Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы: Россия, 1917.

Борис Никитин

РОКОВЫЕ ГОДЫ

К оглавлению

13. ПОСЛЕДНЯЯ КАРТА

Обличение Ленина спутало планы большевиков, привело их к состоянию полной растерянности. Напрасно Троцкий в своих воспоминаниях делает вид, что ничего особенного не случилось. Не думает же он серьезно кого-нибудь уверить, что была всего только пробная манифестация. Он даже нашел для нее новый, замечательный термин «полувосстание». Генеральная репетиция уличных боев со стрельбой из пулеметов, с убитыми и ранеными! А приказания с балкона? Восстание было. Оно рухнуло. Троцкий лжет.

Полковник Д. (Из рукописи этой главы, хранящейся в архиве Гуверовского ин-та (кол. Б. И. Николаевского, коробка 641, дело 32) выяснилось, что под криптограммой скрыто имя полковника Раевского.), посланный с офицерами на телефонные станции, представил мне подробную сводку переговоров, слышанных им по разным проводам в Петрограде и за город. В ней приводились и разговоры большевиков 4-го и 5 июля между Петроградом и Москвой. Большевики из Москвы говорили пять раз с одним домом на Садовой улице — со своими единомышленниками в Петрограде.

Петроград: Что происходит у вас?

Москва: Все благополучно и спокойно. А у вас?!

Петроград: Все погибло. Мы совершенно уничтожены.

Троцкий не мог не знать дома на Садовой и тех, кто вел эти разговоры. Один из наших офицеров специально вызвал Троцкого к аппарату в этом доме и получил от него грубый окрик.

Боевые отделы большевиков, а их было в Петрограде около 30, рушились как карточные домики. Они составили нашу первую заботу. Мы начали разбирать их немедленно, на рассвете 5 июля. Для этого приходилось посылать оказавшихся под рукой дружину Георгиевского союза, инвалидов и юнкеров. Разъезжая на грузовиках, они без выстрела захватывали помещения. При этом обыкновенно брались в плен несколько человек, отбиралось оружие, бомбы, бесконечное число ящиков всякой литературы. Все и всё свозилось к нам в Штаб, откуда по добытым сведениям посылались новые экспедиции. Настроение наших маленьких случайных команд было превосходное. Они не знали усталости.

— Пойдите прежде всего спать: вы уже третьи сутки ездите без передышки, я пошлю другого, — говорю я одному офицеру из союза Георгиевских кавалеров.

— Ну, позвольте еще хоть один раз съездить, — упрашивает тот и спешит по новому адресу.

Еще на рассвете 5 июля Половцов говорит мне, что команда инвалидов идет брать редакцию газеты «Правда»:

— Пойди ты сам с ними, как бы большевики чего не натворили.

Караул сапер при редакции разбегается от одного нашего появления, а через полчаса текущая переписка в больших корзинах переезжает в Штаб округа.

Вернувшись из редакции «Правды», еду в контрразведку. Весь тротуар вдоль длинного фасада оказывается сплошь белым: его покрывали густым слоем листы бумаги, выдранные из наших досье. Все стекла и рамы нижнего этажа были разбиты вдребезги. Второй этаж снаружи уцелел. В нем только прострелены стекла моего кабинета. Здание вымерло. От караула, поставленного накануне Козьминым, я не без труда разыскал одного мирного солдатика. Он устроился на кухне, где наладил себе чай. Я так и не мог допытаться, было ли у него когда-нибудь оружие.

— А ну-ка, возьмите топор и пойдем наверх, — говорю я этому вне сомнения христолюбивому воину. Я не мог отказать себе в удовольствии забраться в третий этаж, взломать дверь и заглянуть в боевой отдел большевиков, так долго висевший над нашими головами, и своим приходом ознаменовать прекращение его существования. В помещении не оказалось ни души.

В боевой день 4 июля верные долгу старшие чины контрразведки собрались в Штабе, около Балабина. Там, занятые лихорадочной работой, они оставались еще трое суток. Что касается младших агентов и служащих, то ввиду войны на улицах и разгрома здания, памятуя, как в февральские дни расправлялись с чинами контрразведки, они, естественно, веером рассыпались в разные стороны, и прошло несколько дней, прежде чем некоторые из них начали показываться с большой осторожностью.

Ввиду этого, деятельность контрразведки налаживалась в первые дни в самом Штабе, по большей части с новыми лицами.

Каропачинского посылаю в Павловск. Ему поручаю арестовать Суменсон, но отнюдь не перевозить, а временно сдать на гауптвахту в Павловске. По городу и в окрестностях еще постреливают, проскакивают отдельные шайки; я не могу рисковать, чтобы такой ценный груз отняли по дороге. В Павловске на гауптвахте она просидела два дня. Солдаты гвардейской конной артиллерии наскучили с ней возиться, считая, что охранять арестованных им не подобает, изрядно избили Суменсон и всю в кровоподтеках привезли 7 июля к нам в Штаб, где сдали лично Половцову.

Относительно Ленина я знал, что он бежал, что на официальной квартире на Широкой улице мне его не найти. Однако туда следовало поехать, чтобы не упрекать себя впоследствии, а также для производства самого тщательного обыска. Для этого я наметил талантливого товарища прокурора Е., а так как квартира Ленина была расположена в сильно распропагандированном рабочем квартале, и там можно было ожидать вооруженного вмешательства рабочих, то мне не хотелось отпускать товарища прокурора Е. одного. Я вызвал пятнадцать преображенцев, посадил их на грузовик и сам поехал с товарищем прокурора Е. Оставив на улице две заставы, мы поднялись с тремя солдатами по лестнице. В квартире мы застали жену Ленина — Крупскую. Не было предела наглости этой женщины. Не бить же ее прикладами. Она встретила нас криками: «Жандармы! Совсем как при старом режиме!» — и не переставала отпускать на ту же тему свои замечания в продолжение всего обыска. Я только сказал, что все равно не слушаю ее криков. Товарищ прокурора Е. изводился, иногда резко ее осаживал. Как и можно было ожидать, на квартире Ленина мы не нашли ничего существенного, если не считать одной небольшой схемы, набросанной от руки, с изображением железной дороги, станции и нескольких улиц или дорог. Крупская заметно смутилась, когда мы спросили ее, что это за план. Я подумал, уж не станция ли это, через которую бежал Ленин, и, взяв схему, сказал товарищу прокурора Е. послать с ней агентов по финляндской дороге.

Козловский был захвачен у себя на квартире, а с ним несколько его коллег, среди которых попался и Уншлихт (Специально на Уншлихта контрразведка имела особое досье по шпионажу через одну польскую организацию. До разрыва Гитлера с советской Россией Уншлихт — старый советский агент Германии — стоял во главе всей советской авиации, прилетал с эскадрильей в Париж. (Уншлихт Иосиф Станиславович (1879—1938), из мещан Плоцкой губ. С 1900 г. член соц.-дем. партии Кор. Польского, в 1906 г. вошедшей в состав РСДРП. Неоднократно подвергался арестам и ссылкам. С апреля 1917г. член Петросовета. В октябрьские дни член петроградского ВРК, затем член коллегии НКВД, с апреля 1921 г. зам. пред ВЧК-ГПУ, в дальнейшем на ответственных сов. постах. В 1938 г. расстрелян.)). Но для Козловского этого было недостаточно. Я знал, что, кроме квартиры на Сергиевской, он снимает комнату на Знаменской, в квартире нового сенатора Николая Дмитриевича Соколова, по адресу которого и шла почти вся корреспонденция Козловского. Оставить этого без внимания никак не приходилось.

Как только Каропачинский вернулся из Павловска, я сказал ему так:

— Возьмите кого-нибудь из молодых юристов, поезжайте только вдвоем, без какого бы то ни было караула, к Соколову на Знаменскую. Помните, что, несмотря на мой ордер, вас назовут бандой; поэтому держите себя вежливо, но обыщите все до последней нитки.

Каропачинский всегда был очень корректен. Не сомневаюсь, что у Соколова он держал себя безупречно, но эта предосторожность не помогла. Она не помешала Соколову вопить на всех перекрестках, что к нему ворвалась банда из Штаба и грозила убить. Товарищи военного министра пришли в недоумение: «Как! Вы обыскали сенатора?» — начали они оба мне деликатно выговаривать в тот же вечер.

— Только не пугайте меня, пожалуйста, таким высоким званием, — ответил я им, искренно рассмеявшись, — если бы Козловский получал свою корреспонденцию по адресу вашей канцелярии, мы и к вам приехали бы.

Таким образом, первый «инцидент» был исчерпан.

5 июля министр Переверзев получил отставку. Некоторые министры — Керенский, Терещенко, Некрасов — до последнего времени продолжают настаивать, что Переверзев был уволен за преждевременное предание гласности некоторых сведений об измене большевиков. По словам этих министров, расследование еще не было закончено, а опубликование нескольких фамилий 4 июля будто бы навсегда лишило возможности довести его до конца. По существу этого обвинения я уже высказался. Доказательства измены остались в банковских книгах. Упомянутая в газетах Суменсон подтвердила наши предположения больше, чем мы ожидали.

Переверзев хорошо знал, что делает последний ход. Он удивительно правильно избрал психологический момент. Но ответственен за опубликование не он один, а он, Половцов, Балабин и я.

Как видно из предыдущей главы, я дал согласие на опубликование, но провел весь этот день в Таврическом дворце, а потому не принимал никакого участия в редактировании сведений, переданных для печати. То же могу категорически заявить в отношении чинов моей контрразведки. Как именно составлялось обращение, мне неизвестно.

Г. А. Алексинский сам знал, кто такой Ганецкий и его старые отношения к Ленину. Но, несомненно, сведения о телеграммах, добытых Лораном, и о Ермоленко из Ставки ему были переданы в последний момент Переверзевым или лицами, непосредственно при нем состоявшими. В этих условиях Г. А. Алексинский получил лишь очень небольшую часть и только лишь сырой материал, без каких-либо данных расследования, разработанных и добытых моими агентами. Так, в голову разоблачений был поставлен Ермоленко, на котором моя контрразведка никогда ничего не строила. Случайно наше положение от этого только выиграло: цель была достигнута, народ узнал об измене, а детали и наши направления остались менее задетыми.

Увольняя Переверзева 5 июля, ни один из министров не ознакомился с ходом расследования, а значит, просто не мог иметь никакого суждения по данному делу. Но из всех именно Терещенко, и, кстати, в присутствии Некрасова, задал мне вопрос: «Достаточно ли у вас данных?», на что получил утвердительный ответ, который не счел нужным проверить.

Поэтому можно считать факт совершенно установленным, что генерал-прокурора уволили совсем не за то, что объявление сведений помешало расследованию. Прежде чем так утверждать, надо было сначала посмотреть само расследование.

Дальше в этом вопросе могу только высказать свое мнение, от которого мне трудно отказаться: обличение большевиков дискредитировало партию; в этом нас обвиняли даже самые доброжелательные к нам члены Совета, перебывавшие за те дни в Штабе. Они нас упрекали, что мы опорочили не только целую партию, но и всю левую социалистическую идеологию. Причину увольнения генерал-прокурора следовало бы поискать в этих обвинениях. Вероятно, отсутствие мужества тоже сыграло не последнюю роль

Напрасно я пробовал объяснять, что ни Переверзев, ни мы тут ровно ни при чем, что если кто опорочил себя и дискредитировал, так это большевики себя сами, а нам пришлось лишь удостоверить сведения и предоставить народу самому судить, как к ним относиться.

Но дурные симптомы появились на другой же день. Совет объявил, что по делу большевиков назначает свою комиссию и до ее заключения просит воздерживаться от обвинений.

В Таврическом дворце на первых порах такую комиссию даже назначили из 5 человек Совета. Но через несколько дней она была заменена другой — от Правительства под председательством прокурора палаты, в которую только вошли представители Совета.

Те, кто видели штабы в больших городах в дни восстаний, могут себе представить, что творилось 5 июля и в последующие дни в большом штабе Петроградского округа. Несмотря на все рогатки и пропуска, здание ломилось от толпы. Перечислить все жгучие вопросы, с которыми к вам обращаются, нет возможности. Страсти кипят, все волнуются, нервничают, а тут же еще несомненно провокаторы, стремящиеся вызывать эксцессы.

В первый же день вечером большая приемная Главнокомандующего полна народа. Вижу штабс-капитана Гвардейской конной. Он выделяется своим высоким ростом. Среди общего шума слышу, как он возбужденно говорит Гоцу, что если штаб большевиков в доме Кшесинской не будет разгромлен, то он завтра утром приведет свои два орудия из Павловска, поставит на набережной и вкатит в дом все гранаты, пока не опорожнит передков и зарядных ящиков. Гоц всплескивает руками и исступленно кричит: «Контрреволюция!»

Тут подходят ко мне сотник с двумя казаками-урядниками и таинственно отводят в сторону.

— Мы понимаем ваше положение: вам неудобно. Мы хотим убрать Ленина и только что получили сведения, где он находится. Мы не просим от вас никакой бумажки. Люди наши. Дайте только нам два грузовика.

В этот момент открывается дверь и входит начальник Генерального штаба генерал Ю. Романовский. Увидя меня в углу комнаты, он быстро направляется в мою сторону и спрашивает:

— Что нового?

Отвожу его на шаг в сторону, рассказываю ему о предложении.

— Я не боюсь ответственности, я говорю с вами частным образом. Дайте дружеский совет, как поступили бы вы на моем месте: этих казаков я вижу впервые.

Романовский смотрит на меня несколько секунд, опускает голову, вдруг хватает за руку, трясет и восклицает:

— Валяйте!

Спускаюсь с казаками вниз, даю им два грузовика.

Через день в газетах появились глухие сведения о налетах казаков на грузовиках на Выборгской стороне.

Ленина они не нашли.

Клеймо изменника перевернуло психологию. Раньше я не мог найти людей, которые согласились бы всего только последить за Лениным.

В ночь на 6 июля Козьмин идет атаковать позицию: дом Кшесинской — северный конец Троицкого моста — Петропавловская крепость. Большевики пытаются выговорить разные условия. Гоц и Либер много и тщетно потеряли времени, чтобы уговорить их сдаться на «почетных условиях». Но убедительными оказались только действия вооруженного отряда неутомимого поручика Петрова, вышедшего в тыл позиции. К 9 часам утра отряд Костицына врывается в дом Кшесинской, последний падает, а за ним и Петропавловская крепость. Засевшие в ней моряки-кронштадтцы настолько потрясены общим крахом, что без всяких споров сдают оружие (Г. А. Алексинский поднимал настроение своими блестящими выступлениями. Много содействовал успеху и Добронравов). В доме Кшесинской победителям достались: шесть пулеметов и всякого рода литература, в том числе явно провокационная, вроде груды открыток, инсценирующих ритуальные убийства.

Примерно через час нам явились первые квартирьеры отряда, направленного Керенским с фронта: прибывал самокатный батальон, бригада пехоты и 14-я кавалерийская дивизия со своими дивизионами артиллерии. Мы давно отвыкли видеть воинские части. Первые дни в них даже постреливали из-за угла или с автомобилей и даже с крыш домов — из пулеметов. Так произошло при вступлении в Петроград с 177-м Изборским пехотным полком, головную роту которого матросы взяли под огонь на Невском, причем сразу же вывели из строя убитыми и ранеными 18 человек. Командир 1-й роты, боевой офицер Большой войны, поручик Г. 3. Трошин (впоследствии один из героев исторического Корниловского ударного полка), быстро развернув роту, одним взмахом покончил с убийцами на крыше.

Начальником отряда был прапорщик Мазуренко, испытанный революционер, с 1900 года работавший с меньшевиками. Вопреки элементарному положению о едином начальнике, Мазуренко не подчинили Главнокомандующему, чтобы сохранить его прекрасные полки на «защиту демократии». Сам Мазуренко и его начальник штаба полковник Пораделов явились, прежде всего, в Совет, непрестанно держали с ним связь; диверсия Главнокомандующего на Совет, защищенный полками Мазуренко и министрами, отпадала, как и всякая мысль нескольких офицеров посадить Половцова на белую лошадь. Все же взятое вместе сильно путало положение: единственные в нашем районе боевые полки — безусловно верные Временному правительству и посланные против большевиков, — слепо последовали за Советами.

Здесь тоже есть один малоизвестный штрих: командный состав этих полков отнесся на первых порах к Штабу Главнокомандующего подозрительно и даже враждебно. Не зная обстановки, они подозревали как раз обратное — что это мы — офицеры — и есть те самые революционеры, которые держат в плену Верховную Власть. Офицер фронта не знал положения офицера в Петрограде. Через несколько дней лед растопился: они поняли.

К вечеру того же 6 июля Керенский, приехав с фронта, появился в Штабе округа. Здесь он настоял перед членами правительства на том, чтобы большевиков привлекали не только за связь с немцами, но и за попытку ниспровержения существующего строя. Таким образом, восстанавливались давно отмененные статьи закона, которые давали возможность широкого преследования участников восстания. Этот декрет был бы заслугой Керенского, если бы он собственноручно не принялся его уничтожать. Декрет не был проведен в жизнь, а всей машине, с таким трудом пущенной, уже через несколько часов начали давать обратный ход.

Мы собрались на совещание: товарищи военного министра Якубович, князь Туманов, Балабин, начальник кабинета министра Барановский и я. Каждый мне называл фамилии, кого, по их мнению, из видных главарей не следовало забыть. Я записал с их слов 16 человек. Конечно, этот список был совсем не полный; по контрразведке было, например, 28, а из боевых отделов большевиков нам привозили все новых и новых. Фактически мы арестовали более двух тысяч. Список 16-ти мы показали Керенскому, который его утвердил.

Видные большевики кочевали с квартиры на квартиру, проводя ночи в разных местах. Разыскивать их во всколыхнувшемся омуте было неимоверно трудно.

Старшему агенту контрразведки Ловцову удалось через какого-то сапожника, чинившего ботинки родственницы Троцкого, обнаружить временную стоянку последнего. Посылаю на автомобиле с караулом капитана Соколова — энергичного офицера Комендантского управления; вручаю ему два ордера: Троцкий и Нахамкес. Через несколько минут, это было 6 июля вечером, Половцов отводит меня к окну в своем большом кабинете и спрашивает: «Как дела?» В другом конце кабинета собралось по обыкновению несколько министров. Я докладываю Половцову вполголоса об отданных распоряжениях и едва успеваю сказать, что отправил Соколова за Троцким и Нахамкесом, как между нами, стоящими спиной к комнате, внезапно появляется мефистофельская физиономия Чернова:

— Как? Вы арестовываете Троцкого?

Смотрит он на меня и по привычке улыбается.

— Нет! — дернулся я, стараясь принять безразличный вид, — мы просто разговариваем о влиятельных большевиках.

Но Чернова не так-то легко провести. Он тоже, с безразличным видом переходя от стола к столу, от министра к министру, а потом к двери, уже через пять минут покинул комнату.

Ночью меня вызывают к телефону из Совета солд. и раб. депутатов: «Известно ли вам, что какие-то банды ломятся на квартиру Нахамкеса? Мы посылаем на его защиту три броневика. Не можете ли и вы помочь Нахамкесу? Ведь это же так неприятно».

— Вот как? Вы считаете, что трех броневиков мало? А кого же я могу послать? Ведь вы же прекрасно знаете, что у нас нет ни одного броневика, — отвечаю я на вызов и вешаю трубку. Опять банда!

Около 5 часов утра возвращается с унылым видом капитан Соколов.

— Что случилось? — спрашиваю его с удивлением.

— Если бы вы знали, кого я застал на квартире Троцкого...

— Я не знаю, кого вы встретили у Троцкого. Мне известно только, что на выручку Нахамкеса против нас Совет выслал броневики, но они выступили много позже после вашего отъезда, и вы имели время проскочить до их прибытия.

— Войдя в дом, где живет Троцкий, я встретил Чернова. Он приказал вам передать, что Керенский и Временное правительство отменили арест Троцкого и Нахамкеса.

Присутствие Чернова в доме Троцкого меня не удивило, но отмена приказания об аресте явилась полной неожиданностью. Чернова Соколов знал лично в лицо очень хорошо и не мог перепутать. Чернов, несомненно, был и отблагодарил Троцкого за свое спасение 4 июля. В некоторых газетах этот факт освещался несколько иначе, а именно, что и Керенский был ночью у Скобелева и оттуда по телефону отменил арест Троцкого. Однако было несомненно, что, поспешив уехать из Штаба, Чернов разыскал Керенского и, заручившись его согласием, поехал спасать Троцкого. Впрочем, эти детали, кто куда ездил, могут внести только большую или меньшую тенденциозность, но они совершенно несущественны. Важен был самый факт отмены, и к нему мы и вернемся.

Сенсационное показание, привезенное Соколовым, переполнило чашу моего терпения. Как, и теперь пойдет эта старая игра с большевиками? К чему вся эта комедия? Отменять то, что утвердил всего три часа тому назад? Наконец, мы устали; мои люди сбились с ног, чтобы разыскать Троцкого. И все это напрасно?

Едва Соколов закончил свой доклад, как я бросился к Половцову. Он незадолго перед тем лег отдохнуть в своей маленькой комнате при Штабе. Подхожу к дивану, трясу его за плечо и одним залпом выпаливаю:

— Прошу сейчас меня уволить в отставку. Я больше служить не могу и не хочу.

— Подожди, подожди. Да ты объясни сначала, в чем дело, — говорит мне Половцов, подымаясь полусонный в своем черном бешмете. Объясняю.

— Вот как! — привскакивает мой Главнокомандующий, уже окончательно проснувшись. Вижу на его лице насмешливую улыбку: «Что же я могу сделать, если это приказание военного министра? Могу тебе только посоветовать одно — поезжай к генерал-прокурору и обжалуй это распоряжение».

Через два часа подъезжаю к дому министра юстиции. После ухода Переверзева этот пост временно занимает товарищ министра Скарятин. В приемной, по раннему часу, застаю одного человека, и, к моему удивлению, то был Переверзев. Вижу его впервые после боя с Терещенко и Некрасовым. Крепко трясу за руку, но слов не хватает; чувствую, что какой-то ком подступает к горлу... Наконец, говорю, что, очевидно, и я на днях оставлю свое место, и переступаю порог министерского кабинета.

Симпатичный старик Скарятин очень хочет сделать все, что в его силах. Но ведь он — халиф на час, да и халиф ли? Я говорю, что приехал к нему официально, как к генерал-прокурору, обжаловать распоряжение военного министра Керенского, отменившего арест Троцкого и Нахамкеса.

Скарятин обещает внести протест сегодня же утром и немедленно дать мне знать о результатах. Я подымаюсь и уже хочу уходить.

— Не могу ли я еще чем-нибудь вам помочь? — говорит мне славный старик.

Вероятно, вид у меня был очень утомленный: четыре ночи подряд я ни разу не прилег и едва держался на ногах.

Тут перед глазами встали толпы народа, от которых ломится Штаб, и я подумал о тех многих сотнях людей, которых волокут к нам с разных сторон. Все они теоретически валятся на контрразведку, которой еще нет, так как ее еще предстоит собирать после разгрома, и во всяком случае всех передают в мой отдел генерал-квартирмейстера (Дежурный генерал Т. предусмотрительно не приходил в такие дни. Он сделал потом прекрасную карьеру у большевиков).

— Да, можете! Пришлите мне чинов прокурорского надзора — все равно, военных или гражданских.

— Пришлю сейчас же! Сколько хотите?

— Двенадцать, — назвал я цифру и уехал.

Около 11 часов утра мне позвонил Скарятин и сообщил, что постановление Временного правительства об отмене ареста Троцкого и Нахамкеса является окончательным.

В то же утро ко мне приехали от Скарятина прокуроры и товарищи прокуроров — шесть гражданских и шесть военных. Я прикомандировал их в приказ к своему отделу, придал каждому из них одного младшего юриста из контрразведки, одного офицера или чиновника штаба и писаря. Они кооптировали себе помощников. Таким образом, составились комиссий, которые рассматривали дело каждого без исключения приведенного из города, и если он оказывался большевиком или был причастен к восстанию, то сдавали его в тюрьму. Дознания, проводимые прокурорами, давали мне гарантию в безупречной закономерности, а также в том, что ничего не будет упущено. Эти 12 комиссий не следует смешивать с той комиссией под председательством прокурора Палаты, которую назначило Временное правительство. Этой последней мы передавали свои законченные дознания.

Весть о несостоявшемся аресте Троцкого быстро докатилась до Таврического дворца. Не прошло и нескольких часов, как ко мне приехали несколько членов Воинской секции Совета (Бог с ними, с фамилиями! Они часто бывали в Штабе и нам много помогали).

— Как? Вы хотели арестовать Троцкого? — обратились они ко мне с вопросом, в котором не было слышно упрека, но чувствовалось какое-то сострадание с оттенком, будто я не в своем уме.

— Да! Троцкого и до сих пор требую!

— Троцкого?

— Вы, очевидно, уже забыли, что было три дня тому назад, ну, а я хорошо помню ваши бледные лица и трясущиеся подбородки, когда мы вместе отсиживались 4 июля.

— Да, но ведь это — Троцкий! Поймите — Троцкий! — старались они мне объяснить свое перед ним преклонение и для наглядности поднимали руки к небу (Мне хочется зафиксировать престиж Троцкого в правом секторе Совета. Заметим также, что постановление об аресте Ленина не вызвало протеста).

В эти дни волнений как-то сам собой Штаб стал центром: все в нем сосредоточилось; а потому к нам часто заезжал прокурор Судебной палаты Карийский.

— Вот видите, Борис Владимирович, — сказал он мне, — как вы ни оберегали вашу контрразведку, а волею судеб она станет теперь охранным отделением, потому что других органов у нас нет.

— Ошибаетесь, — сказал я Карийскому, — я сдержал свое слово перед теми юристами, которые согласились мне помочь. Политические преследования против большевиков я веду не по контрразведке, а по отделу генерал-квартирмейстера теми двенадцатью чинами прокурорского надзора, которые к нему сегодня прикомандированы.

Как бы для наблюдения за деятельностью этих двенадцати, ко мне по меньшей мере два раза в день стал приходить министр труда Скобелев. Но он ни разу не посмотрел ни одного досье, а только обходил столы, которые пришлось расставить по комнатам, а один из них, за недостатком места, даже попал в светлый, но подвальный этаж. Вот только около этого, двенадцатого, Скобелев первый раз поморщился и сказал: «Как будто застенок!»

Сначала я не мог понять этих визитов, но цель их не замедлила обнаружиться. Скобелев мне сказал:

— Я хотел вас просить — закройте «Маленькую Газету».

Напомню, что эту газету издавал А. Суворин. Он тонко и остроумно твердил о бездеятельности Временного правительства. Кто этого тогда не видел? Суворин облекал свою критику в форму юмористических рассказов. В них особенно доставалось богатому бакинскому молоканину-социалисту Скобелеву. Мы, близко наблюдавшие безнадежную анемию Верховной Власти, готовы были обеими руками подписываться под статьями Суворина, а иногда хохотали до слез над его меткими анекдотами. Сверх того, некоторые сотрудники этой газеты вызывали во мне самые горячие симпатии, так как совершенно безвозмездно помогали контрразведке.

— Позвольте, — сказал я Скобелеву, — я совершенно не вижу повода закрывать эту газету. Критика необходима, а в статьях Суворина можно усмотреть много полезного.

— Какая там критика! Просто погромная газета. Я прошу вас ее закрыть.

— Да как же я могу закрывать газеты? А свобода слова? Наконец, почему вы обращаетесь ко мне? Я вовсе не городничий!

— Полноте! В массе всяких распоряжений вы сейчас можете всё. Вам это ничего не стоит.

— Нет! Простите! «Маленькой Газеты» я не закрою!

На этом наш разговор и кончился, а Скобелев больше уже не приходил поглядеть, как были расставлены столы.

Через два дня вижу в приемной вытянутые физиономии моих друзей — сотрудников «Маленькой Газеты».

— Что такое?

— Газету закрыли.

— Кто?

— По приказу прокурора.

Вот что значит быть настойчивым министром. Доехал-таки!

В общей сумятице первые дни ликвидации протекали без прямого вмешательства Совдепа. Обвинение, брошенное большевикам, очистило нездоровую обстановку, а масса не делала различия между большевиками и немецкими наймитами. Их тащили со всех концов окраины столицы. Привезенных из Петергофа Дашкевича и Черповецкого едва не растерзали на вокзале; но толпа не пошла на самосуд, они отделались синяками. От добровольных Шерлоков Холмсов не было спасения. «Лес рубят, щепки летят». Так иногда неизвестные приклады в поисках большевицких голов падали на случайных прохожих. Эта неприятность произошла и с членом Совета Бенасиком, которому пришлось основательно перевязать голову (За этот случай в толпе Совет обвинил нас в «контрреволюции»). Тюрьмы переполнились. Ко мне довольно часто приезжали члены Совета, по поручению своего председателя, со стереотипным вопросом:

— Чхеидзе прислал вас спросить — это вы арестовали члена нашего Совета X?

— Да! Я! А что? — ответил я первый раз и насторожился, ожидая вмешательства.

— Нет, нет, ничего, — поспешили меня заверить прибывшие. — Председатель хотел только знать, сделано ли это вами, представителем законной власти, или его схватила случайная толпа.

Было ли это искренно? Не думаю. Не могу не отметить, что лично со стороны Чхеидзе я всегда видел к себе корректное отношение. Я не касаюсь здесь тех гидравлических прессов, которые пускались за моей спиной (См. следующую главу «Нахамкес».).

Узнав об измене, полки заволновались. Вся первая Гвардейская дивизия выразила согласие на переформирование из расплывчатых масс в резервные части. Отдельные команды и даже полки согласились выступить на фронт. Войска, начавшие восстание, подлежали расформированию (Как странно читать, что эти отправки на фронт и расформирования Временное правительство впоследствии ставило себе в заслугу.). Оно началось с 1-го пулеметного полка. Несколько тысяч его солдат из 12 тысяч списочного состава пришли с повинной к Александровской колонне, привезя часть пулеметов. Остальные с 30 пулеметами просто разбежались.

Прокурор Судебной палаты Карийский выдвинул против большевиков обвинение по статьям 51, 100 и 108 уголовного уложения за измену и организацию вооруженного восстания.

Казалось бы, что еще надо? Но зловещим призраком стоял Троцкий.

Он не бежал, как Ленин, а рассылал иронические письма, спрашивая, когда же его арестуют.

Он стучал по советской трибуне и кричал им:

— Вы обвиняете большевиков в измене и восстании? Сажаете их в тюрьмы? Так ведь я был с ними, я же здесь! Почему вы меня не арестуете?

Они молчали.

14. НАХАМКЕС

Овший Моисеевич Нахамкес — он же Стеклов.

Был арестован в Берлине в начале войны, а затем освобожден и выпушен в Россию.

С первых же мартовских дней приобрел первенствующее значение в Совете солд. и раб. депутатов. При его непосредственном участии была уничтожена полиция, а также вынесено пресловутое постановление о невыводе гарнизона из Петрограда.

10 марта вошел в «контактную комиссию», составленную из 5 человек и имевшую целью, по его же собственному определению: «Путем постоянного, организованного давления заставить Временное правительство осуществлять те или иные требования» (Состав «контактной комиссии»: Нахамкес, Чхеидзе, Скобелев, Гиммер (Суханов) и Филипповский).

Ненавидел русского офицера. Панически боялся Армии.

Призывал к убийству лиц, стоящих за продолжение войны.

При большевиках долгое время был редактором «Известий Совета солдатских и рабочих депутатов».

Украл альбомы марок Императора Николая II.

Я не беру на себя трудную задачу перечислять все заслуги и таланты Овшия Моисеевича; да ведь его деятельность у большевиков еще и не закончилась. Хочу только записать мою с ним «встречу», а для этого придется привести некоторые подробности и вернуться немного назад (Я говорю, что Нахамкес был «выпущен из Берлина в Россию». Спиридович идет гораздо дальше. Он пишет: «Нахамкес был арестован в Берлине, а затем освобожден и, как агент, направлен в Россию» (См. «История большевизма в России» (А. И. Спиридович. Париж, 1922. — Ред.), стр. 303). Положительно, вся деятельность именно Нахамкеса, принимая во внимание его тайную измену своей партии, а также указания секретной агентуры, убеждали меня в том, что он состоял на службе у немцев).

В первых числах июня ко мне приехал комиссар из Лесного; он сообщил, что накануне вечером на заводе Лесснера состоялось объединенное закрытое собрание большевиков и анархистов. Разбирались вопросы о согласовании их совместной деятельности; большевики предложили анархистам взять на себя террор против лиц, стоящих за продолжение войны. Последователи Ленина доказывали, что им сейчас неудобно брать на себя столь крайние эксцессы, тогда как у отдельных групп анархистов они входят прямо в программу. Однако последние отнеслись к предложению без особого энтузиазма; вопрос рисковал провалиться, если бы положение не спас присутствовавший на собрании Нахамкес. Он так горячо и решительно призывал к террору, так вдохновил присутствующих и красноречиво приглашал приступить к убийствам немедленно, что после его выступления большевики без труда провели свою резолюцию и тут же составили первый список намеченных жертв, во главе которого поставили Керенского.

Едва я отпустил комиссара Лесного, как ко мне является инженер-механик флота Л.

— Не могу молчать, — заявляет он. — Вчера меня приглашали прийти на собрание на завод Лесснера; но я уклонился. Сегодня мой знакомый, присутствовавший на собрании, рассказывал мне, что Нахамкес призывал к террору лиц, стоящих за продолжение войны. Решено начать с Керенского.

Конечно, я не могу придавать значения всем слухам, которыми засыпают меня выше головы. Едва ли не самое трудное в моей деятельности, это, — отбрасывая большую часть информации, выбирать наиболее близкую к истине. Но при этом так легко промахнуться! В настоящем случае решаю начать расследование.

Среди немногочисленных секретных агентов у меня был один умеренный анархист, состоявший сотрудником «Маленькой Газеты». Он оказывал нам безвозмездно и без всяких усилий очень полезные услуги, так как с одной стороны принадлежность его к партии, а с другой — карточка литератора открывали ему немало закрытых дверей, совсем не привлекая подозрений.

Даю ему краткую задачу: «Узнайте, что происходило вчера вечером на заводе Лесснера». Конечно, в таких случаях агенту не указывается никаких подробностей, так как важно услышать именно от него самого подтверждение всех слухов.

Одновременно зову одного из выдающихся старших агентов наружного наблюдения Касаткина; поручаю ему то же самое. Касаткиным мы не нахвалимся: у него положительно нюх ищейки.

Еще недавно с ним был такой случай. Из Нарвы нам сообщают по телеграфу об одной подозрительной личности, отправившейся в Петроград, но телеграмма опаздывает, доходит уже после прихода поезда. Примет никаких, а только фамилия. Касаткин летит на вокзал, шарит в нескольких известных ему гостиницах и открывает исчезнувшего.

Так и теперь: к вечеру Касаткин прямо откапывает студента Политехникума, который сам присутствовал на упомянутом собрании, и приводит его в мой кабинет.

Выслушиваю все тот же рассказ от самого участника; а на другое утро и мой анархист подтверждает правильность сообщения. Сомнения рассеиваются, — Нахамкес для окончания войны призывает к убийствам, что подтверждается не только из разных источников, но свидетельскими показаниями.

Неужели и этого недостаточно, чтобы обвинить Нахамкеса в работе на Германию? Призывать к немедленным убийствам лиц, желающих продолжать войну, не входило в программу ни социал-демократической партии, ни даже ее пораженческого крыла. По какой же инструкции шел Нахамкес? Немецкий штаб не мог бы придумать лучшего.

Что было бы во Франции с тем, кто стал призывать к убийству Клемансо, корпусных командиров?

Еду к Балабину.

— Это политический вопрос, а потому мы его совсем не касаемся. Иди к помощнику главнокомандующего по политическим делам — Козьмину.

Нахожу последнего в его квартире в Штабе. Козьмин — заложник революции или, правильнее сказать, — от партии социалистов-революционеров при Штабе округа. Прежде всего, он слепо выполняет приказания центрального комитета своей партии. Вы никогда не узнаете, что он думает, но если с чем-нибудь обратитесь к нему, а затронутый вопрос не противоречит инструкциям партии, то он с полным самоотвержением, со всех ног бросается выполнять вашу просьбу (Кто-то из штабных шутников прозвал Козьмина «городовым от революции». Так это прозвище за ним и осталось).

Рассказываю Козьмину о заводе Лесснера.

— Не может этого быть! — сразу же убежденно возражает он. — Как? Нахамкес перешел к большевикам? Никогда этого не будет!

Перебирая в памяти наши встречи, не могу не заметить, что это и было единственное собственное мнение Козьмина, которое мне когда-либо довелось от него услышать.

Нахамкес был меньшевик; мне не поверили, что он изменил своей партии. Действительность показала, кто из нас ошибся.

Если мой разговор с Козьминым кончился вничью, то совсем иначе отнеслись к новым данным товарищи военного министра. Очевидно, обо всем им дал знать Балабин, так как едва я успел вернуться в управление, как зазвонили телефоны: меня просят немедленно приехать в дом военного министра. Якубович, Туманов, Барановский хотят сами меня выслушать. Они тут же ставят к Керенскому специальную охрану, а меня просят придумать технические меры, хотя бы общего характера, чтобы воспрепятствовать покушениям.

Еду к начальнику Главного Артиллерийского управления генералу Леховичу. Сообщаю ему программу Нахамкеса; начинаем вместе придумывать, как затруднить ее выполнение. Конечно, вопрос настолько сложен, что придумывать нам приходится несколько дней.

Генерал Лехович, прежде всего, назначает комиссию, в которую для авторитета вводит старых, влиятельных и разумных рабочих Путиловского завода. Комиссия должна объезжать определенные заводы, изготовляющие взрывчатые вещества и оружие, контролировать регистрацию, упорядочить надзор, чтобы не происходило утечки. Независимо от сего генерал Лехович пробует так наладить изготовление ручных гранат, чтобы капсюли закладывались вне столицы.

Много хлопот вызвал и отнял энергии Нахамкес — как провозвестник террора: назначается охрана, составляется комиссия, вырабатываются проекты, и в итоге о нем получается исключительная, не похожая на других история. Сам же он до июльских дней гремит с трибуны, продолжая оказывать «организованное давление на Правительство».

В первые дни после восстания мы все же надеялись на большие перемены.

9 июля, под вечер, в разгар ликвидации восстания, меня вызывает по телефону с финляндской дороги помощник столоначальника капитан-юрист Снегиревский. Разыскивая Ленина по кроки, которое мы отобрали при обыске у Крупской, он, попав в Мустамяки, набрел на Нахамкеса. Последний проживал на даче, рядом с некоторыми видными большевиками, в том числе с Бонч-Бруевичем, с коим держал дружескую связь. Снегиревский сообщает, что, по сведениям, сообщенным на месте, эти большевики и Нахамкес помогли скрыться Ленину. Снегиревский, действуя по моему списку в 28 человек, составленному еще 1 июля и в котором значился Нахамкес, тут же арестовывает последнего. Только второпях он забывает проставить число на ордер. Нахамкес желает знать, кто его арестовывает, требует показать ордер, сразу обнаруживает, что на нем нет числа, заявляет, что ордер незаконный, и отказывается подчиниться. Снегиревский спрашивает, как ему поступить.

Только тут я вдруг вспомнил, что совершенно искренно забыл послать в Белоостров отмену арестов Троцкого и Нахамкеса, согласно приказанию Временного правительства, подтвержденного мне два дня назад временным министром юстиции Скарятиным. До того ли было!.. А там идут все еще по старому списку. Но в то же время обидно отпустить Нахамкеса, который как бы сам лезет в руки; отказаться от него я никак не могу.

— Держите крепко, — отвечаю Снегиревскому, — сейчас высылаю вам новый ордер.

Беру новый бланк. Знаю, что обвинят в неисполнении двукратного приказания Временного правительства. После минутного размышления собственноручно вписываю так: «Доставить Нахамкеса в Штаб округа». Ставлю печать, подписываю и отправляю ордер с нарочным.

Должен отметить, что я совершенно сознательно не поставил даты на ордера, подписанные 1 июля. Было ясно, что все 28 человек при переездах их в Финляндию или обратно не будут схвачены в один день. А каждый день нес мне все новое и новое, что могло еще более обосновать и оправдать мои постановления, как и оказалось в действительности. Такой порядок не вызывал никаких недоразумений, так как, поставив фамилию, я выдавал на руки ордера только своим высококвалифицированным служащим. В отличие от тех, кто поручал обыски разным любителям, на нас за все время, конечно, ни разу не было никаких нареканий.

Теперь же дело идет о Нахамкесе; а потому не сомневаюсь, что история выйдет громкая. К тому же ордер выписан именем Главнокомандующего; чувствую, что подкатил Половцова, и считаю необходимым его предупредить. А тут и он сам входит в свой кабинет, где на походе расставлен мой письменный стол генерал-квартирмейстера.

— Я, кажется, подвел тебя, так как вопреки приказанию Правительства все-таки арестовал Нахамкеса.

Половцов не может скрыть своего удовольствия:

— Ах, как хорошо сделал! Большое тебе спасибо! Вот и прекрасно. Да я скажу Керенскому, что он отменил арест Стеклова, а я арестовал Нахамкеса, — шутит он, задает несколько вопросов о заводе Лесснера и исчезает (Стеклов — псевдоним Нахамкеса).

Часам к 8 вечера с шумом и грохотом в комнату 3-го этажа Штаба доставляется Нахамкес. Молодежь волнуется, прибегает, сообщает, что Нахамкес выражает возмущение, как осмелились арестовать его, члена «исполнительного комитета всея России», требует к себе Балабина или меня.

— Как мне с ним себя держать? Я бы не хотел к нему выходить, — говорит мне Балабин.

Тогда мы условились так: к Керенскому идет он и ко всем многочисленным обвинениям, выдвинутым при первой попытке ареста, прибавляет еще и новое — укрывательство Ленина, которого разыскивало Временное правительство, а к Нахамкесу выхожу я по возвращении Балабина.

Последний является часа через два: «Керенский возмущен, приказал изъять от нас Нахамкеса и передать его на усмотрение прокурора Судебной палаты». Так замечательный жест, если принять во внимание, что Керенский знал и от Козьмина, и от товарищей министра о подготовляемых покушениях. Оценил ли тогда Нахамкес такую деликатность?

Иду к Нахамкесу. В большой комнате десятка два всякого рода солдат, ординарцев, несколько офицеров. Развалившись, у стола сидит Нахамкес. Я отпускаю двух конвойных солдат, так как бежать от нас немыслимо. Останавливаюсь среди комнаты и спрашиваю:

— Вы хотели просить меня о чем-нибудь?

На это Нахамкес развязно и не трогаясь с места:

— Но я просил вас прийти еще два часа тому назад.

Такая обстановка для меня недопустима: кругом солдаты, я стою, а он сидит, нога на ногу, откинувшись спиной к столу, локти назад на столе. Делаю вид, что не слышу его ответа.

— Так вот, если хотите со мной говорить, так потрудитесь встать, — делаю я ударение на последнем слове.

Вскакивает как на пружине. Характер этого господина известен не мне одному. Настойчивый нахал, старающийся все время сесть вам на шею, он тотчас же трусливо прячется, как только на него прикрикнут. Но это не мешает ему высматривать случая, чтобы снова полезть вверх до нового окрика. Так было у нас с ним несколько раз и в этот вечер.

Нахамкес брюнет, громадного роста, выше меня, широкоплечий, грузный, с большими бакенбардами. Делаю несколько шагов в его сторону и сразу же начинаю жалеть, что двинулся с места: по мере того, как я приближаюсь к нему, у меня все больше и больше начинает слагаться убеждение, что он никогда в жизни не брал ванны, а при дальнейшем приближении это убеждение переходит в полную уверенность. Положительно начинаю задыхаться и непроизвольно делаю шаг назад.

— Почему вы меня арестовали, невзирая на запрещение Правительства? — спрашивает Нахамкес.

Отвечаю ему прописными фразами самого подлинного демократического словаря:

— Я знал, что при старом режиме особые исключения делались министрам и членам Государственного Совета; но ведь при новых условиях, кажется, все равны. Почему я должен сделать исключение для вас?

Смотрю — не понравилось. Очевидно, расчеты на эффект перед аудиторией провалились, да и трудно уже обличать нас в «контрреволюции».

— Как? Значит, вы арестуете и члена Учредительного Собрания?

Я: Не понимаю, причем тут Учредительное Собрание?

Нахамкес: Да, но я член Исполнительного комитета Советов солд. и раб. депутатов всей России, член законодательной палаты. По крайней мере, мы сами так на себя смотрим, — спешит добавить он, видя на моем лице неподдельное удивление.

— Не знаю, как вы на себя смотрите, — начинаю было я, но нас прерывает дежурный офицер, который докладывает, что прокурор Судебной палаты Карийский спешно просит меня к телефону. Выхожу в коридор. На всякий случай делаю знак дежурному, чтобы понаблюдал за дверью и не выпустил: все же так спокойнее.

По телефону Карийский сообщает, что ему известно об аресте Нахамкеса, которого мы должны передать в его ведение; но сам он очень занят, приехать не может, а вместо себя пришлет товарища прокурора. Это мне сразу не понравилось: не я позвонил ему, а он мне, значит, уже знает всю историю, а также, что Нахамкеса надлежит передать в его распоряжение. Очевидно, уже получил приказание и директивы. Но от кого? Балабин с ним ни в каких сношениях не состоял и никуда не телефонировал. А кроме меня и Балабина о приказании Керенского никто не знает. Значит, сам Керенский поспешил передать инструкцию. Наконец, очень подозрительно, что энергичный Карийский, так часто приезжавший ко мне, на этот раз сам отстраняется.

Возвращаюсь и говорю Нахамкесу, что напрасно он ссылается на распоряжение Временного правительства, так как военный министр сам приказал рассмотреть его дело прокурору, представитель которого сюда приедет.

На этот раз, едва я вхожу, как Нахамкес встает, вытягивается и, выслушав мои слова, спешит сказать:

— Я в вашем распоряжении.

Только поворачиваюсь, чтобы уходить, как вдруг распахивается дверь и в комнату входят председатель Совета солд. и раб. депутатов Чхеидзе, а с ним из президиума — Богданов и Сомов. Кто предупредил и этих об аресте? Откуда они узнали — мне неизвестно.

— В чем дело? — участливо обращается Чхеидзе к Нахамкесу и трясет ему руку. Следуют дальнейшие рукопожатия.

«Ну, — думаю, — попал под обстрел тяжелых батарей». Нахамкес, перед тем загнанный в угол, быстро выправляется.

— Вот видите, арестован самовольно Штабом округа, — пробует он возвысить голос.

— Неправда, — в свою очередь повышаю я голос, — ведь вы же видели, что я приказал убрать караул.

Чхеидзе явно конфузится, чувствует себя неуверенно.

— Будьте добры, нельзя ли нам пойти в какое-нибудь другое помещение? — обращается он ко мне, показывая на находящихся в комнате солдат.

— Хорошо, пожалуйста.

Иду вперед; все выходят по очереди; а навстречу подходят ко мне резервы и прежде всех Балабин.

Устраиваемся в большом кабинете Главнокомандующего, где собираются: с одной стороны — Чхеидзе, Богданов, Сомов и Нахамкес; а с другой — Балабин, я, известный горный инженер П., начальник контрразведки В. и состоящий для поручений при Главнокомандующем ротмистр Рагозин.

Начинается бесконечный разбор дела, продолжавшийся всю ночь напролет. Привожу довольно тяжелую сцену, за которую я получил впоследствии несколько упреков.

Нахамкеса уже не узнать: ободренный присутствием главных сил Совета, он, окончательно расправив крылья, постепенно лезет вверх. Он подробно комментирует, как был редактирован первый ордер без числа, и предлагает Чхеидзе самому прочесть его. Чхеидзе просить меня показать ордер. Но он остался у капитана Снегиревского.

— Да я и не намерен отрицать, что на первом бланке не было числа. Именно потому я и отправил второй ордер, — отвечаю Чхеидзе.

С Нахамкесом непосредственно я уже больше не разговариваю и как бы не замечаю его присутствия. Нахамкес, в свою очередь, обращается только к Чхеидзе.

За все время расследования ни один из нас не коснулся существа обвинения.

Нахамкес, продолжая наступление, переходит к незаконности второго ордера. Мы выслушиваем длинную цитату о том, как я не выполняю приказаний Верховной Власти. Чхеидзе поворачивает в мою сторону очень удивленное лицо, а я возражаю, что написал не «арестовать», а «доставить в Штаб округа».

— Ну, Борис Владимирович, ведь это игра слов. Какая в них разница? — улыбаясь, подает реплику Сомов.

— А вот та разница, — отвечаю я иронически Сомову, — что Нахамкес не сидит сейчас в тюрьме; а сверх того я имею удовольствие беседовать с вами и еще одну ночь проводить без сна.

Теперь я из обвинителей попадаю на скамью подсудимых.

Тем временем ординарцы ищут капитана Снегиревского, чтобы получить от него оба ордера. Нас предупреждают, что ждать придется очень долго, так как Снегиревский уехал домой и, очевидно, лег спать. Но Чхеидзе просит разбудить его обязательно и привезти со всеми бумагами. Видимо, он твердо решает не оставлять Нахамкеса у нас одного. А тут, как на грех, еще и товарищ прокурора не показывается.

Теперь с нашей стороны идет впереди Балабин. Чувствую, что шестая ночь подряд совершенно без сна затрудняет мою речь; становится трудно вспоминать слова; голова отяжелела и, вероятно, обескровела. Некоторое время слышу, словно во сне, как Нахамкес недвусмысленно укоряет Чхеидзе за то, что когда его привезли на Финляндский вокзал, из толпы кто-то заорал: «Вот он — автор приказа № 1». Ссылаясь на этот возглас, он делает вывод, что все наши обвинения так же неосновательны и несправедливы. Как будто издалека слышатся слова Балабина, что Штаб не отвечает за выкрики из толпы. Его снова покрывает густой бас Нахамкеса. Последний наглеет все больше, карабкается все выше и выше. Смутно доносятся раскаты обвинений по адресу Штаба, где «все произвол и самоуправство». Наконец, Нахамкес «категорически» требует занести все мои действия в протокол.

Кровь вдруг ударяет мне в голову; в глазах мгновенно просветлело, и я с шумом выскакиваю из кресла:

— Это для чего же? Чтобы потом показать протокол немцам? Сделать им известной всю мою систему арестов?

Голос мой громкий, дрожит, повышается:

— Достаточно контрразведка расшифрована, чтобы я дальше терпел все это безобразие!

Тут покрасневший Чхеидзе вскакивает, как от толчка в спину, приподымает руки в мою сторону и спешит заверить:

— Господин генерал-квартирмейстер, даю вам слово от всех присутствующих членов Исполнительного Комитета Совета и прошу вас верить, что ни одно слово, произнесенное здесь, не будет вынесено из нашего заседания.

Чхеидзе садится, но его заявления меня теперь уже остановить не могут.

— Начальник контрразведки, — обращаюсь я к судебному следователю В. Он быстро подымается и вытягивается. — Передайте всем без исключения чинам контрразведки мое категорическое приказание: никому не отвечать ни на какие вопросы о наших делах, от кого бы они ни исходили. А если бы к ним обратился кто-либо из членов Временного правительства, то чтобы направили его ко мне.

— Слушаюсь, — отвечает измученный, бледный начальник контрразведки, опускаясь в кресло. На этом «разбор» дела естественно кончился.

Все остановилось; дыхания не слышно. Сон как рукой сняло. Мельком вижу торжествующий огонек в глазах Балабина. Однако успокоиться нелегко. В голове стучит; начинаю ходить по диагонали большой комнаты при гробовом молчании. Иногда ясно вижу, а то чувствую, как, пока перехожу из одного ее конца к другому, за мной поворачиваются головы.

Нахамкес свернулся, прижался. Он уже до конца не проронил ни слова.

Первым неудачно пробует поддержать разговор Сомов:

— Какой вы сегодня сердитый, Борис Владимирович!

Слышу его примирительные слова. Останавливаюсь перед ним и почти кричу:

— Надоел мне ваш Нахамкес!

Опять подымается Чхеидзе, опять просить верить, что ни одно слово не выйдет из этой комнаты.

Да, роли переменились. Вижу, что все повернулось прекрасно. «Самое главное, — думаю, — молчать, надо молчать, пока не возьму себя в руки, а то такие мастера слова так незаметно подцепят, что от меня перья полетят».

Продолжаю быстро ходить. Напряжение кругом все растет. Вероятно, боятся, что выну револьвер и начну стрелять.

На миг останавливаюсь, открываю дверь и кричу:

— Позвать дежурного!

Переглядываются. Приходит офицер. Громко говорю, чтобы все слышали:

— Пошлите сказать капитану Снегиревскому, что он может не приезжать, так как он мне больше не нужен.

Молчат. Настроение накалилось до предела. Богданов не выдерживает, улучает минуту, когда я у конца комнаты, у окна, спешит ко мне:

— Да поймите же, мы совсем не против вас. Наоборот: мы всецело на вашей стороне и сами не знаем, как нам избавиться от Нахамкеса. Мы только хотели, если вы идете против таких видных членов Совета, как он, чтобы все было безукоризненно правильно, а тут ордер без числа.

Ничего не отвечаю. Но едва Богданов возвращается к Чхеидзе, как срывается с места ротмистр Рагозин:

— Скажи только слово, одно слово, и я их всех сейчас выброшу в окно.

Не знаю, слыхали ли другие Рагозина; но зато совершенно уверен, что когда после него через несколько минут ко мне подлетел горный инженер П. и заговорил как бы шепотом, то вот его слова были слышны на Дворцовой площади: «Как ты думаешь, что мне будет, если я сейчас убью Нахамкеса?»

— Уверен, что ничего, — отвечаю я и поворачиваю ему спину.

Экспансивный инженер П. не убил Нахамкеса. Он понимал, как и все мы, что, устранив одного, не спасти положения, а приводили их по одному. Вывести же в расход всех видных большевиков мы не могли, так как не знали, где они прятались, и совсем не имели охотников белого террора.

Наконец, возвращаюсь в кресло.

Чхеидзе снова дает торжественное слово от всех присутствующих, что все, сказанное здесь, никем и нигде не будет повторено.

Лучи солнца уже заглядывают в комнату.

Начинаю перебирать в памяти все, что имею против Нахамкеса, так как непременно хочу его засадить; а товарищ прокурора должен приехать с минуты на минуту. Наконец, он появляется. Отвожу его в сторону и подробно излагаю «досье» Нахамкеса. Слушает со скучающим видом, будто поневоле, торопится, не задает буквально ни одного вопроса, не спрашивает ни одного доказательства, словно все знает заранее или будто приехал с готовым решением. Объявляет Нахамкесу, что он свободен, и поспешно ретируется.

7 часов утра. Чхеидзе уводит Нахамкеса. Кабинет Главнокомандующего пустеет. Остаемся мы вдвоем с Балабиным. У обоих не хватает слов, да их и не надо...

В 11 часов утра из «Довмина» (Довмин — аббревиатура так называемого «Дома военного министра» по адресу набрежная р. Мойки, д. 67, в котором проживал и А. Ф. Керенский — военный министр Врем, пр-ва с мая по сентябрь 1917г.) приходит приказание военного министра: «Главнокомандующему арестов по восстанию больше не производить, а право на эти аресты сохранить только за прокурором Палаты».

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова