Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.
К оглавлению
2. Институт собственности
Вопрос, вокруг которого разворачивалось обсуждение собственности на протяжении всей истории западной философской и политической мысли — относится собственность к “природе” людей или является плодом их соглашения, — этот вопрос, очевидно, не может быть решен ни так, как предлагал Руссо, то есть на основе “воображения” и сознательного пренебрежения фактами с заменой их на “гипотетические” и “условные” допущения, ни посредством “догадок” в духе того образа мысли, который отстаивал Уильям Годвин, усматривая его познавательную силу в “полной независимости и от истинного, и от ложного”. Ответ должен основываться на доказательных сведениях. Те, кто утверждает, что собственность есть всего лишь обычай, который появляется в обществе на определенном рубеже развития человечества, должны быть в состоянии показать, что приобретательские наклонности отсутствуют у детей и что существуют общества, с собственностью не знакомые.
Рассмотрение этого предмета сопряжено с огромными трудностями ввиду великого разнообразия форм, которые способна принимать собственность. Просто невозможно установить, когда в мировой истории впервые возникла частная собственность на землю — основной до недавнего времени вид собственности. Попытки таких исследований предпринимались в конце девятнадцатого века (например, Эмилем де Лавейе1), но, опиравшиеся на впечатления путешественников и изыскания первых антропологов, сегодня они воспринимаются лишь как занимательные исторические рассказы2. Главное препятствие, с которым сталкивается в этой области исследователь, — отсутствие письменных свидетельств,
ибо в большинстве стран собственность принимала форму владения по праву, основанному не на документальном его подтверждении, а на длительности срока пребывания имущества в руках держателя, что обычаем признавалось как доказательство его права собственника. Английский историк Л. Т. Хобхауз в отчаянии отверг самую возможность написать общую историю собственности даже для страны с такой богатой документацией прошлого, как Англия, ввиду скудости данных и из-за трудностей, возникающих при попытке разграничить правовые нормы и действительность3.
В этой главе мы будем отстаивать тезис о том, что тяга к присвоению и обладанию присуща всем, как людям, так и животным, и что она означает гораздо большее, нежели желание обладать физически осязаемыми объектами, поскольку она накрепко связана с личностью человека и развивает в нем чувство собственного достоинства и веру в свои силы. Мир “естественного человека”, где нет места собственности, это мираж, нечто “небесное”, если воспользоваться сравнением, предложенным Льюисом Мамфордом.
1.Собственнические начала в мире животных
Основными объектами приобретательских устремлений животных являются территория и пространство, откуда и появились предметы изучения двух новых научных дисциплин с неуклюжими названиями “территорология” и “проксемика”*.
Этология, изучающая поведение диких животных, — наука новая. Возникла она в конце девятнадцатого века, но интенсивные полевые исследования, начатые Конрадом Лоренцом и Николаасом Тинбергеном, развернулись в межвоенное время. После второй мировой войны этология сильно рванулась вперед и вызвала к жизни социобиологию, которая пытается толковать поведение животных и, как подразумевается, человека в биологических понятиях, тесно увязанных с теорией эволюции.
--------
* “Проксемика” (“proxemics”), название которой придумано Эдвардом Т. Холлом, изучает, среди прочего, дистанции, на которых люди — и по расширению животные — держатся относительно других особей своего или чужого вида. [Edward T. Hall, The Hidden Dimension (Garden City, N. Y., 1966).]
--------
Достижения этих дисциплин породили серьезные сомнения в основательности доктрин, которые в первой трети двадцатого столетия господствовали в психологии и социологии, то есть теорий, проводивших резкое различие между поведением животных и поведением человека на том основании, что если животными руководят инстинкты, то поведение человека преимущественно или даже целиком определяется его культурой. Обнаружилось, что приобретательство, которое ранее считали присущим только человеку и приписывали воздействию его культуры, свойственно всем живым существам.
Выживание диких животных на воле полностью зависит от окружающей физической среды: ничего не обрабатывая и не производя, они существуют, лишь пользуясь дарами природы. Поэтому им необходим беспрепятственный доступ на определенную территорию, где они могли бы добывать корм и размножаться; размеры этой территории зависят от конкретных потребностей данного вида. Среди животных, следовательно, собственность распространяется прежде всего и главным образом на территорию. Понятие “территориального императива” сегодня прочно утвердилось, хотя некоторые социологи и психологи испытывают затруднения с его признанием ввиду политических выводов, к которым оно толкает (подробнее об этом ниже)4.
• в положении, которое именуется “естественным состоянием свободы”, животные, насколько нам известно, никогда не имеют ничем не ограниченной и никакими заботами не отягощенной свободы, каковая приписывается им в сентиментальных представлениях о природе. Ни одно свободно блуждающее и рыскающее животное, принадлежит ли оно к виду сбивающихся в стаю или проводит жизнь преимущественно в одиночестве, не имеет свободы передвижения, то есть не может перемещаться только по своей прихоти и наугад. Уже в силу собственного природного устройства оно привязано к определенному жизненному пространству, предлагающему необходимые ему условия существования. Даже если эта зона достаточно обширна и в ее пределах нужные ему условия одинаково обеспечиваются повсеместно, животное все же не имеет свободы в своих перемещениях. Они ограничиваются одним или несколькими участками, известными как его места охоты или выпаса; их оно обычно не покидает, разве что по жестокой необходимости. В этих пределах животное передвигается тоже не абы как, а только по определенным тропам и сообразно довольно строгому расписанию5.
Помимо обеспечения себе доступа на некую территорию и сохранения ее под своим контролем, животные поддерживают также дистанции между собой и представителями других видов, равно как и другими особями своего вида. Эти пространственные “пузыри” очень четко определены для каждого вида, а общее правило состоит в том, что чем крупнее зверь, тем большее ему требуется пространство, чтобы чувствовать себя в безопасности. В случае явного нарушения дистанции другим существом животное либо убегает, либо нападает на нарушителя. Некоторые виды, однако, предпочитают жить в тесной близости от себе подобных6. Как правило, животные, обитающие близ водоемов и кормящиеся рыбой и другими продуктами озер, рек и морей, относятся к соседству других особей гораздо терпимее, чем те, что обычно держатся вдали от берегов. Так, буревестники, кайры, пингвины и прочие птицы, живущие на берегах рек и морей и добирающиеся до своих источников пищи, перелетая лишь на незначительные расстояния, селятся очень многочисленными колониями.
Изучение территориальных притязаний в животном мире начал в годы первой мировой войны английский орнитолог-любитель Г. Эллиот Говард. у птиц Говард не обнаружил никаких собственнических инстинктов, помимо заданных совершенно определенной потребностью: их территориальные притязания, на его взгляд, напрямую связаны со спариванием. Он отметил, что птицы семейства вьюрковых, бывшие предметом его исследований, в зимнее время жили соседями и вполне ладили между собой. Но с наступлением весны их поведение поразительным образом менялось. Начиналась борьба за самку и за место для выведения потомства.
•Присмотритесь... к многочисленным стаям вьюрков, которые всю зиму носятся над полями. Хотя в их составе может быть множество особей разных видов, но каждая стая представляет собой сообщество, спаянное взаимными дружественными чувствами и приводимое в движение одним мотивом — добычей корма... Но в начале весны, откликаясь на какую-то перемену в организме, вперед вырывается индивидуальность, которая вызывает поворот в развитии ситуации, и один за другим самцы стремятся уединиться, каждый занимает некую особую замкнутую территорию, отделяется от собратьев. После этого на многих полях мы уже не видим больших стай, а значительная
часть полей оказывается и вовсе ненаселенной, но зато замечаем, что рощицы и кустарники, образующие живые изгороди между полями, поделены на множество территорий, и каждая имеет своего владельца... Столь резкое отклонение от обычного рутинного поведения едва ли повторялось бы из поколения в поколение в таких многообразных формах и вместе с тем так одинаково с наступлением каждой весны, если бы не имело под собой некой врожденной основы... и не следовало какой-то унаследованной наклонности...*
Эту тягу к обладанию собственной территорией Говард объяснил тем, что при взаимно близком расположении гнезд птицам пришлось бы удаляться в поисках корма на большие расстояния и тем самым подвергать опасности свое чрезвычайно чувствительное к холоду потомство7. Поэтому птицы агрессивно защищают свои владения: пение песен — один из способов, каким самцы заявляют о своем праве на данную территорию и призывают самцов-чужаков держаться подальше. Говард заключил, что отношение к территории у птиц “инстинктивное”, то есть “зависит от чисто биологических условий и никак не связано с приобретенным и осознанным опытом”8.
Последующие исследования подтвердили выводы Говарда. Было установлено, что тяга к обладанию территорией присуща почти всем животным — от простейших одноклеточных до самых высокоорганизованных приматов9. В исследовании, посвященном собственности, Эрнест Биглхоул посвятил пространную главу проявлениям собственнических наклонностей в поведении насекомых10. Стрекозы, например, нападают на своих сородичей, приближающихся к местам, где они отложили яйца11. Подобное поведение наблюдается и в жизни морской фауны: достаточно посмотреть, как яростно защищает свои нерестилища рыба, называемая трехигпой корюшкой12. Примеры можно приводить без конца. Животные часто помечают территории, на которые они предъявляют права, пуская в ход, по отдельности или в каких-то сочетаниях,
* H. Elliot Howard, Territory in Bird Life (London, 1920), 4–5. Позднее было установлено, что у некоторых видов птиц, особенно неперелетных, места, где располагаются их гнезда, принято защищать и в зимнее время. [Torsten Malmberg, Human Territoriality (The Hague etc., 1980), 33.]
данные им от природы средства воздействия на слух, зрение или обоняние возможных нарушителей, и защищают эти территории иногда сообща, иногда самостоятельно. В отличие от людей, однако, при необходимости дать отпор нарушителю они защищают свои владения не угрозами его жизни, а сигналами-телодвижениями и прочими демонстративными действиями, вплоть до того, что затевают драку, редко, впрочем, доходящую до кровопролития; остается лишь удивляться, почему это у людей злобное поведение называется “зверским”.
Важное следствие этих открытий состоит в том, что собственная территория требуется животным не только для защиты от хищников и добывания корма для себя и потомства, но и для того, чтобы совершать сами действия, необходимые для продолжения рода: “У большинства, хотя и не у всех, привязанных к территории видов... самки не откликаются на любовные призывы самцов, не имеющих своих владений.
В общей модели поведения территориально привязанных видов соперничество между самцами отражает борьбу не за обладание самкой, как мы считали прежде, а за обладание собственностью”13.
Постоянную численность птиц одного вида в пределах данной территории один ирландский набюдатель еще в 1903 году объяснил тем фактом, что потомство производят лишь те особи, которым удается обзавестись собственной территорией для высиживания и вскармливания птенцов14. Иными словами, территориальные ограничения действуют как регулятор численности “населения”.
Некоторые приматы утверждают свое исключительное право на землю, физически занимая ее и “сидя” на ней15. Это поведение не очень-то отличается от человеческого, как о том свидетельствует этимология слов, означающих владение во многих языках. Так, немецкий глагол в значении “владеть” (besitzen) и существительное “владение” (Besitz) буквально выражают понятие “сидеть на” или “располагаться на”. в польском языке то же происхождение имеют глагол posiadać (обладать) и существительное posiadłość (собственность). корень латинского possidere также sedere , то есть “сидеть”, а отсюда и глаголы, означающие “владеть, обладать” во французском (posséder) и английском (to possess) языках16. Слово “nest” (англ. “гнездо”) происходит от корня nisad или nizdo в значении “сидеть”17. Для монарха занимать трон означало “не что иное, как символически выражать сидение на царстве”18.
Этологи установили, что для животных обладание территорией и сопутствующее ему близкое знакомство с особенностями окружающей среды, помимо того, что оно помогает добывать корм и размножаться, критически важно для их физического выживания: “Занятие определенной территории позволяет животному обретать подробные знания об окружающей его среде и в то же время вырабатывать набор своих реакций на особые черты и подсказки, предлагаемые данной местностью — удобные точки для наблюдения, места для укрытия и т. д., — что позволяет быстро и эффективно реагировать на появление опасности и нападение. В сочетании с тем, что, возможно, является психологическим выигрышем, это создает хорошо известный эффект “помощи от родных стен”, при которой и слабые животные, находясь на собственной территории, оказываются способными давать отпор более сильным противникам”19.
Во многих случаях оказалось возможным точно установить, каких размеров территория требуется данному виду для жизни и размножения. В грубой прикидке правило таково, что хищникам нужна территория, десятикратно бóльшая, чем травоядным20. Животные, как можно догадаться, защищают свою территорию тем яростнее, чем больше она сокращается21. “Перенаселенность” заставляет их вести себя крайне агрессивно, а то и невротически. Даже при достатке корма перенаселенность ведет к психологическим сдвигам, которые могут вызывать массовую гибель22.
Один из основателей социобиологии, Эдвард О. Уилсон, утверждает, что почти все позвоночные и большинство беспозвоночных “строят свою жизнь сообразно точным правилам землевладения, пространственного размежевания и господства”, соблюдая между собой типичные для данного вида и точно определенные дистанции23. Общественные животные, вроде муравьев, особенно расположены к защите своей территории, муравейника, и, как о них говорят, живут в состоянии вечной войны24. Другие животные воинственно охраняют ядро своей территории, но терпимо относятся к появлению чужаков в периферийных зонах, принадлежность которых строго не определена.
Лоренц, Тинберген и некоторые другие этологи усматривают корни агрессивности человека и животных в “территориальном инстинкте”. Это утверждение вызвало ожесточенные споры, ибо оно означает, что агрессивность имеет генетическую основу и, следовательно, неискоренима25. В попытках развенчать этот взгляд его противники доходят порой до крайностей. Если одни соглашаются, что человеческое поведение это смесь инстинкта и знания, то другие начисто отрицают значение биологического фактора: так, отвергая теории Лоренца и Эдри о врожденной агрессивности человека, культур-антрополог Эшли Монтегю объявил эти учения лишенными вообще какой бы то ни было ценности: “Человек это человек, потому что у него нет инстинктов, потому что все, чем он является, и все, чем он стал, он усвоил, взял из своей культуры, из человеком же сотворенной части окружающей среды, от других людей”26.
Тинберген предостерегал, что уроки, которые преподносит нам поведение животных, нельзя механически прилагать к поведению человека, ибо люди обладают высоким разумом, проявляющимся в их способности подчинять себе окружающую среду и передавать свои знания. Не обращая внимания на эту оговорку, поразительно многие психологи и антропологи отказываются хоть как-то считаться с данными этологии и социобиологии. Самое большее, на что хватает их терпимости, это отмахиваться от достижений этих новых дисциплин как от “чрезмерных упрощений”; в крайнем же своем упорстве они подвергают авторов (этих достижений) остракизму и оскорблениям. Эдварда Уилсона подвергли не только словесным поношениям, но и физическому нападению за то, что ему хватило духа выступить с утверждениями, что социобиология проливает свет на человеческое поведение27. Стивен Джей Гульд в “Неверном измерении человека” отверг “биологический детерминизм” на том политическом основании, что он уже потому неверен, что является “в существе своем теорией пределов”28, как будто представлением о том, что человек может и должен (по меркам наблюдателя), определяется то, чем он в действительности является и что делает. Гульд заостряет внимание на том, как биологический детерминизм использовался для продвижения в жизнь расизма, “фашизма” и даже геноцида29. С помощью такой логики социобиологи могли бы обвинить сторонников влияния культурной среды, что те продвигают в жизнь социальную инженерию и, стало быть, толкают дело к коммунизму и сталинскому Гулагу. Перед тем, кто лично не втянут в эти споры, вопрос состоит не в том, возможно ли использование биологии в политических целях (что, конечно же, и возможно, и имело место на деле), а в том, что же именно наблюдение за животными говорит нам о человеке.
Как было отмечено выше при обсуждении теорий Франца Боаса, причина, по которой значительная часть ученых отказывается признавать данные социобиологии, относится в конечном счете к области политики. Так, один из критиков социобиологии говорит, что взгляды Лоренца на истоки человеческой агрессивности должны быть отвергнуты не только как научно несостоятельные, но и потому, что они толкают к определенным “политическим выводам”30. Убеждение, кардинально важное для либерализма, социализма и коммунизма, состоит в том, что люди — это безгранично податливые существа, так что с помощью законов и образования (и внушения) их можно очистить от общественно нежелательных наклонностей — прежде всего тяги к приобретательству и агрессивности — и сделать такими, что они будут радоваться жизни в равенстве с себе подобными. Способность человека “совершенствоваться” один из видных американских либералов провозгласил необходимой предпосылкой демократии31; еще большее значение придается этой предпосылке в устремлениях социалистов и коммунистов. Такое представление может быть состоятельно лишь в том случае, если человеческое поведение объясняется исключительно или почти исключительно воздействием среды (“культуры”). Если же оно имеет биологические корни, возможности изменить его неизбежно оказываются ограниченными. Самое большее, на что при этом можно рассчитывать, это обучением, наказаниями, общественными порицаниями и другими подобными приемами воздвигнуть преграды нежелательным видам социального поведения при сохранении риска, что тяга к приобретательству и агрессивность, заложенные в человека природой, проявятся сразу же, едва только эти преграды будут устранены. Вопрос, таким образом, имеет первостепенное значение для всех, кто стремится коренным образом переделать общество. Вот почему спор, в котором сталкиваются “натура и культура”, вызывает такие страсти, и люди, в других случаях готовые спокойно рассматривать и непредвзято оценивать данные науки, чрезвычайно возбуждаются, едва заходит речь о человеческой природе. Опыт свидетельствует, что с научной бесстрастностью люди могут исследовать что угодно, только не самих себя. Сколько бы они ни старались быть объективными, стоит им заняться изучением человеческого поведения, и немедленно пробивает себе дорогу стремление направить его в “конструктивное русло”. А понятие “конструктивного русла” неизменно влияет на представления о побуждениях, управляющих действиями человека. При всей решимости вести разговор об этом предмете только в научных понятиях и даже в математических формулах, обходясь без ценностных суждений, на деле используемый метод оказывается дедукцией и выражением политических предпочтений.
2.Собственнические устремления у детей
Для доказательства, что тяга к присвоению и обладанию появляется только под воздействием определенной культурной среды, потребовалось бы подтвердить, что детям черты поведения собственников чужды и усваиваются ими лишь с годами, под влиянием взрослых. В действительности материалы, собранные специалистами по детской психологии, свидетельствуют, что верно как раз обратное, а именно, что маленькие карапузы являются отчаянными собственниками и, подрастая, начинают делиться своим имуществом только потому, что их этому учат.
Как и у животных, у человека тяга к присвоению возникает в основном по причинам биологическим и экономическим: ввиду потребностей в территории и предметах, необходимых для существования и продолжения рода. Вся деятельность человека “происходит в определенном месте или определенной географической среде”, и поэтому “привязка к месту” является “одной из важнейших характеристик человеческого общества”32. С обладанием собственностью связана одна психологическая тонкость, а именно, восприятие предмета собственности как продолжения самого себя. Уже Гегель подчеркивал положительное психологическое значение собственности, состоящее, говоря его словами, в следующем: “Именно и только через обладание и распоряжение собственностью он (человек) может воплотить свою волю во внешних предметах и трансцендентировать свою субъективность за пределы себя”33. Очень проницательные замечания сделал на сей счет Уильям Джеймс: “Эмпирическое “я” — это все, что каждый из нас склонен обозначать словом я. Ясно, однако, что трудно провести разграничительную линию между тем, что человек имеет в виду, говоря я, и тем, что он называет мое. Наши чувства и действия в отношении некоторых принадлежащих нам вещей очень напоминают наши чувства и действия в отношении самих себя. Наша репутация, наши дети, плоды труда наших рук могут быть дороги нам так же, как наше тело, и в случае посягательства на них могут вызывать те же чувства и те же действия для самозащиты...
В самом широком смысле... “я” человека есть итоговая сумма всего, что он МОЖЕТ называть своим — не только его тело и силы его души, но и его одежда и его дом, его жена и дети, его предки и друзья, его репутация и плоды его труда, его земля и лошади, его яхта и банковский счет. Все эти вещи вызывают у него одинаковые чувства. Если они растут и процветают, он торжествует; если они приходят в упадок и исчезают, это его гнетет...
Инстинкт толкает нас к расширению круга предметов, находящихся в нашей собственности, и эти предметы, в разной степени вызывающие нашу привязанность, становятся составными частями нашего эмпирического я... В каждом случае (утраты чего-то нам принадлежавшего) остается ... ощущение, что уменьшилась наша личность, что мы чуть-чуть продвинулись по пути нашего обращения в ничто ...”*
Было замечено, что во всех больших европейских языках — греческом, латинском, немецком, английском, итальянском и французском — слово “собственность” (“property”) имеет два связанных между собой значения: оно означает личное качество кого-либо или особое свойство чего-либо и, с другой стороны, указывает на нечто, кому-либо принадлежащее34. “Proper” (“личный”) и “appropriate” (“присваивать, приобретать”) — слова однокоренные. Иначе говоря, словарь подает имущество как качественное определение. Поэтому-то все коммунистические схемы, от платоновского “Государства” до радикальных кибуцев в Израиле, предусматривают подавление личности индивидуума, в которой видят препятствие на пути к совершенному равенству.
--------------------------------------------
* William James, The Principles of Psychology, I (New York, 1890), Chapter X, 291, 293. Обратное, хотя об этом обычно не вспоминают, тоже верно: унаследованное, то есть не заработанное богатство вызывает чувство неуверенности и вины. По-видимому, проблема эта серьезная и распространенная, раз появилась профессия “консультантов и врачевателей”, специализирующихся на расстройствах “от богатства”. Список таких специалистов можно найти в книге Барбары Блуэн. [Barbara Blouin, ed., The Legacy of Inherited Wealth (Halifax, N. S., 1995), 179–80.]
-----------------------------------------
На заре существования Советского Союза одержимость этой идеей заходила так далеко, что некоторые идеологи всерьез предлагали заменить личные имена граждан цифрами и числами35.
На психологическое измерение собственности следует обратить особое внимание, потому что противники прав собственности неизменно им пренебрегают. Например, готовность простых людей мириться с неравенством и эксплуатацией, отождествляемыми с капитализмом, английский историк, социалист Ричард Тоуни попытался объяснить боязнью потерять деньги, накопленные и отложенные этими людьми на случай болезни и на старость. Они, по его мнению, заблуждаются: “Собственность это орудие, а обеспеченная жизнь это цель, и если она может быть достигнута каким-то иным способом, ничто не указывает на опасность потерять уверенность, или свободу, или независимость при устранении собственности”36. Но как свидетельствует опыт, привязанность к собственности есть не только отрицательно, но и положительно направленная сила: она питает не только страх утраты, но и надежду на выигрыш. Именно за неспособность осознать этот факт поплатились своим плачевным экономическим состоянием общества, отменившие частную собственность.
Проницательность Джеймса нашла подтверждение при клинических обследованиях детей. Английский специалист по детской психологии Д. У. Уинникот назвал “передаточными предметами” одеяла и плюшевых мишек, за которые упорно держится ребенок, и пояснил, что эти вещи одновременно и заменяют ему мать, и позволяют преодолевать зависимость от матери и утверждать собственную личность, осознавая существование предметов, находящихся вне его самого, то есть образующих “не-я”37. Исследования, посвященные развитию ребенка, позволили выявить ступени эволюции его приобретательских устремлений. Два психолога обратили внимание на то, что знакомо многим родителям, а именно, что полуторагодовалые младенцы засыпают с трудом, если рядом нет любимой игрушки, своего одеяльца или еще какой-то привычной вещицы; притом они четко знают, что кому принадлежит. В двухлетнем возрасте ребенок “завладевает всем, чем только может”, и обнаруживает “сильно выраженное чувство собственности, особенно в отношении игрушек. Слова “это мое” слышатся постоянно”. Подрастая, дети выучиваются делиться, но дух собственника попрежнему сидит в них крепко, как и страсть к накопительству. К девяти годам появляются выраженный интерес к деньгам и стремление набрать их как можно больше38. Эти данные подкрепляют мнение Джеймса, что обладание собственностью способствует становлению человеческой личности. Заявление двухлетнего ребенка “это мое” означает “это не твое” и таким образом выражает понимание, что “я это я”, а “ты это ты”.
Исследования, проведенные в Сша в начале 1930-х годов, выявили степень агрессивности, с какой дошкольники добиваются обладания имуществом. В одном случае изучалось поведение сорока детей в возрасте от восемнадцати до шестидесяти месяцев. В яслях, едва там в каком-нибудь углу возникала ссора, тут же появлялась исследовательница-психолог или кто-то из ее помощников, “вооруженные хронометром, блокнотами и иными причиндалами”, позволявшими отметить природу и продолжительнось распри. Всего команда “засекла” около двухсот ссор. Она установила, что во всех возрастных группах причиной раздоров чаще всего были ссоры из-за имущества. Однако наиболее часто так обстояло дело у самых маленьких (от 18 до 21 месяца), среди которых на долю ссор, разгоравшихся по этой причине, приходилось 73,5 процента всех распрей такого рода39. Эти результаты подсказывают, что приобретательские устремления возникают не под воздействием культуры, а являются врожденными инстинктами, которые культурой, наоборот, приглушаются.
Оправданно выглядят и предположения, что дети, вырастающие в обществе, где высоко ценятся материальные блага, перенимают приобретательское поведение у старших. Однако у детей, воспитываемых в сообществах коммунистического толка, обнаруживается тот же образ поведения. В работе, положившей начало исследованию израильских кибуцев, Мелфорд Спиро показал, что в этих созданных на коммунистических основах общинах детям свойственны те же приобретательские порывы и то же завистливое отношение к чужой собственности, какие наблюдаются у детей в условиях капитализма. Вырастая в общинных яслях и детсадах, они точно так же заявляют себя собственниками таких вещей, как краски и одеяла, и четко знают смысл выражения “это мое”. “Изобилуют свидетельства, что, исключая лишь самых маленьких, все дети дошкольного возраста (от двух до четырех лет) воспринимают определенные предметы как свою собственность”. В старших детсадовских группах “они очень астойчиво утверждают свои права собственности... Некоторые завидуют чужой собственности...”. Лишь подрастая, они под воздействием общинной идеологии приходят к тому, что начинают отрицать свою потребность в личном имуществе. Из этих свидетельств автор заключает, что “ребенок это не tabula rasa, не создание, которое зависит лишь от культурной среды и которое одинаково легко приспосабливается к установкам как частной, так и коллективной собственности. Наоборот, имеющиеся данные подсказывают, что начальные побуждения ребенка усиленно влекут его к частной собственности, и от этой ориентации его лишь постепенно отлучает воздействие культурной среды”40.
Лита Фэрби, также изучавшая детей в устроенном на коммунистических началах кибуце, обнаружила, что потом, во взрослые годы, у них под внешним покровом безразличия к частной собственности сохраняется сильный дух приобретательства, который был социально подавлен. К этим исследованиям ее подтолкнуло осознание, что вплоть до 1970-х годов “не проводилось почти никакой эмпирической работы и никакой систематической теоретической работы по психологии обладания — о происхождении и развитии индивидуальной тяги к владению”41. Занявшись восполнением пробела, она установила, что дух (или инстинкт) приобретательства появляется в очень раннем возрасте и даже в крайне враждебной ему среде: дети, воспитанные в живущих по-коммунистически кибуцах, проявляют такую же тягу к присвоению, как и американские дети, вырастающие в условиях культуры, которая поощряет материалистические устремления. Ее исследования подтвердили мнение Уильяма Джеймса, подчеркивавшего тесную связь между обладанием и самосознанием, равно как и влияние, оказываемое наличием собственности на развитие уверенности в своих силах: “Первые понятия собственности складываются вокруг представлений о том, что находится в пределах моей власти и что происходит в результате моих действий”42. Дети очень рано начинают использовать притяжательное местоимение “мое”, а достигнув рубежа, когда они способны составить предложение из двух слов, одним из первых выражают понятие собственности (например, “папино кресло”)43.
Бруно Беттелхайм, к собственному удивлению, установил, что если со временем в кибуцах и удалось привить детям безразличие к обладанию личным имуществом, то заплатить за это пришлось дорого. Израильтяне, воспитанные в таком спартанском духе, проявляли исключительную групповую солидарность и становились прекрасными солдатами, но в их души с большим трудом проникали чувства привязанности к какому-либо отдельному человеку, будь то дружеское расположение или влюбленность. “Чувство, разделяемое лишь с одним человеком, это проявление эгоизма, ничуть не меньшее, чем любое иное проявление частной собственности. Нигде более, чем в кибуце, не становилось мне столь ясно, до какой степени в глубинах сознания частная собственность связана с личными чувствами. Нет одного, не будет скорее всего и другого”*.
В кибуце молодые люди признавались, что им не дают писать стихи и рисовать, потому что эти занятия расцениваются как “эгоистические” и осуждаются группой44.
Опытным путем было, далее, установлено, что, подобно животным, дети для нормального развития нуждаются в своем, лично за каждым закрепленном участке пространства. “Территориальное разграничение необходимо для (их) полного физического здоровья”, “если детям недостает пространства, это ведет к их отсталости”45. Также подобно животным, дети соблюдают строго определенные дистанции в отношении друзей, знакомых и посторонних, причем поддерживаемые в этих случаях расстояния несколько разнятся у мальчиков и девочек46. Схожим образом они окружают себя невидимыми пространственными “пузырями”, на которые устанавливают свою исключительную собственность. Вырастая в условиях разных культур, люди продолжают поддерживать привычные для них расстояния по отношению друг к другу и резко реагируют на вторжения посторонних в пределы их личных пространств**.Понятие жизни, укрытой от посторонних взоров (privacy), целиком держится на представлении об имеющейся у нас возможности уйти, полностью или частично, в наш собственный мир; возможность отгородиться
--------------
* Bruno Bettelheim, The Children of the Dream (London, 1969), 261. Это наблюдение подтвердило установленный Спиро факт, что у детей, выросших в таких условиях, “редко возникают чувства сентиментальной привязанности или близкой дружбы”. [Melford E. Spiro, Children of the Kibbutz (Cambridge, Mass., 1958), 424.]
** У взрослых американцев “личное расстояние”, отделяющее “собственную дистанцию” от “дистанции общественной”, колеблется, похоже, в пределах от восемнадцати до тридцати дюймов. [Hall, Hidden Dimension, 112–14.]
------------------
от окружающих составляет важную грань прав собственности. Где нет собственности, там не уважается право на уединение*. Мы отметили настойчивость, с которой сочинители утопий, начиная с Томаса Мора, твердили, что члены их воображаемых коммун живут и действуют совместно. Нацисты и коммунисты делали все, что было в их силах, чтобы разрушить уединение домашней жизни и вытащить людей в социальное поле постоянного общения друг с другом. В отношении политических изгоев они шли на самые крайние меры ради лишения их возможности оставаться наедине с собой. В стремлении подорвать человеческое достоинство своих жертв нацисты отбирали у них и личное пространство, набивая концлагеря таким количеством заключенных, что в переполненных бараках те не могли спать, не стесняя друг друга. С той же целью переполненными сознательно содержались сталинские лагеря и тюрьмы.
3.Собственность у первобытных народов
В предыдущей главе мы отметили, что вера в золотой век, когда у людей все было общим, существовала от начала истории человечества. Она обеспечивала психологическую опору теоретическим рассуждениям о “противоестественности” собственности. Но эту веру никак не поддерживает современная антропология. Напротив, антропологи пришли к выводу, что никогда не существовало общества настолько неразвитого, чтобы не знать никакой формы собственности47.
• Собственность — это обязательная черта человеческой культуры. Земля, на которой живет социальная группа, та земля, что дает ей средства существования, та, на которой бродят дикие и пасутся домашние животные, деревья и урожай на полях, дома, возводимые людьми, одежды, которые они носят, их песни и танцы, их религиозные гимны — все это и многое другое суть объекты собственности. Все, что служит поддержанию жизни людей и что ими ценится,
--------------------
* И это помогает понять, почему в русском языке — языке народа, у которого на протяжении большей части его истории не было никакой частной собственности на средства производства, — отсутствует слово для обозначения privacy, то есть уединения, позволяющего не быть на виду у посторонних или вообще кого бы то ни было.
----------------------
Все, что служит поддержанию жизни людей и что ими ценится, они стараются обращать в свою собственность. Так и получается, что собственность присутствует всюду, где есть человек, и образует ткань-основу всякого общества48.
Тот факт, что все общества осуждают и карают воровство, по крайней мере в своей среде, свидетельствует об их уважении собственности*. Более того, своды законов, сохранившиеся с древних времен, ставят собственность и ее защиту в ряд своих главных забот, сразу после охраны человека от телесных повреждений. Так обстоит дело с законами Хаммурапи (около 1750 года до н. э.), многие из которых касаются хищения товаров и рабов, владения землей, рогатым скотом и овцами, инвестиций и долгов. В двух из трех дошедших до нас глиняных табличек с записями ассирийского кодекса законов (около 1100 года до н. э.) речь идет о правах на землю и других видах владений; значительная часть таблички, посвященной женщинам, также регулирует права и требования собственности. Римские законы Двенадцати таблиц (пятый век до н. э.) касаются таких предметов, как долги, кражи, передача по наследству; право владельца распоряжаться своей собственностью твердо гарантируется. “Первобытный коммунизм” на поверку оказывается таким же мифом, как представление, будто собственнические наклонности прививаются обществом. И все же в большинстве учебников по антропологии о собственности либо вовсе не говорится, либо о ней упоминается лишь вскользь**.
--------------
* Edward Westermarck, The Origin and Development of Moral Ideas, II (Freeport, N.Y., 1971, 1, 20). В своей книге “Первобытное право” [Primitive Law (London etc., 1935)], где речь идет не о первобытных племенах, а о древних кодексах законов, А. С. Даймонд (A. S. Diamond) утверждает, что “в первобытном праве не было такого понятия — собственность” (р. 261). Однако несколькими страницами ниже он перечисляет наказания, которые первобытное право (по его определению) налагало за ограбление (рр. 299, 328–29).
**Так, Карлтон Кун (Carleton Coon) в книге Hunting Peoples (London, 1972) находит место для того, чтобы осудить современного человека за то, что он якобы оставляет Землю без кислорода, как и за (бесполезный, мол) полет на Луну, но так и не добирается до обсуждения вопроса о территориальных притязаниях или правах владения у первобытных охотников, то есть до основной своей темы. В книге, выпущенной издательством Кембриджского университета уже в 1990 году, удивительно встретить одобрительные высказывания о “первобытном коммунизме”. [Richard B. Lee in Steadman Upham, ed., The Evolution of Political Systems (Cambridge, 1990), 225–46).]
--------------------
Все еще разделяемая многими учеными авторами вера в первобытный коммунизм не опирается ни на какие конкретные данные истории или антропологии, а лишь выводится из эволюционной социологии, ныне в целом развенчанного учения, которое появилось в середине девятнадцатого века под влиянием дарвиновского “Происхождения видов”. Дарвин изображал мир биологических явлений как постоянно меняющийся, “эволюционирующий” от низших форм к более высоким и сложным сообразно принципам, позволяющим различать ступени восхождения, и в соответствии с правилами естественного отбора. Эта теория быстро получила применение в обществоведении. В социологии эволюционная школа сделала для себя исходным представление о том, что институты человеческого общества точно так же, как живые существа, проходят развитие от простейших к более сложным, продвинутым формам; ни о чем, стало быть, нельзя сказать, что оно есть, ибо все всегда только становится. Так, было провозглашено, что история человечества следует схеме эволюции, ведущей от охоты и собирательства через скотоводство к земледелию и, наконец, промышленности.
•Далеко идущие последствия различий в образах жизни были замечены еще во времена классической древности, и вскоре им было приписано значение особых “стадий экономического развития”. В девятнадцатом веке, когда впервые было уделено серьезное внимание хозяйству первобытных народов, деление седой старины на эти экономические стадии не особенно расходилось с представлениями об однонаправленной эволюции, которые сами были некритически перенесены из биологии в область человеческой культуры. Человек, говорили, повсюду начинал охотником, потом овладевал навыками приручать диких животных, за которыми охотился, и таким образом превращался в пастуха, а в конечном счете добирался до стадии, на которой становился земледельцем. Не обращалось особого внимания на большие различия в способах, какими производился сбор плодов, или на то, как сильно посадка и сбор корнеплодов отличаются от более передовых методов земледелия с применением плуга. Не приводилось также никаких убедительных свидетельств в пользу предположения, что скотоводство повсеместно предшествовало земледелию. И наконец, почти совершенно выпало из поля зрения понятие смешения культур, и осталась без признания его роль в утверждении на обширных пространствах определенных хозяйственных укладов. Идеи эволюции и прогресса, владевшие научной и общественной мыслью, произвели на свет расплывчато-неопределенного абстрактного “человека”, который живет нигде, но всегда одержим стремлением взобраться на более высокую ступень... Люди не живут на экономических стадиях. Они живут в условиях экономических укладов, но и те не бывают однозначными, наделенными лишь им присущими чертами; это всегда сочетание разных укладов49.
Данные истории и антропологии указывают и на возможность, и на реальность сосуществования различных хозяйственных укладов, пусть даже и при преобладании какого-нибудь одного. Так, у древних германских племен скотоводство было главным занятием, тогда как земледелие, доверенное в основном женщинам, играло вспомогательную роль. Мужчины стали переключаться на обработку земли лишь с появлением плуга, который пришел на смену традиционной мотыге и потребовал приложения бóльших физических сил50. Русские в средние века занимались преимущественно хлебопашеством, но они были также рыбаками, охотниками и звероловами; позднее к земледелию у них прибавились ремесла.
Воображаемое эволюционное развитие с переходом от одной “стадии” к другой сопровождалось, как утверждается, появлением собственности, якобы неведомой человечеству в самой ранней фазе его существования, то есть во времена “дикости”, когда люди всем владели сообща. Говоря язвительными словами Роберта Лоуи, из того, что собственность пользуется мощным влиянием “в современной промышленной цивилизации,.. эволюционист-схематик естественным образом должен был заключить, что в самой ранней фазе развития культуры она вообще не имела никакого значения”51. Наиболее распространенное сегодня мнение состоит в том, что “система так называемого коллективного землевладения на всех ранних стадиях была попросту семейной системой, не более коллективной или социалистической, чем сегодняшняя неразделенная собственность семьи; что не существовало никакой определенной и повсеместно наблюдавшейся очередности в смене форм землевладения; что с первых шагов человечества, по крайней мере после того, как оно занялось обработкой земли, существовали различные системы землевладения, включая личную собственность, собственность семьи и племени; и что если какая-нибудь из них преобладала, так это семейная”52.
В той мере, в какой это только поддается выяснению, территориальные притязания первобытных обществ основываются на захвате res nullius, а права собственности на движимые предметы выводятся из факта приложения к ним своего труда — как, сходным образом, и представляли себе происхождение частной собственности теоретики-классики, подобные Локку53.
Первобытные народы знают две формы собственности: родовую (племенную или семейную) и личную. В общем владении родовых групп находится земля, на которой члены группы собирают плоды, охотятся, ловят рыбу или, реже, обрабатывают отдельные участки, не допуская сюда никаких чужаков. Личную собственность составляют предметы личного пользования — одежда, оружие, орудия труда, — как равным образом и невещественные ценности, вроде песен, мифов, молитв, гимнов и т. д.
Начнем с личных вещей. По общему мнению антропологов, люди всегда считают одежду, украшения, оружие и т. д. абсолютной частной собственностью, так что этими вещами их владелец может распоряжаться как ему угодно54. В основе лежит то обстоятельство, что все эти вещи представляют собой обычно творения рук самого их обладателя и воспринимаются как продолжение его личности: “личное имущество у туземцев считается частью самого человека, каким-то образом связанным с его личностью, слитым с ней или существующим отдельно... какая-то часть души данного человека передается тому, что попадает в его руки”55. У маори Новой Зеландии, например, в обычае был религиозный ритуал, в ходе которого владельцы личного имущества прививали ему “табу” (тапу), защищавшее его от чужих посягательств. В Меланезии владелец имущества оберегает его, насылая магические чары на возможного похитителя, которому в случае чего грозит болезнь56. По смерти владельца эти его личные вещи либо сжигались, либо захоранивались вместе с покойником. Во многих первобытных обществах абсолютной частной собственностью считается также жилище, обычно наследуемое по женской линии, потому что создают его чаще всего именно женщины.
По поводу статуса жен в первобытных обществах некоторые антропологи придерживаются мнения, что они являются личной собственностью своих мужей, потому что могут быть проданы или послужить залоговым обеспечением при некой сделке57. Предъявляемые в ряде случаев к женщинам непременные требования блюсти целомудрие в девичестве и верность в супружестве тоже были истолкованы как своего рода “собственнические табу”*. Но существует и обычай, известный как “угощение женой”, когда мужчина предлагает гостю свою жену, нисколько не считаясь с ее желаниями, и это еще одно проявление собственности**. На вдову обычно смотрят как на часть имущества покойного мужа58; поэтому в некоторых обществах ее убивают и хоронят или сжигают вместе с покойным супругом.
Первобытные люди считают своей личной собственностью не только вещественные предметы, но и то, что мы отнесли бы к разряду интеллектуальной собственности, а именно песни, легенды, рисунки и магические заклинания, которые, как считается, теряют силу, если их выучат и переймут другие
в нарушение должного порядка их передачи дарением или продажей***. Такого рода невещественная собственность охраняется набором выработанных обществом условностей59. Роберт Лоуи находит, что первобытные народы придерживаются правил, которые сродни современному авторскому и патентному праву60. Примером служит тщательная охрана семейных секретов литейного дела у некоторых племен в Восточной Африке61.
Что же касается предметов, выпадающих из разряда личных вещей, в частности земли, то гораздо легче описать, что люди думают о такой собственности, чем то, как они с ней обращаются.
-------------
* Ernest Beaglehole, Property: A Study in Social Psychology (London, 1931), 158–63. Этот взгляд существует не только в первобытных обществах. В Англии семнадцатого века замужняя женщина рассматривалась “практически... как собственность ее мужа”, и по крайней мере один английский автор того времени доказывал, что супружеская неверность жены равнозначна посягательству на права собственности ее мужа. [Howard Nenner in J. R. Jones. ed., Liberty Secured? Britain Before and After 1688 (Stanford, Calif., 1992), 95.]
** Он был в ходу и у древних германских племен. [C. Reynold Noyes, The Institution of Property (New York, 1936), 65.]
***Robert H. Lowie in Yale Law Journal 37 (March 1928), 551–63. “Ни один житель Гренландии или Андаманских островов не смеет исполнить чужую песню без разрешения ее хозяина”. [Robert H. Lowie, An Introduction to Cultural Anthropology (New York, 1940), 282.]
------------------
В современном западном обществе, ввиду требований налогообложения и высокого развития коммерческой культуры, почти все имеет своего собственника, которым могут быть правительство, корпорация, товарищество или отдельный человек; иными словами, почти все, за исключением самой жизни, является товаром. Не так, однако, обстоит дело в обществах, не достигших ступени современной цивилизации. Для появления собственности необходимы два условия: предмет должен быть объектом спроса, и он должен наличествовать в ограниченном количестве. Очевидно, что люди не станут ни предъявлять, ни защищать свои права на то, что никому не нужно, как и/или на то, что имеется в неисчерпаемом изобилии. Когда население мира составляло лишь малую долю его сегодняшней численности и было разбросано на обширных пространствах, землей и ее плодами по молчаливому уговору владели те, кто на этой земле жил, и заявляли они о своем владении лишь в случае, если кто-то на него физически покушался. (О том, сколь рассредоточенно жили люди в доисторические времена, можно судить по оценкам, согласно которым все население Англии в ранний период каменного века — начиная примерно с 750 000 года до н. э. — составляло 250, а Франции 10 000 человек62.) Ни о “владении”, ни о “собственности” вопрос не возникал, поскольку главная отличительная черта и того, и другого — право отодвинуть в сторону других — приобретает смысл лишь в условиях тесноты и порождаемого ею соперничества в борьбе за ограниченные ресурсы. Это, и уже в обществах с преимущественно сельскохозяйственной экономикой, происходит, как считается, тогда, когда плотность населения достигает 150–250 человек на квадратную милю — показателя, говорящего о переходе к усиленной обработке земли63.
Утверждение прав собственности может сменяться отказом от них, если предмет обладания перестает быть редким или востребованным. Так, после первой мировой войны механизация сельского хозяйства и решение командования американской кавалерии приостановить закупку лошадей быстро привели к тому, что лошади упали в цене, так что отстаивать права собственности на них стало в условиях Великих равнин невыгодно и они во множестве были выпущены на вольные пастбища и оказались бесхозными64. Водоемы, оставшиеся без рыбы, могут утратить свою ценность; то же происходит и с пахотной землей, когда ее поглощает пустыня.
Чем больше собирается сведений о поведении первобытных народов, тем более очевидным становится упорство, с каким они держатся за исключительные права на все, от чего зависит их существование. Они “почти никогда не покидают своих регионов, потому что в чужих местах не могут рассчитывать на взаимную поддержку продовольствием и либо не знают, где там найти съедобные растения и плоды, либо сомневаются, что смогут получить разрешение на их сбор”65. И это напоминает о преимуществах, которыми пользуются животные, когда держатся в пределах знакомой им местности.
Экономические блага — не единственная причина, по которой первобытные люди защищают родные места и не отваживаются их покидать. Их привязанность к этим местам имеет также свои религиозные и психологические корни.
Первобытные люди поддерживают тотемическую связь со своими предками и верят, что покинуть землю, на которой те когда-то жили, значит оборвать общение с ними66. У многих народов, включая древних греков и китайцев, умерших хоронили не на кладбищах, а в земле, которую те при жизни обрабатывали, и этим устанавливалась мистическая связь между предками и их потомками. Фюстель де Куланж придавал этой связи такое значение, что усматривал в ней первоначальный источник прав собственности. Говоря о появлении земельной собственности в древней Греции, его ученик Поль Гиро писал: “Если греки мечтали обзавестись землей, то потому, что им надо было есть и одеваться; если они преуспевали в приобретении земли, то потому, что им хватало сил завладеть ею; если они превращали ее в семейное, передаваемое по наследству имущество, то потому, что предкам семьи нужно было иметь поблизости от жилища их потомков место постоянного пребывания, которое у семьи никогда не отберут и где они смогут покоиться вечно в уверенности, что всегда будут получать от семьи должные почести и всегда будут составлять с нею единое целое”67.
Сентиментальная привязанность к родным местам, выливающаяся в “тоску по родному дому”, не есть приобретаемое свойство или то, чему можно научиться68. Джомо Кениатта, первый президент независимой Кении, по образованию, кстати, антрополог, вспоминая о юных годах, проведенных в племени кикуйю, и описывая отношение своего народа к земле, косвенным образом подтверждает суждение Фюстеля де Куланжа о древних греках: “При изучении племенного строя кикуйю необходимо иметь в виду, что отношение к земле играет важнейшую роль в общественной, политической, религиозной и экономической жизни племени... Общение с духами предков постоянно поддерживается контактами с землей, в которой предки племени покоятся. Кикуйю считают землю “матерью” племени, потому что мать несет свое бремя в течение восьми или девяти лунных месяцев, пока дитя находится в ее чреве, а затем еще некоторое время, пока его вскармливает. Земля же кормит своих детей всю их жизнь; и потом, после их смерти именно земля вечно кормит духов умерших. Таким образом, земля это самое священное среди всего, что находится в ней и на ней”69.
Столь эмоциональное отношение отсталых народов к земле объясняет, почему они не считают ее товаром, то есть не допускают, что с ней можно по собственной воле расстаться. Рассказывая о трудностях, испытываемых западными людьми при попытках разобраться в том, как инуиты (эскимосы) относятся к земле, один канадский географ пишет: “В той мере, в какой (эти) люди внятно определяли свои взаимоотношения с землей, они стояли на том, что сами принадлежат земле, а не она им. В (их) традиционной космогонии нет места присущему западной мысли различению объекта и субъекта в отношениях человека с природой, нет представления о природе как о подчиняемой человеком бесчувственной материи. Земля — это дом и кормилица, но ее нельзя дробить на обособленные владения и нельзя отчуждать”70.
Поэтому-то первобытные люди не признают купли-продажи земли; вот только один из множества примеров: банту в Африке никогда не продают свою землю*.
---------------------
* Herskovitz, Economic Anthropology, 365; Armand Culliver, Manuel de sociologie, II (Paris, 1956), 505–6. Финли (Economy and Society in Ancient Greece) говорит, что так дело обстояло и в древних Афинах, где была собственность на землю, но очень мало торговли землей: земля не была там товаром в полном смысле слова. Хорошо известная история с продажей Манхэттена, который индейцы отдали голландцам за шестьдесят гульденов, замешана на недоразумении. “Краснокожие понятия не имели о личной или племенной собственности на землю... никто из них на Манхэттене не жил; там они только охотились и рыбачили. Индейцы представляли себе сделку так, что время от времени они будут выделять бледно лицым отдельные участки острова, которые тем могут понадобиться. Они и в мыслях не держали, что их могут полностью оттуда вытеснить”. [Edward Robb Ellis, The Epic of New York City (New York, 1966), 25–26.] Если не считать ошибочного утверждения автора, будто индейцы не имели никакого представления о собственности на землю (будь это так, они не могли бы предоставить голландцам доступ на остров), по существу история оценена правильно. “Голландцы никогда не похвалялись, что они надули алгонквинов”, пишет другой историк, “они просто искали способ умиротворить туземцев и заручиться правом жить рядом с ними. Более того, индейцы не покинули остров: они продолжали свободно разгуливать по деревням и никак не ощущали происшедшей смены власти”. [Anka Muhlstein, Manhattan (Paris, 1986), 23–24.] Подобные сделки заключались и в Канаде с эскимосами, которые время от времени допускали чужеземцев на свои земли. [Peter J. Usher in Terry I. Anderson, ed., Property Rights and Indian Economies (Lanham, Md., 1992), 47.]
------------------
Для современных жителей Запада право свободного отчуждения своего имущества является одной из важнейших отличительных черт собственности, и возможно, именно по этой причине им трудно распознать наличие частной земельной собственности у неевропейцев*. Здесь предъявляются скорее отрицательные, чем положительные права собственности: упор делается скорее на недопущение других, чем на свое право полного распоряжения. Если для современного человека собственность на землю, в соответствии с римским правом, предполагает свободную ее продажу другим, то для первобытного человека она означает только право не допускать на нее других. В этом смысле отношение к земле у первобытных людей такое же, как у животных:
----------------
* Довод, который западные люди часто выдвигали в оправдание захватов принадлежавших индейцам земель, состоял в том, что туземцы, будучи охотниками с кочевым образом жизни, ничего не сделали для улучшения земли и поэтому, мол, не имеют на нее никаких прав. Эти соображения выдвигались в Северной Америке уже в колониальные времена. [См. Wilcomb E. Washburn in James Morton Smith, ed., Seventeenth Century America (Chapel Hill, N. C., 1959), 22–23.] В 1823 году Верховный суд рассматривал иск индейских племен к белым поселенцам, которые настаивали, что индейцы, кочующие охотники, не сделали на земле никаких улучшений в подкрепление своих на нее притязаний и, постоянно передвигаясь с места на место, оставили “мало следов”, могущих свидетельствовать в их пользу. [Carol M. Rose in University of Chicago Law Review 52, No. I (1985), 85–86.]
--------------------
“Основное значение территории (для птиц) определяется не внешними выражениями ее принадлежности данному обладателю (оборонительными или любыми другими действиями), а степенью, в какой обладатель действительно ею пользуется”71.
Сентиментальная привязанность к родной земле сильна и у современных людей. Наиболее драматическим образом она проявилась в беспримерном эпизоде мировой истории — возвращении еврейского народа на землю его предков в Израиль после двух тысяч лет пребывания в диаспоре. Другим примером является возвращение в родные места нескольких малых народов, депортированных Сталиным в 1944 году якобы за сотрудничество с немецкими захватчиками (чеченцев, ингушей, балкарцев, калмыков, крымских татар)72.
На протяжении всей истории к людям, не имевшим родной страны, относились с презрением. Самой наглядной иллюстрацией служит традиционное отношение христиан к иудеям. Когда в четвертом столетии, вслед за обращением правителей Римской империи в христианство, значительная часть еврейского населения отказалась перейти в новую веру, эти люди подверглись таким же гонениям со стороны христиан, каким прежде сами христиане подвергались со стороны римлян. Начиная с четвертого века христианские богословы изображали евреев проклятым, обреченным на вечные муки народом. на иудеев, мол, обрушены гнев и кара Божья за то, что они распяли Христа, и “доказательство” в том, что после разрушения римлянами их Храма они не имеют собственного дома и сами рассеяны по миру.
• В четвертом веке почти все отцы церкви говорят одним голосом, от святого Ефрема до святого Иеронима, от святого Иоанна Златоуста до святого Августина. В великом трактате Августина “О граде Божием” читаем: “Но евреи, которые его отвергли... были после этого нещадно биты римлянами и рассеяны по всему миру”73.
Этот миф — а налицо именно миф, потому что исход из Палестины и рассеяние евреев по миру начались за столетия до рождения Иисуса74, — глубоко укоренился в христианском сознании и время от времени запускается в оборот как якобы убедительное доказательство, что евреи — это народ-изгой, приговоренный к вечным страданиям.
Ниже следует пример такого образа мысли. Он взят из русской летописи, объясняющей, почему, выбирая веру для своего народа, киевский князь Владимир отверг иудаизм, который предлагали ему принявшие эту религию хазары: “(Владимир) же спросил (хазар-иудеев): “А где земля ваша?” Они же сказали: “В Иерусалиме”. Снова спросил он: “Точно ли она там?” И ответили: “Разгневался Бог на отцов наших и рассеял нас по различным странам за грехи наши, а землю нашу отдал христианам”. Сказал на это Владимир: “Как же вы иных учите, а сами отвергнуты Богом и рассеяны? Если бы Бог любил вас и закон ваш, то не были бы вы рассеяны по чужим землям”75.
Такие представления все еще играют существенную роль в нагнетании враждебного отношения христиан к государству Израиль, отношения для евреев удивительного, потому что возвращение иудеев на родину должно бы, вроде, свидетельствовать как раз о том, что вина за муки Христа с них снята.
И наконец, собственность имеет свое психологическое измерение. Первобытным людям обладание ею дает, похоже, такое же чувство благополучия и прибавляет уверенности в себе, как и западному человеку. Исследования очень отсталой народности негрито в Юго-Восточной Азии показали не только то, что эти люди имеют развитое чувство собственности, но и то, что предметы, которыми они владеют, “греют” им душу. “Психологическими основами частной собственности” у этих людей яляются “явно развитое сознание своей индивидуальности и связанное с ним сознание (ценности) личных достижений”76.
Высказывалось мнение, что уход большинства современного человечества от земли является причиной многих его общественных проблем, поскольку отсутствие связи с землей притупляет у человека чувства личного достоинства и ответственности77. Глеб Успенский в свое время выразительно показал, какие разрушительные последствия имела для русского крестьянина утрата непосредственного общения с землей78. Вполне возможно, что устроенный Сталиным всеобщий и насильственный отрыв крестьян от земли был самым болезненным испытанием в истории русского народа — таким, что его пагубные последствия будут, вероятно, сказываться еще не в одном поколении.
4.Общества охотников и собирателей
Охота и собирательство — это способ, каким человек поддерживал свое существование на протяжении столь долгого времени, что оно вместило в себя, вероятно, не менее 99 процентов прошлого человечества. Согласно более осторожной оценке, из восьмидесяти миллиардов людей, живших пока что на земле, более 90 процентов существовали за счет охоты и собирательства, то есть обеспечивали себе средства к жизни нисколько не иначе, чем это делают дикие животные. (“В течение примерно пятнадцати миллионов лет члены семьи человеческой кормились, как животные среди других животных”79.) Считается, что лишь 6 процентов обрабатывали землю, а оставшиеся 4 процента находили себе занятия, связанные с промышленным производством80.
Охотники и собиратели ревниво охраняют свои территории, от которых всецело зависит их жизнь. В обычае этих людей, объединенных, как правило, в большие семьи, ограничивать доступ на земли, где они добывают корм, только родственниками. Хотя время от времени туда могут допустить и чужака, но вообще нарушитель границы скорее всего будет схвачен и убит81. Свирепость, с какой первобытные племена защищали свои владения, дала повод для уподобления их другим млекопитающим82. Опубликованные во время первой мировой войны результаты исследования, которое провел Франк Г. Спек среди индейцев, населяющих северные и северо-восточные области Соединенных Штатов и Канады, опрокинули утверждения Льюиса Моргана и его последователей, будто охотники-индейцы не закрепляют за собой исключительных прав на свои угодья. Спек обнаружил, что “вся территория, которую племя считает своей, разбита на участки, с незапамятных времен находящиеся во владении одних и тех же семей и передающиеся по наследству из поколения в поколение. Известны и признаются почти точные границы этих участков, и нарушение их, что, правда, случается редко, карается смертью”*. Последующие изыскания обнаружили любопытный факт из жизни индейцев на северо-востоке США, а именно, что предъявлять свои территориальные права их дополнительно побудило появление европейцев, охотившихся на бобров. До того бобры водились в таком изобилии, что практически ни во что не ценились, и никому в голову не приходило объявлять их своей собственностью. Едва появились белые торговцы, готовые платить за бобровые шкуры, как индейцы обозначили границы своих владений83. В отличие от этого, эскимосы — охотники на оленей карибу никаких территориальных прав не предъявляют, потому что карибу пасутся, передвигаясь по таким обширным пространствам, что исключается самая возможность как-то их разграничить84. Индейцы юго-западных равнин также не настаивали ни на каких своих территориальных правах, отчасти потому, что разводимый ими скот не представлял никакой коммерческой ценности, а отчасти потому, что пастбищами служили необъятные, никакому разграничению не поддающиеся земли85.
Охотники и собиратели, как и скотоводы, часто проявляют интерес не к самой земле, а к тому, что на ней растет, например, к плодовым деревьям или к деревьям, дающим яд для стрел или укрытия для медоносных пчел86.
-----------------
* University of Pennsylvania, University Bulletin, 15th Series, No. 4, Pt. ii, University Lectures (Philadelphia, 1915), 183. Такие свидетельства позднее не помешали, тем не менее, покойному профессору социальной антропологии в Кембриджском университете Э. Личу настаивать, что “ни одно человеческое общество, древнее или современное, первобытное или цивилизованное, никогда не имело обычаев, сколько-нибудь соответствующих стереотипу территориального поведения”. [Edmund Leach in New York Review Books of II, No. 6 (October 10, 1968), 26.] Оставляя без внимания сведения о жестокости и непрекращающихся стычках между первобытными племенами, Лич приписывал агрессивность исключительно “человеку западного индустриального общества, культурой своей предопределенного к жестоким действиям в условиях беспощадной конкуренции” (ibid., 28). Поправку в подобные несостоятельные суждения вносит недавнее исследование Лоуренса Кили [Lawrence H. Keeley, War Before Civilization (New York, 1996)], показывающее крайнюю жестокость, которая отличала военные схватки первобытных племен и которую антропологи традиционно предпочитают не замечать. Эти битвы унесли многократно больше жизней, чем современные войны (р. ix): “относительный уровень военных потерь в первобытных обществах почти всегда превосходит уровень жертв, понесенных самыми воинственными или наиболее пострадавшими от войн современными государствами” (80–89). Кили развенчивает распространенный миф, будто у первобытных народов отсутствует территориальный интерес: в действительности военные столкновения между ними часто возникают из-за территориальных споров (108–9).
--------------------
Так, дерево или его плоды (например, оливки или бобы какао) считаются у первобытных народов принадлежащими тому, кто его посадил и кто за ним ухаживает, независимо от того, кто обрабатывает землю, на которой оно растет*. В Мексике, например, у жителей Сьерры Пополука деревья по традиции имели своих владельцев, в отличие от земли, на которой они росли. Землевладение появилось лишь вместе с культурой выращивания кофе, потребовавшей интенсивной обработки почвы**.
Путешественник, оказавшийся в Средней Азии до того, как в 1930-е годы местному населению был насильственно навязан оседлый образ жизни, мог бы вынести впечатление, что эти кочевники не признавали никакой собственности на пастбища, поскольку в летние месяцы они пасли свой скот где угодно, не считаясь ни с какими границами. При ближайшем рассмотрении, однако, обнаружилось бы, что с переходом на зимние пастбища среднеазиатские кланы строго соблюдали определенные права собственности: ввиду их ограниченности “только места, пригодные для зимовки, и рассматривались как территориальные владения”87. Сходным образом бушмены, африканские охотники-собиратели, в общем не настаивают на своих территориальных правах, предъявляя их лишь на некоторые особо ценные участки, вроде тех, где имеются источники воды88.
Весьма вероятно, что ранних западных путешественников и антропологов, привыкших считать, что все на свете имеет либо правителя, либо собственника, именно этот выборочный подход охотников-собирателей к предъявлению своих исключительных прав сообразно потребности в определенном участке либо с учетом редких его качеств, как и их нежелание продавать землю, подтолкнул к выводу, что земля у первобытных народов считается общей собственностью.
------------
* Об этом личном наблюдении в Малой Азии как об очень удивительном факте столетие назад сообщил Хайд Кларк в Journal of the Anthropological Institute of Great Briain and Ireland 19,
No. 2 (November 1890), 199–211. [Cf. Melville J. Herskovits, Man and His Works (New York, 1952), 283.]
** René F. Millon in American Anthropologist 57 (1955), 698–712. Что человеческое поведение повсеместно одинаково, поразительным образом подтверждается положением средневекового германского права, которое так же признавало, что “строения, как и луга и рощи, а равно и плодовые деревья, не обязательно должны считаться частью (Bestandteile) земли, на которой они находятся, поскольку это самостоятельные объекты, могущие иметь собственное юридическое существование”. [Rudolf Hübner, Grundzüge des deutschen Privatrechts, 2. Auslage (Leipzig, 1913), 384.]
------------------
Это до сих пор сбивает с толку некоторых современных антропологов, которые, замечая, что первобытные народы часто придают значение только плодам земли, но не ей самой, на этом основании не признают за ними знакомства с настоящей собственностью89. Современная дихотомия собственность/узуфрукт неуместна в приложении к условиям далекой старины. Равным образом лишено в этом случае смысла и противопоставление коммунизм/частная собственность, потому что первобытные люди какими-то вещами могут владеть сообща, а в отношении других настаивать на своих правах частной собственности90. Так, в охотничьих племенах принято делить добычу, потому что охота — дело, как правило, коллективное и, кроме того, неизвестно, что делать с излишками; в большинстве первобытных обществ существуют четкие правила, определяющие порядок дележа трофеев*. Что же касается овощей и мелкой дичи, поставляемых обычно женщинами, то они разделу не подлежат, разве что в случаях чрезвычайной нужды91.
5.Появление земельной собственности
Мы установили, что отношения собственности существовали на протяжении всей истории и во всех обществах, включая первобытные. Но из этого общего правила мы сделали одно большое исключение — землю. До самого недавнего времени земля и ее плоды составляли для человечества важнейший источник средств существования. Даже на Западе, где все возрастающую экономическую роль стали играть с конца средних веков торговля, а с восемнадцатого века промышленность, земля оставалась основой богатства.
----------
* Гельмут Шок [Helmut Schoeck, Envy (New York, 1970), 30–1] высказывает интересное предположение, что главная причина, по которой делят туши убитых зверей, это необходимость сбить чрезвычайно развитую у многих первобытных племен зависть. Такое объяснение поддерживается антропологом, обстоятельно изучившим одну мексиканскую деревню и установившим, что зависть в ней очень распространена. У жителей Италии и Индии, как было обнаружено, это вообще “преобладающая черта характера”. [George M. Foster, Tzitzuntzan (Boston, 1967), 153.]
------------
Но, как отмечено выше, во всех первобытных и в большинстве незападных обществ земля не воспринималась как товар и, стало быть, не была настоящей собственностью, которая, по определению, предполагает право распоряжения ею. Земля повсеместно считалась ресурсом, который можно держать в исключительном пользовании, но нельзя иметь в собственности и продавать.
Встает вопрос: когда и почему земля стала товаром? На этот вопрос важно ответить, потому что именно в связи с землей появляется современное понятие собственности на средства производства.
Наиболее убедительным представляется ответ, основанный на соображениях экономического порядка. Превращение земли в племенную, семейную и личную собственность происходит, по-видимому, прежде всего и главным образом под давлением, которое создается ростом населения, требующим более рациональных способов использования земли по той причине, что неупорядоченная эксплуатация естественных ресурсов ведет к их истощению.
• Экономистам давно знакома точка зрения, что ничем не стесненный, бесплатный доступ к составляющему общую собственность ресурсу, такому, как земля или охотничье угодье,.. ведет к неэффективному его использованию92.
Предположим, земля находится в общинной собственности. Каждый имеет право на ней охотиться, ее возделывать или разрабатывать ее недра. Эта форма собственности не позволяет, чтобы издержки, связанные с деятельностью человека, который использует данное ему общиной право, были отнесены на счет именно этого человека. Желая максимизировать свои общинные права, человек на охоте и в поле склонен будет прилагать чрезмерные усилия, поскольку отрицательные последствия его стараний, как он знает, оплачиваются другими. Запасы дичи и плодородие почвы будут очень быстро подорваны... Если же у земли есть единоличный собственник, он постарается максимизировать ее нынешнюю ценность, прикидывая возможные варианты будущих встречных потоков выгод и затрат и останавливая свой выбор на том, который, по его мнению, в наибольшей степени повысит нынешнюю ценность его прав земельного собственника... В сущности обладатель права частной собственности на землю поступает подобно биржевому маклеру, чье богатство зависит от того, насколько точно он ухватит соотношение сегодняшних и будущих заявок. Но в условиях общинных прав никакого маклера нет, и требованиям сегодняшнего поколения придается нерасчетливо завышенное значение в определении интенсивности, с какой обрабатывается земля.... Частная земельная собственность заставляет брать на себя многие внешние издержки, которые при общинной собственности перелагаются на других, ибо теперь собственник, обладая правом отодвинуть других в сторону, может обычно рассчитывать на получение вознаграждения за свои усилия, вложенные в пополнение запасов дичи и повышение плодородия почвы. Переключение доходов и издержек на собственника создает побудительные мотивы для более эффективного использования ресурсов*.
Неэффективность общей собственности усугубляется появлением людей, уклоняющихся от участия в общем труде, но требующих себе доли в его плодах, что рано или поздно приводит к краху пораженного этим недугом предприятия. Такое происходило в Северной Америке в семнадцатом веке, когда потерпели неудачу попытки совместной обработки земли и вместо этого за пределами плантаций, применявших рабский труд, повсюду утвердились самостоятельные фермерские хозяйства.
Впечатляющей иллюстрацией такого развития событий служит история возведенного Виргинской компанией Джеймстауна, первого постоянного поселения британцев в Северной Америке. Сначала компания приняла установку коммунистического толка, решив, что каждый член общины будет делать посильный вклад в запасы на общем складе и получать из него что ему требуется.
------------
* Demsetz in American Economic Review 57, No. 2 (May 1967), 354–56. Об этом см. также: Garrett Hardin in Science 162 (December 13, 1968), 243–48. Это объяснение Хардин ставит в заслугу Уильяму Форстеру Ллойду, автору “Двух лекций об ограничении роста народонаселения” [William Forster Lloyd, Two Lectures on the Checks to Population (1833)]. Оно, однако, вызвало возражения, поскольку не учитывает различий между понятиями общий и общинный и соответственно не принимает во внимание наблюдаемые у многих первобытных народов ограничения на индивидуальное пользование ресурсами, находящимися в общей собственности. [Peter J. Usher in Terry L. Anderson, ed., Property Rights and Indian Economies (Lanham, Md., 1992), 50–1.]
-----------------
Когда эта политика привела колонию на грань голодной смерти, Виргинская компания оставила ее и наделила каждого члена общины участком в три акра, чтобы он мог кормить себя и семью. Результатом оказался десятикратный рост производительности. Говоря словами современника, “прежде, когда наши люди получали пропитание с общего склада и совместно работали, унавоживая почву и высеивая кукурузу, счастлив был тот, кому удавалось увернуться от работы, и даже не так: самый среди них честный в общем деле и за неделю не приложил бы столько искренних стараний, сколько теперь прилагает в течение дня, а равно не было у них и заботы поднимать урожай, потому как считали, что вырастет он или нет, общий склад все равно должен поддерживать их, так что труд 30 человек давал нам кукурузы меньше, чем (потом) добывали себе собственным трудом три человека...”*.
Даже и в наше время люди, зарабатывающие себе на жизнь, используя ресурсы, которые не являются объектами собственности либо в силу своей природы не могут быть таковыми (как, например, обширные водные пространства), вступают в соглашения друг с другом с целью увеличить свои прибыли за счет установления неформальных прав собственности93. Мы отметили уже, что в Америке семнадцатого века так поступали индейцы, занимавшиеся ловлей бобров. В девятнадцатом веке китобои установили правила, определявшие права собственности на китов, сорвавшихся с гарпуна94. В более близкое нам время рыбаки, промышлявшие омара у побережья штата Мэн, договорившись о недопущении к своим угодьям чужаков, “по существу установили для себя незаконные права собственности, действовавшие в океанских водах, то есть внутри пространства, находящегося в общей собственности”95.
По той же схеме действия могут развертываться и на земле, как о том свидетельствует интересный рассказ о притязаниях на права собственности, возникших на американском Западе вслед за открытием там золота96. Когда в Калифорнии впервые (январь 1848 года) было найдено золото, золотоносная
----------------------------------------
* Ralph Hamor, A True Discourse of the Present State of Virginia (London, 1615; repr. Richmond, Va., 1957), 17. То же самое выпало пережить тогдашнему Плимуту. [William B. Scott, In Pursuit of Happiness (Bloomington, Ind., 1977), 12.]
----------------------------------------
местность как раз должна была по договору с Мексикой перейти под юрисдикцию Соединенных Штатов. В переходный период вся Калифорния была собственностью федерального правительства. Не существовало никаких правил эксплуатации минеральных ресурсов на государственных землях. Сотни золотоискателей ринулись в золотоносные районы, а в Калифорнии не было ни правительства, ни судов, ни узаконенных порядков, которые позволяли бы устанавливать права собственности. Тем не менее споров было немного, потому что территория была огромна, а численность претендентов невелика. Но в 1849 и 1850 годах, когда счет хлынувшим в Калифорнию золотоискателям пошел на десятки ты-
сяч, положение изменилось: “В 1848 году земли на каждого старателя было достаточно много, чтобы права на поиск золота оставались относительно дешевыми. Если в какой-то местности народу скапливалось чересчур много, золотоискатели просто уходили вверх по течению в поисках другого месторождения. Но когда в 1849 году на Калифорнию накатились новые волны старателей, пробиваться к золотоносным землям стало все труднее и труднее”97.
Среди старателей стало теперь обычным делом собираться на собрания и большинством голосов формально устанавливать право заявителей на разработку участков площадью в столько-то квадратных футов. Это было равносильно выдаче сертификата, который удостоверял право собственности и мог быть предметом купли-продажи. Этот случай может служить классическим примером того, как частная собственность возникает по общему соглашению в условиях, когда нечто желаемое отсутствует в количествах, достаточных для удовлетворения предъявляемого спроса.
Такого рода данные заставляют усомниться в правильности расхожего мнения, что все права собственности проистекают из насильственного присвоения. В действительности обращать общую собственность в частную нередко понуждает разумный хозяйственный интерес: “существует тенденция недооценивать и неверно толковать роль рынка как механизма, который вызывает к жизни поведение, тяготеющее к сотрудничеству”98. Разумно поэтому предположить, что и в досторические времена соображения экономической эффективности играли свою роль в разграничениях собственности на земельные и рыбные угодья, которые прежде были одинаково доступными для всех.
6.Земледельческие общества
Считается, что переход от охоты и собирательства к земледелию как основному способу обеспечить свое существование произошел в Европе, на Ближнем Востоке и в обеих Америках около 10 000–8000 годов до н. э. Иерихон, основанный между 7000 и 9000 годами до н. э., это самое раннее из известных в мире земледельческих поселений. В Египте, говорят, к 4500 году до н. э. велись уже постоянные сельскохозяйственные работы.
Этот сдвиг представлял собой сложный процесс, о котором имеются лишь приблизительные представления. Наверняка он не был “событием” в понимании антропологов-эволюционистов девятнадцатого века, мысливших в понятиях постоянного восхождения с низших ступеней на высшие: как отмечено выше, разные хозяйственные уклады могут сосуществовать и, как правило, действительно сосуществуют. Тем не менее бывают обстоятельства, при которых тот или иной вид экономической деятельности становится главенствующим; обычно это происходит в условиях перенаселенности, требующих более интенсивного использования земли, либо при исчерпании прежних источников средств существования*.
Охота и собирательство, при том, что они не предполагают больших усилий, для земли оказываются чересчур расточительными. По некоторым оценкам — существенно, впрочем, между собой расходящимся, — типичной группе охотников-собирателей в составе двадцати пяти человек требуется для поддержания жизни от тысячи до трех тысяч квадратных километров99. На Тасмании еще в 1770 году от двух до четырех тысяч человек охотились на площади в 25 тысяч квадратных миль100. Оседлое земледелие способно поддерживать жизнь гораздо более многочисленного населения, чем хозяйство, опирающееся исключительно или преимущественно на охоту и собирательство. В доземледельческие времена требовалось десять, а то и больше квадратных километров на человека; с переходом к обработке земли эта потребность сократилась
--------------------
* “Исторически главной причиной, заставившей заняться земледелием, был рост населения”. [Mark N. Cohen in Steven Polgar, ed., Population, Ecology, and Social Evolution (The Hague and Paris, 1975), 86.] Коэн подкрепляет это утверждение результатами археологических раскопок на побережье Перу. [на эту тему cм. также: Ester Boserup, The Conditions of Agricultural Growth (Chicago, 1965).]
----
до одного — пяти квадратных километров, а с появлением домашних животных до половины квадратного километра и менее101.
Одна из теорий, объясняющих отказ от охоты и собирательства в пользу оседлого земледелия, приписывает его тому, что человек каменного века перестарался с охотой102. Освоение человеком все новых земель вело к исчезновению крупных травоядных животных, становившихся легкой добычей охотников. Таким образом, около 10 000 года до н. э., то есть приблизительно в конце эпохи палеолита и на заре оседлого земледелия, кочевники, которые примерно двумя тысячелетиями раньше перебрались в Америку из Азии, сумели уже истребить мамонтов и некоторые виды бизонов. Когда с этой частью дикого животного мира было покончено, охотники стали добывать менее крупного зверя, а потом все больше стали заниматься земледелием (выращиванием кукурузы, бобов, тыквы), дополняя его охотой на мелкую дичь. Недавние изыскания показали, что представления об изобилии дичи в доколумбовой Северной Америке — это миф. Здешние индейцы добывали лосей, оленей и прочую крупную дичь в таких количествах, что к началу девятнадцатого века белым путешественникам на западе редко случалось увидеть какое-нибудь из этих животных. Говорят, сегодня в Йеллоустонском национальном парке бизонов больше, чем их было в 1500 году103. То же относится и к другим частям мира. Первобытные люди склонны безрассудно истреблять животных и изводить леса и делают это в полную меру своих физических сил, нисколько не задумываясь о последствиях для будущего104.
Занятие земледелием развивает чувство собственности.
Не приходится долго искать причины, по которым земледельческие народы держатся за свои земли более упорно, чем охотники и собиратели. Одна в том, что обработка земли — дело, требующее времени: злакам и овощам для созревания нужны месяцы, тогда как у олив и виноградной лозы — основных культур Средиземноморья, где, как считается, земледелие и возникло впервые в качестве постоянного занятия, — на это уходят годы. Они поэтому требуют постоянного внимания: труд, вложенный в обработку земли, превращает выращенный урожай в личное имущество земледельца со всеми сопутствующими этому психологическими следствиями. Вторая причина в том, что люди, занятые этим видом труда, поселяются на обрабатываемой ими земле, чтобы быть в состоянии ухаживать за ней так, как она того требует*. Так, у земледельческих народов принято обозначать границы своих владений, привязывая их к естественным рубежам и объектам — рекам, деревьям, скалам, что не так часто делается в отношении охотничьих угодий или пастбищ, границы которых обычно всем известны и уж во всяком случае никогда не бывают строго определенными105. Всегдашним спутником сельского хозяйства — как, впрочем, и земельной собственности — являются землемерные работы. Есть сведения, указывающие, что такие работы проводились еще в древнем Египте, как и в Шумере, Греции и Риме. Не приходится, стало быть, удивляться, когда исследователи хозяйственной деятельности первобытных народов обнаруживают, что у тех из них, которые существуют преимущественно обработкой земли, появляется и выраженное чувство частной собственности106. Как сообщает Джомо Кениатта, обычное право кикуйю признавало земельную собственность за каждой семьей: “Если границы своей территории коллективно защищало все племя, то внутри нее каждый дюйм имел особого собственника”**.
------------------
* Исключение составляет обработка земли у кочевников, известная как подсечно-огневая система (см. ниже, стр. 212). В этом случае права предъявлялись не на землю, а только на урожай с нее. Впрочем, эта неэффективная форма земледелия сохранялась лишь на ранних стадиях существования сельского хозяйства и исчезла, когда вследствие роста населения возникла нехватка земли.
**Jomo Kenyatta, Facing Mount Kenya (London, 1953), 21, 25. В гл. 2 автор показывает, какие сложные формы может принимать землевладение в подобном обществе. То же отмечалось и у народа маори в Новой Зеландии. [Raymond Firth, Primitive Economics of the New Zealand Maori (New York, 1920), 360–75.] Одно из обстоятельств, осложняющих поиск ответа на вопрос о том, когда же появилась частная собственность в сельском хозяйстве, связано с тем фактом, что в условиях примитивного земледелия обрабатываемая земля надолго забрасывается и остается пустошью: “При подсечно-огневой системе все члены господствующего на данной территории племени имеют общее право на обработку участков внутри этой территории... Это общее право никогда не может быть утрачено ни одним членом земледельческой семьи... При всех системах, допускающих пребывание земельных участков в состоянии пустошей, семья может удерживать за собой исключительное право на обработку участка, который она сама расчистила и обрабатывала вплоть до уборки урожая, но срок, в течение которого она может настаивать на этом своем исключительном праве после уборки, оказывается, судя по всему, разным, в зависимости от порядка землепользования, принятого в данной местности. Обычно семья может удерживать право на обработку данного участка в течение всего времени пребывания земли под паром, если только он не продолжается так долго, что теряются все следы прежней обработки этой земли. Но если по прошествии нормального срока пребывания участка под паром семья не возобновляет его обработку, она может потерять свое право именно на этот участок, сохраняя, конечно, общее право на расчистку для себя земли в пределах территории племени”. [Ester Roserup, The Conditions of Agricultural Growth, 79–80.] Эта книга написана по материалам обширных исследований современных африканских и азиатских обществ.
-------------------
Собственностью на обрабатываемую землю у первобытных народов, как правило, обладают группы, объединяющие родственников: “В землевладении нет никакого коммунизма, поскольку дело касается территории в целом, но в строго ограниченных пределах по-настоящему близкой родни он присутствует”. Нет никаких свидетельств об общем владении землей, а совместное владение никогда не выходит за “определенные границы кровного родства”107.
7.Появление политической организации
Хотя переход от первобытной организации общества к его устройству на началах государственности был сдвигом чрезвычайного значения, осознано оно пока крайне недостаточно. Исторические источники слишком скудны сведениями, которые позволяли бы однозначно судить о смысле произошедшего. Антропологи же долгое время считали, что для них это предмет с профессиональной точки зрения малоинтересный и предпочитали заниматься дополитической стадией развития*.
---------------------
* По крайней мере до недавнего времени. С рождением в 1950-е годы новой дисциплины — “политической антропологии” сделаны попытки восполнить пробел. [См., напр.: Morton H. Fried, The Evolution of Political Society (New York, 1967) и Georgges Balandier, Political Anthropology (London, 1970).] К сожалению, авторы подобных произведений, как и многих работ по “общественным наукам”, появившихся за последние полвека, впадают в многословие, отдают дань схоластике в своей методологии и упражняются в остроумии, перетолковывая смысл общеупотребительных слов, а также без конца цитируют друг друга, не приходя ни к каким определенным выводам.
-----------------------
Однако для того, кто занимается историей частной собственности, этот вопрос критически важен, потому что ответ на него позволяет прояснить истину в старом споре о том, послужила ли собственность причиной образования государства или, наоборот, государство создало собственность.
Из тех данных, которыми располагает антропология, можно заключить, что в обществах охотников и собирателей, равно как и у преимущественно пастушеских народов, общественная власть, как отличная от групповой власти родственников, либо совсем не существует, либо присутствует в ничтожно малой степени. В этих обществах люди обычно избирают себе предводителей (вождей) из тех, кто выделяется воинским мастерством и качествами сильной личности. Власть у них чисто личная, и объем ее не имеет четких пределов; их легко сместить. Обычно предводитель — это “первый среди равных”. Инструменты принуждения отсутствуют, и порядок поддерживается общественным давлением. Этого достаточно охотникам, объединенным в группы, которые насчитывают, как правило, от двадцати пяти до ста человек. Пастушеские общины могут наделять кого-нибудь из своих со-
племенников значительной властью на время перегона скота к летним пастбищам, когда пути движения надо точно разграничить между племенами, но такая власть дается для выпол-
нения только этой задачи и только на ограниченный срок108.
Возникает вопрос, почему и каким образом из подобных неформальных порядков вырастают политические учреждения, наделенные формально закрепляемыми полномочиями прибегать к мерам принуждения*. В одном из самых первых антропологических исследований на эту тему, в работе Роберта Лоуи “Происхождение государства”109, был предложен следующий ответ: переход от “социальной” или “племенной” организации к организации политической происходит тогда, когда власть привязывается к территории, то есть когда она распространяется на всех обитателей данной местности, а не только на тех, кого объединяют узы родства.
--------------------
* Обзор различных теорий происхождения государства содержится в кн.: Elman R. Service, Origins of the State and Civilization (New Jork, 1975). предпочтения какой-либо из них автор не выказывает. [См. также Henry J. M. Claessen and Peter Skalnik, eds., The Early State (The Hague, 1978), особенно рр. 533–96.] * Обзор различных теорий происхождения государства содержится в кн.: Elman R. Service, Origins of the State and Civilization (New Jork, 1975). предпочтения какой-либо из них автор не выказывает. [См. также Henry J. M. Claessen and Peter Skalnik, eds., The Early State (The Hague, 1978), особенно рр. 533–96.]
--------------------
Эта теория опирается на результаты изысканий сэра Генри Мэйна, который в своей работе “Древнее право” (1861) впервые предложил считать критически важным поворотным пунктом в развитии человечества то время, когда в установлении и поддержании связей между людьми общность крови уступила место общности территории: “История политических идей начинается фактически с предположения, что кровное родство является единственно возможным основанием для общности политических действий; и среди переворотов в мировосприятии, многозначительно именуемых нами революциями, нет другой столь же поразительной и столь же глубокой перемены, как та, что происходит, когда некий иной принцип — такой, например, как общность места проживания — впервые утверждается в качестве основы для общих политических действий... Представление, что какие-то люди должны совместно пускать в ход свои политические права просто потому, что им выпало жить в топографических пределах одной местности, было для первобытного общества совершенно диким и чудовищным”110.
Льюис Морган, принявший тезис Мэйна, назвал эту перемену переходом от societas с его личностными связями к civitas, где связи стали территориальными111. Как следствие этого сдвига, неформальный, поддерживаемый частным правом порядок поведения групп, объединенных родственными связями, уступил место формально закрепленным нормам публичного права. Право участвовать в обсуждении и принятии решений, ранее предоставлявшееся только свободным людям в составе племени или клана, теперь было распространено на всех свободных обитателей данной местности; со временем же, когда население этой местности разрасталось настолько, что исчезала возможность лично пользоваться этим правом всем его обладателям, оно стало достоянием их выборных представителей. В политической истории современного мира различимо неуклонное изменение характера власти, которая из неформальной и распространяющейся на группы людей, связанных родством, все более представала как власть публичная, подчиняющая себе всех жителей данной местности. Одно из первых проявлений этой власти состоит в том, что третья сила — государство, — взяв на себя обязанность карать за преступления, кладет конец частным актам мести. Это произошло в Вавилоне и уже в 1750 году до н. э. было оформлено в законах Хаммурапи. то же установление в англосаксонской Англии относится примерно к 900 году н. э.112
Некоторые современные антропологи, в целом принимая тезис Мэйна, сомневаются, чтобы различие между родовой и территориальной общностью когда-либо проявлялось так резко, как он это представил. Существуют свидетельства, что первобытные общества, даже организованные по принципу родства, признают все же некоторые территориальные связи. В Англии седьмого века, где преобладали родовые связи, люди, жившие по соседству, считали друг друга родней, независимо от того, были они действительно родственниками или нет113. Переход, следовательно, мог означать не столько смену одного порядка другим, сколько выдвижение территориального принципа из подчиненного в господствующий.
Похоже, привели к этому два обстоятельства. Во-первых, войны. Первобытные народы склонны уважать территориальные права других: одерживая военную победу, они обычно не изгоняют побежденных, а подчиняют их себе114. Такой образ действий автоматически создает неродовую, то есть территориальную, основу власти. Во-вторых, рост населения и давление на ограниченные земельные ресурсы вели к смешению племен и кланов, так что в итоге территориальные связи стали преобладать над родовыми.
Некоторые антропологи продолжают разделять марксистскую концепцию, согласно которой политическая власть появляется как средство регулирования классовых противоречий в племенном обществе вследствие появления частной собственности, позволяя классу собственников сохранять его имущество и проистекающую из обладания им власть. Но как и в других марксистских схемах, здесь сооружается прокрустово ложе, в которое невозможно втиснуть известные нам факты115.
Более убедительное экономическое объяснение происхождения политической организации было предложено Дугласом Нортом. Он считает, что государство представляет собой организацию, которая в обмен на доходы в виде собираемых ею налогов берет на себя защиту собственности и прав своих граждан. “Государство в обмен на налоговые поступления предоставляет некоторый набор услуг, которые мы будем называть защитой и правосудием”116.
• Экономический рост имеет место в том случае, когда выпуск продукции растет быстрее, чем население... Экономический рост будет иметь место, если права собственности делают общественно производительную деятельность стóящим занятием. Создание, уточнение и воплощение в жизнь таких прав сопряжены с большими затратами... По мере того как растут возможности добиваться в частных сделках превышения выгод над издержками, предпринимаются усилия с целью утвердить такие права собственности. Защиту и осуществление прав собственности правительства берут на себя потому, что они могут это делать с меньшими затратами, чем частные заинтересованные группы117.
Подобные юридические и экономические теории дают наилучшие из ныне имеющихся объяснений тому, как возникла государственность*.
8.Частная собственность в древнем мире
Частная собственность в правовом смысле слова появляется одновременно с государственной властью. До этого она существовала как владение, защищаемое физической силой и/или обычным правом либо узаконенное получением наследства и/или длительным сроком пользования. Первобытные общества признают право занятия и обработки пустошей, как и удержания за собой земли теми, кому она досталась как отцовское наследство. Эта практика была известна в средневековой Европе. В феодальной Франции странно прозвучала бы речь о чьей-либо собственности, будь то на землю или на должность; еще необычнее было бы затеять судебное дело по поводу имущественного спора. Вместо этого участники такого спора выступали со ссылками на “право давности” или seizin (seisin), то есть право “владения, подтвержденного истекшим временем”. Победа в таких тяжбах доставалась тому, кто мог доказать, что занимает и обрабатывает данную землю дольше любого другого, на нее притязающего, а еще лучше, что ее обрабатывали и его предки118.
---------
* Маркс, как и Карл Виттфогель столетием позже [Karl Wittfogel, Oriental Despotism (New Haven, Conn., 1957)], говорил время от времени об “азиатском способе производства”. Виттфогель разработал понятие “восточного деспотизма”, обосновав его необходимостью регулировать большие потоки воды (Нил, Евфрат и т. д.) для орошения полей и предотвращения наводнений. Верно это объяснение или нет, но смысл оно может иметь лишь в приложении к определенным регионам и определенным периодам истории.
------
Права собственности, основанные на коллективной памяти общины, оставили мало следов на бумаге. Вот и получилось, что при наличии несметного множества относящихся к древнейшим временам свидетельств о земледельческих занятиях кланов, семей и даже отдельных лиц, как и о том, что обычай признавал за ними земли, которые они обрабатывали, подтверждающая это документация начисто отсутствует, потому что тогда в ней просто не было нужды. Это сильно затрудняет историческое исследование. Тем самым объясняется, почему, говоря словами Дугласа Норта, “существует очень мало исторических исследований развития прав собственности”119.
В древних государствах Ближнего Востока (Месопотамии и Египте эпохи фараонов) преобладающей формой правления был “вотчинный” режим, при котором монарх и владел, и управлял землей и ее обитателями и обращался с этими своими владениями, как с гигантским королевским поместьем*. Собственность исключала всякое внешнее вмешательство: по Веберу, вотчинный правитель был regelfrei, то есть свободен от правил или ограничений120. Это слияние верховной власти с собственностью было вполне обычным делом за пределами Европы, особенно на Ближнем Востоке. До недавнего времени считалось, что в древних Месопотамии и Египте вся земля принадлежала либо царскому дворцу, либо храму. Эта точка зрения слегка изменилась в свете исследований, проделанных за несколько последних десятилетий и установивших, что обе эти страны древнего мира знали и частную земельную собственность121. И все же участки, находившиеся в частной собственности, составляли лишь малую часть обрабатываемых площадей, которые в основном принадлежали государству и храмам. Более того, собственниками выступали разросшиеся семьи, которые очень редко шли на отчуждение своих земель.
---------------------------------------------
* Классическое описание вотчинного владения дал Макс Вебер. [Max Weber, Grundriss der Sozialökonomik: III Abt., Wirtschaft und Gesellschaft, 3. Auslage, II (Tübingen, 1947), 679–723.] Вебер относит к этой категории империю инков и государство иезуитов, существовавшее в семнадцатом веке в Парагвае. Список можно было бы дополнить Московской Русью.
------
Ведущий российский знаток предмета И. М. Дьяконов, соглашаясь, что бывали исключения, нарушавшие царскую или церковную монополию на землю, заключает, однако, что “частная земельная собственность в ее современном понимании была неведома ни в одном древнем обществе ни в Европе, ни в Азии, по крайней мере до самых поздних хронологических рубежей древности”*. чиновники, жрецы и крепостные были царскими подданными. Отсутствие политических и гражданских прав, как и малое значение редко встречающейся частной земельной собственности, являются отличительными чертами восточных деспотий.
Совсем не так обстояло дело в древних Греции и Риме, где впервые появились права собственности в их современном понимании.
Древняя Греция, по крайней мере с двух точек зрения, занимает совершенно особое место в истории общественных институтов. Это была первая в мире демократия; более того, именно здесь появились сами понятия “политика, политическая жизнь”, для обозначения которых было взято слово, восходящее к греческому “городу” — “полису”; это значило “нечто, касающееся каждого” или “общественное”, в отличие от “частного”, “личного” и “подчиненного собственным интересам”122. (В одном из своих первоначальных смыслов греческое слово “идиот” означало человека, замкнувшегося в частной жизни и не принимающего участия в общественных делах.) Именно в Греции впервые в истории явилось на свет гражданство как сочетание прав и обязанностей. Именно в древней Греции мы обнаруживаем также первые в истории свидетельства о таком устройстве сельского хозяйства, при котором его ведут самостоятельные крестьяне-землевладельцы, предтечи английских йоменов. Это ни в коей мере не случайное совпадение: как гражданство, так и собственность на землю исключали вмешательство со стороны и крепили узы взаимозависимости граждан-землевладельцев.
-------------------------------------------
* И. М. Дьяконов в Acta Antiqua Academiae Scientiarum Hungaricae, XXII, Fasc. 1–4 (1974), 51. Иное мнение выражают по этому поводу Robert C. Ellickson and Charles DiA. Thorland в кн. The Chicago-Kent Law Review 71, No. 1 (1995), 321–411. Эти авторы утверждают, что “четыре тысячелетия назад древним людям земля предоставлялась на правах, сильно напоминающих нашу ничем не ограниченную земельную собственность, и с нею заключались сделки, ... правомочность которых могла бы быть признана и сегодняшним юристом, занимающимся операциями с недвижимостью” (р. 410). Немного найдется тех, кто разделяет эту крайнюю точку зрения.
-
Прежде всего о земельной собственности.
Древнегреческое общество было в решающей степени сельскохозяйственным, так что не менее 90 процентов населения жили за счет земли. Поскольку Аттика плохо обеспечена водой, земледельцы жили не разрозненными хуторами, а теснились в селениях, расположенных в непосредственной близости от водных источников. Жили там мелкие крестьяне, которые, по оценкам ученых, владели в среднем четырьмя гектарами земли каждый; крупные владения были исключением. Эти крестьяне выращивали виноград, оливки, фиги и злаковые (овес и пшеницу). Обрабатываемая земля (kleros), главный источник богатства страны, товаром не признавалась. Ее передавали по завещанию, но редко когда продавали (хотя такое, возможно, и случалось), потому что обладание ею увязывалось с личной свободой и правами гражданства: грек (как и римлянин), лишившийся своей земли, превращался в пролетария123. Со времен Солона эти независимые крестьяне (eleutheroi) всегда считались свободными людьми, избавленными от обязанностей платить подати или прислуживать аристократам. Они работали на себя. И эта экономическая независимость стала признаком свободы. Именно из них составлялись фаланги, колонны тяжело вооруженных пехотинцев, шагавших в бой, чтобы защитить свои города и поля.
В девятнадцатом веке историки, преданные теории первобытного коммунизма, не изучив имевшихся данных либо истолковав их так, чтобы они соответствовали их предвзятым суждениям, уверовали, что в древней Греции существовала только общинная собственность на землю124. Против этой теории возразил в своем “Древнем городе” Фюстель де Куланж. Современные ученые разделяют мнение де Куланжа, что уже в восьмом и седьмом столетиях до н. э., во времена Гомера и Гесиода, земля в Греции находилась в частной собственности, то есть в собственности отдельных лиц и семей. По словам Жюля Тутэна, “если следовать Гомеру и Гесиоду, обнаруживается, что, поскольку дело касается земли, годной для обработки, вся она находилась в частной собственности... Нет ни единого упоминания о том, что обрабатываемой землей владели коллективно”125. С этим согласен англо-американский историк античности сэр Мозес Финли:
“В поэмах Гомера режим собственности, в частности, предстает уже полностью утвердившимся... Режим, который мы видим в поэмах, это прежде всего частная собственность...
Существовало ничем не ограниченное право свободно распоряжаться всем движимым имуществом... После смерти человека передача по наследству его имущества, движимого и недвижимого одинаково, считалась делом обязательным и естественным”126.
Согласно Финли, мир Гомера не знал “ни феодальных, ни сходных с ними условных держаний”127. В древней Греции “государство признавало и защищало частную собственность как основу общества”, причем государство редко препятствовало “свободной игре экономических сил и проявлениям экономической инициативы”128. Именно по той причине, что частная собственность занимала в классической Греции господствующее положение, Платон и Аристотель уделяли ей так много внимания.
О полисе или городе-государстве было сказано, что он представлял собой “систему правления, наделявшую граж-
дан правами и возлагавшую на них обязанности под общей властью закона, систему, до того истории не известную”129. К концу шестого века до н. э. она была распространена в значительной части Греции. Проведенные тогда реформы Клисфена разделили афинское население сообразно месту жительства (взамен прежнего деления по родственным связям) и установили представительство каждой территориальной единицы в афинском совете. Реформы были проведены с целью сломить мощь кланов; они заложили основу афинской демократии. Полис имел обычную государственную структуру, представленную органами власти в составе должностных лиц, которых избирали на годичный срок обычно из членов аристократических семей; совета пятисот, готовившего повестку дня для народного собрания; самого собрания всех граждан (ecclesia), обладавшего высшей законодательной и судебной властью. Построенный вокруг храма, занимая определенную территорию, огороженную стеной, полис управлял своими делами сам, принимал собственные законы и вершил свой суд; он был суверенным, ни от какой внешней власти не зависевшим образованием.
Один историк античности усматривает прямую связь между суверенным городом-государством и суверенным собственником и возделывателем земли. По его мнению, именно появление в древней Греции частной земельной собственности, не обремененной никакими внешними обязательствами, дало жизнь первой в мире демократии: “Подъем в конце темного периода греческой истории (около 750 года до н. э.) класса независимых крестьян, имевших в собственности и без помех обрабатывавших свои небольшие наделы, был исторически совершенно новым явлением... Их старания создать более широкое сообщество равноправных земледельцев привели, на мой взгляд, к образованию системы самостоятельных, но взаимосвязанных греческих городов-государств (poleis), что стало отличительной чертой западной культуры”130.
В древних Афинах взаимосвязь между земледелием и гражданством была нерасторжимой в том смысле, что только граждане могли быть собственниками земли и только землевладельцы могли быть гражданами; неграждане могли заниматься финансовыми делами и торговлей, могли брать землю и копи в аренду, но получить землю в собственность они не могли. Со времен Солона существовал имущественный ценз для занятия высоких должностей. Так был по сути дела установлен имущественный ценз для участия в политической жизни, не лишенный сходства с тем, что в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях широко применялся в Англии, Соединенных Штатах и ряде европейских стран.
Если ко всем этим сведениям добавить и то, что афинские граждане были свободны от налогообложения, ибо обязанность платить налоги воспринималась как признак приниженного социального положения*, то взаимосвязь между землевладением, гражданством и участием в демократически устроенной политической жизни поистине бьет в глаза.
Очевидно, что широкое распространение земельной собственности и хозяйственной свободы играло критически важную роль в развитии афинской демократии. Более того, ремесленники, которые на Ближнем Востоке работали на царей, в греческом городе-государстве были независимыми предпринимателями. В целом большинство людей, особенно в Афинах, будь то земледельцы или горожане, работали на себя131.
Напротив, в Спарте, где частная земельная собственность была редкостью, личная свобода отсутствовала
* Есть указания на то, что греческое слово, обозначавшее свободных людей, eleutheroi, первоначально имело фискальный смысл и служило как определение тех, кто не обязан платить подати. [Ellen M. Wood, Peasant-Citizen and State (London and New York, 1988), 130.]
Взрослые мужчины, поголовно обращенные в солдаты, получали от государства совершенно одинаковые участки земли, которые обрабатывались рабами (илотами). Права собственности были у спартанцев зыбкими, ибо они оставались условными держателями земли: за неэффективную обработку государство ее отбирало и передавало более рачительному хозяину. Солдатам и офицерам, составлявшим основную часть мужского населения, запрещалось заниматься торговлей или ремеслами132. Их хозяйственное обеспечение целиком было заботой государства.
Против господствующего взгляда на положение дел в Спарте, основанного главным образом на сведениях древних историков, выступила одна из ревизионистских школ, которая утверждает, что земельная система Спарты “была преимущественно системой частных владений, образовавшихся в результате деления участков на доли, передававшиеся наследникам, и дальнейшего их дробления у новых хозяев, а также становившихся объектами отчуждения на основе пожизненного дарения, завещаний и назначения приданым за невестами”133. Но эту точку зрения разделяет, кажется, лишь меньшинство ученых, занимающихся древним миром, большинство же придерживается традиционного взгляда. И даже ревизионисты не берутся утверждать, что землю в Спарте можно было продавать, то есть что там существовало право, которое, наряду с дарением, Аристотель считал критерием собственности*.
Выдающейся отличительной чертой древней Греции была тесная корреляция между собственностью и политической, равно как и гражданской, свободой. Широкое распространение собственности, особенно земельной, составлявшей главный производственный ресурс общества, сделало возможным появление в Афинах первого в истории демократического режима. В других частях древнего мира собственником хозяйственных ресурсов было государство, и, как следствие, население находилось у него на службе, причем государство взваливало на людей всевозможные повинности, но не предоставляло им никаких прав.
---------------------
* “Признаком... владения или невладения служит возможность отчуждать предметы владения; под отчуждением я разумею дачу и продажу”. Aristotle, Rhetoric, 1361а–21–23. [Аристотель. “Риторика” в кн.: Этика*Политика*Риторика*Поэтика*Категории / Перев. Н. Платоновой — Минск, 1998. С. 773.]
----------------------
Македонцы, завоевав бóльшую часть Ближнего Востока, усвоили для себя скорее восточную, чем афинскую модель. Эллинистические государства, пришедшие на смену империи Александра Великого, сохранили вотчинные режимы, делавшие землю собственностью правителя. Хозяйственная жизнь была строго регламентирована. В Египте, наиболее известном среди эллинистических государств, Птолемеи построили несколько городов по греческому образцу и наделили их землей. Они также щедро раздавали землю храмам. То там, то здесь земля оказывалась в частной собственности. Но в конечном счете вся страна оставалась вотчиной царя-бога: “вся земля Египта принадлежала Птолемею, как некогда она принадлежала фараону”134. Верховный правитель “был собственником имущества своих подданных так же, как и их самих... теоретически весь Египет представлял собой царское поместье, населенное работавшими на царя крепостными...”135. Часть своего поместья царь эксплуатировал сам, другую сдавал в аренду, но оно целиком было его собственностью. В частности, ему принадлежали и обширные владения, переданные храмовникам, потому как он представлял богов на земле, а храмы служили богам. Жрецы просто пользовались этими землями в той мере, в какой им было разрешено царской властью136. В Египте Птолемеев ремесленники работали не на себя, а на царский двор: они были опутаны широко раскинутой сетью царских монополий как на производство, так и на сбыт изделий137.
Развитие понятия и института собственности в древнем Риме остается предметом нескончаемых научных споров138. Видный знаток экономической истории Рима утверждает, что “законы о частной собственности сложились задолго до пятого века (до н. э.), когда появились двенадцать таблиц... Предки римлян были организованными земледельцами за тысячу с лишним лет до составления этого свода законов. (Поэтому) весьма вероятно, что латиняне уважали права собственности и до того, как поселились в долинах вокруг Рима”139.
С высокой степенью уверенности можно считать, что в Риме собственность, сосредоточенная в руках главы семьи (pater familias), появилась прежде государства. Глава семьи обладал неограниченной властью и над людьми (женой и детьми, а также рабами), и над всем домашним имуществом. Постепеннно положение изменилось таким образом, что для свободных членов семейства pater familias перестал быть полновластным господином, тогда как рабы, скот и прочие вещественные составляющие домашнего хозяйства остались в его безусловной собственности. Эта часть его владения образовала dominium140 и в качестве такового могла быть объектом отчуждения.
Рим был первым в истории государством, где в полной мере получили развитие юридические нормы и процедуры, регулирующие жизнь как граждан, так и государства, нормы и процедуры, которые были общеизвестны и соблюдение которых было делом профессиональных юристов. В этом отношении Рим пошел гораздо дальше Афин. В его правовых установлениях законы, регулирующие собственность, получили самое полное развитие. Этим историческим фактом подкрепляется изречение Иеремии Бентама: “Собственность и право рождаются и должны умирать вместе. До появления законов не было никакой собственности: уберите законы — исчезнет всякая собственность”*. Причина такой взаимосвязи в том, что собственность представляет собой имущество, на которое его владелец предъявляет исключительное право, а такое право не может поддерживаться физической силой или общественным обычаем; для его осуществления требуется закон. Поэтому “почти невозможно представить себе общество, которое признает и допускает частную собственность, но законом ее не защищает”141.
В древнем Риме лишь земля в пределах Итальянского полуострова — то, что называлось ager Romanus, — могла находиться в абсолютной частной собственности (известной как квиритская собственность) и только в руках римских граждан. Земли, завоеванные Римом, становились ager publicus и в качестве таковых подлежали налогообложению (с них как бы собирали дань); эти земли сдавались в аренду либо заселялись, но, будучи владениями государства, ни в чью полную собственность попасть не могли. За пределами Италии даже римские граждане не могли иметь полных прав на землю
-------------------------------------------
* Jeremy Bentham, Principles of the Civil Code, in Works, I (Edinburgh, 1843), 309. Бентам выдвигал это соображение в поддержку своего тезиса о том, что права собственности имеют источником государственную власть, а не естественное право, но провозглашенный им принцип справедлив, независимо от тех или иных представлений о происхождении собственности. [Heinrich Altrichter, Wandlungen des Eigentumsbegriffs und neuere Ausgestaltung des Eigentumsrechts (Marburg-Lahn, 1930), 16.]
-------------------------------------------
и должны были платить подать или tributum (одновременно и земельную ренту, и подушный налог) в порядке напоминания, что верховные права на завоеванные территории держит в своих руках государство142. Хотя в Италии обширные пространства обрабатываемой земли принадлежали императору и представителям знати, все же преобладающей формой землевладения здесь, как и в Греции, была мелкая собственность самостоятельного крестьянина, который обрабатывал свой участок сам или с помощью рабов*. На завоеванных землях обычным делом были существовавшие на основе использования рабского труда латифундии богатых римлян.
Квиритская собственность, распространявшаяся лишь на малую часть земель Римской империи, почти совпадает с собственностью в ее современном значении: земля принадлежала лично главе семьи, который мог ее продать или завещать143. В этом смысле она непосредственно подводила к современным понятиям и законам собственности, чем и определяется ее огромное историческое значение:
“Договорное право и право собственности... несли на себе печать глубокого римского влияния даже в тех частях Европы, где римское право в полном объеме никогда не действовало. Эти понятия... наряду с этическими установками христианства... лежат в основе непрерывности и цельности истории нашей культуры”144.
9.Феодальная Европа
Во времена раннего, так называемого мрачного средневековья в течение шести или семи столетий, последовавших за падением Рима, римские законы о частной собственности в Западной Европе были в основном забыты. Германские племена, наводнившие, а в конечном счете и покорившие европейские провинции империи, первоначально пустили в ход свои, “варварские”, кодексы, но по мере того как оседали на здешних землях и смешивались с местным населением, они заменяли личностную систему юрисдикции терриориальной и усваивали некоторые положения римского права. Это привело к соединению римского и германского
-----------------------------------
* M. Rostovtseff, A History of the Ancient World, II (Oxford, 1927), 47. Таково преобладающее мнение. Мозес Финли, однако, подвергает это сомнению, утверждая, что у нас нет даже приблизительного представления о том, как была распределена земля в Италии и прочих частях Римской империи. [M. I. Finley, ed., Studies in Roman Property (Cambridge, 1976), 3.]
------------------------------------
кодексов. Сначала новопришельцы мало интересовались нормами, регулирующими право частной собственности на землю, потому что сами были прежде всего собранными в кланы скотоводами. Но с переходом к земледелию они взяли на вооружение римскую правовую практику, основанную на частной собственности145.
Отношения господства и подчинения, утверждавшиеся в Западной Европе приблизительно между 900 и 1250 годами, отличались необычным слиянием верховной власти и собственности, общественной и частной сфер жизни*. Подобное слияние наблюдалось и в древних вотчинных монархиях Ближнего Востока. Необычность же его в Европе состояла в том, что здесь положение смягчалось принципом взаимных обязательств, неведомым и, более того, немыслимым в восточных деспотиях**. Феодальный правитель был для своих вассалов и верховным властелином и землевладельцем, но по отношению к ним он брал на себя определенные обязательства. Вассал клялся верно служить своему господину, а господин, в свою очередь, давал клятву защищать его. То была, по словам Марка Блока, “взаимность неравных обязательств”, но элемент взаимности всегда присутствовал; воистину это был контракт146. Если господин не выполнял свою часть сделки, это освобождало от обязательств вассала. Споры об исполнении клятв, данных каждой стороной, иногда разбирались королевскими судами, иногда судами, составленными вассалами, а иногда поединками с оружием в руках. Взаимные обязательства, принятые на частной основе, со временем приобрели общественное измерение и послужили основой конституционного правления в Европе и странах, заселенных европейцами, поскольку конституция тоже представляет собой контракт, в котором расписываются права и обязанности
-------------
* По мере того как идеал феодализма окончательно входит в жизнь, все, что мы называем публичным правом, растворяется в частном праве: юрисдикция это собственность, должность это собственность, сама королевская власть это собственность; одно и то же слово dominium употребляется для обозначения то собственности, то господства”. [Frederick Pollock and Frederick William Maitland, The History of English Law, 2nd ed., I (Cambridge, 1923), 230.]
**Неведомо оно было и в Японии, где сложился строй, несколько напоминавший европейский феодализм.
---------------
правительства и граждан. Великая хартия вольностей является в толковании одного историка “выражением принципа феодального контракта, который вырван вассалами у господина, не исполнившего своих обязательств перед ними”147.
Теоретически при режиме, построенном на отношениях сюзерена и вассала, земля полностью принадлежала властителю, все прочие были ее условными держателями. Как правило, вассал был держателем поместья, которое он получал в качестве феода от собственника-сюзерена. Однако силой неумолимой инерции условное владение с течением времени превращалось в полную собственность. согласно феодальному обычаю, сложившиеся с вассалом отношения сюзерен не был обязан сохранять и с его отпрыском. Тем не менее все к этому подталкивало. В глазах сюзерена сыновья вассала, коль скоро от них можно было ожидать сознательного исполнения обязательств их родителя, выглядели наиболее желательными его преемниками, поскольку были людьми знакомыми и располагали к мысли, что о своих обязанностях они осведомлены лучше любого новопришельца148. По той же причине феодальные должности, изначально предоставлявшиеся на определенных условиях и на определенный срок, со временем становились наследственной собственностью их держателей. Уже в десятом и одиннадцатом веках во Франции, Англии, Италии и Германии наследование фьефов вассалами вошло в обычай149. при норманнах в Англии, куда обычаи были завезены из Нормандии, земля с самого начала могла передаваться по наследству, причем и по мужской, и по женской линиям: Мейтленд считает, что в “Книге страшного суда”, то есть в кадастре английских земель, составленном при Вильгельме Завоевателе, термины “feodum” (условное держание) и “alodium” (полная собственность) используются, по-видимому, как равнозначные и относятся к “передаваемому по наследству поместью, составляющему земельную собственность, абсолютную в такой степени, какую только можно себе представить”*. Это под тверждается и тем, что родовые имена главных держателей
-------------------
* F. W. Maitland, Domesday Book and Beyond (Cambridge, 1921), 154, n. 1. Приведя эти слова, Дж. С. Холт добавляет: “Сам язык феодализма со времени его появления в Англии при норманнах указывал на признание права наследования. Не передаваемый по наследству фьеф являл собой противоречие в определении...” [In Past and Present, No. 57 (1972), 7. Cf. Theodore F. T. Plucknett, A Concise History of the Common Law, 5th ed. (Boston, 1956), 524.]
-----------------
от короля (его 124 прямых вассала) производились от названий местности, где находились их поместья. Хотя формально отчуждение таких наследственных фьефов не допускалось, к двенадцатому столетию оно стало обычным делом150. Таким путем фьефы незаметно преобразовались в частную собственность. заново открытое в одиннадцатом веке римское право с его однозначными определениями частной собственности подвело под этот процесс юридическую основу.
У скандинавских викингов права частной собственности существовали как для мужчин, так и для женщин. Это можно вывести из рунических надписей, сохранившихся на камнях, которые в большинстве своем были поставлены в удостоверение прав собственности либо наследственных прав отдельных лиц и семей151.
10.Средневековые города
Становлению частной собственности и развитию связанных с ней прав на Западе ничто не поспособствовало так сильно, как появление в позднем средневековье городских общин. Ибо то, что в сельских землях складывалось постепенно и без закрепления в законах, в городах приняло четкие правовые формы.
Значение частной собственности для рыночной экономики, образующей “мускулатуру” городской жизни, определяется вот чем. Если землей владеть и пользоваться можно, даже не имея на нее четко подтверждаемых прав и не располагая возможностью ее продать, то с товарами или деньгами дело обстоит иначе: они лишь в том случае обретают какую-то хозяйственную роль, когда могут быть пущены в оборот или инвестированы, а пущены в оборот или вложены в дело могут, только являясь предметом бесспорной собственности своего владельца.
• Поскольку торговля предполагает собственность торговцев на все то, чем они торгуют, и поскольку сделки, относящие поставки или платежи на будущее, образуют сердцевину контрактов, городская жизнь неизбежно выдвигает собственность и контракт в сущности на то самое место, какое они занимают среди институтов капитализма*.
Таким образом, если распространение земледелия сделало возможным соблюдать права собственности более строго, чем во времена охотников и собирателей, то в экономике, основанной на торговле (и промышленности), собственность стала по существу господствовать в отношениях людей к имуществу и между собой.
Во второй половине первого тысячелетия христианской эры некогда процветавшие европейские города пришли в упадок. О причинах идут споры, хотя сам факт безоговорочно признается. Бельгийский медиевист Анри Пиренн утверждал, что это было вызвано не нашествиями варваров, как принято считать, а тем, что в седьмом — восьмом веках мусульмане, завоевав Средиземноморье, прервали торговые связи Европы с Ближнем Востоком. Некоторые историки отвергают это объяснение, предпочитая искать причины упадка городов в развитии внутриевропейских событий. Так или иначе, но все согласны, что в течение пяти или шести столетий после падения Рима европейские города превратились в крепости, которые защищали своих жителей, но выполняли лишь небольшую, если вообще хоть какую-нибудь, хозяйственную роль. Своим обитателям они не давали ни общественного положения, ни прав.
Возрождение городов началось в десятом веке, а к одиннадцатому они превратились в центры расцвета торговли. Венеция и Генуя собирали барыши с возобновленной торговли с Ближним Востоком, а города Фландрии богатели за счет экспорта тканей. Процветающая торговля породила новый городской класс. В отличие от прежних странствующих торговцев и принадлежавших к самым низам общества разносчиков товаров, не находивших себе места в феодальных и сельскохозяйственных структурах деревени, новые горожане были людьми состоятельными, обладателями собственности, представленной товарами, недвижимостью и капиталом. Образуя впервые в истории сложившийся городской
---------------------------------------------
* Nathan Rosenberg and L. E. Birdzell, Jr., How the West Grew Rich (New York, 1986), 50. Ср. у Макса Вебера: “Не бывает, чтобы вещь с отличительными свойствами денег не находилась в чьей-нибудь личной собственности”. [General Economic History (New Brunswick, N. J.,1981), 236.]
--
средний класс152, они были неким исключительным явлением в мире, где все прочие пребывали у кого-нибудь в подчинении и оставались привязанными к земле.
Именно в силу того обстоятельства, что их образ жизни не вписывался в феодальную среду, горожане смогли — более того, были вынуждены — добиваться самоуправления. Не будучи частью феодального общества, которое в те бурные времена обеспечивало своим членам определенный уровень безопасности, буржуазия была жизненно заинтересована в получении от князей, знатных господ и епископов, на чьих землях она проживала, некоторых привилегий, а именно гарантий личных прав и собственности. Эти привилегии предполагали право горожан на самоуправление и на свое, городское судопроизводство, что очень походило на права граждан древнегреческого полиса. Свое судопроизводство имело для горожан особенно большое значение, потому что в качестве торговцев они часто заключали контракты, об исполнении которых не стали бы заботиться ни королевский, ни феодальные суды. Со временем сюда прибавились и другие права. Если феодальный контракт послужил основой современного конституционного строя, то о хартиях, добытых средневековыми городами у властителей земель, где они находились, можно сказать, что они заложили основу современных гражданских прав*. Самых больших успехов в этом отношении города добились в странах, где не было национальных монархий, — в Италии, в Нидерландах и в Германии. В Англии, во Франции и в Испании их достижения были не столь велики.
--------------
* Великую хартию вольностей, в которой обычно видят краеугольный камень здания современной свободы, некоторые сегодняшние ученые считают точным слепком прав, впервые обретенных жителями городов. Действительно, по настоянию баронов в Великой хартии король подтвердил права Лондона и других городов королевства. Городскую модель средневековых свобод можно также заметить в венгерской Золотой булле (1222), в которой обедневший король обещал ежегодно созывать сейм, не подвергать знатных людей произвольным арестам, не облагать налогами ни светских, ни церковных вассалов и уважать права собственности землевладельцев. [Robert von Keller, Freiheitsgarantieren für Person und Eigentum im Mittelalter (Heidelberg, 1933), 76–77, 82.]
------------------
Свои свободы города завоевывали иногда мятежами, иногда путем соглашения с местными правителями. На протяжении всего одиннадцатого столетия в Западной Европе вспыхивали городские восстания, в ходе которых горожане, иногда при поддержке королей, вырывали уступки у местных феодальных властителей. Такие города становились самоуправляющимися коммунами с собственным судопроизводством. Одним из первых городов, получивших в конце десятого века право самоуправления, был Магдебург в Саксонии; в своде его законов, составленном к концу тринадцатого века, свобода определялась как “естественная свобода человека делать, что он хочет, при условии, что это не запрещено законом”153. Магдебургское право было принято за образец многими городскими общинами Восточной Европы. В начале одиннадцатого века такие же права обрели несколько городов в южной Италии, а чуть позже в Ломбардии.
Все мужчины — члены таких городских общин имели равный статус и были наделены правом участия в общих собраниях, что представляло собой огромного значения новшество, поскольку таким образом утверждался принцип права, имеющего своим источником место жительства, а не положение на социальной лестнице. Жители таких городов, независимо от их социального происхождения, были свободными людьми: беглый крепостной, которму удавалось прожить в городе год и один день, обретал свободу. Должностные лица избирались на ограниченные сроки. Таким образом, понятие общего гражданства, зародившееся в древности в Афинах, возродилось в городах, разбросанных как вкрапления в строго стратифицированное феодальное общество. Вывеска со словами “Работа делает свободным” (“Arbeit macht frei”), водруженная нацистами над входом в лагерь массового уничтожения Освенцим с целью усыпить бдительность людей, отправляемых в газовую камеру, была кощунственной пародией на принцип “Stadtluft macht frei” — “Городской воздух делает свободным”, — который как бы стоял у истоков современного понятия гражданства. (Этимология подсказывает, что само слово “гражданин” первоначально относилось только к жителю города.) Замечено, что если в начале двенадцатого века в окраинных странах Европы словом “бюргер” обозначался всякий, кто проживал на территории города, то в срединных
европейских государствах оно подразумевало члена городской общины*.
Горожане постепенно образовали “третье сословие” — наряду с духовенством и дворянством. Их, людей состоятельных, монархи, вечно нуждавшиеся в деньгах для ведения войн, все чаще призывали к участию в законодательной работе: около 1300 года и в Англии, и во Франции горожане были впервые приглашены на собрания парламентов, созванных для одобрения налогов.
Именно в средневековых городах недвижимость впервые предстала как товар, которым можно было распоряжаться без каких бы то ни было ограничений. Владельцы городских домов, служивших обычно и жилищем, и местом деловых операций, были также полными собственниками земли, на которой эти дома стояли, и могли распоряжаться ею, как им было угодно.
Свободы, завоеванные в конечном счете горожанами, образуют внушительный список. Его можно представить в разбивке на четыре разряда: свободы политические, личные, экономические и правовые154:
Политические свободы
Свобода самоуправления.
Личные свободы
1.Свобода вступать в брак без разрешения.
2.Свобода от феодальных повинностей.
3.Свобода завещательных распоряжений.
4.Свобода передвижения.
5.Освобождение от крепостного состояния по истечении года и одного дня проживания в городе.
6.Свобода отчуждения собственности (то есть передачи ее другому лицу).
7.Свобода от воинской повинности.
Экономические свободы
1.Свобода от постоя: расквартирование короля и его вассалов подлежит соответствующему возмещению.
--------------
* Ernst Pitz, Europäisches Städtewesen und Bürgertum (Darmstadt, 1991), 392. Тем не менее, как будет замечено в главе 4, в средние века северорусский городгосударство Новгород, хотя и расположеный на окраине Европы, вплоть до его покорения Москвой своей внутренней организацией сильно напоминал западноевропейскую городскую общину.
-----------------
2.Освобождение от негородских налогов.
3.Право облагать налогами сограждан.
4.Свобода от уплаты пошлин.
5.Право содержать рынки.
Правовые свободы
1.Право граждан на рассмотрение их дел городскими судьями.
2.Право на соблюдение законного порядка в случае привлечения к ответственности.
3.Защита от произвольных арестов и обысков.
4.Свобода от обязательной службы.
Таким образом, посреди аграрного общества, основанного на повинностях и привилегиях, торговля вместе с промышленностью и выпестованным ими обеими капиталом создали оазисы свободы с подведенной под нее правовой основой. Трудно поэтому не согласиться с утверждением, что современная демократия берет свое начало в средневековых городах и что свободное предпринимательство, породившее эти города, является “основным или единственным средством продвижения свободы человека”155. Существовали эти институты только в Европе: “Нигде за пределами Запада не было городов в виде единых общин”156.
В течение четырнадцатого и пятнадцатого веков ввиду подъема национальных государств и в результате внутригородских социальных раздоров, а также и по другим причинам (таким как изобретение пороха, которое сделало защитные городские стены бесполезными) европейские города в большинстве своем утратили самостоятельность. Шестнадцатый и семнадцатый века были эрой абсолютизма, совершенно не выносившего городского самоуправления. Но идеалы, выдвинутые городами, и учреждения, ими созданные, составили неотъемлемую часть западной политической традиции.
11.Европа в начале нового времени
К шестнадцатому веку в Западной Европе общепринято стало считать, что король правит, но не владеет имуществом своих подданных, и что королевская власть кончается там, где начинается частная собственность. Все были согласны с тем, что “собственность принадлежит семье, а верховная власть князю и его судьям”157. Изречение Сенеки: “короли имеют власть надо всем, люди же — над своей собственностью” воспринималось как банальная истина. В пятнадцатом веке один испанский юрист провозгласил: “Королю дано только управлять королевством, а не владеть вещами, ибо собственность и права государства суть дело общее и не могут быть чьей-либо вотчиной”158. Жан Бодэн, в шестнадцатом веке сформулировавший современное понятие суверенной власти, установил, что верховная власть не равнозначна собственности и что право властителя на его доходы неотчуждаемо159. Эти представления легли в основу европейского понятия свободы и приобрели особенно большое значение после того, как в семнадцатом веке понятие “собственность” вобрало в себя не только принадлежащее человеку вещественное имущество, но также и его жизнь и свободу. В таком качестве собственность автоматически выпадала из ведения государства.
Время от времени неприкосновенность собственности подвергалась попранию. Евреев, находившихся под защитой светских властей и поэтому зависевших от их милости, нещадно обирали ради пополнения королевской казны и сундуков принцев, баронов и городов. Законы английского короля Эдуарда Исповедника устанавливали, что “евреи и их имущество принадлежат королю”160. То же правило действовало в Германии: в 1286 году Рудольф фон Габсбург провозгласил, что евреи вместе с их имуществом принадлежат лично ему161. Из Англии евреи были изгнаны в 1290 году после захвата королем их имущества, а из Франции в 1306 году — при схожих обстоятельствах. В 1307 году французский король конфисковал собственность рыцарского ордена тамплиеров, процветавшего в роли международного банковского синдиката. В 1492 году евреев лишили имущества и изгнали из Испании, а четырьмя годами позже из Португалии. В 1502 году та же участь постигла мавров в Кастилии. Во всех этих случаях, однако, жертвами были иноземцы либо межнациональные организации, как правило, носители чужой веры.
Необычное (для Европы) нарушение прав собственности имело место в конце семнадцатого века в Швеции. За предшествовавшие сто лет шведская корона, постоянно страдавшая безденежьем, распродала местной знати бóльшую часть королевских владений. В 1650 году король и мелкие крестьянские замелевладельцы имели со своей собственности лишь 28 процентов обрабатваемой земли, тогда как остальное на ходилось в руках знати162. В 1680 году Карл XI, опираясь на поддержку мелких землевладельцев и налогоплательщиков, провел через риксдаг закон о “сокращении” земельных владений знати, которое вылилось в конфискацию крупных поместий. В результате корона завладела примерно третью шведской земли. Это новообретенное богатство легло в основу королевского абсолютизма, недолго, впрочем, продержавшегося. В начале 1700-х годов, после сокрушительного поражения в войне против России, закон о “сокращениях” был отозван, и король вынужден был смириться с серьезными ограничениями своей власти. Бóльшая часть отобранной им земли перешла в руки крестьян, а власть шведского монарха была урезана так, что от нее, по существу, ничего не осталось.
В семнадцатом и восемнадцатом веках европейские монархи и некоторые идеологи королевского абсолютизма любили требовать для короны неограниченной власти, которую они порой распространяли и на имущество подданных: в Англии и Яков I, и Карл I были уверены, что могут распоряжаться собственностью своих подданных, если сочтут, что того требуют национальные интересы163. В 1666 году Людовик XIV, наставляя дофина, своего старшего сына, снабдил его следующим сомнительным советом: “Таким образом, тебе следует пребывать в убеждении, что короли являются абсолютными господами и по природе обладают несомненным и ничем не стесненным правом распоряжаться всем имуществом одинаково как мирян, так и духовных лиц, дабы в любое время оно могло быть употреблено с ответственностью благоразумного управляющего, а именно сообразно общим интересам государства”164.
Но такие назидания не имели смысла. Что бы там ни твердила абсолютистская теория, монархи, даже столь могущественные, как Бурбоны, не смели покушаться на имущество своих подданных, потому что принцип частной собственности укоренился так глубоко, что любое на него посягательство наверняка вызвало бы насильственное сопротивление, а то и революцию. Лучшее тому подтверждение — судьба Карла I, который в непоколебимо монархической стране лишился и трона, и головы, потому что упрямо творил, как считали подданные, произвол со сбором налогов.
К восемнадцатому веку общепринято стало видеть в обладании собственностью, особенно земельной, главное основа ние гражданства, и в той мере, в какой гражданам предоставлялись избирательные права, получали их только те, кто владел недвижимостью или осязаемым имуществом. Оправданием проявлявшейся таким образом дискриминации служили те соображения, что лица, которые не имеют приносящей доход собственности, лишены хозяйственной самостоятельности и могут поэтому оказаться орудием в чужих руках. в своих “Комментариях к законам Англии”, получивших отклик и в Британии, и в ее американских колониях, Блэкстоун утверждал: “Истинная причина, по которой требуется отбор избирателей сообразно некоему имущественному цензу, (состоит в том, что) необходимо отсечь людей, находящихся в столь жалком положении, что оно лишает их собственной воли. Если бы у этих людей было право голоса, их не оставляло бы искушение распорядиться своим голосом в угоду тому или иному дурному влиянию”165.
Люди, не имевшие никакой собственности, считались также “беспомощными” и лишенными всякой заинтересованности в благополучии страны и успехах ее правительства. На заре существования североамериканских колоний, которые воспроизводили порядки Британии, право голосовать было обусловлено наличием земельной собственности: его “требовали без малого точно так же, как держатель акций мог бы требовать себе права голоса в корпорации”166. К праву голоса относились, стало быть, как к одному из прав собственности и предоставляли его, соответственно, только собственникам*.
Англия с ее наиболее далеко уходящей в глубь веков непрерывной историей парламентских выборов еще в средние века обзавелась сложной избирательной системой, ставившей жителей городов (boroughs) и сельской местности (shires — графств) в разные условия. В графствах избирательным правом после 1430 года пользовались только взрослые мужчины-фригольдеры, владевшие земельными участками, которые приносили не менее 40 шиллингов дохода в год, что считалось минимумом, необходимым для сохранения финансовой самостоятельности.
-----------------
* “Я тщетно пытался, — пишет Джекоб Винер, — обнаружить хотя бы одно достойное внимания подтверждение тому, что до 1770-х годов существовали представления о желательности немедленного или скорого введения всеобщего или близкого ко всеобщему (для мужчин) избирательного права”. [Canadian Journal of Economics and Political Science, 29, No. 4 (1963), 549.]
---------------------
В 1710 году парламент ввел имущественный ценз для членов палаты общин; отменен он был лишь в 1858 году. По закону 1832 года о парламентской реформе избирательное право в городах было предоставлено всем лицам мужского пола, кто имел в собственности или арендовал недвижимость, приносившую 10 и более фунтов годового дохода, а в сельской местности избирателями становились все владельцы земли, дававшей 50 фунтов в год, и арендаторы и субарендаторы, получавшие годовой доход как минимум в размере 10 фунтов. Закон о реформе 1867 года расширил избирательное право в городах, а по закону 1884 года оно было распространено и на большинство сельскохозяйственных рабочих, но отменены были все имущественные цензы лишь в 1918 году, после чего условием участия в выборах стало всего-навсего проживание в данной местности167.
В американских колониях, как и в Англии, избирательное право было ограничено имущественным цензом. В большинстве мятежных колоний имущественный ценз вводился в виде обладания недвижимостью, хотя в других допускалось просто наличие достаточных личных средств. В некоторых колониях, где избирательным правом пользовались все налогоплательщики, имущественный ценз устанавливался для соискателей выборных должностей. По обретении независимости все тринадцать колоний ввели имущественный ценз как условие предоставления избирательного права168. Логика состояла в том, что “оплачивающие существование правительства должны обладать исключительным правом держать его под своим контролем”169. Но были также и более веские причины для того, чтобы ограничить состав избирателей состоятельными людьми. На них указал Джеймс Мэдисон: это опасения, что при “всеобщем и равном голосовании” права собственности не будут защищаться так же действенно, как права личности, зато избиратели, владеющие землей, скорее всего будут одинаково отстаивать и то, и другое170. Тем не менее в Соединенных Штатах избирательное право было меньше стеснено ограничениями, чем в Великобритании, потому что в Америке обзавестись землей было проще и, более того, часто ее просто раздавали, так что к 1750 году большинство белых мужчин были землевладельцами171. Постепенно даже остававшиеся ограничения были смягчены. К середине девятнадцатого века они исчезли повсеместно; последним отменившим их штатом стала в 1856 году Северная Каролина.
Во Франции право участия в выборах революция поставила в зависимость от уплаты налогов. Они не были обременительными: из 24–27 миллионов жителей всех возрастов и обоего пола избирательным правом пользовались 4 миллиона, и с учетом того, что в тогдашней Франции насчитывалось 6 миллионов взрослых мужчин, это означает наличие избирательного права у двух из каждых трех граждан мужского пола. Но все равно это ограничение шло вразрез с духом провозглашенного революционерами равенства. После реставрации, при Людовике XVIII, круг избирателей был значительно сужен, так что правом избирать были наделены лишь около 100 тысяч граждан и в пять раз меньше — правом быть избранными. При Луи-Филиппе список полноправных избирателей был расширен до четверти миллиона человек172. Маркс не без оснований утверждал, что монархия Луи-Филиппа была “не чем иным, как акционерной компанией для эксплуатации французского национального богатства”, в которой король был директором, а дивиденды распределялись между министрами, депутатами и 240 тысячами избирателей173. Всякие ограничения избирательных прав посредством имущественного ценза были отменены не кем иным, как диктатором Наполеоном III: конституция 1852 года предоставила избирательные права всем гражданам мужского пола.
Своеобразная избирательная система существовала с 1871 по 1914 год в Германской империи. Общенациональный парламент, рейхстаг, избирали все граждане мужского пола, достигшие двадцатипятилетнего возраста. Однако рейхстаг решал в основном вопросы военных расходов, на долю которых приходилось 90 процентов бюджетных ассигнований. В соответствии с правилом, по которому от косвенных налогов все поступления шли центральному правительству, а от прямых — правительствам земель и местным общинам, последние получали основную часть доходов страны; именно они выделяли средства на образование, социальную помощь и прочие общественные нужды. Для местных правительств, однако, принцип всеобщего избирательного права мужского населения не существовал, и они, каждое по-своему, ограничивали право участия в выборах, отводя при этом большую роль имущественным цензам. В Пруссии, например, богатейшие граждане имели на выборах по три голоса каждый, представители средних классов — по два, бедняки — по одному174.
Другие европейские страны — Италия, Дания, Швеция, Бельгия — также вводили имущественные цензы, некоторые вплоть до двадцатого столетия.
Об этих ограничениях, сколь бы они ни были чужды духу демократии, судить надлежит с учетом прошлого опыта, указывающего на то, что интересы собственников были одной из первых действенных преград царившему при абсолютизме произволу властей. Как свободы, завоеванные феодальной знатью и средневековыми общинами, первоначально были их же исключительными привилегиями, а со временем превратились во всеобщие права, точно так же и избирательное право, которое сначала предоставлялось только обладателям собственности, стало со временем всеобщим. Более того, лишь в тех странах, которые первоначально ограничивали круг лиц, наделенных избирательным правом, получила развитие подлинная демократия: правительства, сразу дававшие избирательные права всем гражданам, чаще всего использовали это равноправие избирателей, чтобы самим закрепиться у власти. Одна из недавно вышедших книг по истории всеобщего избирательного права в Америке имеет подзаголовок “От собственности к демократии”. В свете исторического опыта он должен был бы выглядеть иначе: “Через собственность к демократии”.
12.Что в итоге
Обзор происхождения и развития идеи и института собственности был нами предпринят с целью установить следующее:
Приобретательство — всеобще распространенное явление, в животном мире, как и у людей, у детей, как и у взрослых, у первобытных народов, как и у культурно развитых. Оно коренится в инстинкте самосохранения, но имеет и важные психологические измерения, поскольку укрепляет чувство уверенности в себе и помогает по достоинству оценивать свои способности. Объектами присвоения являются прежде всего материальные блага, но распространяется оно и на область невещественного — идеи, акты художественного творчества, изобретения и даже на само окружающее нас пространство. Притязания на исключительное пользование с особым нажимом предъявляются в отношении земли, с которой людей связывают мистические узы. Понятие первобытного коммунизма не имеет никаких оснований в действительности: это всего лишь старый — и по-видимому, несокрушимый — миф о золотом веке, пересказанный современным псевдонаучным языком. Антропологии неизвестны никакие общества, не ведающие прав собственности, то есть, повторяя приведенные выше слова Э. Гебеля, “собственность присутствует всюду, где есть человек, и образует ткань-основу всякого общества”. И это означает, что она является, если воспользоваться терминологией Аристотеля, не только “юридическим” или “договорным”, но и “естественным” институтом. Поэтому, коль скоро ею не злоупотребляют, предметом морализирования она может служить не больше, чем смертность или любая другая грань нашего бытия, на которую мы в лучшем случае можем влиять лишь в ничтожнейшей мере.
На протяжении девяти десятых истории человечества, когда охота и собирательство были основными видами экономической деятельности, требования собственности сводились к притязаниям на власть над территорией, которую ревниво оберегали от вторжений извне; права личной собственности сосредоточивались на оружии, орудиях труда и других вещах личного пользования. Скот всегда считался частной собственностью. С постепенным переходом к оседлой жизни, опиравшейся на земледелие, права собственности переместились к домашним хозяйствам. Общественно признанная власть — государство — явилась побочным продуктом этих перемен. Хотя происхождение государства неясно и остается предметом множества споров, представляется, что главной причиной его появления был переход от социальной организации, основанной на родственных связях и доаграрной экономике, к сообществу людей, связанных общностью территории и обеспечивающих свое существование в основном земледелием, заняться которым пришлось главным образом под давлением роста населения и обострившегося соперничества за обладание естественными ресурсами. В сложившихся политически организованных обществах росло значение частной собственности, потому что обрабатываемой земле нужен усиленный и постоянный уход. Движение к исключительному обладанию землей почти неодолимо как по экономическим, так и по психологическим причинам: оно развернулось даже в феодальной Европе, в то время, когда теоретически земля по большей части была объектом условного держания. Одна из первостепенных задач государства заключается в обеспечении надежности прав собственности. До того, как в это дело вмешивается государство, существует лишь владение, право на которое утверждается ссылками на длительность держания и подкрепляется обычаем и на крайний случай силой; в условиях политически организованной жизни ответственность берет на себя публичная власть. Превращение владения в собственность происходит повсеместно и неодолимо, благодаря главным образом институту наследования, который устраивает и собственника, и владельца, но действует к выгоде последнего, потому что объекты, о которых идет речь, физически постоянно пребывают в его руках.
Следующая фаза становления частной собственности — это плод развития торговли и городов. Землевладение выступает в великом множестве форм, которые устанавливают предельные сроки держания земли или налагают различные другие ограничения. Между тем товары, поступающие в торговый оборот, и получаемые за них деньги всегда и всюду являются частной собственностью. По мере того, как в экономике ведущее значение переходит от сельского хозяйства к торговле и промышленности, все бóльшую экономическую роль приобретают деньги, а вместе с ними и собственность. Возвышение частной собственности до положения священного института в Европе восемнадцатого — девятнадцатого веков было прямым результатом экономического развития, выдвинувшего на первые роли торговлю и промышленность.
Взаимосвязь частной собственности с гражданскими и политическими правами составляет основной предмет нашего исследования. Свобода и вытекающие из нее права появились на свет только с возникновением общественно признанной власти, то есть государства. В социальной организации, основанной на родовых связях, человеческие отношения никак не опосредованы, и у индивидуума нет возможности выступать с какими-либо личными притязаниями. С появлением государства, власть которого распространяется на определенную территорию и всех ее обитателей, такие притязания становятся возможными. “Право” было удачно определено как “способность одного человека воздействовать на действия другого, используя не свою силу, а мнение и могущество общества”175. При таких условиях собственность — там, где ей было позволено возникнуть — находится под защитой государства как “право”, но это же право защищает и самого индивидуума от государства: вместе с законом, ее побочным продуктом, она становится самым действенным средством ограничения государственной власти. Там, где государство считает себя собственником всех производственных ресурсов, как это было в древних восточных монархиях, у отдельных людей или семей нет средств сохранять свою свободу, потому что экономически они полностью зависят от верховной власти. Конечно же, не по случайному совпадению частная земельная собственность, как и демократия, впервые явились на свет в древней Элладе, а именно в Афинах, городе-государстве, основанном и управляемом самостоятельными земледельцами, на которых держались и экономика, и вооруженные силы. Нет ничего случайного и в том, что многие из важнейших институтов современной демократии своим происхождением напрямую связаны со средневековыми городскими общинами, в которых торговля и промышленность вырастили могущественный класс денежных людей, видевших в своем богатстве одну из граней своей свободы.
На основе этого опыта прошлого образовались современные понятия свободы и прав. В средневековой Европе, и особенно в семнадцатом столетии, когда родились современные идеи свободы, “собственность” (“property”) стали понимать как “(при)надлежащее” (“propriety”), то есть как всю совокупность имущественных, а равно и личных прав, которые даны человеку от природы и которые у него нельзя отнять иначе как с его согласия (а иной раз даже и в этом случае — как, например, при отказе в “праве” продать самого себя в рабство). Понятие “неотъемлемых прав”, которое в политической мысли и практике Запада имело постоянно возраставшее значение, выросло из основного и простейшего права — собственности. Одну из его граней образует принцип, по которому суверен правит, но не является собственником и поэтому не может ни присваивать себе имущество подданных, ни нарушать их личные права, — принцип, поставивший мощный заслон самоуправству власти и способствовавший развитию сначала гражданских, а затем политических прав.
Мозес Финли, специалист по древней истории, замечает, что “невозможно перевести слова “свобода” (греческое eleutheria, латинское libertas) или “сободный человек” ни на какой из древних ближневосточных языков, включая древнееврейский, и уж коли на то пошло, также и ни на один язык Дальнего Востока”*. Как это могло получиться? Что общего имели между собой древние Греция и Рим и что отсутствовало в империях Ближнего и Дальнего Востока? Один возможный ответ — идея свободы. Но тогда возникает вопрос: какие составляющие в культурах этих двух стран подвели к рождению этой новой для того времени идеи? Ибо идеи не появляются в вакууме; подобно выражающим их словам, они указывают на те достаточно важные грани действительности, которые заслуживают особого имени, чтобы сделать возможным их обсуждение.
Было предложено считать, что понятие свободы явилось из осознания сути рабского положения и того различия, которое существует между человеком свободным и человеком подневольным: не-раб осознает себя свободным человеком, сопоставляя свое положение с положением раба. По словам одного сторонника этой точки зрения, “истоки западной культуры и ее наиболее ценимого идеала, свободы, кроются... не в скальных породах человеческих добродетелей, а в растянутой на долгие века гнуснейшей бесчеловечности”176. Но это неубедительное объяснение. Хотя рабство было повсеместным явлением и широко практиковалось даже “благородными дикарями”, вроде американских индейцев, ни в одном рабовладельческом обществе за пределами Западной Европы понятие личной свободы не возникало. В России, например, где с конца шестнадцатого столетия огромное большинство населения пребывало в крепостной неволе, никто, судя по
----
* M. I. Finlley, The Ancient Economy (Berkeley and Los Angeles, 1973), 28. Японцы, впервые открывшись западным влияниям в девятнадцатом веке, испытали большие трудности с переводом слова “свобода”; в конце концов они остановились на jiyu, что означает “распущенность”. То же имело место в Китае и Корее [Orlando Patterson, Freedom (New York, 1991), p. x]. с такой же трудностью сталкивались мусульманские авторы: “Первые примеры употребления термина “свобода” в четко выраженном политическом смысле относятся к Оттоманской империи конца девятнадцатого — начала двадцатого столетия и явно представляют собой дань европейскому влиянию, иногда непосредственно как переводы европейских текстов... Ранние упоминания свободы у мусульманских авторов звучат осуждающе и приравнивают ее к вседозволенности, распущенности и анархии”. [Bernard Lewis, Islam in History (New York, 1973), 267, 269.]
------
всему, не задумывался о личной свободе впротивовес крепостному состоянию и не считал это состояние противоестественным, пока настроения в пользу отмены крепостничества не были завезены с Запада в царствование Екатерины Великой, немки по рождению.
Чувство экономической самостоятельности и рождаемое им чувство личного достоинства — вот что вызывает к жизни идею свободы. На то, что древние греки понимали это, указывает отрывок в “Истории” Геродота, где мужество, проявленное афинянами в войне против персов, приписывается их положению, позволявшему им сражаться не как “рабы, работающие на своего господина”177. Геродот особенно обращал внимание на то, что они освободили себя от произвола тиранов. Но понятие свободы не ограничено его политическим содержанием, оно включает также работу на себя, экономическую самостоятельность. Эта тема вновь прозвучала в речи Перикла у гробницы павших воинов, когда он заявил, что каждый афинянин “сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях”178.
Подобное “сам по себе” возможно только в обществах, где признают частную собственность. Более вероятно поэтому, что идея свободы выросла из противопоставления собственника и несобственника (при том, что земельной собственности в древних Афинах были лишены все неграждане), а не свободного и раба, поскольку в этой паре стороны разделены между собой таким непреодолимым психологическим барьером, что об их сопоставлении трудно было и помыслить. Первоначально источником экономической самообеспеченности была обработка частных земельных наделов, и наиболее ранние свидетельства о ней относятся к древним Израилю, Греции и Риму. Финли, пусть и не говоря этого прямо, четко указывает, что здесь и находится ответ на вопрос о западных корнях свободы: “В экономике [древних] обществ Ближнего Востока господствовали дворцовые и храмовые хозяйства, [которые] владели большей частью пригодной для обработки земли, по существу монополизировали все, что можно подвести под понятие “промышленного производства”, равно как и внешнюю торговлю.., и направляли всю экономическую, военную, политическую и религиозную жизнь общества посредством и в рамках одной сложной бюрократической, бухгалтерской системы, для обозначения которой “рационирование”, понимаемое в очень широком смысле, есть лучшая из сжатых до одного слова характеристик, какие приходят мне на ум. Ничего подобного не было в греко-римском мире до завоеваний Александра Великого, а затем и римлян, [когда] они включили в свои владения обширные ближневосточные территории...
Не хочу чрезмерно упрощать. Частные земельные владения на Ближнем Востоке были, и обработка их в частном порядке велась; в городах были “независимые” ремесленники и торговцы. Имеющиеся свидетельства не дают возможности опереться на количественные показатели, но я не думаю, что этому типу хозяйствовавших субъектов можно приписать преобладающее значение в тамошней экономике, тогда как греко-римский мир был именно и в основном миром частной собственности, будь то мелкой, в пределах нескольких акров, или огромной в виде владений римских сенаторов и императоров, как и миром частной торговли и частной промышленности”179.
Контраст между древним греко-римским миром и ближневосточными монархиями был в новое время по-своему воспроизведен в Европе, в разошедшихся путях развития как собственности, так и свободы, соответственно на крайнем западе и на крайнем востоке континента. олицетворением этих разных путей стали Англия и Россия. Первая учредила частную собственность в ранний период своей истории и создала модель политической демократии, послужившую образцом для остального мира, тогда как вторая, начавшая знакомиться с собственностью исторически поздно и даже при этом урывками, не смогла создать институтов, способных защитить ее народ от деспотической власти “Левиафана”.
* * *
Глава 2: ИНСТИТУТ СОБСТВЕННОСТИ
1Emile de Laveleye, De la propriйtй et ses formes primitives (Paris, 1874). Хороший библиографический обзор этой литературы содержится в кн.: Wilhelm Schmidt, Das Eigentum auf den дltesten Stufen der Menshheit, I (Mьnster in Westfalen, 1937), 4–17.
2Исключением является написанный с большим замахом недавно опубликованный трактат Джона Пуэлсона. [John P. Powelson, The Story of Land: A World History of Land Tenure and Agrarian Reform (Cambridge, Mass., 198).]
3L. T. Hobhouse, Property: Its Duties and Rights (London, 1913), 3–4.
4Это понятие ввел Роберт Ардри (Robert Ardrey) в кн.: The Territorial Imperative: A Personal Inquiry into the Animal Origins of Property and Nations (New York, 1966).
5P. Leyhausen in K. Lorenz and P. Leyhausen, eds., Motivation of Human and Animal Behavior (New York, 1973), 99.
6Edward T. Hall, The Hidden Dimension (Garden City, N. Y., 1966), 10–14.
7H. Eliot Howard, Territory in Bird Life (London, 1920), 15, 180–6.
8Ibid., 74.
9V. C. Wynne-Edwards, Animal Dispersion in Relation to Social Behaviour (New York, 1962).
10Ernest Beaglehole, Property: A Study in Social Psychology (London, 1931), 31–63.
11Richard S. Miller in Advances in Ecological Research 4 (1967), 1–74, cited by E. O. Wilson in J. F. Eisenberg and W. S. Dillon, eds., Man and Beast: Comparative Social Behaviour (Washington, D. C., 1971), 194.
12N. Tinbergen, Social Behavior in Animals (London, 1953), 8–14.
13Ardrey, Territorial Imperative, 3.
14C. B. Moffat, in Irish Naturalist 12, No. 6 (1903), 152–57.
15Heini P. Hediger in Sherwood L. Washburn, Social Life of Early Man (Chicago, 1961), 36–38.
16Monika Meyer-Holzapfel, Die Bedeutung des Besitzes bei Tier und Mensh (Biel, 1952), 3.
17Ibid., 18n. Cf. The American Heritage Dictionary of the English Language (New York, 1970), s. v. “nest”.
18Meyer-Holzapfel, Die Bedeutung, 3.
19Edward W. Soja, The Political Organization of Space, Commission on College Geography, Resource Paper 8 (Washington, D. C., 1971), 23.
20Edward O. Wilson, Sociobiology: The New Synthesis (Cambridge, Mass., 1975), 565. Сведения о пространствах, потребных некоторым животным, свел в таблицу Nicolas Peterson в: American Anthropologist 77 (1975), 54.
21N. Tinbergen, The Study of Instinct (Oxford, 1951), 176.
22Hall, Hidden Dimension, 16–19.
23Wilson, Sociobiology, 256–57.
24Beaglehole, Property, 56.
25Об этом см.: Konrad Lorenz, On Aggression (New York, 1966); см. также: Tinbergen in Science 160, No. 3,835 (1968), 1411–18, и его Study of Instinct.
26Ashley Montagu, Man and Aggression (New York, 1968), 9. (Курсив мой.)
27Academic Questions 8, No. 3 (Summer 1995), 76–81.
28Stephen Jay Gould, The Mismeasure of Man (New York, 1981), 28.
29Carl N. Degler, In Search of Human Nature (New York, 1991), 318–19, 321.
30Leonard Berkowitz in American Scientist 57, No. 3 (Autumn 1969), 383.
31Herbert Croly, The Promise of American Life (Cambridge, Mass., 1965), 400. Впервые вышла в свет в 1909 году.
32Soja, Political Organization of Space, 3.
33Цит. в: Jeremy Waldron, The Right to Private Property (Oxford, 1988), 377–78.
34Jean Baechler in Nomos, No. 22 (1980), 273.
35Richard Pipes, Russia Under the Bolshevik Regime (New York, 1994), 290–1.
36Richard H. Tawney, The Acquisitive Society (New York, 1920), 73–74.
37The Inernational Journal of Psycho-Analysis 34, part 2 (1953), 89–97; N. Laura Kemptner in Journal of Social Behavior and Personality 6, No. 6 (1991), 210.
38Arnold Gesell and Frances I. Ilg, Child Development (New York, 1949), 417–21.
39Helen C. Dawe in Child Development 5, No. 2 (June 1934), 139–57, особенно 150.
40Melford E. Spiro, Children of the Kibbutz (Cambridge, Mass., 1958), 373–76.
41Lita Furby in Political Psychology 2, No. 1 (Spring 1980), 30–42.
42Ibid., 31, 35.
43Ibid., 32–33.
44Spiro, Children of the Kibbutz, 397–98.
45Torsten Malmberg, Human Territoriality (The Hague, 1980), 59, 308.
46Carol J. Guardo in Child Development 40, No. 1 (March 1969), 143–51.
47Melville J. Herskovitz, Economic Anthropology (New York, 1952), 327.
48E. Adamson Hoebel, Man in the Primitive World, 2nd ed. (New York etc., 1958), 431.
49C. Daryl Forde, Habitat, Economy and Society (London and New York, 1934), 461.
50Max Weber, General Economic History (New Brunswick, N. J., 1981), 38.
51Robert Lowie in Yale Law Journal 37, No. 5 (March 1928), 551.
52Обобщение, сделанное в кн.: Malmberg, Human Territoriality, 86, на основании данных, приводимых в кн.: P. A. Sorokin, C. C. Zimmerman, and C. J. Galpin, eds., A Systematic Source Book in Rural Sociology, I (Minneapolis, 1930), 574–75. В этой последней работе представлено содержательное обсуждение различных теорий о первоначальных формах землевладения [pр. 568–76].
53Beaglehole, Property, 145–47.
54L. T. Hobhouse, G. C. Wheeler, and M. Ginsberg, The Material Culture and Social Institutions of the Simpler Peoples (London, 1915), 243.
55Beaglehole, Property, 134.
56Bronislaw Malinowski, Crime and Custom in Savage Society (New York, 1951), 60.
57Beaglehole, Property, 158–66.
58Ibid., 215–16.
59Ibid., 140–2.
60Robert H. Lowie, Primitive Society (New York, 1920), 235–36. Cf. W[alter] Nippold, Die Anfдnge des Eigentums bei den Naturvцlkern und die Entstehung des Privateigentums (The Hague, 1954), 82; Beaglehole, Property, 140–2.
61Herskovitz, Man and His Works, 283.
62Colin Clark and Margaret Haswell, The Economics of Subsistence Agriculture, 3rd. ed. (New York, 1967), 28–29.
63Robert McC. Netting in Steadman Upham, ed., The Evolution of Political System’s (Cambridge, 1990), 59.
64Terry L. Anderson and P. J. Hill in Journal of Law and Economics 18, No. 1 (1975), 175–76.
65Edwin N. Wilmsen in Journal of Anthropological Research 29, No. 1 (Spring 1973), 4.
66Lowie, Primitive Society. 213; Raymond Firth, Primitive Economics of the New Zealand Maori (New York, 1929), 361.
67Paul Guiraud, La propriйtй fonciиre en Grйce (Paris, 1893). 32. См. также: J. B. Bury, A History of Greece, 3rd ed. (London, 1956), 54.
68Leyhausen in Lorenz and Leyhausen, Motivation, 104.
69Jomo Kenyatta, Facing Mount Kenya (London, 1953), 21. Об этом см. также: Daniel Biebuyck, ed., African Agrarian Systems (London, 1963).
70Peter J. Usher in Terry L. Anderson, ed., Property Rights and Indian Economics (Lanham, Md., 1992), 47.
71Frank K. Pitelka in Condor 61, No. 4 (1959), 253.
72Явление “тоски по родному дому” разбирается (при том, что необъяснимым образом остаются без внимания приведенные выше примеры) в кн.: Ina-Maria Greverus, Der territoriale Mensch (Frankfurt am Main, 1972).
73Jules Isaac, The Teaching of Contempt (New York, 1964), 45. Цитата взята у Августина (О граде Божием, книга 18, глава 46).
74Isaac, Teaching of Contempt, 39–73.
75Повесть временных лет, перевод Д. С. Лихачева. Памятники литературы древней Руси. XI — начало XII века, (Москва, 1978), стр. 99.
76Nippold, Die Anfдnge, 84.
77Audrey, Territorial Imperative, 102.
78Richard Pipes, The Russian Revolution (New York, 1990), 113.
79John E. Pfeiffer, The Emergence of Society (New York, 1977), 28.
80Richard B. Lee and Irven DeVore, eds., Man the Hunter (Chicago, 1968), 3.
81Lowie, Primitive Society, 211–213.
82Wilmsen in Journal of Anthropological Research, No. 29/1 (1973), 1–31.
83Eleanor Leacock in American Anthropologist 56, No. 5, Part 2, Memoir 78 (1954), 1–59.
84Schmidt, Das Eigentum, I, 290–1.
85Harold Demsetz in American Economic Review 57, No. 2 (May 1967), 352–53.
86Schmidt, Das Eigentum, I, 294–95. Автор перечисляет ряд таких объектов собственности.
87Forde, Habitat, Economy and Society, 332–34, and W. Schmidt, Das Eigentum, II (Mьnster in Westfalen, 1940), 192–96, цит. в: Malmberg, Human Territoriality, 77.
88Irven DeVore in Eisenberg and Dillon, eds., Man and Beast (Washington, D. C., 1971), 309.
89Напр., Leacock, in American Anthropologist, 2–3.
90Lowie, Primitive Society, 210.
91Max Ebert, ed., Reallexikon der Vorgeschichte, II (Berlin, 1925), 391; Beaglehole, Property, 158–66; Hoebel, Man in the Primitive World, 435, 443–43; Carleton Coon, Hunting Peoples (London, 1972), 176–80.
92Vernon L. Smith in Jounal of Political Economy 83, No. 4 (1975), 741. См. также: Douglass C. North in Structure and Change in Economic History (New York and London, 1981), 80.
93Edella Schlager and Elinor Ostrom in Terry L. Anderson and Randy T. Simmons, eds., The Political Economy of Customs and Culture (Lanham, Md., 1993), 13–41.
94Robert C. Ellickson, Order Without Law (Cambridge, Mass., 1991), 191–206. Cр. главу LXXXIX романа Германа Мелвиля Моби Дик (“Рыба на лине и ничья рыба”), где приводятся эти простые правила. За эту ссылку я признателен профессору Чарльзу Фриду из Гарвардской школы права.
95James A. Wilson in Garett Hardin and John Baden, eds., Managing the Commons (San Francisco, 1977), 96–111.
96John Umbeck in Explorations in Economic History 14, No. 3 (July 1977), 197–226.
97Ibid., 214–15.
98John Baden in Hardin and Baden, eds., Managing the Commons, 137.
99Wilson, Sociobiology, 564.
100Hugh Thomas, A History of the World (New York, 1979), 12–13.
101Clark and Haswell, Subsistence Agriculture, 26–27.
102Vernon L. Smith in Jounal of Political Economy 83, No. 4 (1975), 727–55. Иной взгляд выражен в кн.: Robert J. Wenke, Patterns in Prehistory (New York and Oxford, 1984), 152, 154.
103Charles E. Kay in Human Nature 5, No. 4 (1994), 359–98 and in Western Journal of Applied Forestry, October 1995, 121–26.
104Matt Ridley, The Origins of Virtue (New York, 1996), 213–25.
105Beaglehole, Property, 211; Schmidt, Eigentum, I, 292.
106Hobhouse, Wheeler, and Ginsberg, Material Culture, Appendix I, 255–81.
107Lowie, Primitive Society, 231–33.
108Philip C. Salzman in Proceedings of the American Philosophical Society III, No. 2 (April, 1967), 115–31.
109Robert H. Lowie, The Origin of the State (New York, 1927).
110Sir Henry Maine, Ancient Law (New York, 1964), 124, 126,
111Lewis Henry Morgan, Ancient Society (Tucson, Ariz., 1985), 6–7.
112j. E. A. Jolliffe, The Constitutional History of Medieval England, 4th ed. (London, 1961), 59–60.
113Ibid., 24.
114Lowie, Origin of the State, 12–19.
115Chester G. Starr, Individual and Community (New York and Oxford, 1986), 42–46.
116North, Structure and Change, 23.
117Douglass C. North and Robert Paul Thomas, The Rise of the Western World: A New Economic History (Cambridge, 1973), 8. Cf. Frederick C. Lane in Journal of Economic History 35, No. 1 (1975), 8–17.
118Marc Bloch, Feudal Society, I (Chicago, 1964), 115.
119Douglass North in Svetozar Pejovich, The Codetermination Movement in the West (Lexington, Mass., 1973), 128.
120Max Weber, Grundriss der Sozialцkonomik: III Abt. Wirtschaft und Gesellschaft, 3. Aufl., II (Tьbingen, 1947), 679.
121L. Delaporte, Mesopotamia (New York, 1970), 101–12.
122Christian Meier, The Greek Discovery of Politics (Cambridge, Mass., 1990), 13.
123M. I. Finley, Economy and Society in Ancient Greece (London, 1981), 71–72; Starr, Individual and Community, 28.
124Например, Alfred Zimmern, The Greek Commonwealth, 4th ed. (Oxford, 1924), 287–88. Другие примеры приводятся в кн.: Jules Toutain, The Economic Life of the Ancient World (New York, 1930), 12.
125Toutain, Economic Life, 14. Cf. Gustave Glotz, Ancient Greece at Work: An Economic History of Greece (London and New York, 1926), 8–9.
126Finley, Economy and Society, 217.
127Ibid., 218.
128M. Rostovtseff, Social and Economic History of the Hellenistic World, I (Oxford,1941), 273.
129Starr, Individual and Community, vii.
130Victor Davis Hanson, The Other Greeks (New York, 1995), 3.
131Cambridge Ancient History, VI (Cambridge, 1933), 529.
132Rostovtseff, Social and Economic History, 207–12.
133Stephen Hodkinson in Classical Quaterly, n. s., 36, No. 2 (1986), 404.
134Toutain, Economic Life, 113.
135A. Bouche-Leclercq, Histoire des Lagides, Vol. iii, Part I (Paris, 1906), 179.
136Ibid., 191–92.
137Rostovtseff, Social and Economic History, 300; Bouchй-Leclercq, Histoire des Lagides, Vol. iii, Part I, 237–71.
138Об этом см.: Reynold Noyes, The Institution of Property (New York, 1936), 27–220.
139Tenney Frank, An Economic History of Rome, 2nd ed. (Baltimore, 1927), 14–15.
140Noyes, Institution of Property, 44–49, 78–79.
141P. S. Atiyah, The Rise and Fall of Freedom of Contract (Oxford, 1979), 110.
142Toutain, Economic Life, 272–74.
143Henry Lepage, Porquoi la propriйtй (Paris, 1985), 44.
144Abbot Payson Usher, A History of Mechanical Inventions, rev. ed. (Cambridge, Mass., 1954), 32.
145Эта тема исчерпывающим образом освещается в кн.: Maxime Kowalewsky, DieЦkonomische Entwicklung Europas bis zum Beginn der kapitalistischen Wirtschaftsforn, I, (Berlin, 1901).
146Bloch, Feudal Society, I, 228.
147Helen Cam, England Before Elizabeth (New York, 1994), 97.
148Bloch, Feudal Society, I, 190–2.
149Ibid., 196–98.
150Ibid., 208–10.
151Birgit Sawyer, Property and Inheritance in Viking Scandinavia: The Runic Evidence (Alingsas, Sweden, 1988), 16.
152Henry Pirenne, Medieval Cities (Princeton, 1946),131–32.
153Cited by John Hine Mundy in R. W. Davis, ed., The Origins of Modern Freedom in the West (Stanford, Calif.,1995), 113.
154По материалам Robert von Keller, Freiheitsgarantien fьr Person und Eigentum im Mittelalter (Heidelberg, 1933), 86–238; см. также: Weber, Wirtschaft und Gesellschaft, II, 576–79.
155John H. Mundy, Introduction to Henry Pirenne, Early Democracies in the Low Countries (New York, 1963), xxvi.
156Weber, General Economic History, 318.
157George H. Sabine, A History of Political Theory, rev. ed. (New York, 1955), 403–41,
158J. H. Elliott, Imperial Spain, 1469–1716 (London, 1963), 73.
159Jean Bodin, The Six Bookes of a Commonweale (Cambridge, Mass., 1962), 651–53.
160Reinhold Schmid, Die Gesetze der Angelsachsen (Leipzig, 1858), 506.
161Barbara Suchy in Uwe Schultz, ed., Mit dem Zehnten fing es an (Mьnchen, 1986), 116.
162Ingvar Andersson, Schwedische Geschichte (Munchen, 1950), 237.
163J. P. Sommerville, Politics and Ideology in England, 1603–1640 (London, 1986), 160–3. См. ниже в главе 3.
164J. L. M. de Gain-Montagnac, ed., Mйmoires deLouis XIV, йcrits par lui-mкme, I (Paris, 1806), 156.
165Sir William Blackstone, Commentaries on the Laws of England, Book I, Chapter 2, 15th ed. (London,1809), 170.
166Kirk H. Porter, A History of Suffrage in the United States (Chicago, 1918), 2–3. См. также: Chilton Williamson, American Suffrage (Princeton, 1968).
167Charles Seymour and Donald Paige Frary, How the World Votes, I (Springfield, Mass., 1918), 4–180.
168Porter, History of Suffrage, 7–13.
169Ibid., 109.
170Jennifer Nedelsky, Private Property and the Limits of American Constitutionalism (Chicago and London, 1990), 18–19.
171James A. Henretta, The Evolution of American Society (Lexington, Mass., 1973), 88–112; Williamson, American Suffrage, 20–61.
172Guido de Ruggiero, The History of European Liberalism (Boston, 1961), 159, 177.
173Карл Маркс, Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г. [Карл Маркс и Фридрих Энгельс, Сочинения, т. 7 (Москва, 1956), стр. 10.]
174Peter-Christian Witt in Schultz, ed., Mit dem Zehnten, 191–93; G. Schmцlders in ibid., 248.
175Thomas Erskine Holland, The Elements of Jurisprudence, 12th ed. (Oxford, 1916), 82.
176Orlando Patterson, Freedom, I (New York, 1991), 48. Автор считает, что первым ученым, обратившим внимание на такого рода взаимосвязь, был Макс Поленц. Ibid., 79.
177Herodotus, Persian Wars, Book V, Chapter 78. [Геродот, История, перевод Г. Стратановского (Ленинград, 1972), стр. 260.]
178Thucydides, History of the Peloponnesian War, II, xli, Loeb Classical Library (Cambridge, Mass., 1991), I, 331. [Фукидид, История, перевод Г. Стратановского, А. Нейхарда, Я. Боровского (Ленинград, 1981), стр. 81.]
179Finley, Ancient Economy, 28–29. (Курсив мой.)