в рамки которой затем без всякого исторического основания насильственно вводится действительность. Теория, в том числе и теория коммунистическая, есть функция становления. Диалектическое отношение теории к практике заключается в том, что сначала теория, вырастающая из социального волевого импульса, уясняет ситуацию. По мере
[109]
того как в эту уясненную ситуацию вторгаются действия, действительность меняется; тем самым мы оказываемся уже перед новым положением вещей, из которого возникает новая теория. Следовательно, движение состоит из следующих стадий: 1) теория – функция реальности; 2) эта теория ведет к определенным действиям; 3) действия видоизменяют реальность или, если это оказывается невозможным, заставляют пересмотреть сложившуюся теорию. Измененная деятельностью реальная ситуация способствует возникновению новой теории [xvi] .
Такое понимание отношения теории к практике носит отпечаток поздней стадии в развитии этой проблематики. Очевидно, что этой стадии предшествовал период крайнего интеллектуализма и полнейшего иррационализма со свойственной им односторонностью и что данному пониманию приходится обходить все подводные камни, выявленные рефлексией и опытом буржуазной и консервативной мысли. Преимущество этого решения заключается именно в том, что ему надлежит воспринять и переработать все предшествующие решения, и в осознании того, что в области политики обычная рациональность не может привести ни к каким результатам. С другой стороны, этот жизненный импульс настолько движим волей к познанию, что не может, подобно консерватизму, впасть в полный иррационализм. В результате всех этих факторов создается чрезвычайно гибкая концепция теории.
Основной политический опыт, наиболее выразительно сформулированный Наполеоном: «On s'engage, puis on voit» [xvii] ) [xviii] , находит здесь свое методологическое обоснование [xix] . В самом деле, политическое мышление не может совершаться на основе каких – либо расчетов, производимых извне; напротив, мышление становится более ясным, проникая в конкретную ситуацию; при этом становится более ясной и сама ситуация, не только благодаря делам и поступкам, но и благодаря участвующему в этом акте мышлению.
Таким образом, социалистическо-коммунистическая теория является синтезом интуитивизма и стремления к крайней рационализации.
Интуитивизм находит свое выражение в том, что здесь полностью, даже в тенденции, отвергается проведение точного предварительного расчета; рационализм – в том, что в каждую данную минуту подвергается рационализации то, что увидено по – новому. Ни одного мгновения нельзя действовать без теории, однако возникшая в данной ситуации теория не находится уже на том же уровне, на котором находилась теория, предшествовавшая ей.
Высшее знание дает прежде всего революция: «История вообще, история революций в частности, всегда богаче содержанием, разнообразнее, живее, «хитрее», чем
[110]
воображают самые лучшие партии, самые сознательные авангарды наиболее передовых классов. Это и понятно, ибо самые лучшие авангарды выражают сознание, волю, страсть, фантазию десятков тысяч, а революцию осуществляет в момент особого подъема и напряжения всех человеческих способностей сознание, воля, страсть, фантазия десятков миллионов, подхлестываемых самой острой борьбой классов» [xx] ,
Интересно, что в этом аспекте революция не выступает как взрыв присущей людям страстности, как чистая иррациональность, ибо вся ценность этой страстности состоит в возможности аккумулировать рациональность, накопленную в результате миллионов экспериментирующих мыслительных актов.
Это и есть синтез, совершаемый человеком, который сам находится в иррациональной среде, знает об этой иррациональности и тем не менее не отказывается от надежды на возможную рационализацию.
Марксистское мышление родственно консервативному тем, что оно не отрицает иррациональную сферу, не пытается скрыть ее, как это делает бюрократическое мышление, и не рассматривает ее, подобно либерально – демократическому мышлению, чисто интеллектуально, будто она является рациональной. Марксистское мышление отличается от консервативного тем, что в этой относительной иррациональности оно видит моменты, которые могут быть постигнуты посредством рационализации нового типа.
Так, судьба, случайность, все внезапное, неожиданное и возникающая на этой почве религиозность выступают как функции еще не постигнутой рациональности исторической структуры. «Страх перед слепой силой капитала, которая слепа, ибо не может быть предусмотрена массами народа, которая на каждом шагу жизни пролетария и мелкого хозяйчика грозит принести ему и приносит «внезапное», «неожиданное», «случайное» разорение, гибель, превращение в нищего, в паупера, в проститутку, голодную смерть, – вот тот корень современной религии, который прежде всего и больше всего должен иметь в виду материалист, если он не хочет оставаться материалистом приготовительного класса. Никакая просветительная книжка не вытравит религии из забитых капиталистической каторгой масс, зависящих от слепых разрушительных сил капитализма, пока эти массы сами не научатся объединенно, организованно, планомерно, сознательно бороться против этого корня религии, против господства капитала во всех формах» [xxi] . Для этого мышления иррациональная среда не полностью иррациональна, произвольна или совершенно необозрима, Правда, в этом становлении еще нет статистически фиксированных, подчиняющихся определенным законам, постоянно повторяющихся отношений; однако и
[111]
здесь не допускается все, что угодно. А это имеет решающее значение. Растущее новое находит свое выражение не в последовательности неожиданных событий; политическая сфера сама пронизана тенденциями, которые, правда, подвержены изменениям, но самим фактом своего наличия в значительной степени определяют характер возможных событий.
Поэтому марксистское мышление направлено в первую очередь на выявление и рационализацию всех тех тенденций, которые в каждый данный момент влияют на характер названной среды. Марксистская теория выявила эти структурные тенденции в трех направлениях.
Она прежде всего указывает на то, что сама политическая сфера создается и всегда может быть охарактеризована данным состоянием стоящих за ней производственных отношений [xxii] . Производственные отношения рассматриваются не в статике, как некий постоянно и неизменно повторяющийся круговорот экономики, а в динамике, как некая структурная связь, которая сама с течением времени постоянно видоизменяется.
Во-вторых, утверждается, что с изменениями этого экономического фактора теснейшим образом связано преобразование классовых отношений, что одновременно ведет к преобразованию характера власти и к постоянным сдвигам в распределении комплекции власти.
В-третьих, признается, что системы идей, господствующих над людьми, могут быть сняты и познаны в своем внутреннем построении, что характер их изменения позволяет нам теоретически определить структуру этого изменения.
И, что значительно более важно, эти три вида структурных связей не рассматриваются независимо друг от друга. Именно их взаимосвязь становится единым кругом проблем. Идеологическая структура не изменяется независимо от структуры классовой, классовая структура – независимо от экономической. И именно в этой взаимосвязи и в этом взаимопереплетении тройственной проблематики – экономической, социальной и идеологической – состоит особая интенсивность марксистской мысли. Только эта сила синтеза позволяет марксизму все время заново ставить как для прошлого, так и для находящегося еще в стадии становления будущего проблему структурной целостности. Парадоксальным является здесь то, что марксизм признает наличие относительной иррациональности и уделяет ей серьезное внимание. Однако он не ограничивается, подобно исторической школе, признанием этого факта, а всячески стремится по мере возможности устранить его посредством рационализации нового типа.
Перед социологом и в данном случае возникает вопрос, какое историко-социальное бытие и какие условия породили этот
[112]
своеобразный способ мышления, представителем которого является марксизм. Как объяснить эту особую способность соединять крайний иррационализм с крайним рационализмом таким образом, чтобы из этого соединения возникла новая («диалектическая») рациональность?
С социологической точки зрения это – теория поднимающегося класса, который не стремится к мгновенным успехам и, следовательно, не является путчистским, класса, который по свойственной ему революционизирующей тенденции должен быть постоянно зорок и бдителен перед лицом не допускающих предвидение констелляций.
Каждая теория, связанная с положением определенного класса и созданная в интересах не изменчивых масс, а организованных исторических групп, должна быть рассчитана на действие à la longue [xxiii] . Поэтому ей необходимо полностью рационализированное представление об историческом процессе, на основании которого всегда можно задать вопрос, где мы в данную минуту находимся и в какой стадии находится движение [xxiv] . Группы докапиталистического происхождения, где преобладает элемент сообщества, могут объединяться силою традиций или общих эмоциональных переживаний. Теоретизирование осуществляет там второстепенную функцию. Напротив, необходимой предпосылкой объединения групп, не связанных в первую очередь совместной жизнью и конституировавшихся на основе сходного положения в рамках данной общественной структуры, может быть только ярко выраженное теоретизирование. Следовательно, подобная ярко выраженная потребность в теоретизировании соответствует с социологической точки зрения такой классовой структуре, где людей объединяет не взаимная близость, а одинаковое положение в обширной социальной сфере. Эмоциональные связи действуют лишь в непосредственной близости, теоретизированное представление о мире связывает и на расстоянии. Таким образом, рационализированная концепция истории служит социально связующим фактором для рассеянных в пространстве групп и связующим звеном для сменяющихся поколений, постоянно врастающих в сходные социальные положения. При образовании классов первостепенное значение имеет близость по положению в социальной сфере и по теоретическим взглядам. Складывающиеся вслед за тем эмоциональные связи всегда в той или иной степени рефлексивны и более или менее – контролируются теорией. Несмотря на эту резко выраженную тенденцию к рационализации, непосредственно присущую классовому положению пролетариата, эта рациональность находит свою границу в оппозиционном и еще более в революционном по самому своему назначению положении этого класса. Революционный импульс не дает этой рациональности стать
[113]
абсолютной. Хотя в Новое время рационализация достигла таких масштабов, когда даже мятеж, иррациональный по самой своей сущности, обретает определенную организацию [xxv] и тем самым бюрократическую окраску, в исторической концепции и жизненной системе должно тем не менее сохраниться какое-то пространство для необходимой иррациональности, которая и есть революция. Ибо революция ведь означает, что где – то намечается, предполагается прорыв рационализированной структуры; революция требует, следовательно, ожидания благоприятного момента, когда можно решиться на наступление. Если бы мы считали политическую сферу полностью рационализированной, то от ожидания благоприятного момента пришлось бы отказаться. Ведь этот «момент» означает не что иное, как то иррациональное «hic et nunc» [xxvi] , которое каждая теория скрывает посредством своей тенденции к обобщению. До той поры, однако, пока в революции нуждаются и к ней стремятся, без этого момента прорыва обойтись нельзя, поэтому в теоретическом представлении образуется брешь, свидетельствующая о том, что иррациональное может быть удостоено признания во всей своей иррациональности.
Все это диалектическое мышление начинает с того, что подвергает дальнейшей рационализации ту сферу, которая представляется совершенно иррациональной группам исторического консерватизма; однако оно останавливается в этой рационализации там, где находившееся в процессе становления превратилось бы при рационализации в нечто совершенно застывшее.
В понятии «поворота» содержится этот элемент иррациональности. Господствующие в политической сфере тенденции не конструируются посредством простого математического расчета действующих в данной среде сил; здесь принимается во внимание, что, будучи лишены своего первоначального импульса, они могут внезапно совершить «резкий поворот». Очевидно, что этот поворот рассчитан быть не может, он всегда зависит от революционных действий пролетариата. Таким образом, интеллектуализм объявляется непреложным отнюдь не во всех жизненных ситуациях; напротив, в двух направлениях интуиция как способ постижения иррациональности даже поощряется. Тем самым дана двоякая иррациональность. Во-первых, определение момента, когда господствующие тенденции достигнут зрелости и обретут способность к резкому повороту, недоступно точному расчету и является делом политического инстинкта. Во-вторых, исторические события не могут быть настолько точно детерминированы, чтобы исключить изменяющее структуру вмешательство.
Таким образом, марксистское мышление предстает перед нами как рациональное мышление иррационального
[114]
действия. О правильности этого анализа свидетельствует тот факт, что марксистские пролетарские слои, достигнув успеха, сразу же устраняют из теории диалектический элемент и начинают мыслить с помощью генерализирующего, устанавливающего общие законы метода либерализма и демократии; те же из них, кто по самому своему положению вынужден ждать революции, сохраняют верность диалектике (ленинизм).
Диалектическое мышление есть такое рационалистическое мышление, которое ведет к иррациональности и постоянно стремится ответить на два вопроса: 1) где мы находимся? 2) о чем свидетельствует иррационально пережитый момент? При этом в основе совершаемых действий всегда лежит не простой импульс, а социологическое понимание истории; вместе с тем, однако, не делается никаких попыток растворить без остатка всю ситуацию и специфику данного момента в рациональном расчете. Вопросом к ситуации служит всегда действие, а ответом всегда его успех или неудача. Теория не отрывается от ее существенной связи с действием, а действие есть та вносящая ясность стихия, в которой формируется теория.
Позитивная сторона этой теории заключается в том, что ее сторонники, исходя из своих собственных социальных и жизненных импульсов, все более ясно понимают, что политическое мышление существенно отличается от обычного теоретизирования. Позитивным является, далее, и то, что этот диалектический образ мышления содержит в себе в переработанном виде как проблематику буржуазного рационализма, так и проблематику исторического иррационализма.
У иррационализма это мышление заимствовало точку зрения, согласно которой историко–политическая сфера не состоит из застывших данностей, и метод, направленный только на выяснение законов, не дает искомых результатов. Кроме того, этот способ мышления позволяет учесть динамичность господствующих в политической сфере тенденций, распознать жизненные корни политического мышления и, следовательно, не ведет к искусственному отделению теории от практики.
От рационализма данная теория унаследовала склонность проводить рационализацию и там, где до сих пор рационализация оказывалась невозможной.
Пятой интересующей нас разновидностью является фашизм, сложившийся как политическое течение в нашу эпоху. Фашизм разрабатывает особую точку зрения на отношение теории к практике. По своей сущности он активен и иррационален. Фашизм охотно заимствует положения иррациональных философий и наиболее современных по своему типу политических теорий. В фашистское мировоззрение вошли в первую
[115]
очередь (разумеется, соответствующим образом переработанные) идеи Бергсона, Сореля и Парето.
В центре фашистского учения находится апофеоз непосредственного действия, вера в решающий акт, в значение инициативы руководящей элиты. Сущность политики в том, чтобы действовать, понять веление момента. Не программы важны [xxvii] , важно безусловное подчинение вождю. Историю творят не массы, не идеи, не действующие в тиши силы, а утверждающие свою мощь элиты [xxviii] . Это полнейший иррационализм, но отнюдь не иррационализм консерваторов и не то иррациональное начало, которое одновременно и надрационально, не народный дух, не действующие в тиши силы, не мистическая вера в творческую силу длительного периода времени, а иррационализм действия, отрицающий историю во всех ее значениях, выступающий с совершенно новых позиций. «Для того чтобы быть молодым, надо уметь забывать. Мы, современные итальянцы, гордимся своей историей, но мы не превращаем ее в сознательный лейтмотив наших действий, хотя история и живет в нас как некий биологический элемент» [xxix] .
Различным значениям понятия истории следовало бы посвятить особое исследование. Тогда можно было бы показать, что различные духовные и социальные течения по – разному интерпретируют историю. Здесь мы ограничимся следующими указаниями.
Только что приведенное, отчетливо характеризованное в выступлении Бродреро определение истории отличается от консервативного, либерально – демократического и социалистического понятия истории. Ибо все эти, в остальном резко противоположные друг другу теории, исходят из общей предпосылки, согласно которой в истории существуют определенные, доступные исследованию связи, как бы устанавливающие местоположение любого события. Не все возможно во все времена [xxx] , определенные переживания, определенные действия, определенное мышление и пр. возможны только в определенном месте и в определенные исторические периоды; и эти все время меняющиеся и преобразующиеся структурные связи должны быть доступны пониманию. Обращение к истории, данная стадия в развитии истории и социального организма имеют смысл, так как умение ориентироваться в этой области может и должно стать определяющим фактором поведения и политической деятельности.
Как ни различна была складывающаяся из этого обращения к истории картина у консерваторов, либералов и социалистов, все они держались мнения, что в истории существуют доступные пониманию связи. Сначала в ней искали план божественного провидения, затем высокую целесообразность
[116]
духа в динамическом и пантеистическом понимании, однако это были лишь метафизические подступы к чрезвычайно плодотворной исследовательской гипотезе, которая видит в историческом процессе не последовательность разнородных событий, а связанные совместные действия важнейших факторов. Попытка понять внутреннюю структуру исторического процесса предпринималась для того, чтобы тем самым обрести масштаб для собственных действий.
Если либералы и социалисты твердо держались мнения, что эта связь, эта структура может быть полностью рационализирована, и различие заключалось главным образом в том, что первые ориентировались по преимуществу на прямолинейный прогресс, а вторые – на диалектическое движение, то консерваторы стремились к тому, чтобы познать становящуюся структуру исторической целостности созерцательно и морфологически. Сколь ни различны эти точки зрения по своим методам и своему содержанию, все они исходили из того, что политическое действие происходит в рамках истории и что в наше время для совершения политического действия необходимо умение ориентироваться в той находящейся в становлении общей совокупности связей, внутри которой находится субъект этой деятельности. Иррациональность же фашистского действия устраняет эту в той или иной степени познаваемую историчность, подобно тому как она уже до известной степени была устранена в синдикалистской концепции предшественника фашизма Сореля [xxxi] , который отрицал идею эволюции с близких фашизму позиций. Все то, что связывает консерваторов, либералов и социалистов, сводится к предпосылке, согласно которой в истории существует некая связь событий и форм, благодаря чему все в той или иной степени имеет значение, соответствующее его месту в истории, и не все может произойти всегда. С фашистской же точки зрения, любая историческая концепция есть просто конструкция, фикция, которую следует уничтожить в пользу прорывающегося сквозь историческое время действия [xxxii] .
То обстоятельство, что в фашистской идеологии, особенно после ее поворота вправо, появляются идеи «национальной войны» и «Римской империи», нисколько не противоречит антиисторической сущности этой теории. Оставляя в стороне то, что эти идеи с самого начала сознательно воспринимались как мифы, т.е. фикции, эти идеи вообще не свидетельствуют об историчности данной концепции, ибо историческое мышление и историческая деятельность не сводятся к патетическому переживанию содержаний каких – либо прежних событий, а находят свое выражение в том, что человек ощущает себя внутри потока исторических событий, потока, обладающего определенной, отчетливо выраженной структурой.
[117]
Это ощущение только и делает действительно понятным собственное вмешательство в ход событий.
При чисто интуитивном подходе ценность всякого политического и исторического познания равна нулю, ибо в нем выявляется только его идеологичный, мифологизирующий аспект. Единственная функция мышления заключается с точки зрения активистского интуитивизма в том, чтобы раскрыть иллюзионистский характер этих бесплодных теорий, разоблачить их как самообман. Мышление здесь лишь пролагает путь для чистого действия. Возглавляющий движение вождь знает, что все политические и исторические идеи – не более чем мифы. Сам он свободен от их воздействия, но он ценит их, и это другая сторона данной установки, поскольку они являются «дериватами», которые стимулируют энтузиазм, приводят в движение чувства, иррациональные резидуальные пласты в человеке и одни только ведут к политическим действиям [xxxiii] . Здесь претворяется в практику то, что Сорель и Парето [xxxiv] разработали и довели до логического конца в теории мифов и учении об элите и передовых ударных отрядах.
Нетрудно понять, что подобный интуитивный подход ведет к глубокому скепсису по отношению к науке, особенно к гуманитарной. Если в марксизме проявлялось едва ли не религиозное отношение к науке, доходящее до уровня гностической веры, то уже у Парето в качестве позитивного знания выступает только чисто формальная социальная механика. В фашизме научный скепсис этого одинокого трезвого наблюдателя позднебуржуазного общества сочетается с самоуверенностью молодого движения. Весь скепсис Парето по отношению к познаваемому здесь сохраняется, но к нему присоединяется вера в активность как таковую и собственную жизнеспособность [xxxv] . Там, где все специфически историчное считается недоступным научному постижению, объектом научного исследования могут быть только те общие закономерности, которые свойственны всем людям во все времена. Помимо упомянутой социальной механики признается еще и социальная психология. Знание ее полезно вождям как чисто техническая осведомленность: они должны знать, какими средствами можно привести в движение массы. Эти глубинные пласты человеческой души одинаковы для всех, будь то человек наших дней, Древнего Рима или Возрождения.
Здесь этот интуитивизм внезапно сочетается со стремлением буржуазии поздней стадии развития выявлять только общие законы, в результате чего из позитивизма Конта, например, были постепенно изъяты все элементы философии истории, препятствующие созданию общей социологии. С другой стороны, возникновение понятия идеологии, господствующего в учении о плодотворных мифах, может быть в значительной
[118]
степени отнесено к марксизму. Однако при внимательном рассмотрении здесь обнаруживаются весьма существенные различия.
В марксизме, правда, также существует понятие идеологии в значении «лжи», «обмана», «фикции», однако под эту категорию подпадает не любое мышление, направленное на исследование структуры истории, но лишь мышление враждебных марксизму классов и слоев. Не всякое мышление, не всякий вывод объявляется здесь идеологией. Только те слои, которые нуждаются в сокрытии истины и по самому своему социальному положению не хотят и не могут познать подлинные связи, неизбежно становятся жертвами ложных переживаний. Таким образом, каждая мысль (в том числе и истинная) самим фактом того, что она мыслится, связана с определенной социально – исторической ситуацией; однако эта соотнесенность с бытием не лишает мышление возможности быть истинным. В отличие от этого интуитивный активизм, постоянно обнаруживаемый, хотя и в соединении с другими тенденциями, в фашистской теории, рассматривает познаваемость и возможность рационализации как нечто неопределенное, а идеи – как нечто весьма второстепенное [xxxvi] . Тонкий слой познаваемости содержится для политики лишь в данных социальной механики и упомянутой выше социальной психологии.
С фашистской точки зрения и марксистское понимание, рассматривающее историю как основанную на экономических и социальных факторах структурную взаимосвязь, есть в конечном итоге только миф, и совершенно так же, как с течением времени исчезает уверенность в структурированности исторического процесса, складывается и отрицательное отношение к учению о классах. Нет пролетариата, есть только пролетариаты [xxxvii] .
Для подобного типа мышления и переживания характерно также представление, что история распадается на мгновенно сменяющиеся ситуации, причем решающими здесь являются два обстоятельства: во – первых, вдохновенный порыв выдающегося вождя передовых групп (элит); во – вторых, обладание единственно возможным знанием – знанием массовой психологии и техникой манипулирования ею.
Следовательно, политика как наука возможна только в определенном смысле: ее функция – продолжить путь к действию. Она совершает это двумя способами: во-первых, посредством уничтожения всех тех идолов, которые способствуют пониманию истории как определенного процесса; во-вторых, посредством внимательного изучения массовой психики, особенно присущего ей инстинкта власти и его функционирования. Эта душа массы в самом деле в значительной степени послушна лишь вневременным законам, поскольку она больше, чем что – либо иное, находится вне истории, тогда как
[119]
историчность социальной психики может быть обнаружена только там, где речь идет о человеке в определенных социально – исторических условиях.
Исторически эта политическая теория в конечном итоге восходит в Макиавелли, у которого мы, собственно говоря, уже обнаруживаем все ее основные положения. Вдохновенный порыв выдающегося вождя предвосхищен в понятии «virt ú» [xxxviii] , срывающий покровы со всех идолов реализм и использование техники, целью которой является господство над психикой глубоко презираемой массы, мы также находим у него, хотя in concreto [xxxix] здесь многое носит иной характер. И наконец, у него уже намечается тенденция к отрицанию детерминированности истории и теория прямого наступательного действия.
Буржуазия в своей теории также часто уделяла место этому учению о политической технике и помещала его, как правильно указал Шталь, вне всякой связи рядом с идеями естественного права, служившими ей нормативами [xl] . По мере того как в ходе своего утверждения буржуазные идеалы и связанные с ними исторические представления частично реализовались, частично же, превращаясь в иллюзии, теряли свое значение, эти трезвые, вневременные представления все более выступали как единственное политическое знание.
На современном этапе развития эта специфическая технология чисто политической деятельности все более связывается с активизмом и интуитивизмом, отрицающим всякую конкретную познаваемость истории, и превращается в идеологию тех групп, которые непосредственное взрывающее вторжение в историю предпочитают постепенной подготовке ее преобразования. Подобная направленность в различных вариантах свойственна как анархизму Прудона и Бакунина, так и синдикализму Сореля, откуда она перешла в фашизм Муссолини [xli] .
С социологической точки зрения это – идеология путчистских групп, возглавляемых интеллектуалами, которые, являясь аутсайдерами по отношению к слою либерально- буржуазных и социалистических вождей, используют для завоевания власти изменение конъюнктуры, постоянно возникающее в период преобразования современного общества. Этот трансформационный период, ведет ли он к социалистическому или к регулируемому тем или иным способом плановому капиталистическому хозяйству, характеризуется тем, что периодически создает возможность для путчистских выступлений, и в той же мере, в какой этот период таит в своей социально- экономической структуре иррациональные остатки, он способствует и концентрации взрывчатых иррациональных элементов в современном сознании.
[120]
Подобный социологический аспект описанной здесь идеологии может быть наиболее успешно выявлен в том случае, если наблюдатель, рассматривающий с этих позиций исторический процесс, ориентируется исключительно на ту иррациональную среду, о которой шла речь вначале. Вследствие того, что он займет в потоке событий ту духовную и социальную позицию, откуда можно постигнуть лишь неорганизованное и нерационализированное, от его взора скроется все то, что в истории являет собой структуру, в социальном устройстве – консолидировавшееся построение.
Можно даже установить прямую социологическую корреляцию между мышлением, предметом которого являются органические или организованные общности, и конструктивным видением истории. С другой стороны, существует тесная связь между свободно парящими агломератами и антиисторическим интуитивизмом. Чем в большей степени организованные или органические соединения подвержены распаду, тем менее способны они воспринимать конструктивные элементы истории и тем острее становится их чувствительность по отношению к невесомому и свободно парящему содержанию. Чем прочнее стабилизируются созданные велением минуты путчистские группы, тем более они склоняются к видению истории а (à la longue [xlii] и к конструктивному видению общества. В качестве формальной тенденции и эвристической гипотезы это всегда сохраняет свое значение, хотя в каждой данной исторической ситуации может возникнуть более сложное соотношение. Класс или какая – либо органическая общность не может воспринимать историю как совокупность мгновенных ситуаций, это свойственно лишь возникающим в подобных мгновенных ситуациях и отдающимся им массам; и внеисторическая мгновенная ситуация, которую стремятся использовать сторонники «активизма», также является de facto тем вырванным из исторической связи моментом, на который ориентировались путчистские группы.
Специфическое понятие практики, свойственное этому мышлению, также характерно для неукротимого в своем наступлении путча, тогда как сдерживаемые общественной структурой силы длительного действия, даже оппозиционные по своей сущности, рассматривают практику как средство постепенной реализации их намерений [xliii] .
В противоположности: порыв великого вождя, элиты, с одной стороны, слепые массы – с другой, – проявляется идеология интеллектуалов, призванная служить не столько агитации вовне, сколько внутренней легитимизации. Это – идеология, направленная против тех слоев вождей, которые полагали, что выражают интересы компактных социальных групп. Так, вожди консервативных партий считали себя выразителями
[121]
народа [xliv] , либералы – выразителями духа времени, социалисты и коммунисты пролетарского классового сознания.
Из этого различия в самолегитимизации можно сделать вывод, что группы, оперирующие противопоставлением великий вождь – масса, являются поднимающимися элитами, которые в социальном отношении еще парят свободно и еще не нашли своего места в социальной структуре. Их интерес направлен в первую очередь не на то, чтобы совершить переворот, преобразовать или сохранить определенные социальные структуры, а на то, чтобы заменить стоящие в данный момент у власти элиты другими элитами. Не случайно одни рассматривают историю как круговорот элит, а другие – как изменение исторической и социальной структуры. Каждый человек видит прежде всего ту часть общественно-исторической целостности, на обнаружение которой направлена его воля.
В процессе преобразования современного общества есть (как мы уже указывали) периоды, когда созданные буржуазией институты классовой борьбы (например, парламентская система) перестают соответствовать своему назначению, когда эволюционный путь временно становится неприемлемым, возникают глубокие кризисы, классовое расслоение приходит в упадок, меркнет классовое сознание борющихся социальных слоев; в эти периоды легко формируются кратковременные образования, и после того как индивиды теряют свою органическую или классовую ориентацию, на первый план выступают массы.
В такие минуты возможно установление диктатуры. Фашистская концепция истории и интуитивистская теория фашизма, которая пролагает путь для решительного действия, – не что иное, как представление об этой особой ситуации, гипостазированное до уровня всей общественной структуры в целом.
Восстановленное после кризиса равновесие приводит к тому, что вновь начинает оказывать свое воздействие гнет реальных, организованных историко–социальных сил. И даже если многое стабилизируется, особенно если новые элиты сумеют посредством правильной перестановки найти свое место в общей системе связей, динамика движущих сил в конечном итоге победит. Изменилась не социальная структура, в рамках развивающегося социального процесса произошли лишь перемещения в личном составе. Современная история (mutates mutandis) [xlv] уже знала однажды подобную диктатуру – диктатуру Наполеона. С исторической точки зрения это означало не что иное, как подъем определенных элит; с социологической – это было победой поднимающейся буржуазии, которая сумела и эти силы направить в нужную ей колею.
Даже если эти прорывы и этот натиск еще не рационализированных компонентов сознания вновь и вновь находят
[122]
свое умиротворение внутри компактных социальных связей, даже если именно эта иррациональная позиция менее всего пригодна для постижения важных конструктивных тенденций в историческом и социальном развитии, тем не менее именно в эти моменты внезапных вспышек освещается тот глубинный слой иррационального, который еще не постигнут историей, и быть может, вообще не может быть постигнут ею. Здесь нерационализированное соединяется с немедиатизированным и неисторизированным в нашем сознании и в нашей душе. И это открывает перед нашим взором область, которая вплоть до настоящего времени находится вне исторического развития. Это – область тех глухих жизненных инстинктов, которые в своей вечной неизменности лежат в основе каждого исторического события; постигнуть их в их внутренней сущности, интерпретировать их невозможно, но их можно в некоторой степени подчинить себе посредством определенной техники. К этой сфере внеисторического относится помимо виталистического элемента и то надысторическое духовное в нас, о котором говорят мистики; оно не растворяется полностью в истории и, будучи по своей природе неисторическим и по своему смыслу чуждым нашему пониманию, постигнуто быть не может. (В фашистской концепции об этом нет речи, однако именно это духовное начало безусловно противостоит историческому мышлению.)
Между этими двумя крайними полюсами находится, по – видимому, все то, что стало осмысленным, постигаемым, все рационализированное, организованное, структурированное, получившее художественную или какую – либо иную форму и поэтому историческое по своей природе. От взора того, кто рассматривает взаимосвязь явлений с этой промежуточной позиции, навсегда останется скрытым все то, что находится ниже или выше границ истории. Для того же, кто отправляется в своей ориентации от одного из этих крайних иррациональных полюсов, всегда будет недоступной конкретная историческая реальность.
Что касается отношения теории к практике, то фашистско-активистское решение этой проблемы привлекает многих тем, что объявляет всю сферу мышления иллюзорной. Политическое мышление может в лучшем случае, воплощаясь в «мифы», возбуждать людей к действию, но совершенно не способно научно постигать политику или прогнозировать будущее. Скорее можно считать чудом, что человеку в ряде случаев все – таки удается, несмотря на ослепляющий свет иррациональности, обрести необходимый для повседневной жизни эмпирический опыт. Так, уже Сорель отметил: «Nous savons que ces mythes sociaux n'empêchent d'ailleurs nullement l'homme de savoir tirer profit de toutes les observations qu'il fait au cours
[123]
de sa vie et ne font point obstacle a ce qu'il remplisse ses occupations normales» [xlvi] . А в примечании к этому он пишет: «On a souvent fait remarquer que les sectaires anglais ou americains, don’t l'exaltation religieuse était entretenue par les mythes apocalyptiques, n'en étaient pas moins souvent des homes très pratiques» [xlvii] ) [xlviii] .
И здесь человек действует, несмотря на то, что он мыслит.
Часто утверждалось, что и в ленинизме есть налет фашизма. Но было бы неправильно не видеть за общим в этих учениях их различий.
Общность состоит только в требовании активности борющегося меньшинства. Только потому, что ленинизм был изначально теорией, абсолютно направленной на революционную борьбу за захват власти меньшинством, на первый план вышло учение о значении ведущих групп и их решающем порыве.
Однако это учение никогда не доходило до полного иррационализма.
В той мере, в какой большевистская группа была лишь активным меньшинством внутри становящегося все более рациональным классового движения пролетариата, ее активистская интуиционистская теория всегда опиралась на учение о рациональной познаваемости исторического процесса.
Своим отрицанием историчности фашизм отчасти обязан (помимо уже упомянутого интуитивизма) мироощущению поднявшейся буржуазии. В мировоззрении поднявшегося класса всегда проявляется тенденция воспринимать исторический процесс как совокупность отдельных событий. История постигается как процесс лишь до той поры, пока наблюдающий за ней класс еще надеется на что-нибудь. Только из этих ожиданий возникают «утопии», с одной стороны, концепции «прогресса» – с другой. Приход к власти ведет к уничтожению утопического элемента и все большему опреснению à 1а longue – аспектов, в результате чего духовные и душевные силы могут быть направлены на осуществление непосредственных задач. Из этого следует, что общая картина, ориентированная на тенденции развития и тотальные структуры, заменяется теперь представлением о мире, состоящем из непосредственных импульсивных действий и дискретных данностей. Учение о процессе, об интеллигибельности исторической структуры становится теперь «мифом».
Фашизм может с полным основанием заимствовать эту буржуазную тенденцию к отрицанию истории как детерминированного процесса, ибо фашизм и сам выражает интересы определенных буржуазных групп. И стремится он, следовательно, не к созданию нового мира и нового социального порядка вместо существующего, а к замене одного господству-
[124]
ющего слоя другим внутри существующего классового общества [xlix] .
Его шансы на победу, подобно его исторической концепции, связаны, как уже было указано, с теми этапами исторического развития, когда кризисы настолько подрывают устои буржуазного капиталистического общества, что эволюционные методы уже не могут предотвратить открытые конфликты между классами. В подобной ситуации действительно побеждает тот, кто сумеет должным образом использовать момент, двинув в наступление активные силы меньшинства и захватив таким образом власть.
3. Проблема синтеза
В предыдущем изложении была сделана попытка показать на конкретном материале, как одна и та же проблема – проблема отношения теории к практике – видоизменяется в зависимости от различия в политической позиции. Между тем то, что установлено для этого самого принципиального вопроса научной политики вообще, сохраняет свою значимость и для всех остальных частных проблем. Во всех рассматриваемых случаях можно было бы показать, что в зависимости от позиции исследователя меняются не только основные ориентации оценки, содержания идей, но и постановка проблем, характер наблюдения и даже категории, обобщающие и упорядочивающие опытные данные.
Осмыслив в этом аспекте всю сложность политической науки и придя на основании всей истории политической борьбы к непреложному выводу, что в области политики решение и видение существенным образом связаны, можно с известным основанием умозаключить, что политика не может быть наукой.
Однако именно в этот момент, когда понимание трудностей как будто достигло своего предела, мы окалываемся на грани поворота.
На этой стадии перед нами открываются новые возможности, и мы можем следовать в решении данной проблемы двумя путями. В одном случае можно сказать: из того, что в политике существует лишь обусловленное определенной позицией знание, что партийность является неизбежным структурным элементом политики, следует, что политика может быть исследована лишь с партийной точки зрения и изучать политику можно лишь в партийных школах. Я полагаю, что это и в самом деле будет одним из путей, по которому пойдет последующее развитие.
Однако оказалось, и в дальнейшем это станет все более очевидным, что при сложности современных соотношений
[125]
и связей прежних методов политического обучения, в значительной степени случайных по своему характеру, недостаточно, поскольку они не дают те знания, которые необходимы современному политику. Поэтому отдельные партии будут вынуждены последовательно разрабатывать программы своих партийных школ. В них будущие политики получат не только фактические сведения, нужные им для того, чтобы выносить суждения по конкретным вопросам, но и познакомятся с теми точками зрения, которые позволят им с соответствующих позиций упорядочивать экспериментальный материал и постигать его политическое значение.
Каждая политическая точка зрения есть, однако, нечто неизмеримо большее, чем простое утверждение или отрицание однозначно постигаемых фактических данных. Она в каждом данном случае означает одновременно законченное мировоззрение. Важность этого обстоятельства для политика проявляется в стремлении всех партий влиять на формирование не только партийных взглядов, но и мировоззренческого мышления масс.
Формировать политическую установку означает определить то отношение к миру, которое проникает во все сферы жизни. Далее, воспитать политическую волю означает в наше время видеть историю в определенном аспекте, постигать события под определенным углом зрения, искать философскую ориентацию определенным образом.
Процесс этого возникновения разных направлений в мышлении и в представлении о мире, этой дифференциации и поляризации в соответствии с политическими позициями шел с начала ХIХ в. со все увеличивающейся интенсивностью. Создание партийных школ еще усилит значение этого явления и доведет его до логического завершения.
Создание партийной науки и партийных школ – лишь один из возможных путей, возникающих как неизбежное следствие современной ситуации. По этому пути пойдут те, кто в силу своей крайней позиции в социальной и политической сфере заинтересован в сохранении раскола, абсолютизации, антагонизма и вытеснения проблемы целого.
Однако есть и другая возможность выхода из сложившейся ситуации. Эта возможность является как бы оборотной стороной вышеописанной партийности политической ориентации и связанных с ней представлений о мире. Эта, по крайней мере столь же важная, альтернатива заключается в следующем.
В настоящее время стала очевидной не только неизбежная партийность любого политического знания, но и его частичный характер. Этот частичный характер, это частичное бытие свидетельствует, однако, о том, что именно теперь, когда партийная обусловленность политического знания и
[126]
мировоззрения становится непреложной и очевидной, следует с той же очевидностью признать, что в этом знании постоянно идет становление целого и что партийные аспекты являются дополняющими друг друга частичными пониманиями этого целого,
Именно теперь, когда мы со все большей ясностью видим, что противостоящие друг другу аспекты теории не бесчисленны, а поэтому и не произвольны, но, напротив, дополняют друг друга, политика как наука становится возможной.
Благодаря современной структурной ситуации политика может быть не только партийным знанием, но и знанием целого. Политическая социология как знание о становлении всей политической сферы вступает в стадию своей реализации.
Возникает необходимость в том, чтобы наряду с партийной школой существовали и такие учреждения, где политика изучалась бы в ее целостности. Прежде чем мы перейдем к вопросу о возможности подобного исследования и к его структуре, необходимо более подробно остановиться на тезисе, согласно которому частичные аспекты должны дополнять друг друга. Обратимся опять к тому примеру, которым мы иллюстрировали партийность каждой постановки проблемы.
Мы установили, что различные партии проявляют проницательность лишь по отношению к определенным компонентам или сферам историко-политической действительности. Поле зрения чиновника ограничивается стабилизированной областью государственной жизни; сторонник исторического консерватизма обращает свое внимание на те сферы, где действуют скрытые силы народного духа, где, как, например, в сфере нравов и обычаев, в религиозной и культурной жизни, существенную роль играют не организованные, а органические силы; представители этого направления поняли также, что определенная сторона политической жизни относится к этой области становления. Хотя точка зрения исторического консерватизма была односторонней, поскольку в ней преувеличивалось значение этих пластов сознания и связанных в ними социальных сил, которые рассматривались как единственный фактор исторического процесса, тем не менее здесь открылось нечто, недоступное постижению с других позиций. Это же относится к остальным аспектам. Буржуазно – демократическое мышление открыло и разработало рационализированные методы в решении социальных конфликтов, которые сохраняют свою действенность и будут осуществлять свою функцию в современном обществе, пока вообще будет возможно применение эволюционных методов классовой борьбы.
Этот подход к политическим проблемам является бесспорной исторической заслугой буржуазии, и он сохранил свое значение даже после того, как односторонность связанного с
[127]
таким подходом интеллектуализма уже не вызывает сомнения. Сознание буржуазии основывалось на ее социально – жизненном интересе скрыть посредством такого интеллектуализма от самой себя границы осуществляемой ею рационализации и создать видимость того, что в ходе дискуссий все реальные конфликты могут быть полностью разрешены. При этом вне поля зрения оставалось то обстоятельство, что в области политики в тесной связи с этим возникал новый тип мышления, в котором теория и практика, мышление и стремление не могли быть резко ограничены друг от друга.
Нигде взаимодополняющий характер частичных, социально и политически обусловленных познаний не может быть показан более отчетливо, чем здесь. Ибо здесь со всей ясностью становится очевидным, что социалистическое мышление начинается именно там, где буржуазно – демократическое мышление озарило новым светом тот феномен, который предыдущее мышление вследствие своей социальной обусловленности оставляло в тени.
Марксизм открыл, что политика не исчерпывается деятельностью партий и их дискуссиями в парламенте, что последние при своей видимой конкретности являются лишь отражением экономических и социальных структур, которые могут быть в значительной степени познаны методами мышления нового типа. Это открытие марксизма, сделанное с более высоких познавательных позиций, расширяет поле зрения исследования и ведет ко все более ясному определению собственно политической сферы. С этим структурно связано и открытие феномена идеологии. Это – первая противостоящая «чистой теории» попытка фиксировать, пусть еще весьма односторонне, феномен «социально обусловленного мышления».
И наконец, возвращаясь к последнему рассмотренному нами противнику марксизма, следует сказать: если марксизм слишком резко подчеркивал – и даже преувеличивал – чисто структурную основу политической и исторической жизни, то фашизм в своем мироощущении и мышлении направляет свое внимание на неструктурированные сферы жизни, на те все еще существующие и способные стать значительными «мгновения» кризисных ситуаций, когда силы классовой борьбы как бы теряют свою интенсивность и сплоченность, когда действия людей обретают значимость в качестве действий единой, на мгновение сплоченной массы и все определяется волей господствующих в данный момент передовых отрядов и их вождей. Однако и в этой концепции присутствует преувеличение и гипостазирование одной фазы исторического процесса, когда эти (правда, достаточно часто возникающие) возможности определяют сущность исторического развития.
Расхождение политических теорий объясняется, следовательно, главным образом тем, что отдельные возникающие в
[128]
потоке социальных событий наблюдательные пункты (позиции) позволяют постигать этот поток с различных расположенных в нем точек.
Тем самым в каждом данном случае выступают те или иные социальные интересы и жизненные инстинкты и в соответствии с этим в каждом данном случае освещаются и становятся объектом исключительного внимания те или иные аспекты в структуре целого.
Все политические аспекты являются лишь частичны- уи, поскольку история в ее целостности слишком огромна, чтобы, наблюдая с отдельных возникающих в ней позиций, ее можно было бы полностью охватить. Однако именно потому, что все эти аспекты наблюдения возникают в одном и том же потоке исторических и социальных событий, что их неполнота конституируется в атмосфере становящегося целого, дана возможность их противопоставления друг другу, и синтез их является задачей, которая постоянно ставится и ждет своего решения.
Этот требующий постоянного воссоздания синтез частичных постижений целого тем более возможен, что попытки синтеза совершенно так же имеют свою традицию, как основанное на партийных интересах знание. Ведь уже Гегель, писавший в конце относительно завершенной эпохи, пытался в своей системе переработать тенденции, до той поры развивавшиеся независимо друг от друга! И если эти синтезы оказываются каждый раз обусловленными определенной позицией и распадаются в ходе дальнейшего развития (как возникло, например, левое и правое гегельянство), то это свидетельствует лишь о том, что они не абсолютны, а относительны, и в качестве таковых указывают направление, в котором могут быть реализованы существенные для нас надежды.
Ждать какого – либо абсолютного, вневременного синтеза означало бы для нас вернуться к статичному представлению о мире, присущему интеллектуализму. В сфере постоянного становления адекватным синтезом может быть лишь динамический, постоянно вновь совершаемый синтез. Но в качестве такового он всегда будет олицетворять собой одну из важнейших задач, которую вообще можно поставить и решить; эта задача состоит в том, чтобы создать то общее представление о целом, которое только и может быть дано во временном потоке.
Попытки синтеза не возникают без взаимной связи, ибо один синтез подготавливает другой, поскольку каждый из них обобщает все силы и аспекты своего времени. Определенный прогресс (в смысле утопического завершения) в виде некоего абсолютного синтеза подготавливается ими, постольку поскольку все они осуществляются на основании последова-
[129]
тельно развивающегося мышления, и последующие всегда содержат в себе в снятом виде предыдущие.
Впрочем, на достигнутой здесь стадии возникают две трудности и для относительного синтеза.
Первая трудность заключается в том, что частичность аспекта не следует представлять себе в количественном смысле. Если бы расщепленность политического и мировоззренческого видения заключалась только в том, что каждая точка зрения освещает какую – либо одну сторону, одну часть, одно содержание исторического процесса, то получить суммарный синтез не составило бы труда: для этого достаточно было бы сложить частичные истины, образовав таким образом единое целое.
Однако подобная элементарная концепция синтеза уже неприемлема, после того как мы пришли к заключению, что обусловленность различных партийных позиций основана не только на отборе элементов содержания, но проявляется и в расщеплении аспектов, в постановке проблем, а также в использовании различного категориального аппарата и различных принципов организации материала. Вопрос заключается в следующем: могут ли различные стили мышления (под этим мы понимаем только что характеризованное различие типов мышления) объединиться, образуя синтез? История свидетельствует о том, что подобное соединение возможно. Любой конкретный историко–социологический анализ стилей мышления показывает, что стили мышления непрерывно смешиваются и проникают друг в друга.
Причем подобный синтез стилей совершается не только в мышлении специалистов по синтезу par excellence [l] , которые более или менее осознанно пытаются охватить в своей системе всю эпоху (как, например, Гегель), – к нему прибегают также те, кто стоит на совершенно иных позициях, поскольку и они стремятся обобщить хотя бы те конфликтные точки зрения, которые выявляются в их непосредственной сфере действия. Так, Шталь в своем понимании консерватизма пытался объединить все тенденции мышления, формировавшие консерватизм до его времени, например, историзм и основы теизма, а Маркс соединил в своей концепции либерально – буржуазное, генерализирующее мышление с историзмом гегельянского толка, консервативного по своим корням. Таким образом, не вызывает сомнения, что синтезировать можно не только содержание мышления, но и его основы. Подобный синтез стилей мышления, развивавшихся до определенного момента изолированно, тем нужнее, что мышление вынуждено постоянно расширять свой категориальный аппарат и свои формальные средства, если оно хочет овладеть все увеличивающейся и усложняющейся проблематикой нашего времени. Если даже представители отдельных направлений,
[130]
связанные узкими границами партийных взглядов, разрабатывают методы синтезирующего мышления, то это должно быть тем более свойственно тем, кто с самого начала стремился по возможности выразить в своей концепции понимание целого.
4. Проблема носителя синтеза
Вторая трудность, возникающая на данной стадии в постановке проблемы, заключается в следующем: кто может быть социальным и политическим носителем того или иного синтеза, чьим политическим интересам будет отвечать задача создания синтеза и кто будет стремиться к этому в социальной сфере?
Подобно тому как раньше мы соскользнули бы на позиции статичного мышления интеллектуализма, если бы вместо динамичного и относительного стремились бы к созданию вневременного и абсолютного синтеза, так и здесь нам грозит опасность забыть о волюнтаризме политического мышления, который всячески подчеркивался в предыдущем изложении, и предоставить осуществление синтеза некоему стоящему над обществом субъекту. Если мы пришли к выводу, что политическое мышление полностью обусловлено социальным положением субъекта, то и воля к тотальному синтезу также должна корениться в определенных социальных слоях.
В самом деле, история политического мышления показывает, что воля к синтезу всегда свойственна определенным, однозначным в социальном отношении слоям, а именно тем средним классам, которым грозит опасность сверху и снизу и которые поэтому в силу своего социального инстинкта всегда ищут среднего положения между крайностями. Однако это также с самого начала выступает в двояком виде: в статичном и динамичном. Какой из них представляется более приемлемым, зависит в каждом данном случае от социального положения возможного носителя этого синтеза.
К статичной форме впервые стремилась захватившая власть буржуазия (в период буржуазной монархии во Франции), сформулировавшая его в принципе «juste milieu» [li] . Однако этот лозунг представляет собой скорее карикатуру на подлинный синтез, чем его действительное выражение, так как синтез может быть только динамичным.
Подлинный синтез не есть среднее арифметическое между существующими в социальной сфере требованиями. Такое решение могло бы только способствовать стабилизации существующего положения в пользу тех, кто недавно возвысился и стремился защитить свои социальные привилегии от нападок «справа» и «слева». Напротив, подлинный синтез требует такой политической позиции, которая содействовала
[131]
бы прогрессивному историческому развитию, позволяющему сохранить все, что возможно, из достижений культуры и социальных энергий прежних эпох; однако вместе с тем новый синтез должен охватить все области социальной жизни и органически войти в общественную структуру, чтобы тем самым утвердить свою, преобразовательную силу.
Такая направленность требует специфической бдительности по отношению к данному историческому моменту. Пространственное «hic» и временное «nunc» в историческом и социальном смысле должны всегда присутствовать, и в каждом данном случае необходимо знать, что уже не нужно и что еще невозможно.
Подобную постоянно экспериментирующую, развивающую в себе острую социальную восприимчивость, направленную на динамику и целостность позицию может занимать не находящийся в некоем среднем положении класс, а только тот слой, который сравнительно мало связан с каким- либо классом и не имеет слишком прочных социальных корней. Обратившись к истории, мы и в данном случае получим достаточно отчетливый ответ.
Таким слоем, не обладающим прочным положением, относительно мало связанным с каким – либо классом, является (по терминологии Альфреда Вебера) социально свободно парящая интеллигенция. В данной связи невозможно, хотя бы в общих чертах, наметить сложную социологическую проблему интеллигенции. Однако не затронув ряд моментов, мы не сможем рассмотреть и решить принципиально важные для нас здесь проблемы. Социология, ориентированная только на классы, никогда адекватно не постигнет именно этот феномен. Она неизбежно будет стремиться к тому, чтобы интеллигенция считалась классом или хотя бы придатком какого – либо класса. Тем самым эта социология даст правильную характеристику ряда детерминант и компонентов этой свободно парящей социальной целостности, но не самой этой целостности в ее особом своеобразии. Конечно, большинство представителей нашей интеллигенции – рантье, живущие на проценты с капиталовложений. Но ведь это в такой же степени относится к широким слоям чиновничества и к большинству так называемых свободных профессий. Если исследовать все эти слои с точки зрения их социального базиса, то окажется, что здесь в значительной степени отсутствует та однозначность, которая присуща слоям, непосредственно участвующим в экономическом процессе.
Если же к этому ориентированному на определенный временной отрезок социологическому анализу присовокупить анализ исторический, то полученное таким образом представление о структуре интеллигенции окажется еще менее однородным:
[132]
сдвиги в исторической и социальной сфере благоприятны для одних групп и неблагоприятны для других, так что говорить здесь о какой – либо гомогенной классовой детерминированности невозможно. Хотя с классовой точки зрения группы интеллектуалов слишком различны, чтобы их можно было считать неким единством, между ними все-таки существует объединяющая их социологическая связь; эту совершенно новую по своему типу связь осуществляет образование. Причастность к одной и той же сфере образованности все более вытесняет различия по рождению, сословию, профессии и имущественному положению, объединяя отдельных образованных людей именно под знаком этой образованности.
Сословные и классовые связи отдельных индивидов полностью тем самым не устраняются, однако своеобразие этой новой основы заключается именно в том, что она сохраняет в своей полифонии многоголосие детерминант, создавая гомогенную среду, в которой могут меряться своими силами эти конфликтующие единицы. Таким образом, современное образование исконно является сферой борьбы, миниатюрной копией борющихся в социальной сфере стремлений и тенденций. В соответствии с этим образованный человек многократно детерминирован в своем духовном горизонте. Следствием полученного образования является то, что он испытывает влияние полярных тенденций социальной действительности, тогда как человек, который не связан в результате полуученого образования с целым и непосредственно участвует в социальном процессе производства, воспринимает только мировоззрение определенных общественных кругов, и его действия полностью детерминируются определенным социальным положением.
Одним из наиболее примечательных фактов современной жизни можно считать то, что здесь (в отличие от – большинства – предшествующих культур) духовная деятельность осуществляется не строго определенным в социальном – отношении сословием (например, сословием жрецов), а социально свободно парящим слоем, который постоянно обновляет свой состав, рекрутируя его из своего все расширяющегося – социального базиса, Этот социологический факт по существу определяет своеобразие современной духовной жизни, не – связанной иератически, не замкнутой и не сформированной заранее, а динамичной, эластичной, постоянно преобразующейся и обремененной различными проблемами.
Уже гуманизм в значительной степени опирался на подобный более или менее эмансипированный в социальном – отношении слой; а там, где носителем культуры была знать, она в ряде случаев рвала узы сословного мышления. Однако совершенно свободная в социальном смысле сфера образо-
[133]
ванности конституировалась только в эпоху поднимающейся буржуазии.
Современная буржуазия с самого начала имела два социальных корня: с одной стороны, она сложилась из владельцев капитала; с другой – из индивидов, единственным капиталом которых было образование. Поэтому принято было говорить об имущем и образованном классе, хотя слой образованных людей совсем не совпадал по своей идеологии с теми, кто владел капиталом [lii] .
Таким образом в мире все увеличивающегося классового разделения возникает социальный слой, сущность которого малодоступна или вообще недоступна пониманию с позиций социологии, ориентированной только на классы; тем не менее особое социальное положение этого слоя может быть адекватно характеризовано. Он занимает среднее положение, но не в качестве класса. Это, конечно, не означает, что названный слой парит над всеми классами в безвоздушном пространстве, напротив, он объединяет в себе все импульсы, заполняющие социальную сферу. Чем больше число классов и социальных слоев, из которых рекрутируются различные группы интеллигенции, тем многообразнее и противоречивее по своим тенденциям становится сфера образования, которая их объединяет. И отдельный индивид в большей или меньшей степени испытывает влияние всей совокупности борющихся тенденций.
Если мышление человека, участвующего в процессе производства, связанного с определенным классом и образом жизни, непосредственно детерминируется только данным, специфическим социальным бытием, то мышление интеллектуала определяется не только его классовой принадлежностью, но и содержащей все эти полярные тенденции духовной средой.
Эта общественная ситуация всегда излучала потенциальную энергию, которая способствовала тому, что наиболее значительные представители названного слоя проявляли острую социальную восприимчивость, необходимую для вчувствования в конфликты динамических сил; тем самым все идеи и теории вновь и вновь подвергались пересмотру в свете постоянно меняющейся ситуации. Вместе с тем именно культурная связь создавала такую связь с целым, которая способствовала тому, что тенденция к динамическому синтезу постоянно прорывалась на первый план, несмотря на все временные сокрытия, о которых речь пойдет ниже.
До настоящего времени большей частью подчеркивали и преувеличивали отрицательную сторону этого свободного парения интеллектуалов, неустойчивость их социального базиса и произвольность их мышления. Крайние политические
[134]
группы, требующие отчетливо выраженных решений, порицали интеллигенцию в первую очередь за «бесхарактерность». Между тем возникает вопрос, не являются ли решения, принятые в области политики с позиций динамического посредничества, в такой же степени решениями, как беспрекословное следование принципам вчерашнего дня или одностороннее акцентирование значения будущего.
Из этого промежуточного положения ведут два пути, на которые действительно вступала эта свободно парящая интеллигенция: в одном случае она, руководствуясь свободным выбором, решала примкнуть к какому – либо из различных борющихся классов; в другом – предпринимала попытку понять собственную природу, определить собственную миссию, которая состоит в том, чтобы выражать духовные интересы ценного.
Что касается первого пути, то на протяжении исторического развития представители этого относительно свободно парящего слоя действительно обнаруживаются во всех лагерях. Именно отсюда вышли теоретики консервативных групп, в силу своей социальной устойчивости мало склонных к рефлектирующей и теоретической позиции. Отсюда вышли и теоретики пролетариата, не обладавшего вследствие своего социального положения предпосылками, которые позволили бы ему обрести необходимое в современной политической борьбе образование. О связи с либеральной буржуазией уже было упомянуто выше.
Эта способность интеллектуалов присоединяться к чуждым им по своему классовому составу группам проистекала из того, что они могли вчувствоваться в любую позицию и что для них, и только для них, существовала возможность выбора, тогда как непосредственно связанные с определенным классом индивиды лишь в исключительных случаях выходили в своих действиях за рамки своих классовых воззрений. Принятое в результате собственного выбора решение связывало интеллектуалов с избранным им классом в политической борьбе, однако оно не освобождало их от постоянного недоверия со стороны исконных представителей данного класса. Это недоверие является несомненным симптомом того социологического факта, что попытка интеллектуалов полностью раствориться в чуждом им классе находит свою границу в их духовной и сословной обусловленности. Социологическое значение этой обусловленности столь велико, что она проявляется даже в пролетарии, поднявшемся до уровня интеллектуала. Мы не считаем своей задачей дать полное описание всех переживаний интеллектуала и его реакции на упомянутое недоверие. Укажем лишь на то, что в этой связи следует понимать и фанатизм радикализировавшихся интеллектуалов.
[135]
В нем выражена духовная компенсация недостаточно прочной социальной, жизненной связи и необходимость преодолеть собственное недоверие и недоверие других.
Можно, конечно, осуждать отдельных интеллектуалов и их постоянные колебания; для нас важно понять эти действия, исходя из социологического своеобразия положения интеллектуалов в общественной структуре. Социальные проступки и социальный грех – не что иное, как неправильное использование своего социального положения. Человек поддается соблазну, содержащемуся в данной ситуации, вместо того чтобы направить свои усилия на выявление тех моментов, которые обусловливают его подлинную миссию. Нет большего заблуждения, чем готовность судить о значении социального слоя только на основании подобного отступничества, забывая, что часто встречающееся среди интеллигентов «отсутствие твердых убеждений» – лишь обратная сторона того, что только они и могут иметь подлинные убеждения. Однако в исторической перспективе становится очевидным, что история экспериментирует и на ошибках и она осудила дух нашего общества на сиротливое безродное существование. Постоянные попытки интеллектуалов присоединиться к другим классам и постоянно испытываемое ими отталкивание должно в конечном итоге привести к тому, что интеллектуалы постепенно станут отдавать себе отчет, в чем смысл и ценность их позиции в социальной сфере.
Уже первый путь – прямое присоединение к другим классам и партиям – совершался, хотя и неосознанно, под знаком динамического синтеза. Ведь переходили интеллектуалы всегда на сторону того класса, который нуждался в духовной опоре. Именно они большей частью одухотворяли борьбу, которая была только борьбой интересов. Однако и это одухотворение имеет два аспекта: оно может быть пустым прославлением определенных интересов посредством сотканного из лжи оправдания той борьбы, которая ведется за них; но может быть также и позитивной попыткою ввести духовные требования в сферу активной политики. Даже если бы интеллектуалы, присоединившиеся к партиям и классам, достигли только этой одухотворенности, то уже одно это было бы их серьезной заслугой. Подобная деятельность (ее девизом могло бы быть: пополнить ряды борющихся партий, чтобы тем самым заставить их принять свои требования) неоднократно демонстрировала на протяжении истории, в чем заключается социологическое своеобразие и миссия этого свободно парящего слоя.
Второй путь состоит в конкретном осознании собственной социальной позиции и возникающей из нее миссии. Теперь присоединение к какому – либо классу – или оппозиция ему – должны происходить на основе сознательной
[136]
ориентации в социальной сфере в соответствии с требованиями духовной жизни.
И если одна из основных тенденций современности состоит в том, что во всех классах постепенно пробуждается классовое сознание, то и данный социальный слой должен неминуемо прийти если не к классовому сознанию, то во всяком случае к ясному осознанию своего положения и связанных с ним задач и возможностей. Подобное стремление интеллигенции осмыслить свое социологическое значение и определить на этой основе свое отношение к политике имеет отнюдь не менее прочные традиции, чем первый путь с его тенденцией к саморастворению интеллигенции в других классах.
Мы не ставим перед собой задачу подробно исследовать возможности, посредством которых интеллигенция могла бы проводить свою собственную политику. Подобное исследование показало бы, вероятно, что на данной стадии независимая политика интеллигенции невозможна. В эпоху, когда интересы, связанные с определенными классовыми позициями, кристаллизуются все более отчетливо, а их сила и направленность определяются действиями масс, политические действия иной ориентации вряд ли возможны. Это, однако, отнюдь не означает, что специфическое положение интеллигенции препятствует таким ее действиям, которые имеют исключительно важное значение для всего социального процесса в целом. Они состоят в первую очередь в том, чтобы в каждой данной ситуации найти ту позицию, которая предоставляет наилучшую возможность ориентироваться в происходящих событиях, – позицию стража, бодрствующего в темной ночи. Именно потому, что интеллектуал пришел к политике иным путем, чем все остальные слои, едва ли имеет смысл отказываться от всех тех шансов, которые предоставляет его особая позиция в обществе.
В то время как политические решения тех слоев, чья классовая позиция более или менее фиксирована, определены заранее, интеллигенция обладает значительно большей свободой выбора и, следовательно, потребностью в общей ориентации и перспективе.
Эта определенная социальным положением склонность сохраняется несмотря на то, что она не может привести к созданию единой партии, и соответствующая целостная ориентация потенциально сохраняется даже в том – случае, если интеллектуал примыкает к какой-либо партии. Следует ли рассматривать эту способность к более широкому обозрению ситуации только как недостаток? Не заключена ли в ней определенная миссия? Лишь тот, кто действительно может совершить выбор, заинтересован в том, чтобы рассмотреть социальную и политическую структуру в ее целостности и во
[137]
всех ее аспектах. Только в тот период времени и в той стадии наблюдения, которые посвящены размышлениям, может образоваться социологическая и логическая сфера, необходимая для исследовательского синтеза. И только свобода, основанная на возможности выбора, конститутивно присутствующая и после принятия решения, позволяет принять подлинное решение. Только наличию подобного свободно парящего слоя, ряды которого все время пополняются индивидами различного социального происхождения, обладающими различными типами мышления, обязаны мы взаимопроникновением различных тенденций, и только на этой основе может возникнуть намеченный нами ранее, все время заново совершаемый синтез.
Что же касается требования динамического посредничества, то уже романтизм, вследствие своей социальной обусловленности, включил его в свою программу; и из самой структуры этого требования вытекает, что в то время оно вело к принятию консервативных решений. Но уже последующее поколение сочло революционное решение более соответствующим духу времени.
В данной связи существенно, что только в ходе этого развития сохраняется стремление к «экзистенциальному посредничеству», к соединению политического решения с предшествующей ему тотальной ориентацией. В наши дни, более чем когда – либо, наличие подобного динамического промежуточного слоя позволяет надеяться на то, что он направит свои усилия на создание вне партийных школ такого форума, где будет сохранена широта кругозора и интерес к целому.
Именно этим латентным импульсам мы обязаны тем, что сегодня, когда, с одной стороны, все явственнее выступает неизбежная партийность всех политических стремлений и знаний, становится вместе с тем очевидной и их частичность. Именно сегодня, на той стадии, когда обостренное внимание ко всем направлениям позволяет нам понять становление всей совокупности политических интересов и мировоззрений в рамках социологически постигаемого тотального процесса, впервые дана возможность существования политики как науки. Поэтому, если в соответствии с общей тенденцией времени количество партийных школ будет возрастать, то тем более желательно, чтобы был создан некий форум – будь то в университетах или в специализированных высших учебных заведениях, где бы изучалась это политическая наука высшего типа. Если партийные школы ориентированы исключительно на тех, чье решение предписано заранее, то но- вый тип обучения предназначается для тех, кто еще стоит перед актом выбора или решения. Чрезвычайно желательно, чтобы те интеллектуалы, чьи интересы строго обусловлены их
[138]
происхождением, именно в молодые годы восприняли бы эту концепцию целостности и широкую перспективу.
И в подобном учебном заведении преподавать будут отнюдь не «беспартийные», и здесь совсем не ставится цель исключить политические решения. Однако одно дело, когда педагог, для которого стадия анализа и взвешивания уже позади, излагает своим еще не принявшим определенные решения слушателям результаты своих дум и исследований, создавая таким образом общую картину взаимосвязей, и совсем другое, когда в исследовании и обучении преследуется только одна цель – внедрение заранее предписанных волей партии взглядов.
Политическая социология, которая не диктует решения, а пролагает путь к принятию решений, бросит свет на такие связи в сфере политики, которые едва ли вообще замечались ранее. И прежде всего она выявит структуру социально обусловленных интересов. Она откроет факторы, детерминирующие классово обусловленные решения, и тем самым характер связи между коллективной волей и классовыми интересами, что должен принимать в расчет каждый человек, желающий заниматься политикой. Будут открыты, например, связи такого типа: если кто – либо хочет достигнуть того – то, он в определенный момент происходящих событий будет мыслить таким – то образом и воспринимать процесс в его целостности таким – то. Однако то обстоятельство, что он хочет достигнуть именно этого, зависит от тех или иных традиций, которые в свою очередь коренятся в тех или иных структурных детерминантах социальной сферы. Лишь тот, кто способен поставить вопрос таким образом, может служить посредником в понимании структуры политической сферы и помочь другим достигнуть относительно полной концепции целого. Исследование подобной направленности будет способствовать все более глубокому проникновению в своеобразие историко–политического мышления и все более отчетливому пониманию того, что между видением истории и политическим решением существует прямая связь. Однако это исследование будет вместе с тем обладать достаточной политической остротой, чтобы не считать, будто политическим решениям можно обучить или их можно произвольно устранить.
Твои желания могут быть только желаниями политического человека, если же ты то – то желаешь, ты должен совершить то – то и таково твое место в социальном процессе [liii] .
Хотя мы и полагаем, что волевому решению обучить нельзя, но сделать темой сообщения и исследования изучение структурных связей между решением и видением, между социальным процессом и волевым процессом является вполне возможной исследовательской задачей. Пусть тот, кто требует
[139]
от политической науки, чтобы она обучала принятию решений, поразмыслит о том, что тем самым политике как науке было бы предъявлено требование устранить политику как реальную действительность. От политики как науки можно требовать только одного – чтобы она воспринимала действительность глазами действующих людей и вместе с тем учила бы этих людей понимать своих противников, исходя из непосредственного средоточия мотивов их действий и их положения в историко–социальной сфере. При таком понимании политическая социология должна осознавать свое значение в качестве оптимального синтеза существующих в истории тенденций; она должна учить тому, что доступно обучению: структурным связям, а не решениям, которым обучить нельзя; можно только способствовать их адекватному осознанию и пониманию.
5. О своеобразии политического знания
Подводя итог, можно сказать, что на поставленный нами выше вопрос – возможна ли политика как наука, можно ли ей обучить – следует дать утвердительный ответ. Правда, при этом надо иметь в виду, что мы в данном случае имеем совершенно особый и непривычный нам тип знания. Чистый интеллектуализм безусловно отвергнет знание такого рода, столь непосредственно связанное с практикой, и не предоставит ему места в своей системе наук.
Однако то обстоятельство, что политика как наука в ее истинном облике не находит себе места в нашей научной системе и противоречит нашей концепции науки отнюдь не следует рассматривать в неблагоприятном для нее свете; напротив, это должно послужить для нас стимулом к тому, чтобы пересмотреть все наше представление о природе науки. Ибо достаточно бросить даже беглый взгляд на нашу концепцию науки и ее организацию, чтобы ощутить всю нашу теоретическую несостоятельность по отношению к наукам, так или иначе связанным с практикой. В такой же степени, как у нас нет подлинной научной политики, у нас нет и адекватной научным требованиям педагогики. Ибо мы вряд ли выиграем от того, что, убедившись в невозможности решить наиболее существенные проблемы этих отраслей знания, назовем все, относящееся непосредственно к педагогике и политике, «искусством», «интуитивной способностью» и удалим эти вопросы из сферы наших научных интересов.
Наш жизненный опыт свидетельствует о том, что и педагог, и политик способен обрести в специфической сфере своей деятельности все увеличивающиеся знания и при соответствующих условиях сообщить их другим. Из этого следует, что наше понятие науки значительно уже, чем область действительно
[140]
существующих типов знания, и что знание, которое может быть получено и передано, отнюдь не кончается там, где находится граница наших современных наук.
Если же жизнь действительно предоставляет нам возможности знания и открывает доступ к типам познания там, где наука уже не может нам помочь, наше решение не может состоять в том, что мы отвергнем эти типы знания в качестве «донаучных» и переместим их в сферу «интуиции», руководствуясь только желанием сохранить созданную нами систему. Напротив, наш долг понять внутреннюю природу этих еще не изученных типов знания и спросить себя, нельзя ли настолько расширить горизонт науки и ее концепцию, чтобы в нее могли войти и эти так называемые донаучные области знания.
Что называть научным и что донаучным в большой степени зависит от того, как в прошлом были фиксированы границы научного. Теперь следовало бы считать очевидным, что границы этого определения оказались слишком тесны и что в качестве парадигмы был принят (по причинам исторического характера) лишь ряд наук. Так, например, известна господствующая роль математики в развитии современной духовной культуры. Строго говоря, с этих позиций следовало бы считать знанием только то, что поддается исчислению. В определенную эпоху утопическим идеалом было лишь знание, доказуемое more mathematico et geometrico [liv] ; при этом все, относящееся к качественной стороне, допускалось только как нечто производное. И современный позитивизм (постоянно сохранявший близость к буржуазно – либеральному сознанию и развивавшийся в этом направлении) остается верным этому представлению о науке и истине. В лучшем случае к этому в качестве объекта, достойного познания, добавлялось изучение общих законов. В соответствии с этим господствующим представлением о науке в современном сознании утвердилось стремление к квантификации, формализации и систематизации на основе определенных аксиом, вследствие чего повсюду удалось сделать доступным познанию определенный слой действительности, тот ее слой, который поддается подобной формализации, квантификации и систематизации или хотя бы сам подчинен определенным закономерностям.
Однако в ходе завершения этой одной возможности исследования должно было броситься в глаза, что, пользуясь подобным методом, можно, правда, постигнуть изучаемое явление на некоем гомогенном уровне, но отнюдь не охватить действительность во всей ее полноте. Эта односторонность обнаружилась прежде всего в области гуманитарных наук, для которых, вследствие самого их характера, преимущественный интерес представляет не та узкая сфера действительности, которая может быть формализована и подчинена общим зако-
[141]
нам, а вся полнота неповторимых образов и структур, вполне доступных находящемуся в центре житейских событий человеку, но ускользающих от аксиом исследователя – позитивиста. Вследствие этого находящийся в центре житейских событий человек, который инстинктивно правильно использовал необходимые методы познания, всегда оказывался умнее теоретика, уделявшего внимание только тому, что допускали привнесенные им предпосылки. Тем самым неизбежно становилось все более очевидным, что этот человек со своим житейским пониманием обладает знанием в тех областях, где теоретик, т.е. современный теоретик – интеллектуал, уже никаким знанием не обладает. Из этого следует, что модель современного естественнонаучного знания, по существу, без всякого основания гипостазирована в качестве модели знания вообще.
Прежде всего современный рационалистический стиль мышления, тесно связанный с капиталистической буржуазией, устранил интерес к качественной стороне. Однако, поскольку основной тенденцией этого современного знания была тенденция к анализу и явление обретало с этой точки зрения научную значимость лишь после того как оно было разложено на отдельные элементы, это направление утратило и способность прямо и непосредственно постигать целостность. Не случайно, что именно те тенденции мышления, которые вновь обратились к специфической познавательной ценности, заключенной в качественном аспекте явлений и их целостности, впервые проявились в романтизме, т.е. в том течении, которое в Германии и в области политики противостояло рационализирующему мировоззрению буржуазии. Не случайно и то, что в наши дни гештальт-психология, морфология, характерология и т.д., противопоставляющие свои научные методы позитивизму, выступают именно в той атмосфере, мировоззренческие и политические свойства которой определены неоромантизмом. Нашей задачей не является детально показать все взаимопереплетении мировоззренческих и политических тенденций с методологическими тенденциями научного мышления. Но одно можно считать установленным на основе всего сказанного ранее, а именно что интеллектуалистическая концепция науки, которая лежит в основе позитивизма, сама коренится в определенном мировоззрении и утвердилась в тесной связи с определенными политическими интересами.
С позиций социологии знания своеобразие этого стиля мышления не получает исчерпывающего объяснения в результате выявления его аналитической квантифицирующей тенденции. Необходимо обратиться к тем политическим и мировоззренческим интересам, которые находят свое выражение в методологии данного научного направления. Они могут быть постигнуты лишь в том случае, если изучить основной
[142]
ноологический критерий этого стиля мышления. Он состоял в том, что «истинным», «познаваемым» является только то, что может быть представлено как общезначимое и необходимое, причем оба эти предиката рассматривались как синонимы. Следовательно, без всякого дальнейшего анализа допускалось, что необходимо лишь общезначимое, т.е. то, что может быть передано всем.
Однако само это отождествление отнюдь не необходимо, ибо легко можно предположить, что есть истины, правильные точки зрения, доступные лишь определенному складу ума, определенному типу сообщества или определенной направленности волевых импульсов. Именно такого рода истины и взгляды стремилась исключить, отрицая их существование, поднимающаяся буржуазия с ее демократическими космополитическими воззрениями. Тем самым обнаружен чисто социологический компонент данного критерия истины, а именно демократическое требование общезначимости.
Это требование общезначимости имело весьма существенные последствия для связанной с ним теории познания. Ибо законными могли считаться лишь те типы познания, которые обращались к тому, что составляет общечеловеческие стороны нашей натуры. Стремление создать «сознание вообще» есть не что иное, как попытка выделить в конкретном сознании каждого человека все те слои, которые предположительно присущи всем людям (будь то негр или европеец, средневековый человек или человек Нового времени). Первичной общей основой оказалась здесь прежде всего концепция пространства и времени и в тесной связи с этим чисто формальная область математики. Возникло ощущение, что именно это является платформой, объединяющей всех людей как таковых, и прилагались всяческие усилия сконструировать на основе ряда аксиоматических свойств некоего homo oeconomicus, homo politicus [lv] и т.д., не связанного ни с определенным временем, ни с определенной расой. Познаваемыми считались лишь те элементы действительности, которые можно было постигнуть на основании этих аксиом. Все остальное было дурным многообразием действительности, которое не должно заботить «чистую теорию». Главной целью этого стиля мышления было, таким образом, создать очищенную платформу для общезначимого, доступного всем и сообщаемому всем знания.
Всякое познание, основанное на всей рецептивности человека в целом или на конкретных чертах исторически и социально обусловленного человека, вызывало подозрения и отвергалось. Так, прежде всего вызывал подозрение опыт, основанный только на «чувственном» восприятии: из этого
[143]
проистекает упомянутое исключение качественного познания. Поскольку чувственное восприятие в его конкретном своеобразии в столь значительной степени связано с человеком как с чисто антропологическим субъектом и к тому же с трудом передается другим, от его специфических данных предпочли отказаться.
Совершенно так же казалось подозрительным и познание, доступное лишь специфическим историко–социальным сообществам. Ведь целью было знание, свободное от каких бы то ни было мировоззренческих предпосылок. При этом сторонники данного направления не замечали того, что их мир чистой квантификации и анализа также был открыт лишь на основе определенного мировоззрения; это совсем не означает, что мировоззрение обязательно должно быть источником заблуждений, напротив, именно оно открывает путь к определенным областям знания.
И прежде всего позитивизм стремился устранить конкретного человека с его оценками и желаниями. Уже характеризуя современный буржуазный интеллектуализм, мы показали, как он стремится исключить человека с его конкретными стремлениями из политической сферы и свести политическую дискуссию к некоему общему сознанию, определяемому «естественным правом».
Таким способом произвольно разрывается органическая связь между исторически и социально обусловленным человеком и его мышлением. Именно в этом корень того заблуждения, которое имеет здесь первостепенное значение. Конечно, заслугой формального математического знания можно считать, что это – знание, принципиально доступное каждому, и что его содержание совершенно не зависит от индивидуального или даже стоящего за ним историко–коллективного субъекта. Однако, безусловно, существует обширная область, которая доступна либо только индивидуальным субъектам, либо только в определенные исторические периоды и открывается только при наличии определенных социальных стремлений.
Примером первого может служить тот факт, что только любящий или 'ненавидящий видит в любимом или ненавидимом им человеке свойства, незаметные для остальных людей, являющихся в данном случае лишь зрителями. Или что чисто бытовой предпосылкой познания (которое не может быть конструировано как таковое чисто созерцательным сознанием) является представление, будто определенные «свойства» людей познаются топью в совместной деятельности; происходит это совсем не потому, что для наблюдения над другим человеком требуется время, а потому, что в этом другом человеке нет «свойств», которые можно было бы отделить от него и которые – как обычно неверно утверждают – «проявились в нем». Здесь перед нами
[144]
динамический процесс, которым заключается в том, что становление человеческих свойств происходит в деятельности и в размежевании с миром. Ведь и наше самопознание складывается не посредством созерцания своей внутренней жизни, а в размежевании с миром, следовательно, в ходе процесса, в котором происходит и становление нас для самих себя.
Здесь самопознание и познание другого неразрывно сплетены с действиями и желаниями, с процессом взаимодействия. И тот, кто пытается отделить результат от процесса, от участия в совместных действиях, искажает самую существенную черту действительности. Существеннейшая же тенденция мышления, ориентированного на мертвую природу, состоит в том, что оно всеми силами пытается отрицать обусловленность активного знания субъектом, волей, процессом, чтобы тем самым достигнуть чистых, размещающихся на однородной плоскости результатов.
Только что приведенный пример служит иллюстрацией тому случаю, когда обусловленность знания бытием проявляется в связи между определенными личностями и определенными формами знания. Однако есть и такие области знания, доступ к которым обусловлен не определенными свойствами личностей, а характером исторических и социальных предпосылок.
Определенные явления в истории и в человеческой психике различны лишь в определенные исторические эпохи, когда вследствие ряда коллективных переживаний и сложившегося на этой основе мировоззрения открывается доступ к определенному пониманию. Существуют также такие феномены (тем самым мы возвращаемся к теме нашего исследования), понимание которых зависит от наличия определенных коллективных стремлений их исконными носителями являются именно определенные социальные слои.
Создается впечатление, что однозначное и доступное объективации знание возможно в той мере, в какой речь идет о постижении тех элементов социальной действительности, которые мы с самого начала характеризовали как застывшие неизменяющиеся компоненты общественной жизни. Установление закономерностей не должно, по – видимому, наталкиваться здесь на препятствия, поскольку и самый объект исследования повинуется повторяющемуся ритму в рамках закономерной последовательности.
Но там, где начинается область политики, где все находится в процессе становления, где познающий коллективный субъект сам формирует в нас это становление, где мышление является не наблюдением, а активным соучастием, преобразованием, там вступает в силу совсем иной тип познания, – тот, в котором решение и видение неразрывно связаны друг с другом. Здесь нет чисто теоретического отношения субъекта
[145]
к объекту познания. Именно волевой импульс способствует здесь проницательности наблюдателя, хотя этот импульс способен лишь частично и функционально осветить тот срез тотальной действительности, в котором существует данный субъект и на который он ориентирован своими жизненными социальными интересами.
Здесь волевой импульс, оценку и мировоззрение не следует отделять от продукта мышления, напротив, надо сохранить все это изначальное взаимопереплетении, а если продукт мышления уже выделился из него, – восстановить эту основу. Именно это и совершает социология в качестве знания политики. Она не принимает какое – либо теоретическое заключение как нечто абсолютно значимое, но реконструирует исконные позиции, с которых мир представлялся таким – то, и пытается охватить совокупность различных перспектив и взглядов, исходя из всего процесса в целом.
Политика как наука в виде политической социологии не может быть замкнутой, отграниченной, четко очерченной областью знания; она сама находится в процессе становления, у является частью потока событий, создается в динамическом раскрытии противодействующих сил. И конструировать ее можно либо в совершенно односторонней перспективе так, как совокупность связей воспринимается какой – либо определенной партией, либо – и это является ее высшей формой – в ходе постоянно возобновляющейся попытки синтеза существующих на данной стадии аспектов, исходя при этом из им- пульса к синтезу, присущего динамическому посредничеству.
Пусть присущий нам интеллектуализм заставляет нас постоянно взывать к надысторическому, вневременному субъекту, к «сознанию вообще», создающему знание, содержание которого может быть сформулировано независимо от каких – либо перспектив и фиксировано в виде вечно значимых закономерностей. Без насилия над объектом это сделано быть не может.
Если мы хотим обладать знанием того, что находится в процессе становления, знанием о практике и для практики, то адекватную форму этого знания мы можем найти только в совершенно новых структурных рамках.
6. О возможности передавать политическое знание
Первоначальный импульс к исследованию идеологии дала политическая жизнь на современной стадии ее развития. Эта проблема возникла не в результате научных ухищрений (подобных искусственно созданных проблем у нас достаточно, и вряд ли стоит еще увеличивать их число); напротив, здесь исследователь лишь доводит до логического конца то, что само сознание людей обнаружило в ходе практической деятельности как необходимую предпосылку для ориентации в социальной сфере. Это – предпринятая с громадными усилиями попытка понять самого себя и своего противника в рамках социального процесса.
Здесь необходимо привести еще несколько соображений о внешних границах данной науки, о возможности передавать ее другим, т.е. об адекватном формировании нашего духовного потомства.
Что касается внешних границ этой науки, то из сказанного выше очевидно, что рассмотренная здесь проблематика не распространяется на ту часть политического знания, которая служит только передаче фактических знаний.
Подлинная проблематичность политики как науки и подлинная политика возникают лишь в той сфере, где воля и видение переплетены, где пройденный уже путь ретроспективно все время обретает новый облик.
Выше мы уже указывали на то, что и здесь существуют связи, доступные исследованию, которые, однако, именно потому, что они находятся в процессе постоянного изменения, могут быть объектом обучения только в том случае, если при характеристике каждого данного аспекта принимается во внимание и базис, который определяет, что эти связи принимают именно такой, а не иной вид. Определение «социального уравнения» должно сопутствовать ознакомлению с каждой точкой зрения; если это возможно, надо также в каждом данном случае исследовать, почему при наблюдении с данной позиции связи предстают именно в таком аспекте. И всегда следует иметь в виду – мы не устаем это подчеркивать, – что «социальное уравнение» совсем не обязательно является источником ошибки; напротив, в большинстве случаев именно оно способствует тому, что в поле зрения попадает ряд определенных связей. Выявить же, в чем именно заключается односторонность данной социальной позиции, легче всего в том случае, если мы сопоставим эту социальную позицию с другими. Политическая жизнь с ее полярными типами мышления как бы сама в ходе своего становления производит коррекцию, уменьшая слишком резкое преувеличение одной концепции данными другой. Уже по одному этому в каждой конкретной ситуации совершенно необходимо принимать во внимание по возможности всю совокупность взглядов.
Наибольшую угрозу для адекватного изображения связей, причем именно тех, которые имеют наибольшее значение в области политики, представляет собой ложное созерцание, принятое в качестве установки исследования, с его тенденцией разрушить именно те реальные связи, которые больше всего
[147]
интересуют политика. Надо всегда иметь в виду, что за научным исследованием (каким бы безличным оно ни представлялось) всегда стоят типы духовного восприятия, которые в значительной степени влияют на конкретный образ науки. Если обратиться, например, к истории искусства – привлекая тем самым в качестве иллюстрации близкую нам область, где теоретически изучается нетеоретический субстрат, то окажется, что основные точки зрения складываются здесь из установок знатока искусства, коллекционера, филолога и историка духовной культуры. История искусства могла бы быть совсем иной, если бы она была написана художниками для художников или с позиций субъекта, просто наслаждающегося искусством. Последняя проявляется обычно только в критике современного искусства.
Совершенно та же опасность подстерегает теоретизирующего субъекта при изображении политических связей; она состоит в том, что своей созерцательной позицией он вытесняет позицию политической активности и тем самым, вместо того чтобы выявить и последовательно разработать основные связи, затемняет их. Особенно серьезную опасность такого рода представляет собой занятие наукой в научных институтах и академиях, где связанная с определенной жизненной сферой адекватная установка затемняется созерцанием определенного рода. В наши дни стало само собой разумеющимся, что наука начинается там, где наш исконный подход к реальности разрушается и заменяется иным. В этом и состоит основная причина того, что практика не извлекает никакой выгоды из теории такого рода – коллизия, которая все более углубляется современным интеллектуализмом. Подытоживая основное различие между созерцательной интеллектуалистической позицией и связанной с практической жизнью исконной позицией, можно сказать: оно состоит прежде всего в том, что ученый всегда привносит в действительность схематически упорядочивающую тенденцию, практик же – в нашем случае политик – руководствуется стремлением активно ориентироваться в политической жизни; ведь одно дело, если в многообразии событий находят просто материал для обозрения, и совсем другое, когда оно служит средством конкретной ориентации. Стремление к конкретной ориентации заставляет нас видеть вещи внутри данной жизненной ситуации; обозрение же разрывает ткань живых связей в угоду удобной, искусственно созданной системе.
Это фундаментальное различие между схематически упорядочивающей и активно ориентирующей установкой может быть показано еще на одном примере. Существуют три возможных подхода к современным политическим теориям: при первом подходе эти теории вводятся в рамки типологии,
[148]
разработанной на материале истории и конкретной социальной среды. Различные типы политических теорий перечисляются здесь в последовательности, не имеющей смыслового значения, – в лучшем случае делается попытка обнаружить какой – либо чисто теоретический принцип их отличия друг от друга. Такого рода типологии (весьма модные в наше время) можно назвать «плоскостными», поскольку в них делается попытка упорядочить многообразие жизни в некоей искусственно однородной плоскости. В основе подобного упорядочения как бы лежит латентное представление, что пути жизни различны и можно следовать любым из них. Тем самым действительно создается обозрение, однако оно носит чисто схематический характер, Можно дать теориям наименования, снабдить их этикетками, однако реальная их связь будет в этой схеме уничтожена, поскольку в действительности эти теории являются совсем не различными жизненными путями, а результатом переплетения вполне конкретных ситуаций. Несколько более разработанный тип плоскостной типологии представляет собой, как мы уже говорили, та типология, в которой делается попытка найти какой – либо принцип имеющейся дифференциации, предпочтительно философский. Так, например, Шталь, первый теоретик немецкой партийной системы, рассматривал различные политические направления своего времени как варианты двух теоретических принципов – принципа легитимности и принципа революции [lvi] . Подобная классификация дает не только обозрение различных теорий, как в первом случае, но и их интерпретацию; вместе с тем здесь создается видимость наличия чисто теоретического, чисто философского принципа дифференциации, который, безусловно, существует, но не имеет решающего значения. Тем самым складывается впечатление, что политическое мышление является разработкой чисто теоретических возможностей.
Если в первом случае субъект классификации относился к типу коллекционера, то во втором проявляется мышление систематизирующего философа. В обоих случаях в политическую действительность произвольно проецируются формы опыта, присущие людям созерцательного типа.
Следующим видом упорядочения политических теорий является чисто историческая типология. В ней, правда, теории не вырываются из непосредственной политической среды, в которой они возникли, для того чтобы противопоставить их друг другу на некоей абстрактной плоскости, однако здесь обнаруживается другая крайность – чрезмерное внимание к историческому моменту. Историка в его идеально – типическом значении интересует в данном случае непосредственная причинность и единичное каузальное сплетение, в котором возникают политические теории. Для установления этого он привлекает
[149]
все предшествующие формы исследуемых теорий и связывает их с неповторимыми личными свойствами творческих индивидов. Тем самым подобный представитель исторической типологии настолько ограничивает свой кругозор конкретной неповторимостью исторических событий, что лишает себя всякой возможности сделать на материале истории какие – либо научные выводы. И в самом деле, историки горячо отстаивают тезис, согласно которому история ничему не учит. Если недостатком вышеупомянутых установок была их отдаленность от конкретных событий, их пристрастие к генерализация, типам, системам, которые уводили от живой истории, то историк настолько замыкается в непосредственной исторической действительности, что его выводы значимы только для конкретных ситуаций прошлого.
Между этими крайностями лежит третий путь, который составляет как бы нечто среднее между вневременной схематизацией и исторической конкретностью; именно в этой сфере живет и мыслит осмотрительный политик, даже если он не всегда это осознает. Этот третий путь состоит в том, чтобы пытаться постигнуть сущность возникающих теорий и их эволюцию в тесной связи с социальными группами (интересы которых отражены в этих теориях) и с типичными тотальными ситуациями в их динамическом изменении. Здесь мышление и бытие должны быть реконструированы в своей тесной связи. Не сознание вообще избирает здесь произвольно тот или иной путь и не отдельный индивид создает из глубин собственного духа теорию ad hoc [lvii] для определенной единичной ситуации, но определенным образом структурированные коллективные силы создали соответствующие их стремлениям теории для определенных структурно постигаемых ситуаций и открыли соответствующие данной ситуации аспекты мышления и возможности ориентации. И только вследствие того, что эти структурно обусловленные коллективные силы продолжали существовать и вне границ единичной исторической ситуации, эти теории и возможности ориентации сохраняли свое значение и в последующее время. Лишь тогда, когда наступило изменение в структуре ситуации, когда в ней постепенно стал происходить сдвиг, возникла потребность в новых теориях и в новых способах ориентации.
Осмысленно следить за последовательностью событий может лишь тот, кто способен увидеть в данной исторической ситуации, в данном историческом событии лежащую в их основе структуру, но не тот, кто никогда не выходит за пределы истории или настолько поглощен абстрактными обобщениями, что теряет связь с практической жизнью.
Каждый политик, действующий на уровне современного сознания, мыслит потенциально – хотя, быть может, и не
[150]
эксплицитно, – в терминах структурных ситуации; лишь этот тип мышления придает конкретность действиям, неправленым на дальние цели (мгновенные решения могут остаться в сфере мгновенных ориентаций). Подобное мышление охраняет политика от пустоты абстрактных схематизаций и делает его достаточно гибким, чтобы он не фиксировал свое внимание на единичных событиях прошлого, не руководствовался бы ими в качестве неадекватных моделей.
Подлинно активный человек не станет задавать себе вопрос, как какой – либо выдающийся деятель прошлого поступал в определенной ситуации; его будет интересовать, как этот деятель ориентировался бы в современной ситуации. Способность быстро переориентироваться во все время меняющемся соотношении сил является основополагающим практическим качеством такого сознания, которое постоянно стремится к активной ориентации. Пробудить эту способность, поддерживать ее и способствовать тому, чтобы она проявляла себя на любом материале, и является специфической задачей политического образования.
Следовательно, нельзя допускать, чтобы при изображении политических связей созерцательная установка вытесняла потребность политического деятеля в активной ориентации. Однако, принимая во внимание, что наша система обучения ориентирована прежде всего на созерцательную установку и что при передаче знания руководствуются обычно стремлением дать обзор фактов, а не обучить конкретной ориентации в определенных жизненных условиях, мы считаем необходимым в данной связи установить хотя бы отправную точку той проблематики, которая связана с вопросом подготовки будущих поколений активных политических деятелей.
Мы не в состоянии развернуть здесь эту проблематику во всей ее полноте и удовлетворимся рассмотрением основного структурного принципа существенных для нашей постановки вопроса связей. Формы и типы передачи знаний в области духовной, психической жизни меняются в зависимости от характера передаваемого знания [lviii] . Один тип социальной группы и педагогических приемов приемлем для художественного обучения, другой – для научного. Так, например, для передачи математического знания необходима определенная форма сообщения и определенные отношения между учителем и учеником, отличные от тех, которые устанавливаются при обучении истории духовной культуры; в области философии они иные, чем в области политики, и т. д.
История и живая жизнь непрерывно экспериментируют, бессознательно создавая наиболее адекватные формы обучения в различных областях знания. Жизнь постоянно воспитывает и пестует людей. Обычаи, мораль, манера поведения
[151]
складываются в моменты, когда мы даже не подозреваем этого. Формы ассоциаций людей беспрерывно видоизменяются, отношение одного человека к другому, человека к группе меняется с минуты на минуту под влиянием внушения, инстинктивного соучастия, растроганности, сопротивления и т.д. Здесь невозможно построить полную типологию форм передачи знания. Они возникают и исчезают в ходе исторического развития, и подлинное их понимание возможно также только в том случае, если они будут восприняты в связи с их социальной средой и ее структурными изменениями, а не в сконструированном вакууме.
Для первоначальной ориентации мы укажем здесь на две тенденции современной жизни, играющие значительную роль в формировании внешнего и внутреннего облика наших потомков. Это прежде всего тенденция, которая в соответствии с требованиями современного интеллектуализма направлена на то, чтобы сделать формы образования и передачи знаний однородными, интеллектуализировать их. Ей противостоит тенденция романтизма, призывающего вернуться к прежним «исконным» формам образования.
Попытаемся и здесь показать на примере, что мы имеем в виду. Наиболее соответствующим чисто упорядочивающему знанию типом преподавания является устное сообщение, лекция. Наиболее адекватной формой для систематизирования, типизирования или вообще передачи какого-либо упорядоченного материала является тот особый вид субординации, который возникает при слушании лекции. Здесь материал раскрывается в лекции, а «слушатель» н качестве только «слушающего» просто «принимает его к сведению». В основе этого акта лежит предпосылка – и она присутствует в лекции, – что здесь элиминированы все волевые импульсы и личные связи. Интеллект воздействует на интеллект в некоем оторванном от конкретной ситуации, воображаемом мире. Поскольку, однако, речь здесь идет не об иератических и магических текстах, а о материалах, допускающих свободное исследование и контролирование сделанных выводов, то после усвоения лекционного материала может быть развернута дискуссия, и в этом находит свое оправдание семинарская работа. Однако и здесь существенно, что волевые импульсы и личные связи были, насколько это возможно, устранены и абстрактные возможности противопоставлены друг другу на чисто деловой основе.
Эта форма передачи знания наиболее оправдана в тех науках, которые Альфред Вебер [lix] назвал знанием цивилизации. Следовательно, в той сфере, где отсутствует влияние мировоззренческих и волевых импульсов. Плодотворность этого способа передачи знаний в области наук о культуре вызывает сомнение, которое еще усиливается, когда возникает вопрос о
[152]
тех родах знания, которые ориентированы на непосредственную практическую деятельность. Однако современный интеллектуализм в соответствии со своим родом знания и своей тенденцией гипостазирует этот определенный метод – один из возможных методов научного общения – и стремится распространить эту специфическую форму передачи знания на другие области.
Эта форма научного общения и передачи знания в своих основных чертах создана и стабилизирована средневековой схоластической системой обучения и, может быть в еще большей степени, университетами эпохи абсолютизма, ориентированными на подготовку государственных служащих. Лишь секты и кружки, которые не были заинтересованы прежде всего в специальном знании и для которых предпосылкой знания и видения был акт духовного пробуждения, создавали традицию других форм человеческого общения и передачи духовных ценностей.
В нашу эпоху неадекватность системы обучения, целью которой является только передача, сообщение знаний и которая ведет к субординации «слушателя», проявилась сначала в области, называемой обычно «изобразительным искусством». Здесь также создание академии привело к вытеснению прежней формы обучения, прототипом которой была мастерская (студия). Между тем мастерская создавала ассоциацию, значительно более чем академическое обучение соответствовавшую тому субстрату, который должен был быть передан. Прежде всего мастерская всегда создает между мастером и учеником отношения, основанные на совместной деятельности. Здесь тема обучения не разворачивается систематически и не принимается учеником к «сведению». Все передаваемые сведения демонстрируются в конкретных ситуациях, «при случае», а не просто сообщаются; при этом ученик участвует в работе мастера, помогает ему и завершает в течение своей жизни то, что наметил мастер. Инициатива переходит от учителя к воспитаннику и возбуждает его ответную реакцию. Совместная деятельность объединяет их под знаком становления целого. Вместе с техникой передается идея, стиль, и совершается это не посредством теоретического пояснения, а в совместном творческом достижении объединяющей их цели. Тем самым в этот процесс вовлекается весь человек, человеческое общение носит здесь совсем иной характер, чем при простом усвоении лекционного курса. Обучают не обозрению материала, а конкретной ориентации (в процессе художественного творчества передается чувство формы); аналогичные ситуации, правда, повторяются, но они каждый раз постигаются в свете вновь создаваемого творения и его единства.
153
Мы уже указывали на то, что романтический импульс приводил к инстинктивному пониманию превосходства той формы ассоциации, которая создавалась в мастерской. Сторонники этого направления указывали на то, какой вред принесли изобразительным искусствам академии, и подчеркивали, что подлинно творческое искусство в лучшем случае существовало, несмотря на академии. Каждое движение, которое могло привести к созданию подобного рода учебных учреждений в области политики или журналистики, вызывало у них тревогу. Следовательно, и здесь интеллектуализм наталкивается на противодействие романтических течений, которые уравновешивают его недостатки. Успехи романтического течения привели в ряде областей к действительно хорошим практическим результатам. Так, например, в прикладном искусстве или – если обратиться к совсем иной сфере – в области детского обучения. Оно утвердилось во всех тех жизненных сферах, где интеллектуализм вытеснил исконные формы ассоциации, сложившиеся в мастерской, не из действительной необходимости, а на основании чисто формального стремления к экспансии. Однако свою границу это романтическое течение находит там, где систематическое знание является неизбежной предпосылкой современной жизни. Чем выше уровень обучения и чем сложнее формы прикладного искусства, тем проблематичнее становится плодотворность романтических требований, хотя и на этих ступенях развития некоторые преувеличения могут быть отнесены к ненужной сверхрационализации. (Здесь обнаруживаются прямые структурные аналогии со сверхрационализацией и сверхбюрократизацией капиталистического предприятия.) Мы можем, таким образом, совершенно точно установить, где романтическое противодействие интеллектуализму не является более оправданным. Институционализация преподавания архитектуры, например, покоится не только на гипертрофированном интеллектуализме нашего времени, но и на фактических условиях, связанных со сложностью технических знаний, которые должны быть усвоены. И еще значительно более важно следующее (и это необходимо понять в первую очередь): само существование интеллектуализма и его господство не есть продукт интеллектуалистических ухищрений; напротив, интеллектуализм и сам возник из органических условий всего процесса развития в целом. Поэтому в нашу задачу отнюдь не входит вытеснить интеллектуализм оттуда, где именно он органически удовлетворяет требованиям, возникшим в недавнее время; мы стремимся лишь освободить от него те области, где он вводит интеллектуалисческие методы из чисто формального стремления к экспансии, несмотря на то что там еще продолжают плодотворно действовать непосредственные
[154]
жизненные силы. Чисто техническим знаниям инженера уже нельзя обучить в мастерской; однако эти формы живого сообщества, направленные на духовное «пробуждение» и на продолжение дела, вполне можно применить там, где действуют импульсы, которые еще находятся в процессе роста.
Следовательно, решение уже не может состоять в безусловном принятии того или другого способа передачи знания; и здесь необходимо живое посредничество между формирующими наше время силами, причем в каждом данном случае следует точно установить, в какой мере обучение данному специфическому предмету требует систематизации и в какой методов органического непосредственного сотрудничества [lx] .
То, что было здесь сказано о передаче художественных субстанций, может быть mutatis mutandis в значительной степени перенесено на политику. До сих пор политике обучались как «искусству» и политические знания передавались «при случае».
Политическое знание и умение передавалось в форме случайной информации. «При случае» сообщались специфические политические методы и сведения. То, чем для искусства была студия, для ремесла – мастерская, для политики, особенно политики буржуазно – либерального толка, был социальный институт клуба. Клуб – это специфическая форма объединения людей, «сама собой» сложившаяся как соответствующее средство для социального и партийного отбора (в качестве платформы политической карьеры) и для выявления импульсов коллективной воли. По своеобразной социологической структуре клуба можно судить о наиболее существенных формах, которые служили для непосредственной передачи политического знания, обусловленного определенными волевыми импульсами. Однако в политике, так же как и в области художественного творчества, становится явным, что первоначальные методы обучения и образования, основанные на передаче знаний при случае, уже недостаточны. Современный мир слишком сложен, и каждое решение, которое хоть в некоторой степени соответствует уровню нашего знания и образования, требует слишком большого числа специальных знаний и умения ориентироваться в сложившейся обстановке, чтобы случайно усвоенное знание и умение могло в течение долгого времени нас удовлетворить. Потребность в систематическом обучении заставляет нас уже теперь (а со временем эта потребность будет ощущаться все острее) предоставлять политику, журналисту специальное образование. Опасность заключается в том, что в этом специальном образовании, если организация его будет чисто интеллектуалитичной, окажется вытесненным именно политический элемент. Чисто энциклопедические знания, не связанные с практикой, не принесут
[155]
большой пользы. Вместе с тем возникает следующий вопрос – он уже возник для того, кто способен охватить всю ситуацию в целом, – следует ли специальное обучение политиков отдать в полное ведение партийных школ?
Конечно, партийные школы обладают известным преимуществом. Формирование воли происходит там само собой, пронизывает материал на каждой ступени обучения. «Клубистская», направленная на формирование воли атмосфера просто переносится здесь в исследования и занятия. Вопрос заключается в том, оправдан ли этот способ пробуждения и формирования воли в качестве единственной формы политического воспитания. Ибо при ближайшем рассмотрении оказывается, что эта передача определенной политической воли – не что иное, как культивирование заранее предпосланной волевой направленности, диктуемой партийной позицией соответствующих социальных и политических слоев.
Но разве нет и не может быть такой формы обучения, которая исходит из наличия относительно свободной воли, все в большей степени характеризующей современную интеллигенцию? Не слишком ли легко мы отказываемся от существенного наследия европейской истории, если, ощущая угрозу со стороны партийного аппарата, даже не пытаемся в критический момент усилить именно те тенденции, которые ведут к принятию решений на основе общей ориентации? Разве пробуждение воли возможно только посредством одностороннего ее воспитания, и разве воля, перерабатывающая в себе различные критические точки зрения, не является также волей, даже волей более высокого типа, которой нельзя просто пренебречь?
Мы не должны допускать, чтобы нас втягивали в сферу влияния экстремистских политических групп, навязывали нам их терминологию и жизнеощущение. Не должны соглашаться с тем, что только определенным образом направленная воля есть воля и только революционное или контрреволюционное действие есть действие. Здесь оба крайних крыла политического движения хотят навязать нам свое одностороннее понимание практики и тем самым скрыть от нас подлинную проблематику. Или политикой следует считать только подготовку восстания? Не является ли также действием непрекращающееся преобразование условий и людей? Значение революционных и повстанческих фаз может быть понято в аспекте целого, но и тогда они выполняют лишь частную функцию в рамках всего процесса в целом. Неужели именно та воля, которая пытается найти динамическое равновесие с точки зрения целого, лишена соответствующих традиций и типов образования? И разве желание создать больше центров
[156]
политической воли с живой критической совестью не соответствует истинным интересам целого?
Следовательно, необходимо иметь платформу, позволяющую сообщать нужные для подобной критической ориентации исторические, юридические и экономические сведения, обучать объективной технике управления массами, формированию общественного мнения и контролю над ним, а также специфике той среды, в которой волевые решения и видения неразрывно связаны, причем обучать всему этому таким образом, чтобы допускать существование еще ищущих, стоящих перед принятием решения людей. При таком подходе само собой определится, где следует применять старые формы лекционного обучения и где уместны те виды политических ассоциаций, которые в большей степени связаны с жизненной практикой.
Мы совершенно уверены в том, что взаимосвязи специфической политической сферы могут быть постигнуты лишь в ходе подлинной дискуссии. Так, например, нет никакого со- мнения в том, что способность к активной ориентации можно пробудить только посредством концентрации процесса преподавания на непосредственных актуальных событиях, которые учащиеся сами непосредственно переживают. Ибо нет лучшего способа познакомиться с подлинной структурой политической сферы, чем размежевание с противниками по самым насущным вопросам сегодняшнего дня, поскольку при таких обстоятельствах всегда выступают борющиеся в данный момент силы и аспекты.
Подобная способность наблюдения, постоянно направленная на активную ориентацию, позволит по-иному воспринимать и историю – не так, как это обычно делается в наши дни. История будет рассматриваться не с точки зрения архивиста или моралиста. Историография испытала уже столько трансформаций от простой хроники, легенды до назидательной риторики и произведения искусства, картины жизненных нравов и стремления раствориться в прошлом, что она сможет претерпеть и дальнейшую трансформацию.
Все эти формы были не что иное как постижения прошлого, соответствовавшие господствующей ориентации эпохи. Если возникающий теперь в политической сфере новый тип активной ориентации в жизни, который направлен прежде всего на выявление социологических структурных отношений, переместится из политики в сферу научного исследования, будет найдена и соответствующая новая форма историографии. Это ни в коей степени не должно умалять значения исследования источников или архивов или исключать другие виды историографии. Ведь и в наше время есть потребность в чисто «политической истории» и в «морфологическом»
[157]
изображении. Те импульсы, которые, исходя из современного типа жизненной ориентации, направляются на постижение прошлого в свете структурных преобразований социальных отношений, теперь только возникают. Между тем наша ориентация в современной жизни не может быть полной, если она не связана с прошлым. И если этот вид наблюдения, основанный на активной ориентации, утвердится в нашей жизни, то на этой основе будет ретроспективно постигнуто и прошлое.
7. Три пути социологии знания
Наша задача состоит не в том, как мы уже указывали, чтобы полностью решить поставленные здесь проблемы; нам приходится удовлетвориться тем, что мы выявляем скрытые взаимосвязи и ставим под вопрос те выводы, которые до сих пор казались непоколебимыми. При этом мы стремились не только не избегать трудностей, но ставить дискутируемые проблемы во всей их остроте. Какой смысл в том, чтобы находить успокоительный ответ на вопрос, является ли политика наукой, если подлинное политическое мышление не соответствует нашим конструктивным данным?
Прежде всего необходимо понять, что историко-политическое мышление создает знание sui generis [lxi] , которое не является чистой теорией и тем не менее содержит познание; необходимо также понять, что историко-политическое знание, будучи всегда частичным, связанным с определенной перспективой, обусловленным интересами определенного коллектива и развиваясь в тесной связи с ними, тем не менее в специфическом аспекте постигает действительность. Ведь само ознакомление с историческим материалом уже показывает, как даже интерпретация историко-политическим мышлением самого себя меняется в зависимости от того, с каких позиций ставится проблема, какие переживания и традиции положены в основу ее осмысления. Этим объясняется и наш подробный историко-социологический анализ самой постановки проблемы, который должен был показать, что даже та- кой фундаментальный вопрос, как отношение теории к практике, решается различно в зависимости от того, рассматривается ли он с бюрократических, исторических, либеральных, социалистическо-коммунистических или фашистских позиций.
Для дальнейшего понимания своеобразия политического мышления необходимо постигнуть также неадекватность обычной формы изложения специфическому знанию, целью которого является активная ориентация, и противоположность между активной ориентацией и схемой, созданной в рамках научного созерцания. И наконец, следует показать, как это различие и это своеобразие специфических, свойственных
[158]
этому мышлению форм передачи знания находит свое выражение в специфическом способе духовного общения. Отсюда наше пристальное внимание к анализу форм изложения материала и методов преподавания.
Только если ясно представить себе эти различия и принять во внимание связанные с ними трудности, можно дать адекватный ответ на вопрос, является ли политика наукой. Именно тот анализ, который постоянно исходит из социальной обусловленности политического знания и стремится постигнуть форму изложения с социально – активистских позиций, и является анализом в рамках социологии знания. Без такой социологической постановки вопроса глубокое своеобразие политического знания постигнуто быть не может. Этот анализ позволяет выбрать один из трех возможных путей. В одном случае, исходя из тезиса, согласно которому историко-политическое знание всегда обусловлено бытием, социальной позицией, можно, именно вследствие этой социальной обусловленности, полностью отрицать истинность и познавательную ценность этого рода знания. По этому пути пойдут те, кто в своих поисках модели истинного познания ориентируется на типы познания других наук и не отдает себе отчета в том, что каждая область реальной действительности может иметь свою особую форму познания и что нет ничего опаснее, чем подобная односторонняя и ограниченная точка зрения на проблематику познания.
После того как эти соображения приняты во внимание, возникает возможность второго подхода, который заключается в том, чтобы поставить перед социологией знания задачу разработать «социальное уравнение» для любой историко-политической точки зрения. Это означает, что перед социологией знания поставлена задача выявить в каждом данном конкретном «познании» элемент, обусловленный оценкой, социальной позицией и интересами, устранить его в качестве источника заблуждения и проникнуть в «свободное от оценки», «надсоциальное», «надысторическое», «объективно» значимое содержание этого познания.
Нет сомнения в том, что эта тенденция в известной степени оправдана, ибо, безусловно, существуют такие области историко-политического знания, где содержится автономия, регулярная повторяемость, формулирование которой в значительной степени не зависит от мировоззренческой и политической позиции исследователя. Так, мы видели, что в психической жизни есть сфера, в значительной степени независимая от субъективного восприятия, которая может быть постигнута посредством законов массовой психологии; существует и область социальной жизни, т. е, самые общие структурные формы человеческого общежития, («формальная социология»), подчиняющаяся общим структур-
[159]
ным закономерностям. Макс Вебер в своем «Хозяйстве и обществе» стремился определить эти «объективно» постигаемые связи, чтобы тем самым выявить в рамках социологии свободную от оценки объективную область. И в политической экономии попытки освободить сферу чистой теории от сложного переплетения социального и мировоззренческого моментов также свидетельствуют о стремлении провести резкую границу между «оценочным суждением» и «объективным содержанием».
В настоящее время трудно сказать, в какой степени это разделение действительно возможно. Не исключено, даже вполне вероятно, что такие области, где это осуществимо, действительно существуют; однако их «свободный от оценки», «надысторический» и «надсоциальный» характер может быть полностью выявлен лишь в том случае, если мы проведем анализ всей аксиоматики и всего категориального аппарата, которые здесь используются, под углом зрения их мировоззренческих корней. Ибо часто случается, что мы принимаем в качестве «объективных» моментов те категориальные структуры и постулаты, которые мы бессознательно сами внесли в эксперимент и которые впоследствии определяются специалистом в области социологии знания как ограниченные, исторически и социально обусловленные аксиомы того или иного направления. Ведь ничто не является более очевидным, чем тот факт, что мы менее всего способны замечать ограниченность наших собственных форы мышления и что лишь в ходе исторического и социального развития создается та необходимая дистанция, которая позволяет установить их ограниченность. Именно поэтому и в тенденции, направленной на то, чтобы выделить в объекте познания эту свободную от оценки сферу, совершенно необходимы, хотя бы в качестве корректива, «социальные» уравнения форм мышления, постигаемые методами социологии знания. Здесь невозможно предвосхитить, каков будет результат подобного исследования, но одно можно установить уже сейчас: если и после подобного резкого отграничения политически и социально обусловленного знания обнаружилась бы сфера, свободная от оценки (свободная не только от определенной политической точки зрения, но свободная и в том смысле, что используемый ею категориальный аппарат и аксиоматика однозначны и свободны от оценочного суждения), то ее можно было бы постигнуть, лишь приняв во внимание все доступные нашему знанию «социальные уравнения» мышления.
Тем самым мы подошли к третьему пути, который и является нашим. Сторонники этого подхода полагают, что там, где начинается собственно политическая область, оценочный элемент не может быть просто устранен или во всяком случае устранен в такой степени, как это делается в формаль-
[160]
но-социологическом мышлении или в других сферах формализованного познания. Они настаивают на конститутивном значении волюнтаристического элемента для познания в области истории и политики, несмотря на то что в этой области в ходе исторического процесса происходит постепенный отбор таких категорий, которые все в большей степени обретают значимость для всех партий. Тем не менее наличие подобного, постепенно формирующегося слоя знания, значимого для всех партий, наличие подобного consensus ex-post [lxii] [lxiii] не должно скрывать от нас тот факт, что в каждый данный исторический период существует достаточно обширная сфера знания, доступная нам лишь в исторически и социально обусловленных формах. Поскольку же мы живем не в период полной свободы от социальных связей и не вне истории, наша проблема состоит не в том, как использовать знание, конституированное в сфере «истины в себе», но в том, чтобы понять, как человек с его знанием, обусловленным временем и социальным положением, решает задачи, которые ставит перед ним познание. Если мы считаем наиболее плодотворным метод всестороннего обзора различных аспектов, которые на данной стадии еще не могут быть объединены в систему, то лишь потому, что этот путь представляется нам оптимальным в наших условиях и мы видим в нем необходимую стадию, подготавливающую (как это обычно бывает в истории) синтез следующих ступеней развития. Однако такого рода решение проблемы следует сразу же дополнить указанием, что даже в этой склонности к всестороннему обзору и синтезу с наиболее всеохватывающей и прогрессивной позиции уже заранее заключено определенное решение, а именно решение достигнуть динамического посредничества. Мы совсем не склонны отрицать наличие подобного решения. Ведь главный наш тезис сводится к тому, что политическое познание, поскольку политика есть политика в указанном выше смысле, немыслимо без определенного решения и что тогда, когда речь идет о посредничестве, это решение находится где-то внутри общей структуры, коренится именно в самом факте поддержки динамического посредничества. Однако одно дело, когда это решение ведет к определенной точке зрения бессознательно и наивно (что в принципе препятствует расширению перспективы), и совсем другое, когда оно выступает лишь после того, как при постановке проблемы взвешено и принято во внимание все то, что может быть для нас объектом рефлексии, что уже доступно нашему знанию.
Ибо своеобразие политического знания заключается, как нам представляется, в том, что рост знания не устраняет необходимости решения, а лишь все более отодвигает его, и то, что мы обретаем в этом оттеснении решений, продолжает
[161]
существовать в виде расширения нашего горизонта и постигнутого нами знания. Так, от успехов социологического исследования идеологии мы со все большим основанием можем ждать того, что малоизученные до сих пор взаимодействия между социальным положением, волевым импульсом и видением мира будут становиться все более прозрачными, что мы – как уже было сказано – сможем с достаточной точностью выразить в формальных данных коллективно обусловленную волю и связанное с ней мышление и примерно предсказать идеологическую реакцию различных социальных слоев.
Однако тот факт, что социология знания дает нам подобную основу, ни в коей степени не устраняет наше собственное решение; социология знания лишь расширяет границы той сферы, внутри которой будет принято решение. И те, кто опасается, что знание детерминирующих факторов повлияет на решение, окажется угрозой для «свободы», могут быть спокойны. Ведь по существу детерминирован в своих решениях только тот, кому неизвестны наиболее важные детерминирующие факторы и кто действует под непосредственным давлением неведомых ему детерминант. И лишь в результате осмысления господствовавших до сих пор над нами детерминант мы перемещаем их из сферы бессознательных мотиваций в область управляемых, исчисляемых и объективируемых факторов. Тем самым выбор и решение не устраняются; напротив, мотивы, которые раньше господствовали над нами, теперь нам подчинены; в своем отступлении мы все более приближаемся к нашей подлинной сущности, и там, где мы раньше покорялись велению неизбежного, мы способны теперь сознательно объединиться с силами, с которыми мы можем полностью идентифицировать себя.
Постоянное изучение тех факторов, которые до сих пор находились вне нашего контроля, и все больше расширяющее наш кругозор оттеснение нашего решения является, как нам кажется, основной тенденцией в становлении политического знания. Это соответствует высказанному нами ранее утверждению, согласно которому область, доступная рационализации и рациональному контролю (даже в сфере наших глубоко личных переживаний), асе расширяется, а иррациональная среда соответственно этому все более сужается. Приведет ли это развитие к полной рационализации мира, вообще исключающей возможность иррациональности и принятия решения, будет ли тем самым устранена лишь социальная детерминация – вопросы, которые мы здесь рассматривать не будем, ибо такая возможность более чем утопична, очень далека и поэтому недоступна научному изучению.
Одно мы, однако, вправе, как нам кажется, утверждать, что политика как таковая вообще возможна лишь до той поры,
162
пока существует иррациональная среда (как только она исчезает, ее место занимает «управление»), что особенность политического знания, отличающая его от «точных наук», состоит в том, что здесь знание неразрывно срослось с интересами, рациональный элемент – с иррациональной средой и, наконец, что существует тенденция устранить иррациональное в сфере социального и в тесной связи с этим происходит осмысление факторов, господство которых мы раньше бессознательно допускали.
В истории человечества это находит свое выражение в том, что вначале человек видит в социальной среде неотвратимую судьбу, т.е. нечто, не поддающееся его воздействию, подобно тому как мы, вероятно, всегда будем воспринимать границы, поставленные перед нами природой (рождение и смерть). К подобному восприятию следует отнести ту этику, которую можно назвать «фаталистической». Сущность ее прежде всего в требовании подчиняться высшим, неведомым силам. Первую брешь в этой фаталистической этике обрадует этика убеждения, в которой человек противопоставляет себя фаталистичности социального процесса. Он сохраняет свою свободу, во – первых, в том смысле, что может своими действиями внести в мир новые причинные ряды (хотя он и не претендует на то, чтобы контролировать их последствия), во-вторых, постольку поскольку он верит в то, что его решения не детерминированы.
Третья ступень в этом развитии достигнута, по-видимому, в наше время. Она характеризуется тем, что совокупность социальных связей в качестве «мира» не является уже полностью непроницаемой, фаталистичной и что ряд этих связей потенциально доступен предвидению. На этой ступени возникает этика ответственности, В ней содержится прежде всего требование, во-первых, того, чтобы мы действовали не только в соответствии со своими убеждениями, но и принимали во внимание возможные последствия этих действий в той мере, в какой они поддаются определению; затем – это мы добавляем, основываясь на наших предшествующих заключениях, – чтобы сами наши убеждения были подвергнуты критическому переосмыслению и очищены от слепо и насильственно действующих детерминант.
Впервые такого рода понимание политики было сформулировано Максом Вебером. В его концепции находит свое отражение та стадия в развитии политики и этики, на которой слепые силы судьбы оказываются (хотя бы частично) изгнанными из социальной сферы и знание всего того, что может быть узнано, становится обязанностью лица, совершающего какие-либо активные действия.
Если политика вообще может стать наукой, то это должно произойти именно на данной стадии, когда область
[163]
истории, в которую ей надлежит проникнуть, стала настолько прозрачной, что можно различить ее структуру, и когда в рамках новой этики формируется воля, рассматривающая знание не как созерцание, а как самоуяснение и в этом смысле как подготовку пути к политическому действию.