Мария Оссовская
К оглавлению
РЫЦАРСКИЙ ЭТОС И ЕГО РАЗНОВИДНОСТИ
В заглавии книги нежелательно использовать термин, требующий пояснений, а слово «этос» кажется мне именно таким термином. В публицистике его часто смешивают со словом «этика». Но этика — это теоретическая дисциплина, которая ставит своей целью определить, что следует и чего не следует делать. А этос — это стиль жизни какой-то общественной группы, общая (как полагают некоторые авторы) ориентация какой-то культуры, принятая в ней иерархия ценностей, которая либо выражена explicite [Здесь: в явном виде (лат.)], либо может быть выведена из поведения людей. Мы занимаемся этикой, когда обсуждаем вопрос, позволяет ли уважение к человеку применять в медицине средства, которые могут изменить характер пациента. И мы занимаемся этосом какой-либо группы, когда констатируем, например, что ее членам присуща склонность решать конфликты мирным путем или, напротив, постоянно утверждать свое превосходство с оружием в руках. Мы интересуемся этосом данной группы, пытаясь выяснить, что предпочтительнее для ее членов: вести праздную жизнь или же больше работать и больше зарабатывать. Термин «этос» применяется к группам, а не к индивидам. Его объем выходит за рамки ценностей, которыми занимается этика. Это один из основных терминов социологии культуры; к ней-то и следует отнести проблематику нашей книги.
Следует выбрать кого-нибудь из людей добра и всегда иметь его перед глазами, — чтобы жить так, словно он смотрит на нас, и так поступать, словно он видит нас.
Сенека. Нравственные письма к Луцилию, XI, 8
Возьми себе, наконец, за образец чей-либо характер и подражай ему, — и когда ты живешь один, и когда пребываешь среди людей.
Эпиктет. Беседы
Когда в 30-е годы я писала о личностных образцах и их роли в жизни общества, я чувствовала себя едва ли не одиночкой. Ныне положение коренным образом изменилось — пробудился интерес к проблеме, а вместе с ним начались поиски терминов, в которых она нашла бы адекватное выражение. Так, например, во французской социологии говорят о «направляющих образах» (images-guides) и об «идеалах личности» (idéal de la personne). В английских исследованиях мы встречаем такие выражения, как «человеческий образ, представляющий предмет притязаний» (enviable human figure), «идеальный тип человека в данной культуре» (human ideal-type of a given culture), «образ, вызывающий восхищение» (admirablehumanfigure). Немцы пользуются словом «Vorbild» (пример, образец) или выражением «идеальный тип группы» (Ideal-Typus der Gruppe).
В литературе на интересующую нас тему многие недоразумения связаны с многозначностью слова «образец», а также с использованием в последнее время слова «модель», теперь столь же модного, как и слово «структура», и столь же часто употребляемого всуе. Ведь во многих случаях «модель» означает «тип». Например, когда в дискуссии о семье задается вопрос: «Какой моделью семьи занимается данный автор?», — то часто имеется в виду, занимается ли он матрилокальной или патрилокальной семьей, семьей, состоящей из двух или более поколений, короче, каким типом семьи он занимается. Слово «образец» нельзя заменить словом «тип», хотя нередко одно употребляется вместо другого. Те, кто различает эти понятия, руководствуются различными соображениями. У некоторых авторов «образец» предполагает оценку в отличие от аксиологически нейтральной «модели»; у других дело обстоит как раз наоборот. Для А. Клосковской «в образце находит выражение повторяемость человеческого поведения, повторяющаяся структура этого поведения», тогда как модель — это «словесное, наглядное или какое-либо иное изображение человеческого поведения (общественных институтов, личностей), которое может служить примером, а также объектом соотнесения оценок и которое сконструировано для практических общественных целей» KłoskowskaA. Modele społeczne i kultura masowa. — Przegląd sociologiczny, 1959, t. 13, zesz. 2, s. 48, 50.. Так же понимает образец Ф. Студницкий; согласно Студницкому, нечто служит образцом поведения для популяции P, если это поведение преобладает в ней статистически в определенной ситуации См.: Studnicki F. Wzór zachowania się, wzór postępowania i norma. — Zeszyty naukowe Universytetu Jagiellońskiego, 1961, № 44, s. 9.. Образцам соответствуют здесь определенные эмпирически установленные закономерности.
В связи с рассмотренными здесь терминами, предлагавшимися в литературе, мы хотели бы выступить против использования слова «идеал» или «идеальный». Выражение «идеальный тип» уже «присвоено» М. Вебером и получило у него совершенно определенное, иное значение. Идеал, как об этом уже писалось, предполагает совершенство и нереальность. Это нечто недостижимое, его осуществление означало бы состояние полного удовлетворения — черты, которые мы не связываем с личностным образцом. В статье «Идеалы» Т. Котарбиньский выделяет четыре интерпретации совершенства: безупречность, гармоничность, законченность и наивысшая степень Kotarbiński T. Wybór pism. Warszawa, 1957, t. 1, s. 469.. Безупречность — это, говоря иначе, безошибочность; гармоничность — это «некая мера, благодаря которой наши поступки в данной области возможно лучше соответствуют нашим нуждам». Законченность, которая ассоциируется со словом «perfectio» [Законченность, совершенство (лат.)], — это осуществление до конца, без недочетов, полностью; наконец, наивысшая степень относится к качеству, которое может выступать в большей или меньшей степени. Эта высшая степень не должна забывать о гармоничности, ибо любая чрезмерность может повредить совершенству целого.
Понятие о совершенстве, как справедливо заметил Спиноза, предполагает соотнесение с чем-то в двояком смысле. «Мы будем называть людей более или менее совершенными, смотря по тому, более или менее приближаются они к этому образцу» (то есть к «предначертанному нами образцу человеческой природы») Спиноза Б. Этика. — Избр. произв. М., 1957, т. II, с. 524.. Но кроме «примеривания» человека к образцу, речь может идти и о сравнении человека с другими людьми. «Совершенство и несовершенство в действительности составляют только модусы мышления, именно понятия, обыкновенно образуемые нами путем сравнения друг с другом индивидуумов одного и того же вида или рода» Там же, с. 523..
Здесь Спиноза уже говорит об образце в том смысле, который мы имеем в виду. Личностный образец предполагает здесь некую иерархию ценностей; это — образец, называемый иногда нормативным. Не прибегая к понятию совершенства, можно дать следующее рабочее определение личностного образца: реальное или вымышленное лицо, которое побуждает или должно побуждать к подражанию. Точнее, личностным образцом для данного индивида или группы будет образ человека, который должен служить или фактически служит для этого индивида или для этой группы объектом притязаний.
Я предпочитаю говорить об образце, а не о модели, так как выражение «служить образцом» лучше отвечает моим намерениям. Образец — это нечто такое, чего мы стремимся достичь, подобно тому как мы стремимся, чтобы метр в качестве единицы измерения как можно более походил на эталон, который хранится в Севре под Парижем. Между тем, когда фирма «Фиат» выпускает новую модель автомобиля «Фиат-1200», она попросту выпускает новую марку машины, не собираясь никому предлагать пример для подражания. Заметим, что Ф. Знанецкий в своей «Социологии воспитания» говорит о личностном идеале как системе «векторных» норм, указывающих путь к будущему и к совершенству. В свою очередь само совершенство может пониматься по-разному. Для хулигана его частью является, например, здоровенный кулак и презрение к «слабакам».
Пользуясь понятием личностного образца как объекта чьих-то притязаний, мы ощущаем отсутствие общепринятого термина для обозначения образа человека, который вызывает не восхищение, а отвращение. В немецкой литературе в таких случаях говорится о Gegenbild [Противоположность (букв.: противообраз)] в отличие от Vorbild. У французов имеется слово repoussoir [Выделение по контрасту]. y нас некоторые авторы предлагают термин «антиобразец». Пробел в терминологии свидетельствует о недостаточном внимании к самой проблеме, о недооценке роли антиобразцов в жизни общества. Понимание мещанства в негативном смысле было источником антиобразцов не только для «Молодой Польши» [Неоромантическое литературно-художественное течение конца XIX - начала XX века]. В формировании личности революционеров антиобразцы обычно имели особенно большое значение. Достаточно вспомнить критику «Святого семейства» у Маркса См. об этом мою статью: Myśl etyczna Karola Marksa. — In: Ossowska M. Socjologia moralności. Warszawa, 1969, s. 377.. В развитии индивидов и целых групп отмежевание от чего-либо играет нередко не меньшую роль, чем притягательность вымышленных или реальных личностей. Англичане, как пишет У. Мак-Даугал, не жестикулируют и не бросаются друг другу в объятья на улице, ибо так поступают французы. Люди «из общества» не одевали лучший костюм в воскресенье, ибо так поступали работяги из простонародья. Антиобразцы нередко «сотрудничают» с образцами: ведь мы, случается, подражаем одним, чтобы отличить себя от других.
Точно так же выбор образцов может вызываться неприятием стереотипов. У. Липпман, который ввел в науку это понятие, определяет стереотип как «образ человека, принадлежащего к определенной группе, составленный из черт, считающихся характерными для этой группы» Lippman W. Public opinion. New York, 1932.. Стереотипы, согласно Липпману, имеют свою хорошую сторону, поскольку упорядочивают мир и облегчают процесс мышления; благодаря им мы чувствуем себя в мире удобно, как в разношенной обуви. Но так как стереотипам присуща тенденция к окостенению и отставанию от социальных перемен, они способствуют искажению действительности, превращаясь в бастионы традиции, которая затрудняет действия в меняющихся обстоятельствах.
До недавнего времени интеллигент на наших плакатах изображался слабогрудым очкариком, рабочий же — бунтарем-атлетом, грозно напрягшим бицепсы. К устаревшему стереотипу прибегали анекдоты о раввинах, выступающих в роли скептичных и преувеличенно осторожных советчиков. В бунте против стереотипа женщины как существа эмоционального и иррационального, не умеющего мыслить логически, женщины-эмансипантки перенимали мужские манеры, превозносили трезвую действительность и демонстрировали холодность, часто мнимую. Вот пример выбора образца, противостоящего стереотипу. Поляк за границей часто вспоминает о стереотипе «необязательного поляка» и руководствуется образцом, противостоящим этому стереотипу. Зато по части галантности в отношениях с дамами он старается быть на уровне своего стереотипа.
Выше мы охарактеризовали личностный образец в самых общих чертах — как образ, являющийся объектом чьих-либо притязаний; теперь рассмотрим некоторые его разновидности. Общеизвестно, что следует различать образцы пропагандируемые и образцы признаваемые, «внедрение» и восприятие образцов. «Руководство в области морали и политической экономии для рабочих классов», изданное в Берлине в 1861 г., убеждает рабочего быть трудолюбивым и довольным судьбой. В свою очередь образец верного слуги обладает всеми чертами, служащими интересам хозяина; это — пропагандируемые образцы, вероятность принятия которых невелика. В эпоху бурного развития пропаганды разница между тем, во что стремятся людей превратить, и тем, как они представляют себе человека, которого ценят, может быть весьма существенной.
Техника исследования пропагандируемых и признаваемых образцов различна, причем первые реконструировать легче, особенно если они исходят из одного единственного установочного центра, а граждане не имеют возможности высказаться. В обществах, использующих печатное слово, можно выявлять образцы, которые пропагандируются прессой, радио, телевидением, уголовными кодексами, биографиями государственных мужей и которые изменяются вместе с переменами в идеологии. Признаваемые образцы мы пробуем обнаружить методами опроса или включенного наблюдения. Эти методы, к сожалению, применимы только к настоящему времени.
Наконец, среди образцов, признаваемых теми, для кого они предназначены, следует различать действительно реализуемые образцы и образцы, признаваемые лишь на словах. Те, кто пропагандирует определенные образцы (если они не предназначены исключительно для чужого употребления), могут руководствоваться ими сами, однако не обязательно, даже если в принципе они их признают. Рассказывают, будто М. Шелер на вопрос, почему он сам не следует предлагаемым образцам, ответил, что никто ведь не требует от дорожных указателей идти в направлении, которое они указывают. Определить степень признания и реализации тех или иных образцов нелегко. Мы не сомневаемся, что франклиновский образец [Личностный образец, пропагандировавшийся Б. Франклином, M. Оссовская рассматривает в гл. III монографии «Буржуазная мораль»] не только получил широкое признание, но и воплощался на практике и что его популярность была иной, чем популярность нового образца, появившегося в Соединенных Штатах в 1958 г., — образца одиночки, бунтующего против общепризнанных авторитетов.
В примитивных обществах изучать образцы проще: здесь обычно не сталкивается множество соперничающих друг с другом образцов, а расхождения между общепризнанными образцами, передаваемыми традиционным путем, несомненно, не столь велики. Упорное подсовывание различными каналами социального воспитания одних и тех же образцов еще не свидетельствует о широком общественном спросе на них. Быть может, здесь мы имеем дело с полным контролем над центрами формирования образцов: находясь в одних руках, они говорят одним голосом.
Одним из авторов, раньше других заинтересовавшихся личностными образцами, был М. Шелер; но из его абстрактных дедукций можно извлечь не слишком много. Мы говорим о дедукции, поскольку Шелер начинает с выделения главных типов ценностей, после чего — предположив, что каждой из них должен соответствовать особый личностный образец, — перечисляет эти образцы поочередно, не слишком заботясь о том, как обстоит дело в действительности. Выделив ценности религиозные, духовные (или ценности культуры), витальные, утилитарные и гедонистические, он выделяет соответственно образцы святого, гения, героя, пионера цивилизации и мастера наслаждаться жизнью. Такой метод установления личностных образцов нам не подходит.
Личностные образцы долго не привлекали внимания, скрываясь за неадекватной терминологией. Они присутствовали в спорах о природе человека, которые были обычно спорами о том, каким должен быть человек, но имели видимость рассуждений о фактах. Они скрыто содержались в концепции психического здоровья Обращаю внимание читателя на необычайно интересную работу, посвященную этой проблеме: Sowa J. Niektóre definicje zdrowia psychicznego. — In: Moralność i społeczeństwo. Warszawa, 1969, s. 237-264., ибо представление о человеке нормальном и психически здоровом зависело от личностного образца того, у кого это представление сложилось. Они неявно присутствовали в представлениях о настоящем счастье, которое должно было быть уделом лишь тех, кто следовал определенному личностному образцу. Конкретные образцы имели в виду и те, кто считал определенные межчеловеческие конфликты не только допустимыми, но и желательными. Перечень прав человека зависел от того, каким хотели его воспитать.
Как было отмечено в предисловии, интерес к личностным образцам растет, и сегодня уже совершенно ясно, что нельзя понять какую-нибудь культуру, не зная, какие образцы лежат в основе ее социально-воспитательной деятельности. Точно так же, чтобы понять какое-нибудь направление в искусстве, указывают искусствоведы, нужно уловить одушевлявшую его «художественную волю» Я имею в виду концепцию Алоиза Ригля (1838-1905).; при этом окажется, что художник творил так, как творил, не потому, что не мог иначе, но потому, что иначе он не хотел.
В связи с определением личностного образца как вымышленного или реального лица, побуждающего индивидов или социальные группы к подражанию, следует несколько слов сказать о подражании.
Знакомство с литературой, посвященной этому понятию, заставляет задуматься о том, как сходят на нет некоторые научные понятия и связанные с ними проблемы. Понятие подражания было особенно популярно в социальной психологии на рубеже XIX-XX веков. Сегодня в многочисленных американских компендиумах слово «imitation» (подражание) встречается довольно редко. Отчасти это вызвано капризами терминологической моды, но дело не только в ней Э. Клапаред, П. Гийом, Ж. Пиаже исследуют подражание у младенцев. Этого рода подражание нас здесь не интересует..
Непопулярность понятия подражания иногда объясняют тем, что подражание понималось как инстинкт, и критика представлений об инстинкте заставила усомниться во всех предрасположенностях, причислявшихся к инстинктам. Здесь необходимо одно историческое уточнение. Дело в том, что к грешникам, считавшим подражание инстинктом, упорно относят У. Мак-Даугала. Эта ошибка повторяется у разных авторов. Между тем Мак-Даугал в своем «Введении в социальную психологию» писал: «Причины, по которым мы не можем признать существования инстинкта подражания, сводятся к следующему: подража тельные действия чрезвычайно разнообразны, так как подражать можно любому действию; следовательно, в подражательных движениях нет ничего специфического» Mac Dougall W. An introductiontosocial psychology. London, 1928, p. 88. (1-е изд., 1908).. Это предвосхищает получившую известность позднейшую критику понятия «инстинкт» в работах Л. Л. Бернарда См.: Bernard L. L. Instinct: A study in social psychology. New York, 1924.. Бернард не соглашался признать существование чего-то подобного материнскому инстинкту или преступному инстинкту на том основании, что им соответствует множество способов поведения. Между тем инстинкт, считал он, должен проявляться в совершенно определенном, стереотипном поведении. Потому-то, не разрешая говорить о материнском инстинкте, Бернард считал вполне правомерным говорить о сосательном инстинкте у новорожденных. Называя в своих работах подражание псевдоинстинктом, Мак-Даугал поступал так еще и потому, что инстинкту, по его мнению, должны соответствовать: определенный импульс и определенное чувство; и то, и другое характерно, например, для полового инстинкта, но не для подражания.
Подражание усматривают в самых различных видах поведения. Мак-Даугал различал: 1) подражание в сфере эмоций, когда на улыбку отвечают улыбкой, на плач — плачем; 2) повторение за кем-то определенных движений, например зевание, когда кто-то зевает, или наклон тела в том же направлении, в каком наклоняется у нас на глазах канатоходец; 3) стремление походить на человека, вызывающего восхищение или уважение. Дело договоренности, считать ли подражанием все эти случаи или оставить понятие подражания только для ситуации, где речь идет о ценностях, об оценивании, — ситуации, которая, как легко догадаться, особенно нас интересует.
«Общество — это подражание, а подражание — род гипноза», — писал Г. Тард Тард Г. Законы подражания. СПб., 1892, с. 89. 34. Иллюстрацией понимаемого таким образом подражания могло бы служить явление, обозначаемое в современной социологии арабским словом «latah». Оно встречается в некоторых азиатских странах: например, женщина выбрасывает за борт судна ребенка, которого она держала на руках, после того, как кто-то выбросил в море сверток. В этом случае вполне правомерно говорить о гипнозе. Но слово «гипноз» гораздо меньше подходит к подражанию, обусловленному уважением к лицу, которому подражают, а это Тард считает существенным в подражании. «Мы увидим, — пишет он, — что все, кому мы подражаем, пользуются нашим уважением и что всем, кого уважаем, мы и подражаем или стремимся подражать... Уважение прежде всего есть впечатление, произведенное примером одного лица на другое» Там же, с. 88, 98.. Вторая часть первого из этих высказываний кажется нам гораздо более сомнительной. Действительно ли мы подражаем всем, кого уважаем? Множество людей восхищаются Альбертом Швейцером и уважают его, но мало кто стремится ему подражать.
Подражание, понимаемое как бессознательное, спонтанное «заражение» (подобно тому как мы заражаемся весельем в каком-нибудь развлекательном заведении или заражаемся страхом, хотя нет и следа опасности), особенно пригодно для того, чтобы рассматривать его наподобие природных явлений, таких, как эпидемии. Можно попробовать установить какие-нибудь зависимости между распространением понимаемого таким образом подражания, с одной стороны, и плотностью населения, интенсивностью контактов благодаря средствам коммуникации — с другой. Не удивительно, что в поисках законов, управляющих подражанием, некоторые исследователи пользовались понятием подражания именно в таком смысле.
Но, как уже говорилось, подражание можно понимать и иначе — как нечто, связанное с ценностями. В этом смысле наш известный психолог и переводчик Платона В. Витвицкий подражал Сократу. В случае подражания Сократу действует притягательность этого образа. Но следует выделить и такую ситуацию, когда мы подражаем кому-то не потому, что его личность нас привлекает, а по той причине, что желаем достичь того же результата, какого удалось достичь этому человеку. Так, подмастерье подражает мастеру, а спортсмен внимательно следит за движениями тренера и повторяет их. В таком случае я делаю что-то не потому, что так делает A, но потому, что поведение A позволяет мне лучше реализовать мои цели. Одинаковость целей под влиянием одинаковых стимулов ведет к одинаковому поведению. Например, на улице начинается дождь, и один зонтик раскрывается за другим. Вряд ли здесь можно говорить о подражании. Видимо, о подражании нельзя говорить и тогда, когда один из гостей, вставая из-за стола, чтобы попрощаться, вызывает тем самым целую серию прощаний. Его поведение было лишь толчком для гостей, которые и сами собирались поступить так же. Этими примерами я обязана А. Фиркандту, но использую их иначе. Фиркандт приводит их для иллюстрации разных мотивов, ведущих к подражанию, хотя и признает, что во втором случае гость, попрощавшийся первым, дал лишь толчок (Anstoss) остальным См.: Vierkandt A. Gesellschaftslehre. Stuttgart, 1928, S. 114.
В современной литературе, посвященной понятию подражания, оно трактуется самым различным образом. Иногда с его помощью определяется «заражение». Так, в коллективной работе «Динамика власти» американские авторы, изучавшие вопрос о влиянии одних детей на других в группах ровесников, пишут: «Мы определяли заражение в поведении (behavioral contagion) как спонтанное воспроизведение детьми поведения одного из членов группы или подражание его поведению в том случае, когда объект подражания не проявлял каких-либо намерений побуждать товарищей делать то, что делал он сам» Lippit R., Polanski N., Redl F., Rosen F. The dynamics of Power. — In: Readings in social psychology. New York, 1958, p. 251.. Здесь подражание, вообще говоря, может быть аксиологически нейтральным. Но если мы говорим, что восхищение, зависть или уважение благоприятствуют подражанию (об этом смотри ниже), то мы уже явно имеем в виду подражание, руководствующееся оценочными суждениями.
В современной научной литературе понятие подражания вытесняется понятием идентификации с кем-либо. Например, говорят о том, что ребенок, который одевает куклу и везет ее в колясочке на прогулку, идентифицируется с матерью. В этом случае нет причин возражать против замены терминов. Но труднее усмотреть идентификацию, когда речь идет о том, что ребенок учится говорить путем подражания. Поэтому употребление этого нового термина (особенно популярного в теориях личности) не представляется мне особым достижением.
Теперь обратимся к психологическим и социологическим вопросам, связанным с понятием подражания. Что касается психологии, то во многих современных работах подтверждаются эмпирические наблюдения прежних теоретиков. По мнению А. Бандуры, лица привлекательные, обладающие престижем, властью, компетентностью, интеллектом, чаще становятся объектами подражания. Пол и возраст того, кому подражают, и того, кто подражает, при этом небезразличны См.: Bandura A. Social learning through imitation. Nebraska symposium on motivation, 1962. Эмоции подражающего лица, способствующие подражанию, весьма разнообразны. Уважение, восхищение, зависть, покорность, доверие, симпатия — вот некоторые из них. Подражать можно и ненавидя, что наблюдалось в колониальных и постколониальных странах. Об отношении индусов к англичанам в колониальной Индии один индус сказал так: «Мы ненавидим их, и мы их копируем». Разные авторы подчеркивают, что социальная дистанция между объектом подражания и тем, кто подражает, не должна быть слишком большой. В сословном обществе, утверждал Мандевиль, подражают тем, кто стоит не слишком далеко на социальной лестнице. Мещанин мечтает не о четырехконном, а о двуконном экипаже.
Когда ребенок подражает родителям, те выражают радость; считается, что это и есть поощрение, поддерживающее склонность к подражанию. Здесь не место полемизировать с теорией обучения в таком ее применении. Она, как нам кажется, разделяет судьбу теории, которая стремление к удовольствию и уклонению от страданий считает достаточным для объяснения любых поступков, и имеет тот же, что и эта теория, недостаток, а именно: она не поддается опровержению, ведь если постараться, всегда можно найти какие-нибудь выгоды от поведения, которое выбирается и затем закрепляется.
В книге двух американских авторов Н. Миллера и Дж. Доллэрда «Социальное обучение и подражание» изложены результаты экспериментов с детьми, свидетельствующие о том, что подражанию можно научиться и от него отучиться, если оно не поощряется, то есть если из него не извлекается никаких выгод и даже можно понести ущерб. На основании своих наблюдений авторы выделили 4 группы лиц, которым подражали: старшие служат объектом подражания для младших, стоящие выше в групповой иерархии — для ниже стоящих, более развитые умственно — для менее развитых, более умелые — для менее умелых. «Важным условием обучения путем подражания, — пишут авторы, — является наличие в данном обществе четкой иерархии индивидов, в которой они независимо друг от друга научаются реагировать так, чтобы получить максимум поощрений. Дети разного возраста образуют иерархию подобного рода» Miller N. E., Dollard J. Sociallearningand imitation. New Haven; London, 1965, p. 165..
Известно, что роль подражания в формировании личностей и целых обществ огромна и крайне разнообразна. Подражание может быть и фактором прогресса, и консервативным фактором, фактором сплочения и фактором дезинтеграции общества. У. Мак-Даугал, а до него Г. Тард ссылаясь на склонность людей подражать тем, кто в чем-то их превосходит, приписывали привилегированным особую роль в распространении определенных образцов и нововведений. «Главная роль знати, — писал Г. Тард, — ее отличительная черта — это ее инициаторский, если не творческий характер» Тард Г. Цит. соч., с. 225.. Отсутствием социальной стратификации Мак-Даугал объяснял отставание ряда стран. В царской России, считает он, подражать аристократии мешало отсутствие среднего класса и слишком большая дистанция между «низами» и «верхами», поэтому культура «верхов», при отсутствии промежуточного звена, не перенималась «низами». Китай, продолжает Мак-Даугал, не принял западной цивилизации, так как здесь не было влиятельной аристократии, которая могла бы ее воспринять. Иначе обстояло дело в Японии, отчего и история ее сложилась иначе. В Англии, где наличие третьего сословия делало возможным нисхождение образцов «сверху вниз», подражание играло большую роль и способствовало унификации общества; ведь каждый англичанин, «как хорошо известно, любит лорда и подражает ему» MacDougallW. Ор. cit., p. 296..
Концепция Мак-Даугала исходит из трех предпосылок: 1) «низы» подражают «верхам»; 2) при слишком большой дистанции между ними подражание невозможно; 3) привилегированные классы легко воспринимают нововведения, коль скоро им отводится роль инициатора перемен. Последний пункт вызывает особенно большие сомнения, поскольку противоречит общепринятому мнению о консерватизме аристократии.
В заключение этих замечаний сформулируем вывод из них. Следуя по пути, проложенному нами уже несколько десятилетий назад, мы будем пользоваться термином «личностный образец» для обозначения объекта притязаний, а подражанием будем считать старание походить на кого-то, обусловленное сознательным или неосознаваемым убеждением в тех или иных достоинствах лица, которому мы подражаем.
В этой главе мы хотим реконструировать этос рыцарской элиты, этос, который в своем дальнейшем развитии характеризует не только воина, но и человека мирного времени, считающего себя вправе занимать самые высшие ступени общественной лестницы. Воссоздание рыцарского этоса, каким он сложился в Европе, лучше всего начать с гомеровских поэм, и прежде всего с «Илиады». В следующих главах мы продолжим наш анализ до тех пор, пока из восхвалений и критики этого этоса не наметится совершенно определенный и постоянно повторяющийся образ, который можно будет принять в качестве «идеального типа» в веберовском смысле.
Когда-то спорили о том, что представляет собой гомеровский эпос: эпопею аристократической элиты или народную эпопею. Этот последний подход, присущий романтизму с его культом народности, побуждал польских переводчиков Гомера широко использовать диалектизмы. Мы решаем здесь этот вопрос в пользу признания гомеровских поэм эпосом, в котором описывается жизнь рыцарской элиты, считая это бесспорным. О многозначности слова «народный» мы еще скажем при рассмотрении средневековых легенд.
Систему ценностей гомеровского рыцаря мы воссоздадим при помощи личностного образца рыцаря и подруги его жизни. Вернер Йегер в своей известной работе «Пайдейа» с характерным для него пиететом к античности заявляет, что у греков «впервые появляются культурные образцы как принципы целенаправленного формирования общественной жизни» JaegerW. Paideia. Warszawa, 1962, t. 1, s. 21.. Здесь, согласно Йегеру, впервые воспитание становится передачей культуры, то есть формироваиием всей личности человека по определенному образцу. Это духовное руководство выпало, по его мнению, только на долю аристократии. «Культура есть не что иное, как постепенный переход в чисто идеальную сферу ценностей аристократического слоя» Ibid., s. 36-37..
Оба утверждения Йегера — что Греция первой сознательно применила в воспитании определенные образцы и что монополия на воспитание при помощи образцов принадлежит аристократии — кажутся мне крайне сомнительными. Я не представляю себе культуры, в которой не применялись бы воспитательные образцы. Первобытное племя, в котором женщина должна рожать в висячем положении, чтобы ее сын был сильным, тоже руководствуется каким-то личностным образцом. Возможно, Йегер не согласится, что тут можно говорить о культуре, ведь, по его мнению, «то, что мы сегодня называем культурой, начинается лишь у греков» Ibid., s. 18.; но это потому, что он протестует против употребления слова «культура» в описательном смысле, усматривая здесь тривиализацию понятия. Его концепция культуры ценностная. Культура для него лишь одна — та, в которой вырос он сам. В таком случае его утверждения оказываются тавтологичными.
Рассмотрим основные черты предлагаемого рыцарством образца в той его версии, которую мы находим у Гомера. Прежде всего бросается в глаза роль, которую играет здесь происхождение. Генеалогия, как известно, занимает немало места, особенно в «Илиаде», где автор, представляя каждого рыцаря, перечисляет всех его благородных предков, среди которых нередко попадаются даже боги. Как помещики в Польше до начала второй мировой войны знали, в рамках своего круга, кто от кого происходит, так и гомеровские рыцари могли назвать не только собственных предков. Зная биографии друг друга, они представляли собой группу с сильно развитым общественным мнением. Благородное происхождение было необходимым условием благородства, подобно тому как слово «kakos» означало человека низкого во всех отношениях. Поскольку никого нельзя было лишить благородного происхождения, женихи Пенелопы называются у Гомера «agathoi» [Благородные (древнегреч.)], хотя поведение их осуждается; и точно так же называется Агамемнон, хотя присвоение им пленницы, по праву принадлежащей Ахиллу, не одобряется См.: Adkins A. W. H. Merit and responsibility. Oxford, 1960, p. 37-40. "Agathos" представляется мне термином, наиболее близким к термину «благородный»..
Простонародье, как уже отмечалось в литературе, изображается у Гомера двояко. Положительные образы здесь обычно образы верных слуг: пастух, которого встречает высадившийся на Итаку Одиссей, или его верная кормилица Евриклея, которая первой узнает Одиссея. В этом случае слуга обычно родом из обедневшего рыцарства. Простолюдин, не выступающий в роли верного слуги, изображается, как Терсит в «Илиаде»:
Муж безобразнейший, он меж данаев пришел к Илиону;
Был косоглаз, хромоног; совершенно горбатые сзади
Плечи на персях сходились; глава у него подымалась
Вверх острием и была лишь редким усеяна пухом.
(Ил., II, 216-220) [«Илиада» цитируется в переводе Н. И. Гнедича, «Одиссея» — в переводе В. А. Жуковского]
Итак, с происхождением связано не только благородство, но и красота, хотя, согласно Йегеру, лишь Солон впервые объединил и то, и другое в слове «калокагатия» Jaeger W. Ор. cit., t. 1, s. 424..
Гомеровские рыцари особенно чувствительны к красоте человеческого тела. Парису многое прощается за его красоту. Никто не осудит троянцев за то, что они так долго сносят бедствия войны из-за женщины, ибо «истинно, вечным богиням она красотою подобна!» (Ил., III, 158).
Облик мужчины должен излучать силу. Мужчина должен быть высок ростом и широкоплеч. Не каждый поднял бы щит, выкованный для Ахилла, а копье Гектора было одиннадцати локтей в длину. Рыцарь должен быть искусным атлетом и с честью выходить из состязаний на играх. Эти умения опять-таки служат его отличительным классовым признаком, ведь их приобретение требует свободного времени. Сын царя феакийцев, желая выведать происхождение Одиссея, который пока не открыл своего имени, вызывает его на состязание. «Бодрому мужу ничто не дает столь великой // Славы, как легкие ноги и крепкие мышцы», — говорит он (Од., VIII, 147-148). Одиссей, которого занимает лишь мысль о том, как вернуться домой, отказывается и тем самым навлекает на себя презрительно высказываемое подозрение, будто он промышляет купеческим ремеслом. Бросок камнем, которым Одиссей отвечает на это оскорбление, немедленно и однозначно определяет его социальный статус.
Рыцаря отличает красивая речь и учтивость. Имеется в виду не какая-нибудь риторика, но речь, отличающая верхние слои общества от простонародья. Ведь речь на протяжении веков служила признаком классовой принадлежности. Учтивость видна во многих чертах. Учтивый человек не старается непременно выйти на первый план, ведет себя сдержанно, как Одиссей у царя феакийцев. Учтивость его хозяев сказывается в их такте. Они не расспрашивают назойливо, с кем имеют дело, но дожидаются, пока получивший приличествующее угощение пришелец сам не расскажет о себе столько, сколько сочтет нужным. Одиссей блистает учтивостью перед Навсикаей. Отец делает ей выговор за то, что она не привела гостя с собой; но Одиссей спешит заметить, что он сам так решил, хотя на деле было иначе: Навсикая не пошла с ним, опасаясь за свою репутацию (Од., VII, 298-307).
Излишне добавлять, что в этой культуре, где рыцарь завоевывает свое положение с оружием в руках, отвага — необходимейшая добродетель, а обвинение в трусости — наихудшее из оскорблений. Но главная, стержневая черта гомеровского героя, черта, от которой зависят все остальные, — это забота о чести, стремление к славе и отличию. Вся «Илиада», как известно, песнь за песнью повествует о том, как отличился тот или иной герой. Встреча двух рыцарей непременно сопровождается выяснением, кто из них лучше. Нестор, усмиряя гнев Ахилла, направленный против Агамемнона, увещевает героя так:
Ты, Ахиллес, воздержись горделиво с царем препираться:
Чести подобной доныне еще не стяжал ни единый
Царь скиптроносец, которого Зевс возвеличивал славой.
Мужеством ты знаменит, родила тебя матерь-богиня:
Но сильнейший здесь он, повелитель народов несчетных.
(Ил., I, 277-281)
Одиссей же говорит Ахиллу:
Ты знаменитей меня, а не меньше того и сильнее
В битве копьем; но тебя, о герой, превзойду я далеко
Знанием: прежде родился я, больше тебя я изведал.
(Ил., XIX, 217-219)
Социальные контакты в этом мире обязательно требуют установления того, что по отношению к миру пернатых называется «порядком клевания» («peckingorder», который у птиц показывает, кто кого клюет, а кто позволяет себя клевать). Чувствительность к почестям и к тому, чтобы их степень соответствовала заслугам, здесь огромна.
«Весь социальный порядок гомеровского дворянства основан на оказывании друг другу чести», — писал Т. Синко в своей книге «Совершенный грек и римлянин» Sinko T. Doskonały Grek i Rzymianin. Lwów, 1939, s. 9.. Отцы требуют от сыновей стараться во всем быть первыми. Главку «отец заповедовал крепко // Тщиться других превзойти, непрестанно пылать отличиться» (Ил., VI, 207-208). Такие же наставления дает своему сыну Гектор. Ахилл, перед которым стоит выбор: смерть со славой или жизнь без славы, — выбирает первую из этих возможностей.
«... Благородное происхождение отличается тем, — скажет позже ученик Аристотеля Феофраст, — что благороднорожденный в своих поступках более других стремится к славе» Teofrast. Charaktery. Warszawa, 1950, s. 92..
Заботе о собственной чести неизбежно сопутствует боязнь прослыть смешным. Аякс, который бросился на стадо баранов, приняв его за людей Одиссея (ибо ум его был помрачен гневом из-за присуждения Одиссею доспехов погибшего Ахилла), должен был покончить самоубийством. Добровольное унижение ради получения чего-то очень желанного — наибольшая жертва, какую только можно себе представить. Поэтому-то Приам трогает сердце Ахилла, когда приходит просить выдать ему тело Гектора. Здесь действует то, что А. Крокевич называет «правом сокрушенного сердца» Krokiewicz A. Moralność Homera i etyka Hezjoda. Warszawa, 1959, s. 89, 100, 110..
Гомеровский воин должен быть щедрым. Ахилл бросает Агамемнону тяжелое обвинение, когда упрекает его в жадности и скупости, называет «коварным душою мздолюбцем» (Ил., I, 149), а позже обвиняет его в присвоении львиной доли военной добычи ахеян: «удерживал много, выделивал мало» (Ил., IX, 333).
Обязанность хозяев — щедро одарять гостя. Это позволило Одиссею увезти в Итаку богатые дары, полученные от феакийцев. Царь Алкиной, призывая феакийцев приносить подарки, добавляет: «Себя ж наградим за убытки богатым // Сбором с народа: столь щедро дарить одному не по силам (!)» (Од., XIII, 14-15). Гостеприимство предполагает взаимность. Когда спальник Менелая сообщает о прибытии гостей (Телемаха и сына Нестора) и спрашивает, следует ли их принять, Менелай укоряет его за сомнения и напоминает, с какими трудностями он и другие ахеяне возвращались домой, «сами не раз испытав гостелюбие в странствии нашем» (Од., IV, 33).
Т. Веблен в своей классической монографии «Теория праздного класса» называет четыре занятия, которые не наносят ущерба чести тех, кто стоит на вершине общественной лестницы: управление, религиозные функции, война и спорт. Следовало бы добавить еще ведение своего земельного хозяйства. «Условия формирования дворянской культуры, — пишет Йегер, — это оседлость, земельная собственность и традиция» Jaeger W. Ор. cit., t. 1..
Вожди, изображенные в гомеровских поэмах, владеют пашнями и пастбищами, но, кроме того, пополняют свою казну военными набегами. Менелай свои богатства привез на кораблях; Одиссей, обнаружив, что женихи опустошили его сундуки, обещает опять заполнить их добычей, полученной в новом военном набеге. Война, впрочем, не могла не быть родной стихией людей, до такой степени чувствительных к обидам и готовых в любую минуту мечом восстановить справедливость. В этой культуре соперничества сражение было важной частью человеческой жизни, а его правила заслуживают того, чтобы заняться ими подробнее.
Распространенный в средневековье обычай решать исход битвы единоборством двух рыцарей из враждебных станов известен Гомеру. Обе стороны, сражающиеся в Троянской войне, согласны решить дело поединком Менелая с Парисом.
Кто из двоих победит и окажется явно сильнейшим,
В дом и Елену введет, и сокровища все он получит;
Мы ж на взаимную дружбу священные клятвы положим.
(Ил., III, 92-94)
Противники в поединках относятся друг к другу двояко. Иногда все начинается с подробного изложения сопернику своей генеалогии. При этом может оказаться, что отцы противников — как случилось у Диомеда с Главком — оказывали друг другу гостеприимство. Это кладет конец вражде. В знак дружбы противники обмениваются доспехами.
В оное время у Главка рассудок восхитил Кронион:
Он Диомеду герою доспех золотой свой на медный,
Во сто ценимый тельцов, обменял на стоящий девять.
(Ил., VI, 234-236)
Учтивостью отличается также поединок Гектора с Аяксом. При наступлении ночи Гектор предлагает прервать борьбу, что предложить может только он: ведь именно он вызвал противника на поединок. Расставаясь, противники обмениваются дарами и уверениями в дружбе. Но этот сценарий единоборства не единственный. Случается, что противники осыпают друг друга обидными прозвищами и угрозами. Превознесение достоинств врага может иметь целью возвеличение собственных заслуг в случае победы, а его поношение (обычно сочетающееся с самовосхвалением) — устрашение противника См.: Sandstrom O. R. Astudyof theethicalprinciples andpracticesof Homericwarfare. Philadelphia, 1924.. Открытая схватка ценится выше, чем военная хитрость. Гектор, сражаясь с Аяксом, говорит: «Не хочу нападать на такого, как ты, ратоборца, // Скрытно высматривая, но открыто, когда лишь умечу» (Ил., VII, 242-243).
Но на играх после смерти Патрокла Одиссей сваливает противника коварной подножкой, а хитрость с троянским конем известна каждому. Снимать доспехи с побежденного противника — дело обычное, но Ахиллу претит подобный поступок, когда речь идет об отце Андромахи. Самое худшее, что можно сделать с побежденным, — это бросить его тело собакам или хищным птицам; ведь без погребения убитый не может переплыть Стикс и обрести покой в мире умерших. Надругательство над убитым в порядке вещей, но Аполлон не одобряет Ахилла, который «мертвого вяжет к коням и у гроба любезного друга // В прахе волочит! Не славное он и не лучшее выбрал!» (Ил., XXIV, 51-52).
Перемирие для собирания тел убитых и их достойного погребения соблюдается. Особенно сильно осуждается нарушение заключенных под присягой договоров: например, несоблюдение своего слова троянцами, которые обязались отдать Елену, если Менелай победит Париса в единоборстве. Ночное бегство с поля битвы, предлагаемое Агамемноном, Одиссей с возмущением отвергает. Раны в спину не приносят славы ратоборцу. Обычное в средневековье стремление к дополнительным трудностям ради большей славы известно и тут. «Мне даже леность входить в колесницу; но так, как ты видишь, // Пеш против них я иду», — говорит Диомед, сражающийся с Пандаром и Энеем (Ил., V, 255-256).
Хотя лук у Гомера считается менее почетным оружием, сражаются не только при его помощи, но, собственно, всем, чем можно. Диомед сокрушает Энея огромным камнем. Камнем разбивает череп врага и Гектор. Битва еще не стала до такой степени ритуалом, как в средневековье. Любопытны призывы, которыми Нестор побуждает ахеян к бою:
Будьте мужами, о други, почувствуйте стыд, аргивяне,
Стыд перед всеми народами! Вспомните сердцу любезных
Жен и детей, и стяжанья свои, и родителей милых,
Вспомните все, у которых родные живы и мертвы!
(Ил., XV, 660-663)
Здесь нет патриотической мотивации (этот мотив может появиться лишь у Гектора, который ведет оборонительную, а не наступательную войну). Мотивом войны служит личная месть, а затем, когда троянцы нарушают клятву, — негодование против клятвопреступников. Похищение Елены, а заодно — немалых сокровищ, осуждается еще и потому, что Парис ответил неблагодарностью на гостеприимство. Неблагодарность же особенно резко осуждается в самых различных культурах. «Допустим, — писал Полибий, — что кто-нибудь получил бы от другого поддержку и помощь в беде и вместо благодарности вздумал бы когда-либо повредить своему благодетелю; подобный человек, понятно, должен возбуждать недовольство и раздражение в свидетелях, как потому, что они огорчаются за ближнего, так и потому, что ставят себя в подобное положение. Отсюда у каждого рождается понятие долга, его силы и значения, что и составляет начало и конец справедливости» Полибий. Всеобщая история в 40 книгах. М., 1895, т. 2, с. 10..
Одиссей при дворе феакийцев исключает возможность соперничества с хозяином. «Тот неразумен, тот пользы своей различать не способен, // Кто на чужой стороне с дружелюбным хозяином выйти // Вздумает в бой» (Од., VIII, 209-211). А Телемах говорит Нестору:
Словом ли, делом ли мог быть полезен в те дни, как с тобою
В Трое он был, где столь много вы бед претерпели, ахейцы,
Вспомни об этом теперь и поистине все расскажи мне.
(Од., III, 99-101)
Неблагодарность заслуживает осуждения, так же как и оставление друга в беде, в чем Главк упрекает Гектора. Месть Ахилла за убийство Патрокла — свидетельство его верности в дружбе.
О. Р. Сэндстром называет следующие правила войны у Гомера: пощади того, кто покорился и просит пощады; уважай посла; соблюдай перемирие; не препятствуй погребению мертвых и воздержись от похвальбы над трупом врага. Правила эти, считает он, диктуются соображениями взаимности и жалостью. Сохранение жизни покорившемуся врагу может, кроме того, объясняться желанием получить за него выкуп. Но следует еще раз напомнить: поскольку честь в этой иерархии ценностей наивысшее благо, добровольное унижение — такая огромная жертва, которую не уважить трудно.
В связи с нормой, рекомендующей пощадить покорившегося врага (то самое «право сокрушенного сердца», о котором писал А. Крокевич), позволим себе одно отступление относительно правил борьбы. Есть среди них правила столь всеобщие, и притом не только в человеческом обществе, что их даже не замечают. Такова, например, неформулируемая в явном виде норма, требующая не наносить ударов покорившемуся противнику. Если один из противников, сдаваясь на милость победителя, отказывается от своих целей, схватка ex definitione [По определению (лат.)] прекращается: добивать побежденного уже не схватка. «Не пощадить врага, который сложил оружие и просит пощады, — подлое убийство», — писал когда-то Мабли Mably G. Oeuvres, vol. 11, p. 345..
Как показали зоологи, такое отношение к покорившемуся противнику существует и в мире животных. Их поединки, пишет Я. Жабиньский, «несмотря на свою ожесточенность, ведутся, однако, по определенным правилам, которых противники придерживаются как нельзя более строго» Żabiński J. Reguły pojedynku. — Tygodnik Polski, 1959, marzec.. И млекопитающие, и пернатые, согласно Жабиньскому, немедленно прекращают кусаться или клеваться, если противник признал себя побежденным. У индюков, например, «после долгой возни, наскакиванья друг на друга, ударов клювами более слабая птица, обессилев от этой борьбы, приседает на землю и вытягивается на ней (...) С этой минуты бояться ей нечего — противник уже не клюнет ее ни разу». Когда победителю наскучит стоять, он спокойно уходит. Так же борются между собой собаки и другие млекопитающие. Трагический исход возможен лишь при единоборстве представителей двух разных видов: они не знают условных знаков, при помощи которых противник признает себя побежденным, как, например, в описываемой Жабиньским схватке индюка с павлином. Снисхождение к сдающемуся противнику Жабиньский объясняет соображениями целесообразности: «ведь нежелательно, чтобы представители одного вида истребляли друг друга».
Людей, с уважением говорящих о «праве сокрушенного сердца», могут шокировать эти аналогии из жизни животных, — тем более что человеческий род при подобном сравнении не выигрывает. Но аналогий между животным и человеческим миром, касающихся правил борьбы, можно назвать и больше. Сторожевой пес не станет драться с маленькой собачонкой; не станет он драться и со щенком или самкой. Отступлений от этих правил больше, пожалуй, в мире людей, чем в мире животных.
Мы говорили о личностном образце гомеровского героя в военное время. Посмотрим теперь, как ему надлежит вести мирную жизнь. Трудами она не заполнена — во всяком случае, жизнь мужчины. «Любим обеды роскошные, пение, музыку, пляску, // Свежесть одежд, сладострастные бани и мягкое ложе» — так описывает жизнь при своем дворе Алкиной, царь феакийцев (Од., VIII, 248-249). При знати состоит множество слуг. У одной Пенелопы пятьдесят служанок. Хотя «дворы», описываемые Гомером, были центрами не только потребления, но и производства, все же у слуг, вероятно, оставалось достаточно времени на явную, подчеркнутую праздность, для обозначения которой Т. Веблен предложил классический термин «демонстративная праздность». Именно она, согласно Веблену, обозначает социальное положение хозяина дома. Это положение тем выше, чем больше в доме зевающих лакеев в ливреях. Если же хозяин все-таки чем-то занят, на прислугу ложится обязанность «подставной праздности».
Характеристика праздного класса у Веблена отчасти может быть распространена на мирную жизнь в поэмах Гомера, с тем, однако, что это не относится к женщинам. Даже самые знатные из них усердно хлопочут по хозяйству, командуя целым штабом прислуги. Символ такой постоянной занятости — серебряная корзина с шерстью и прялкой, которую носит служанка за Еленой, когда та, будучи возвращена законному мужу, принимает Телемаха при дворе Менелая.
Герои Гомера ценят семейную жизнь в атмосфере гармонии.
Несказанное там водворяется счастье,
Где однодушно живут, сохраняя домашний порядок,
Муж и жена, благомысленным людям на радость, недобрым
Людям на зависть и горе, себе на великую славу, —
(Од., VI, 182-185).
говорит Одиссей Навсикае.
Телемах выступает в роли опекуна по отношению к матери. Семья у Гомера моногамная, за исключением Приама, у которого несколько законных жен. Моногамия не исключает множества наложниц, против чего законные жены вообще-то не протестуют. Зато женщина должна хранить чистоту до свадьбы и верность после свадьбы. Одиссея не украсило бы такое долгое ожидание, как ожидание его жены. Его украшают скорее любовные приключения. Навсикая заявляет, что осудила бы женщину, «если б, имея и мать и отца, без согласья их стала, // В брак не вступивши, она обращаться с мужчинами вольно» (Од., VI, 287-288).
К измене Елены отношение двойственное. Афродита явно толкает Елену к постели Париса после того, как тот избег смерти в поединке с Менелаем. Елена часто называет себя «мерзкою сукой» [В переводе Гнедича соответствующие места «Илиады» (II, 180; III, 404; VI, 344 и др.) значительно смягчены], но в «Одиссее» мы видим ее уже с достоинством играющей роль хозяйки в доме Менелая, который не попрекает ее прошлым. Участие Елены в приеме Телемаха свидетельствует о том, что женщина могла принимать участие в мужских беседах Однако в отличие от эпохи средневековья замужняя женщина не могла присутствовать на играх мужчин См.: Mire aux E. Życie codzienne w Grecji. Warszawa, 1962.. Вообще же, как подчеркивают разные авторы, положение женщины в «Илиаде» и особенно в «Одиссее» хорошее. Ей отнюдь не отказывают в интеллектуальных достоинствах. К советам Ареты, супруги царя феакийцев, прислушивается муж. Речи Навсикаи на редкость разумны, а Пенелопа часто называется «мудрой».
Законное потомство в семьях немногочисленно. Телемах — единственный сын; Елена родила Менелаю лишь одну дочь, что супруги восполнили себе внебрачным потомством; Навсикая — единственная дочь Алкиноя. Как известно, старость глубоко уважается и в семье, и вне ее, ибо с возрастом прибавляется знание людей и обычаев. Приобретению жизненного опыта способствуют частые путешествия и приключения в чужих краях, так что богатая приключениями биография Одиссея явно свидетельствует в его пользу. Заметим, кстати, что высокое положение при дворах занимают сказители-аэды. Это — общая черта культуры, воссозданной у Гомера, и культуры, запечатленной в средневековых легендах. Уважают здесь тех, кто нас хвалит.
В заключение этих очень неполных замечаний скажем еще о главных чертах нравственной оценки у Гомера. По мнению различных авторов, праксеологическая, эстетическая и нравственная оценки у Гомера не различаются. Как пишет Эдкинс, он не отличает ошибку от нравственного проступка. Агамемнон, признающий, что плохо поступил с Ахиллом, имеет в виду скорее поведение, неверное с точки зрения целесообразности, чем поведение, морально предосудительное. Существование моральной ответственности у Гомера Эдкинс отрицает. Дискредитирован тот, кто позволил себя победить, а не победитель. Быть «kakos» [Дурной, низкий, подлый (древнегреч.)] — значит быть человеком, которому можно причинить «kaka» [Здесь: всяческое зло (древнегреч.)] безнаказанно, поскольку он не в состоянии защищаться. Позорно выслушивать поношения, но не самому кого-нибудь поносить.
Отсутствие моральной ответственности, по мнению Эдкинса, связано с неразличением умышленных и неумышленных поступков. Случайное убийство расценивается точно так же, как преднамеренное. В общей характеристике гомеровского этоса Эдкинс оказывается функционалистом. «Гомеровские ценности, — говорит он, — (...) соответствуют гомеровскому обществу постольку, поскольку из них вытекают черты, очевидным образом гарантирующие его существование» AdkinsA. W. H. Op. cit., p. 55.. Это черты соперничества (competitive values или excellences) в отличие от черт сотрудничества (cooperative values). Последние встречаются скорее у женщин. Для функционирования этого общества черты соперничества необходимы. Ведь здесь нет государства-опекуна. Каждый защищает своих: своих родных, друзей, гостей. «Гомеровское общество больше всего ценит тот класс, в существовании которого нуждается» Ibid..
Прослеживая значение слова «agathos» y разных авторов, Эдкинс констатирует, что постепенно это слово начинает означать человека, отличающегося не военными добродетелями, но добродетелями сотрудничества. Это, по его мнению, заметно уже у Еврипида и Геродота, а у Фукидида благородство и справедливость отождествляются полностью. Развивая мысль Эдкинса, можно было бы добавить, что у Сократа мы имеем дело с полной противоположностью гомеровской иерархии ценностей, коль скоро в «Горгии» Сократ предпочитает быть обиженным, чем обидчиком.
Мы приводим эти замечания Эдкинса, чтобы возразить против его функционализма. По-моему, Эдкинсу грозит переоценка однородности гомеровского общества. Добродетели его героя служат не только обороне, но и агрессии. Война у Гомера ведется обычно из-за мести, из-за добычи или соображений престижа. Конечно, если один хочет грабить, другой должен защищать своих близких. Но разве месть за Елену служила интересам тех, от чьего имени выступал Терсит? Выяснение, что кому выгодно, показывает переоценку в функционализме Эдкинса не только однородности гомеровского общества, но и однородности самого этоса. Восхвалению боевой отваги сопутствовало обычно восхваление щедрости; между тем если отвага служила рыцарю, то щедрость — тем, кого одаряли.
Понятия вины и заслуги у Гомера осложняются вмешательством богов. Зевс велит выдать тело Гектора Приаму, и неизвестно, в какой степени решение Ахилла выполнить просьбу Приама вызвано покорностью воле богов, а в какой — признанием «прав сокрушенного сердца». Приам отважно отправляется в стан врага, чтобы выкупить тело сына, но риска тут, собственно, нет, коль скоро боги пообещали, что с ним ничего не случится. Одних боги лишают мужества, других оделяют им. Боги поражают слепотой, боги вводят в соблазн. И поэтому на них можно свалить вину, как это делает Агамемнон, примирившись с Ахиллом. Мир богов у Гомера, как известно, подобен миру людей, и мотивы поступков здесь те же. Разве что — как замечает Бовра, автор интересной работы о героическом эпосе, — мир богов не столь патетичен, как мир людей, ведь человек может рисковать жизнью ради чего-то, а бессмертные такой возможности лишены См.: Bowra С. M. Heroicpoetry. London, 1952, p. 90..
В начале этой главы мы привели мнение Йегера, согласно которому принятые в данном обществе личностные образцы созданы аристократией и только она способна их создавать. Мы также высказали свои сомнения относительно этого утверждения. Но с чем следует согласиться, так это с тем, что сильные мира сего могут посвящать больше времени воспитательным процедурам, хотя бы потому, что молодежь этого круга не обременена с ранних лет хозяйственными заботами и необходимостью зарабатывать на жизнь. Ее воспитание — это воспитание посредством похвалы и обращения к чувству стыда. Такое воспитание, в соответствии с представлением о хорошо воспитанном человеке, разобранном Ф. Знанецким, пробуждает особый интерес к тому, что Знанецкий называет «отраженным Я», то есть к тому, как мы выглядим в глазах других Znaniecki F. Ludzie teraźniejsi a cywilizacja przyszłości. Lwów; Warszawa, 1934, s. 147-148.. Аякс, призывая ахейцев на бой, восклицает:
Други, мужайтесь! Наполните сердце стыдом благородным!
Воина воин стыдися на поприще подвигов ратных!
(Ил., XV, 560-561)
И в самом деле, обращение к чувству стыда в рыцарских идеологиях бывает самым сильным стимулом действия или отказа от действий. Человек у Гомера, пишет Йегер, измеряет свою добродетель (arête) признанием, которым он пользуется. Голоса индивидуальной совести не существует См.: JaegerW., Ор. cit., t. 1.. Последствиями своих поступков для общества, добавим мы от себя, никто в этом этосе не интересуется.
Идеал калокагатии заслуженно пользуется репутацией аристократического идеала, в котором благородство связывается с благородным происхождением. Правда, как уже говорилось, слово «kaloskagathos» впервые появляется, по-видимому, лишь у Солона, но уже у Гомера благородство неотделимо от происхождения. Этот мотив находит продолжение у двух представителей гибнущего аристократического мира: Феогнида и Пиндара. По мнению Пиндара (родившегося около 250 г. до н.э.),
Кто рожден в доброй славе,
Тот тверд и весок,
А кто перенял ее,
Тот темен,
Тот дышит то тем, то этим,
Тот не сделает твердого шага,
Тот лишь пригубит тысячу тысяч подвигов бессильным к свершению духом.
Пиндар. Немейские песни: Ахилл. — В кн.: Пиндар, Вакхилид. Оды; Фрагменты. М., 1980, с. 123.
Пиндар был певцом игр, доступных в его время только аристократии, располагавшей и свободным временем, и достаточными средствами, чтобы претендовать на лавры победителя. Поэтому ода в честь победителя у Пиндара — это всегда ода во славу рода, из которого победитель происходил См.: Jaeger W. Ор. cit., t. 1, s. 240.. На фоне пиндаровского «расизма» убеждение Сократа в том, что добродетели можно научиться, поистине было новаторским.
К уже известным нам чертам греческой аристократии следует добавить характерное для нее восхваление гомосексуализма. «... Любовь мужчины к юноше или к мальчику, — пишет Йегер, — была существенным моментом жизни аристократии, неразрывно связанным с ее моральными и общественными идеалами» Ibid., s. 237.. Восхваление этой любви, считает Йегер, было дорического происхождения и находило отклик в кругах богатых горожан. Но вообще говоря, все, кто отзывался о ней в Афинах «как о чем-то само собой разумеющемся и даже похвальном, были благородного происхождения, начиная с Солона (в стихах которого любовь к юношам воспевается как один из лучших даров жизни, наряду с любовью к женщине и аристократическим спортом) и кончая Платоном» Ibid., s. 218..
В то время как средневековье верило в воспитательную роль любви к даме сердца, греческая аристократия была глубоко убеждена в воспитательных достоинствах любви к юношам. По этому поводу можно заметить, что объявление в 1967 г. в Англии гомосексуализма уголовно ненаказуемым сперва было дважды одобрено палатой лордов и лишь затем такое же решение было принято палатой общин после дебатов, затянувшихся до шести часов утра. Я далека от того, чтобы делать из этого факта какие-то более общие выводы; и все же он представляется небезынтересным. Стоило бы также задуматься о причинах такого отношения к гомосексуализму в Греции (причем если в Афинах он восхвалялся, то ионическая традиция была иной). Нередко гомосексуализм объясняют низким уровнем развития женщин, что якобы делало невозможным глубокое духовное общение с ними. Но это не объясняет в достаточной степени ни самого явления, ни различного отношения к нему. «Классическая культура, — писал Т. Валек-Чарнецкий, — была наиболее замкнутой мужской цивилизацией из всех, какие знала история, не исключая исламской цивилизации». «Лишь эллинизм признал за женщиной место в обществе, которого она заслуживала как человек и как женщина» Wałek-Czarniecki T. Dzieje greckie. — In: Wielka historia powszechna. Warszawa, 1934, t. 2, s. 878, 879.. Улучшение положения женщины в Древней Греции Валек-Чарнецкий объясняет македонским влиянием.
Аристократические образцы, создававшиеся Солоном, Пиндаром или Платоном, были образцами аристократов, нарисованными аристократами. К ним необходимо добавить аристократический образец большого исторического значения, каким был образец человека «по праву гордого», содержащийся в IV книге «Никомаховой этики» Аристотеля. Аристотель был сыном придворного лекаря македонского царя. Считается, что этот образец был предназначен для воспитанника Аристотеля Александра Македонского. В то время как образцы Гомера были прежде всего образцами воинов, «по праву гордый» у Аристотеля руководствовался нормами, обязательными и в военное, и в мирное время.
Слово «великодушный», которым обычно называют этот образец, хотя и представляет собой кальку греческого «megalopsychos», однако, как справедливо замечает польская переводчица «Никомаховой этики» Д. Тройская, не передает содержания аристотелевского термина. Великодушным мы называем того, кто не воспользовался своим перевесом над кем-то, отпустил на свободу врага, который был уже у него в руках; того, кто способен забывать об оказанных кому-то услугах и причиненных ему обидах. Между тем значение слова «megalopsychos» у Аристотеля иное. Он полагает, что так называться должен «тот, кто считает себя достойным великого, будучи этого достойным» («Никомахова этика», 1123 b) [«Никомахова этика» и «Политика» Аристотеля цитируются по изд.: Аристотель. Соч. М., 1984, т. 4]. Этому определению соответствует скорее выражение «величавый». Это — человек, нашедший золотую середину между приниженностью и спесью (1107 b) [В последнем русском переводе «Никомаховой этики», выполненном Н. В. Брагинской, "megalopsychos" передается словом «величавый»].
Место «по праву гордого» посередине между двумя крайностями, которых следует избегать, мало что говорит о нем самом. Приглядимся к нему поближе. «По праву гордый» должен быть высокого роста: ведь «красота бывает в большом теле, а малорослые изящны и хорошо сложены, но не прекрасны» (1123b). Мы помним, что герои Гомера ростом намного превосходят обыкновенных людей; такими же изображаются рыцари в средневековых легендах. В движениях «по праву гордый» бывает неспешен, «ибо не станет торопиться тот, кому мало что важно» (1125а), а «по праву гордый» считает важным очень немногое. Ту же черту отметит в XVIII веке лорд Честерфилд, рисующий в своих письмах к сыну определенный образец для подражания. Торопливость, считает он, пристала разве купцу. По тем же соображениям «по праву гордый» должен избегать резких движений и говорить спокойно: ведь повышенный тон и живая жестикуляция выдают взволнованность, чуждую тому, для кого мало что важно.
Наибольшее внешнее благо для человека «по праву гордого» — это его честь. Но удовольствие (впрочем, умеренное) ему доставляют лишь почести, воздаваемые людьми благородными. Незаслуженным бесчестьем он пренебрегает, хотя (черта, добавленная в «Аналитиках») никому не позволит себя задевать, ибо спокойно сносить обиду пристало рабу.
«По праву гордый» щедр и широк по натуре, соблюдая, однако, середину между плебейским швырянием денег на ветер и мелочной привязанностью к деньгам. Сам он оказывает благодеяния, но принимать их стыдится. За благодеяние он воздает еще большим благодеянием, чтобы во всем иметь превосходство. Он помнит — и это уже неожиданно — о тех, кому оказал услугу, но не о тех, кто оказал услугу ему. Мы говорим о неожиданности, так как здесь скорее следовало бы ожидать наставления, которым, согласно Тациту, руководствуются благородные германцы: они забывают об оказанных ими благодеяниях, но помнят о тех, что оказаны им самим.
«По праву гордый» правдив; говорит он и действует явно, ибо это свойственно человеку, который ничего не боится. Он может себе позволить открыто любить и открыто ненавидеть. К другим он приспосабливается с трудом, ведь в этом есть что-то рабское. Его нелегко удивить; он не склонен ни к похвалам, ни к осуждению; он не жалуется и не просит, ведь это значило бы, что он в чем-то очень нуждается. Он предпочитает владеть вещами прекрасными и не приносящими пользы, ибо это свойственно человеку самодостаточному (1124b-1125a).
Ученик Аристотеля Феофраст изобразил в своих «Характерах» тип простака («неотесанного»), который оттеняет черты «по праву гордого» благодаря контрасту. Неотесанному Феофраст вменяет в вину крикливость, резкие движения, панибратство со слугами и подозрительность к родственникам, бестактность, скопидомство, чрезмерный интерес к ценам. Неотесанный вдобавок позволяет себе танцевать на трезвую голову, сам открывает двери на стук и поет в бане. А сапоги он носит непомерно большие См.: Феофраст. Характеры. Л., 1974, с. 9..
Образец «по праву гордого» у Аристотеля, как уже говорилось, действителен и на время войны, и в мирное время. В трудную минуту «по праву гордый» смело идет навстречу опасности и не щадит своей жизни, полагая, что не стоит цепляться за жизнь любой ценой. Он не выказывает свою силу на немощных, это — черта плебейская. Он не возносится над теми, кто стоит ниже его, зато Держится величественно с людьми высокопоставленными (1124b).
Характеристика «по праву гордого» противопоставляет «господское» — простонародному, грубому; господина — рабу. Раб, читаем мы в «Политике», по природе не принадлежит себе. Он не обладает рассудком, а только физической силой (1254b).
Так же как у Гомера, честь тут — высшее благо, и она предполагает постоянное стремление к превосходству, с тем, однако, что превосходство достигается не одними лишь военными подвигами. Мужество и щедрость — общие черты гомеровского рыцаря и человека «по праву гордого». Но у последнего сильнее мотив независимости и самодостаточности. Рассуждая о независимости и превосходстве, Аристотель высказывает тонкие психологические наблюдения. «По праву гордому» не пристало восхищаться чем-либо, ведь в восхищении есть нечто несовместимое с чувством собственного превосходства. И в самом деле: восхищаясь чьим-либо талантом, умениями, памятью, мы признаем, что уступаем в этом кому-то. Показывать, что тебе что-то нужно, — значит признаваться в собственной слабости. Вероятно, и бессилие перед лицом смерти унизительно для человека «по праву гордого». Противостоять этому можно одним лишь путем — не слишком дорожить жизнью.
Характеристику, содержащуюся в «Никомаховой этике», Аристотель дополняет в «Политике». «По праву гордому» необходимо благородное происхождение и богатство. «Поэтому вполне основательно притязают на честь в государстве лица благородного происхождения, богатые, свободнорожденные» (1283а). Совершенно естественно, что у лучших родителей — лучшие сыновья. «Люди благородного происхождения с большим правом граждане, чем люди безродные» (1283а), ведь первые рождаются для подчинения, вторые же — для господства. Богатство благородных разумеется само собой. «Люди, имеющие большой имущественный достаток, чаще всего бывают и более образованными, и более благородного происхождения» (1293b), ибо «внешние блага приобретаются и охраняются добродетелями» (1323a). К тому же у богатых уже есть то, ради чего неправедные отступают от добродетели (1293b).
Любые платные занятия недопустимы. «Оттого мы и называем ремесленными такие искусства и занятия(...): они лишают людей необходимого досуга и принижают их» (1337b). Вдобавок тот, кто делает что-то за плату, отчасти уподобляется рабу.
Ни в каком умении не следует достигать совершенства. Музыку, например, нужно изучать в молодости настолько, чтобы уметь оценить чужое искусство, а затем оставить это занятие. Для упражнения в добродетели и для политической деятельности необходим досуг. Те, кто располагает досугом, должны обладать и земельной собственностью, а «землепашцы должны быть рабами или варварами-периеками» (1329а). Для умения пользоваться досугом благородному «нужно кое-чему учиться, кое в чем воспитаться» (1338а). Перед нами законченный образ представителя праздного класса, который может позволить себе играть роль государственного мужа, но должен презирать физический труд, как и любое платное занятие, и избегать клейма профессионализма.
К. Поппер, явно не питая особой симпатии к Аристотелю, видит в нем расиста, который высоко ценил богатство, а идеал жизни представлял себе на манер феодального джентльмена, то есть как изящную праздность в обществе таких же богатых и знатных друзей См.: Popper К. The open society and its enemies. London, 1957 vol. 2, p. 284.. Аристотель, этот придворный македонского царя, по мнению Поппера, перещеголял Платона в своем аристократизме. «Восхищение Аристотеля праздным классом и его преклонение перед ним имели в основе, по-видимому, характерное чувство неуверенности. Похоже на то, что сына придворного лекаря македонского царя беспокоил вопрос о его собственном социальном положении, особенно возможность утраты социального статуса из-за научных занятий, которые могли бы быть сочтены профессиональными» Ibid., p. 4..
Аристотель, согласно Попперу, испытывал комплекс неполноценности по многим причинам. Над ним довлел Платон, по отношению к которому он пытался утвердить свою независимость; угнетало его то, что он был сыном врача, то есть человека определенной профессии, а также и то, что он сам был профессиональным софистом. Ибо философам, отказавшимся после Платона от притязаний на власть, пришлось ограничиться учительством, и именно эту роль играл Аристотель по отношению к своему ученику — Александру Македонскому. Как видно, тот принял слишком всерьез образ «по праву гордого», коль скоро потребовал для себя божественных почестей.
Черты героев Гомера выступают ярче на фоне личностного образца, восхваляемого в «Трудах и днях» Гесиода, поэме, которая появилась, по-видимому, неполных полвека спустя после Гомера.
Ни происхождение, ни красота не интересуют Гесиода. Не заботит его и достижение первенства и связанных с ним почестей. Добродетель не связывается с происхождением. Она достигается личными усилиями, ибо «добродетель от нас отделили бессмертные боги // Тягостным потом» (289-290) [Поэма Гесиода цитируется в переводе В. В. Вересаева (Гесиод. Работы и дни. М., 1927). В скобках указан номер стиха]. Это — ориентация мирного земледельца, которому не нужна война. Гесиод не советует наживать богатство насилием или грабежом.
Звери, крылатые птицы и рыбы, пощады не зная,
Пусть поедают друг друга: сердца их не ведают правды.
Людям же правду Кронид даровал, — высочайшее благо.
(227-279)
В то время как у Гомера сила была законом, у Гесиода законы установлены Зевсом, и у Зевса ищет он помощи, если встречается с несправедливостью. Законы выше Гордыни и могут ее уничтожить. Обогащение собственным трудом Гесиод горячо поддерживает; он верит, что «стыд — удел бедняка, а взоры богатого смелы» (319).
Для его жизненной установки характерна осторожность, недоверие и стремление обезопасить себя на все случаи жизни. «С братом — и с тем, как бы в шутку, дела при свидетелях делай» (371). Добрые отношения следует поддерживать прежде всего с соседями, ибо в случае чего именно от них можно скорее всего получить помощь. Принципа «do ut des» («я даю, чтобы ты дал мне») Гесиод придерживается и в отношении с богами, и в отношениях с людьми. «Только дающим давай, ничего не давай не дающим» (354).
Гесиод горячо восхваляет хозяйственную самодостаточность, достигаемую трудом, порядком и бережливостью. О людях он невысокого мнения и предпочитает рассчитывать на себя самого. Мужчине в его наполненной трудами жизни помощницей должна быть жена. При выборе жены красота — далеко не самое важное. Жена должна быть прежде всего хозяйственной и работящей; эти ее качества следует тщательно проверить до свадьбы, что сделать легче всего, если брать жену из своей округи. Тут ее хорошо знают, и это позволит избежать женитьбы на женщине, которая думает только об удовольствиях. В помощь ей надо дать бездетную девушку — такая лучше работает. Поденщика лучше всего брать бездомного — вероятно, потому, что тот, получив у хозяина угол, сильнее от него зависит. Хотя «нет никакого позора в работе — позорно безделье» (311), в золотом веке труда не знали; труд явился на свет из ящика Пандоры. Вот что может натворить женщина; не удивительно, что Гесиод женщинам не доверяет: «Верит, поистине, вору ночному, кто женщине верит!» (375).
Этого, я полагаю, достаточно, чтобы убедить читателя в том, что наставления Гесиода ближе к мещанским, чем к рыцарским. И отношение к богам, и отношение к людям здесь совершенно иное, чем у героев Гомера. Гесиоду приписывают изречение: Зевс унижает спесивых, возвышает смиренных, согнутых выпрямляет, гордых сгибает. Так не думали сильные мира сего.
Еще отчетливее, чем в сопоставлении с Гесиодом, вырисовывается рыцарский этос на фоне басен Эзопа. Здесь не место излагать подробности спора о его личности, а также решать филологические вопросы, связанные с текстом Эзоповых басен: мы полагаем, что их звучание остается в разных изданиях все тем же. За основу мы примем здесь свод басен, изданный Эмилем Шамбри в 1927 г. См.: Esope. Fables. Paris, 1927.В предисловии Шамбри объясняет, почему мораль басни так часто оказывается неожиданностью для читателя — настолько она не вяжется с предшествующим текстом. Дело тут в невнимательности переписчиков. Мораль, в отличие от основного текста басни, для большей заметности переписывалась красными чернилами. Чтобы не писать одновременно разными чернилами, копиисты сначала переписывали основной текст всех басен, а потом заполняли красными чернилами места, оставленные для морали. Из-за ошибок при нумерации мораль не всегда попадала на нужное место.
Тадеуш Синко считал басни Эзопа народной книгой, первой известной нам реакцией «здравого крестьянского смысла» против «учености» высших классов, первым протестом угнетаемого народа против сильных мира сего См.: Sinko T. Literatura grecka. Kraków, 1931, t. l, cz. l, s. 192. Меня, признаюсь, не убеждает такая характеристика. Я не вижу в баснях Эзопа протеста против сильных мира сего и тем более каких-либо признаков бунта.
И социальное положение Эзопа, и само его существование не вполне, достоверны. Бернат из Люблина [Бернат из Люблина (ок. 1465 - после 1529) — первый польский светский писатель, представитель мещанской литературы, автор «Жития Эзопа-фригийца»], описывая внешность Эзопа, следовал Геродоту, который считал Эзопа рабом. Эзоп, по мнению Берната, был мужем, «в рабстве рожденным, по уму благородным». В соответствии с обычным стереотипом человека низкого состояния (стереотипом, представленным гомеровским Терситом и повторявшимся в средневековых французских фаблио) он был
Низкого росту, плечистый,
Большеногий, в ляжках мясистый,
Сзади непомерно горбатый,
Спереди столь же брюхатый.
Я привожу эту характеристику не для того, чтобы установить социальные корни басен Эзопа ссылкой на авторитет Берната из Люблина, но как любопытное свидетельство стереотипа, связывающего низкое происхождение с безобразием.
Отношение к людям могущественным, о котором говорит Синко, затрагивается во многих баснях. С сильными не следует ни соперничать, ни идти им наперекор: лучше иметь гибкий позвоночник. Уступить часто выгоднее, чем сопротивляться. Оливу, которая спорила с ветром, ветер сломал; шиповник пригнулся и остался цел. Нужно знать свое место. Чрезмерные претензии не только не принесут никакой выгоды, но и сделают тебя всеобщим посмешищем. Краб, который вышел на сушу, был съеден голодной лисицей; не надо было ему вылезать из воды, предназначенной ему от рождения. Раз как-то змеиный хвост взбунтовался против головы и решил верховодить; добром это не кончилось. Отношений не следует портить и со слабыми: неизвестно, кто и когда может нам пригодиться. Перегрызла же мышь веревку, которой охотники связали льва. Скромное положение заслуживает похвалы. Маленькие рыбешки могут проскочить сквозь ячею невода, а крупные нет. Осел завидовал коню, а ведь осла не берут на войну, как коня. Куст терновника красотой не может соперничать с сосной, зато его и не срубят топором. В случае войны люди бедные, не отягощенные всяким добром, могут бежать, сохранив свою жизнь и свободу; а богачи, охраняя свое имущество, попадают в руки врага. Лучше жить скромнее, да безопаснее. У полевой мыши еда похуже, чем у домашней, зато куда спокойнее жизнь.
Отношение к людям вообще рассматривается в Эзоповых баснях в категориях прибылей и убытков. Лгать не следует потому, что нам перестанут верить, и нам же будет хуже. Не будем впадать в гнев, ведь это может обернуться не в нашу пользу. Это показывает басня о человеке, который, возненавидев лисицу за то, что та портила его посевы, привязал к ее хвосту горящую паклю. Лисица помчалась по хлебному полю, и хлеб сгорел. Не следует знаться с дурными людьми, читаем мы в одной из басен, потому что нас могут принять за одного из них (а не потому, что мы — как можно было бы ожидать — подпадем под их влияние). В дружбе ценится прежде всего помощь, поэтому не стоит дружить с теми, кто ничем нам помочь не в состоянии. Лев заключил союз о дружбе с дельфином, но пользы от такого союза не было никакой. Когда льву пришлось сражаться с быком, дельфин не смог выйти на сушу.
Надо держаться за тех, с кем связывают нас общие интересы. Когда дикие голуби укоряли домашних за то, что те не предупредили их о расставленных на них силках, домашние голуби ответили, что им важнее не портить отношений с хозяином, чем заботиться о соплеменниках. Солидарность в этом этосе рекомендуется исключительно из соображений ее практической полезности. Всем известна притча о прутьях, которые, если связать их в пучок, никому не сломать.
При чтении басен возникает образ человека осторожного, избегающего риска, недоверчивого, невоинственного, для которого безопасность превыше всего. В его этосе нет места щедрости. Его сокровище — труд. Ведь рабочую скотину не приносят в жертву богам. Человек этот не заботится о красоте, внешнем блеске и славе. Во многих баснях персонажи спорят, кто из них лучше; но, если у Гомера стремление отличиться восхвалялось, здесь над такими претензиями смеются. В баснях так же, как у Гесиода (и в отличие от Гомера), человек не берется сам восстанавливать справедливость, но предоставляет это богам.
Скажем еще о социальной характеристике личностного образца, который рисуется в баснях. Их содержание, по-видимому, свидетельствует о том, что перед нами образец человека, занимающего промежуточное положение между людьми могущественными, с одной стороны, и самыми бедными — с другой. Кроме животных, в них фигурирует прежде всего ремесленный люд: лесорубы, мельники, огородники, пастухи, рыбаки, сукновалы. В одной из басен речь идет о рабах, которым не советуют плодиться... Это, конечно, точка зрения не рабовладельца.
Басни Эзопа служат классическим примером так называемой moral de la prudence, или prudential ethic [Мораль, основанная на осторожности (франц., англ.)]. Этот образец на протяжении веков занимает видное место в школьном обучении. В Греции Эзоповы басни были Учебным пособием. Литературная форма басни оказалась неразрывно связанной с этой идеологией. Лафонтен мастерски ее возрождает. Аналогии с буржуазной моралью способствовали особой популярности Эзопа в Англии XVIII столетия: Эзоповы басни переводит Локк, а за ним Мандевиль. Отличие этого этоса от гомеровского не требует, по-видимому, особых разъяснений.
Мегилл, представляющий Спарту в «Законах» Платона, затрудняется сразу ответить, какой политический строй существует в его отечестве. Государственное устройство Лакедемона «похоже даже на тиранию, так как власть эфоров в нем удивительно напоминает тираническую. А иной раз мне кажется, что моя родина похожа на самое демократическое из всех государств. В свою очередь было бы во всех отношениях странным не признать в ней аристократию» (IV, 712d) [«Законы» цит. по.: Платон. Соч. M., 1972, т. 3, ч. 2].
Для историков определение спартанского государственного строя трудностей не представляло. «Спартанское государство имело ярко выраженный аристократический характер», — пишет К. Куманецкий Kumaniecki K. Historia kultury starożytnej Grecji i Rzymu. Warszawa, 1955, s.74., высказывая общее мнение историков. Во главе государства стояли двое царей, но с такой ограниченной властью, что вряд ли можно было назвать Спарту монархией. Действительной властью обладали эфоры, причем властью, «близкой к выборной», как говорит Платон (III, 692а). Согласно Ксенофонту, эфоры, «кого хотят, могут наказать и наказание немедленно привести в исполнение; они вправе даже начальников устранить от должности, посадить в тюрьму и решать вопросы о их жизни и смерти» («Лакедемонское государство», VIII, 4) [«Лакедемонское государство» цитируется по изд.: Ксенофонт. Соч. Митава, 1880, вып. 5]. Кроме этого органа власти, имелась еще так называемая герусия, состоявшая из 28 старцев не моложе шестидесяти лет, и, наконец, апелла, или народное собрание, состоявшее из всех спартиатов, достигших тридцатилетнего возраста. Эти последние, однако, не имели права высказываться или вносить предложения. Им разрешалось только голосовать, восклицая «да» или «нет». Такое разделение властей имело целью ограничение властолюбия и одобрялось Платоном, который считал, что власти свойственно раздуваться и пениться. «Смертная душа (...) не может по своей природе, если она молода и безответственна, вынести величайшей среди людей власти; разум ее преисполняется тяжелейшим недугом неразумия...» (III, 691c-d).
Полноправными гражданами были лишь спартиаты. В эпоху персидских войн их насчитывалось около восьми тысяч; со временем это число все заметнее убывало. Торговлей и ремеслом занимались периеки, лишенные политических прав, а илоты (потомки завоеванного местного населения) обрабатывали поделенную между спартиатами землю. Илоты были совершенно бесправны; илота можно было безнаказанно убить или разгромить его дом. В Спарте, писал Монтескье, «свободные пользовались крайней свободой, а рабы были в крайнем рабстве» («О духе законов», 11, XIX) [Сочинение «О духе законов» цитируется (с указанием книги и главы) по изд.: Монтескье Ш. Избр. произв. М., 1955], добавляя в другом месте: «В Лакедемоне рабы были совершенно беззащитны против всякого рода обид и несправедливостей. Положение их было особенно тяжелым потому, что каждый из них был не только рабом того или иного гражданина, но и рабом всего общества; они принадлежали всем и одному» (15, XVII).
«Лакедемон же, — писал все тот же Монтескье, — весь был одной армией, которую содержали земледельцы» (23, XVII). Действительно, военная служба была единственным занятием спартиатов. Законы ведь запрещали им заниматься торговлей и ремеслом. Они должны были защищать страну, предоставив трудиться периекам. Считалось, что между собой спартиаты равны, отсюда их название «homojoj» [Равные (греч.)]. Спартой они управляли с копьем в руке. Даже во время сна они обязаны были иметь его при себе. Современники неоднократно сравнивали Спарту с военным лагерем. Поддержание постоянной военной готовности, считали они, было необходимо, так как у Спарты было немало внешних врагов, к тому же ей постоянно угрожали илоты, которые ждали лишь удобного случая, чтобы восстать. Таким случаем стало, например, землетрясение 464 года. Но угроза восстания еще и сознательно раздувалась: тиранам свойственно так много говорить о безопасности, чтобы оправдать собственный деспотизм.
Законы не разрешали спартиатам обогащаться. Иметь золото и серебро было строжайше запрещено, а распоряжение имуществом затруднялось множеством предписаний; как писал Ксенофонт, «к чему же поможет обогащение там, где приобретение доставляет гораздо больше неприятностей, чем удовольствия» (VII, 6). Осведомительная служба спартанцев, или «тайный надзор», извлекала на свет грехи граждан, нарушавших эти законы, а также старалась выявить любые признаки бунта среди илотов.
Отложим на время вопрос о том, в какой степени эти нормы осуществлялись на практике, и попробуем нарисовать образ примерного спартанца. Он, правда, известен по разного рода популярным работам; тем не менее стоит воспроизвести его в основных чертах еще раз.
В то время как гомеровские герои придавали большое значение красоте человека, спартанцы как будто бы не обращали внимания ни на красоту, ни на одежду. Их косматые головы и бороды, их неопрятность коробили афинян. Одного хитона считалось достаточно на все четыре времени года, а ноги полагалось закалять хождением босиком. Розгами испытывалось умение сносить боль. «Лакедемоняне, — скептически замечал Аристотель в «Политике», — ... постоянными тяжелыми упражнениями делают детей звероподобными, как будто это более всего полезно для развития мужества» (1338b). Известно, что мальчик, оставленный в живых после сурового отбора, совершавшегося сразу после рождения младенца, рос в семье лишь до семи лет. Затем он воспитывался вне семьи, в группах, подчиненных руководителю, которого надлежало слушаться беспрекословно. В полном соответствии с нормами, существовавшими в Спарте, Платон писал: «Самое главное здесь следующее: никто никогда не должен оставаться без начальника — ни мужчины, ни женщины. Ни в серьезных занятиях, ни в играх никто не должен приучать себя действовать по собственному усмотрению: нет, всегда — и на войне, и в мирное время — надо жить с постоянной оглядкой на начальника и следовать его указаниям» (942a-b). В отсутствие же начальника любой гражданин наделяется в «Законах» правом приказывать, руководствуясь благом, и наказывать за проступки.
Вот каким порядкам противопоставлял афинские порядки Перикл в знаменитой речи, приводимой у Фукидида. «Каждый из нас, — говорил он, — сам по себе может с легкостью и изяществом проявлять свою личность в самых различных жизненных условиях» (II, 41, 1) [Фукидид цит. по: Фукидид. История. Л., 1981]. «Мы не думаем, что открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел. Напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без предварительной подготовки при помощи выступлений с речами за и против» (II, 40, 2).
После такой дрессировки послушание у спартиатов должно было не только быть беспрекословным, но и служить предметом гордости. «В других городах, — писал Ксенофонт, — могущественные люди не желают даже, чтобы думали о них, что они боятся своих начальников и считают это неблагородным признаком. В Спарте лучшие и высшие люди особенно покоряются начальникам и гордятся своей покорностью, и, когда их зовут, они не идут медленно, а бегут...» (VIII, 2). «Ведь у вас — хотя вообще-то ваши законы составлены надлежащим образом, — говорит Платон [Точнее, Афинянин, излагающий в «Законах» взгляды автора], обращаясь к представителям Крита и Спарты, — в особенности превосходен один закон, запрещающий молодым людям исследовать, что в законах хорошо и что нет, и повелевающий всем единогласно и вполне единодушно соглашаться с тем, что в законах все хорошо...» (634 d — e). Мнение, поистине любопытное в устах человека, который хотел бразды правления вверить философам как мудрейшим из людей и который первейшим и главным даром богов признавал дар разума.
Если о красоте спартанец не заботился, то забота о физической силе и ловкости стояла у него на первом месте. Этому должны были способствовать брачные и внебрачные союзы, в которых оба партнера хорошо подходили бы друг другу по своим физическим качествам, союзы, подчиняющиеся соображениям евгеники. Силу и ловкость развивали физические упражнения. Военной закалке служила охота на диких животных, а также на заподозренных в мятежных настроениях илотов. Допускалось тренировать хитрость ловкими кражами, хотя за неудачную кражу наказывали. Физическая культура, как известно, была обязательна и для женщин, которые принимали участие в состязаниях наполовину обнаженными. Чрезмерная свобода женщин осуждалась Аристотелем. «Законодатель, желая, чтобы все государство в его Целом стало закаленным, вполне достиг своей цели по отношению к мужскому населению, — писал он в «Политике», — но пренебрег сделать это по отношению к женскому населению: женщины в Лакедемоне в полном смысле слова ведут своевольный образ жизни и предаются роскоши» (1269 b). «Когда же Ликург, по преданию, попробовал распространить свои законы и на женщин, они стали сопротивляться, так что ему пришлось отступить» (1270 а).
Нагота спартанок, которую пытался оправдать почитатель Спарты Руссо, как известно, не шокировала греков. Наложение табу на наготу приписывается обычно культурам Востока. Стоит, однако, напомнить, что Одиссей, проснувшись в стране феакийцев и увидев Навсикаю со служанками, тут же «покрытых листами // Свежих ветвей наломал, чтоб одеть обнаженное тело» (Од., VI, 128-129); когда же служанки предложили смыть с него тину и грязь, он отказался от их услуг: «Перед вами купаться не стану я в светлом потоке; // Стыдно себя обнажить мне при вас, густовласые девы» (VI, 221-222).
Суровость спартанского воспитания не исключала развлечений в перерывах между военными походами. Устраивались празднества по случаю жертвоприношений, состязания в беге. Издалека приезжали музыканты, показывали свое искусство скоморохи Подробнее пишет об этом У. Виламовиц-Меллендорф: Wilamowitz-Moellendorf U. Staant und Gesellschaft der Griechen und Römer. Berlin, Leipzig, 1923, S. 85.. Но если речь идет о собственном художественном творчестве, музы не были благосклонны к государству с такими порядками. Тиртей, который прославлял боевые подвиги лакедемонян и воодушевлял их на битву, был родом не из Спарты. В искусстве Спарта поощряла прежде всего хоровые песни. Платон, одобряя их как орудие воспитания, оговаривался, однако (в соответствии со своими представлениями о Спарте, как я полагаю), что в его идеальном государстве «никто не осмелится воспевать презренную музу, не получившую одобрения стражей законов... Допускаются лишь сочинения в честь богов, признанные священными, и хвалы либо порицания, составленные добродетельными людьми, поскольку будет признана их сообразность» (829 d — e). На похвалах и порицаниях строилось все воспитание; с ранних лет на граждан воздействовали системой наказаний и поощрений. Согласно Плутарху, наказывающий подвергался наказанию сам, если переусердствовал или был недостаточно строг.
Дисциплинированность, умение переносить боль, пренебрежение к смерти (умершего родственника разрешалось оплакивать только 11 дней), необходимая на войне способность быстро принимать решения, скромность, некорыстолюбие, а прежде всего мужество — вот чего требовали от спартанца. «В Лакедемоне, — писал Ксенофонт, — всякому гражданину стыдно сидеть за обедом рядом с трусом или бороться с трусом в палестре» (IX, 4). На праздничных хорах трусу отводится самое непочетное место; он должен вставать даже перед младшими; «он не может... подражать хорошим гражданам, в противном случае подвергается ударам от лучших граждан» (IX, 5). Стремление к совершенству под надзором государства, считал Ксенофонт, дает превосходные результаты: ведь в Спарте наказывают уже и за то, что кто-то не старается быть лучшим (X, 5).
Воспитанию граждан служили и общие трапезы — обычай, который способствовал упрочению стиля военно-лагерной жизни. Были они довольно скромными: обязательная мясная похлебка и кое-какие съестные припасы, принесенные некоторыми сотрапезниками. Укрепляя сплоченность спартиатов, эти трапезы, однако, ослабляли семейные узы наряду с воспитанием детей вне дома и супружеской неверностью, совершенно легальной при условии, что она послужит умножению числа крепких телом граждан — не для себя, но для всех спартиатов, коль скоро каждый из них, согласно Ксенофонту, «одинаково распоряжался и своими детьми, и чужими» (VI, 1). Мужья в возрасте могли препоручать свои супружеские обязанности выбранным ими мужчинам помоложе. Будущую мать не разрешалось держать взаперти. Однако замужество разрешалось ей лишь в том возрасте, когда она могла произвести на свет наилучшее потомство. Обычай одевать возлюбленную в мужское платье и проникать к жене лишь под покровом ночи иногда объясняют желанием обмануть завистливое божество См.: Mireaux E. Op. cit., Rozdz. 9.. Однако, согласно мнению, которое Плутарх приписывает Ликургу, смысл этого обычая состоял в том, чтобы заставить мужчину стыдиться, если его увидели идущим к женщине или возвращающимся от нее, и тем самым помешать гражданам чрезмерно предаваться наслаждениям. В то же время эти препятствия должны были еще сильнее разжечь любовное влечение, что будто бы способствовало появлению на свет здорового потомства.
Финансовая политика Спарты служила ее изоляции от остального мира и созданию таких условий, при которых граждане не могли бы разбогатеть. Как уже говорилось, спартиатам запрещалось иметь золото и серебро. Эти запреты соблюдались с помощью доносов и обысков. Железные монеты, имевшие хождение внутри государства, были бесполезны за его пределами, что делало путешествия невозможными. К тому же, замечает Ксенофонт, пронести монеты в дом нельзя было втайне от домочадцев: весили они столько, что потребовалась бы целая повозка (VII, 5).
Платон не хотел до такой уж степени закрывать двери перед чужеземцами, но, по образцу Спарты, в его идеальном государстве, «кто не достиг сорока лет, тому вовсе не разрешается путешествовать куда бы то ни было. Затем вообще не разрешается никому путешествовать по частным надобностям, а только по общегосударственным» (950 d), причем посылать за границу можно лишь таких граждан, которые по возвращении на родину «укажут молодым, что законы, определяющие государственный строй иных государств, уступают нашим» (951 а). Привезенные из путешествия чужеземные деньги должны быть сданы государству в обмен на местные (742 b).
Мы описали здесь основные черты образца спартанца; некоторые из них, по-видимому, воплощались в жизнь, другие лишь постулировались. Воссоздавая их, мы предоставили голос по большей части почитателям Спарты, ведь именно к ним следует причислить Ксенофонта, Платона или Плутарха. Теперь дадим слово критикам, хотя бы для того, чтобы удостовериться в верности нарисованного нами образа.
Если речь идет о полноправных гражданах Спарты, то есть о так называемых «равных», то их равенство ставилось под сомнение Аристотелем. Правда, землю нельзя было ни покупать, ни продавать, но можно было ее дарить и завещать. В результате земельная собственность сосредоточилась в руках немногих, причем, согласно Аристотелю, почти две пятых всей земли оказались в руках женщин (1270 а). Они же владели драгоценными металлами, так как запрещение иметь золото и серебро относилось только к мужчинам. «В руках у женщин, ты знаешь, наибольшие деньги», — говорит царь Агис в драме Ю. Словацкого «Агесилай»; а об Агисе горожанин говорит так: «Нужны ему деньги — должен просить их у матери» См.: Słowacki J. Agezylausz. — Dzieła. Wrocław, 1949, t. 9, s. 124, 126.. Равенство спартиатов оборачивалось равенством, провозглашенным на Ферме Животных в одноименном романе Дж. Оруэлла: «Все животные равны, но некоторые равны более других». Что же касается бесчестия, которое навлекало на себя обладание золотом и серебром, то некоторые историки полагают, что спартанцы умели размещать деньги за границей Walter G. Les origines du communisme. Paris, 1931, vol. 2, par. 2, en. 2..
Аристотеля не удовлетворял также институт эфоров и герусия. Способ избрания эфоров не гарантировал, по его мнению, выбора наилучших, достойных предоставленной им власти. Эфоры в Спарте «могут жить слишком вольготно, тогда как по отношению к остальным существует скорее излишняя строгость, так что они, не будучи в состоянии выдержать ее, тайно и в обход закона предаются чувственным наслаждениям» (1270 b). Неладно обстояло дело и с властью геронтов, считает Аристотель. Пожизненная власть снижает ответственность, а управление не на основании писаных законов, но по собственному усмотрению чревато серьезными опасностями. Особое беспокойство вызывало у Аристотеля влияние женщин, столь характерное, по его мнению, для общества, устроенного по военному образцу: ведь Apec в мифологии недаром сочетается с Афродитой (1269 b). Этот общий закон (который нуждается в проверке) можно было бы объяснить так: мужчины, постоянно рискующие жизнью на войне, особенно склонны к амурам, что позволяет женщинам оказывать влияние на ход государственных дел. Но все это спорно: ведь у воинственных племен, как известно, положение женщины особенно незавидное.
Другого рода, нежели у Аристотеля, критические замечания в адрес Спарты можно увидеть в намеках, которыми изобилует приводимая Фукидидом речь Перикла. «Города наши, — говорит Перикл у Фукидида, — открыты для всех: не случается, чтобы мы изгоняли чужеземцев и не позволяли кому-нибудь учиться у нас либо смотреть на что-нибудь такое, что могло бы быть полезно нашим врагам».
«... Мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему хотя бы и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады» (II, 37, 2). Последнее замечание относилось к племенной мегаломании, которую обычно приписывали Спарте. Эту характеристику следует дополнить особенностью (впоследствии признанной симптоматичной для тоталитарных режимов), которую подчеркивал Монтескье. Афинский народ, пишет он, «вносил веселость в дела, остроумная шутка нравилась ему в суде не меньше, чем в театре... Лакедемоняне отличались важным, серьезным, молчаливым и сдержанным характером. У афинянина столь же мало можно было выиграть важностью, сколько у лакедемонянина — шутками» («О духе законов», 19, VII). Тут приходят на память слова Томаса Манна: «Юмор — вот тот завоеватель, который всегда мужественнее, дерзновеннее всех других проникал в область подлинно человеческого» Манн Т. Путешествие по морю с Дон-Кихотом. — Собр. соч., М., 1961, т. 10, с. 227..
Ксенофонт был энтузиастом спартанских порядков и с сожалением замечал: «Все хвалят эти порядки, и ни один город не хочет им подражать» (X, 8). В то же время он отмечал растущее неповиновение этим законам. В прежнее время спартанцы «боялись показать деньги, а теперь некоторые даже гордятся их приобретением». В прежнее время они «предпочитали жить скромно дома... чем быть наместниками по городам и развращаться лестью»; теперь же «лица, считающиеся первыми в государстве, добиваются, чтобы их наместничество на чужбине не прекращалось» (XIV, 2-4).
Таковы, в свете доступных нам источников, главные черты спартанского стиля жизни в том виде, в каком его представляли, и в том, в каком он осуществлялся. К. Поппер основными признаками этого стиля считает: стремление сохранить без изменений общественный строй и существующие в нем племенные табу; партикуляризм, противопоставляемый универсализму, с подчеркиванием различия между «мы» и «они»; самодостаточность в торговле, которую можно рассматривать как следствие склонности к изоляции; притязания на превосходство над соседями; наконец, антигуманизм, исключающий любые эгалитарные, демократические и индивидуалистические идеологии См.: Popper К. Ор. cit., vol. 1, p. 182.. Ценности гуманизма защищает в цитировавшейся речи Перикл; а когда он умирал от чумы и собравшиеся вокруг его ложа друзья стали вспоминать о его заслугах, он заметил, что они забыли о главном: «Ни один афинский гражданин из-за меня не надел черного плаща» Плутарх. Сравнительные жизнеописания. M., 1961, т. 1, с. 224.. Напомним, что облачаться в траур в Афинах мог не только тот, кто потерял кого-нибудь из родных, но и любой человек, считающий себя несправедливо обиженным. То был, по мнению Поппера, голос гуманности, прокладывающий себе путь в условиях демократии.
Слово «индивидуализм» употребляется в столь разных значениях и в то же время оно настолько необходимо для характеристики рыцарской идеологии, что следует рассмотреть его подробнее. В одном из своих значений индивидуализм противопоставляется стадности. Спартиаты не были индивидуалистами, если согласиться с тем, что в своей военно-лагерной жизни они все стремились делать сообща: вместе есть, вместе упражняться, вместе отдыхать, в то время как индивидуалисту претят казармы и общие спальни. В другом значении индивидуализму противопоставляется конформизм в поведении. Индивидуалистом называют человека, который спит или ест не тогда, когда все. Отсюда уже недалеко до признания индивидуалистом человека строптивого, который сам устанавливает для себя законы и не желает подчиняться общей воле. Ахилл из-за личной обиды был готов пренебречь интересами войска, осаждавшего Трою. Наконец, индивидуализм понимается иногда не как личное качество, но скорее как воззрение, не признающее подчинения интересов личности интересам целого, и выступающее против этатизма, ибо государство должно служить человеку, а не человек государству.
Платон обосновывал подчинение личности государству, ссылаясь на то, что настоящий художник обдумывает любую часть своего творения, имея в виду целое, а Не наоборот. Интересы государства становятся в таком случае критерием морали, которую Поппер называет коллективистской, племенной и тоталитарной. В. Йегер, напротив, видит в ней воплощение прекрасного военно-политического идеала, имеющего глубокие корни в природе человека. Это, по его мнению, политически оформленная героическая arête, наградой которой служит всеобщее почитание. «Молодые и старые восхищаются им (воином-победителем. — М.О.), жизнь приносит ему множество отличий и почестей, никто не смеет вредить ему или нарушить его права. Когда он состарится, все смотрят на него с уважением и уступают ему место, где бы он ни появился» Jaeger W. Ор. cit., t. 1, s. 121..
Если под рыцарским этосом понимать этос правящего класса, свободного от хозяйственных забот, презирающего любое занятие, кроме военного, заполняющего свой досуг спортом, охотой и пиршествами, то этос спартанцев можно назвать рыцарским наравне с гомеровским этосом. И все же мы не решились в названии этой главы применить слово «рыцарский» по отношению к Спарте: слишком уж прочно оно срослось с представлениями, совершенно чуждыми тем, которые вызывает у нас Спарта. Ибо Древняя Греция дала нам два разных образца воина-господина. Нам могут заметить, что мы сравниваем здесь этос, изображенный в литературном произведении, с этосом, реально существовавшим, пусть даже он дошел до нас в идеализированном виде. Такое сравнение, я думаю, правомочно — и потому, что специалисты считают возможным реконструировать гомеровский мир на основании свидетельств Гомера, и потому еще, что творения Гомера были усвоены позднейшими поколениями, став чем-то большим, чем просто литературным произведением. «Роль «Илиады» и «Одиссеи» в греческой культуре, — пишет Т. Синко, — можно сравнить лишь с ролью, которую в христианской Европе играла Библия». «Чтение Гомера было настолько характерно для греческой школы, что школьное обучение начиналось выучиванием первых строк «Илиады». Александр Македонский знал «Илиаду» наизусть» Sinko T. Literatura grecka..., t. 1, cz. 1, s. 134.. В «Илиаде» и «Одиссее», пишет знаток героического эпоса, мы имеем дело с обществом, в котором могущественная верхушка создала стиль жизни, признанный соплеменниками достойным и вызывающим восхищение См.: Bowra C. M. Ор. cit., ch. 3..
Несмотря на сходную во многом позицию в социальной структуре, несмотря на одинаковую свободу от хозяйственных забот, одинаковое презрение к любым невоенным занятиям и одинаково высокую оценку мужества как главной добродетели воина, различия между образом воина у Гомера и в Спарте существенны. У Гомера — индивидуализм во всех перечисленных выше значениях, в Спарте — стадность, послушание, отсутствие потребности в независимости. У Гомера — многократно подчеркиваемая роль разума, роль личного опыта, приобретенного в многочисленных путешествиях (Одиссей); в Спарте — ксенофобия, пренебрежение к интеллектуальным достоинствам и всяческие препоны проникновению чужеземной мудрости. У Гомера — восхваление гармоничной семейной жизни, в Спарте семья, по существу, разрушена. У Гомера — чувствительность к красоте человека, в Спарте — невысокая эстетическая культура и искусство, подчиненное интересам власти.
Эти различия объясняли по-разному. «Бесплодная почва Аттики породила там народное правление, а на плодородной почве Лакедемона возникло аристократическое правление», — писал Монтескье («О духе законов», 18, I). В. Йегер, чуждый анализу в социологических категориях, объяснял эти различия прежде всего «полной противоположностью духовной структуры» греческих племен; ведь Спарта — это дорийцы, пришельцы-завоеватели. Известно, что Спарта брала пример с Крита. Собеседники Афинянина в «Законах» Платона — критянин и спартанец — во всем согласны между собой. Дорийцы успели застать критскую культуру и переняли ее. Цитировавшийся нами выше Дж. Уолтер упоминает о братстве, которому он приписывает важную роль в развитии критской культуры; но значение этого элемента, как и других влияний, сегодня установить невозможно.
Известно, что оценка Спарты уже у современников редко бывала беспристрастной. И Ксенофонт, и Платон, и Плутарх были, как мы знаем, ее почитателями, тогда как Аристотелю многое в ней не нравилось. Известно, что к Спарте тяготели афинские аристократы, такие, как Пиндар и Феогнид, искавшие в ней опоры против афинской демократии, что ее поклонниками были киники и отчасти — стоики. Последним не нравилась военизация Спарты, но нравились ее мужественные добродетели, архаичность и опрощение. Одни и те же анекдоты связывались иногда с киниками, а иногда со спартанцами. Как видно, между их взглядами существовало какое-то сходство, раз это было возможно См.: Oilier F. Le mirage Spartiate. Paris, 1933, vol. 1, 1943, vol. 2..
Впоследствии разные авторы по-разному оценивали спартанские добродетели, в немалой степени идеализируя их. Одних привлекал культ мужества, других — суровость обычаев, дисциплина и отречение от своего «я» ради общего блага. Идеологи французского Просвещения часто обращались к спартанскому образцу — как правило, менее критически, нежели Монтескье. В законах Ликурга, считает Гельвеций, все способствовало тому, чтобы превратить людей в героев. Эротику Ликург сделал одной из могущественнейших пружин законодательства, ибо женщины дарили своей благосклонностью героев, а трусов отвергали и высмеивали. Поэтому-то мужество спартанцев достигло небывалых высот. Добродетельные спартанки в трауре и молчании встречали своих сыновей, уцелевших в битве под Левктрами, и радостно возносили хвалу богам за сыновей, погибших на поле боя. Гельвеций оправдывал даже странный, как он говорил, обычай наказывать вора только за его неловкость. Обычай этот поддерживал смелость и бдительность и был очень полезен народу, который опасался измены илотов и властолюбия персов См.: Гельвеций К. Об уме. — Соч. М., 1973, т. 1, с. 404-405..
Ликург, полагает Руссо, наложил на спартанцев железное ярмо. «Он беспрестанно являл народу его отечество — в законах, в играх, в доме, в привязанностях, в празднествах; он не оставлял народу ни минуты покоя, не давал ему оставаться с самим собою наедине. И из этого постоянного принуждения... родилась в народе горячая любовь к отечеству, которая... сделала их (спартанцев. — М. О.) существами сверхчеловеческими» Руссо Ж. Ж. Соображения об образе правления в Польше. — В кн.: Руссо Ж. Ж. Трактаты. М., 1969, т. 1, с. 175.. В «Письме к Д'Аламберу о зрелищах» он возвращается к этой теме, ставя спартанцев в пример. На вопрос, решился ли бы он рекомендовать и танцы полунагих спартанок, Руссо отвечает, что в Спарте они находились под защитой чувства общественного приличия. Благодаря чистоте и суровости спартанских нравов спартанцам представлялось невинным зрелище, соблазнительное для любого другого народа Руссо Ж. Ж. Избр. соч. М., 1961, т. 1, с. 175..
После возникновения в XX веке тоталитарных режимов, сходства которых со Спартой очевидны, ее мираж перестал манить тех, кто оказался в подобных обществах на положении управляемых, а не правителей. Забывают даже о том, что и Спарта имела свою славную эпоху до середины IV века, что она вписала в историю такие страницы, как сражение при Фермопилах, и помнят прежде всего о Спарте, отгородившейся от мира железным занавесом, когда дистанция между образцом и его реализацией в условиях нарастающей коррупции увеличивалась все больше. В 272 г., когда Пирр осадил Спарту, в ней, говорят, не осталось уже и следа от строгости нравов.
Рыцарский этос гомеровских поэм мы рассматривали как этос людей, располагающих властью и богатством, людей, которые сами себя помещали на вершине социальной лестницы и приписывали себе добродетели, недоступные, как им казалось, низшим сословиям. Прежде чем продолжить тему рыцарского этоса на примере средневековых рыцарских образцов, остановимся ненадолго на древних германцах, народе, у которого, если верить Тациту, те, что носили оружие, также пользовались особым почетом.
Историческая точность сообщений Тацита о германцах подвергалась, как известно, сомнениям — не только потому, что сам Тацит в Германии, по всей вероятности, не был, но и потому, что в своих сочинениях он преследовал морализаторские цели и в истории искал exempla recti aut solatia mali [Примеры добродетели и утешение во зле (лат.)]. Ибо изображению людей образцовых наш историк придавал особенное значение. На первых страницах «Жизнеописания Юлия Агриколы» он сетует, что писателей, стремящихся спасти от забвения заслуги доблестных мужей, нередко преследовали, а сочинения их сжигали. При этом, «разумеется, полагали, что подобный костер заставит умолкнуть римский народ, пресечет вольнолюбивые речи в сенате, задушит самую совесть рода людского; сверх того, были изгнаны учителя философии и наложен запрет на все прочие возвышенные науки, дабы впредь нигде более не встречалось ничего честного. Мы же явили поистине великий пример терпения; и если былые поколения видели, что представляет собой ничем не ограниченная свобода, то мы — такое же порабощение, ибо нескончаемые преследования отняли у нас возможность общаться, высказывать свои мысли и слушать других. И вместе с голосом мы бы утратили также самую память, если бы забывать было столько же в нашей власти, как безмолвствовать» Тацит К. Соч. Л., 1969, т. 1, с. 327-328..
Германия, согласно почерпнутым из различных источников сообщениям Тацита, занимала территорию между Рейном и Дунаем; на востоке она соседствовала с сарматами, отделенными от нее «обоюдной боязнью и горами» («Герм.», 1) [«Германия» («О происхождении германцев и местоположении Германии») пит. по: Тацит К. Соч. Л., 1969, т. 1]. Все прочие ее части охватывал Океан. Германцы не были пришлым народом, но исконными жителями этой страны, склонен полагать Тацит: кто захотел бы переселиться в страну со столь неприютной землей и суровым небом? Описывая жизнь германцев, Тацит особенно подчеркивает суровость их обычаев и крепость тела, что должно было служить в качестве exempla recti его соотечественникам. Ту же черту подчеркивает у германцев Сенека, отмечающий их способность легко переносить суровый климат, от которого они ничем себя не защищают, будучи привычны к холоду и голоду («О гневе», I, 11, 3). Основу их хозяйства составляет выращивание хлеба и скота. Драгоценными металлами — золотом и серебром — они не дорожат. Они предпочитают обмениваться товарами, а «ростовщичество и извлечение из него выгоды им неизвестны» («Герм.», 26). Все общественные дела рассматриваются в народном собрании, в котором могут участвовать лишь те, кто носит оружие, причем право носить оружие предоставляет община («Герм.», 13).
Трудно встретить народ, замечает Сенека, столь воинственный и вспыльчивый, как германцы, которые рождаются посреди войны и войною живут, равнодушные к любому другому занятию («О гневе», I, XI). Сражаются они при помощи копья и щита. «Бросить щит — величайший позор, и подвергшемуся такому бесчестию возбраняется присутствовать на священнодействиях и появляться в народном собрании, и многие, сохранив жизнь в войнах, покончили со своим бесславием, накинув на себя петлю» («Герм.», 6). «Германские народы, — писал Монтескье, — были не менее, а даже более, чем мы, щекотливы в вопросах чести. Так, самые отдаленные родственники принимали у них живейшее участие в делах по оскорблениям; понятие чести лежит в основе всех их кодексов» («О духе законов», 28, XX). Боевой дух в них поддерживает присутствие их жен и детей, судьба которых в случае поражения плачевна. Вокруг вождя, который выбирается из наиболее доблестных, собирается дружина. Между вождями идет соперничество: каждый хочет, чтобы его дружина была самой многочисленной и самой доблестной, ведь именно от этого зависит известность вождя. Вождь не может допустить, чтобы его превзошли в храбрости. Дружинники, хотя и соперничают между собой, сражаются прежде всего за вождя. Выйти живым из боя, в котором пал вождь, — бесчестье и позор на всю жизнь. Вождя следует защищать и «совершать доблестные деяния, помышляя только о его славе» («Герм.», 14). Если мир продолжается слишком долго, знатные юноши отправляются искать войну. Ведь в битве легче прославиться; к тому же только благодаря войне можно содержать дружину и щедро, как надлежит, одарять дружинников. «По их представлениям, потом добывать то, что может быть приобретено кровью, — леность и малодушие» («Герм.», 14).
В перерывах между войнами германцы проводят время в праздности. «Беспробудно пить и день и ночь ни для кого не постыдно» («Герм.», 22). Танцы среди врытых в землю мечей и копий — одно из любимейших развлечений, но особым успехом пользуется игра в кости. Проиграв все достояние, германцы назначают ставкой свою свободу и свое тело. Проигравший добровольно отдает себя в рабство: к этому побуждает их честь, как они ее понимают. Впрочем, приобретенных таким образом рабов стараются сбыть, поскольку такой выигрыш не приносит почета. Вообще рабы находятся в подчинении только в том смысле, что должны отдавать определенную меру зерна, скота или одежды («Герм.», 24-25).
В то время как отличительной чертой спартанцев была стадность, германцы, по утверждению Тацита, не терпят, чтобы их жилища примыкали вплотную друг к другу. Селятся они отдельно и каждый сам по себе, где кому приглянется («Герм.», 16).
Эротическая жизнь германцев начинается поздно, и браки у них строго охраняются. Дети сестры играют в семье важную роль, хотя наследниками могут быть лишь собственные дети. Жену (а германцам обычно хватает одной) получают, делая подарки ее семье. Неверность жен наказывается мужьями чрезвычайно сурово. «Обрезав изменнице волосы и раздев донага, муж в присутствии родственников выбрасывает ее из своего дома и, настегивая бичом, гонит по всей деревне; и сколь бы красивой, молодой и богатой она ни была, ей больше не найти нового мужа» («Герм.», 19). Ограничивать число детей или умерщвлять родившихся запрещается. Ведь престиж растет вместе с численностью родни.
Кроме Тацита, источником сведений о германцах является, как известно, Юлий Цезарь. В своих записках о галльской войне, повествующих об эпохе, на несколько десятилетий более ранней, чем та, которой посвящено описание Тацита, Цезарь относится к германцам свысока, как к племени дикому и агрессивному. Столкновение с ним становится неизбежным, когда они начинают все чаще переходить Рейн. Их вождь, получивший от римлян титул царя, по мнению Цезаря, — «человек дикий, вспыльчивый и вздорный» («Галльская война», I, 31) [«Галльская война» цит. по: Записки Юлия Цезаря. М., 1962]. Жизнь германцев проходила в охоте и военных занятиях, в атмосфере соперничества. Когда два отряда сражались между собой, специально назначенный наблюдатель должен был следить, кто как себя показал. Присутствие женщин также поддерживало склонность к соперничеству и стремление отличиться.
Земельной собственности у германцев нет. Через год тот, кто получил участок земли для обработки, должен переходить на другой, чтобы он не привязался к одному месту, не утратил мужества и не потерял интереса к войне, променяв ее на занятия земледелием и скотоводством, составляющие основу их существования. Германцы заботятся о том, чтобы между ними не было имущественных различий, ибо жадность к деньгам — источник раздоров (VI, 22). Разбои за пределами собственной страны у них не считаются позорными; «они даже хвалят их как лучшее средство для упражнения молодежи и для устранения праздности» (VI, 23). Личность гостя у них неприкосновенна. «Для него открыты все дома, и с ним все делятся пищей» (VI, 22). Германцы не потакают себе ни в чем, поэтому для них «нет ничего позорнее и трусливее, как пользование седлом» (IV, 2). Чем дольше мужчина сохраняет целомудрие, тем большей он заслуживает у своих похвалы; «знать до двадцатилетнего возраста, что такое женщина, они считают величайшим позором» (VI, 21).
Мы позволили себе изложить описание германцев у Тацита, поскольку независимо от степени его соответствия действительности нас интересует повторяемость черт, характерных для воинов, выступающих в роли правящей элиты. Например: презрение к любым занятиям, кроме военного дела; связь между престижем и числом зависимых людей; обязательная щедрость; верность вождям; элементы соперничества и стремление к личной славе; праздность в период между войнами — та, какую мы видели у феакийцев в «Одиссее», и та, о которой писал Т. Веблен; долг гостеприимства и обычай одаривать гостей, не ведя счета раздаваемым дарам и принимая полученные как должное..
Описание германцев, пишет Т. Мантейфель, должно быть сопоставлено со все более многочисленными новыми материалами, в том числе археологическими См.: Manteuffel T. Średniowiecze powszechne. Warszawa, 1958 s. 31.. Хотя после такого сопоставления вырисовывается образ, отличающийся от нарисованного Тацитом или Цезарем, мы все же сочли нужным изложить оба эти описания. Ведь к германцам возводят некоторые черты средневекового рыцаря, образец которого будет рассмотрен в следующей главе.
Изображение германцев у Тацита и Цезаря заставляет вспомнить о суровых методах воспитания в Спарте. Некоторые авторы находили сходство между германцами и эсэсовцами. Эти аналогии приводит А. Кусневич в своей книге «Эроика», рисуя личностный образец нациста. Но идеологи третьего рейха, говоря о германцах, не обращались ни к Тациту, ни к Юлию Цезарю. Эти «исторические» германцы оказались, по их мнению, слишком податливы к влиянию римской, а затем — христианской культуры. А христианство (в той его версии, в которой оно призывало к смирению, милосердию и аскетизму) рассматривалось идеологами нацизма как враг, нанесший удар столь милой нацизму «нордической культуре». Ведущий идеолог нацизма А. Розенберг указывал на викингов как предшественников гитлеризма. Викинги, правда, занимались грабежом, как это свойственно воинам, но мечтали о славе, господстве и созидании, утверждал Розенберг. Где бы они ни появились, повсюду возникали единственные в своем роде творения культуры. С викингами, по мнению Розенберга, ассоциируется свобода, великодушие, жизненная сила; «если понятие достоинства вообще когда-либо было центром человеческого существования, то именно на нордическом, германском Западе» Rosenberg A. Der Mythus des 20. Jahrhunderts. München, 1942, S. 152.. Германцы для Розенберга — категория внеисторическая. Германцами он называет тех, кто придерживается определенной идеологии, кто принадлежит к «расе господ». В их жилах течет будто бы нордическая кровь. Например, те, кто бежал во время Великой французской революции в Пруссию, лишь по видимости были французами; по существу же это были германцы Ibid., S. 111..
Розенберг признает связи нацизма со средневековым рыцарством; правда, рыцарское сословие в XV веке стало терять свое значение, но воспитанное им чувство чести пробудилось в других сословиях, а именно в бюргерском. Оно создало мощный и независимый Ганзейский союз, в котором понятие чести проникло даже в торговлю, если только в жилах купца текла нордическая кровь.
Итак, германцы в понимании Гитлера и Розенберга наделяются иными чертами, чем у Тацита и Юлия Цезаря. Перечислять их, пожалуй, нет смысла; я упоминаю об этом лишь для того, чтобы показать, до какой степени могут различаться между собой ориентации, использующие понятие чести.
В жизни народов нет ничего реальнее и практичнее идеала.
В. Парето
В этой главе я хочу представить одну из разновидностей рыцарского этоса, а именно рыцарский этос, воссозданный по французским «romans courtois» (куртуазным романам), с привлечением характерных образцов более раннего жанра «chansons de gestes», то есть поэм о славных сражениях рыцарей, по большей части из круга Карла Великого.
Куртуазный роман получил распространение в XII веке. Такие романы сочинял, между прочим, знаменитый Кретьен де Труа, сочетая в них античную традицию «шансон де жест» и кельтские мотивы. В том же столетии писала свои песни Мария Французская. Посмотрим, какие главные черты связывались в них с идеалом рыцаря.
В принципе рыцарь должен был происходить из хорошего рода. Я говорю «в принципе», потому что иногда в рыцари посвящали за исключительные военные подвиги. Кроме того, можно было — и это случалось все чаще по мере развития городов и усиления их значения — купить эту привилегию. Но в куртуазной литературе герой непременно блистал великолепным генеалогическим древом. Королевских сыновей здесь было немало; впрочем, чтобы носить королевский титул, требовалось немного. Согласно С. Чарновскому, у кельтов достаточно было владеть половиной польского повята [Мелкая административно-территориальная единица в Польше], чтобы титуловаться королем См.: Czarnowski S. Dzieła. Warszawa, 1956, t. 3, s. 31..
Рыцарь должен был отличаться красотой и привлекательностью. Его красоту обычно подчеркивала одежда, свидетельствующая о любви к золоту и драгоценным камням. Доспехи и упряжь были под стать одежде. Чарновский напоминает, что слово «noblement» («благородно») значило у хрониста IV крестового похода то же, что и «rikement» («богато», «роскошно», «великолепно») Ibid., t. 1, s. 110.. Мужская красота перестает играть особую роль лишь в буржуазном этосе; здесь ей на смену приходит достойная внешность, респектабельность, а красота требуется уже только от женщины, и лишь за ней оставляется право на украшения, которые еще в XVIII веке не возбранялось носить и мужчинам.
От рыцаря требовалась сила. Иначе он не смог бы носить доспехи, которые весили 60-80 килограммов. Эту силу он проявлял обычно, подобно Гераклу, в младенчестве. В одной из северных легенд ее герой Беовульф, прибывший издалека, чтобы освободить датчан от чудовища, которое подкрадывалось по ночам и убивало знаменитейших рыцарей, вступает с ним в ужасную схватку и при этом бросает все свое оружие, дабы выказать силу, позволяющую ему свернуть чудовищу шею голыми руками. В соответствии с этой традицией Збышек из Богданца в «Крестоносцах» Сенкевича настолько могуч, что выжимает сок из ветки дерева, сжимая ее; а когда на двенадцатом году жизни он ставил арбалет на землю, то так пружину натягивал, что и взрослому было за ним не угнаться. Значение физической силы с развитием техники постепенно снижается.
От рыцаря ожидалось, что он будет постоянно заботиться о своей славе. Слава требовала неустанного подтверждения, все новых и новых испытаний. Ивен из романа Кретьена де Труа «Ивен, или Рыцарь Льва» не может остаться с женой, с которой он только что обвенчался. Друзья следят за тем, чтобы он не изнежился в бездействии и помнил, чего требует от него его слава. Он должен поэтому странствовать, пока не подвернется случай сразиться. «Раз здесь война, я здесь останусь», — говорит рыцарь в одной из баллад Марии Французской. Если войны нет, он отправляется дальше, вызывая первого встречного всадника, чтобы установить то, что сегодня (как об этом говорилось выше) называют «порядком клевания», то есть чтобы установить иерархию, место в которой зависит от количества и качества побежденных рыцарей. Рыцарь не может спокойно слушать о чужих успехах. Один из героев баллад Марии Французской должен помериться силами с неизвестным соперником, весть о славе которого дошла до него, ибо — как он говорит — зависть грызет его сердце. «Он был премного удивлен, что здесь и другие имеют такую славу, когда он хотел быть первым в мире». «Среди пятисот он был бы первым», — пишет о другом рыцаре та же Мария Французская.
Ивен, Рыцарь Льва, мстя за родственника, убивает мужа некой дамы. Та в отчаянии рвет на себе волосы и расцарапывает кожу ногтями, но в конце концов позволяет здравомыслящей служанке убедить себя выйти за убийцу. «На бой выходят два героя. // Коль победит один из них, // Кого, скажите, из двоих // Храбрейшим назвали б вы сами?» Ответ очевиден: «Хотите вы иль не хотите, // А доблестнее победитель» Зарубежная литература средних веков. М., 1974, с. 260.. И вдова отдает ему свою руку так быстро, что снедь, предназначенная на поминки, может пойти на свадебное пиршество.
Нет смысла делать добрые дела, если им суждено остаться неизвестными, говорит Кретьен де Труа, одобряя неустанную заботу о своем «отраженном Я». Гордость совершенно оправдана, если только она не преувеличена. В таком случае ее называют «démeusure», что соответствует гомеровскому «hybris» [Здесь: высокомерие, заносчивость (древнегреч.)], и если она заходит слишком уж далеко, то сурово наказывается. Соперничество из-за престижа ведет к стратификации в рамках сражающейся элиты, хотя в принципе все рыцари считаются равными, что в легендах о короле Артуре символизирует, как известно, круглый стол, за которым они сидят. (Слово «легенда» не означает здесь какого-либо литературного жанра; оно употреблено в обиходном смысле для обозначения любого повествования, содержащего элемент вымысла.)
При такой постоянной заботе о своем боевом престиже понятно, что от рыцаря требуется мужество. Недостаток мужества — самое тяжелое обвинение. Боязнь быть заподозренным в трусости вела к нарушению элементарных правил стратегии, что в свою очередь очень часто кончалось гибелью рыцаря и истреблением его дружины. Мужество бывает также необходимо для исполнения долга верности и лояльности — двух добродетелей, которые считают иногда консервативными в том смысле, что они служат сохранению существующего положения вещей См.: Dupréel E. Traité de morale. Bruxelles, 1932, vol. 1-2.. Эти добродетели демонстрирует Лингард в «Спасении» Дж. Конрада — писателя, которого Б. Рассел в своей автобиографии называет польским джентльменом-аристократом до кончиков ногтей См.: Russell В. The autobiography. London, 1967, vol. 1, p. 207..
Неустанное соперничество не нарушало солидарности элиты как таковой, солидарности, распространявшейся и на врагов, принадлежащих к элите. Можно прочесть о том, как принимали англичане врагов, побежденных ими в битвах при Креси и Пуатье, о совместных пирушках и состязаниях. Когда в битве 1389 г. англичан преследуют голод и дизентерия, они идут лечиться к французам, после чего возвращаются и сражение возобновляется См.: Goulton G. G. Medieval panorama. New York, 1957, p. 239-240.. Ибо, как говорит хронист, хотя оба народа, французы и англичане, в своей стране яростно враждуют между собой, оказавшись в других странах, они часто по-братски помогают друг другу и друг на друга рассчитывают. Во время войн между франками и сарацинами один из лучших рыцарей Карла Великого Ожье, именуемый Датчанином, вызывается на поединок с рыцарем сарацин. Когда сарацины хитростью берут Ожье в плен, его противник, не одобряя таких приемов, сдается в плен франкам, чтобы те могли обменять на него Ожье. В одной из легенд простой воин хвалится, что убил благородного рыцаря из вражеского стана; его благородный командир велит гордеца повесить. Образ мышления тех, кто жил при дворе или в замке, был проникнут верой в то, что рыцарство правит миром, пишет Й. Хёйзинга См.: Huizinga J. The waning of the Middle Ages, p. 67..
Если мужество было необходимо рыцарю как человеку военному, то щедрость, которая от него ожидалась и которая считалась непременным свойством благороднорожденного, служила зависимым от него людям, и прежде всего тем, кто прославлял при дворах подвиги рыцарей в надежде на хорошее угощение и приличные случаю подарки перед отправлением в дальнейший путь. «При неизбежной запутанности генеалогии, — писал Чарновский о кельтах, — для признания за кем-то высокого происхождения требовались прежде всего личное мужество и привлекательность в сочетании с богатством и щедростью. ... Нужно было не торгуясь дарить любому то, чего он просил. Лучше разориться, чем прослыть скупцом. Первое — только на время, ведь принятие дара обязывает воздать за него сторицею. Скупость же ведет к потере звания, положения, к исключению из общества» Czarnowski S. Dzieła, t. 3, s. 31-32..
Рыцарь, как известно, должен был хранить безусловную верность своим обязательствам по отношению к равным себе. Когда сын Иоанна Доброго, рассказывает Хёйзинга, сбежал из Англии, где он содержался в качестве заложника, Иоанн сам отдался в руки англичан вместо беглеца. Хорошо известен обычай принесения странных рыцарских обетов, которые следовало исполнить вопреки всем правилам здравого смысла. Тот же Хёйзинга пишет о группе рыцарей, поклявшихся не отходить с поля боя дальше определенного расстояния. Девяносто рыцарей заплатили за этот обет жизнью.
Эту верность своему слову в сочетании с соперничеством в великодушии еще в XIV веке выбрал Чосер темой одного из «Кентерберийских рассказов». Некий дворянин рассказывает в новелле о даме, которая в отсутствие любимого мужа обещала ответить на страсть влюбленного в нее пажа, если тот очистит побережье Бретани от подводных скал. Обещая это, она была уверена в неисполнимости подобной задачи. Между тем ее поклонник при помощи чародея совершил требуемое, и дама очутилась перед необходимостью выполнить обещание. Необходимость эту признал и возвратившийся домой муж, хотя, по его словам, предпочел бы пасть с сердцем, пробитым в бою. Паж, тронутый громадностью жертвы, «решил от вожделенья своего // Отречься, чтобы рыцарский закон // Поступком подлым не был оскорблен» Чосер Дж. Кентерберийские рассказы. М., 1973, с. 432., и освободил предмет своей любви от исполнения обещания, хотя услуги чародея обошлись ему в тысячу фунтов золотом. Но при таком всеобщем великодушии и чародей оказался на высоте: он отказался от платы, узнав, что паж разорился напрасно. Кто из них, по-вашему, великодушнее? — спрашивает автор. Муж, который послал любимую жену к ее поклоннику, чтобы не обесчестить ее неисполнением данного слова? Или влюбленный паж, который отказался от своих прав? Или же, наконец, тот владевший тайнами магии философ, который не согласился принять плату за свой труд?
Классовое братство не мешало рыцарям исполнять долг мести за любую — реальную или мнимую — обиду, нанесенную им самим или их близким. Супружество не отличалось тогда особой прочностью. Рыцарь пребывал постоянно вне дома в поисках славы; оставшаяся в одиночестве жена обычно умела вознаградить себя за его отсутствие. Сыновья воспитывались при чужих дворах. Но род проявлял сплоченность, если речь заходила о мести; ответственность также нес род в целом. Когда отец Роланда, Ганелон, проиграл дело, решавшееся при помощи ордалий, не только он сам, но и все его родственники были повешены.
В 1020 г. епископ Фюльбер из Шартра изложил обязанности рыцаря по отношению к своему сюзерену в шести пунктах. Присягнувший на верность был обязан не допускать причинения какого-либо ущерба телу сюзерена, его достоянию, его чести, его интересам, не ограничивать его свободу и дееспособность. Кроме соблюдения этих негативных условий, вассал обязан был верно служить своему господину советами; того же во всем обязывала взаимность Textes et documentsd'histoire: Moyen Age. Paris, 1953, p. 71..
В «ConsuetudinesFeudorum» [Свод ломбардского феодального права], которые складывались на протяжении XII-XIII веков, рассматриваются многочисленные примеры вероломства (felonia) рыцаря по отношению к сюзерену. Например: бросить сюзерена в бою; оставить его на поле боя живым и не тяжело раненным; оскорбить его действием; совершить прелюбодеяние или только попытаться склонить жену сеньора или его наложницу к прелюбодеянию; лишить чести или покуситься на честь дочери, внучки, невесты сына, сестры сеньора, если они были девицами, воспитывавшимися в его доме; наконец, сознательно выдать тайну сеньора См.: Manteuffel T. Teoria ustroju feodalnego według Consuetudines Feudorum. Warszawa, 1930, s. 50-51.. Как видим, женщины были надежно ограждены от мужских посягательств; однако нарушение этих запретов, в особенности запрета прелюбодеяния с супругой сеньора, составляло главную тему известных куртуазных романов, причем общественное мнение (о чем мы еще скажем) относилось к таким нарушениям благосклонно.
Короли в поэмах средневековья изображались обычно людьми не слишком героическими, даже если речь шла о таких фигурах, как Карл Великий или король Артур. В схватке с врагом лицом к лицу они способны были мужественно защищаться, как защищался, например, король Артур в смертельном поединке с собственным незаконнорожденным сыном. Но обычно король искал опоры в каком-нибудь благородном рыцаре, что возвышало достоинства этого рыцаря. Иногда его беспомощность увеличивалась с наступлением старости, и рыцарь призывался в качестве спасителя. Согласно этой традиции изображен в «Потопе» Сенкевича король Ян Казимир.
Кроме обязательств перед своим сюзереном, рыцарям вменялась в долг особая благодарность тому, кто посвятил их в рыцарский сан, а также ставшая уже притчей во языцех забота о сиротах и вдовах. В принципе имелась в виду забота о слабых вообще, но мне не известен ни один случай, где этим слабым оказался бы обиженный судьбой мужчина. Ивен, Рыцарь Льва, защищает обиженных девиц оптом: он освобождает от власти жестокого тирана триста девушек, которые в холоде и голоде должны ткать полотно из золотых и серебряных нитей. Их трогательная жалоба заслуживает быть отмеченной в литературе, посвященной эксплуатации.
В позднем средневековье, которое Хёйзинга считает эпохой искусственной консервации отмирающей идеологии и все менее серьезного отношения к ней, Э. Дешан, родившийся в 1346 г. в бюргерской семье, но впоследствии получивший дворянство, автор необычайно плодовитый, перечисляет условия, которым должен удовлетворять желающий стать рыцарем. Тот, кто желает стать рыцарем, должен начать новую жизнь, молиться, избегать греха, высокомерия и низких поступков. Он должен защищать церковь, вдов и сирот, а также заботиться о подданных. Он должен быть храбрым, верным и не лишать никого его собственности. Воевать он обязан лишь за правое дело. Он должен быть заядлым путешественником, сражающимся на турнирах в честь дамы сердца; повсюду искать отличия, сторонясь всего недостойного; любить своего сюзерена и оберегать его достояние; быть щедрым и справедливым; искать общества храбрых и учиться у них, как совершать деяния великие, по примеру Александра Македонского См.: Kilgour R. L. The decline of chivalry. Cambridge, 1937, p. 89..
Когда мы сегодня говорим о рыцарском поведении, обычно мы прежде всего имеем в виду отношение к врагу и отношение к женщине. Рассмотрим то и другое подробнее.
Славу рыцарю приносила не столько победа, сколько его поведение в бою. Сражение могло без ущерба для его чести кончиться его поражением и гибелью, как это случилось с Роландом. Гибель в бою была даже хорошим завершением биографии, ибо рыцарю было трудно примириться с ролью немощного старика. «Правила игры», обязательные в сражении, диктовались уважением к противнику, гордостью, «игровой» жизненной установкой, опасением, что противник ответит тем же, и, наконец, гуманностью [Подробнее об этом см. в статье «О некоторых изменениях в этике борьбы», помещенной в конце настоящей книги]. Уважение к противнику, гордость и «игровое» отношение к жизни заставляли предоставлять противнику по возможности равные шансы. Если противник упал с коня (а в доспехах он не мог взобраться в седло без посторонней помощи), тот, кто выбил его из седла, тоже слезал с коня, чтобы уравнять шансы. «Я никогда не убью рыцаря, который упал с коня! — восклицает Ланселот. — Храни меня бог от такого позора».
Использование слабости противника не приносило рыцарю славы. Когда в схватке двух незнакомых рыцарей один повергает другого на землю и, подняв его забрало, видит перед собой человека в годах, он не приканчивает лежащего, но говорит ему: «Сеньор, вставайте, я подержу вам стремя, // Мне не нужна такая слава. // Немного чести в том, чтобы повергнуть // Того, чья голова уже поседела».
«Довооружение» противника было известно многим первобытным племенам. Рассказывают, что Пиза и Флоренция в эпоху их ожесточенного соперничества также не желали использовать слабостей противника, и когда флот одного из этих городов погибал в морской буре, город-соперник не начинал войны до восстановления погибшего флота.
Убийство безоружного врага покрывало рыцаря позором. Ланселот, рыцарь без страха и упрека, не мог простить себе того, что как-то в пылу сражения убил двух безоружных рыцарей и заметил это, когда было уже поздно. Он чувствует, что не простит себе этого до самой смерти, и обещает совершить пешее паломничество в одной лишь посконной рубахе, чтобы замолить грех.
Нельзя было убивать противника сзади. Это подтверждает Мацько из Богданца в «Крестоносцах» Сенкевича: «Вот если бы я, к примеру, напал на него сзади в бою и не крикнул, чтобы он повернулся, тогда я покрыл бы себя позором» Сенкевич Г. Собр. соч. М., 1985, т. 9, с. 449..
Стоит заметить, что этот запрет соблюдается и в фильме «Пепел и алмаз». Если в романе Е. Анджеевского Марек Хелмицкий убивает Щуку в его квартире, то в фильме Марек идет за Щукой по улице и забегает вперед, чтобы не стрелять сзади. Забота о сохранении собственного лица оказывается здесь сильнее соображений гуманности, которые побуждали бы скорее стрелять в спину.
Рыцарь в доспехах не имел права отступать. Поэтому, пишет Хёйзинга, на рекогносцировку он отправлялся невооруженным. Все, что могло быть сочтено трусостью, было недопустимо. Роланд отказался трубить в рог, чтобы не подумали, будто он просит помощи, потому что струсил. Неважно, что это повлекло за собой гибель его друга вместе с дружиной. Такое безразличие к судьбе других, как видно, ничуть не возмущает небеса, коль скоро архангел Гавриил лично слетает с неба за душой героя.
«В те времена рыцаря не могли остановить никакие препоны, — пишет Сенкевич в «Крестоносцах», — но он не мог нарушить рыцарский обычай, который повелевал победителю провести на месте поединка весь день до полуночи, чтобы показать, что поле битвы за ним, что он готов к новому бою, если кто-нибудь из родных или близких друзей побежденного захочет снова его вызвать. Этот обычай соблюдали даже войска, теряя не раз те преимущества, которые они получили бы, если бы после победы быстро продвинулись вперед» Там же, с. 307..
Поединки рыцарей с закрытыми лицами служат в куртуазных романах темой трагических историй, в которых рыцарь, подняв забрало побежденного, убеждается, что убил близкого родственника или любимого друга. Обычай закрывать лицо забралом объясняется, по мнению Монтескье, тем, что получить удар в лицо считалось особенно позорно: ударить в лицо можно было только человека низкого звания. По тем же соображениям, полагает Монтескье (как современно звучит этот автор!), считается позорным получить удар дубиной: дубиной сражались пехотинцы-крестьяне, а не сильные мира сего («О духе законов», 28, XX).
Коль скоро речь идет о сражающемся рыцаре, нельзя забывать о роли коня в сражении. Недаром коня называют по имени. Он принимает участие в бою совершенно сознательно и хранит безграничную верность хозяину. В средневековых легендах можно прочесть о конях, наделенных даром человеческой речи, о конях, преодолевающих дряхлость, чтобы в последний раз верно послужить тому, кого они привыкли носить на спине. Взамен рыцарь много способствовал прославлению этого животного, а верховая езда по сей день остается благородным занятием аристократии.
По-особому рыцарь относился не только к своему коню, но и к своему оружию, и прежде всего к мечу. Здесь есть что-то общее с отношением современного человека к своей машине или же к яхте. Личный характер этого отношения находил выражение в употреблении местоимения «she» вместо «it» [Т.е. местоимения, употребляемого по отношению к живым существам, вместо местоимения, употребляемого по отношению к неодушевленным предметам (англ.)].
«Сражаться и любить» — вот лозунг рыцаря. Любовь к войне воспевается в стихотворении Бертрана де Борна, родившегося в 1140 году:
Вот, под немолчный стук мечей
О сталь щитов и шишаков,
Бег обезумевших коней
По трупам павших седоков!
А стычка удалая
Вассалов! Любо их мечам
Гулять по грудям, по плечам,
Удары раздавая!
Здесь гибель ходит по пятам,
Но лучше смерть, чем стыд и срам.
Мне пыл сражения милей
Вина и всех земных плодов.
Вот слышен клич: «Вперед! Смелей!» —
И ржание, и стук подков.
Вот, кровью истекая,
Зовут своих: «На помощь! К нам!»
Боец и вождь в провалы ям
Летят, траву хватая,
С шипеньем кровь по головням
Бежит, подобная ручьям...
На бой, бароны края!
Скарб, замки — все в заклад, а там
Недолго праздновать врагам!
Бертран де Борн. «Мила мне радость вешних дней...» — В кн.: Поэзия трубадуров; Поэзия миннезингеров; Поэзия вагантов. М., 1974, с. 95 (перевод В. Дынник).
Быть влюбленным относилось к числу обязанностей рыцаря. В песнях Марии Французской говорится о славном рыцаре, который не смотрел на женщин. Это большое зло и проступок против природы, замечает автор. Отношение рыцаря к женщине зависело, разумеется, от того, кем она была: дамой или простолюдинкой. В завоеванных городах вырезали мужчин из простонародья, но рыцарю не подобало запятнать свои руки кровью женщины. Заботливость и обожание могли относиться лишь к даме из своего сословия, нередко занимавшей более высокое положение внутри этого сословия. Вопреки распространенному мнению воздыхания издалека были скорее исключением, чем правилом. Мы можем привести только один подобный пример из баллад Марии Французской, когда влюбленные, жившие друг против друга, виделись только на расстоянии, из окон, перед которыми они стояли до поздней ночи, устремив взор на предмет своей любви. Вообще же речь шла о любви отнюдь не платонической, как правило, с чужой женой, Поэтому-то знаток средневековья Ж. Коэн считал, что «куртуазность» была не чем иным, как узаконенной неверностью и признанной обществом бигамией См.: Cohen G. Histoire de la chevalerie en France du Moyen Age Paris, 1949.. О том, чем она была, мы еще скажем; пока же нас интересуют требования, предъявлявшиеся к образцу, а не фактическое положение дел.
Любовь должна быть взаимно верной, преодолевать нешуточные трудности и длительную разлуку. Обычная тема куртуазного романа — испытание верности. Рыцари, принесшие обет верности даме сердца, стойко сопротивляются любовным признаниям других дам. В одной из баллад Марии Французской отец обещает рыцарю руку дочери, если тот без отдыха поднимет ее на руках на вершину высокой горы. Барышня, всей душою желая ему удачи, морит себя голодом и одевает легчайшее платье, чтобы весить сколько можно меньше. История, однако, заканчивается трагически. Рыцарь, правда, поднимает любимую на вершину, но от усталости падает мертвым. Самому тяжелому испытанию, какому только может подвергнуть рыцаря дама его сердца, испытанию, заставляющему вспомнить «Перчатку» Шиллера, подвергает своего возлюбленного жена короля Артура. Она похищена злыми силами; Ланселот в отчаянии ищет ее, и тут появляется карлик, который везет тележку. Карлик обещает открыть, где спрятана возлюбленная, при условии, что Ланселот сядет на тележку; это грозит обесчестить его и сделать предметом насмешек (подобно тому как рабочие вывозят на тачке ненавистного управляющего). Испытание это потруднее шиллеровского, ведь здесь приходится рисковать не жизнью, а рыцарской честью. Ланселот в конце концов решается, а дама его сердца еще дуется на него за то, что он решился не сразу.
Любовь к даме сердца должна облагораживать рыцаря. «Должен славы искать ради своей госпожи // Тот, кто стал ей мужем или возлюбленным. // Иначе она будет вправе разлюбить // Лишенного славы и доблести» Цит. по: Cohen G. Ор. cit., p. 98..
В «chansonsde gestes» (героических поэмах) женщина еще не играет заметной роли. Лишь с куртуазным романом XII века приходит во Францию обожание женщины. В «Крестоносцах» Сенкевича оно изображается как новинка, принесенная с Запада. Мацько из Богданца, еще не знакомый с ней, пожимает плечами, видя, как Збышек дает обет у ног Дануси.
Это явление тем любопытнее, что в культурах, где человек прокладывает себе путь мечом, женщины обычно ценятся не слишком высоко. Нет ни малейших следов поклонения женщине у древних германцев, если верить описанию их нравов у Тацита. В кодексе самураев, который часто сравнивали с кодексом европейского рыцарства, женщина вообще не берется в расчет. К рыцарскому кодексу обычно возводят понятие галантности. Монтескье определяет галантность как любовь, связанную с понятиями опеки и, силы, точнее, не столько любовь, сколько «нежную, утонченную и постоянную видимость любви». Это поклонение, или галантность, иногда объясняют улучшением положения женщины в XII веке: как раз тогда жена сеньора получила право управлять владениями мужа в его отсутствие, а также право приносить ленную присягу См.: Duby G., Mandrou R. Historia kultury francuskiej. Warszawa, 1965, а также: Frappier J. Crétien de Troyes. Paris, 1957, p. 14.. А. Озер в своей истории искусства также считает культ женщины свидетельством улучшения ее положения в обществе.
Я думаю, что этот культ следует рассматривать скорее как игру, в которой женщина получает «пинок вверх». В мире, которым правит насилие, женщина по-прежнему зависит от опеки мужчины. «Слуга в любви, господин в браке» — так определяет эту ситуацию М. Гривс См.: Greaves M. The blazon of honour. London, 1964.. Рукоприкладство было делом обычным, до сломанного носа включительно. Супружеская неверность, которая у мужчин разумелась сама собой и отнюдь не наносила ущерба их достоинствам, у женщин наказывалась — в легендах эпохи — сожжением на костре. Правда, когда виновную с распущенными волосами и в холщовой рубашке вели к месту казни, в последнюю минуту обычно появлялся рыцарь на борзом коне, готовый мечом доказать любому ее невинность, причем невинность эта, вопреки всякой очевидности, оказывалась бесспорной.
Большая часть гипотез относительно культа женщин, о котором идет речь, принимала его всерьез. Одни видели тут распространение долга верности вассала своему сюзерену на жену сюзерена. Другие утверждали, что этот культ придумали и поддерживали сами женщины: воспользовавшись частыми отлучками мужей, они узурпировали полагавшуюся тем от вассалов верную службу. В пользу этой гипотезы говорит то, что легенда, изображавшая далеко идущую покорность мужчины женщине, была инспирирована женщиной. Я имею в виду «Ланселота, или Рыцаря Телеги», написанного Кретьеном де Труа по заказу Марии Шампанской, которая ему покровительствовала См.: Frappier J. Etudesur la Morte du Roi Artu. Paris, 1936, p. 92.. Наконец, третьи, держась поближе к земле, возникновение этого культа приписывали странствующим менестрелям: путешествуя от замка к замку, они восхваляли хозяйку (муж которой обычно отсутствовал) в расчете на службу при дворе или хотя бы на добрый прием и подарки перед отправлением в дальнейший путь. Таким отношением «снизу вверх» способствовало как будто и то, что странствующие менестрели происходили по большей части из безземельных или малоземельных рыцарей, мечтающих о какой-нибудь постоянной должности при дворе. Норберт Элиас в подтверждение этой гипотезы замечает, что культ дамы процветал прежде всего в самых крупных замках. Для бедного певца жена богатого рыцаря обычно недосягаема: оставалось обожание издалека См.: Elias N. Über den Prozess der Zivilisation. Basel, 1939, Bd. 2, S. 104, 110, 114.. Женщины находили в этом утешение за грубость мужей, да и мужчин привлекала эта фикция, которая приукрашенную любовь противопоставляла простонародной.
Стефан Чарновский, однако, справедливо указывает, что положение странствующего певца было почетным (причем это относится как к средневековью, так и к гомеровской эпохе). «Поэт, — писал он, — играет важную роль в обществах, где иерархия, место в которой зависит от славы предков, обновляется в результате неустанного соперничества» Czarno w ski S. Dzieła, t. 3, s. 32..
Объяснения, приведенные выше, не исключают друг друга. К ним можно добавить еще и другие: влияние переписки между женскими и мужскими монастырями, где в экзальтированной форме выражалась любовь на расстоянии; влияние арабских поэтов, шедшее из Испании; наконец, знакомство с «открытой» незадолго до этого римской культурой, особенно с «Искусством любви» Овидия. Не случайно на фреске в одном из замков, который описывает Мария Французская, изображена Венера с книгой Овидия в руках. Однако атмосфера его «Искусства любви», как и атмосфера изысканной жизни, описанная Петронием, существенно отличалась от драматической любви легенд бретонского цикла, представленной в поэме о Тристане и Изольде.
Аналогом Овидиева сочинения был трактат «Искусство куртуазной любви» Андреаса Капеллануса, современника Кретьена де Труа. Этот автор единственного в своем роде сочинения мало известен — быть может, потому, что оно лишь несколько десятков лет назад было переведено с латыни на английский См.: Andreas Capellanus. The art of courtly love. New York, 1941.. Любовь, о которой здесь идет речь, опять-таки не платоническая, но стремящаяся к полному удовлетворению. Все начинается с галантного ухаживания при использовании изысканной с обеих сторон риторики; ее оттенки различаются в зависимости от социального положения партнеров. По-разному звучат диалоги между:
1) мужчиной среднего сословия и женщиной того же сословия;
2) мужчиной среднего сословия и женщиной-дворянкой;
3) мужчиной среднего сословия и женщиной-аристократкой
4) аристократом и женщиной среднего сословия;
5) дворянином и дворянкой;
6) дворянином и женщиной среднего сословия;
7) аристократом и обычной дворянкой;
8) аристократом и женщиной того же сословия.
Так выглядит в глазах французского писателя XII века социальная стратификация, которая затрагивает и любовь. Относительно перечисленных им социальных категорий он оговаривается, что дворянство не связано с происхождением. «Только совершенство характера, — утверждает Капелланус, — стало причиной появления дворянства между людьми, а с ним и различных сословий». Но в то же время он замечает, что к дворянству принадлежат дети крупных сеньоров или крупных ленников, а значит, не только в совершенстве характера дело. Принадлежность к среднему сословию, по его мнению, не требует пояснений; что же касается простонародья, о нем и вовсе не может быть речи: здесь изысканное ухаживанье ни к чему, ведь простолюдинке нечего преодолевать, кроме робости.
Из восьми названных выше диалогов вырисовывается определенный нравственно-бытовой кодекс. Любовь — это форма борьбы. Женщины обладают некоторой властью над мужчинами, но власть эту снисходительно предоставили им сами мужчины. Нельзя открыто отказывать им в исполнении любых желаний, но можно их обманывать. В любви необходимы деньги и широта натуры. Бедность унизительна для уважающего себя человека. О святости семьи здесь нет и речи, а любовь между супругами не служит оправданием для уклонения от любви вне брака. Больше того: как убеждает аристократ обычную дворянку, из определения любви следует, что между супругами любви быть не может. Не может, ибо любовь требует тайны и поцелуев украдкой. Любовь к тому же невозможна без ревности, то есть без постоянной тревоги о том, как бы не потерять возлюбленную, а в браке ничего подобного нет.
Я не пытаюсь исчерпать здесь все интересное, что можно найти в этой книге, я хочу лишь привлечь к ней внимание. Как видно из приведенных примеров, наследие античности Капелланус усвоил глубже, чем поучения христианства.
Церковь, как известно, старалась использовать рыцарство в своих интересах. Но христианская оболочка рыцарства была чрезвычайно тонка. Вместо смирения — гордость, вместо прощения — месть, полное неуважение к чужой жизни, смягченное лишь тем, что в легкости, с которой странствующий рыцарь рубил головы попадавшихся ему по дороге противников, ощущается что-то не вполне серьезное. Греховные с точки зрения церкви поступки можно было легко замолить, уйдя на склоне лет в монастырь. Поскольку и это казалось слишком обременительно, можно было спастись более легким путем; достаточно было одеть умершего рыцаря в монашескую рясу. Господа бога, по представлениям современников, провести не очень-то трудно.
То, что рыцари жили в двух несогласуемых одна с другой иерархиях ценностей, явно им не мешало. Но особенно ярко эта двойственность проявлялась в эротике. Прелюбодеяние официально осуждалось, но все симпатии были на стороне любовников. Когда некий рыцарь посетил, обернувшись соколом, жену старого рыцаря, та согласилась немедленно его осчастливить, если он примет причастие и докажет тем самым свое благочестие. Домашний священник совершил этот обряд, после чего рыцарь тут же получил желаемое.
На божьем суде (ордалиях) бог позволял легко себя обмануть, когда речь шла об испытании невинности вероломной супруги. Как известно, Изольда, которой пришлось на ордалиях держать раскаленный брусок железа, вышла из этого испытания с честью, поклявшись, что никто не держал ее в объятиях, кроме законного супруга — короля Марка, и нищего паломника, который только что перенес ее через трясину и которой был переодетым Тристаном. Жена короля Артура, роман которой с Ланселотом продолжался годы, поклялась, что никто из одиннадцати рыцарей, спящих в соседних покоях, не входил к ней ночью; Ланселот, воспользовавшийся этой привилегией, был непредусмотренным в расчетах двенадцатым рыцарем. Этой клятвы оказалось достаточно, чтобы спасти королеву от сожжения на костре.
Обманутые мужья нередко питают сердечную привязанность к любовнику жены. Так относится король Марк к Тристану и король Артур к Ланселоту. Время от времени подобная терпимость омрачается мыслью о том, что это как-никак грех; и все-таки жена короля Артура в интерпретации Томаса Мэлори, писавшего во второй половине XV века, не сомневается, что в небесах она будет посажена одесную господа бога, ведь там уже сидят такие же грешники, как она. На Ланселота, несмотря на его греховную любовь, господь явно смотрит снисходительным оком, коль скоро стерегущему его тело епископу снится, что ангелы уносят Ланселота на небо См.: Мэлори Т. Смерть Артура. М., 1974, с. 762..
Внебрачные сыновья тоже одобряют греховные связи, благодаря которым они появились на свет. Узнав, что законный супруг матери — не настоящий их отец, они готовы тут же снести ему голову, чтобы позволить влюбленным сочетаться браком. «Отец и господин мой, — восклицает в одной из песен Марии Французской сын, узнавший о том, кто его настоящий родитель, — я соединю вас. Я умерщвлю супруга матери и сплету ваши руки навеки».
«Немало требовалось притворства для того, чтобы поддерживать в повседневной жизни фикцию рыцарского идеала», — писал Хёйзинга Huizinga J. Men and ideas, p. 89.. Поэтому не нужно было ждать XVIII века с его осуждением всего напоминавшего средневековье, чтобы убедиться, насколько требования рыцарской идеологии расходились с действительностью. Рыцарство критиковали: тогдашнее духовенство, менестрели, мещане, крестьяне и сами рыцари.
В первой половине XV века отношение крестьянина к рыцарю находит свое выражение в беседе господина с крестьянином, приведенной у Алэна Шартье См.: Chartier A. Le quadrilogie invectif. Paris, 1923, p. 18., и вряд ли это был первый документ, содержащий жалобы крестьянина на своего господина. «Трудом моих рук, — жалуется крестьянин, — питаются бессовестные и праздные, и они же преследуют меня голодом и мечом... Они живут мною, а я умираю за них. Им полагалось бы защитить меня от врагов, а они — увы! — не дают мне спокойно съесть куска хлеба».
Другие обвиняли рыцарей в жадности, в нападениях на путешествующих, в ограблении церквей, в нарушении клятвенных обещаний, в разврате, в битье жен, в несоблюдении правил, обязательных при поединках, в неуважении к жизни заложников, в разорении противников чрезмерными суммами выкупа, в превращении турниров в доходный промысел — охоту за доспехами, оружием и лошадью побежденного рыцаря. Сожалели о невежестве рыцарей, которые в большинстве своем были неграмотны и должны были посылать за клириком, получив какое-нибудь письмо. Не приходится сомневаться, что рыцарский идеал не был интеллектуальным. Зато он предполагал богатую эмоциональную жизнь. Мужчины высыхали с тоски, теряли разум, если не сдержали своего слова; легко заливались слезами. А для женщин лишиться чувств было парой пустяков, умереть от любви — безделицей. Этот эксгибиционизм любопытно сравнить со сдержанностью в проявлении чувств, характерной для исландских саг.
Эпохой расцвета куртуазного романа был XII век. Правда, Мэлори еще во второй половине XV века воссоздает в эпопее «Смерть Артура» легенды артуровского цикла, но, как уже говорилось, начиная с XIV века рыцарская идеология все меньше принимается всерьез. Причины ее упадка были различны. Обесценивание денег в 1313 г. привело к разорению многих баронов. Впрочем, при этом пострадали не только они, судя по стихотворению, опубликованному Ж. Кальметтом в сборнике средневековых документов. Автор стихотворения сетует, что из-за обесценивания денег из шестидесяти монет получилось двадцать, а потом из двадцати — четыре, что ремесленники принимают только монету хорошей чеканки, что королю достается зерно, а бедняку — лишь солома.
Дата этой девальвации совпадает с датой изобретения пороха. Сначала он применялся лишь для того, чтобы взрывать стены крепостей, но вскоре привел к изменению методов ведения войны и к снижению роли конницы. Другое изобретение позволило копьем пробивать панцирь, который и без того все больше утрачивал свое значение ввиду возросшей мобильности пехоты. Французское рыцарство долго сопротивлялось участию пехоты в сражениях. Презрение к пехоте подчеркивалось на каждом шагу; это презрение оказывалось даже сильнее желания победить. За такое пренебрежение к пехоте французам доставалось на орехи от англичан, которые раньше успели оценить ее по достоинствам. В битве при Азенкуре 1415 г. французские рыцари отказались от помощи 6000 лучников, присланных из Парижа, заявив: «На что нам эти лавочники?» Цит. по: Kilgour R. L. Ор. cit., p. 51.В битве 1302 г. рыцарство отстранило пехоту от участия в сражении, поскольку та оказалась чересчур эффективной. Известный хронист Фруассар, проникшийся рыцарской идеологией, пользовался любым случаем, чтобы посмеяться над бюргерами и крестьянами, желавшими принять участие в войне. Зато король опирался на города против баронов и все чаще распространял на горожан привилегии, бывшие прежде монополией дворянства.
Исследование причин этих изменений лежит за пределами наших компетенций и не имеет существенного значения для исследуемой темы. Для нас важно то, что рыцарские идеалы, воплощались они в жизнь или нет, играли большую роль в европейской культуре вплоть до настоящего времени. Об их актуальности свидетельствует популярность в социалистической Польше Г. Сенкевича и все новые издания его романов. Рыцарские мотивы звучат у Сенкевича двояко: во-первых, в характеристике его героев, во-вторых, в самой композиции произведений. Рыцарь у Сенкевича, в соответствии с традиционными образцами, сражался и любил, а не размышлял. Я солдат, не политик, говорит о себе Кмициц («Потоп», 1) [Ссылки на исторические романы Сенкевича даются далее с указанием тома и главы цитируемого романа]. Ягенка, по словам автора, была «не охотница до размышлений» («Крестоносцы», 2, 26). Этот образ шляхтича запечатлел и С. Жеромский в «Пепле». Шляхтич Трепка, принимая в библиотеке поместья Стоклосы Рафала Ольбромского и Кшиштофа Цедро, показывает им ружья и другие охотничьи принадлежности, чтобы «отвести внимание присутствующих от книг, столь неприятных шляхетскому глазу» Жеромский С. Избр. соч. М., 1958, т. 3, с. 404..
Самым тяжелым обвинением, какое можно было предъявить рыцарю, было обвинение в трусости; чтобы его избежать, рыцарь в любую минуту готов был забыть об успехе дела, которому служил. Лодка, в которой Скшетуский направлялся в качестве эмиссара к Хмельницкому, обстреливалась. В то время как люди Скшетуского попрятались, сам он стоял «на виду и не прячась от пуль» («Огнем и мечом», 1, 10). А ведь порученная ему миссия была крайне важной. Иеремия Вишневецкий открыто выходит на оборонительный вал Збаража, хотя трудно представить себе оборону крепости без него (там же, 2, 24). Храбрый рыцарь сам осложняет свое положение, и без того внушающее ужас. Скшетуский, оказавшись у Хмельницкого, когда его судьба зависит от казачьего гетмана, не показывает перстня, который в свое время получил от него и который стал бы для шляхтича охранной грамотой (там же, 1, 11). Точно так же Кмициц, которого ведут на расстрел, не показывает письма Богуслава Радзивилла, свидетельствующего о том, что он спас жизнь тем, кто ведет его на казнь («Потоп», 1, 20). Это именуется у Сенкевича «строптивой рыцарской фантазией».
На безоружного не нападают. Редзян заботится о больном Богуне, хотя мог бы его заколоть: убить больного пристало холопу, не шляхтичу («Огнем и мечом», 1, 32). Выдача Редзяном безоружного Богуна встречает резкое осуждение Подбипятки. «Иуда», — говорит он о Редзяне (2, 21). Рыцарское слово свято, рыцарь — не разбойник какой-нибудь («Потоп», 2, 2). И Кмициц, и Володыёвский обогащаются на войне; военную добычу брать можно, хотя на большой дороге грабить — воровской промысел (там же). Но при этом следует проявлять щедрость, что демонстрирует, например, Скшетуский по отношению к Редзяну.
Как и в рыцарских романах, описание битв у Сенкевича посвящено исключительно деяниям благородных мужей. О черни умалчивается. Редзян, этот образец верного слуги, — дворянин, хотя и обедневший (сравни Евриклея в «Одиссее»). Пехотный офицер у Сенкевича «носит мещанское сердце в груди».
Уважение к врагу проявляется в различных ситуациях. Король Ян Казимир приказывает салютовать оружием канцлеру побежденных шведов («Потоп», 3, 14). Король Карл Густав в свою очередь устраивает неудачно покушавшемуся на его жизнь шляхтичу пышные похороны. «Целый гвардейский полк залп давал над его могилой» (там же, 3, 24). Помимо того, король Ян Казимир (об этом мы уже говорили) изображен, согласно средневековой традиции, как фигура довольно беспомощная и слезливая.
Кроме аналогий в психическом складе героев Сенкевича и рыцарей средневековья, можно указать и на аналогии в композиции повествования. Я имею в виду повторение некоторых хорошо известных сюжетных схем. Герой с первого взгляда влюбляется (со взаимностью) в прекрасную барышню. Судьба надолго их разлучает, но возлюбленные хранят нерушимую верность друг другу. Барышню тем временем преследует некий злодей, из рук которого ее спасает возлюбленный. Так Богун похищает Елену, поручив ее попечениям карлика с отрезанным языком и жуткой Горпыны («Огнем и мечом»). Схема «Потопа» в точности повторяет роман Кретьена де Труа «Ивен, или Рыцарь Льва». Ивен забывает о своем обещании вернуться через определенное время к жене, которую он покинул, чтобы искать славы на турнирах. Когда та от него отрекается, он сначала теряет рассудок, а затем принимает новое имя и под этим именем совершает чудеса храбрости. Его жена, прослышав о них, восхищается неизвестным героем. Узнав же, что это ее бывший муж, она не может отказать ему в своей благосклонности. В «Потопе» Кмициц теряет благосклонность Оленьки, став на сторону Богуслава Радзивилла, который преследует Оленьку в отсутствие Кмицица. Последний принимает новое имя и под этим именем искупает свою вину. В качестве Бабинича он покрывает себя славой под Ченстоховой. Теперь он уже может вернуться к возлюбленной, которая встречает его словами: «Ендрусь! Я твои раны целовать недостойна» (3, 30).
Ю. Кшижановский называет «Трилогию» Сенкевича народным романом. Поскольку рыцарские средневековые образцы, которым следует в своих исторических романах Сенкевич, мы рассматривали как образцы для элиты общества (такой элитой были и рыцари гомеровского эпоса), возникает вопрос о содержании слова «народный». Ведь обычно под народными произведениями понимают разное. Это могут быть: 1) произведения, возникшие в народе; иными словами, «народный» характеризует здесь их генезис; 2) произведения, предназначенные для народа, хотя и не сочиненные им; 3) произведения о народе; 4) произведения, получившие преимущественное распространение в народе; 5) наконец, произведения народные в смысле «массовые», то есть популярные во всех слоях общества, независимо от классовой принадлежности.
Первое значение термина не входит в расчет: слишком уж мало известно сегодня об обстоятельствах возникновения многих средневековых произведений. Куртуазные романы, скорее всего, предназначались не для народа; трудно предположить, чтобы характерная для них эротика имела в виду именно такого читателя. Не были они и произведениями о народе; как мы уже отмечали, народ в них вообще отсутствовал. Солдат не был героем сражений, как нередко замечали критики о романах Сенкевича. Как и в средневековых легендах, авторский прожектор направлен на поединки рыцарей. Поэтому здесь, по-моему, можно говорить о народности лишь в последнем смысле, то есть в смысле массового распространения. Чтение романов Сенкевича в Польше означало, согласно его критикам, усвоение массами шляхетской традиции. Быть может, то же самое справедливо и для средневековых легенд, с которыми слушатели знакомились не только при могущественных дворах, но также — это касается прежде всего «chansonsde gestes» — и там, где останавливались паломники, путешествующие по определенным, хорошо известным путям.
Если принять последнее значение слова «народный», можно согласиться с В. М. Жирмунским, который причисляет к народным такие легенды, как: «Песнь о Роланде», «Тристан и Изольда», «Илиада» и «Одиссея», именуя их все народным героическим эпосом См.: Жирмунский В. М. Народный героический эпос. М. — Л., 1962. На эту интересную книгу мое внимание обратил проф. Ю. Кшижановский.. В первой главе своего труда автор на огромном сравнительном материале показывает, что подобного рода произведениям в самых разных странах присущи некоторые общие мотивы, — даже там, где о каких бы то ни было влияниях не может быть и речи. Таков, например, мотив чудесного рождения героя; его необычайные поступки в младенческом возрасте; удивительно ранние боевые успехи; то, что его не берет ни меч, ни пуля врага; завоевание своей избранницы вопреки непреодолимым, казалось бы, трудностям и т.п. Эти аналогии В. М. Жирмунский склонен объяснять общностью законов единонаправленного социально-исторического развития человечества. Я думаю, что тут дело скорее в общности некоторых черт психологического порядка, благодаря которым, например, мотив «Золушки» или «Давида и Голиафа» стал общечеловеческим мотивом. При таком понимании народности ничто не мешает нам — что мы и делаем — рассматривать легенды средневековья как произведения, в которых слово брала элита. Ее жизнь, ее кодекс воссоздавались в них В кн.: Bowra С. M. Op. cit., ch. 13, литература, которую мы рассматриваем, оценивается как несомненно аристократическая..
Коль скоро речь зашла о таких распространенных мотивах, как мотив Золушки, стоит поразмыслить о популярности дракона в средневековье. Образ этого ужасного зверя запечатлевает слово поэтов и кисть знаменитейших художников. Популярность Золушки объясняют обычно тем, что людям нравится слушать рассказы о тех, кого после множества унижений ожидает возвышение. Каждый, кто считал себя обойденным — а таких всегда много, — мог отождествить себя с Золушкой и вместе с нею наслаждаться ее триумфом. Это объяснение (по-видимому, небезосновательное) заставляет задуматься над тем, каковы были психологические предпосылки появления дракона в легендах средневековья. Ведь мы встречаемся с ним на территории весьма обширной. У вавельского дракона большая родня [Вавель — холм в Кракове, на котором расположен королевский замок. С этим холмом связано предание о драконе].
Некоторые видят в драконе представителя совершенно реальных диких зверей, угрожавших тогда человеку. Такое объяснение не кажется мне удачным: почему бы волкам и рысям не выступить в собственной шкуре? Далее, возникает вопрос, почему, собственно, дракон держал девиц под замком. Ведь к их прелестям он был равнодушен, и непохоже, чтобы он держал их в качестве заложниц, требуя выкуп за их освобождение. Судя по всему, это вымышленное чудовище было сконструировано таким образом, чтобы как можно выше превознести заслуги того, кто осмеливался бросить ему вызов, освобождая девицу или окрестных жителей от постоянной угрозы. Дракон воплощал в себе всевозможное зло, дабы рыцарю, при отсутствии иных врагов, было с кем сражаться.
Этосу рыцарей средневековья присуще далеко идущее сходство с этосом гомеровских рыцарей. Война и доходы, связанные с землевладением, были основой существования в обоих случаях. В обоих случаях налицо неустанное стремление к превосходству и славе, первенствующее значение храбрости, необходимой для защиты своей чести, измеряемой количеством побежденных врагов и преодоленных опасностей, обязательная щедрость, постоянное обращение к категориям стыда и чести. Согласно описанию Тацита, германские воины руководствовались похожей иерархией ценностей.
Однако принадлежность к элите, живущей войной, не представляется ни необходимой, ни достаточной для формирования этоса подобного типа. Известны пастушеские народы, руководствующиеся похожими нормами, и элитарные группы, занятые исключительно военным делом, которые не создали этоса подобного рода. В последнем случае я имею в виду Спарту, где воинская элита, свободная от каких-либо хозяйственных забот, не создала образца такого запальчивого и независимого человека, какими были Ахилл и Ланселот.
Если говорить о пастушеских народах, достаточно вспомнить культуру польских «гуралей», ту, какую описывал, противопоставляя ее культуре людей из долины, Казимеж Добровольский; ту, какую еще имели возможность наблюдать самые старшие среди нас и какую в стилизованной форме описал К. Тетмайер в сборнике рассказов «На скалистом Подгалье». Мы помним, как Собек Яворчак, приговоренный к пожизненному заключению в Оравском замке [Неточность: Собек Яворчак у Тетмайера приговаривается к двадцатилетнему заключению в Висничском замке], получив возможность бежать, не воспользовался ею, чтобы не нарушить слова, которое он дал стражнику. Ставка была высокой. Но Собек слово сдержал. И у него своя честь была! См.: Тетмайер К. О Собеке Яворчаке, который дорожил своей честью. — В: Тетмайер К. Избранная проза. М., 1956, с. 62-74.
«Равнины и низменности, — писал Артур Гурский в предисловии к своему переводу исландских саг, — порождают единовластие ввиду угрозы извне и изнутри; но горы уменьшают подобные опасения, что позволяет сложиться типу людей с независимой совестью» Sagi islandskie. Warszawa. 1931, s. 360..
Бельгийский социолог Э. Дюпреэль считал, что этос, в котором доминирует стремление к славе, к делам необычайным и трудным (о чем свидетельствует, как мы имели случай заметить, создание себе дополнительных трудностей в сражении или принятие почти невозможных для исполнения обетов), присущ верхнему слою общества, состоящего из «верха» и «низа». Ибо отношение нижестоящих к привилегированным может быть двояким: либо нижестоящие восхищаются теми, кто наверху, и стремятся им подражать, либо прямо наоборот — относятся к ним враждебно и противопоставляют им свою собственную систему ценностей. В первом случае привилегированным угрожает проникновение снизу; чтобы этому помешать, они стараются установить для себя такие требования, которым нелегко соответствовать. Во втором случае ощущаемая ими враждебность заставляет искать оправданий собственных привилегий. Достигается это, как и в предыдущем случае, культивированием «трудных» добродетелей, «vertus d'honneur» [Добродетели чести (франц.)], как называет их автор. Итак, в обоих случаях данный этос рассматривается как реакция на угрозу: в первом случае — наплыва «выскочек», во втором — на угрозу своему положению в условиях постоянно враждебного окружения. В пользу тезиса Дюпреэля свидетельствует, по-видимому, то отмечаемое всеми историками обстоятельство, что в явной форме рыцарский кодекс был сформулирован в позднем средневековье, когда рост значения бюргерства вынудил рыцарство разработать «оборонительную» кодификацию собственных норм.
В 1965 г. появился коллективный труд о некоторых обществах Средиземноморского бассейна, в которых понимаемая подобным образом честь играет особую роль. В интересном предисловии редактора книги Дж. Перестиани затрагивается вопрос о факторах, способствующих формированию такого этоса. «Честь и стыд, — пишет Перестиани, — постоянно занимают внимание людей в небольших замкнутых группах, где личные отношения в противоположность анонимным играют значительную роль и где личность совершающего поступок столь же важна, как и его положение» Honour and shame. London, 1965.. Это условие, по-видимому, действительно выполняется у Гомера и среди средневековых рыцарей, которые все были между собой знакомы и все друг о друге знали.
Сильное давление общественного мнения, связанное с размерами группы, — лишь один из факторов, которые следует принимать в расчет. Рассмотренные нами рыцарские группы обнаруживают, согласно тому же Перестиани, немалое сходство с преступными группами, действующими вне закона, с бандами и так называемыми «Streetcornersocieties» (группы подростков, собирающихся на углах улиц). Тех и других объединяет презрение к закону, склонность поддерживать справедливость, не выходя за рамки собственной группы. Мы уже говорили, что слова «номос» (закон) нет у Гомера. Впоследствии дуэль стала одной из форм восстановления справедливости без вмешательства государственных чиновников. Обратиться за помощью в суд там, где речь шла об оскорблении чести, значило потерять лицо. Поэтому государственные власти выступали против дуэли. В связи с наблюдениями Перестиани относительно характера преступных групп заметим, что сицилийская мафия в XIX веке называлась «Società degli uomini d'onore» [Общество людей чести (итал.)]. Ныне мафия занимается главным образом контрабандным ввозом в Соединенные Штаты наркотиков, спрятанных в искусственных апельсинах.
В коллективном труде американских авторов «Сотрудничество и соперничество среди примитивных народов» рассматриваются тринадцать разных культур с точки зрения преобладания в них принципа сотрудничества или соперничества. Поскольку интересующую нас рыцарскую культуру можно определить как культуру соперничества, стоит уделить внимание результатам этого исследования. Они изложены редактором книги Маргарет Мид в предисловии как обобщение монографических очерков, посвященных отдельным культурам.
М. Мид считает возможным выделить среди изучавшихся культур три типа: сотрудничающие, соперничающие и индивидуалистические. Примером первых служит южноафриканское племя батонга или индейское племя зуни; примером вторых — индейцы племени куиакутль; наконец, к индивидуалистическим культурам М. Мид относит, в частности, культуру эскимосов, у которых нет политической организации, позволяющей предпринимать какие-либо коллективные начинания. Что касается причин этих культурных различий, то в рассматриваемой книге, судя по послесловию, М. Мид приводит больше отрицательных, чем положительных результатов. Оказывается, нет связи между преобладанием принципа сотрудничества или соперничества, с одной стороны, и способом добывания средств к жизни (охотой, земледелием или скотоводством) — с другой. Не играет здесь роли, бедна или зажиточна данная группа, а также какой технологией она располагает.
Исключив влияние этих и других факторов, М. Мид находит некоторые детерминанты в социальной структуре племени. В «культурах сотрудничества» мы имеем дело с замкнутыми группами, в рамках которых (например, у индейцев зуни) позиция человека определена и гарантирует ему безопасность. Положение человека не зависит здесь от его инициативы и личных притязаний. В других культурах индивид не чувствует себя в безопасности, пока не убедится в своем несомненном превосходстве. (Заметим, что там, где положение человека определяется происхождением, его инициатива и личные притязания не должны были бы играть большой роли: ведь этой привилегии никто не может его лишить. Однако в рыцарском этосе дело обстоит иначе.) У маори соперничеству препятствует отсутствие экономической стратификации и сознания того, что можно улучшить свое положение благодаря успеху в хозяйственной деятельности. Но это не единственные факторы, которые должны приниматься в расчет.
М. Мид отдает себе отчет в том, что для решения поставленных здесь вопросов необходимо уточнить используемые понятия. Соперничество не обязательно носит конфликтный характер; сотрудничество не обязательно предполагает солидарность. Межгрупповое соперничество может сочетаться с сотрудничеством в рамках собственной группы. Соперничество, понимаемое как соревнование, следует отличать от соперничества, понимаемого как конкуренция. В первом случае главное — достижение цели, а отношение к соперникам — вопрос второстепенный. Во втором случае, напротив, главное — победить соперников, а достижение цели соперничества менее важно. Подобное различение проводится также между сотрудничеством-кооперацией и сотрудничеством-взаимопомощью. В первом случае упор делается на цели, которой желают достичь совместными усилиями; во втором — на межчеловеческих отношениях. Под индивидуалистическим поведением М. Мид предлагает понимать «... поведение, при помощи которого индивид стремится к поставленной цели, не принимая во внимание других», — с той оговоркой, что эта формулировка не содержит в себе ничего осуждающего и не имеет в виду проявление беспощадности к другим или их эксплуатацию См.: Mead M. Introduction. — In: Cooperation and competition among primitive peoples. New York; London, 1937, p. 16..
Что могут дать выводы М. Мид для характеристики рыцарской культуры средневековья? Я думаю, рыцарский этос правомерно (принимая только что упомянутую оговорку) определить как индивидуалистический, с тем дополнительным негативным оттенком, который имеет для нас предпочтение соображений собственного престижа общему интересу, заботы о сохранении собственного лица — заботе о судьбе боевых соратников. Так, Ахилл из-за личной обиды мог подвергнуть войско ахеян угрозе разгрома, Роланд не попросил помощи, не желая выглядеть трусом, что кончилось гибелью его отряда, а король Арагона Педро II отказался от выгодной военной позиции, чтобы противник не подумал, будто он боится, в результате чего все войско Педро II погибло.
Как видим, М. Мид ставит преобладание принципа соперничества или сотрудничества в зависимость от ощущения безопасности, причем последнее она принимает как нечто первичное, не требующее дальнейших разъяснений. С тем же успехом можно было бы принять за первичное склонность к соперничеству. Мандевиль утверждал, что стоит только где-нибудь собраться мужчинам сытым и утолившим любовную страсть, как между ними немедленно начинаются споры из-за первенства. Я полагаю, что склонность к определению в межчеловеческих отношениях некоего «порядка клевания» может считаться столь же первичной, как и стремление к безопасности, и что рыцарский этос нельзя психологически объяснить при помощи одного лишь последнего фактора. Храбрость, столь ценимая в рыцарском этосе, служила, разумеется, защите собственного существования, но также и защите чести, причем смерть рассматривалась как меньшее зло, чем унижение.
В заключение, после краткого обозрения гипотез о предпосылках возникновения рыцарского этоса, я хотела бы еще сказать несколько слов о положении, в котором оказывается функционализм перед лицом рассмотренных нами норм; причем я имею в виду функционализм не как методологическую программу, но как эмпирический тезис, согласно которому действующие в данном обществе нормы всегда служат каким-то разумным потребностям, иначе они не укоренились бы. В наименее уязвимой форме этот тезис сводится к утверждению подобной функциональности по отношению к потребности в сохранении биологического существования. Так вот: как я уже имела случай заметить в другой своей работе [М. Оссовская имеет в виду свою статью «О некоторых изменениях в этике борьбы» (1957)], рыцарский этос с его товарищеским отношением к врагу, отказом от использования преимуществ своей позиции и уравниванием шансов противников, с его ненужным риском ради демонстрации собственных достоинств, нередко оказывался самоубийственным и приводил к гибели целых военных отрядов. И все же он просуществовал несколько столетий, возродился в романтизме и по-прежнему трогает за живое не только читателей Сенкевича, но и таких разборчивых читателей Конрада, как Бертран Рассел; последний в своей автобиографии, несмотря на далеко идущие различия политических взглядов, выражает глубочайшую симпатию к традиционным ценностям, которые защищал Конрад. Каким потребностям служила их защита? Не будем терять из виду этого вопроса, прослеживая дальнейшие судьбы рыцарского этоса.
Придворная жизнь — это серьезная, холодная и напряженная игра. Здесь нужно уметь расставить фигуры, рассчитать силы, обдумать ходы, осуществить свой замысел, расстроить планы противника, порою идти на риск, играть по наитию и всегда быть готовым к тому, что все ваши уловки и шаги приведут лишь к объявлению вам шаха, а то и мата. Часто пешки, которыми умно распоряжаются, проходят в ферзи и решают исход партии; выигрывает ее самый ловкий или самый удачливый.
Лабрюйер. Характеры, VIII, 64
Институт двора как коллектива людей, зависящих от могущественной особы, обладающей властью и золотом, восходит ко временам очень давним. Мы помним дворы царя феакийцев и царя Менелая у Гомера. Поощрение монархами и вельможами ученых и художников также было известно в античности. Так поступали Птолемей в Александрии и Меценат в годы правления Октавиана. Но расцвет светской придворной культуры, ориентированной на развлечение, неизменно ассоциируется с эпохой европейского Возрождения, а в рамках этой эпохи — с Италией и такими дворами, как двор Медичи, д'Эсте, Гонзаго и Сфорца. Образ жизни, сложившийся в этих средоточиях вечного развлечения, требовал новых личностных образцов. Новые потребности стимулируют появление огромного числа пособий по придворным манерам и хорошему воспитанию. Среди них самый возвышенный тон берет «Придворный» Б. Кастильоне; ему мы и предоставим здесь слово прежде всего, учитывая, что этот образец получил огромный резонанс в Италии и за ее пределами.
Как помним, Аристотель от человека «по праву гордого» требовал высокого роста. У Кастильоне иначе. Высокий рост ни к чему, ибо ему сопутствует вялость ума. К тому же человек среднего роста ловчее в различных спортивных состязаниях, а это весьма желательно. Что касается происхождения, то в жизни встречаются придворные недворянского рода. Но так как образец Кастильоне — это образец совершенного придворного, то от последнего требуется иметь благородных предков. Ведь благороднорожденному обеспечен лучший жизненный старт, и ему легче проложить себе путь при дворе, без труда получая то, что другим достается в поте лица.
Правда, единственное достойное придворного занятие — занятие рыцаря, но по существу образец Кастильоне — «демилитаризованный» образец. Достаточно участвовать в турнирах, ездить верхом, метать копье, играть в мяч. Дворянин не задирист и не станет выискивать поводов для дуэли. Он бросит перчатку лишь в случае необходимости и тогда уж не позволит себе недостойной слабости. Хотя придворному не пристало заниматься каким-либо ремеслом, кроме рыцарского, он отличается во всем, за что ни возьмется. Он не будет внушать ужас своим видом, но и не уподобится женщине, как те, кто завивает волосы и выщипывает себе брови.
Особенно пристало придворному изящество и некоторая небрежность, которая скрывает искусство и заставляет предполагать, что все дается ему легко. Наша небрежность усиливает уважение к нам окружающих: что было бы, думают они, возьмись этот человек за дело всерьез! Однако она не должна быть наигранной.
Гуманистическая культура украшает любого. Поэтому совершенный придворный владеет латынью и греческим, читает поэтов, ораторов, историков, пишет стихами и прозой, играет на разных инструментах, рисует. Но музицировать он может не иначе, как поддаваясь на уговоры, на аристократический лад, относясь как бы свысока к своему искусству, в котором он совершенно уверен. Разумеется, он не станет ни плясать на каких-нибудь народных увеселениях, ни демонстрировать в танце чудеса ловкости, приличные лишь наемным танцорам.
На войне он следует велениям чести и готов первым взобраться на стены осажденного города, особенно если дело происходит на глазах у государя. Ибо придворный всегда должен помнить, что мало лишь обладать достоинствами — нужно еще уметь показать свой товар лицом. Тут ненавязчивая реклама вполне уместна. Отправляясь туда, где его еще не знают, он должен постараться, чтобы хорошая слава о нем опередила его появление при новом дворе.
В беседе придворный избегает злобных и ядовитых намеков; снисходителен к слабым, за исключением тех, кто уж слишком заносится; не станет смеяться над теми, кто заслуживает скорее наказания, чем насмешки, над людьми могущественными и богатыми, а также над беззащитными женщинами.
Что касается отношения к государю, то лучший способ приобрести его милость — это заслужить ее. Недостойными способами добиваться ее не следует, а бесчестность повелений государя освобождает от необходимости повиноваться им. Придворный своими достоинствами должен завоевать расположение повелителя до такой степени, которая позволяет говорить ему правду и указывать верный путь. Тогда он станет наставником своего государя. А наставлять его он должен в разных областях: в управлении государством, в делах войны и мира, в ограничении расходов на празднества. Если его повелитель не послушается этих советов, придворному надлежит устраниться, отказываясь служить злу.
Окончательную шлифовку всем этим достоинствам придают женщины с их мягкостью и деликатностью. Женщина при дворе (обратите внимание на отсутствие женского эквивалента слова «придворный») должна до известной степени владеть гуманистической культурой, живописью, уметь танцевать и играть (только, упаси бог, не на флейте), застенчиво отговариваясь, если ей предлагают блеснуть своими умениями. Она должна тактично поддерживать беседу и даже уметь выслушивать замечания, отчасти фривольные. Какой мужчина не захотел бы заслужить дружбу столь добродетельной и очаровательной особы? Незамужняя женщина может одарить своей благосклонностью лишь того, с кем она могла бы вступить в брак. Если она замужем, то может предложить поклоннику только свое сердце. Мужчинам следует постоянно помнить о своем долге защищать честь женщин, а также о том, что телесная связь оскверняет наше влечение к Красоте, воплощенной в прекрасной женщине.
В литературе уже замечено, что Кастильоне, который происходил из известного, могущественного и почтенного рода и который рисовал сияющий великолепием образец для рафинированной придворной жизни в Урбино, мог позволить себе возноситься мыслью под небеса, туда, где нет материальных забот и где приходится иметь дело лишь с платоновскими идеями. Различные авторы подчеркивали, что в этом образце добродетель необходима прежде всего для того, чтобы отличиться перед другими. Она не служит ни людям, ни богу; ведь придворный у Кастильоне, как легко увидеть, занят прежде всего собственным, мирским совершенствованием и его отражением в глазах окружающих. Он обращается к людям как свидетелям его совершенства, а не к богу как свидетелю и грядущему судии.
Трудно не заметить в придворном Кастильоне продолжения рыцарских мотивов, рассмотренных нами у Гомера, Аристотеля или в средневековье. То же стремление к славе, то же желание избежать клейма профессионализма и отгородиться от всего плебейского, культивирование спорта как занятия для избранных, располагающих свободным временем, связь между престижем и числом зависимых людей. Изменения в нормах поведения связаны с изменениями социальных ролей. При дворе человека оценивают не по его военным способностям, но скорее по тому, что он вносит в придворную культуру с ее ориентацией на пиршества и развлечения. Беседы позволяли приятно провести долгие вечера, а для того, чтобы блистать в них, надо было иметь что сказать. Описание К. Хлэндовским времяпрепровождения при феррарском дворе дает представление о неслыханном великолепии этой праздной жизни. Турниры, состязания, охота заполняли утренние часы. Вечером давались маскарады и балы. Пиршествам не было конца. Целому штабу поваров пришлось проявить незаурядную фантазию, чтобы на свадебном пиру, описанном у Хлэндовского, подать одно за другим 43 блюда. Ради забавы держали всевозможных экзотических зверушек, ради забавы гонялись за карликами, стоившими немалых денег, и за негритятами, которые вносили приятное разнообразие в многочисленный штат прислуги, хотя добыть их было непросто. Шут тоже был непременной фигурой. Одна только сторона жизни оставалась в пренебрежении: личная гигиена. «Гуманизм, — пишет К. Хлэндовский, — во всем подражал античности, лишь чистоте он так и не научился у римлян». «Рядом с сокровищами уживалась невероятная грязь» Chłedowski K. Dwór w Ferrarze. Lwów, 1909, s. 43. Далее цитируется то же издание..
«Одним из главных мотивов любой деятельности было стремление к помпезности, желание блеснуть, выделиться, поразить и ослепить окружающих богатством и роскошью», — пишет Хлэндовский (с. 412). «Эти кичливые люди с деспотическими наклонностями, происходившие почти все, кроме рода д'Эсте, из кондотьеров, хотели известности, славы, хотели прогреметь по всей Италии» (с. 413). Главными мотивами, согласно Хлэндовскому, были стремление господствовать, любовь и вендетта. Совершение тягчайших преступлений не наносило ущерба доброму имени, но забыть о нанесенной тебе обиде или об оскорблении считалось недопустимым. «Быть исполнителем преступлений тирана не считалось зазорным, но отступить в чем-нибудь от правил турнира или дуэли значило запятнать свое имя» (с. 420). Действительность была далека от образа идеального придворного, нарисованного Кастильоне. «Едва ли не каждый из поэтов и писателей XV-XVI веков, — пишет Хлэндовский, — сокрушался из-за придворных нравов, из-за того, что ему приходилось писать по заказу, а это губительно для любого таланта; Кастильоне писал для тех, кто приказывал, а не для тех, кто должен был целыми днями ждать повелений в прихожей» (с. 475). Чтобы двор мог блистать великолепием, из народа выжимали последний грош. Ремесленникам нередко приходилось на коленях умолять заплатить им положенное. О нападках на придворную жизнь, о литературе, изображавшей «антипридворного», мы еще скажем после рассмотрения других придворных образцов, переданных нам в наследство традицией.
В XVI-XVII веках, как уже говорилось, было не счесть трактатов, поучающих, как следует вести себя при дворах или в салонах, чего требует от нас учтивость, хорошее воспитание. Об этом писали аристократы и мещане, писатели, ныне давно забытые, и такие, как Эразм Роттердамский. Трактат Эразма «О достойном воспитании детей», изданный в 1530 г., за шесть лет выдержал 30 изданий и вызвал множество подражаний. Указания Эразма адресовались всем, кто желал быть хорошо воспитанным. К дворам он почтения не питал, о чем речь пойдет ниже.
Среди этой обширной литературы следует выделить нарисованный шевалье де Мере образец «honnête homme», который, как считают историки нравов, не утратил своего значения в придворной жизни Франции вплоть до Великой французской революции. Мы приводим этот термин в оригинале, поскольку перевести его с французского не так-то просто. Сегодня назвать кого-нибудь «honnête homme» — значит констатировать его порядочность, ограниченную порой областью денежных отношений. Но у шевалье де Мере это слово имело иную окраску: здесь оно было близко к таким выражениям, как «светский человек» (homme de monde), «учтивый человек» (galant homme), человек, принятый при дворе и знающий его обычаи. «Galant homme», по мнению некоторых авторов, блистал в несколько большей степени, чем «honnête homme», и часто лучше умел выставить напоказ свои достоинства, но был при этом более поверхностным. Монтень был «honnête homme», но, как утверждают, был чужд придворной галантности и не был светским человеком.
Затрудняясь точно передать значение слова «honnête», мы, однако, можем попытаться воспроизвести характеристику людей, к которым оно применялось. Ее нельзя выразить в одном слове, так как речь здесь идет не об одном каком-нибудь качестве, но о целом их комплексе, состав которого отчасти меняется, смотря по тому, с какой версией приходится иметь дело — аристократической или мещанской Здесь можно назвать, например, сочинение Никола Фаре «Порядочный человек, или Искусство нравиться при дворе» (1630), которое считается мещанской версией «Придворного» Кастильоне., а также в зависимости от личных вкусов того, кто к этому образцу прибегает.
Шевалье де Мере родился в 1607 году. Родом он был из семьи достаточно знатной, чтобы быть принятым в лучших салонах и стать в них учителем изящных манер и хорошего воспитания. Известно, что несколько лет он учился у иезуитов и крайне скептически относился к приобретенным у них познаниям. Два дня пребывания в большом свете, писал он, дают больше, чем два года занятий у таких наставников. Писательскую деятельность де Мере начал поздно — после шестидесяти. Свои взгляды он излагал, как тогда было принято, прежде всего в письмах, а также в диалогах, где проявлялось его отточенное искусство вести беседу.
Называя де Мере учителем изящных манер и благопристойности (bienséance), следует сделать одну оговорку: сам он постоянно подчеркивал, что никакого профессионального занятия не имеет и не собирается обучать ему людей своего круга. Страху перед клеймом профессионализма приписывают то обстоятельство, что Декарт не подписал своего «Рассуждения о методе». Тем же можно объяснить намеренно небрежную форму «Опытов» Монтеня, его неожиданные переходы от одной темы к другой и вводящие в заблуждение заголовки, по которым нелегко догадаться, о чем пойдет речь. Вопреки злым языкам, утверждавшим, что де Мере получал постоянное содержание у принцессы де Ледигер, ему самому хотелось, чтобы его считали любителем, а его беседы в салонах — непринужденной импровизацией, хотя эта мнимая непринужденность стоила ему немалых трудов. Правда, де Мере, вслед за Кастильоне, считал достойнейшим занятием военное, но сам был не слишком силен в ремесле воина и, несомненно, лучше чувствовал себя в салоне, чем на полях сражений.
В своем сочинении «Об истинной учтивости» де Мере пишет: «Итак, быть человеком учтивым (honnête homme) не профессия, и, если бы меня спросили, в чем состоит учтивость (honnêteté), я ответил бы, что это преуспеяние во всем, что ни есть в жизни привлекательного и подобающего» Mere A. G. Chevalierde. De la vrai honnêteté. — In: Oeuvres complètes, Paris, 1930, vol. 3, p. 70. Далее сочинения де Мере цитируются по тому же изданию.. Чтобы достичь совершенства в этом искусстве, необходимо сочетание хорошего происхождения и хорошего воспитания. Но слишком уж углубляться в науки не стоит: это уводит от жизненно важных дел (commerce de la vie). Язык Архимеда или Евклида — не тот язык, которым говорят при дворе. Занятия, которым они посвятили себя, следует предоставить низшим сословиям. Известно (и об этом напоминает автор предисловия к сочинениям де Мере), что аристократия, бывало, гордилась своим невежеством; и даже, рассказывают, были такие, что утверждали, будто знающий латынь не может быть дворянином — убеждение, на смену которому пришло провозглашение знакомства с латынью отличительной чертой благороднорожденного. Де Мере не заходил так далеко, а от принца требовал, чтобы тот знал многое, рекомендуя ему прежде всего изучать историю; но историк должен был писать так, как будто он упал с неба и не имеет ни родины, ни личных пристрастий.
В обучении де Мере особенно подчеркивает роль подражания: в присущем «honnête homme» совершенстве есть нечто такое, чего нельзя объяснить, нечто неуловимое, что можно лишь показать. Поэтому пребывание в обществе людей благовоспитанных — лучший способ уподобиться им, причем разум необходим для того, чтобы указывать путь к совершенству, а сердце — чтобы следовать тому, что признано наилучшим. Рассуждая на важные темы, незачем подражать педантам. Нужно все подавать с изяществом, которому чуждо любое преувеличение Цит. по: Magendie M. La politesse mondaine et les théories de l'honnêteté en France au XVII siècle. Paris [1925], vol. 1, p. 419.. Великолепие пробуждает восхищение, но не любовь: мы восхищаемся безупречными красавицами, но любим женщин просто красивых. Изящество любит свободу. Строгие правила его замораживают, а принуждение для него пагубно. Сципион не годился для хорошего общества — был слишком сух и слишком серьезен. Между тем, пишет де Мере, «я желал бы, чтобы honnête homme был скорее любезным и мягким, нежели суровым и строгим» (т. 3, с. 91). Те, кто слишком уж строго придерживается правил, пусть даже самых похвальных, бывают нередко смешны, а боязнь стыда и стремление к славе — изначальные склонности человека.
Славу приносят деяния трудные, и мы беремся за нелегкие задачи ради нее. Поэтому на войне ищут не легких путей к победе — например, неожиданно напав на врага ночью, — но более трудных путей, чтобы после не пришлось стыдиться чересчур уж легкой победы. Боязнь стыда — лучший путь приобретения чести (т. 1, с. 82; т. 3, с. 90). Нет ничего важнее, чем заслужить признание и любовь тех, кто знает, что хорошо, а что плохо. Истинная честь, как определяет ее Ш. Будор, автор предисловия и комментариев к сочинениям де Мере, — это независимость от всего и от всех, это способность поддерживать добрые отношения, но никому не вверяться, это сохранение душевного равновесия, невзирая на людские причуды, неблагодарность, мстительность или зависть. Истинная честь защищает себя при помощи учтивости, свободной от агрессивности, но и не ведущей к стойкой привязанности. Ведя беседу, следует постоянно помнить о языке, которым мы говорим: он не должен иметь ничего общего с языком черни. Нужное слово должно быть сказано вовремя. Особый трактат де Мере посвящен правильной дозировке суждений и чувств. Тут нужен порядок — и в голове, и в сердце. Он позволяет нам наилучшим образом явить свету свои добродетели, ведь укрытая добродетель — все равно что зарытый без всякой пользы клад. В беседе ни в коем случае нельзя говорить так, как говорил бы специалист. Специализация при дворе до такой степени нетерпима, что даже свои таланты придворный должен демонстрировать с небрежностью.
В этом неусыпном самоконтроле очень полезно общение с женщинами. Они учат нас, как понравиться людям с хорошим вкусом. Де Мере, однако, не поддерживает институт брака. С супружеством связано очень уж много забот. Супруги, считает де Мере, сохраняют друг другу верность самое большее лет пять или шесть, а среди женщин неглупых мало какая не ненавидит своего мужа и не оставляется им в пренебрежении. А если мужья их и любят, то все же любили бы больше, не будь они законными женами. Де Мере возмущает преданность жены, дошедшая до такой степени, что супруга хотела во что бы то ни стало следовать за мужем в далекую Индию, куда тот отправлялся на лечение (т. 2, с. 774 и след.).
Придворный де Мере не проповедовал специально Добродетели, мимо которой не прошел бы автор мещанского происхождения, а именно солидности по части Денежных обязательств. О том, каким путем де Мере Добился некоторого благосостояния, говорили разное. Шулерство и пополнение бюджета карточной игрой не были редкостью в этом кругу. Многие полагали, что де Мере, дабы поддержать свою репутацию в большом свете, подправлял и даже просто подделывал адресованные ему письма, опубликованные лишь после смерти их авторов. М. Мажанди, знаток кодексов хорошего тона эпохи, считает де Мере сухим эгоистом, бесполезным для общества человеком; а в нарисованном де Мере образце придворного, по мнению Мажанди, какие-либо моральные соображения отодвинуты на задний план: это образец человека, желающего сделать карьеру при дворе и нравиться окружающим не для того, чтобы сделать им приятное, но чтобы обеспечить успех себе самому.
Читатель, я думаю, согласится, что перед нами одна из разновидностей рыцарского этоса, хотя сражаются здесь не оружием, но прежде всего на словесных турнирах, в которых, говорят, блистал де Мере. Если сопоставлять де Мере с Кастильоне (а сходство между ними во многих случаях несомненно), то нельзя не заметить, что тон итальянского автора гораздо возвышеннее; как помним, итальянский придворный хотел быть советчиком и моральным наставником государя, отвергал лесть как способ повлиять на него и любые пути завоевания его благосклонности, кроме личных заслуг. Между тем де Мере не одобряет светских людей, которые ударяются в морализаторство (т. 3, с. 102). Это, мол, им не идет и отдает ханжеством. Из-за высоких моральных требований, предъявляемых к придворному, трактат Кастильоне трудно назвать пособием для тех, кто хотел бы сделать карьеру при дворе. Отзвуки платонизма заметны в его отношении к эротике, к которой де Мере подходит скорее по-земному цинично. Для де Мере характерно также его отношение к браку — тема, которой Кастильоне вообще не касается. Обоих авторов объединяет отсутствие какой бы то ни было религиозности; их личностные образцы совершенно мирские. Аристократия вспомнит о религии лишь тогда, когда ей всерьез начнет угрожать недовольство низов и она сочтет, что религия (не для собственного употребления, а для народа) может защитить ее от этой угрозы.
Кастильоне и де Мере занимало то, как добиться успеха при собственном дворе; Франциск де Кальер, классик в области придворной дипломатии, рассматривает пути к успеху в отношениях с чужеземными дворами. «Искусство вести переговоры с государями настолько важно, — писал он, — что благополучие величайших держав зависит нередко от умения тех, кто ведет переговоры» Callieres F. Sztuka dyplomacji, Warszawa, 1929. Далее цитируется то же издание.. На вопрос, что нужно делать для того, чтобы добиться успеха при собственном дворе, и для того, чтобы успешно играть роль дипломата при чужеземных дворах, Кастильоне, де Мере и де Кальер отвечают одинаково: нужно прежде всего нравиться, заставить себя полюбить, завоевать людские сердца. После чего они переходят к рассуждениям о том, каким образом приобретается расположение окружающих.
Книга Кальера на эту тему появилась в 1716 году под длинным заглавием: «О способах вести переговоры с государями, или О пользе негоциации, о выборе послов и резидентов, а равно о качествах, необходимых для преуспеяния на этих постах». (Не следует путать этого автора с Жаком де Кальером, опубликовавшим в 1658 г. трактат «О судьбах некоторых достойных людей и дворян, показывающих, как жить при дворе согласно правилам политики и морали».) Сочинение Ф. де Кальера было в том же году переведено на английский язык, а в 1919 г. переиздано в Англии под сокращенным заглавием «Практика дипломатии». В Польше оно вышло в 1929 г. в переводе М. Шерера под заглавием «Искусство дипломатии». В разных странах оно пользовалось большим успехом. М. Шерер переводил с французского, позволяя себе некоторые сокращения. Текст этот и во французском издании не был точным воспроизведением оригинала; сокращений там,
правда, не было, зато были добавления. Сокращения М. Шерера не касались существенных моментов, так что я в своем изложении следую польскому переводу.
Кальер верит в великую миссию дипломатов — людей, которые исходят из того, что браться за оружие можно не раньше, чем будут исчерпаны возможности разумного убеждения, и потому играют важную роль в качестве миротворцев. Наследника аристократических рыцарских традиций уже не влечет военное ремесло: отныне он придерживается мирной стратегии.
Какие качества требуются от дипломата? Дипломатом, полагает Кальер, не может быть человек неприятной наружности, слишком высокого или низкого роста. Он должен быть знатного рода, ведь это поднимает его значение в глазах окружающих и служит проявлением уважения к государю, к которому он послан. Но если затруднительно сочетать в одном лице знатное происхождение и личные достоинства, последним следует оказать предпочтение. Дипломат должен обладать состоянием: это охранит его от соблазна богатых подарков. «Римляне и афиняне никогда не допускали к высоким постам людей, не обладающих достаточным состоянием». Отказываясь от всяких подарков, дипломат сам должен прибегать к этому средству, а также держать на секретном жалованье людей, у которых больше ловкости, нежели денег, и которые «владеют искусством проникать на любые дворы. Осведомителей надо искать среди людей корыстных, болтливых, недовольных и несдержанных». Автор одобряет эти приемы.
Подарки должны вручаться искусно и непринужденно, так, чтобы их можно было принять с соблюдением правил приличия. Жалеть расходов на эти цели «было бы непростительной ошибкой»; ведь посол, будучи «почетным шпионом», должен открывать тайны дворов, при которых он состоит. Посол должен быть щедрым. «Обильно накрытый стол позволяет выведать, что делается в стране». Уж так повелось, что хороший обед примиряет умы, сближает сотрапезников и побуждает их к откровенности; а когда вино развяжет им языки, они могут выболтать важную тайну. За вином посол не должен терять голову, но скорее заставить других утратить ясность рассудка. Посол, который не живет на широкую ногу, ценных сведений не получит. Тут пышный образ жизни весьма полезен. Он также позволяет привлечь на свою сторону женщин. «Могущественные чары их прелестей влияют подчас на самые важные решения». К тому же через женщин просачиваются секреты. Поэтому сердце надо держать в узде. Пользуясь чужими страстями, мы должны повелевать собственными.
Неправда, говорит Кальер, будто хороший посол — непременно мастер в искусстве обманывать. Посол должен быть человеком чести, порядочным человеком. Ложь небезопасна, но утаивание части правды вполне допустимо. Одна из глав книги Кальера называется весьма знаменательно: «Как умело вести переговоры, лавируя между обманом и искренностью». Рассуждения автора на эту тему — апологетические, оправдывающие; должно быть, его совесть в этом отношении небезупречна. Прибегать ко лжи — дело обычное, во всяком случае, среди дипломатов, коль скоро де Кальер особенно настойчиво предостерегает от легковерия. Безопаснее сделать вид, будто веришь всему, обманывая обманщика.
«Послу следует гораздо менее говорить, нежели слушать. Мудрость и длинные речи ходят обычно порознь». «Должно быть холодным, скрытным, не лезть на передний план и иметь ангельское терпение». То, что у нас чешется язык, — недостаточное основание для того, чтобы вступать в разговор. Доказательства доверия можно давать, если это в наших интересах: ведь доверие можно с успехом использовать при других обстоятельствах. Посол должен уметь разгадывать мысли и побуждения окружающих, а сам, подобно Протею, принимать любой облик, смотря по обстоятельствам. В обхождении он ровен, учтив и доступен; там, где затронута его честь, несгибаем; в ситуации, требующей быстрых решений, смел и решителен. С тем, что он хочет осуществить, он должен знакомить людей мало-помалу. Таким путем можно приобрести их поддержку в делах, которые показались бы им немыслимыми, ознакомься они с ними сразу во всем объеме. Предлагая что-либо другим, нужно стараться, чтобы партнеры увидели в предложении выгоду для себя, причем во второстепенных вопросах надо идти на уступки, дабы получить желаемое в вопросах более важных. Немало людей готовы отказаться от своего мнения, если признать их правоту в других отношениях.
Искусное обхождение с людьми требует определенного запаса знаний. Демонстрировать эти знания следует, как уже говорилось, на языке, отличающем придворного от мещанина. (Ф. де Кальер был автором книги «О хорошем и дурном употреблении способов изъясняться. О мещанской манере говорить, отличной от принятой при дворе».) Дипломат должен быть знаком с действующим законодательством, с генеалогией государя (это важно, поскольку приходится считаться с родственными связями), а также отдавать себе отчет в том, кому принадлежит реальная власть в стране. Знание истории также необходимо, но слишком углубляться в нее не следует: общение с живыми куда важнее, чем с покойниками. Правоведы в качестве дипломатов имеют преимущество образованности, зато рыцарское сословие легче приобретает благосклонность дам, что крайне важно; ведь лучшее средство добиться успеха — это нравиться. Причем следует позаботиться, чтобы до сведения государя, которому служит посол, дошло, что его представитель пользуется успехом, и чтобы государь, с которым посол ведет переговоры, был убежден, что посол занимает высокое положение у себя в стране.
От посла не требуется безусловной честности — такая честность в делах государственных мало что даст. Можно позволить себе быть менее разборчивым в средствах, если речь идет не о личных интересах, но о благе страны или же если противники прибегают к неправедным средствам. Однако наносить вред другим допустимо лишь в том случае, если они хотят нанести вред нам и если наш государь справедлив. На вопрос, всегда ли посол должен слушаться своего государя, Кальер отвечает: «Известно ... что долг посла — не выполнять явно несправедливых повелений государя; но в сомнительных случаях необязательно стараться проникнуть их скрытый смысл». Стоит подчеркнуть эти слова: они иллюстрируют стиль рассуждений автора, который пробирается скользкими тропами и всегда оставляет в своей морали лазейку, открывающую дорогу к успеху.
В книге «Этическая мысль английского Просвещения» я писала о двух аристократах, поучавших, как вести себя при дворе: сэре Фр. Уолсингеме, современнике королевы Елизаветы, и жившем два века спустя лорде Честерфилде, который прочил придворную карьеру своему внебрачному сыну и воспитывал его соответствующим образом в своих письмах. Поскольку там об этом говорилось подробно, я не буду здесь повторяться, а только укажу на существование английских аналогов рассмотренных нами итальянских и французских придворных писателей. Отмечу также общую для всех них черту, а именно интерес к дипломатии. (Если читателю в этом контексте пришло на ум имя Макиавелли, то я замечу, что мы исключили его из нашего рассмотрения. Ведь наша задача — проследить развитие аристократических личностных образцов; советы же государю, как сохранить свою власть, нас здесь не интересуют, а именно этот вопрос — главный для Макиавелли.) Нужно отдавать себе отчет в том, что двор, упорно избегая каких-либо профессиональных занятий, создает новую профессию — профессию дипломата. Это занятие не наносит ущерба чести. В то же время оно требует немалых денежных средств и положения в обществе, связанного с благородным происхождением.
По-видимому, первой обзавелась постоянными посланниками при чужеземных дворах Венеция; прежде особых представителей посылали только для ведения переговоров. Аристократия долго удерживала в своих руках дипломатические посты даже в тех странах, где она была лишена политического значения. О былой роли аристократов в дипломатии и по сей день свидетельствуют «дипломатические охоты».
Шекспир известен не только как критик рыцарских образцов, но и как критик придворных нравов. Особенного внимания заслуживает его драма «Троил и Крессида». Здесь мы встречаемся с людьми и событиями, знакомыми нам по «Илиаде», причем античные мотивы переплетаются со средневековыми. Пламенные уверения Троила в любви напоминают язык средневековья, так же как ухаживанья Париса, преклоняющего колена у ног Елены. Сразиться за даму готовы даже Гектор и Нестор. Крессида на средневековый манер дарит Троилу свой нарукавник, долженствующий украшать его шлем как символ верности. Гектор придерживается рыцарских правил «честной игры», предупреждая Ахилла: «Я безоружен. Драться не хочу я» Шекспир. Полн. собр. соч. М., 1959, т. 5, с. 464. Далее цитируется то же издание.. Этот сплав двух эпох показывает, как легко перейти от «Илиады» к средневековому рыцарству.
В «Троиле и Крессиде» Шекспир низвергает с пьедестала героев «Илиады». Поводом для Троянской войны служат у него, как и у Гомера, вопросы престижа. Не в Елене дело, а в оскорблении, каким было для греков ее похищение. Я. Котт в своих «Очерках о Шекспире» видит в этой пьесе прежде всего критику войны. По-моему, скорее можно было бы усмотреть главную проблему пьесы в проблеме чести. «Гордыня бросит кость, и они перегрызутся из-за нее» [В русском стихотворном переводе: «Два пса смирят друг Друга, ибо злость // Их гордости для них обоих — кость» (с. 357)]. «Когда бы дело не касалось чести, // А только нашей прихоти пустой, // Не проливал бы я троянской крови, // Елену защищая», — признается Троил (с- 370). Ахилл — это фанфарон, упоенный собственным мнимым величием и не понимающий, что «коли человек старается прославить себя не делами, а словами, то такое самопрославление пожирает его дела» (с. 376). Человек «тогда лишь качества свои познает, // Когда они других людей согреют // И возвратятся с отраженной силой // К источнику (...) Не знает вовсе он себе цены, // Пока его другие не оценят // Достойной похвалой, подобной своду, // Что отвечает на любые звуки» (с. 401) — вот одно из множества верных наблюдений о том, что социологи называют «отраженным Я».
Ахилл вечно на поводу у собственной спеси и прихотей. Дружба его с Патроклом оказывается двузначной, ибо Терсит называет Патрокла «наложницей мужского пола» (с. 438). Сам Патрокл — грубиян, потешающий Ахилла плоскими шутками, например передразниванием славных мужей. Аякс — это человек, «в котором природа все нагромоздила; его доблесть доходит до глупости, а глупость приправлена рассудительностью» (с. 335). Крессида, несмотря на свои юные лета, смотрит на жизнь трезво, если не цинично. Она с легкостью изменяет Троилу, оказавшись в руках врага, и сознает без всяких иллюзий, что «мужчина хвалит то, что хочет взять. // Но чуть достигнут им предел желаний, // Бледнеет пыл желаний и мечтаний» (с. 345). Терсит, играющий роль наглого шута, поносит все и вся, обнаруживая незаурядную изобретательность по части оскорбительных кличек. Меньше всего достается от Шекспира Гектору — быть может, под влиянием характерной для XV века идеализации этого героя. В комедии «Как вам это понравится» шут в подтверждение того, что и он живал при дворе, заявляет: «Если кто-нибудь в этом усомнится, пусть произведет мне испытание. Я танцевал придворные танцы; я ухаживал за дамами; я был политичен с моим другом и любезен с врагом; я разорил трех портных; я имел четыре ссоры, и одна из них чуть-чуть не окончилась дуэлью» Шекспир В. Полн. собр. соч., т. 5, с. 106..
Читатель мог бы ожидать, что следующим критиком рыцарского этоса окажется в этой книге Сервантес. Я оставляю его без внимания не по недосмотру, а потому, что «Дон-Кихот» занимает здесь особое положение. Правда, в предисловии Сервантес ставит своей целью подорвать влияние несуразных рыцарских романов, но его симпатия к своему герою в этой мнимой сатире очевидна и передается читателю.
«Конечно, Дон-Кихот безрассуден, — пишет Томас Манн в эссе «Путешествие по морю с Дон-Кихотом», — увлечение рыцарскими романами сделало его таким; но этот являющийся анахронизмом конек в то же время служит источником такого подлинного благородства, чистоты, такого изящества, такого внушающего искреннюю симпатию и глубокое уважение достоинства всего его облика, и физического, и духовного, что к смеху, вызываемому его «печальной», его гротескной фигурой, неизменно примешиваются удивление и почтение, и каждый, кто встречается с ним, ощущает, недоумевая, искреннее влечение к жалкому и вместе с тем величественному, в одном пункте свихнувшемуся, но во всем остальном безупречному дворянину» Манн Т. Собр. соч. М., 1961, т. 10, с. 185-186..
Санчо, несмотря на свою ограниченность, каким-то образом сознает это величие: иначе трудно объяснить его почтение и верность хозяину, служба которому вместо доходов приносит одни неприятности.
Наиболее сурово обошелся с рыцарской традицией XVIII век. Мандевиль, характеризуя в своей «Басне о пчелах» людей чести, приписывает им большую терпимость к греху. «Человек чести не должен обманывать или лгать; он должен пунктуально возвращать то, что занимает во время игры, хотя кредитору нечего предъявить в качестве доказательства долга; но он может пить, ругаться и брать в долг у всех ремесленников и торговцев города, не обращая внимания на их настойчивые требования заплатить долг. Человек чести должен быть верным своему государю и стране, пока он находится у них на службе; но если он считает, что его не ценят, он может уйти от них и причинить им весь вред, какой только может. Человек чести никогда не должен менять свою религию из соображений выгоды, но он может быть таким распутным, каким пожелает, и вообще не исповедовать ни одной. Он не должен покушаться на честь жены, дочери, сестры друга или кого-нибудь еще, доверенного его попечению, но, кроме них, он может спать со всеми женщинами мира» Мандевиль Б. Басня о пчелах. М., 1974, с. 206..
Впрочем, обращение к чувству чести приносит, по мнению Мандевиля, полезные результаты для общества. Восхваляя высокое происхождение, мы пробуждаем в людях гордыню и поощряем их к достойным похвалы деяниям, единственная награда за которые — слава.
Я уже имела случай цитировать характеристику придворных сфер, предмет которой — не отклонение от норм, но скорее сами эти нормы. Придворная нравственность, по мнению Монтескье (именно его мы имеем в виду), процветает в монархиях, где ее поддержание соответствует интересам государя. Центральным является в ней понятие чести. Честь «требует предпочтений и отличий» («О духе законов», 3, VII) и потому пригодна для управления иерархическим обществом. Было бы трудно, не обращаясь к понятию чести, обязывать людей «выполнять все трудные и требующие больших усилий дела, не имея при этом в виду другого вознаграждения, кроме производимого этими делами шума» (3, VII). Монархия приходит в упадок, «когда утрачивается связь между честью и почестями, так что человек может быть в одно и то же время покрытым бесчестием и украшенным почестями» (8, VII). Монтескье прекрасно понимает, какой вредный пример подает поощрение людей, не пользующихся уважением, людей, «готовых к услугам» (о них еще пойдет речь).
Честь, согласно Монтескье, — это выражение интереса к собственному образу в глазах окружающих. Добродетели, которые она воспитывает, «всегда говорят нам менее о наших обязанностях к другим, чем о наших обязанностях к самим себе: предмет их не столько то, что влечет нас к нашим согражданам, сколько то, что отличает нас от них» (4, II). Если уж мы заняли какое-то положение в обществе, честь не позволяет нам вести себя так, как если бы мы считали себя недостойными этого положения. Страх перед утратой своего положения в обществе побуждает, например, говорить правду, «потому что человек, привыкший говорить правду, кажется смелым и свободным» (4, II). Желание выделиться учит нас также вежливости, которая свидетельствует о том, что мы не низкого звания. Эта мораль требует заботиться прежде всего о красоте поступков, об их величии и необычайности, причем более строго требует исполнять обязанности, не оговоренные законом.
В начале XIX века в таком же свете видит аристократическую мораль И. Бентам в своей «Деонтологии». С точки зрения демократической морали, от имени которой он выступает, уплата долгов в деловых отношениях важнее, чем страх оказаться в смешном положении. Аристократическая мораль держится противного мнения. Демократическая мораль высказывается в пользу утилитаризма, то есть интересуется результатами поступков, тогда как аристократическая считает, что выбор должного поведения зависит от вкуса, а вкус — дело сугубо личное.
Критика придворной жизни, как известно, имеет давние корни. К числу придворных недугов издавна относят лесть. Плутарх, автор трактата о том, как отличить льстеца от друга См.: Plutarch. Moralia: Quomodo adulator ab amico internoscatur. Цитирую по французскому переводу., худшим из хищников считал тирана, а из нехищных созданий — льстеца. Вот образчики приемов, к которым льстец прибегает: начинает он с уподобления собственных вкусов вкусам того, кому льстит. Если он порицает, то какую-нибудь мелочь, подобно тому, кто осуждает сочинение, плохое само по себе, за качество бумаги, на которой оно написано. Если он возражает, то без всякого риска. Например, в собрании граждан, где все расточают похвалы государственному мужу, он заявляет, что хочет сделать ему серьезный упрек, а когда все замирают в тревоге, встает и говорит, что не может больше смотреть на то, как тот не жалеет собственного здоровья. Пороки хвалимого льстец называет добродетелями, проигрывает ему при игре в кости или же в шашки, чтобы добиться его расположения. Разумеется, эти приемы приносят успех лишь тогда, когда тот, кому льстят, легковерен, а легковерен он тем больше, чем больше в нем тщеславия. Плутарх не был единственным античным автором, порицавшим лесть.
Известна средневековая критика придворной культуры, предпринятая Иоанном из Солсбери в сочинении «Поликрат» См.: Huizinga J. John of Salisbury. — In: Huizinga J. Men and ideas.. Нападки на придворных и придворные нравы становятся особенно резкими по мере возрастания роли дворов в эпоху Возрождения. «Вообразите себе, — писал о государях Эразм Роттердамский в «Похвале глупости», — а ведь это встречается и в жизни, — человека невежественного в законах, чуть не прямого врага общественного блага, преследующего единственно свои личные выгоды, преданного сладострастию, ненавистника учености, ненавистника истины и свободы...» «А что сказать о придворных вельможах? — читаем мы дальше. — Нет, пожалуй, ничего раболепнее, низкопоклоннее, пошлее и гнуснее их, а между тем во всех делах они хотят быть первыми». «Спят они до полудня; наемный попик стоит наготове возле постели и, лишь только господин пробудится, тотчас же наспех правит службу. Засим следует завтрак, по окончании которого почти тут же подают обед. Затем кости, бирюльки, пари, скоморохи, шуты, потаскухи, забавы и потехи» Эразм Роттердамский. Похвала глупости. М., 1983, с. 163-164..
В книге П. М. Смит «Антипридворное течение во французской литературе XVI века» дается обзор многочисленных сочинений, посвященных придворной жизни. Так, Ла Бети в написанном в середине XVI века трактате «Рассуждения о добровольном прислужничестве» объявляет круг приспешников государя опорой тирании, поработившей страну. Это сообщники преступлений тирана, его товарищи по развлечениям, потворники его страстей. Если Макиавелли видел в подобных людях угрозу власти государя, то здесь они служат его опорой. В рассматриваемую П. М. Смит эпоху возникает понятие «людей, готовых к услугам» («homme de servis, gens de servis»), которые пойдут на что угодно и которых можно использовать для чего угодно. Ихлозунг — «приспособиться» Smith Р. М. The Anti-Courtier trend in Sixteenth Century French literature. Genève, 1966, p. 197-198.. Многие писатели той эпохи возмущались обычным во Франции мужеложством, благодаря которому женообразные «mignons» [Милочки (франц.)]приобретали благосклонность своего господина. Ронсар, между прочим, писал о них в таких выражениях, что его сонеты не могли быть напечатаны при его жизни.
Если речь идет о критиках придворной жизни, стоит еще раз вернуться к Лабрюйеру, чтобы дополнить характеристику, послужившую эпиграфом к этой главе. «Человек, знающий двор, — пишет он, — всегда владеет своим лицом, взглядом, жестами; он скрытен и непроницаем, умеет таить недоброжелательство, улыбаться врагам, держать в узде свой нрав, прятать страсти, думать одно, а говорить другое и поступать наперекор собственным чувствам. Это утонченное притворство не что иное, как обыкновенное двуличие» («Характеры», VIII, 2) [«Характеры» (с указанием главы и раздела) цитируются по изд.: Ларошфуко Ф. Максимы; Паскаль Б. Мысли; Лабрюйер Ж. Характеры. М., 1974]. «Кто поверит, что спектакли, громовые рукоплескания в театрах Мольера и Арлекина, обеды, охота, балет и военные парады служат лишь прикрытием для бесчисленных тревог, забот и расчетов, опасений и надежд, неистовых радостей и серьезных дел?» (VIII, 63).
Не ждите искренности, откровенности, справедливости, помощи, благожелательности от человека, который недавно явился ко двору с намерением возвыситься (VIII, 62). При дворе, впрочем, нужны и плуты. Подчас они просто незаменимы: «Честь, добродетель, совесть — все это похвальные, но часто бесполезные достоинства. Мало ли случаев, когда порядочность только мешает?» (VIII, 53).
«Характеры» Лабрюйера в своем окончательном виде были опубликованы в 1696 году. Полвека спустя еще более резко отзывался о придворных Монтескье.
Доброе имя, доброе имя, доброе имя! Я потерял свое доброе имя, бессмертную часть самого себя.
Шекспир. Отелло, II, 3
Прослеживая дальнейшие судьбы рыцарского этоса, мы встречаем образец джентльмена. Трудно указать образец, влияние которого распространялось бы так широко, и притом не только в обществе, где он возник, но и за его пределами, образец равной интеграционной силы, образец, который в такой же степени унифицировал бы общество, преодолевая классовые и национальные барьеры. «Джентльмен, настоящий джентльмен, — писал поклонник и знаток Англии Андре Моруа, — это наиболее привлекательный тип в эволюции млекопитающих». Согласно шутливому замечанию, которое я уже имела случай цитировать, образец джентльмена в качестве экспортного товара больше содействовал престижу Англии, чем экспорт английского угля. Английское общество приняло его в качестве своего так же, как оно приняло наименование улиц и парков в честь аристократов и поправляло иностранцев, недостаточно знакомых с местными обычаями, которые говорили «Ньютон» вместо «сэр Исаак Ньютон».
Что можно сказать о происхождении и истории этого образца? Известное двустишие XII столетия:
When Adam delved and Eve span,
Who was then the gentleman?
[Когда Адам пахал, а Ева пряла,
кто был тогда джентльменом? (англ.)] —
свидетельствует об употреблении слова «джентльмен» для обозначения человека, который не трудится — во всяком случае, руками. В 1400 г., говорится в «Британской энциклопедии», «джентльмен» значило то же самое, что «generosus» (благороднорожденный) и «generosifilus» (сын благороднорожденного), и не связывалось с принадлежностью к определенной группе. Лишь около 1414 г. в судебных реестрах это слово начинает означать определенную социальную категорию — младших сыновей, лишенных наследства в силу обычая единонаследия. Не желая, чтобы их принимали за йоменов или франклинов [Свободные землевладельцы недворянского происхождения], которых они ставили ниже себя, они именовали себя «джентльменами».
В «Буржуазной морали» я писала о стараниях буржуа дать такое определение джентльмена, которое подошло бы к разбогатевшим мещанам. Типичным примером было предпринятое Даниелем Дефо различение между джентльменами по происхождению и джентльменами по воспитанию и образованию. Лишь последние, по его мнению, заслуживают звания джентльмена. Это происходило уже в XVIII веке, когда возросло и значение, и притязания «среднего класса»; но тенденция ставить происхождение позади личных достоинств джентльмена появилась гораздо раньше. Эти достоинства выдвигает на первый план Чосер, происходивший из разбогатевшей бюргерской семьи. Еще раньше мнение, согласно которому благородство определяется исключительно характером, упорно повторяется во Франции. Около 1290 г. Жан де Мён, соавтор «Романа о Розе», обстоятельно доказывал, что благородство зависит от добродетелей человека. Персонифицированная Природа говорит здесь: «Привычно слушать от людей, // Надутых важностью своей, // Что человек, чей знатен род // (Как говорит о нем народ), // По праву самого рожденья // Заслуживает предпочтенья // Пред тем, кто на земле корпит // И, не трудясь, не будет сыт. // По мне же, благороден тот, // Кто добродетелью живет, // А подлым я б назвать могла // Того лишь, чьи дурны дела». «Чтоб благородство сохранить, — читаем мы дальше, — Достойным предков надо быть, // Что славное сыскали имя // В свой век заслугами своими. // Но предки, век окончив свой, // Заслуги унесли с собой, // Оставив лишь богатство детям. // Они ж довольствуются этим // И, кроме этого, у них // Заслуг нет вовсе никаких, // Когда достойными делами // Они не вознесутся сами» Зарубежная литература средних веков. М., 1974, с. 350 (перевод А. Сухотина)..
«Роман о Розе» [Точнее, вторую часть романа, написанную Жаном де Мёном] историки литературы относят к мещанской литературе Пренебрежительное отношение к женщинам Г. Лянсон считает отличительным признаком мещанской литературы. См.: Lanson G. Histoire de la littérature française. Paris, 1951, p. 166., между прочим, на основании характерной для него женофобии, заставляющей вспомнить Гесиода, а также на основании большего, чем это принято у благороднорожденных, уважения к образованности. Женщина, согласно автору, не различает между добром и злом. Поэтому слишком доверять ей не стоит: доверить тайну женщине — значит довериться ее чарам. Что же касается ученых познаний, то духовные особы, утверждает автор романа, скорее способны быть благородными, учтивыми и разумными, чем неученые принцы и короли; ведь из книг они узнают, как надо и как не надо поступать. Следует также с большим почтением относиться к клирикам, которые воспитывают свой ум и стараются практиковать добродетели, описанные в книгах. Однако люди, занимающиеся философией, бедно одеты, обременены долгами и не окружены почтением, хотя они благороднее тех, кто проводит время в охоте на зайцев. Рыцарской традиции такое уважение к учености, вообще говоря, не свойственно. Отношение к труду в этом романе тоже иное. Те, кто желает считаться благородными (la noblesse), должны избегать высокомерия и праздности, блюсти свою честь и вести себя рыцарски. Их занятием должно быть рыцарское ремесло и воспитание умов См.: Jean de Meung. Roman de la Rose. Paris, 1958, p. 320..
В 1531 г. в Англии появляется классическое сочинение Томаса Элиота «Наставник», посвященное Генриху VIII Трактат Элиота цитируется по модернизированному (лексически и орфографически) изданию: Elyot T. The Governor. London, 1966.. Оно состоит из двух частей. Часть первая рисует образец человека, претендующего на высокую должность, причем само собой разумеется, что человек этот благородного происхождения, джентльмен. Часть вторая обращена исключительно к государю как блюстителю общественного блага. Нас, разумеется, интересует прежде всего первая часть.
В раннем детстве джентльмен должен быть окружен исключительно женщинами, подобранными крайне старательно. На седьмом году жизни мальчик переходит в исключительное ведение мужчины-воспитателя — исключительное, поскольку воспитание наставниками разного пола может ввести в соблазн. Учение следует начинать с латинского языка, которым надо свободно владеть в беседе и на письме; по-гречески же достаточно уметь читать. Автор вполне основательно считает излишним донимать ученика грамматикой. Понимание текста и его красот должно предшествовать грамматическому разбору. Вообще автор против того, чтобы заставлять учиться силком. Лучше прибегать к поощрению, чем грозить наказанием. С четырнадцати лет надлежит изучать риторику, не забывая о приобретении более практических познаний. Речь идет прежде всего об истории с элементами экономики и политики. Знакомство с правом и философией (прежде всего нравственной) венчает дело. В подборе авторов, подлежащих изучению, поражает преобладание античных писателей. Каждое указание иллюстрируется примерами из греческой или римской истории. Для того, кто исследует влияние одних культур на другие, это пересаживание чужеземных деревьев в совершенно иную почву весьма любопытно.
Как проводить часы, предназначенные для отдыха? Спать, полагает автор, следует не более 8 часов. Днем свободное время можно посвящать музыке, живописи или ваянию, не отдаваясь, однако, сверх меры этим занятиям. Элиот показывает, как любое движение в танце можно использовать для совершенствования каких-либо качеств. В занятиях спортом надлежит во всем следовать гигиеническим указаниям Галена. Верховая езда, разумеется, необходима. Можно еще заниматься игрой в мяч, плаванием и охотой. Из всех игр самая лучшая — шахматы, игра же в кости — изобретение дьявола.
Рассуждая о реализации своей программы воспитания, Элиот не может удержаться от горьких слов. Родители редко следуют ей из-за гордости, скупости и небрежения. Гордость побуждает их относиться к образованности свысока, считать ее уделом низших сословий. Между тем в образованности нет ничего неблагородного, как старается убедить читателя автор. Скупость не? позволяет родителям посылать детей учиться, что же касается домашних учителей, то родители интересуются не их знаниями, а тем, как бы поменьше им заплатить. О выборе повара они заботятся больше: уж о нем-то разузнают все досконально.
Общество Элиот представляет себе в виде пирамиды. Ее верхушке посвящена вторая часть его сочинения. Опубликованная четырьмя годами раньше (1531 г.), чем трактат Макиавелли «Государь» (1535 г.), и под тем же заглавием, она посвящена совершенно иной проблематике. Это не советы о том, как удержаться у власти, или о том, что с подданными надо обращаться, как с гусями, ощипывая их так, чтобы они поменьше гоготали. Это — наставления о том, как быть достойным власти и не позволить ей испортить себя настолько, чтобы пренебрегать любовью подданных или ограничивать свободу слова. «Сколько вреда, — замечает Элиот, — проистекало для государей и для их государств по причине ограничения свободы слова» (с. 108). Между правителем и обществом утрачивалась всякая связь, что для правителя плохо кончалось.
В образе джентльмена, нарисованном Элиотом, мало внимания уделено его добродетелям; этот пробел можно восполнить, проследив, какие черты античных героев особенно превозносил автор. Советуя брать пример с мужей древности, автор предостерегает от рабского подражания им, что свойственно льстецам. На посмешище выставляли себя почитатели Платона, которые утолщали себе одежду в плечах, чтобы уподобиться широкоплечему философу, или поклонники Александра Македонского, которые поворачивали голову на его манер. Элиот особенно подчеркивает, что своим благородным званием человек обязан своему благородству, а не древности рода, обширным поместьям или изрядным доходам. «Nobility» [Благородство (англ.)] — другое наименование добродетели. Чем дольше сохраняется она в семье, тем большего восхищения эта семья заслуживает (с. 106).
Томас Смит в трактате «Об английском государстве» (1583 г.) делит англичан на четыре разряда: 1) джентльмены; 2) граждане и горожане; 3) йомены, то есть мелкие землевладельцы; 4) ремесленники и крестьяне. В разряд джентльменов входит высшее дворянство (nobilitas major), состоящее из всех членов высшей палаты парламента, от герцогов до баронов, и дворянство не столь высокого звания. Среди последнего в свою очередь следует выделить: а) рыцарей, произведенных в это звание и обладающих правом именоваться «сэр»; b) сквайров, имеющих герб, а также джентльменов из прочих семей, издавна отличающихся богатством или же храбростью. Об этой последней категории автор рассуждает подробнее и приходит в конце концов к выводу, что «тот, кто отправляет государственное правосудие, учится в университете, изучает свободные искусства и, короче говоря, может жить, не трудясь и не занимаясь занятиями, требующими физического труда, кто принимает на себя обязанности джентльмена, отличаясь при этом джентльменским поведением и манерами... тот должен быть назван джентльменом» Цит. по: Barker E. Traditions of civility. Cambridge, 1948, p. 129-130..
Смит не возражает против доступности звания джентльмена: чем больше джентльменов, тем больше людей, принимающих на себя джентльменские обязанности. Джентльмен должен выделяться отвагой и щедростью. Его одежда и доспехи должны соответствовать его положению; от него требуется также большая образованность. «Он должен содержать прислугу, не занятую ничем, кроме обслуживания его особы». Я подчеркиваю эту подробность, потому что она подтверждает характеристику «праздного класса» у Т. Веблена. Но содержание большого штата прислуги не означает праздности: джентльмен обязан безвозмездно отправлять высшие общественные должности; впрочем, об этом уже говорилось.
Спор о том, кого можно, а кого нельзя считать джентльменом, продолжался столетиями, и следует упомянуть наиболее известных его участников. Полвека спустя после Т. Смита слово берут писатели Ренессанса, и среди них Генри Пичем. В трактате о совершенном джентльмене См.: Peacham H. The complete gentleman. Ithaca (New York), 1962. Далее цитируется то же издание.он обстоятельно рассматривает, кто может и кто не может быть включен в число джентльменов. В древности, замечает Пичем, людям низкого происхождения случалось достигать почетного положения благодаря личным заслугам. Гораций был сыном флейтиста, Вергилий — сыном гончара.
Далее Пичем задается вопросом о том, считать ли внебрачных сыновей благороднорожденными? Ведь нередко они оказывались лучше законных потомков. И еще, можно ли утратить дворянство из-за недостойного поведения? Ответ таков: если можно получить дворянство благодаря добродетели, то можно его лишиться вследствие пороков. Может ли бедность сочетаться с дворянством? Автор отвечает на этот вопрос утвердительно — еще одно свидетельство его демократических склонностей.
Затем Пичем приступает к рассмотрению различных занятий с точки зрения их соответствия достоинству джентльмена. Адвокатов и врачей он считает возможным отнести к джентльменам, за исключением хирургов, акушерок и шарлатанов. (Стоит напомнить, что в Англии еще в XIX веке хирургов и дантистов не принимали в обществе из-за того, что они работали руками.) Определенную трудность составляют для Пичема купцы. Ему известны пренебрежительные отзывы древних об этом занятии, например высказывания Аристотеля. С другой стороны, люди не могут найти всего вдоволь в одной лишь своей стране; поэтому, не допуская купцов в круг джентльменов, следует хотя бы признать честного купца благодетелем своей родины. Безусловно исключаются из числа джентльменов все те, кто зарабатывает себе на жизнь: например, художники, актеры, скрипачи, фокусники и т.д. Отсюда не следует, что автор ставит искусство невысоко. Его отношение к живописи — это отношение человека Ренессанса. Искусства (так же, как и наука) занимают в его глазах очень высокое положение. Влияние музыки, полагает он, необычайно благодетельно. Даже укус тарантула можно вылечить с ее помощью. Поэзия «способна грубость обратить в учтивость, развязного сделать благопристойным (...), ненависть преобразить в любовь, трусость в отвагу, словом, управлять любыми нашими страстями, как королева». Образованность Пичем ценит настолько, что хвалит за нее даже женщин. Любую минуту следует использовать для пополнения знаний. Тут надо брать пример с блаженного Августина, у которого даже ночь не пропадала впустую: так как свечи у него не было, он покрыл стену над своим ложем воском, чтобы в темноте записывать мысли, приходившие ему в голову по ночам.
Из физических упражнений Пичем рекомендует прежде всего верховую езду, плавание, бег и особенно охоту, которая и поныне остается излюбленным занятием сильных мира сего. Джентльмен должен быть сдержан и заботиться о своей репутации. Без нее даже самые ценные его достоинства теряют блеск, как алмаз без шлифовки. Автор сомневается, можно ли признать джентльменами (здесь он употребляет слово «noble» [Благородный (англ.)], используемое в его трактате в качестве синонима слова «джентльмен») людей, которые проводят жизнь в стоическом уединении (с. 12). Здесь он перекликается с Т. Элиотом, который готовил джентльмена к отправлению почетных общественных обязанностей.
Таким представляли себе джентльмена в обществе, где это понятие появилось; попробуем теперь воспроизвести основные черты образца джентльмена, сохранявшегося до второй мировой войны. Наиболее важным изменением была неуклонная демократизация этого образца; ее можно проследить, знакомясь с определением «джентльмен» в очередных изданиях Большого оксфордского словаря или Британской энциклопедии. В Оксфордском словаре поначалу главным выступает знатное происхождение, генеалогическое древо, право ношения герба. В более поздних определениях подчеркиваются личные достоинства. В последних изданиях слово «джентльмен» лишено какого-либо классового или морального содержания и становится просто вежливой формой обращения или упоминания о человеке. Лектор, начинающий свое выступление сакраментальной фразой: «Леди и джентльмены!», — вовсе не имеет в виду классового положения своих слушателей.
Э. Баркер, автор известных работ об английском национальном характере, возводит идеал джентльмена к средневековому рыцарству и итальянскому Ренессансу См. Barker E. Charakter narodowy. Warszawa, 1927, s. 261., напрасно забывая о роли человека «по праву гордого» у Аристотеля, роли, которую так сильно подчеркивает Маргарет Гривс см. Greaves M. The blason of honour. London, 1964.. В известных мне характеристиках образцового джентльмена нет уже речи ни о красоте, ни о силе — качествах, столь существенных для рыцаря средневековья. В Англии, где отношение к военным было скорее пренебрежительным, сила значила особенно мало. Что же касается внешности, то джентльмену достаточно было иметь достойный вид. Требования к костюму сегодня одни, а завтра другие, так что можно не считаться с общественным мнением. Ведь тот, у кого перечень предков достаточно длинный, может позволить себе быть не таким, как все. Один из отличительных признаков джентльмена — его речь. Это, конечно, условие само по себе недостаточное, однако необходимое для того, кто хочет считаться джентльменом. Ни в одной стране, кроме Англии, пишет Ч. Крослэнд, нельзя с такой уверенностью определить положение человека в обществе, стоит тому открыть рот См. Lipset S. M. Value patterns, class and the democratic policy..
Джентльмен никоим образом не может зарабатывать на жизнь, подчеркивает А. Ливингстон в своей статье «Теория джентльмена», входящей в Энциклопедию социальных наук. Поэтому он должен обладать определенными средствами. Табу ручного труда сохраняется еще в начале XX века. Занятия торговлей — вообще говоря, нежелательные — становятся иногда необходимостью из-за закона о единонаследии. Младшие братья первородных сыновей поселяются в городе и либо непосредственно, либо путем женитьбы на богатой горожанке входят в купеческую среду. Для них допускается также карьера священника. Как говаривал остроумец эпохи доктор Джонсон [Сэмюэл Джонсон (1709-1784) — английский писатель], «благодаря единонаследию в семье был только один глупец» (старшего сына учиться обычно не заставляли: его карьера была и без того обеспечена). Незамужние женщины нередко выполняли обязанности гувернанток, отыгрываясь за свою несложившуюся жизнь на вверенных их опеке детях.
Английское общество первых десятилетий XIX века, изображенное в «Ярмарке тщеславия» Теккерея, уже весьма разнородно. Отец Эмилии Седли — состоятельный купец. Баронет Питт Кроули женат на дочери оптового торговца.
Что касается физической культуры, то джентльмен, как известно, занимается любительским спортом; в элитарных школах учителей выбирают в значительной мере на основании их спортивных квалификаций, писал Бертран Рассел в своей книге «Воспитание и общественный строй» Russell B. Wychowanie a ustrój społeczny. Warszawa, 1933. s. 88.. И. Тэн развитие спорта в Англии связывал с климатом этой страны. При таком холодном и влажном климате, полагал он, потребность в движении не может не заявлять о себе. Английский джентльмен охотно занимается командными видами спорта. Иначе обстояло дело в Древней Греции, где соперничество атлетов было индивидуальным. На это обращает внимание К. Мангейм, который приписывает командным состязаниям большое значение в воспитании духа гражданственности. Ведь выигрывали или проигрывали не отдельные спортсмены, а команда, и это развивало чувство причастности к коллективу.
Однако ощущение причастности к коллективу распространялось только на собственный класс. «Потому что этот юноша — лорд, — писал У. Теккерей, — университет по прошествии двух лет дает ему степень, которой всякий другой добивается семь лет. Ему не нужно сдавать экзамен, потому что он лорд». И дальше: «Несчастливцы, у которых нет кисточек на шапках, называются «стипендиатами», а в Оксфорде — «служителями» (весьма красивое и благородное звание). Различие делается в одежде, ибо они бедны; по этой причине они носят значок бедности и им не дозволяется обедать вместе с их товарищами-студентами» Теккерей У. Книга снобов. — Собр. соч. М., 1975, т. 3, с. 366..
Постепенная демократизация понятия «джентльмен», о которой мы говорили, была еще далека от ликвидации классовых различий. Законодательство о бедных, пишет Э. Баркер, приучило аристократию смотреть на бедняков как на людей, зависимых от налогоплательщиков. Укреплению социальных барьеров содействовал также пуританизм, веривший, что бедность — это вина.
Сопротивляясь любым реформам, так называемые «публичные» школы [Public school — привилегированные частные школы в Англии] учили своих воспитанников прежде всего латыни и греческому. Так древние языки вторично стали признаком классовой принадлежности, хотя уже на другой манер. Когда-то рыцарь считал грамотность уделом клириков. Теперь полагалось иметь кое-какие познания в древних языках, чтобы быть причисленным к джентльменам. Согласно Т. Веблену, знание латыни служило доказательством того, что человек мог позволить себе тратить впустую время и деньги; как видим, этот автор относился к классическому образованию не слишком приязненно. Закрытый, привилегированный характер «публичных» школ пробовали защищать, ссылаясь на то, что должны существовать учебные заведения, готовящие к службе на высших постах, а не к определенной профессии, и что «публичные» школы выполняют эту задачу лучше всего. Одним из средств воспитания в этих школах была розга, фактически узаконенная после педагогических реформ известного своей суровостью Т. Арнолда в Рагби [Одна из наиболее престижных частных мужских школ в Англии]. Педагогам, которые этого средства не одобряли, объясняли, что иначе нельзя, ибо человек от природы грешен. Розга должна была внушать воспитаннику добронравие, изгонять порок и приучать мужественно переносить боль. А предоставление совоспитанникам права наказывать розгой приучало их не только руководить, но и подчиняться См.: Guttsman W. L. The British political elite. London, 1963, p. 150..
Известно, что солидарность однокашников сохранялась и после окончания школы. Воспитанник школы в Итоне или в Хэрроу, придя к власти, раздавал должности своим школьным товарищам. За рамки правящего класса эта солидарность не выходила. Соучеников-стипендиатов те, кто вносил полную плату за обучение, попросту не замечали. Семейная традиция участия в политической жизни позволяла выпускникам привилегированных школ делать карьеру по проторенному пути, причем служба нескольких поколений семьи на общественных должностях значила для ее престижа больше, чем титулы Ibid., p. 160.. Финансовая зависимость от отца нередко побуждала сыновей разделять его взгляды. Браки заключались в узком кругу элиты, так что она состояла по большей части из родственников. Это смягчало политические трения.
В школах для будущих джентльменов, которых, подобно средневековым рыцарям, воспитывали вне дома, особое значение придавалось хорошим манерам; следует признать, что в этих манерах все чаще появлялись альтруистические элементы. О пренебрежительном отношении джентльмена к интеллектуальным достоинствам немало написано. «Дух «публичных» школ, — писал Б. Рассел, — это дух презрения к интеллигенции научного типа» Russell В. Ор. cit., p. 88.. У. Теккерей, говоря о некоем баронете, возмущался при одной только мысли о том, что человек, с трудом умеющий читать, человек грубый, которому доступны только «животные чувства», восседает среди высших сановников Англии (речь шла о членстве в палате лордов). Родон Кроули «слыл в городе первейшим и знаменитейшим шалопаем и денди. Бокс, крысиная травля, игра в мяч и езда четверней были тогда в моде у нашей английской аристократии, и он с увлечением занимался всеми этими благородными искусствами» Теккерей У. Ярмарка тщеславия. — Собр. соч. М., 1976, т. 4 с. 109..
Ядовитый Свифт в «Путешествиях Гулливера» так описывает воспитание знати: «Молодые ее представители с самого детства воспитываются в праздности и роскоши и, как только им позволяет возраст, сжигают свои силы в обществе распутных женщин, от которых заражаются дурными болезнями; промотав, таким образом, почти все свое состояние, они женятся ради денег на женщинах низкого происхождения, не отличающихся ни красотой, ни здоровьем, которых они ненавидят и презирают: ... слабое, болезненное тело, худоба и землистый цвет лица служат верными признаками благородной крови; здоровое и крепкое сложение считается даже бесчестием для человека знатного, ибо при виде такого здоровяка все тотчас заключают, что его настоящим отцом был конюх или кучер. Недостатки физические находятся в полном соответствии с недостатками умственными и нравственными, так что люди эти представляют собой смесь хандры, тупоумия, невежества, самодурства, чувственности и спеси. И вот без согласия этого блестящего класса не может быть издан, отменен или изменен ни один закон; эти же люди безапелляционно решают все наши имущественные отношения» Свифт Дж. Путешествия Гулливера. М., 1980, с. 225..
Хорошо известно, что пренебрежение к интеллекту сочеталось с упором на воспитание характера. Джентльмену присуще спокойствие и уверенность в себе, отлича ющая независимого человека (divine assurance [Божественная уверенность в себе (англ.)], если воспользоваться словами Веблена о «праздном классе»). Он владеет собой, что важно в деле правления. Он правдив, но говорить правду без надобности не станет. Он доверяет другим и сам вызывает доверие. Поскольку он, возможно, займет видный пост, закон не может наказывать его унизительным образом. В суде он освобождается от принесения присяги. Джентльмен упорен в преодолении трудностей. Он избегает какой-либо аффектации. Его отличает немногословность и недоверие к слишком эмоциональным оценкам. «Неплохо» — такова его высшая похвала. Тактичность, выполнение взятых на себя обязательств, готовность прийти на помощь — вот что еще отличает его. А. Ливингстон, рисуя обобщенный образец джентльмена, подчеркивает элемент соперничества, стремление отличиться — противоположность смирения. Идеал джентльмена — не добродетель, но честь, писал некогда Монтескье. Все, что приносит почет, признается здесь добродетелью. Как видим, этот комплекс норм вовсе не христианский, хотя иногда, как, например, у Дж. Мильтона или Т. Арнолда, подвергается христианизации. Скорее тут вспоминается человек «по праву гордый» у Аристотеля.
Рассуждения о «правилах игры» редко касались вооруженной борьбы. Связано это с отношением англичан к армии и военной службе. «... Та красивая пестрая ливрея, которая у нас обозначает принадлежность к привилегированному военному сословию, — писал Генрих Гейне, — отнюдь не является в Англии знаком отличия; как актер после представления смывает грим, так и английский офицер, отбыв часы службы, спешит освободиться от своего красного мундира и в простом сюртуке становится вновь джентльменом» Гейне Г. Путевые картины: Английские фрагменты. 1828. — Собр. соч.. М., 1982, т. 3, с. 364.. Итак, в стране, где рыцарское наследие почиталось, профессия военного была не в самом большом почете. Иным было положение гвардейцев: те пользовались уважением и включались в элиту.
Поскольку джентльмен действует в обстановке соперничества, для него особенно важны принятые в этом соперничестве «правила честной игры». Они, как известно, запрещают пользоваться слабостью противника, бить в спорах по его заведомо уязвимым местам. Джентльмен считает ниже своего достоинства удить рыбу на закате солнца или стрелять в сидящую птицу: слишком уж это легкая добыча. «Я не ловлю щук, — говорит полковник Брэмбл в повести А. Моруа «Молчаливый полковник Брэмбл», — потому что это не по-джентльменски. Проглотив крючок, она сдается сразу, не то что лосось: тот борется до конца, даже тогда, когда борьба уже совершенно безнадежна. С экземпляром в тридцать фунтов приходится повозиться часа два. Вот это борьба!» Maurois A. Les silences du colonel Bramble. Paris, 1921.«Презирать опасность, — пишет все тот же Моруа, — сопротивляться натиску — это в глазах англичан даже не проявление мужества. Это признак хорошего воспитания. О маленьком бульдоге, который не уступает огромному псу, совершенно серьезно говорят: вот джентльмен!»
Приведенные нами характеристики джентльмена выступали в двух видах. Иногда это были постулаты, а образец носил нормативный характер. В других случаях мы имели дело скорее с констатацией обычного понимания этого термина. Не редкость и различного рода сочетания этих двух элементов. В качестве примера нормативного образца можно привести цитату из статьи Р. Стала, опубликованной в 1713 г. в известной газете «Гардиан». «Под совершенным джентльменом, — писал Стил, — мы понимаем человека, который способен одинаково хорошо служить обществу и охранять его интересы, а также быть его украшением. Размышляя о качествах, свойственных духовному складу джентльмена, я полагаю, что ему присуще такое достоинство и такое величие, какими только может обладать человек. К этому я бы добавил ясный ум, свободный от предубеждений, и обширные познания. Размышляя о сердце джентльмена, я вижу его человеком, который стоит на своем, свободен от неумеренных страстей, чувствителен, полон сочувствия и доброжелательности» "The Guardian", 1713, No 34.. Что же касается его манер, то джентльмен, по мнению Стала, должен быть человеком скромным, но не приниженным, искренним, но без панибратства, готовым помочь, но не угодливым, невозмутимым и неунывающим. В изображении Стала джентльмен был явно образом, который хотелось бы видеть, а не объяснением того, в каком смысле употребляют слово «джентльмен» современники. Но то, что от джентльмена требовались обширные познания и чувствительное сердце, не было лишь выражением личных вкусов Стила; как мы помним, век Просвещения обращался к Новому завету, если речь шла о высокой оценке «мягких» добродетелей. «По праву гордый» у Аристотеля был этим добродетелям чужд.
Объяснение, что значит «джентльмен» в обычном словоупотреблении, мы находим, например, у Дж. С. Милля. Сначала, пишет он в «Системе логики», слово «джентльмен» означало человека из «хорошей семьи». Со временем «оно постепенно стало означать все те качества или побочные обстоятельства, которые обычно находили у людей этого ранга». Поэтому в одном из своих обиходных значений это слово означает «всякого, кто живет, не трудясь», в другом — «человека, не занимающегося физическим трудом» Милль Дж. С. Система логики... М., 1914, с. 622..
Свободное распоряжение своим временем входит непременной составной частью в понятие джентльмена наряду со стремлением избежать клейма профессионализма. Об этой черте джентльмена упоминают постоянно, хотя далеко не всегда с одобрением. Об актуальности этой проблемы свидетельствует, например, статья Дж. О. Уисдома «Социальная патология Великобритании», опубликованная в 1966 г. в еженедельнике «Лиснер» The Listener, 1966, 18. VIII.. Ее автор, профессор философии Лондонского университета, пишет о различии между любителем и профессионалом. Джентльмену он приписывает способность к импровизации, позволяющую ему разыграть любую ситуацию без участия экспертов. Этому различию соответствует различие между характером и интеллектом. Чрезмерный интеллект не слишком идет джентльмену, поскольку отдает экспертизой. Но это различие не абсолютно. Джентльмен может позволить себе совершенствоваться в сочинении стихов на древнегреческом, потому что это занятие не профессия в собственном смысле слова. В свою очередь каждый специалист может в любую минуту стать любителем, столкнувшись с совершенно новой ситуацией. Граница, таким образом, прочерчена не вполне отчетливо. Автор статьи хотел бы стереть ее совершенно, а вместе с ней и деление на граждан первого и второго сорта.
Культ любительства — как выясняется, все еще существующий — грозит в любую минуту обернуться культом некомпетентности. Англия, по мнению автора, страдает от глубоко укоренившегося комплекса джентльмена-любителя. (Хорошо известно, сколь многим обязана Англия ученым-любителям. Классическим примером такого ученого может служить лорд Тентемаунт — персонаж романа О. Хаксли «Контрапункт», прообразом которого был Т. Хаксли, дед писателя.) Представление о джентльмене было одной из высших ценностей, которые должны охраняться свято. Между тем вторая мировая война заставила многое пересмотреть в этом образце. Упало значение ритуального элемента, игравшего некогда важную роль в образе джентльмена. Колонии стали доминионами. Все это подорвало уверенность англичан в себе и выбило их из седла. И все же англичанин, утратив былое доверие к образцу джентльмена, не примирился с образцом профессионала. Однако, считает автор, не следует забывать, что образец джентльмена сложен по своему составу, и от некоторых его составляющих нет нужды отрекаться. Джентльмен придерживается определенного кодекса приличий в повседневной жизни, определенного этикета, определенных норм вкуса. В прошлом джентльмены сумели изменить стиль своей жизни: им пришлось примириться со службой ради заработка. Они сделали этот важный шаг, согласившись на связанные с ним жертвы вместо того, чтобы по-прежнему видеть в деньгах нечто принадлежащее им по праву. Если они смогли решиться на это, то почему бы им не примириться со специализацией, которая, хотя и не слишком соответствует достоинству джентльмена, является, однако, условием профессиональной компетентности.
Большие перемены, за которые ратует автор, уже дают о себе знать. Недавно мы прочитали, что королева Елизавета даровала титул лорда профессиональному актеру Лоуренсу Оливье, и тот, выполнив все обязательные ритуалы, стал заседать в палате лордов, не собираясь заканчивать свою карьеру актера-профессионала. Еще раньше профессиональный фотограф получил руку сестры королевы.
Мы говорили о некоторых вариантах образца джентльмена, различие между которыми было особенно заметно тогда, когда определение носило скорее декларативный характер, чем эмпирический. «Тому, кто хотел бы применить науку о языке в области истории, — писал Токвиль, — следовало бы проследить во времени и пространстве судьбы слова «джентльмен», происходящего от нашего слова «gentilhomme». Вы увидите, что в Англии это значение расширяется по мере того, как выравниваются условия жизни. В каждом следующем столетии это слово применяют к людям, стоящим немного ниже на социальной лестнице. Во Франции слово «gentilhomme» всегда оставалось тесно связанным со своим первоначальным значением. Без изменений сохранилось слово, обозначавшее членов касты, поскольку сохранилась сама каста, отгородившаяся от всех остальных так, как никогда прежде» Цит. по: Maurois A. Dzieje Anglii. Warszawa, 1946, s. 453..
Особенно заметные изменения (как в лозунгах, так и в реальной жизни) претерпело понятие джентльмена эпохи Реставрации в викторианскую эпоху. Аристократия вигов XVIII века была, по мнению историков, единственной в своем роде. Ее специфическое искусство наслаждаться жизнью верно воспроизводится в книге Дэвида Сесила «Молодой Мельбурн». Это история дипломатической карьеры маркиза У. Мельбурна (1779-1848). «Аристократия вигов, — пишет автор, — была единственным в своем роде созданием английской цивилизации. То был класс, связанный с деревней, а не с городом, правящий класс, находившийся в постоянной оппозиции к королю. Класс этот в полном объеме вкушал все блага «пиршественной» культуры. Десятки спален в просторных и удобных, хотя и не слишком роскошно обставленных поместьях позволяли принимать множество знатных гостей. Нередко на ночь оставалось несколько десятков человек, причем следует помнить, что каждый из них приезжал со своим слугой» Cecil D. The young Melbourne. London, 1940..
В 1841 г., по подсчетам И. Тэна, в Англии было 16 миллионов жителей, в том числе один миллион прислуги. Общественное мнение не покушалось на свободу любовных связей. Разводы не одобрялись, но у матери будущего дипломата было множество любовников, а дети от разных отцов воспитывались под одной крышей, и это никого не смущало, даже мужа. Детей в знатных семьях было много, и при господствующей эндогамии трудно было избежать упреков в непотизме: ведь каждый приходился каждому родственником или свойственником. Внебрачные связи обходились без трагедий. Мать маркиза поддерживала добрые отношения с бывшими своими любовниками, ведь те могли помочь карьере ее детей. Пиршества с обильными возлияниями перемежались охотой и азартными играми.
Этот стиль жизни влиял и на «средний класс». Как писал Дж. Тревельян, «от сотворения мира не было людей, которые наслаждались бы всевозможными радостями жизни с такой страстью, как английский средний класс той эпохи. Эта «пиршественная культура» была возможна благодаря огромному штату прислуги». По оценке Тэна, скромной семье из трех человек требовалось по меньшей мере семь человек прислуги и три лошади. Лошадь была непременным атрибутом знати. Она отличала правящего от управляемых, была символом сановности, позволяла смотреть на других сверху вниз. Джентльмену непросто было примириться с плебейскими средствами передвижения. Если ему приходилось ехать железной дорогой, он требовал специального поезда.
Одна из глав книги известного датского языковеда К. Нюропа «Лингвистика и история нравов» См.: Nyrop Ch. Linguistique et histoire des moeurs. Paris, 1934, ch. 2, p. 66-97.посвящена ответу на вопрос, что такое джентльмен. Слово «джентльмен», отмечает автор, привилось, кроме Англии, лишь в некоторых странах: как видно, оно заполняло какой-то пробел в системе понятий данного языка. Так, мы встречаем его в Дании и других странах европейского Севера, где оно вошло в употребление в XIX веке. На Юге Европы придворная культура, к которой восходит понятие джентльмена, сформировалась раньше всего, и сходные личностные образцы нашли там свое выражение в таких понятиях, как «galantuomo» в Италии, «caballero» в Испании или «honnête homme» во Франции Термины французского происхождения собраны в работе: Wandruszka M. Der Geist der französischen Sprache. München, 1959. Судьбыпонятия«джентльмен» вГерманиипедантично прослеживаетГертруда Пфляумвсвоей докторскойдиссертации: Pflaum G. Geschichte des Wortes „Gentleman" in Deutschen. Stuttgart, 1965.. Ввиду особой роли Франции в средневековье ее лексика перенималась прежде всего. Но в начале XIX века термин «джентльмен» появляется во французской литературе и попадает в словарь Лярусса. Для обозначения соглашения, основанного на доверии, широко используется термин «джентльменское соглашение» (gentleman agreement), хотя у итальянцев есть близкая по смыслу поговорка: «Fragalantuominibasta la parola» [Среди порядочных людей достаточно честного слова]. По мнению Нюропа, во Франции понятие «джентльмен» не пустило глубоких корней, что, как иногда полагают, объясняется иным духовным складом французов.
Англичанина с детства приучали заниматься общественными делами. Воспитывался он не при дворе, ареной его деятельности также был не двор, а парламент. «Палата общин, — писал Ст. Рыхлиньский, — до 1867 г. была аристократическим клубом. После парламентской реформы 1832 г. 489 из 652 ее членов были землевладельцами. В 1905 г. 51% членов палаты общин были выпускниками элитарных школ. В 1906-1916 гг. 70% министров составляли выпускники Оксфорда или Кембриджа. Английская аристократия владела обширными и процветающими поместьями. Она была богата и не зависела от милостей короля. В то время как годовое жалованье учителя составляло 75 фунтов стерлингов, доход двух с половиной тысяч помещиков превышал 3000 фунтов в год» Rychliński St. Drabina społeczna w Anglii. — Przegląd socjologiczny, 1937, t. 5, s. 697..
Сравнивая французского «жантильома» с английским джентльменом, И. Тэн писал: «Дворянин (gentilhomme) пробуждает мысли об изяществе, утонченности, такте, любезной учтивости, щепетильной чести, воинственной осанке, расточительной щедрости, блестящей храбрости», между тем как джентльмена характеризуют «независимое состояние, богатое жилище, внешний блеск, привычка роскоши и довольства... либеральное воспитание, путешествия, образование, хорошие манеры, знание света». «Для англичанина джентльмен — истинно благородный человек, достойный повелевать, честный, бескорыстный, способный подвергаться опасностям и даже пожертвовать собою для тех, которыми он управляет; это не только честный человек, но и человек совестливый... Прибавьте еще чисто английские черты: самообладание, постоянное хладнокровие, твердость в несчастьи, естественную серьезность, достойное обращение, отсутствие всякой аффектации или хвастовства» Тэн И. Очерки Англии. Спб., 1872, с. 137-138.. Англичанин, полагает Тэн, служит опорой своему правительству; француз свое правительство в лучшем случае терпит. Англичанин достаточно гибок, чтобы примириться с новой ролью, отведенной ему общественными преобразованиями; французский «жантильом» — скорее бесполезное украшение.
Раз уж мы рассматриваем различные оттенки понятия «джентльмен», стоит вспомнить о книге Ч. Л. Бэрбера «Понятие чести в английской драме 1591-1700 гг.» Barber С. L. The idea of honour in the English drama 1591-1700. Stockholm; Göteborg, 1957.. Различия в понимании слова «честь» исследуются здесь методом анализа содержания пьес. Правда, центральная тема исследования — понятие чести, а не понятие джентльмена, однако категория «люди чести» совпадает с категорией джентльменов. В XVI веке, пишет Бэрбер, понятие чести сочетается в Англии со специфически джентльменским кодексом поведения. В XVII веке честь считается исключительным достоянием высшего класса, прерогативой дворянства. Словом «джентри» автор обозначает также всех титулованных особ, вплоть до короля. Ниже расположен слой, который автор называет «заурядным джентри» (ordinarygentry).
Слово «честь» употребляется в различных значениях, среди которых особое внимание уделяется трем. В первом из них честью наделен тот, кто пользуется признанием, уважением, почетом, славой. Это значение слова «честь» автор обозначает символом R (reputation [Репутация (англ.)]). Во втором значении честь понимается как нечто присущее самому человеку, независимо от отношения к нему окружающих, как совокупность черт характера, которые и дают человеку право на уважение, — словом, как духовное благородство. Это значение автор обозначает символом H(honour [Честь (англ.)]). Наконец, в своем третьем значении понятие чести относится к женщинам и понимается как целомудрие (chastity); обозначается оно символом Ch. Тремя этими значениями не исчерпываются все возможности, но именно они наиболее важны; а буквенные обозначения нужны для подсчета того, как часто и в каком контексте встречается в исследуемых текстах слово «честь». Частота его появления, согласно автору, служит показателем интереса к вопросам чести и дает возможность проследить изменения исследуемого понятия. Автор сознает, что можно говорить о чести, не употребляя этого слова, при помощи синонимов и описательных характеристик. Однако ради большей надежности он ограничивается текстами, в которых слово «честь» содержится в явном виде. Задача и без того огромная, если учесть, что анализу подлежат 235 пьес (больше всего среди них шекспировских). Трудоемкие вычисления и подведение итога в процентах имеют целью выяснить, какие требования предъявлял XVII век «человеку чести» и какова была их иерархия.
Обнаруженные в текстах нормы автор делит на две группы: нормы, противоречащие заповедям христианства, и нормы, не расходящиеся с его требованиями. Начнем с первых. «Человек чести» особенно чувствителен к обидам. В любви он не терпит соперников, а если соперник появится, следует прибегнуть к дуэли. Он не может позволить перехитрить себя, если это наносит ущерб его репутации. Его долг — настаивать на своих правах и оберегать свое положение в обществе. Жить он должен в соответствии со своим положением, то есть на широкую ногу. Ему не пристало подчиняться чужой воле. Он не должен жениться на женщине более низкого звания, а также делать что-либо, связанное с услужением. Он теряет честь, если его жена или кто-либо из родственников отличаются дурным поведением. Если он обручился, то не может отказаться от своего обязательства. Соблазнять жену друга запрещено. С дамами «человек чести» учтив и заботится об их репутации. Он не вызывает на дуэль человека, по отношению к которому имеет какие-нибудь обязательства; сначала он должен освободиться от них. На войне он сражается с соблюдением правил войны: не начинает военных действий без объявления войны, отличает гражданское население от тех, кто носит оружие, не убегает из плена, не соглашается на позорную смерть, но кончает жизнь самоубийством, если нет другого способа спасти честь.
К требованиям, которые церковь могла бы одобрить, относятся: уплата долгов, правдивость, исполнение обещаний, лояльность по отношению к законным властям, отказ от обмана, взяток, грабежа, насилия, вероломства, убийства. Отвага в бою, как обычно, — источник чести, а трусость означает ее утрату. В хронологических рамках, указанных в заглавии книги, автор констатирует все большую частоту символа H, означающего, как мы помним, определенные черты характера. Этому изменению сопутствует увеличение числа аристократов среди театральной публики, что связано, в частности, с отношением пуритан к театру — отрицательным, как известно. Расхождения между аристократией и средним классом возрастают. Аристократия замыкается в себе, в общественных делах участвует все меньше и меньше. О чести все чаще говорят в семейном, частном кругу. По мере того как тускнеют военные идеалы, падает роль военной аристократии. Военное ремесло все чаще предоставляется профессионалам. Увеличение числа дуэлей свидетельствует о стремлении разрешать споры в собственном кругу, не обращаясь к суду, в котором заседают и недворяне. (Дуэль, сообщает автор, пришла на смену ордалиям лишь в середине XVI века; впервые она состоялась в 1548 г.). Аристократия живет согласно моральному кодексу, который враждебен пуританизму. Чем менее похвальна ее жизнь, тем возвышеннее звучат ее декларации и тем разительнее отличается действительность, рисуемая в комедии, от той, что изображается в трагедии.
Автор, хотя и применяет анализ содержания, совершенно сознательно не ссылается на него. Не знаю, намного ли повышает научное значение этой работы кропотливое сложение цифр и вычисление процентов. Ясно лишь, что результат не соответствует затраченным усилиям.
Преображение джентльмена XVIII столетия в викторианского джентльмена — одно из любопытнейших явлений в истории нравов. Королева Виктория не сразу стала непримиримой пуританкой. Взойдя на престол, она поначалу находилась под влиянием лорда Мельбурна, который воспитывал ее в духе прошедшего столетия. Тогда она любила развлечения и могла танцевать ночь напролет. Все это изменилось после ее замужества. Муж королевы принц Альберт принес с собой немецкие идеалы. Был он человеком солидным, обязательным, в эротике сдержанным, находил удовольствие в жизни трудолюбивой и размеренной. Он не любил английскую аристократию, а она отвечала ему тем же. Под его влиянием образ жизни двора совершенно переменился. «От восемнадцатого столетия, — пишет Л. Стрэчи, — не осталось и следа; цинизм и интеллектуальная утонченность развеялись в прах; победили идеалы долга, трудолюбия, добропорядочности и домашнего очага» Strachey L. Królowa Wiktoria. Warszawa, 1937, s. 151.. На протяжении пятидесяти с лишним лет ни одна разведенная дама не могла показаться при дворе. После смерти принца Альберта пуританизм королевы-вдовы только усилился. Виктория осуждала и тех женщин, которые, овдовев, выходили замуж вторично. Курение запрещалось. Ни под каким видом не позволялось носить усы без бороды. Сказать что-нибудь, в чем можно было усмотреть хотя бы тень неприличия, значило погубить себя навсегда. Непунктуальность особенно осуждалась королевой. Эмансипация женщин возмущала ее. Их притязания на право голоса королева находила несовместимыми с достоинством и нежными чувствами женщины. Она писала редактору «Тайме», советуя ему почаще публиковать статьи о том, какие опасные и дурные последствия может повлечь за собой фатальное легкомыслие и фривольность высших классов.
К людям из «среднего класса» Виктория относилась иначе, чем знать. «Им по сердцу была супружеская любовь, — пишет Стрэчи, — им по сердцу было супружество, в котором королевскому великолепию сопутствовала добродетель и в котором они видели, словно отраженный в ослепительно блестящем зеркале, идеал своей собственной жизни. Их собственное существование, пусть не такое заметное и более скромное, но все же приятное и похожее на существование королевской семьи, казалось ценнее и содержательнее... Поистине то был образцовый двор» Ibid., s. 151.. Королева Виктория не позволяла играть в кости, в карты и любые другие игры по воскресеньям. Посещение церкви было обязательным. Как видим, не только мелкая буржуазия служила опорой пуританизма. Строгость нравов викторианской Англии нередко считают защитной реакцией на Великую французскую революцию. Однако аристократы, имевшие больше всего оснований бояться за свою голову, были далеки от пуританизма. Узаконенный принцом Альбертом ригоризм был им не по душе. Принц никогда не пользовался популярностью у знати.
Изменение образца джентльмена во времени — не единственная причина существования различных его разновидностей. Титулованное дворянство, нетитулованное дворянство, провинциальное джентри — все они считали себя наследниками рыцарских традиций, но говорили часто разными голосами. Цитировавшийся уже Т. Смит различал высшее дворянство и дворянство пониже рангом (nobilitas major и nobilitas minor). Первый из этих разрядов составляли титулованные особы, от герцогов до баронов. Г. Филдинг, высмеивая иерархическую структуру общества, находил ее даже в области мелких услуг. Низший слуга чистит платье камердинера, камердинер прислуживает дворянину, дворянин милорду, тот фавориту, а фаворит королю.
Отличать высшее дворянство от заурядного тем более необходимо, что между ними нередко существовал антагонизм, хотя вместе они и составляли привилегированное сословие. Этот антагонизм показан, например, в романах Г. Филдинга. Я уже имела случай говорить о нем в своей книге «Этическая мысль английского Просвещения». «Терпеть не могу этих лордов! — говорит сквайр Вестерн в романе «История Тома Джонса, найденыша». — Блюдолизы придворные, ганноверцы! Не желаю иметь с ними никакого дела!» Филдинг Г. История Тома Джонса, найденыша. М., 1982, ч. 2, с. 313.. Их дружеские собрания, читаем мы у того же Филдинга, — это галдеж, ссоры, пьянство и блевание. В лучшем случае они смертельно скучны: ведь этому обществу неведомо разнообразие, проистекающее из разнообразия профессий, коль скоро владение какой-либо профессией исключалось. В аристократках столько аффектации и манерности, что для характера места почти не остается. Светский человек — это человек, который живет на этом свете так, чтобы получать максимум удовольствий, будучи глубоко убежден, что кроме этого никакого другого света нет. В светском обществе чувства при заключении браков не берутся в расчет; не удивительно, что брачные узы непрочны. Супружеская любовь служит предметом насмешек. На смену освобождению девиц из-под власти драконов пришло освобождение дам из-под власти якобы дурно обращающихся с ними мужей.
Часто высказывая свое недоброжелательное отношение к великосветскому обществу, Филдинг обнаруживает большую привязанность к дворянству. Уже по наружности его любимого героя Тома можно понять, что перед нами не первый встречный. Автор не допустил бы, чтобы его обожаемая Софи (прототипом которой, возможно, была умершая жена писателя) вышла замуж за какого-нибудь найденыша. Поэтому найденыш оказывается благородных кровей, а это важнее, чем то, что рожден он вне брака.
В то время как Филдинг, происходивший из обедневшего дворянства, не упускал случая покритиковать аристократию и своего положительного героя брал не из ее среды, его ровесник и антагонист, скромный печатник С. Ричардсон преклонялся перед аристократией и своих героев помещал в ее кругу, обнаруживая (что ему нередко вменялось в вину) свое полное незнание предмета.
Хотя рассмотрение польской аристократии не входит в мою программу, не могу не привести здесь мнение С. Жеромского по интересующему нас вопросу. «Я узнал аристократию, — пишет Жеромский в своем «Дневнике», — родовитую, национальную. Теперь наконец я знаю, что это такое. Аристократ остается собой лишь в обществе другого аристократа... В беседе с демократом аристократ — нечто неопределенное. Нет ничего более похожего на иезуитизм, чем аристократизм». Но о героине повести «Верная река» Саломее Жеромский писал: «Тон общества и отношения между мужчинами и женщинами в нездольской усадьбе не отличались изысканностью. Это была жизнь шляхты состоятельной, но без особого светского лоска... Лишь в обществе князя Одровонжа она узнала иное — удивительную мягкость обращения, учтивость, чистоту, сдержанность в словах» Жеромский С. Избр. соч. М., 1958, т. 4, с. 366.. «А во мне разве нет безумной горячки вельможества, — спрашивает Жеромский в своем «Дневнике», — хотя она смешна мне во всех своих формах... и хотя я честно борюсь за идеалы равенства, за то, чтобы цивилизация стала достоянием всех или перестала существовать, раз уж ей суждено остаться уделом лишь некоторых» ŻeromskiS. Dzienniki. Warszawa, 1956, t. 3, s. 398..
Бой-Желеньский, размышляя о Прусте, пытался объяснить эту привязанность к аристократии, в которой он видел нечто большее, чем просто снобизм. Аристократия представится нам в ином свете, если, подобно Прусту, взглянуть на нее с поэтической стороны. Очарование старинных имен, полагает Бой-Желеньский, действует на нас так же, как очарование старинных церквей, картин, усадеб и городов; оно пробуждает нашу фантазию и уводит в эпохи, давно минувшие. Пруст, пока не разочаровался в этих живых обломках прошлого, видел в них существ какой-то особой, редкой породы, покорявших изяществом наружности, гармоничностью форм, художественной культурой, наконец, роскошью. «Позже, по мере взросления, герой Пруста переживает разочарование: вместо всех этих чудес он обнаруживает духовную пустоту и высокомерие, под утонченными формами — толстокожее хамство» Żeleński Т. (Boy). Proust i jego świat. — Pisma. Warszawa, 1958 t. 13, s. 396.. Аристократические сантименты дают о себе знать даже в социалистической Польше, коль скоро радиопостановки по «Прокаженной» [Сентиментальный роман X. Мнишек (1878-1943) о жизни «высших сфер»] и ее экранизация имели такой громадный успех, а перепечатанный на машинке экземпляр книги стоил немалых денег. Роман Томази ди Лампедуза «Леопард», повествующий об упадке сицилийской аристократии, так же как и снятый по нему фильм, вызывал живое сочувствие к главному герою романа дону Фабрицио.
Жеромский, несмотря на свою критику аристократии, остается под впечатлением ее достоинств. Этого впечатления не может поколебать даже финансовая необязательность знати, полностью соответствующая ее стереотипу. «Из Олесницы я выехал во вторник утром. Папенька 3. не заплатил мне за подготовку Хенюся, который поступил-таки в гимназию; и расходов на дорогу не возместил. Надул меня папенька!» Żeromski S. Dzienniki, t. 3, s. 401.
«Тот, кто решил бы сегодня составить список магнатов (seigneurs), — писал Ш. Дюкло в 1751 г., — знал бы, с кого начать, но не знал бы, кем кончить. В конце концов он дошел бы до мещанства, не заметив какого-либо резкого перехода» Dućlos Ch. Considérations sur les moeurs de ce siècle. Paris, 1798 (1-еизд.: 1751).. Токвиль выводил понятие аристократии из факта завоевания. Подчинив своему мечу определенную область, победители селились в ней на правах элиты и становились дворянством, а побежденные — крепостными. Победители требовали для себя всевозможных привилегий: привилегии власти, привилегий в суде См.: Токвиль А. О демократии в Америке. М., 1897, с. 330.. Примером может служить английская аристократия, которая боролась за то, чтобы подлежать исключительно суду пэров и от которой не требовали принесения присяги при даче свидетельских показаний. Что касается привилегии власти, то до первой мировой войны, пишет Б. Тачмен, ведущая роль аристократии представлялась столь же естественной, как то, что бобры строят плотины См.: Tuchman B. The proud tower. New York, 1966, p. 3.. «Военное призвание — самое важное, самое подходящее и единственное призвание французского дворянства, — писал Монтень. — Весьма возможно, что первой добродетелью, появившейся среди людей и давшей одним из них превосходство над другими, и была именно эта самая добродетель, с помощью которой более сильные и более храбрые приобретали власть над более слабыми и заняли особое положение: с тех пор за ними сохранилась эта честь и название» Монтень M. Опыты. M., 1979, т. 1, с. 336.. Поскольку мечом добывались земли, которые затем делились между завоевателями, земельная собственность стала необходимым условием принадлежности к аристократии. Деньги, конечно, тоже играли роль.
«Генеалогия в девятнадцатом веке — просто вздор, — говорит герой романа У. Фолкнера Джон Сарторис. — Особенно в Америке, где важно лишь то, что человек сумел захватить и удержать, и где у всех нас общие предки, а единственное место, откуда мы можем с некоторой уверенностью вести свое происхождение, — это Олд Бейли» Фолкнер У. Сарторис. — В кн.: Фолкнер У. Сарторис; Медведь; Осквернитель праха. М., 1973, с. 96-97.(речь идет об известной английской тюрьме [Точнее, о главном уголовном суде], из которой преступников отправляли в Виргинию). Картины такой высылки запечатлены во многих английских романах XVIII века, а еще раньше — в дневнике Сэмюэла Пипса. Заключенных вывозили до тех пор, пока этому не положили конец протесты властей Виргинии против ее облагодетельствования такими подданными См.: Tuchman В. Ор. cit., p. 3.. А ведь считалось, что именно из Виргинии происходит американская аристократия. Дополнительным условием принадлежности к аристократии в Англии постепенно становится роскошный образ жизни, условием которого было богатство. Это оказалось важнее, чем титулы, упавшие в цене из-за продажности геральдических контор.
Упоминавшийся выше Ш. Дюкло пишет о допущении в аристократические салоны знаменитостей. Это возмущало его английского современника лорда Честерфилда, утверждавшего, что общество, состоящее из ученых людей, не может считаться хорошим обществом, а того, кто знается с такими людьми, могут, чего доброго, причислить к профессионалам. Я ценю таких ученых, как Декарт или Ньютон, писал Честерфилд сыну, однако предпочитаю общество светских людей. У Пруста известные художники и ученые, особенно после первой мировой войны, получают доступ в сферы, именуемые «светом» или «большим светом». «Вопрос о границах этого света, — писал Т. Бой-Желеньский, — о том, кто принадлежит к нему и какое место в нем занимает, порождает здесь настоящую «биржу достоинств», которые то растут в цене, то обесцениваются, подчиняясь невидимым глазу колебаниям, процессам и правилам» Żeleński T. (Boy). Op. cit., s. 396-397.. Дама эпохи Пруста знает: ничто не поднимает так престиж ее салона, как присутствие знаменитостей, которых она показывает знатным гостям, словно экзотических зверушек.
Этот снобизм не был исключительной принадлежностью французского большого света; с ним, как известно, боролся в Англии Теккерей. Не был он также исключительной принадлежностью аристократии. По мнению Бой-Желеньского, в мещанской среде иерархия была еще произвольнее, еще комичнее, чем в высших сферах, а роль снобизма в создании репутации людей искусства была огромной.
Любопытной иллюстрацией аристократического стиля жизни конца XIX века служит описание жизни семейства Расселов в «Автобиографии» Бертрана Рассела. Мать Бертрана наняла гувернера для своего старшего сына. У гувернера была чахотка в последней стадии, и родители Бертрана сочли, что потомства он иметь не может. Но это, полагали они, еще не причина, чтобы обречь его на целибат. И вот мать Бертрана, при поддержке мужа, признала правильным допустить гувернера к своему ложу, хотя, можно думать, особого удовольствия от этого не получала. Отец Бертрана был другом Дж. Ст. Милля и не колеблясь проводил в жизнь то, в чем его убедила теория. Бабушка Бертрана была пуританкой, но семидесяти лет от роду вступила в секту унитариев, наиболее близкую к агностицизму. Она любила читать и знала три языка. Ее смелость, общественный темперамент, пренебрежение к условностям и мнению большинства оказали на внука влияние, за которое он был ей благодарен.
Те, кто указывает на плавность перехода от титулованной знати к разбогатевшим буржуа, правы; однако нельзя не отметить различий между разными странами, различий, которые ограничивают применимость суждений о дворянской элите и требуют точно указывать, о ком именно идет речь. Так, например, если в Англии или Польше дворянству приписывают недостаточную образованность, то этот упрек обычно не относится к аристократии. В ее библиотеках хранились не только мемуары, описания путешествий или охот. Частные художественные коллекции, обогатившие не один музей, были нередко чем-то большим, нежели аристократическим снобизмом или выгодным помещением капитала. Свидетельством заботы об интеллектуальном развитии в Англии — стране, где власть особенно долго оставалась в руках элиты, — были многочисленные пожертвования на университеты. Аристократия отличалась от массы дворянства своим космополитизмом: браки заключались в своем кругу, но не обязательно в своей стране. Имея титул, можно быть не таким, как все; и английский аристократ, по свидетельству самых разных авторов, позволял себе эксцентричность. Важно было только одно: чтобы отклонения от общественных норм не давали пищу для злорадства низших классов. «За принцев никогда нельзя ручаться, — читаем мы у Пруста. — ... Бывает и так, что самые из них кичливые, те, что особенно любят почести... меньше всего считаются с общественным мнением, даже если оно вполне справедливо» Пруст М. Под сенью девушек в цвету. М., 1976, с. 58..
Очень много написано о том, чем объяснить столь большие различия между английским и французским этосом, сохранявшиеся несмотря на многовековые культурные контакты. Об этом интересно писал И. Тэн, а также Токвиль. Тэн склонен был подчеркивать роль английского климата, мало, по его мнению, подходящего для выработки гедонистического отношения к жизни. Холод и дождь — враги, с которыми приходится постоянно бороться. В этих условиях в человеке развиваются стойкость и чувство долга, тогда как француз руководствуется скорее принципом чести. Английский климат требует движения мускулов; отсюда та роль, которую играет в этой стране спорт. Тэн на вполне современный манер, путем анализа содержания популярного еженедельника «Панч» выявляет ряд различий между обеими странами. И выбор тем, и отношение к ним в «Панче» иные, чем во французских юмористических журналах; взять хотя бы роль супружеского треугольника во французских шутках и отсутствие этой темы в английских См.: Тэн И. Указ, соч., с. 189-200..
В наше время к этой теме обратился Пьер Данинос в своей остроумной книге «Записки майора Томпсона» См.: Данинос П. Записки майора Томпсона. — В кн.: Данинос П. Записки майора Томпсона; Некий господин Бло. М., 1970, с. 15-140., изданной в Париже в 1954 г. Речь здесь идет о представлении обоих народов об этикете, то есть о кодексе норм, по видимости маловажных, но, в сущности, для морали не безразличных. Француз в разговоре жестикулирует, за едой не умолкает, целуется на людях, заговаривает с незнакомыми, пользуется за столом зубочисткой, по праздникам бездельничает, ест с видимым удовольствием, не извиняется, неправильно набрав номер по телефону, прощаясь, долго разговаривает в дверях, не соблюдает очереди, судачит о знакомых в обществе, преувеличивает размеры несчастья (тогда как англичанин сводит все к пустяку), говорит о преступлении до вынесения приговора, хранит родину в сердце, но капитал — за границей.
В 1954 г. Бертран Рассел так выразил свое отношение к наследию рыцарской этики: «Вера в принцип личной чести, хотя последствия ее бывали нередко абсурдны, а временами — трагичны, имеет за собой серьезные заслуги, и ее упадок отнюдь не является чистым приобретением... Если освободить понятие чести от аристократической спеси и склонности к насилию, то в нем останется нечто такое, что помогает человеку сохранять порядочность и распространять принцип взаимного доверия в общественных отношениях. Я не хотел бы, чтобы это наследие рыцарского века было совершенно утрачено» Russell В. Human society in ethics and politics. London, 1954 p. 42-43..
Поэтому нас не может удивить одобрение Расселом важнейших и для Конрада ценностей, хотя их жизненные установки, казалось бы, далеки друг от друга. «Важным событием для меня, — писал Рассел, — стало начало дружбы с Джозефом Конрадом... Уже давно я был почитателем его книг, но не решался познакомиться с ним без чьего-либо посредничества. Я поехал к нему — он жил близ Эшфорда в Кенте — в состоянии несколько тревожного ожидания. Первым моим впечатлением было удивление. Он говорил по-английски с заметным иностранным акцентом, и в его поведении ничто не напоминало о море. Он был польским джентльменом-аристократом до кончиков ногтей... Он был — в чем может удостовериться каждый, прочитав его книги, — крайне ригористическим моралистом и не сочувствовал революционерам. Наши мнения обычно не совпадали, но в чем-то чрезвычайно существенном мы были исключительно единодушны... В нашей публичной деятельности мы были почти чужими, но нас роднила некая общая точка зрения на человеческую жизнь и предназначение человека, и это с самого начала связывало нас особенно сильно» Russell B. The Autobiography. London, 1967, vol. 1, p. 207..
Схожим было отношение Конрада к Расселу. В письме к Расселу он выражал «глубокое, полное удивления чувство, которое — даже если бы нам не довелось встретиться и если бы Вы назавтра забыли о моем существовании — останется неизменным usque ad finem [До самого конца (лат.)]» Ibid., p. 225.. Спустя много лет, уже после смерти Конрада, Рассел писал: «Память о Конраде, похоже, понемногу стирается, но его мощное и страстное благородство сияет в моих воспоминаниях, словно звезда, видимая со дна колодца. Я хотел бы, чтобы этот свет сиял для других так же, как он сиял для меня».
Наличие в Соединенных Штатах аристократии обычно отрицается; американскую культуру считают плебейской и именно этим серьезно отличающейся от европейской культуры. Так, например, Э. Шилс объясняет характерное для американцев, в отличие от англичан, отсутствие i потребности в «приватности» тем, что за океаном не было рыцарских традиций, столь важных для Англии. В то время как в Америке лозунг «От лохмотьев к богатству» (Fromraystoriches) находил отклик еще в начале нашего столетия, Англия никогда не обращалась к нему.
Есть анекдот о двух американцах, поспоривших, кто из них расскажет самую невероятную историю. Первый, уроженец Чикаго, начал: «Жил как-то в Чикаго джентльмен...»; тут собеседник, родом из Бостона, остановил его и признал свое поражение: это, полагал он, было совершенно невероятно.
Примерно в середине прошлого столетия, пишет У. Р. Тейлор в книге «Кавалеры и янки» Taylor W. R. Cavalier and yankee. NewYork, 1963. (1-е изд.: 1961)., американцы утвердились в мнении о том, что их культура распадается на демократическую, меркантильную культуру Севера и земледельческую, аристократическую культуру Юга, которая придерживается совершенно иных ценностей. Янки считались наследниками английских пуритан — «круглоголовых» [Прозвище сторонников парламента в период Английской буржуазной революции XVII века], а джентльмены Юга — потомками «кавалеров» [Роялисты, сражавшиеся в период Английской буржуазной революции на стороне Карла I], разделявшими ценности сельского дворянства (countrygentry) в Англии. Это деление сохраняется еще у Ч. Бирда в 1927 г.
По мнению Тейлора, такое деление не может быть принято без серьезных оговорок: можно привести примеры писателей Севера, усвоивших идеологию Юга, и писателей Юга, разделявших ценности янки. Процесс коммерциализации, бизнес и спекуляция земельными участками захватывали и южан. Нередко они заботились о прибыльном использовании земли, сами живя в городе. Не успела кончиться первая четверть XIX столетия, как в Америке, замечает Тейлор, появились сомнения относительно направления развития Нового Света: многим была не по душе агрессивность, с которой прокладывал себе путь self-made man [Человек, обязанный всем себе самому (буквально: сделавший себя сам) (англ.)]. Верхи общества и те, кто претендовал на это звание, почувствовали необходимость выделить класс людей, который не был бы поглощен приобретательством и неприязненно относился бы к торгашеской жизни, к городам и к успеху, измеряемому в долларах. Вот они-то и помогли сложиться полумифическому представлению о Юге. Именно этот образ Юга отвечал их душевным потребностям, именно этот образ хотели они включить в свою историю и в свою традицию.
В американской литературе Тейлор обнаруживает различные образы американского этоса в зависимости от того, северяне ли писали о Юге или южане о Севере. Действительно, существование рабства на Юге способствовало формированию праздного класса и барского отношения к жизни. Но чтобы считаться джентльменом, недостаточно было владеть обширными плантациями. Нужно было еще окончить университет — не для того, чтобы приобрести профессию, но дабы усвоить хорошие манеры. Увенчанием джентльменского воспитания считалась поездка в Европу. Из университетов предпочтение отдавалось Виргинскому, имевшему славу американских Афин. Выполнение этой программы требовало, разумеется, немалых средств.
Как в Англии, так и в Америке, пишет Э. Д. Белцилл в книге «Филадельфийский джентльмен», сложилась определенная группа людей, добившихся успеха, людей богатых и влиятельных, дети и внуки которых воспитывались в более или менее изолированном от финансовых дел мире, именуемом нередко «хорошим обществом». Ведь унаследованное богатство всегда и повсюду служило основой барственности (gentility) См.: Baltzell E. D. Philadelphia gentleman. Glencoe, 1958, p. 440.. С. М. Липсет в статье «Аристократия в Америке» утверждает, что в Соединенных Штатах имеется класс, во многом сходный с аристократией Старого Света. Его отличительные признаки: англосаксонское происхождение, состоятельность семьи, принадлежность к епископальной церкви, воспитание в частной школе-интернате, а затем учение в Принстонском, Йельском или Гарвардском университетах, членство в таких клубах, как Сомерсет, Никербокер и Филадельфия См.: Lipset S. M. AristocracyinAmerica . — Commentary, NewYork, 1958, № 6, p. 534-537. Эта статья известна мне лишь по реферату в журн.: Sociologicalabstracts, 1960, vol. 8, № 3, p. 199-200..
Тема эта настолько обширна, что нам придется ограничиться рассмотрением связанных с ней проблем на нескольких примерах. К счастью, показать, что рыцарский этос проник и в Новый Свет, куда проще, чем обосновать обратное утверждение: ведь суждения о несуществовании чего-либо доказывать особенно трудно.
Сначала познакомимся со взглядами автора, которого Ю. Халасиньский называет величайшим философом американской демократии, характерными для всей тогдашней интеллектуальной Америки См.: Chałasiński J. Kultura amerykańska. Warszawa, 1962 s. 33.. Речь идет о Р. У. Эмерсоне (1803-1882). В своем эссе «Манеры» он пишет: «Мало что так бросается в глаза, как формирование понятия джентльмена. Оно связано с представлением о рыцарстве и лояльности. В английской литературе половина драматических произведений и все романы, начиная с романов Ф. Сидни и кончая романами Вальтера Скотта, описывают этот образ. Без слова «джентльмен», так же как и без слова «христианин», отныне нельзя обойтись при характеристике нынешнего и нескольких предшествующих столетий. В той роли, которую играет это понятие, находит выражение признание личных достоинств, непередаваемых по наследству». «Джентльмен не кривит душой; он хозяин своих поступков и показывает это своим поведением; он всегда независим, никому и ничему не угождает — ни людям, ни мнениям, ни деньгам» Emerson R. W. Manners. — In: Emerson R. W. EssaysandEnglish traits. New York, 1909, p. 200. Далее «Манеры» цитируются по тому же изданию..
Во всем руководствоваться собственным чувством Справедливости — вот основа рыцарства (chivalry); во всем полагаться на себя самого — вот, согласно Эмерсону, главная добродетель. Любого рода зависимость — все равно, от знаменитого мужчины или от женщины, — обращает в ничто привилегии джентльменства. С таким человеком не хочется иметь дела — лучше уж обратиться к его господину.
Эмерсон знал Европу, и ее дворянские образцы, как видим, не оставили его равнодушным. Способность быть самому для себя законом, независимость, самообладание, спокойствие — все это черты прирожденного господина у Аристотеля. Эмерсон разделяет мнение тех, кто (подобно Аристотелю, а позже — Честерфилду) считал торопливость чертой, недостойной джентльмена, для которого мало что по-настоящему важно. Свойственное Эмерсону внимание к эстетической стороне поведения человека также сближает его взгляды с элитарной европейской культурой. Моральные достоинства правят миром, признает он, но внешние ощущения, с которыми связаны наши эстетические впечатления, не позволяют собой пренебречь: они носят императивный характер. Поэтому Эмерсон, опять-таки на манер Честерфилда и подобных ему, подчеркивает роль джентльмена как арбитра в вопросах вкуса. В дальнейшем, если верить М. Лернеру, роль знатоков-ценителей перестает интересовать американцев. «Господствующими идеалами становятся престиж, безопасность, успех» Lerner M. America as a civilization. New York, 1957, p. 645..
С образом джентльмена обычно связано представление о финансовой обеспеченности и жизни, свободной от каких бы то ни было материальных забот. Но Эмерсон считает это второстепенным вопросом. Он убежден, что достоинства, которые требуются от джентльмена, автоматически обеспечивают ему самостоятельность. Сильная личность, вообще говоря, должна быть способна как к обладанию земными благами, так и к их щедрой раздаче. Благородное звание поначалу основывалось на прирожденном превосходстве. «Лучшие» — это те, кто в наибольшей степени обладает личной и гражданской культурой.
Понятие джентльмена предполагает вежливость и доброжелательность, мужество в сочетании с мягкостью. Деньги, как уже говорилось, — простое следствие личных достоинств джентльмена. Как видим, убеждение Франклина, будто богатство следует за добродетелью, разделяет и Эмерсон. «Джентльмен, — говорится в эссе «Манеры», — как я полагаю, олицетворяет собою право всюду, где он находится... В часовне он молится лучше святого, на поле боя превосходит опытных генералов, на светском приеме своей учтивостью затмевает всех» (с. 199-222). К джентльменам Эмерсон причисляет Сида, Юлия Цезаря, Александра Македонского и Перикла. Диоген, Сократ и Эпаминонд были чистокровными джентльменами, хотя сознательно пренебрегали деньгами. Манера держаться чрезвычайно важна, причем, как было сказано выше, Эмерсон подчеркивает ее эстетическую сторону. Изысканные манеры — устрашающий барьер для невеж; они защищают одних и наводят робость на других (любопытное наблюдение, которое подтверждает роль хороших манер в ограждении высших классов от низших). Они устраняют многие трудности и тем самым облегчают жизнь. Наполеон, детище революции и сокрушитель старой аристократии, никогда не переставал заигрывать с Сен-Жерменским кварталом. Правда, людям такого покроя некогда было заниматься своими манерами. Но эту возможность они предоставили своим детям. Отцы сеют, сыновья пожинают плоды, а затем, в свой черед, передают их новому, лучшему поколению.
Воспитанные люди легко находят общий язык; хорошее воспитание и превосходство характера будут оценены по заслугам в любой стране. Вожди диких племен даже в Лондоне и Париже выделялись благородством натуры.
Эмерсон был связан с Европой, куда ездил трижды, побывал во многих странах и подружился со многими людьми, особенно тесно — с Карлейлем. Вернувшись из своей первой поездки в Европу, он стал разъезжать по собственной стране с лекциями, составившими ему славу мыслителя и превосходного стилиста. (На Эмерсона, между прочим, ссылаются современные хиппи.) Не удивительно, что при таких тесных контактах с Европой он мог воспринять некоторые ее образцы. Впрочем, он наверняка познакомился с ними еще в своем родном Бостоне, а также в Гарварде, где учился в одном из самых элитарных университетов Нового Света. Как замечает Ю. Халасиньский, в течение первых трех десятилетий истории нового государства американские президенты были по большей части виргинскими или массачусетскими джентльменами. Они удовлетворяли всем требованиям, которые предъявлялись к джентльмену в Европе См.: Chałasiński J. Ор. cit., s. 13..
Около века спустя, в 1936 г., был напечатан роман Маргарет Митчелл (1900-1949) «Унесенные ветром». Как известно, эта книга, над которой М. Митчелл работала десять лет, стала бестселлером. В первый же день было продано 50000 экземпляров, а за год — полтора миллиона. С того времени роман выдержал множество изданий, а его экранизация имела громадный успех. Переводы на тридцать языков запечатлевали образ джентльмена-южанина. Примером настоящего джентльмена служит в книге Эшли Уилкс. Приглядимся к нему поближе, чтобы понять, каким его видит автор и как она к нему относится.
Эшли родом виргинец — вот первая его характерная черта. Мы знакомимся с ним, когда он возвращается из длительного путешествия в Европу. Он находится под, сильным ее впечатлением. «В любых традиционных развлечениях местной молодежи Эшли никому не уступал ни в чем — он был одинаково ловок и искусен и на охоте, и на балу, и за карточным столом, и в политическом споре и считался притом бесспорно первым наездником графства. Но одна особенность отличала Эшли от всех его сверстников: эти приятные занятия не были смыслом и содержанием его жизни. А в своем увлечении книгами, музыкой и писанием стихов он был совершенно одинок» Митчелл М. Унесенные ветром. М., 1984, т. 1, с. 44. Далее цитируется то же издание.. Эшли — потомок людей, посвящавших свободное время размышлениям, а не действиям; в своем кругу они слыли чудаками. В его семье никто не смог бы бороться с превратностями судьбы.
После начала Гражданской войны Эшли исполняет свой долг солдата, однако без убеждения: он знает, что мир, частью которого он ощущает себя, канул в прошлое и что Юг позаимствует с Севера культ золотого тельца. Оказавшись в плену у северян, он может бежать, если ради отвода глаз принесет присягу на верность, но не делает этого — ведь он джентльмен. Характерные черты наружности Эшли подчеркиваются в романе неоднократно. Когда он, оборванный, возвращается из плена домой, Скарлетт замечает, «как гордо сидит голова на обнаженной шее, какого благородства и достоинства исполнена его стройная фигура, несмотря на лохмотья, в которые он одет» (т. 2, с. 19). Скарлетт предлагает ему вместе бежать, Эшли отказывается, ссылаясь на честь. Честь не меняется с изменением условий, так же как не меняются манеры. Манеры — единственное, что у них осталось. Прежние времена миновали, но эти люди живут так, как если бы все осталось по-прежнему — медлительные и чарующие, решившие не суетиться, не устраивать свалку из-за лишнего гроша и не отступать от старых привычек. Все они убеждены, что откровенная погоня за деньгами, даже разговоры о деньгах — до крайности вульгарны. «Это порода чисто орнаментальная», — с презрением говорит Ретт Батлер (т. 2, с. 126). Эшли беспомощен, как черепаха, перевернутая на спину. «Всякий раз, когда привычный уклад летит вверх тормашками, люди его породы гибнут первыми... Они не заслуживают того, чтобы остаться в живых, потому что они не борются — не умеют бороться» (т. 2, с. 290). Так полагает Ретт Батлер; сам-то он не теряется в новых условиях.
М. Митчелл нарисовала не только образец джентльмена-мужчины, но и его женский аналог. Это леди. Скарлетт не леди, что подчеркивается неоднократно. Зато настоящая леди — жена Эшли, Мелани, а также Эллин, мать Скарлетт. Внешне неэффектная Мелани обладает гуманитарной культурой (автор заставляет ее беседовать о Теккерее и Диккенсе), а прежде всего — большой эмоциональной культурой. В людях она видит только хорошее, все толкуя в их пользу. Она бескорыстна и способна забывать о себе ради других.
Роман Митчелл представляет интерес потому, что его персонажи нарисованы не одной лишь белой или же черной краской. Скарлетт вульгарна, жадна до денег и беспощадна, но годами вздыхает по безупречному в ее глазах рыцарю. У этого рыцаря возвышенные интересы и чуткая совесть, но он незадачлив. Ретт Батлер не джентльмен: он наживает деньги без зазрения совести. Но он способен на широкий жест, хотя скрывает это от окружающих, а из всех женщин наибольшее уважение вызывает в нем тихая, незаметная Мелани. Отношение автора к историческим событиям столь же двойственно, как и ее отношение к своим персонажам: сочувствуя Югу, она в то же время изображает сыновей местных плантаторов тупицами и ура-патриотами. Как уже говорилось, М. Митчелл работала над романом десять лет. За это время ее отношение к описываемым событиям могло измениться, и в этом можно усмотреть одну из причин некоторой «текучести» в оценке людей и событий. Со временем сочувствие Митчелл к Югу усиливается.
Во всем романе просматривается иерархическая структура общества американского Юга, место в которой определялось не только количеством плантаций и негров-рабов, но также происхождением и манерами. Манеры как раз и оказываются самым надежным достоянием в обществе, перевернутом с ног на голову. В этом обществе часто употребляемое слово «джентльмен» звучит по-разному, смотря кто его произносит. Для нувориша, отца Скарлетт, личная культура не играет никакой роли и даже — как, например, в отношениях с Уилксами — коробит его. В ином значении Ретт Батлер называет Эшли Уилкса джентльменом, а его жену — леди. Они останутся таковыми независимо от того, придется ли им, разорившись, рубить дрова (как пришлось это делать Эшли) или же им будет позволено предаваться мечтательной лени.
Американский джентльмен изображался не только в виде беспомощного неудачника. Достаточно взять в руки романы У. Фолкнера, чтобы познакомиться с иным образом джентльмена-южанина. Род Сарторисов в своих рыцарских семейных легендах гордится предками, блестящие деяния которых достойны пера Сенкевича. В мирное время их образ жизни ничем не отличался от образа жизни других людей, на которых работали невольники: они объезжают норовистых жеребцов или охотятся. Их неприязненное отношение к таким техническим новшествам, как автомобиль, напоминает отношение польской шляхты к железным дорогам. Я знаю случай, когда шляхтич-поляк после открытия движения по железной дороге по-прежнему ездил в своей конной бричке, не желая подчиняться сигналам кондуктора: «Я не собака, чтобы свистеть мне».
Обед на несколько персон в день Благодарения по количеству блюд соперничает у Фолкнера с пиршеством, описанным у Мицкевича в «Пане Тадеуше». Вот после традиционной «вступительной» рыбы прислуга вносит «блюда, на которых красовалась жареная индейка, копченый окорок, жареные белки и перепелки, запеченный опоссум с гарниром из сладкого картофеля, кабачков и маринованной свеклы, сладкий картофель и ирландский картофель, рис и кукуруза, горячие пирожки, бисквитный торт, длинные изящные кукурузные палочки, консервированные груши и земляника, яблочное и айвовое желе, брусничное варенье и маринованные персики» Фолкнер У. Сарторис. — Там же, с. 256.. А потом еще пироги трех сортов, плумпудинг, ореховый торт с виски и фруктами. Так выглядит семейный обед в «пиршественной культуре».
Сарторисы позволяли себе рыцарские причуды. Баярд Сарторис однажды, охотясь на лис, загнал свору гончих в молельню, где совершалось методистское богослужение. А через полчаса (затравив лисицу) вернулся туда один и въехал на лошади в самую гущу возмущенных прихожан — просто из озорства. Война для таких людей была подарком — они могли наконец чем-то заняться.
Том Сатпен, главный персонаж замечательного романа Фолкнера «Авессалом, Авессалом!», не джентльмен и даже не хочет, чтобы его считали джентльменом. Когда он появился в 1833 году, у него была лошадь, пара пистолетов и имя, которого никто никогда не слыхал, никто даже не был уверен, настоящее ли оно. Наверняка было известно лишь то, что он «бежал от чего-то прямо противоположного респектабельности, слишком темного, чтобы об этом упоминать» Фолкнер У. Авессалом, Авессалом! — «Новый мир», 1980, № 8. с. 148.. Не сделали его джентльменом и обширные хлопковые плантации, богатый особняк, который он себе выстроил, и целый отряд негров. Поэтому мне кажется неверным видеть в трагических конфликтах романа классовые конфликты, как это делает Ю. Халасиньский. Не «призрак джентльмена» и не вопрос чести стоят за враждою двух братьев, у одного из которых в жилах есть негритянская кровь. В Соединенных Штатах, как известно, расизм — идеология не одних только джентльменов. В то же время о жизненности представлений о джентльмене свидетельствует любопытная автобиография «Сын джентльмена», упоминаемая Халасиньским См.: Chałasiński J. Ор. cit., s. 462..
Мы обнаружили отзвуки рыцарского этоса сначала у известного философа, а затем — в художественной литературе. Стоило бы заняться еще одной из форм, в которых воплощаются мечты современного американца, а именно вестернами с их мифом о прежней Америке. Тем более что в них мы имеем дело с вооруженной борьбой, а отношение к врагу было ведь существенной составной частью рыцарского этоса. Детальное изучение этой темы мы предоставим специалистам, а также тем, для кого ковбойская шляпа на киноафише служит неотразимой приманкой. Сами же мы, не принадлежа ни к тем, ни к другим, ограничимся несколькими замечаниями.
Прежде всего бросается в глаза разница в вооружении рыцаря и ковбоя, разница, которая в значительной мере делает невозможным утонченный ритуал единоборства. Соперники, вооруженные револьверами, ведут борьбу не на жизнь, а на смерть, и в этой борьбе нет места правилам «честной игры», так же как нет их там, где двое схватились врукопашную, стараясь задушить друг друга. Отношение к женщине (особенно молодой и красивой) в вестерне покровительственное. Это подчеркивает превосходство мужчины, столь характерное для вестерна. Если бы в эпоху вестернов существовали драконы, женщины могли бы рассчитывать на меткость ковбойской стрельбы и на чудеса храбрости, благодаря которой мужчина как раз и может играть ведущую роль. Кто-нибудь мог бы сказать, что американец, создавая образ ковбоя, отыгрывался тем самым за превосходство женщин в семейной и светской жизни.
Как пишет в своей «Истории киноискусства» Ежи Теплиц, ковбойский фильм был сродни народному зрелищу: нечто вроде американского варианта комедии дель арте. Рядом с «хорошим», героическим ковбоем был «плохой» ковбой — преступник; на втором плане действовали шериф, врач, владелец салуна, отважная девушка. «Плохой» шериф отличался от «хорошего» тем, что носил цилиндр. «Персонажи ковбойских фильмов всегда разыгрывали одну и ту же историю о злодеяниях отрицательного персонажа, которого в конце концов побеждает благородный ковбой. Зло наказано, добро торжествует. Такова была железная, как в народной легенде, формула ковбойского фильма» Теплиц Е. История киноискусства. М., 1968, т. 1, с. 79.. Ковбойские фильмы, считает Е. Теплиц, шли вразрез с идеологическими нормами буржуазного кинематографа: в них не признавался авторитет денег, происхождения, государственной власти и церкви.
Эта морализаторская окраска вестерна, на мой взгляд, отличает его от рыцарских легенд античности и средневековья. Там герой мог потерпеть поражение, погубить свое дело и погибнуть и все-таки оставался героем, ибо его героизм определялся не исходом сражения, а тем, как он сражался. Многие рыцарские легенды заканчиваются трагически. Гектор, неизменно признававшийся безупречным героем «Илиады», погибает. Роланд ради своей чести приносит в жертву себя и товарищей. Тристан и Изольда, идеальные возлюбленные, погибают оба, погибают по недоразумению (впоследствии этот эффект использовали романтики). Определенное сходство между ковбоями и рыцарями можно усматривать в том, что и те, и другие живут вне закона и сами служат себе законом. Но это характерно не только для них, о чем речь пойдет ниже.
Поскольку в образце джентльмена много значат манеры, стоит познакомиться с содержанием самого популярного в Америке пособия по хорошему воспитанию — книгой Эмилии Пост «Этикет». В ней 654 страницы. Издание 1969 г., которым я пользуюсь, — уже семьдесят третье, учитывающее перемены, происшедшие с 1922 г., когда вышло первое издание книги. По рассмотрении множества частных вопросов (поведение дома и на улице, обручение, свадьба, похороны, прием гостей, отношения с соседями и т.д.) в конце книги рисуется образец джентльмена.
«Гораздо важнее любого правила этикета основы морального кодекса, которого — как бы ни были изысканны его манеры — должен строго придерживаться тот, кто желает считаться джентльменом. Честь джентльмена требует, чтобы слово его было твердо, а принципы несокрушимы. Он — наследник рыцаря, крестоносца, защитник беззащитных, поборник справедливости; в противном случае он не джентльмен» Post E. Etiquette. New York, 1969, p. 287. Далее цитируется то же издание.. (Ссылки на «крестовые походы» мы находим и у других авторов, желающих вести свою родословную от соратников Ричарда Львиное Сердце.) Джентльмен, поучает читателя автор непосредственно после этого (такая очередность весьма знаменательна), не берет в долг, а тот, кто претендует на звание джентльмена, не может занимать деньги у друга, разве что случится нечто чрезвычайное. Такой долг надо вернуть как можно быстрее. Любая ссуда, полученная без обеспечения, — это долг чести. Уважающий себя человек к долгам чести причисляет также долги умершего родственника, долги сестры или ребенка.
Джентльмен никогда не пользуется чужими слабостями. Богатый не должен хвалиться своим богатством. Только простак без устали сообщает, почем ему обошлась та или иная вещь, — характеристика, в точности воспроизводящая образ простака в «Сатириконе» Петрония (описание пира Тримальхиона). «Хорошо воспитанный человек, — продолжает автор, — очень не любит вспоминать о деньгах и, будучи свободен от дел, никогда не говорит о них, если может этого избежать». Джентльмен не критикует при других поведение своей жены, хотя бы оно и заслуживало порицания. Что он скажет ей дома — его личное дело, однако он должен оказывать ей уважение в присутствии детей, прислуги и других домочадцев. Человек чести не предает огласке свой развод, хотя ради своего доброго имени и доброго имени детей возвращает жене свободу; при этом свое поведение он объясняет так, чтобы не скомпрометировать ее.
Джентльмен неизменно владеет собой. Самообладание в трудные минуты как раз и дает ему превосходство над теми, кто непроизвольно выдает свои чувства, такие, как гнев, страх, ненависть или смущение. Недопустимо показывать письма от женщины, разве что ближайшему другу, да и то лишь в том случае, если в письме нет ничего интимного, а друг близко знаком с этой женщиной. В мужском клубе о женщинах не говорят. Прирожденный джентльмен вообще не называет имен, так же как не говорит, что сколько стоит. И то, и другое ему равно неприятно. В особенности не следует называть имена людей высокопоставленных, подчеркивая свою близость с ними.
Отношение к людям должно быть одинаковым, независимо от их положения в обществе. Тот, кто лижет пятки вышестоящим и третирует нижестоящих, не джентльмен. Понять, имеем ли мы дело с женщиной только богатой или же с женщиной, которая еще и хорошо воспитанна, можно по тому, как она разговаривает с зависимыми от нее людьми. В общении с друзьями и знакомыми джентльмен должен забыть о себе, «выключить» собственную особу так, как выключают свет, повернув выключатель.
Требования, предъявляемые к дамам, сходны с теми, что предъявляют мужчине. Она тоже должна аккуратно платить долги, ей тоже возбраняется использовать свое превосходство над кем-либо. Если она несчастлива в браке, ее достоинство не позволяет ей предавать огласке причины своего недовольства. Особенно предосудительно сообщать подробности личной жизни репортерам.
Как от мужчин, так и от женщин требуется тактичность, то есть чуткость к переживаниям другого человека и способность считаться с ними — не ради собственного блага, но по доброте. Нельзя отрицать, что тактичность, понимаемая таким образом, часто вступает в конфликт с правдивостью, которая может быть и жестокой. Остается, однако, правдивым, не задевая других, тот, кто старается во всем найти хорошую сторону. Тут мы подходим к достоинству, чрезвычайно существенному для автора, а именно к доброжелательности. Глава 23-я рассматриваемой книги, названная «Приобретение положения в обществе» (в которой читатель, знающий, сколько тонкостей содержит борьба за престиж, ожидает найти свод указаний, как занять местечко повыше на общественной лестнице), дает лишь один совет: «Если хочешь приобрести положение в обществе, завоюй расположение окружающих»; а для этого, по мнению Э. Пост, нужно прежде всего по-настоящему доброжелательно относиться к людям.
Вопрос о том, как вести себя в обществе, пишет М. Лернер, не перестает волновать людей. Это видно по числу писем на эту тему в редакции газет и журналов. Читателей интересует прежде всего, как вести себя в деловых отношениях и каким должен быть «стиль потребления»; причем сегодня в Америке нет признанных арбитров хорошего вкуса, каких имело «хорошее общество» Англии или Франции XVII-XVIII веков, а пособия по этикету скорее регистрируют обычные правила поведения, чем дают классовые предписания. Их цель — не столько разграничить разные социальные группы, сколько слить их в одно целое. Америка, полагает Лернер, имела собственную аристократию, хотя на словах отвергала аристократические идеалы См.: Lerner M. Ор. cit., p. 475.. Психоаналитикам отношение Нового Света к Старому напоминает отношение сына к отцу, отношение, в котором любовь сочетается с враждебностью, отрицание образцов — с подражанием. В «хорошем обществе» южных штатов, а также Филадельфии и Нью-Йорка представления о джентльмене, по мнению Лернера, играли большую роль, хотя речь шла о стиле жизни, а не о способе пробиться к власти. В прежней Америке хорошее происхождение окружало человека неким ореолом, которого у новых поселенцев не было. Постепенно складывался новый идеал, нашедший отражение в пособии Э. Пост: проложить себе путь к успеху благодаря своей популярности, быть чарующим, завоевать всеобщее расположение. Сегодня, пишет Я. Стшелецкий, промышленные магнаты очень заботятся о том, чтобы их любили. Они даже содержат целые штабы экспертов, помогающих возбуждать симпатию общества к их личности и к их делам См.: Strzelecki J. Niepokoje amerykańskie. Warszawa, 1962 s. 31..
В заключение предоставим слово А. Токвилю, сопоставившему две концепции чести — феодальную и американскую. Токвиль различает две разновидности моральных норм. К первой из них относятся нормы, обязательные повсюду, ко второй (а это как раз и есть законы чести) — нормы, сфера действия которых уже и которые принимают различный вид в зависимости от корпоративных потребностей и интересов. Между первыми и вторыми возможны конфликты. Например, отказ от дуэли — поступок порядочный (honnête), но в то же время позорный (déshonorant) См.: Токвиль А. О демократии в Америке. М., 1897, с. 499. Далее цитируется то же издание..
В аристократическом обществе поступки не всегда оцениваются по их внутреннему достоинству: иногда имеет значение лишь сословная принадлежность того, кто совершает поступок, и того, кто является его объектом. Простолюдин может позволить себе поступок, предосудительный для господина, а многое из того, что может позволить себе господин, считается недопустимым в простонародье. Феодальная честь в одних случаях предписывала мщение и считала позорным простить обиду, в других повелевала превозмочь себя, отречься от себя самого. Она не призывала ни к человеколюбию, ни к милосердию, но великодушие ставила высоко; щедрость ценила больше, чем благотворительность; допускала обогащение на войне или за игорным столом, но не собственным трудом; «мелким выгодам предпочитала крупные преступления» (с. 500). Алчность возмущала ее меньше, чем скупость; насилие часто одобрялось ею, между тем как коварство и измена были для нее достойны презрения.
Подобные взгляды не были всего лишь причудой людей, которые их разделяли. Класс, возвысившийся над всеми остальными и стремящийся всеми средствами сохранить превосходство, должен особенно ценить добродетели, в которых есть блеск и величие, добродетели, совместимые с гордостью и властолюбием. Он готов нарушить естественный порядок нравственного сознания, чтобы поставить эти добродетели превыше всего, и даже «предпочитает смелые и блестящие пороки мирным и скромным добродетелям» (с. 500). К этому вынуждает его собственная природа.
Феодальная аристократия возникла из войны и для войны; вполне естественно, что храбрость она ставила на первое место. То, что легкий удар по щеке считался нестерпимым оскорблением, за которое обидчика надлежало убить на поединке, — конечно, условность. Но сама по себе обязательность мести за малейшее оскорбление вытекала из природы военной аристократии.
В области политической жизни функциональность определенных норм для Токвиля также была очевидной. В феодальном обществе весь общественный порядок держался на личной связи сеньора с вассалом. Поэтому верность выдвигалась на первый план; без нее наступала анархия. Зато понятие патриотизма было тогда неизвестно (слово «отечество» появляется у французских писателей лишь в XVI веке) (с. 502). Феодальные нормы чести неизменно вытекали из местных обычаев и корпоративных интересов.
В Америке, полагает Токвиль, сложились иные условия, обрекающие феодальные нормы на гибель. Торгово-промышленный характер этой страны выдвигает на первый план мирные добродетели. «Блестящие», но чреватые раздорами добродетели здесь не в цене. Зато для покорения этого огромного континента необходима была страсть С к обогащению; так что она здесь почетна в противоположность феодально-аристократическим нормам. В Соединенных Штатах ценится смелость деловых начинаний (похожих нередко на лотерею), и в банкротстве, которое в другой стране сочли бы бесчестьем, нет ничего позорного. В то же время сурово осуждается супружеская неверность и вообще все то, что вносит разлад в семью: ведь это отвлекает от главного — успешного ведения дел. Мужество, как и в феодальном средневековье, ставится особенно высоко, но уже не военное, а скорее стойкость в борьбе с превратностями судьбы и в борьбе с природой. Принципиально иное понимание чести особенно заметно в отношении американцев к труду: здесь общественное мнение настоятельно предписывает трудиться, тогда как в аристократическом обществе трудиться означало потерять честь.
Чем более данное сословие замкнуто, ограничено все тем же кругом семейств, стремящихся сохранить — путем наследования — свое богатство и власть, тем больше растет в нем число правил, относящихся к чести. Устойчивость и давность существования подобных правил позволяют тщательно их изучать и детализировать; подвижность Америки, напротив, времени на это не оставляет. Обособленность средневековой аристократии поощряла единомыслие в рамках сословия. Мобильность американцев имела своим результатом то, что правила, относящиеся к чести, были менее определенны и менее категоричны. Человек ускользает здесь от контроля общественного мнения, в то время как в аристократическом обществе все на виду. Там, где исчезают сословные перегородки и все становятся равными и сходными между собой, честь из корпоративной превращается в национальную. Если бы все народы имели одинаковые интересы, условные законы чести перестали бы существовать; сохранились бы только одинаковые повсюду понятия о добре и зле. Ведь «именно несходства и неравенства людей создали понятие о чести. Это понятие ослабевает по мере того, как сглаживаются различия, и исчезают вовсе с их уничтожением» (с. 508).
Постоянно сопоставляя аристократию с демократией (впрочем, понимаемой весьма специфически), Токвиль, как справедливо замечает Лернер, относится к этой проблеме неоднозначно. С одной стороны, следует согласиться с тем, что направление исторического развития ведет к демократии, — строю, в принципе более справедливому; тут есть нечто провиденциальное. С другой стороны, однако, нельзя не признать, что эстетические и творческие достоинства аристократии были выше и что люди, у которых было время заниматься своей личной культурой, имели преимущество над теми, кому было не до того. Гордость, конечно, порок, но «за этот порок я охотно бы отдал многие наши мелкие добродетели» (с. 513). Не столько эмпирические наблюдения, сколько глубокое убеждение в функциональности общественных норм диктует Токвилю следующие слова: «Во мнениях американцев можно еще встретить некоторые понятия о старинной аристократической чести, вынесенные из Европы. Но число этих традиционных мнений очень невелико; их прочность и влияние очень незначительны» (с. 503); ведь они не нужны народу, занимающемуся промышленностью и торговлей. Развитию же личной и интеллектуальной культуры мешает в Америке то, что почти каждый богатый американец в молодости был беден и должен был упорно трудиться. Когда ум его был восприимчив, заниматься своим общим развитием было некогда; а когда наконец появлялось время, пропадало желание (с. 40).
Токвиль — может быть, преждевременно — предсказывал отмирание в Америке образцов типа джентльмена на том основании, что они не были функциональны. Роль английского джентльмена до самого последнего времени была в определенных кругах привлекательна, хотя в этой огромной стране складывались и другие образцы. На протяжении последнего десятилетия, писали некоторые публицисты в 1958 г., Америка увлеклась новым образцом: его олицетворял человек с недовольным выражением лица, лохматый, с небрежной, шаркающей походкой. Всем своим видом он выражал удрученность человека одинокого, взбунтовавшегося против общепризнанных авторитетов, задыхающегося в обществе, словно в тюрьме, ищущего человеческого тепла и безопасности [Речь, по-видимому, идет о так называемых «битниках»]. Таков личностный образец одной из американских субкультур. Вряд ли ему суждена долгая жизнь.
В этом исследовании, которое уже подходит к концу, я пыталась воссоздать определенный тип этоса, отличие которого от мещанского этоса представляется очевидным. Там мы видим осторожность и недоверие, здесь — риск и широкий жест (по принципу «все заложи, а себя покажи»). Там — трудолюбие, здесь — презрение к труду ради заработка, в особенности к физическому труду; там — стремление к безопасности, здесь — к славе. Аристотель, как помним, советовал смотреть на красоту, а не на пользу. Его указанию следовали те, кому луга служили не в качестве пастбищ, лошади были нужны для скачек, а земельные угодья — прежде всего для охоты.
Такую жизненную установку мы сначала нашли в «Илиаде». Мирный образец подобного рода мы обнаружили в Греции у Аристотеля, изобразившего человека «по праву гордого». Чтобы этот образец оттенить ярче, мы продемонстрировали его на контрастном фоне поучений Гесиода и басен Эзопа. Затем мы перешли к Спарте — стране, где правящая элита не выпускала копья из рук. Эти различия заставили меня отказаться от употребления по отношению к Спарте слов «рыцарь» и «рыцарский»; я предпочла слово «воин», свободное от «рыцарских» ассоциаций.
Личностные образцы рыцарского этоса окончательно складываются в средневековье. Возрастание роли бюргерства заставляет правящую элиту выработать кодекс, который можно было бы противопоставить притязаниям «третьего сословия» на продвижение в обществе. В главе о придворном представлена одна из форм «демилитаризации» рыцарских образцов. Завершает исследование рассмотрение образца джентльмена и его судеб в Соединенных Штатах, — завершает как раз тогда, когда из восхвалений и порицаний вырисовывается личностный образец, который нас интересовал.
Рыцарский этос культивировался, само собой, в рыцарских школах. Во Франции, например, образцом рыцаря без страха и упрека служил Баярд См., например: Guyard M. Histoire de Pierre du Terrail, dit le Chevalier Bayard, Lyon, 1808. Книга предназначалась воспитанникам Императорской военной школы в Лионе., убитый в 1524г. огнестрельным оружием, которым сам он брезговал пользоваться. Его прославляли прежде всего за храбрость: говорили, что он в одиночку защищал мост против двухсот испанцев. Когда к вечеру, славно потрудившись и покрыв себя славой, он возвращается с поля боя, то заказывает себе на ночь подругу; однако ж отказывается от своего намерения, узнав, что имеет дело с дворянкой, которую на подобный шаг толкнула нужда. Сам он был обручен с дамой из хорошего дома и даже имел с ней внебрачного сына. Терпимость благороднорожденных к внебрачному потомству мужского пола шла далеко. Отношение к семье бывало различным в различных культурах; рыцарская культура не относилась к числу «семейных» культур.
Мы не можем заняться здесь подробнее ролью, которую рыцарские образцы сыграли в евро-американской культуре. Их значение в шляхетской Польше хорошо известно. Красочность этого этоса использовалась в романах и на сцене театра. Условности помпезного героизма оказались необычайно живучими. Лишь Жанна д'Арк — героиня как нельзя более человечная, простая, добросердечная и — о, диво! (как пишет Б. Шоу) — с улыбкой на лице.
В то время как одни искали славу прежде всего на полях сражений, другие подчеркивали значение мирных рыцарских добродетелей. В нравственном катехизисе, который в 1774 г. составил для шляхетской молодежи Адам Чарторыйский, особое внимание обращается на такт и деликатность. «Позволительно ли подслушивать, — спрашивает воспитанник, — ежели двое тихо беседуют; распечатывать чужое письмо, хотя бы и вверенное твоему попечению; читать бумаги, на чужом столе разложенные; заглядывать через плечо, когда кто-нибудь какую-либо бумагу читает или же пишет?» Ответ кипит возмущением при одной мысли о подобной бестактности: «Непозволительно per omnia [Во всех отношениях (лат.)], ибо решиться на что-либо из вышеозначенного есть превеликая низость; таковым вероломством ум благородный гнушается». Стоит отметить, что американский социолог Э. Шиле считает способность хранить тайну качеством, особенно высоко ценимым в аристократических кругах.
С. Липсет видит связь между иерархической структурой общества с отчетливо выраженной элитой, и свободой деятельности в нем оппозиции. Именно так, по его мнению, обстоит дело в Англии, для которой характерно почитание элиты и подчинение ей, заметное даже среди рабочих См.: Lipset S. M. Class, statusandpower . New York, 1966, p. 167..
Стойким пережитком рыцарства была, как известно, дуэль; в Польше она существовала по крайней мере до второй мировой войны. Рыцарь не мог подчиниться чужой воле: он сам хотел быть своим судьей. Встречались люди, которые высмеивали этот обычай, но принимали вызов, не желая, чтобы их сочли трусами. В 1919 г. был напечатан «Польский кодекс чести», составленный Владиславом Бозевичем и посвященный Юзефу Пилсудскому См.: Boziewicz W. Polski kodeks honorowy. Warszawa, 1919.. В первом разделе автор перечисляет категории лиц, которые могут требовать и давать сатисфакцию по делам чести. Лицами, обладающими честью, или джентльменами, автор называет мужчин, которые по своему образованию, умственным достоинствам, положению в обществе возвышаются над средним уровнем. В принципе необходимым условием для причисления к «людям чести» служит аттестат о среднем образовании, но учитываются и выдающиеся способности, а также занимаемый пост. Лица дворянского происхождения относятся к джентльменам, хотя бы даже они не удовлетворяли другим условиям. Из числа джентльменов исключались: доносчики, трусы, гомосексуалисты, лица, не потребовавшие сатисфакции за тяжелое оскорбление, мужчины, находящиеся на содержании у женщины, которая не относится к ближайшей родне, те, кто разглашает тайны, компрометирующие женщину, кто не держит честного слова, анонимщики, клеветники, хронические алкоголики, люди, не отдающие вовремя долгов, обманывающие в азартных играх, шантажисты, ростовщики и т.д. Внебрачное происхождение не могло служить поводом для отказа дать сатисфакцию по делам чести. Из известной драмы В. Гюго «Эрнани», выдержанной в патетически-рыцарских традициях, мы узнаем еще, что король драться на дуэли не может: должно быть, потому, что ему нет равных.
Дипломатические охоты сохранились и после исчезновения дуэлей. Дипломаты, как мы уже говорили, были обычно знатного происхождения и располагали землями, пригодными для охоты. Браконьеры, составлявшие конкуренцию джентльменам-охотникам, в Англии XVIII столетия карались смертью.
Еще один пережиток рыцарских традиций — преувеличенная деликатность в денежных вопросах. Гонорар частнопрактикующему врачу вручался в конверте (что не всегда выходило тому на пользу). Английский этикет не допускал разговоров о деньгах в светском кругу.
Проявлением предписанной этикетом предупредительности по отношению к женщине был обычай (сохранившийся в Англии еще в двадцатые годы), согласно которому мужчина, идущий по улице с женщиной, должен находиться между нею и мостовой как источником потенциальной опасности. Опекунское отношение к женщине показано у Сенкевича («В пустыне и в джунглях») на примере отношения Стася к Нель. Всегдашний холод, царивший зимой в английских домах, нередко объясняли рыцарскими традициями, которые никто не пытался пересмотреть. Жизнь рыцаря ведь не отличалась комфортом. «Напрасно современная красавица стала бы завидовать роскошной обстановке саксонской принцессы, — писал Вальтер Скотт. — Стены комнаты были так плохо проконопачены и в них были такие щели, что нарядные драпировки вздувались от ночного ветра. Жалкое подобие ширм защищало факелы от сквозняка, но, несмотря на это, их пламя постоянно колебалось от ветра, как развернутое знамя военачальника. Конечно, в убранстве комнаты чувствовалось богатство и даже некоторое изящество, но комфорта не было, атак как в те времена о нем не имели представления, то и отсутствие его не ощущалось» Скотт В. Айвенго. — Собр. соч. М. — Л., 1962, т. 8, с. 85..
Напрашивается вопрос: какие условия способствовали формированию понятия чести, центрального в рыцарском этосе? «Понятие чести, а также установка и поведение, ему соответствующие, — писал Э. Дюпреэль в «Трактате о морали», — почти всегда появляются там, где некое аристократическое меньшинство живет в тесной связи с более многочисленным сообществом» Dupréel E. Ор. cit., vol. 2, p. 206.. Токвиль, как помним, тоже честь выводил из неравенства. По мнению Монтескье, развитию понятия чести особенно благоприятствовал монархический строй, поскольку монархия охотно использовала социальную стратификацию в своих интересах.
Однако анализ спартанского этоса противоречит утверждению, согласно которому социальная стратификация — достаточное условие развития понятия чести. Следует также принимать во внимание, как я полагаю, и величину группы, ведь в малых группах давление общественного мнения ощущается сильнее. Необходимо учитывать и степень стабильности социальной группы, а также степень ее обособленности. Я имею в виду, например, обособленность, характерную для польских горцев в Татрах, пока нашествие туристов не изменило облик Татр. Некоторые авторы, как уже говорилось, находят сходство между элитарными группами, руководствующимися рыцарским этосом, и преступными группами, живущими вне закона.
В статье «Свет и тени Строптивого Кавалериста» См.: Romejko M. Blaski i cienie Niesfornego Szwoleżera. — Wojskowy przegląd historyczny, 1959, № 3.генерал М. Ромейко воссоздает образ Болеслава Венявы Длугошовского (1891-1942), генерала бригады, которого называли также просто Венявой. Веняву знала вся Польша: местечки, поместья, курорты. Славились его юмор и неисчерпаемая фантазия. Особенно хорошо его знали люди искусства, литературное кабаре в кафе «Земянское». Фотография запечатлела группу видных литераторов, провожающих генерала, назначенного послом в Рим. Для иллюстрации рыцарского этоса стоит привести последние строфы одного из его стихотворений, ибо генерал этот изъяснялся не только прозой, но и рифмованной речью:
... Со смертью встречался я часто и Бога
Просить об отсрочке не стану, ей-ей.
Завидев старуху с косой у порога,
Без лишних вопросов пойду я за ней.
А после меня повезут на лафете,
За гробом коня-сироту поведут.
Уланы-товарищи головы свесят,
Пехота ружейный отдаст мне салют.
Меня не оставит и в небе удача,
А если нахмурится Дух Святой —
Ольбромский и Цедро [Отважные кавалеристы, герои исторического романа Ст. Жеромского «Пепел»] на помощь прискачут:
Мол, хоть и задира, но парень он свой.
А может, забросят заблудшую душу
В чистилище — пусть, мол, свое отсидит...
Ну, что же — не струшу. А если и струшу,
Так струсить разок — перед Богом — не стыд.
Но если обратно на землю сослал бы
Меня за грехи пресвятой Трибунал, —
Я снова мундир свой и саблю достал бы
И пить, и любить, и рубиться бы стал
Цит. по: Mackiewicz S. Zielone oczy. Warszawa, 1959.
Не следует слишком доверять этим строфам. О том, что сердцу Венявы были близки и другие ценности, кроме тех, о которых он здесь заявлял, свидетельствует его самоубийство в Нью-Йорке в 1942 году.