ЭПОХА КРАЙНОСТЕЙ
К оглавлению
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Времена упадка
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
«Десятилетия кризиса»
Меня недавно спросили, что я думаю об американском духе соперничества. Я ответил, что мне все равно. Ведь я, прежде всего, президент транснациональной компании; и если главный офис моей компании находится в Соединенных Штатах, то это чистая случайность. Джонатан Шелл (NYNewsday, 1993}
Опросы общественного мнения показывают, что одним из настораживающих последствий массовой безработицы является углубляющееся отчуждение молодежи, которая, несмотря на все трудности, все еще надеется устроиться на работу и реализовать себя в профессиональном плане. По этой причине в ближайшем будущем мы рискуем превратиться в общество, в котором, во-первых, деление на «своих» и «чужих» станет еще более заметным (речь идет, грубо говоря, об обществе, расколотом на рядовых трудящихся и управленцев), а во-вторых, большинство сделается гораздо более разобщенным, причем группе относительно незащищенной молодежи будет противостоять группа более защищенных и опытных представителей работающего населения.
Генеральный секретарь ОЭСР (Investing, 1983, р- is) I
История двух десятилетий, в которые мир вступил после 1973 года,—это хроника утраты привычных ориентиров и постепенного погружения в пучину нестабильности и кризиса. Однако до начала igSo-x годов окончательное расставание с экономическим благополучием «золотой эпохи» было далеко не очевидно. Развитые страны заговорили о глобальном характере кризиса только после падения коммунистических режимов в Советском Союзе и других странах Восточной Европы, хотя еще в течение ряда лет экономические трудности классифицировались как временный экономический спад. Еще не Л 3 О Времена упадка
было преодолено полувековое табу на использование термина «депрессия», этого живого призрака «эпохи катастроф». Казалось, стоит только произнести это слово—и депрессия вернется; поэтому, давая оценку происходящему, специалисты предпочитали ограничиваться констатациями того, что «рецессия 1980-х годов является наиболее серьезной за последние полвека», не упоминая напрямую злополучные 1930-е. Цивилизация, основанная на магическом слове рекламы, попала в
сети собственных иллюзий. И потому первые откровенные признания того, что нынешние экономические трудности на самом деле гораздо серьезнее экономического кризиса 1930-х годов, прозвучали только в начале 1990-х—в частности, в Финляндии.
Все сказанное нуждается в пояснении. Почему мировая экономическая система вдруг стала менее стабильной? По мнению экономистов, стабилизирующие экономику элементы теперь были даже прочнее, чем раньше, хотя некоторые либеральные правительства — например, администрации Рейгана и Буша в Соединенных Штатах, а также кабинеты Тэтчер и Мейджора в Великобритании—пытались их ослабить (World Economic Survey, 1989, р. ю— и). Компьютеризированный контроль, усовершенствованная система коммуникаций и более быстрая доставка снизили значение нестабильного «инвентарного цикла» прежней эпохи, когда огромный объем продукции производился «на всякий случай», например в перспективе возможного расширения рынка, а производство в случае снижения деловой активности полностью останавливалось. Новые методы, впервые внедренные японцами -в 19/о-е годы благодаря передовым технологиям, предусматривали производство более скромного количества продукции для поставок дилерам под конкретные заказы. Это позволяло в короткий срок менять структуру капиталовложений, оперативно реагируя на меняющийся спрос. На смену эпохи Форда пришла эпоха фирмы «Benetton». Другим важным фактором экономической стабилизации стали растущие государственные расходы и расширение той доли государственного бюджета, которая выделялась правительством на социальные нужды («трансфертные платежи» — социальные страховки, пособия и т. д.). Такие расходы в совокупности достигали примерно трети ВВП и постоянно росли в годы кризиса — из-за того что увеличивались затраты на пособия по безработице, пенсии и здравоохранение. Поскольку сейчас, в конце «короткого двадцатого века», когда пишутся эти строки, кризис еще продолжается, нам придется подождать какое-то время, прежде чем историки смогут воспользоваться своим излюбленным орудием — ретроспекцией и предоставить нам убедительное объяснение всего изложенного.
Разумеется, сравнение экономических проблем 1970—1990 годов с кризисом 1930-х не совсем обоснованно, хотя страх перед еще одной Великой депрессией тогда витал в воздухе. После произошедшего в 1987 году обвала американского (и мирового) фондового рынка и последовавшего за ним между-«Десятилетия кризиса»
431
народного биржевого кризиса 1992 гоДа очень многие задавались вопросом о том, не вернулась ли Великая депрессия (Temin,i993, Р- 99)- Но кризисные десятилетия, наступившие после 1973 года, напоминали Великую депрессию 1930-х годов в той же мере, в какой на нее походили десятилетия после 1873 года, в свое время также называемые депрессией. Глобальная экономическая система устояла, хотя ее «золотая эпоха» завершилась в 1973—1975 годах чем-то похожим на классический циклический спад, который всего за один год сократил промышленное производство в странах с «развитой рыночной экономикой» на го%, а международную торговлю — на 13% (Armstrong, Glyn, 1991, p. 225). Тем не менее экономический рост в развитых капиталистических странах продолжался, хотя и гораздо медленнее, чем в «золотую эпоху». Исключение составляли азиатские страны так называемой «поздней индустриализации» (см. главу 12), в которых промышленная революция началась только в 19бо-е годы. До I991 года общий рост ВВП в развитых странах перемежался краткими периодами застоя — с 1973 по 1975 и с 1981 по 1983 (OECD, 1993, р. 18—19). Международная торговля промышленными товарами, этот классический показатель уровня экономического роста, продолжала развиваться, и в наиболее успешные 198о-е годы ее темпы были вполне сопоставимы с «золотой эпохой». В конце «короткого двадцатого века» развитые капиталистические страны, вместе взятые, оказались богаче и производили больше товаров, чем в начале 1970-х, а мировая экономика, средоточием которой они выступали, была намного динамичнее, чем раньше.
С другой стороны, в иных регионах земного шара ситуация выглядела гораздо менее благоприятной. В Африке, Западной Азии и Латинской Америке рост ВВП на душу населения вообще прекратился. Большинство жителей этих мест в igSo-e годы стали еще беднее, причем в больший отрезок этого десятилетия в африканских и азиатских странах рост производства прекратился полностью, а в латиноамериканских государствах — частично (UN World Economic Survey, 1989, p. 8, 26}, Мало кто сомневался в том, что для этих районов земного шара 1980-6 годы оказались периодом глубокой депрессии. Что же касается так называемых стран «развитого социализма», в igSo-e годы продолжавших свой скромный экономический рост, то после 1989 года
их экономические системы полностью развалились. Вот здесь сравнение с Великой депрессией представляется вполне уместным, хотя и не отражает всю глубину кризиса начала 199о-х. В 1990—199* годах ВВП России сократился на 17%, в 1991—1992 — на 19%, а в 1992—1993 — еш,е на по . Несмотря на некоторую стабилизацию, наблюдавшуюся в начале 199о-х, Польша с 1988 по 1992 год снизила ВВП на 21%, Чехословакия—почти на2о%, Румыния и Болгария— более чем на зо%. В середине 1992 года промышленное производство в этих странах составляло от половины до двух третей уровня 1989 года (financial Times, 24/2/94; EIB papers, November 1992, p. 10). Времена упадка
В странах Азиатско-Тихоокеанского региона дела складывались иначе. Сложно представить себе более поразительное сопоставление, нежели контраст между развалом экономических систем советского лагеря и впечатляющим взлетом китайской экономики в это же время. В отношении Китая и большинства стран Юго-Восточной и Восточной Азии, ставших в 1970-6 годы самым динамичным в экономическом отношении регионом, термин «депрессия» вообще был неприменим. Но как ни странно, он вполне подходил к описанию Японии начала 199°-х> и хотя в целом экономический рост в развитых капиталистических странах продолжался, далеко не все здесь было благополучно. Проблемы, постоянно поднимавшиеся критиками капитализма в довоенные годы и, по большей части, на целое поколение устраненные «золотой эпохой» — бедность, массовая безработица, нищета и нестабильность (см. выше), — после 1973 года проявились с новой силой. Экономический рост в очередной раз сменился глубоким спадом, качественно отличным от «незначительных рецессии» 1974 — 1975, 1980 — 1982, а также конца igSo-x годов. Безработица в Западной Европе выросла в среднем с 1,5% в 1960-6 годы до 4,2% в 1970-е (Van der Wee, p. 11). На самом пике экономического бума конца ipSo-x безработица в странах Европейского сообщества достигла в среднем 9,2%, а в 1993 — уже п%. Половина безработных (в 1986 — 1987) не имели работы более года, а треть — более двух лет (Human Development, iggi, p. 184). А поскольку потенциально работающее население не увеличивалось, как в «золотую эпоху», за счет роста рождаемости и поскольку среди молодежи уровень безработицы всегда выше среднего, ожидать полной занятости не: приходилось-.
Что же касается бедности и нищеты, то в 1980-6 годы население многих богатых и промышленно развитых стран в очередной раз привыкло к уличным попрошайкам и бездомным, ютящимся в картонных коробках. В iy93 году в Нью-Йорке каждую ночь около 23 тысяч мужчин и женщин были вынуждены спать на улице, и это только небольшая часть тех з% жителей города, у которых хотя бы раз за последние пять лет не было крыши над головой (New York Times, 16/11/93). В 1989 году в Великобритании 400 тысяч человек были официально зарегистрированы как «бездомные» (UN Human Development, 1992, p. 3-0- Кто бы мог представить такое в 1950-е или даже в начале 197о-х?
Появление бездомных явилось одним из следствий заметно возросшего социально-экономического неравенства. Впрочем, по международным стан-
* С I960 no J975 год в промышленно развитых странах население в возрасте от is до 24 лет увеличилось почти на 29 миллионов, а с 1970 по 199° — только на 6 миллионов. При этом уровень безработицы среди молодежи в большинстве европейских стран в тдво-е годы оставался небывало высоким, за исключением социал-демократической Швеции и Западной Германии. Безработица среди молодежи с 1982 по 1988 год в Великобритании составляла 20%, в Испании — более 40%, в Норвегии — 46% (UN World Survey, 1989, Р- IS — *6). «Десятилетия кризиса» 433
дартам, богатые страны с «развитой рыночной экономикой» не были — или пока не были— слишком несправедливыми в распределении национального дохода. В наиболее неэгалитарных из этих стран—Австралии, Новой Зеландии, США и Швейцарии — наиболее обеспеченные 2о% семей обладали таким уровнем дохода, который в среднем в 8—го раз превышал уровень дохода наименее обеспеченных 2о%. «Верхним» го% принадлежало 20—25% национального богатства, а в Швейцарии, Новой Зеландии и Сингапуре наиболее обеспеченные граждане имели гораздо больше. Но эти перепады не шли ни в какое сравнение с неравенством в таких странах, как Филиппины, Малайзия, Перу, Ямайка или Венесуэла, в которых те же ю% наиболее обеспеченных располагали третью национального дохода. Еще хуже обстояло дело в Гватемале, Мексике, Шри-Ланке и Ботсване, где на это меньшинство приходилось более 40% богатства нации, а также в Бразилии, отличавшейся наибольшим уровнем неравенства". В этом оплоте социальной несправедливости на долю 20% наименее обеспеченных слоев приходилось всего 2,5% национального дохода, тогда как на долю 20% наиболее обеспеченных — почти две трети. Наиболее обеспеченным ю % бразильцев принадлежала почти половина национального богатства (UN World Development, 1992, p. 276—-277; Human Development, p. 152—153, 186) **.
Тем не менее за «десятилетия кризиса» неравенство, бесспорно, углубилось и в странах с «развитой рыночной экономикой», в частности из-за прекращения автоматического роста доходов, к которому работающее население успело привыкнуть в «золотую эпоху». Возросло число богатых и бедных, углубились различия в уровне доходов средних слоев. С 1967 по 199° год число чернокожих американцев, зарабатывающих менее 5000 и более 50000 долларов в год соответственно, выросло за счет уменьшения промежуточной группы (New York Times, 25/9/92). Поскольку богатые капиталистические страны были теперь богаче, чем когда-либо прежде, а граждане этих стран в целом чувствовали себя оолее защищенными системами щедрых социальных дотаций и социального страхования «золотой эпохи» (об этом см. выше), общественное недовольство оказалось не столь значительным, как можно было ожидать. Но правительственные финансы «съедались» огромными социальными выплатами, растущими быстрее, чем государственные доходы,
~ Все остальные лидеры, т. е. страны, в которых коэффициент Джини составляет 0,6, также находятся в Латинской Америке. Коэффициент Джини, представляющий собой общепризнанный измеритель неравенства, варьирует от о,о (равное распределение дохода) до i,o (максимальное неравенство). Для Гондураса в 1967—1985 годах он составлял о,62, а для Ямайки — о,66 (UNHuman Development, 1990, р- 158—159)-
* * У нас нет сравнительных данных в отношении ряда стран с наиболее неравномерным распределением национального богатства. В этот список должны войти также некоторые страны Африки и Латинской Америки, а из азиатских стран—Турция и Непал.
434 Времена упадка
поскольку экономика развивалась медленнее, чем до 1973 года. Несмотря на значительные усилия, практически ни одному правительству богатых и в основном демократических стран—конечно же, речь идет о странах, не особенно враждебных к государственной системе социальной поддержки,— не удалось не только значительно сократить расходы в этой области, но даже успешно контролировать их *.
В 197о-е годы такое нельзя было даже представить. К началу 199°-х на~ строение неуверенности и недовольства начало распространяться даже в са-мых богатых странах. Мы увидим далее, что это весьма способствовало надлому традиционных политических структур этих государств. В1990— 1993 годах уже мало кто отрицал, что даже развитые капиталистические страны переживают депрессию. Никто не знал, что делать в подобной ситуации; предпочитали надеяться, что дела пойдут на лад сами собой. Но самый главный урок «десятилетий кризиса» заключался не в том, что капиталистическая система перестала быть столь же эффективной, как в «золотую эпоху», а в том, что ее функционирование вышло из-под контроля. Было непонятно, что делать с непредсказуемостью мировой экономики, поскольку инструменты для этого просто отсутствовали. Наиболее действенный и широко применяемый в «золотую эпоху» механизм управления экономикой—государственное вмешательство на национальном или международном уровне — больше не работал. В «десятилетия кризиса» национальное государство утратило свое экономическое влияние.
Это выяснилось далеко не сразу, поскольку, как это часто бывает, большинство политиков, экономистов и бизнесменов отказывалось признать необратимый характер сдвигов, наблюдаемых в мировой экономике. Экономическая политика большинства государств в 1970-А годы исходила из того, что экономический спад является временным. Еще год или два—и прежнее процветание и экономический рост вернутся. А потому не стоит менять экономическую политику, столь хорошо зарекомендовавшую себя на протяжении целого поколения. История igyo-x, взятая в целом, представляет собой хронику того, как правительства пытались выиграть время, обращаясь к старым кейн-сианским рецептам. (А в отношении стран третьего мира и социалистических государств это еще и хроника больших долгов, взятых, как им тогда казалось, не надолго.) Так получилось, что в большинстве промышленно развитых стран в i97o-e годы социал-демократические правительства либо оставались у власти, либо же возвращались к ней после неудачных консервативных интер-
* В1972 году 14 таких государств направляли 48% всех правительственных расходов на строительство жилья, социальные выплаты, пособия по безработице и здравоохранение. В ig9o-x эта цифра достигла уже зт%. Среди упомянутых стран были Австралия. Новая Зеландия, США, Канада, Австрия, Бельгия, Великобритания, Дания, Финляндия, ФРГ, Италия, Нидерланды, Норвегия и Швеция (UN World Development, 1992, Table и).
«Десятилетия кризиса» 435
людий (как, например, в Великобритании в 1974 году и в США в 1976-м). Они не собирались
отказываться от экономической политики «золотой эпохи».
В качестве единственной альтернативы выступала экономическая политика, предлагаемая
небольшой группой ультралиберальных догматиков. Еще до кризиса изолированное меньшинство,
верующее в безграничную свободу рынка, развернуло атаку на приверженцев кейнсианства и
прочих защитников регулируемой экономики смешанного типа и полной занятости. После 1973 года идеологическое рвение давних апологетов индивидуализма заметно подогревалось очевидным бессилием и провалами правительственной экономической политики. На пользу сторонникам неолиберальных веяний пошло и учреждение Нобелевской премии по экономике. В 1974 году ее получил Фридрих фон Хайек, а два года спустя—Милтон Фридман, столь же неистовый приверженец экономического ультралиберализма*. После 1974 года развернулось активное наступление сторонников свободного рынка, не оказывавших, впрочем, решающего влияния на экономическую политику своих стран вплоть до начала igSo-x годов. Исключением стала Республика Чили, где террористический военный режим, свергнувший в 1973 ГоДУ всенародно избранного президента, позволил американским советникам внедрить неограниченную рыночную систему. Тем самым, кстати, было продемонстрировано отсутствие внутренней взаимосвязи между свободным рынком и политической демократией. (Впрочем, отдавая должное профессору фон Хайеку, заметим, что в отличие от ультрарадикальных либералов времен «холодной войны», он и не утверждал, что такая связь существует.)
По сути своей противоборство между кейнсианцами и неолибералами не было ни теоретическим спором профессиональных экономистов, ни поиском практических путей преодоления насущных экономических проблем. (Кто, к примеру, мог бы предположить возможность сочетания экономической стагнации и быстрого роста цен, для которого в i97Q-e годы придумали специальный термин «стагфляция»?) Скорее речь шла о войне непримиримых идеологий. Обе участвовавшие в ней стороны использовали экономические аргументы. Сторонники Кейнса утверждали, что высокая зарплата, полная занятость и государство «всеобщего благоденствия» сумели создать потребительский спрос, вызвавший, в свою очередь, экономический рост, и потому стимулирование дополнительного спроса позволяет наилучшим образом справиться с депрессией. С другой стороны, неолибералы доказывали, что экономика и политика «золотой эпохи» препятствовали контролю над инфляцией и сокращению расходов как в государственной, так и в частной сфере, пресекая тем самым рост прибыли, этого мотора капиталистической эко-
* Нобелевская премия по экономике была учреждена в 1969 году и до 1974 года присуждалась экономистам, не поддерживающим политику laisser-faire.
43 О Времена упадка
номики. В любом случае, полагали они, «невидимая рука» свободного рынка, описанная Адамом Смитом, способна гарантировать наивысший прирост «богатства народов» и его наилучшее распределение, с чем категорически не соглашались кейнсианцы. Причем экономика в каждом случае рационализировала идеологическую установку, некий априорный взгляд на человеческое общество. В частности, сторонники неолиберализма недолюбливали социал-демократическую Швецию, этот впечатляющий пример экономического успеха двадцатого века. Но это происходило отнюдь не потому, что данная страна, как и все, в «десятилетия кризиса» столкнулась с трудностями, а из-за того, что знаменитая шведская экономическая модель основывалась на «коллективистских ценностях равенства и солидарности» (Financial Times, 11/11/90). И напротив, британское правительство Маргарет Тэтчер не пользовалось популярностью в левых кругах даже в годы экономического подъема из-за своего асоциального и даже антисоциального эгоизма.
Подобные позиции нельзя было внушить с помощью логических доводов. Давайте предположим, например, что кто-то способен доказать, будто наилучший способ пополнения медицинских запасов крови —приобретение ее по рыночной стоимости. Является ли это аргументом против бесплатной и добровольной донорской системы Великобритании, которую столь красноречиво и убедительно защищал Р. М. Титмус в своем труде «Узы дарения» (Tit-muss, 1970}! Разумеется, нет, и это несмотря на то, что Титмус также показал, что британский способ сбора крови был таким же надежным и более безопасным, чем коммерческий способ". При равенстве прочих условий для большинства из нас то общество, в котором граждане готовы оказывать бескорыстную (пусть даже символическую) помощь неизвестным соотечественникам, гораздо лучше общества, в котором подобные поступки не практикуются. К примеру, в начале iggo-x итальянская политическая система рухнула под натиском протеста избирателен против повсеместной коррупции не потому, что итальянцы от нее реально страдали — многие жители Италии, может быть даже большинство, от нее только выигрывали,— но из-за морального давления. В лавине этого негодования устояли только те политические партии, которые не были частью системы. Дело в том, что защитников абсолютной свободы индивида не трогала очевидная социальная несправедливость неограниченного рыночного капитализма, причем даже в тех случаях, когда (как, например, в Бразилии в 198о-е годы) такой капитализм не мог обеспечить экономический
рост. В противоположность этому сторонники равенства и социальной справедливости (в том числе и автор этих строк) не преминули воспользоваться тем аргументом, что капиталистическое процветание
•' Это подтвердилось в начале 1990-Х, когда в нескольких западных (но не британских) пунктах переливания крови пациентов заразили вирусом СПИДа.
«Десятилетия кризиса» 437
может основываться и на относительно эгалитарном распределении дохода, как, например, в Японии *. То обстоятельство, что обе стороны переводили свои фундаментальные убеждения в прагматические аргументы, например в различные позиции относительно распределения ресурсов сугубо по рыночным ценам, носит вторичный характер. Прежде всего обе стороны стремились выработать политику, позволяющую преодолеть экономический спад.
В этом отношении сторонники экономического курса «золотой эпохи» не добились особого успеха. Отчасти это было вызвано их политической и идеологической верностью идеалам полной занятости, государства всеобщего благоденствия и послевоенной политики консенсуса. Или, что более верно, их усилия были парализованы взаимоисключающими требованиями капитала и труда, выдвигаемыми в тот период, когда экономический рост «золотой эпохи» уже не позволял прибылям и некоммерческим доходам расти, не мешая друг другу. В 19/о-е—1980-6 годы Швеции, социалистической стране par excellence, с впечатляющим успехом удавалось поддерживать полную занятость через государственное субсидирование промышленности, создание новых рабочих мест и значительное расширение государственного сектора, тем самым еще более расширяя сферу социальных дотаций. Но даже в этом случае такая политика стала возможной только за счет сдерживания жизненных стандартов наемных рабочих, беспримерного налогообложения больших доходов и значительного бюджетного дефицита. Поскольку возврата к эпохе «большого скачка» не последовало, подобные меры могли носить лишь временный характер, и уже с середины 198о-х годов от них начали отказываться. К концу «короткого двадцатого века» так называемая «шведская модель» стала непопулярной даже в собственной стране.
Что еще более важно, эта модель была подорвана начавшейся после 1970 года глобализацией экономики, кслорая отдала правительства всех стран — кроме, возможно, правительства США с их мощной экономической системой—на милость неконтролируемого «мирового рынка». (Нельзя, впрочем, отрицать того, что «рынок» с гораздо большим недоверием относился к левым правительствам, чем к консервативным.) В начале igSo-x даже такая большая и богатая страна, как Франция, в то время руководимая социалистическим правительством, ощутила невозможность поддержки экономики
* Годовой доход наиболее обеспеченных 2о% японцев в 1980-6 годы только в 4,3 раза превышал годовой доход беднейших 2о%, что является самым низким показателем для индустриально развитых стран, включая Швецию. Средний показатель для восьми наиболее передовых стран Евросоюза в igSo-e годы был равен 6, а для США—8,9 (Kidron/Segal, 1991, р. 36—37). Иначе говоря, в США в 1990 году было дз миллиардера, в Европейском сообществе—59, не считая еще 33, проживающих в Швейцарии и княжестве Лихтенштейн. В Японии таковых насчитывалось 9 (ibid.). 4 3 0 Времена упадка
только собственными силами. Уже через два года после блестящей победы Франсуа Миттерана на президентских выборах Франция столкнулась с платежным кризисом, была вынуждена девальвировать франк и отказаться от кейнсианского принципа стимуляции спроса в пользу «жесткой экономии с человеческим лицом».
К концу 198о-х годов стало ясно, что неолибералы также пребывали в растерянности. Им было нетрудно атаковать неэффективность, убыточность и отсутствие гибкости, зачастую скрывавшиеся за экономическим фасадом «золотой эпохи», поскольку все это больше не подкреплялось неуклонным ростом благосостояния, полной занятостью и государственными выплатами. Спектр неолиберальных рецептов, направленных на то, чтобы очистить заржавевший корпус «смешанной экономической системы», был довольно широк. Даже британские левые в конце концов признали, что жесткие и шоковые меры, предложенные правительством Маргарет Тэтчер, были, вероятно, необходимы. Настало время развенчания многих иллюзий относительно выгод регулируемой государством промышленности и государственного администрирования, весьма распространенных в igSo-e годы.
Но заявлений о том, что бизнес—это хорошо, а правительство—плохо (по словам президента Рейгана, «правительство—это не решение, а сама проблема»), было явно недостаточно для формулирования альтернативной экономической политики. Ведь в мире той поры, включая рейгановские Соединенные Штаты, центральные правительства тратили на социальные нужды около четверти, в наиболее развитых странах Европейского союза — около 40% ВНП (UN World
Development, 1992, P- 239) • Такими громадными секторами экономики можно было управлять, используя методы, заимствованные из бизнеса, и проявляя должное внимание к затратам и прибыли (что получалось далеко не всегда), но развиваться исключительно по рыночным законам они все-таки не могли, несмотря на попытки идеологов доказать обратное. Как бы то ни было, неолиберальные правительства не могли не управлять эконо микой своих стран, несмотря на все славословия в адрес рыночной стихии. Более того, им никак не удавалось отказаться от бремени государственных расходов. После четырнадцати лет правления консерваторов в Великобритании, ставшей благодаря Маргарет Тэтчер наиболее «идейной» из всех либеральных режимов, с граждан взимались более высокие налоги, чем во времена лейбористов. В действительности единой для всех государств или какой-то особой неолиберальной экономической политики просто не было. Исключение составляли бывшие страны советского лагеря, где после 1989 года с подачи западных гуру от экономики предпринимались заведомо тщетные попытки мгновенно перевести экономику на рыночные рельсы. Самый могущественный из неолиберальных режимов, Соединенные Штаты эпохи Рейгана, на словах сохранявший приверженность фискальному консерватиз-«Десятилетия кризиса» 439
му (т. е. сбалансированному бюджету) и «монетаризму» Милтона Фридмана, фактически использовал для выхода из экономического спада 1979—1982 годов кейнсианские методы—в частности, наращивание бюджетного дефицита и увеличение капиталовложений в оборонную промышленность. Не желая отдавать доллар на милость рыночной стихии, Вашингтон после 1984 года обратился к политике осторожного регулирования валютного курса с использованием дипломатического давления (Kuttner, iggi, p. 88—94). Стоит также отметить, что режимы, наиболее приверженные политике laissez-faire, зачастую являлись, как, например, в случае с рейгановской Америкой и тэтчеровской Великобританией, глубоко националистическими и не склонными доверять остальному миру. Для историка очевидно, что эти установки противоречат друг другу. Как бы то ни было, триумфальное шествие неолиберализма было остановлено экономическим спадом начала 1990-х, а также неожиданным открытием того, что после крушения советского коммунизма самой динамичной и быстро развивающейся экономической системой в мире оказался коммунистический Китай. Так что преподаватели западных школ бизнеса и авторы книг по менеджменту, творящие в весьма выгодном литературном жанре, ринулись штудировать учение Конфуция в поисках секретов коммерческого успеха.
Экономические проблемы «десятилетий кризиса» оказались необычайно серьезными и социально опасными прежде всего потому, что конъюнктурные изменения совпали со структурными сдвигами в экономике. Новые веяния были вполне закономерны, хотя мировая экономика теперь сильно отличалась от экономики «золотой эпохи». Система производства преобразовывалась революционными технологиями и глобализацией—можно сказать, она была
«транснационализирована» до неузнаваемости. Все это имело далеко идущие последствия. К 19'/о-м годам было уже невозможно игнорировать глубочайшие социальные .- культурные последствия «золотой эпохи» (которые мы рассматривали Б предыдущих главах) и ее экологическое наследие. Для того чтобы проиллюстрировать вышеизложенное, обратимся к анализу колебаний занятости и безработицы. Индустриализация в целом способствовала замещению человеческих навыков механическими операциями, а людского труда — силой машин, тем самым лишая людей работы. При этом вполне обоснованно предполагалось, что бурный экономический рост, обусловленный промышленной революцией, автоматически создаст дополнительные вакансии, которые позволят компенсировать потерю прежних рабочих мест. Никто, однако, не знал, какое количество безработных будет необходимо для эффективного функционирования подобной экономической системы. «Золотая эпоха» подтвердила правильность оптимистических прогнозов. Как мы уже видели (см. главу ю), экономический рост был настолько значительным, что даже в ведущих промышленных странах количество заня-44 О Времена упадка
тых в производстве почти не сократилось. Но, несмотря на это, в «десятилетия кризиса» даже в благополучных странах количество безработных постоянно увеличивалось. С 1950 по 1970 год численность телефонисток, обслуживающих междугородние и международные линии в США, сократилась на г2%, тогда как количество звонков увеличилось в пять раз. Для сравнения заметим, что с 1970 по 1980 год число телефонисток уменьшилось на 40 %, в то время как количество звонков утроилось (Technology, 1986, р. 328). Занятость сокращалась как в абсолютных, так и в относительных цифрах, причем это происходило довольно быстро. Нарастание безработицы в эти десятилетия носило уже не циклический, а структурный характер. Потерянные рабочие места не
возвращались, как в лучшие времена, а исчезали навсегда.
Это происходило не только потому, что новое международное разделение труда перемещало промышленность в другие страны и регионы, превращая старые индустриальные центры в «свалки ржавого железа» или урбанистические ландшафты без всяких признаков жизни. Динамика развития новых индустриальных стран действительно впечатляет. В середине 198о-х семь таких стран третьего мира потребляли 24% и выпускали 15% всей производимой в мире стали; данный показатель, среди прочих, представляется весьма весомым-. К тому же, и это вполне естественно, в мире свободного перемещения капиталов через государственные границы трудоемкие отрасли промышленности перемещаются из стран с высоким уровнем заработной платы в страны с низким ее уровнем, т. е. из богатых капиталистических центров типа США—на периферию. (Сказанное, разумеется, не касается рабочих-мигрантов.) Зачем выплачивать техасскую зарплату в Эль-Пасо, если на противоположном берегу реки, в мексиканском Хуаресе, тот же рабочий, пусть даже менее квалифицированный, обойдется в ю раз дешевле?
Но при этом даже страны, еще не вступившие или только вступившие в индустриализацию, подчинялись железной логике механизации, согласно которой рано или поздно самый дешевый человеческий труд становится дороже машинного. Столь же ощутимо на них воздействовали непререкаемые законы всемирной и неограниченной конкуренции. Каким бы дешевым ни был труд в Бразилии по сравнению с Детройтом и Вольфсбергом, автомобильная промышленность Сан-Паулу сталкивалась с той же проблемой нерентабельности человеческого труда, с которой были знакомы Мичиган и Нижняя Саксония. Во всяком случае, именно об этом говорили автору этих строк бразильские профсоюзные лидеры в 1992 году. Технологический прогресс позволяет бесконечно наращивать производительность и эффективность механического труда. С людьми все обстоит по-другому; чтобы убедиться в этом, дос-
* Речь идет о Китае, Южной Корее, Индии, Мексике, Венесуэле, Бразилии, Аргентине (Pie/, 1992. р. 286—289).
''Десятилетия кризиса» 441
таточно сопоставить увеличение скорости воздушных перевозок и улучшение мирового рекорда в беге на сто метров. В любом случае стоимость человеческого труда не может опускаться ниже признаваемого в данном обществе минимального уровня, необходимого для поддержания жизни. Люди плохо приспособлены к капиталистической системе производства. Чем выше уровень технологического развития, тем дороже человеческая составляющая производства по сравнению с машинной его составляющей.
Историческая трагедия «десятилетий кризиса» состояла в том, что производственная система избавлялась от человеческого труда гораздо быстрее, чем рыночная экономика создавала новые рабочие места. Этот процесс стимулировался международной конкуренцией, финансовым давлением на правительства, которые—прямо или косвенно—оставались самыми крупными работодателями, а также, особенно после 1980 года, господствовавшей в тот момент «теологией свободного рынка», требовавшей отдать наемных работников в полное распоряжение частных предпринимателей, которые по определению озабочены только материальной выгодой. Это, в частности, означало, что правительства и прочие публичные институты утрачивали статус «работодателя последней инстанции» (WorldLabour, 1989, p. 48). Упадок профсоюзного движения, ослабленного экономической депрессией и враждебностью неолиберальных правительств, лишь ускорил описанный процесс, поскольку прежде одной из главных задач профсоюзов являлось обеспечение права на работу. Мировая экономика продолжала развиваться, но автоматический механизм, отвечающий за создание новых рабочих мест для мужчин и женщин без специальной квалификации, рушился на глазах.
Сказанное можно пояснить, обратившись к примеру из другой области. Крестьянство, составлявшее большую часть населения в течение всей известной нам истории человечества, благодаря сельскохозяйственной революции оказалось ненужным, Б прежние времен? миллионы людей, чей труд на земле уже не требовался, с легкостью находили работу в другом месте, с одним только желанием работать и умением в новых условиях пользоваться старыми навыками, чтобы, например, выкопать канаву или построить стену, или же просто с желанием учиться в процессе работы. Но что произойдет с этими людьми, когда их труд в свою очередь станет ненужным? Даже если некоторые из них сумеют переквалифицироваться и освоить навыки высокого порядка, запрашиваемые информационным обществом (для которых все чаще требуется высшее образование), таких рабочих мест все равно не хватит (Technology, 1986, p. j—9, 335)- И какой же в таком случае будет судьба крестьян третьего мира, в массовом порядке продолжающих покидать свои деревни?
В богатых капиталистических странах на тот момент уже существовала система социальной защиты, хотя людей, попадавших в постоянную зависимость от этой системы, ненавидели и презирали те, кто считал, что зарабаты-442 Времена упадка
вает себе на хлеб насущный в поте лица своего. В бедных странах такие люди приобщались к обширной «теневой» или «параллельной» экономике, в рамках которой мужчины, женщины и дети кое-как перебивались за счет мелких работ, услуг, уловок, покупок, продаж и воровства. В богатых странах они формировали все более отчужденный и изолированный «внеклассовый элемент», чьи проблемы de facto считались неразрешимыми, но вторичными, поскольку такие люди составляли хоть и постоянное, но все же меньшинство. Негритянское население США * стало хрестоматийным примером этого социального дна. Кроме того, «черная экономика» присутствовала и в богатых странах. Исследователи с удивлением обнаружили, что в начале 1990-х годов 22 миллиона семей в Великобритании имели на руках более ю миллиардов фунтов стерлингов наличными, или в среднем 460 фунтов стерлингов на одну семью; этот показатель, как отмечалось, столь высок именно потому, что «черная экономика» в основном оперирует наличными деньгами. II
Сочетание депрессии и повсеместной реструктуризации экономики, призванной упразднить человеческий труд, стало зловещим фоном «десятилетий кризиса». Уже целое поколение выросло в мире полной занятости с уверенностью, что ту или иную работу всегда можно будет найти. Если депрессия начала 198о-х вернула неуверенность в жизнь промышленных рабочих, то к началу 1990-х значительная часть «белых воротничков» и профессионалов среднего звена в таких странах, как Великобритания, тоже почувствовали, что ни работа, ни будущее для них не гарантированы. В то время около половины жителей наиболее процветающих регионов Великобритании допускали, что могут остаться без места. По мАре того как старый образ жизни рушился (см. главы ю и и), люди теряли привычные жизненные ориентиры. Отнюдь не случайно «восемь из десяти самых громких Е истории Америки дел о серийных убийствах (...) расследовались в период, начинающийся с 1980 года». Подобные преступления совершались, как правило, белыми мужчинами от тридцати до сорока лет, «пережившими длительное одиночество, фрустрацию и гнев», зачастую сопровождаемые такими жизненными катастрофами, как потеря работы или развод*-. Едва ли случайным было и провоцировавшее
* Черные эмигранты, прибывающие в США из стран Карибского моря и Латинской Америки, в целом ведут себя подобно любой другой группе эмигрантов и вытесняются с рынка труда не более, чем любые другие группы.
** «Все это особенно верно {...)в отношении миллионов людей, которые, прожив полжизни на одном месте, вдруг снимаются и переезжают. Они попадают в новое место, и если там приходится терять работу, то обращаться за помощью им просто не к кому».
«Десятилетия кризиса» 443
эти преступления «становление в США культуры ненависти» (Butterfleld, 1991}- Эта ненависть хорошо различима в словах популярных песен igSo-x годов, а также просматривается в нарастающей жестокости фильмов и телепередач того времени.
Описанное чувство дезориентации и незащищенности привело к значительным разломам и сдвигам в политике развитых стран еще до того, как окончание «холодной войны» нарушило международное равновесие, на котором покоилась стабильность западных парламентских демократий. Во времена экономических неурядиц избиратели склонны винить в своих неприятностях правящий режим или партию, но новизна «десятилетий кризиса» заключалась в том, что антиправительственные выступления далеко не всегда шли на пользу оппозиции. Больше всего из-за этого потеряли западные социал-демократические и лейбористские партии, чей главный козырь — активная экономическая и социальная политика национальных правительств—утратил былую привлекательность, а традиционно поддерживавший их рабочий класс стал более разобщенным (см. главу ю). Уровень заработной платы внутри страны теперь гораздо более зависел от внешней конкуренции, а способность государства поддерживать его заметно снизилась. При этом депрессия расколола ряды традиционных сторонников социал-демократических партий. Одним рабочие места были (относительно) гарантированы, другие боялись их потерять, третьи трудились в исторически связанных с профсоюзами регионах и отраслях промышленности, четвертые работали в более стабильных новых отраслях и не испытывали на себе профсоюзного влияния, а пятые становились никому не нужными жертвами кризиса, превращаясь в маргиналов. Кроме того, с начала 197°-х часть избирателей (в основном молодых и/или принадлежащих к среднему классу) отвернулась от влиятельных левых партий и обратилась к более «специализированным»
движениям—в основном экологи Аским, жене, им и 1-рочим альтернативным. В начале I99C-X годов лейбористские и социал-демократические правительства стали такой же редкостью, как и в 195°-е годы, а кабинеты, формально возглавляемые социалистами, были вынуждены отказываться от традиционной политики.
Политические силы, заполнившие образовавшийся вакуум, были различными по своей направленности. Среди них можно было найти правые движения ксенофобского и расистского толка, всевозможные сепаратистские (но при этом отнюдь не всегда националистические) партии, а также «зеленые» и прочие разновидности «новых социальных движений», считавших себя левыми. Некоторые из них успешно влияли на политику своих стран, иногда даже доминируя на региональном уровне, хотя к концу «короткого двадцатого века» ни одной такой партии так и не удалось полностью вытеснить традиционные политические структуры. В целом уровень их поддержки варьировал 444 Времена упадка
довольно широко. Самые влиятельные из «новичков» отказались от политики демократического и гражданского универсализма в пользу защиты интересов какой-либо одной группы, зачастую демонстрируя враждебность по отношению к иностранцам и инакомыслящим, а также к идее всеобъемлющего государства-нации, рожденной французской и американской революционными традициями. Становление этой политики «групповой идентичности» мы рассмотрим ниже. При этом политический вес новых движений был обусловлен не столько содержательной стороной их программ, столько отказом от «прежней политики». Некоторые из наиболее крупных движений такого рода положили негативизм в основу своей деятельности. Хорошими примерами здесь могут служить сепаратистская Северная лига в Италии или политический выбор 20% американских избирателей, поддержавших на президентских выборах 199 гоДа малоизвестного миллионера из Техаса. Сюда же следует отнести и волеизъявления избирателей Бразилии и Перу, в 1989 и 199° годах избравших глав своих государств, руководствуясь единственным соображением: раз о них раньше ничего не было слышно, они должны быть приличными людьми. В Великобритании в начале igjo-x годов лишь сохранение традиционно нерепрезентативной избирательной системы предотвратило появление влиятельной третьей партии, когда либералы, действуя самостоятельно или заодно с отошедшими от лейбористов умеренными социал-демократами, получали почти такую же (или даже большую) поддержку электората, как и основные две партии, взятые по отдельности. Такого катастрофического падения популярности правящих партий, какое наблюдалось в конце 1980—начале 1990-х годов, западный мир не знал со времен Великой депрессии. Это касается прежде всего Социалистической партии Франции (1990), Консервативной партии Канады (1990) и партий правящей коалиции Италии (Д993)-Иначе говоря, в «десятилетия кризиса» устойчивые до того момента политические структуры демократических капиталистических государств начали распадаться. Что еще более серьезно, наибольший потенциал роста продемонстрировали те политические образования, которые сочетали популистскую демагогию, ярко выраженное личностное лидерство и враждебность к иностранцам. Люди, пережившие межвоенный период, имели все основания для разочарований. III
Не слишком часто, но все же отмечалось, что начиная с того же 1970 года аналогичный кризис поразил и «централизованную плановую экономику» так называемого второго мира. Поначалу эти затруднения были незаметны из-за «Десятилетия кризиса» 445
жесткости политической системы этих стран, и потому их наступление показалось совершенно неожиданным, как, например, в Китае конца igyo-x годов, после смерти Мао, или в Советском Союзе середины igSo-x, после смерти Брежнева (см. главу i6). Уже с середины ig6o-x годов стало очевидно, что плановой социалистической экономике просто необходимы реформы. В начале 1970-х в ней проявились бесспорные признаки экономического спада. Именно в этот момент социалистическая экономика попала, хотя и в меньшей степени, чем другие экономические системы, под влияние неконтролируемых колебаний и флуктуации мировой экономики. Широкомасштабный выход СССР на мировой рынок зерна, а также нефтяной кризис 1970-х годов покончили с самодостаточностью «социалистического лагеря» как замкнутой экономической системы регионального масштаба, застрахованной от превратностей мирового экономического развития (см. выше).
Восток и Запад неожиданно оказались связанными друг с другом не только общемировыми экономическими процессами, не поддающимися никакому контролю, но и странной зависимостью
системы противовесов, сложившейся в годы «холодной войны». Как мы уже видели (см. главу 8), такая система являлась стабилизирующим фактором—как для самих сверхдержав, так и для всего остального мира. Именно поэтому ее распад вверг в хаос весь мир. Причем этот беспорядок оказался не только политическим, но и экономическим. После неожиданного распада советской политической системы межрегиональное разделение труда и общая инфраструктура, созданная в советской зоне влияния, также развалились. Странам и регионам, входившим в эту систему, пришлось в одиночку справляться с трудностями свободного рынка, к чему они были мало приспособлены. Но при этом и Запад оказался не готов интегрировать остатки «параллельного мира» старой коммунистической системы в свою собственную экономику, даже если пожелал бы этого. Но Европейскому союзу, к примеру, это бмло совершенно не нужно*. Финляндия, одна из самых динамичных экономик послевоенной Европы, из-за краха советской экономической системы оказалась в глубоком кризисе. Германия, самая могущественная европейская держава, была вынуждена проводить политику жестких ограничений как внутри страны, так и в Европе в целом — потому что ее правительство (вопреки, заметим, предупреждениям банковских кругов) совершенно недооценило сложность и издержки поглощения относительно небольшой части социалистического мира — шестнадцатимиллионной Германской Демократической Республики. И все это были непредсказуе-
* Я вспоминаю вопль отчаяния, вырвавшийся у одного болгарина на международном семинаре в 1993 году: «И что же нам теперь делать? Мы потеряли свои рынки в бывших социалистических странах. Европейскому сообществу наша продукция не нужна. Из-за боснийской блокады мы, законопослушные члены ООН, не можем торговать даже с Сербией. И чем все это закончится?»
Времена упадка
мые последствия крушения Советского Союза, в которое не верили до того самого момента, пока оно действительно не состоялось.
На Востоке, как и на Западе, немыслимое прежде становилось предметом активного обсуждения: замалчиваемые ранее проблемы были преданы гласности. Например, в 197°-е годы защита окружающей среды повсеместно стала важнейшим политическим вопросом, шла ли речь о запрете охоты на китов или сохранении сибирского озера Байкал. Учитывая ограничения, налагаемые тогда на публичные дискуссии, нам довольно трудно проследить развитие критической мысли в коммунистических странах. Однако к началу igSo-x ведущие экономисты реформистского толка, например Янош Корнай в Венгрии, начали публиковать яркие критические исследования социалистической экономики, а безжалостные обличения недостатков советского общества, прозвучавшие в середине 198о-х, уже тогда вынашивались в Новосибирске и других научных центрах. Гораздо сложнее установить, когда именно сами коммунистические вожди перестали верить в социализм, поскольку после событий 1989—1991 годов им было выгодно относить свое обращение в капиталистическую веру на максимально ранний срок. Сказанное об экономике было еще более справедливо в отношении политики, по крайней мере в социалистических странах, что и продемонстрировала горбачевская перестройка. При всем своем восхищении фигурой Ленина многие коммунистические реформаторы, безусловно, предпочли бы отказаться от значительной части политического наследия ленинизма, хотя мало кто из них (за исключением руководителей Итальянской коммунистической партии, которым симпатизировали коммунисты Восточной Европы) был готов признать это открыто.
Большинство реформаторов в социалистическом мире мечтали превратить свои страны в некое подобие западных социально ориентированных демократий. Их идеалом выступал скорее Стокгольм, нежели Лос-Анджелес. Поэтому у Хайека или Фридмана вряд ли было много тайных почитателей в Москве или Будапеште. Неудача же заключалась в том, что экономический кризис в социалистических государствах совпал с кризисом «золотой эпохи» капитализма, ставшим одновременно и кризисом социальной демократии. Реформаторам не повезло еще и в том, что внезапный коллапс коммунизма сделал программы постепенного перехода к рыночной экономике нежелательными и непрактичными. А это, в свою очередь, совпало с триумфом (хотя и недолгим) жесткого радикализма свободного рынка в западных капиталистических странах. В силу указанных причин именно идеология ничем не ограничиваемой рыночной стихии вдохновляла на реформы теоретиков посткоммунистических стран, причем на практике она оказалась здесь столь же неосуществимой, как и повсеместно.
Несмотря на то что во многих отношениях кризисы на Западе и Востоке развивались параллельно и являлись составляющими общемирового эконо-«Десятилетия кризиса» 44*7 мического и политического кризиса, между ними имелись два существенных отличия. Для
коммунистической системы, во всяком случае для стран советской сферы влияния, экономически отсталых и закосневших, он явился вопросом жизни и смерти. Пережить этот кризис им так и не удалось. Но в развитых капиталистических странах вопрос о выживании не стоял никогда. Политические системы этих стран давали трещины, но их способность к обновлению не ставилась под вопрос. Этим объясняются, хотя и не оправдываются, неправдоподобное прогнозы американского аналитика, согласно которым после падения коммунизма человечество ожидает либерально-демократическое будущее. Развитые страны столкнулись только с одной реальной проблемой: их территориальная целостность в будущем больше не была гарантирована. Впрочем, к началу 199о-х ни одно из западных государств-наций не распалось, несмотря на подъем сепаратистских движений.
В «эпоху катастроф» казалось, что крах капитализма близок. Великую депрессию окрестили, согласно названию одной известной книги, «последним из кризисов» (Hutt, 1935)- Но к концу века в его неминуемый коллапс уже мало кто верил; хотя даже в 1976 году известный французский историк и торговец предметами искусства предсказывал скорый закат западной цивилизации на том основании, что жизненная сила американской экономики, этого авангарда западного мира, исчерпана (Ginipel, 1992). Этому автору казалось, что депрессия конца i9?o-x «перейдет и в следующее тысячелетие». Правда, справедливости ради стоит сказать, что до середины или даже до конца 198о-х мало кто строил апокалиптические прогнозы и в отношении СССР. Вместе с тем в силу динамичного и неконтролируемого характера капиталистической экономики социальная структура западных обществ испытала большие перегрузки, чем в социалистических странах, и потому с этой точки зрения кризис на Западе оказался более серьезным. Разрушение социальной структуры СССР и стран Восточной Евр< чты ст? ло следствием распада экономической системы этих государств, а не его предпосылкой. Там, где есть возможность сравнивать — например, в ситуации с Восточной и Западной Германией,— создается впечатление, что традиционные ценности и привычки немцев лучше сохранялись в коммунистической изоляции, чем в условиях «экономического чуда». Эмигрировавшие из Советского Союза евреи возродили в Израиле классическую музыкальную традицию, поскольку они приехали из страны, где посещение концертов классической музыки являлось нормой, по крайней мере в еврейской среде. Посещающая концерты публика там еще не успела превратиться в скромное меньшинство людей среднего и пожилого возраста *. Жителей Москвы и Варшавы меньше волновали такие важные для обитателей
* В начале i99°-x годов в Нью-Йорке, одном из крупнейших мировых музыкальных центров, из ю миллионов жителей только 2о или зо тысяч посещали концерты классической музыки.
Времена упадка
МИР МЕНЯЕТСЯ
Лондона или Нью-Йорка проблемы, как растущий уровень преступности, небезопасность пребывания в общественных местах, непредсказуемая агрессия праздношатающихся подростков. В социалистическом обществе практически отсутствовало эпатирующее поведение, столь раздражавшее консервативную публику на Западе, усматривавшую в подобных выходках первые признаки распада цивилизации и мрачные «веймарские» аллюзии.
Сложно точно определить, до какой степени это различие между Востоком и Западом было обусловлено более высоким уровнем благосостояния в буржуазных странах и гораздо более жестким контролем со стороны социалистических государств. В некоторых отношениях и Восток, и Запад эволюционировали в одну и туже сторону. Семьи становилась меньше, браки распадались с большей легкостью, чем раньше, население—во всяком случае, в более урбанизированных и промышленно развитых областях — практически не воспроизводилось. Насколько можно судить, влияние традиционных религий на Западе значительно ослабело, и хотя социологические опросы фиксировали возрождение религиозности в постсоветской России, это почти не сказывалось на увеличении числа прихожан. Как показали события, имевшие место после 1989 года, польки с таким же недовольством относились к попыткам Католической церкви регулировать их сексуальное поведение, как и итальянки,—несмотря на то что при коммунистах поляки выказывали страстную привязанность к Церкви по националистским и антисоветским соображениям. Бесспорно, коммунистические режимы предоставляли меньше социального пространства для субкультур, контркультур и различного рода андеграунда, а также подавляли диссидентство. Более того, люди, пережившие времена по-настоящему безжалостного и массового террора, отметившего историю большинства восточноевропейских стран, предпочитали не поднимать головы даже после смягчения режима. Тем не менее относительное спокойствие
здешней общественной жизни не было обусловлено страхом. Коммунистическая система изолировала своих граждан от полномасштабного воздействия западных социальных трансформаций потому, что она изолировала их от воздействия западного капитализма. Все общественные изменения являлись результатом либо государственной политики, либо реакции граждан на эту политику. То, что государство не считало нужным менять, оставалось в прежнем состоянии. Главным парадоксом коммунизма у власти оказался его консерватизм. IV
Ситуацию на обширных территориях третьего мира (включая страны, вставшие на путь индустриализации) обобщать гораздо труднее. Поверхностный
;,-./' ?,... . ?'-.. > -;? ;-„- ^гГНд-".л.
:;::;??'Прошлое: спускающиеся террасами поля в долине Липинг (Китай, провинция Гуйчжоу).
ОТ СТАРОГО К НОВОМУ
Настоящее: кишечная палочка, выделяющая хромосомы, под электронным микроскопом (увеличение ок. 55 тысяч раз).
Конец восьмитысячелетней истории: китайский крестьянин за плугом.
?li**
Старый мир встречается с новым:
семья турецких эмигрантов в Западном Берлине.
Эмигранты: выходцы из Индии с надеждой приезжают в Лондон (igso-e годы).
"РОдская жизнь в прошлом: Ахмадабад (Индия).
(слева) Городская жизнь в настоящем: Чикаго.
(на противоположной странице слева) Транспорт: железная дорога, сохранившаяся с девятнадцатого века
(Аугсбург, Германия).
(на противоположной странице справа) Транспорт: триумф двигателя внутреннего сгорания в двадцатом веке.
Автомагистрали, машины и городской смог (Хьюстон, штат Техас)
Городская жизнь: метро, час пик на станции Синдзюку (Токио).
Внеземной транспорт: первая высадка человека на Луне (1969)-
ОТ ЛЮДЕЙ К МАШИНАМ
Люди на производстве: консервный завод в 1930 году (Амарилло, штат Техас).
•*"---* -"si.,./
тайЯЙ!Щ.41Нй.5Йй&!я*ч!М| - ?
Производство без людей: атомная электростанция.
Там, где работали люди: деиндустриализация на севере Англии (Мидддбург). НОВЫЙ БЫТ
Революция в гостиной: телевизор.
Старый режим — гражданская версия: невилл чемберлен (1869-1940); британский премьер-министр (1937-1940), на рыбалке.
(слева) Старый режим — военная версия: Льюис (Фрэнсис альберт Виктор николас), первый граф Маунтбеттен
Бирманский (1900-1979); последний вице-король Индии.
(на противоположной странице слева) Покупки в изменившемся мире: супермаркет.
(на противоположной странице справа) Отдых в изменившемся мире: миниатюрность и мобильность — портативная
магнитола.
КУЛЬТ ЛИЧНОСТИ: ПРАВИТЕЛЬ КАК ИКОНА
Новый режим — лидер как революционер: Ленин произносит речь с грузовика (1917) •
(слева) Сталин (Иосиф Виссарионович Джугашвили,
1879-1953)-
(внизу) Парад в честь дня рождения гитлера (1939).
Новый режим — лидер как революционер: Ганди отправляется на переговоры с британским правительством после
посещения лондонского Ист-Энда (1931)-
(слева) «Председатель МАО»: МАО цзэдун (1893-19/6) глазами Энди уорхола.
(внизу} Могила аятоллы ХОМЕЙНИ (1900-1989), лидера революционного Ирана (Тегеран).
(слева) После 1917 года: художник как бунтарь. ГЕОРГ ГРОС (i893-i959) высмеивает правящий класс Германии. (внизу} 1930-е годы — пролетариат:забастовка британских докеров (Лондон).
ig6o-e годы - студенты: демонстрация против войны во Вьетнаме (Беркли, Калифорния). Среди демонстрантов много женщин. ВЗГЛЯД В БУДУЩЕЕ
Последствия свободного рынка: бездомные.
«Десятилетия кризиса» 449
В преддверии свободы: очередь на избирательном участке в ЮАР (1994)-
Сараево спустя 8о лет после 1914 года.обзор переживаемых ими проблем был предпринят в главах/ и 12. Мы видели, что «десятилетия кризиса» отразились на этих странах совершенно по-разному. Как можно сравнивать, например, Южную Корею, в которой с 1970 по 1985 год число обладателей телевизоров увеличилось с 6,4 До gg,i% населения (Jon, 1993), с Перу, где половина населения живет за чертой бедности, а среднедушевое потребление даже падает (Anuario, 1989), или с беднейшими африканскими странами? Проблемы, с которыми сталкивался Индийский субконтинент, были обусловлены трудностями экономического и социального роста. А в то же самое время в Сомали, Анголе и Либерии шли противоположные, разрушительные процессы, и это на континенте, будущее которого мало кому представляется оптимистическим.
С достаточной определенностью можно утверждать только одно: с начала 1970-х годов почти все страны третьего мира попали в колоссальную долговую зависимость. В1990 году в число должников входили три страны с гигантским внешним долгом, составлявшим от бо до по миллиардов долларов (Бразилия, Мексика и Аргентина), более 28 стран со средним объемом долговых обязательств на уровне го миллиардов, и должники, обремененные одним или двумя миллиардами. По подсчетам Всемирного банка (у которого имелись все основания быть информированным), среди дб должников с «низкими» и «средними» доходами на душу населения только у семи внешний долг был заметно ниже миллиарда долларов — например, к таковым относились Лесото и Чад. Но и в этих странах внешний долг был в несколько раз выше, чем двадцать лет назад. Между тем в 197° году в мире было только 12 стран, чей долг превышал миллиард долларов, и ни одной страны с долгом более ю миллиардов. К началу 198о-х 6 стран
обладали внешним долгом, сопоставимым с их ВНП или превышавшим его; к 1990 году уже 24 страны были должны больше, чем производили, включая все страны, лежащие к югу от Сахары. Неудивительно, что именно в Африке находилась большая часть стран с самым крупным внешним долгом (Мозамбик, Танзания, Сомали, Замбия, Конго, Берег Слоновой Кости); некоторые из них были опустошены войной, а другие не выдержали обвала цен на их экспортные товары. При этом, однако, страны, на которые легло наиболее тяжелое бремя обслуживания внешних долгов, т. е. те, в которых расходы на эти цели достигали четверти экспорта, распределялись по миру более равномерно. И действительно, среди прочих регионов планеты Африка, в сопоставлении с Юго-Восточной Азией, Латинской Америкой, бассейном Карибского моря, а также Ближним Востоком, смотрелась не так уж и плохо.
В принципе, выплатить такие долги было невозможно, но поскольку банки продолжали взимать с них проценты—около 9,6% в 1982 году,—банкиров такое положение дел устраивало. В начале 198о-х годов их охватила настоящая паника: самые крупные страны-должники Латинской Америки, включая 4 5 0 Времена упадка «Десятилетия кризиса»
451
Мексику, не могли больше выплачивать проценты. Западная банковская система оказалась на грани краха, поскольку в 19/о-е годы некоторые крупнейшие банки, инвестируя хлынувшие на Запад нефтедоллары, ссудили столь огромные суммы, что их ожидало неминуемое банкротство. К счастью для богатых стран, три латиноамериканских должника действовали порознь, что позволило заключить с ними отдельные соглашения об отсрочке платежей. Банки, при поддержке своих правительств и международных финансовых структур, выиграли время, постепенно списали утраченные активы и обеспечили себе платежеспособность. Долговой кризис не был преодолен, но уже не представлял смертельной угрозы. Это был, по-видимому, самый опасный момент для мировой капиталистической экономики со времен Великой депрессии 1929 года. Подробная история этого эпизода еще будет написана.
Долги бедных стран росли, а с их реальными или потенциальными активами этого не происходило. В «десятилетия кризиса» развитые капиталистические страны, подходящие к партнерам сугубо с точки зрения реальной или потенциальной прибыли, решили не иметь дел со многими странами третьего мира. В 1970 году в 19 из 42 стран с «низким уровнем дохода» вообще не поступило иностранных инвестиций. К 1990 году зарубежные инвесторы полностью потеряли интерес уже к 26 странам. Значительные внешние инвестиции (более SOD миллионов долларов) поступали только в 14 из юо неевропейских стран с низким и средним уровнем дохода. По-настоящему крупные капиталовложения (свыше миллиарда) делались только в 8 странах, 4 из которых находятся в Восточной и Юго-Восточной Азиь (Китай, Таиланд, Малайзия и Индонезия), аз — в Латинской Америке (Аргентина, Мексика и Бразилия) *. Но все же интегрирующаяся мировая экономическая система не полностью отвернулась от «потерянных» регионов. Самые маленькие и живописные из этих стран превратились в рай для туристов и офшорные убежища от правительственного контроля, что, возможно, в будущем поможет в чем-то изменить ситуацию в их пользу. Однако в целом значительная часть мира оказалась вне мировой экономики. Казалось, что после распада советского блока такая же участь ожидает и территорию от Триеста до Владивостока. В 1990 году Польша и Чехословакия были единственными странами бывшего социалистического лагеря, привлекавшими хотя бы какие-то иностранные инвестиции (UN World Development, 1992, Tables 21, 23, 24). На огромной территории бывшего Советского Союза располагались как богатые ресурсами области или республики, привлекавшие значительные капиталовложения, так и области, из-за своей бедности оставшиеся без всякой финансовой поддержки. Так или иначе, но большая часть бывшего советского блока постепенно приобщалась к третьему миру.
* Как ни странно, последней страной в этом списке оказался Египет.
Таким образом, основным итогом «десятилетий кризиса» можно считать увеличение экономического разрыва между бедными и богатыми странами, реальный ВВП на душу населения в странах тропической Африки с 1960 по 1987 год упал с 14 до 8 % от аналогичного показателя развитых стран, а в «наименее развитых странах» в целом (как африканских, так и не африканских) — с 9 Д° 5°/° (UNHuman Development, iggi, Table 6) *. V
По мере того как транснациональная экономика укрепляла контроль над миром, она подрывала основы существования основного и с 1945 года универсального института международной
политики—территориального государства-нации. Этим традиционным образованиям было уже не под силу выполнять большую часть своих прежних функций. Одновременно сдавали свои позиции и организации, ограниченные рамками национальных границ,— профсоюзы, парламенты, средства массовой информации. И напротив, транснациональные компании, валютные биржи и спутниковые средства коммуникации расширялись и укреплялись. Исчезновение сверхдержав, хоть как-то контролировавших соответствующие сферы влияния, поддержало эту тенденцию. Даже такие специфические для государств-наций двадцатого века функции, как перераспределение доходов с помощью «трансфертных платежей»— системы государственных социальных пособий, субсидий на образование и здравоохранение, других подобных отчислений,—трудно было ограничивать рамками национальных государств. На практике, разумеется, они старались выполнять привычные функции, но появление наднациональных образований вроде Европейского сообщества или союза не слишком способствовал») этому. Полномочие государств-наций сокращались и еще по одной причине: в эпоху, когда в мире восторжествовала «теология свободного рынка», было принято вверять традиционные полномочия государственных структур рыночной стихии.
На этом фоне парадоксальным, но едва ли удивительным выглядит следующее явление: наряду с ослаблением государств-наций в мире обозначилась тенденция дробления старых государственных образований на новые, менее крупные. Как правило, это делалось в порядке уступки какой-либо группе, требовавшей этнолингвистической монополии. Распространение по-
* Термин «наименее развитые страны» был введен Организацией Объединенных Наций. В большинстве таких стран ВНП составляет не более зоо долларов США на душу населения ежегодно. «Реальный ВВП» на душу населения обозначает фактическую покупательную способность, в отличие от официальных показателей, основанных на официальных обменных курсах и «международной покупательной способности».
Времена упадка
добных автономистских и сепаратистских движений после 1970 года было характерно в основном для Запада — в частности, для Великобритании, Испании, Канады, Бельгии и даже Швейцарии и Дании, а также для Югославии—наименее централизованного социалистического государства. Кризис коммунистической системы в Восточной Европе привел к тому, что после 1991 года на ее территории образовалось больше новых и номинально национальных государств, чем когда-либо прежде. Причем до начала 1990-х Западное полушарие к югу от канадской границы оставалось практически не затронутым этим движением. В странах, переживших в 1980-6 и 1990-6 годы распад и дезинтеграцию (примерами могут служить Афганистан и некоторые африканские территории), альтернативой старому порядку явилось не столько возникновение новых государств, столько анархия.
На первый взгляд такое развитие событий кажется довольно странным: ведь совершенно ясно, что новые небольшие государств а- нации столкнутся с теми же проблемами, только в больших масштабах. С другой стороны, ничего необъяснимого в сложившейся ситуации нет: стоит только вспомнить, что единственной существовавшей в конце двадцатого века моделью государства было замкнутое территориальное образование, обладающее автономными общественными институтами, — короче говоря, модель государства-нации «эпохи революций». Более того, после igiB года все политические режимы начали придерживаться принципа «национального самоопределения», все больше и больше трактуемого в национально-лингвистических терминах. В этом отношении Ленин и Вильсон мыслили сходным образом. И Европа, созданная Версальским мирным договором, и политические образования, вошедшие в состав Советского Союза, задумывались как совокупность именно таких государств-наций. В случае с СССР (и последовавшей его примеру Югославией) имел место такой союз государств, члены которого обладали теоретическим (но не практическим) правом на отделение*. Если такие объединения распадались, то это происходило в соответствии с изначально заложенными линиями разлома.
Однако сепаратистский национализм «десятилетий кризиса» значительно отличался от движений, создававших государства-нации в девятнадцатом и в начале двадцатого века. Его появление было обусловлено тремя факторами. Первой причиной стало противодействие государств-наций включению в более крупные объединения. Оно стало особенно очевидным в 1980-6 годы, когда действительные и потенциальные члены Европейского сообщества, иногда находящиеся в столь разных весовых категориях, как Норвегия и Великобритания госпожи Тэтчер, пытались сохранить региональную автономию,
* В этом их отличие от штатов США, которые после завершения в 1865 году гражданской войны между Севером и Югом лишились права на сецессию — за исключением, возможно, Техаса.
«Десятилетия кризиса» 453
невзирая на общеевропейскую стандартизацию. При этом показательно, что протекционизм, этот
главный инструмент экономической политики государства-нации, в «десятилетия кризиса» оказался менее эффективным, нежели в «эпоху катастроф». Хотя свобода международной торговли оставалась не только идеалом, но и в значительной мере реальностью, даже упрочившейся после падения командно-административных систем, некоторые государства практиковали негласные способы защиты от иностранной конкуренции. Самыми изобретательными в этой области оказались французы и японцы, хотя, возможно, еще более поразительным явилось умение итальянцев (в лице компании «Фиат») сохранить в своих руках львиную долю собственного автомобильного рынка. Тем не менее эти действия скорее были похожи на арьергардные бои, давались с большим трудом и далеко не всегда приводили к успеху. Наиболее яростное сопротивление свободной торговле отмечалось в тех случаях, когда затрагивалась не столько экономическая, сколько культурная идентичность нации. Французские и, в несколько меньшей степени, немецкие политики боролись за сохранение крупных государственных субсидий для своих крестьян не только потому, что дорожили их голосами на выборах. Они вполне искренне верили: уничтожение фермерского земледелия, при всей его неэффективности и неконкурентоспособности, приведет к уничтожению самобытного пейзажа, местных традиций, национального характера. Франция, при поддержке других европейских стран, не подчинилась требованию Америки разрешить свободное распространение фильмов и аудиовизуальной продукции не только потому, что это привело бы к наводнению кинотеатров и видеорынка американской продукцией. (Хорошо известно, что базирующаяся в Америке и контролируемая международным капиталом индустрия развлечений утвердила свою потенциальную мировую монополию, заменив собой прежнюю власть Голливуда.) Они справедливо считали недопустимым прекращение ПРОИЗВОДСТВА фильмов на французском языке, несмотря на более высокую себестоимость или более низкую прибыльность. Какими бы ни были экономические аргументы, в мире есть вещи, требующие нашей защиты. Станет ли хоть одно национальное правительство всерьез рассматривать вопрос о сносе кафедрального собора в Шартре или усыпальницы Тадж-Махал, если даже будет доказано, что возведение на этом месте пятизвездочной гостиницы, торгового комплекса или делового центра пополнит ВНП страны более основательно, чем прибыль от традиционных туристических маршрутов? Ответ очевиден. Вторую причину правильнее всего было бы назвать коллективным эгоизмом богатства. Она отражала постоянно нарастающее экономическое неравенство континентов, регионов и отдельных стран. Старомодные правительства государств-наций, централизованные или федеральные, а также наднациональные образования типа Европейского сообщества взяли на себя 454 Времена упадка
ответственность за развитие всей своей территории и, следовательно, за относительно равное распределение на ней обязанностей и льгот. Это также означало, что бедные и отсталые регионы субсидировались более богатыми и передовыми (посредством централизованных механизмов распределения), причем они получали даже инвестиционные привилегии. По этой причине руководство Европейского сообщества поступало достаточно мудро, принимая в свои ряды только те государства, чья экономическая отсталость и бедность казалась не слишком большой обузой для остальных. Любопытно, что. подобный реализм полностью отсутствовал при создании в 1993 году Североамериканской зоны свободной торговли, объединившей США и Канаду с ВНП порядка 20ООО долларов на душу населения по результатам 1990 года с Мексикой, где аналогичный показатель был в восемь раз меньше *. Нежелание более богатых областей субсидировать более бедные хорошо знакомо, в частности, специалистам по местному самоуправлению в США. Проблема «города в городе», населенного бедными и постоянно теряющего налоговую базу, возникла в основном из-за переезда более обеспеченного населения в пригороды. Кто же хочет платить за бедных? Богатые пригороды Лос-Анджелеса, например Санта-Моника и Малибу, предпочитали покинуть административные границы своего города, а в начале igpo-x по этой же причине за отделение проголосовало население Стейтен-Айленда, одного из пригородов Нью-Йорка.
Националистические движения «десятилетий кризиса» отчасти проистекали из этого коллективного эгоизма. Призывы к развалу Югославии исходили в основном от «европейских» Словении и Хорватии, а инициатива разделить Чехословакию—от Чехии, громогласно заявлявшей о своей «западной» ориентации. Каталония и Страна Басков относились к самым обеспеченным и «развитым» областям Испании, а в Латинской Америке единс! венным выразителем серьезных сепаратистских устремлений оказался богатейший бразильский штат Риу-Гранди-ду-Сул. Наиболее концентрированным выражением описываемого здесь феномена может служить
внезапный подъем в конце igSo-x годов так называемой Ломбардской лиги (позднее переименованной в Северную лигу). Она стремилась к отделению от Рима, политической столицы Италии, региона с центром в Милане, который являлся «экономической столицей» страны. Риторические приемы сторонников Лиги, вещавших о славном историческом прошлом и превосходстве ломбардского диалекта, были типичными приемами сепаратистского красноречия; реальной же причиной их активности было стремление богатой области оставить свои ресурсы при себе.
* В самой бедной стране Европейского союза, Португалии, ВНП примерно в три раза меньше, чем в среднем по союзу. «Десятилетия кризиса» 455
Третьей причиной, скорее всего, явилась общественная реакция на «культурную революцию» второй половины двадцатого столетия, на невиданное ранее разрушение традиционных социальных норм, структур и ценностей, породившее в душах многих жителей экономически развитых стран опустошенность и сиротство. Никогда раньше слово «сообщество» не употреблялось столь неразборчиво и бездумно, как в те десятилетия, когда сообщества в социологическом смысле слова в реальной жизни почти не осталось — отсюда, кстати, и появление таких терминов, как «разведывательное сообщество», «сообщество специалистов по связям с общественностью», «сообщество гомосексуалистов». Склонные к самоанализу американские авторы отмечали начавшийся еще в конце тдбо-х годов подъем «групп общей идентичности» — объединений, к которым человек мог просто принадлежать, полностью и безраздельно, без каких-либо сомнений. Большая часть таких групп по понятным причинам строилась на общности этнических корней, хотя были и такие, которые практиковали групповой сепаратизм, используя ту же националистскую терминологию (можно сослаться на разговоры о «голубой нации», популярные среди активистов гомосексуального движения).
Анализ этого феномена на материале многих многонациональных государств показал, что политика «групп общей идентичности» не имела ничего общего с «национальным самоопределением», т. е. с желанием создать собственное территориально обособленное государство и стать «народом» (что и составляет сущность национализма). Се цессия не имела смысла для негритянского или итальянского населения Соединенных Штатов и не была частью их этнической политики. Политика украинцев в Канаде по своей сути была не украинской, но канадской*'. Все это легко объяснимо: ведь сущностью этнической или другой подобной политики в городских (т. е. по определению гетерогенных) обществах является борьба с другими подобными группами за собственную долю ресур'-ор неэтниче :кого государства. Конгрессмены, избираемые от городских округов Нью-Йорка и отстаивавшие такую «нарезку» округов, которая обеспечивала бы максимальное представительство латиноамериканцев, азиатов и гомосексуалистов, желали получить от города Нью-Йорка как можно больше. Общность политики «этнической идентичности» с этническим национализмом/in de siecle заключалась в том, что она также подчеркивала наличие
* В самых крайних случаях эмигрантские общины могли придерживаться политики так называемого «дистанционного национализма», действуя от имени своей настоящей или мнимой РОДИНЫ и реализуя экстремальные модели национальной политики своих стран. Пионерами Б этой области стали североамериканские ирландцы и евреи, но впоследствии глобальные диаспоры, порожденные миграцией, умножили число подобных групп. (Здесь уместно сослаться на общины сикхов.) «Дистанционный национализм» еще более укрепил свои позиции после распада социалистического лагеря.
Времена упадка
неких экзистенциальных, изначальных, неизменных характеристик, присущих только членам этой группы, и никому другому. Поскольку фактические различия, отличавшие одну группу от другой, сокращались, на первый план выходило сознание собственной исключительности. В частности, молодые американские евреи обратились к своим «корням» только тогда, когда основные признаки их еврейского происхождения были уже утеряны, а о сегрегации и дискриминации предвоенной эпохи почти забыли. Хотя националисты Квебека настаивали на отделении, ссылаясь на «особый характер» своего общества, на самом деле квебекский национализм сумел стать заметной политической силой именно в то время, когда Квебек утратил черты «самобытности», которой он, бесспорно, обладал до начала тдбо-х годов (Ignatieff, 1993, p. us—г!/). Зыбкий характер этничности в городских обществах делал этот критерий групповой принадлежности произвольным и надуманным. Не менее 6о % родившихся в Америке женщин любого этнического происхождения (исключение составляли черные, испаноязычные, немки и англичанки) выходили замуж за мужчин, не принадлежащих к их группе (Lieberson, Waters, 1988, p. 173)- И потому принадлежность к определенной группе все чаще утверждалась за счет неприятия «чужих». Могли ли скинхеды-неонацисты Германии, усвоившие моду, прически и музыкальные вкусы космополитичной молодежной культуры, утверждать свою исконную «германскую идентич-
ность», не избивая албанцев и турок? Как иначе, не уничтожая «чужих», можно было обосновать претензии на «исконно» хорватские или сербские территории, на которых издавна и мирно сосуществовали различные этнические группы и религии?
Трагедия этой политики исключительной национальной идентичности, независимо от того, ориентировалась она на создание независимых государств или нет, заключалась в ее неэффективности. Ее действенность была иллюзорной. Живущие в Бруклине американцы итальянского происхождения, которые все чаще подчеркивали свои итальянские корни и говорили друг с другом по-итальянски, извиняясь за недостаточное владение своим «родным языком»*, работали на американскую экономику, а ее их итальянское прошлое совершенно не интересовало—разве что для развития небольшого сегмента рынка. Претензии на обладание некоей негритянской, индуистской, русской или женской истиной, непонятной и необъяснимой для чужих, были обречены за рамками организаций, чьей основной задачей являлось распространение подобных взглядов. Исламские фундаменталисты, изучавшие физику, не занимались исламской физикой, а еврейские инжене-
* Я слышал подобные разговоры в одном нью-йоркском супермаркете. При этом предки собеседников почти наверняка говорили не по-итальянски, а на неаполитанском, сицилийском или калабрийском диалекте.
«Десятилетия кризиса» 457
ры не осваивают инженерные науки по-хасидски. Даже такие культурные националисты, как французы и немцы, поняли, что общение в глобальной деревне требует освоения общемирового языка, подобного средневековой латыни, каким в настоящее время стал английский. Мир, разделенный на гомогенные этнические участки вследствие геноцида, массового изгнания и «этнических чисток», вновь становился гетерогенным—из-за миграции (наемных рабочих, туристов, бизнесменов, технических специалистов), смешения стилей жизни, а также углубляющейся глобализации. Именно это происходило в странах Центральной Европы, этнически «очищенных» во время и после Второй мировой войны. В нашем все более урбанистичном мире подобное будет происходить постоянно.
Таким образом, политика национальной идентичности и национализм/in de siecle представали не столько малоэффективными программами по преодолению проблем двадцатого века, сколько эмоциональной реакцией на эти проблемы. Но тем не менее по мере того, как двадцатое столетие подходило к завершению, отсутствие структур и механизмов, позволявших решать возникшие проблемы, становится все более очевидным. Государство-нация больше было не в состоянии с ними справляться. Но кому это было под силу?
Со времени учреждения Организации Объединенных Наций в 1945 году ради этой цели было создано множество организаций. Все они основывались на предпосылке, что США и СССР будут и впредь согласовывать свои действия в решении общемировых проблем. Но наделе все оказалось по-другому. Впрочем, в заслугу ООН можно поставить тот факт, что в отличие от своей предшественницы, Лиги Наций, она просуществовала всю вторую половину двадцатого века, причем членство в этой организации означало формальное признание суверенитета входящего в нее государства мировым сообществом. В соответствии со своим устройством ООН располагала только теми полномочиями и ресурсами, котптже добровольно передавались ей государствами-членами, и потому не моглз проводить независимую политику.
Потребность в глобальной координации действий привела к небывалому росту международных организаций Е «десятилетия кризиса». К середине 198о-х годов в мире насчитывалось 365 межправительственных и не менее 4615 неправительственных международных организаций, т. е. в два с лишним раза больше, чем в начале 1970-х (Held, 1988, р. 15). Более того, необходимость немедленной координации действий по таким проблемам, как защита окружающей среды, была признана повсеместно. К сожалению, единственно доступные формальные процедуры, с помощью которых обеспечивалось согласие по таким вопросам,— международные договоры, по отдельности подписываемые и ратифицируемые суверенными государствами,— оказались инструментом неоперативным, неудобным и неэффективным, как то показали, например, попытки сохранить первозданной природу Антарктики или за-Л Ц О Времена упадка
претить охоту на китов. В igSo-e годы иракское правительство отравило газом тысячи собственных граждан, нарушив одну из немногих по-настоящему общепризнанных международных договоренностей — Женевский протокол 1925 года о запрете химического оружия. Данный факт предельно четко продемонстрировал неэффективность современных международных инструментов. Тем не менее в распоряжении человечества оставались еще два способа осуществления
скоординированных действий, и в «десятилетия кризиса» они приобрели особую популярность. Во-первых, не очень большие государства-нации добровольно отказывались от части своих полномочий в пользу наднациональных структур, ибо больше не находили достаточно сил для самостоятельных действий. Европейское экономическое сообщество (в 1980-6 годы переименованное в Европейское сообщество, а в 199°-е—в Европейский союз), удвоив число своих членов в 1970-6 годы, в 1990-6 расширилось еще более, укрепляя при этом свою власть над входящими в него государствами. Бесспорный характер этой двойной экспансии вызвал лавину протеста, причем как со стороны правительств стран—членов Евросоюза, так и со стороны национального общественного мнения. Могущество Сообщества/Союза объяснялось тем фактом, что его брюссельское оуководство, никем не избираемое, было способно к независимым политическим инициативам и практически свободно от демократического давления снизу. Контроль над ним осуществлялся только косвенно, через периодические встречи и переговоры избранных представителей стран-участниц. Именно по этой причине Европейскому союзу удалось стать эффективным орудием наднациональной власти, ограничиваемым внешним вето лишь в чрезвычайных случаях.
Второй инструмент международной политики был еще более защищен от вмешательства национальных государств и демократических институтов. Речь идет об учрежденных после Второй мировой войны международных финансовых институтах, а именно о Международном валютном фонде и Всемирном банке (см. выше). Опираясь на поддержку олигархии развитых капиталистических стран, весьма неопределенно окрещенной «большой семеркой», в «десятилетия кризиса» эти структуры укрепили свое влияние. Это довольно легко объяснимо: неконтролируемые колебания международной торговли, долговой кризис в странах третьего мира и, после 1989-го, распад экономической системы советского блока поставили большое число стран в зависимость от внешних кредитов. Предоставление же внешних кредитов ставилось в зависимость от готовности местных властей строить свою политику в соответствии с замыслами международного банковского капитала. Триумф неолиберальной идеологии в 1980-6 годы воплотился в политику массовой приватизации и неограниченного рынка, навязываемую слабым странам независимо от того, насколько она подходила для конкретной страны «Десятилетия кризиса» 459
(типичен в этом смысле пример постсоветской России). Было бы любопытно, но к сожалению, совершенно бессмысленно поразмышлять над тем, что бы сказали Дж. М. Кейнс и Гарри Декстер Уайт по поводу трансформации тех механизмов, которые были созданы ими для совершенно иных целей —в частности, для обеспечения полной занятости в своих странах. Мы убедились, что эффективные механизмы международной экономической политики все же существовали. Правда, то были механизмы навязывания бедным странам политики богатых стран. К сожалению, сейчас еще рано говорить о последствиях этой политики и ее влиянии на ход истории.
Двум регионам предстояло проверить на себе эту политику. Первым из них стали пространства бывшего Советского Союза и связанных с ним экономических систем Европы и Азии, лежавших в руинах после падения коммунистической системы. Вторым оказался пороховой погреб третьего мира. В следующей главе мы увидим, что начиная с 1950-х годов именно здесь складывался самый значительный очаг политической нестабильности в мире
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Третий мир и революция
В январе 1974 года эфиопский генерал Бе лета Абебе, совершавший инспекционную поездку, сделал остановку в солдатских казармах Годе. (...) Наутро во дворец поступило невероятное донесение: генерал арестован солдатами, которые насильно кормят его продуктами из солдатского пайка. Еда настолько непригодна, что генерал рискует отравиться и умереть. Император [Эфиопии] выслал вертолет с десантниками, которые освободили генерала и доставили его в госпиталь.
Рышард Капушинский. Император (Ryszard Kapuszinski, 1983, p. 20)
Мы перестреляли [на учебной университетской ферме] столько коров, сколько смогли. Но пока мы занимались этим, крестьянки стали причитать: зачем убиваете бедных животных, что они вам сделали? Когда начались эти рыдания, мы прекратили убивать, но около восьмидесяти коров, почти четверть, были уже мертвы. Мы хотели перебить всех, но не смогли, потому что женщины нам помешали.
Пока мы были там, один парень на лошади поскакал в Айакучо и рассказал там, что произошло. Так что на следующий день обо всем JTOM сообщали в новостях на радио La Voz. Мы как раз шли обратно, и у некоторых товарищей были транзисторы. Мы слушали, и нам было приятно слышать про себя, вот ведь в чем дело!
Юный участник движения «Сияющий путь» (Tiempos, 1990, p. ig8) I
Анализ послевоенных изменений, происходивших в третьем мире, свидетельствует о важном отличии развивающихся стран от стран развитых. Если уже до начала «холодной войны» развитые страны характеризовала политическая и социальная стабильность, то развивающиеся страны являлись своего рода всемирным очагом революций—прошлых, настоящих или будущих. Что касается
Третий мир и революция
социалистических стран, то скрытые за их непроницаемым фасадом подводные течения сдерживались властью коммунистической партии и угрозой военного вмешательства СССР. С 1950 года (или даты обретения независимости) по сегодняшний день лишь некоторые страны третьего мира сумели избежать революций, или военных путчей с целью подавления, предотвращения или ускорения революций, или каких-нибудь иных форм вооруженного внутреннего конфликта. Одним из редких исключений на сегодняшний день остается Индия и некоторые (бывшие) колонии под властью престарелых и авторитарных правителей типа доктора Банды в Малави (бывшее британское владение Нья-саленд) или непобедимого (до 1994 года) М. Феликса У фуэ-Буаньи в Кот-д'Ивуа-ре. Таким образом, отличительным признаком развивающихся стран следует признать их постоянную социальную и политическую нестабильность. На нестабильность третьего мира обратила внимание Америка — «страж» мирового порядка, усмотревший истинный источник смуты в аппетитах социалистических стран. Америка, по всей вероятности, опасалась, что СССР воспользуется революционной ситуацией в развивающихся странах для воплощения своей мечты о мировом господстве. И потому в течение всего периода «холодной войны» Америка всеми силами борется с угрозой советского мирового господства. В ход идет экономическая помощь третьему миру и идеологическая пропаганда, а также прямое или скрытое военное вмешательство или даже война, желательно при поддержке дружественной или купленной местной администрации, но можно и без нее. В этом и кроется основная причина постоянных военных конфликтов в развивающихся странах — просто развитые капиталистические и социалистические страны вступили в самый продолжительный, начиная с девятнадцатого века, период мира. Приведу цифры, опубликованные еще до распада Советского Союза: в ста или более «крупных войнах, военных действиях и конфликтах» с 1945 по 1983 год, в основном в странах третьего мира, погибло ig или 2о миллионов человек. В том числе более 9 ; .иллиочов — г Восточной Азии; з,5 миллиона — в Африке; 2,5 миллиона — в Южной Азии; более полумиллиона — на Ближнем Востоке. И это не считая жертв самого кровавого конфликта тех лет — ирано-иракской войны 1980— 1988-х годов, которая на тот момент только начиналась. Страны Латинской Америки пострадали несколько меньше (UN World Social Situation, 1985, p. 14), Корейская война (1950 — 1953)> в которой, по различным оценкам, погибло от трех до четырех миллионов человек (это в стране с тридцатимиллионным населением) (Halliday/Cumings, 1988, р. 200 — 2oi), и вьетнамская война (i945 — 1975) были самыми масштабными конфликтами такого рода. Крупные группировки американских войск напрямую участвовали только в этих войнах, причем на каждой из них пало около 50 тысяч американцев. Потери со стороны вьетнамцев и других народов Индокитая оценить сложно, однако, по самым скромным подсчетам, погибло не
ме-
/
А 0 2 Времена упадка
нее двух миллионов человек. Многие «непрямые» антикоммунистические военные конфликты были весьма кровопролитными, особенно в Африке. Кпри-меру, в Мозамбике и Анголе с 1980 по 1988 год в гражданских войнах погибло около полутора миллионов человек (при населении в обеих странах около 23 миллионов), а 12 миллионов остались без крова или страдали от голода (UNAfrica, 1989, р. б).
На революционный потенциал развивающихся стран обратили внимание и социалистические государства. Мы уже убедились, что лидеры антиколониальных движений нередко считали себя социалистами, вступившими на тот же путь освобождения, прогресса и модернизации, что и Советский Союз. Некоторые европейски образованные руководители даже считали себя последователями Ленина и Маркса; однако в третьем мире в целом (за исключением Монголии, Китая и
Вьетнама) коммунистические партии не пользовались особым влиянием и не были ведущей силой национального освобождения. При этом часть новых правительств сумела по достоинству оценить партии ленинского типа и создать на их основе свои партии. Примером может служить, в частности, партия Сунь Ятсена в Китае в начале 1920-х годов. Некоторые влиятельные коммунистические партии были впоследствии вытеснены с политической арены (как это произошло я Иране и Ираке в igso-x) или уничтожены в результате кровавых чисток, как в Индонезии в 1965 году. Здесь в результате инспирированной, как принято считать, коммунистами попытки переворота погибло около полумиллиона членов коммунистической партии или подозреваемых в симпатиях к ней. Возможно, это было крупнейшее в истории политическое избиение инакомыслящих.
Советский Союз на протяжении десятилетий осторожно относился к революционным, радикальным и либеральным движениям в странах третьего мира, поскольку в общем не собирался расширять сферу своего влияния за пределы Восточной Европы на Западе и Китая (который он не мог полностью контролировать) на Востоке. Отношение к развивающимся странам не изменилось и при Хрущеве (1956—1964). когда в результате революций (в которых коммунистические партии не принимали активного участия) к власти пришли новые руководители, как, например, на Кубе (1959) или в Алжире (1962). В ходе деколонизации во главе многих африканских государств оказались национальные лидеры, считавшие себя по меньшей мере антиимпериалистами, социалистами и друзьями Советского Союза, особенно в тех случаях, когда СССР оказывал им техническую и другую помощь, не обремененную наследием колониализма. К таким политикам можно отнести Кваме Нкруму в Гане, Секу Туре в Гвинее, Модибо Кейто в Мали и легендарного Патриса Лу-мумбу в Бельгийском Конго: трагическая гибель сделала последнего героем и мучеником всего третьего мира. СССР даже переименовал учрежденный в 1960 году для студентов развивающихся стран Университет дружбы народов Третий мир и революция
в Университет дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Москва симпатизировала новым режимам и помогала им, быстро распростившись, впрочем, с чрезмерным оптимизмом. В бывшем Бельгийском Конго СССР оказал вооруженную поддержку сторонникам Лумумбы в гражданской войне (последовавшей за поспешным предоставлением независимости этой огромной колонии) против ставленников США и Бельгии. В результате в страну были введены военные силы ООН, что равно не понравилось обеим сверхдержавам. Так что ничего хорошего из этого не вышло*. Когда один из новых режимов, а именно режим Фиделя Кастро на Кубе, официально провозгласил себя коммунистическим, СССР, к всеобщему изумлению, все-таки взял его под свою защиту, стараясь, однако, избежать ухудшения советско-американских отношений. И все-таки до середины igyo-x годов у нас не было достаточных оснований полагать, что Советский Союз планировал расширить границы коммунистического мира революционным путем. И даже после этого он просто пользовался сложившейся в странах третьего мира революционной ситуацией, а не создавал ее искусственно. Как, возможно, помнят читатели постарше, Хрущев надеялся, что в будущем капитализм отомрет из-за своей неспособности конкурировать с экономически более развитым социализмом.
И действительно, когда в 1960 году Китай начал оспаривать лидерство СССР в международном коммунистическом движении (прежде на это осмеливались только марксисты-диссиденты), опекаемые Москвой коммунистические партии третьего мира по-прежнему проводили сдержанную политику. Капитализм, раз уж он существует, не считался врагом; врагом являлись докапиталистические и патриархальные отношения, а также (американский) империализм, который их поддерживал. Предпочтение отдавалось не вооруженной борьбе, а созданию широкого народного или национального фронта, в котором '-национальная» буржуазия или мелкобуржуазные элементы выступят союзниками левых сил. В целом стратегия Москвы в отношении стран третьего мира продолжала традиции Коминтерна 193о-х годов, несмотря на все обвинения в предательстве идеалов Великой Октябрьской революции (см. главу з) • Такая стратегия, возмущавшая сторонников вооруженного восстания, в ряде случаев казалась удачной, как, например, в Бразилии и Индонезии в начале 19бо-х или в Чили в igyo-e годы. Неслучайно также, что эта «удачная» политика терпела полный крах перед лицом военных переворотов и последующего террора, как это произошло в Бразилии после 1964 года, в Индонезии—в 1965 и в Чили—в 1973-
* Известный польский журналист, находясь в провинции, контролируемой войсками Лумумбы, дал исчерпывающую картину трагической анархии, воцарившейся в бывшем Бельгийском Конго (Kapuszinski, 1990). Времена упадка
И все же сторонники социальных революций с верой и надеждой взирали на третий мир. В нем проживало подавляющее большинство человечества. Он казался всемирным вулканом, готовым к извержению, сейсмическим полем, чьи толчки предупреждают о грядущем землетрясении. Даже известный социолог Дэниел Белл (Bell, 1960), провозгласивший «конец идеологии» для стабильного, либерального, капиталистического Запада «золотой эпохи», признавал, что в странах третьего мира мессианская и революционная традиция еще жива. На развивающиеся страны с надеждой смотрели не только старые революционеры закалки 1917 года или романтики, презирающие пошлое благополучие 1950-х. Все партии левого фланга, включая интеллигентов-либералов и умеренных социал-демократов, нуждались в чем-то большем, чем борьба за социальное законодательство или реальный рост заработной платы. Страны третьего мира могли поддержать устои левого движения; а партиям, сохранившим верность великой традиции Просвещения, идеалы нужны не меньше, чем практическая экономическая политика. Без идеалов они просто не выжили бы. Как иначе объяснить страстное стремление помогать третьему миру, исходящее от Скандинавских стран, этой цитадели развития без революций, или Нидерландов, или (протестантского) Всемирного совета церквей — современного эквивалента миссионерского движения девятнадцатого века? Иными словами, в конце двадцатого века именно стремление к идеалам заставляло европейских либералов помогать революционерам третьего мира. II
К изумлению как противников, так к сторонников революции, после 1945 года главным видом революционной борьбы в третьем мире, т. е. практически повсеместно, становится партизанская война. В составленную в середине 1970-х годов «Хронологию крупнейших партизанских войн», состоявшихся после завершения Второй мировой, были включены тридцать две партизанские войны. Только три из них разразились в Европе — гражданская война в Греции в конце 194о-х годов, борьба Кипра против английского владычества в 1950-е и конфликт в Северной Ирландии, начавшийся в 1969 (Laqueur, 1977, р. 442). Все остальные имели место за пределами Европы и Северной Америки. Впрочем, не все революции начинались с повстанческих движений. Практиковались и государственные перевороты под руководством партий левого толка. Роль таких переворотов совершенно недооценивали в Европе вплоть до драматических событий 1974 года в Португалии, хотя в исламском мире подобные кризисы были в порядке вещей и вовсе не считались редкостью в странах Латинской Америки. Революцию в Боливии в 1952 году совершили
Третий мир и революция
шахтеры и перешедшие на их сторону военные, а радикальные реформы в Перу в 1960-6 и 197о-е годы осуществил военный режим. Сохранили свой революционный потенциал и традиционные массовые акции протеста, как это показала иранская революция 1979 гоДа и события в Восточной Европе. И тем не менее в конце двадцатого века в центре внимания по праву оказалась именно партизанская война. Партизанская борьба пропагандировалась и идеологами левого фланга, критически настроенными по отношению к политике Советского Союза. Партизанское движение поддерживал Мао Цзэдун (после разрыва с Советским Союзом) и, после 1959 года, Фидель Кастро или, скорее, его соратник, странствующий революционер Че Гевара (1928—1967). Со своей стороны, вьетнамские коммунисты, с наибольшим размахом и успехом использовавшие партизанскую войну и завоевавшие всеобщее уважение за свою победу над французскими и мощными американскими силами, не приветствовали участия своих сторонников в идеологических междоусобицах левого фланга.
В 1950-е годы в третьем мире шло множество партизанских войн, в основном в тех странах, где бывшие колониальные державы или местные колонисты по какой-либо причине противились мирной деколонизации. В их число входили Малайя, Кения («движение мау-мау»), Кипр в распадающейся Британской империи, а также Алжир и Вьетнам с их гораздо более кровопролитными конфликтами — в распадающейся Французской империи. Было, впрочем, еще одно малочисленное повстанческое движение, более скромное, чем малайское (Thomas, 1971, Р- 1040), нетипичное, но неожиданно успешное. О его успехах сообщали первые полосы газет всего мира. Речь идет о революции, победившей на Кубе i января 1959 года. Фидель Кастро (р. 1927) являлся достаточно типичной политической фигурой для Латинской Америки: сильный, молодой, харизматический мужчина из хорошей землевладельческой семьи, с неопределенной политической программой, но готовый личным примером подтвердить сьою верность борьбе с тиранией. Даже его лозунги («Родина или смерть», первоначально «Свобода или смерть», и «Мы победим») напоминают лозунги более раннего периода антиколониальной борьбы: броские, но
неопределенные. Начало политической карьеры Кастро известно плохо—мы знаем только о его принадлежности к вооруженным студенческим группам Гаванского университета. Затем Кастро готовит восстание против правительства генерала Фульхенсио Батисты (типичного для Кубы беспринципного политика, начавшего карьеру в звании сержанта с участия в военном перевороте 1933 года), который повторно пришел к власти в 1952 году и отменил конституцию. Кастро являлся сторонником активных действий: в его «послужном списке» нападение на военные казармы в 1953 году, тюрьма, изгнание и, наконец, руководство повстанческой высадкой на Кубу. Повстанцы со второй попытки закрепились в горах самой отдаленной провин-4 0 0 Времена упадка I
ции. И эта плохо подготовленная, рискованная операция удалась. Впрочем! военное сопротивление партизанам оказалось весьма незначительным. Че Гевара, аргентинский врач и талантливый организатор, отправился завоевывать всю оставшуюся территорию Кубы всего со 148 сторонниками. К концу войны их стало зоо. В декабре 1958 года отрядам под командованием Кастро удалось захватить первый город с населением около юоо человек (Thomas, 1971, р. 997, Ю20, Ю24). Самое главное, на что Кастро оказался способен в 1958 году—хотя и это уже немало,—это доказать, что нерегулярной армии по силам контролировать большую «освобожденную территорию» и защищать ее от атак деморализованных правительственных войск. Впрочем, основной причиной победы Кастро стала слабость режима Батисты. Батиста был развращен коррупцией; вокруг него не было верных союзников, но только движимые личной выгодой и корыстными интересами приспешники. Режим рухнул под объединенными ударами оппозиционных сил, от демократической буржуазии до коммунистов, в тот самый момент, когда агенты режима, его солдаты, полицейские и палачи, поняли, что все кончено, Успех Кастро только подтвердил истинность их диагноза, и, что вполне естественно, именно его сторонники перехватили власть. Так пал слабый режим, практически не имевший защитников. Победа повстанческой армии искренне воспринималась большинством кубинцев как начало эпохи освобождения и безграничных возможностей, которые воплотит молодой командующий. Наверное, ни у одного политического лидера двадцатого века (а двадцатый век видел немало боготворимых массами вождей) не бывало таких благодарных и верных слушателей, как у этого высокого, бородатого, рассеянного человека в мятой униформе, который мог часами делиться своими путаными мыслями с внимательной и снисходительной аудиторией (включая автора этих строк). Революция наконец-то переживалась как всеобщий праздник. Что будет дальше? Наверное, что-то хорошее.
Неудивительно, что латиноамериканские повстанцы i95Q-x годов взяли на вооружение не только риторику борцов за независимость, от Боливара до кубинца Хосе Марти, но и лозунги антиимпериалистической и социал-революционной традиции партий левого фланга. Они выступали как за «аграрную реформу», какой бы смысл в это понятие ни вкладывался (см. выше), так и (во всяком случае, косвенно) против США. Сказанное особенно справедливо для беднейших стран Центральной Америки, которые «так далеко от Бога и так близко от США», как выразился однажды мексиканский диктатор Порфирио Диас. Впрочем, при всем своем радикализме, ни Кастро, ни его соратники не были коммунистами и (за исключением двоих) не заявляли о каких-либо своих марксистских пристрастиях. И действительно, Коммунистическая партия Кубы, единственная, не считая чилийской, крупная коммунистическая партия Латинской Америки, не сочувствовала Кастро, пока некоторые коммуни-Третий мир и революция
467
сты не присоединилась к нему на последнем этапе борьбы. В целом отношения между Кастро и коммунистами были достаточно натянутыми. Американские дипломаты и политики постоянно спорили, является ли движение Кастро прокоммунистическим (если да, то ЦРУ, свергнувшее прокоммунистическое правительство в Гватемале в 1954 году, знало, что делать),—и решили, что не является.
И все-таки сближение Кастро с коммунистами оказалось неизбежным. Во-первых, коммунизм был общей социал-революционной идеологией потенциальных сторонников вооруженных восстаний. Второй причиной стала яростная антикоммунистическая политика США времен сенатора Маккарти, побудившая повстанцев Латинской Америки, и без того ненавидевших империализм, еще более благосклонно отнестись к Марксу. «Холодная война» довершила дело. И коль скоро новый режим враждовал с США (а это было неизбежно, в частности, из-за угрозы американским
инвестициям, вложенным в кубинскую экономику), он мог с полной уверенностью рассчитывать на симпатию и поддержку со стороны главного противника американцев. К тому же предложенная Кастро управленческая методика, а именно неофициальные выступления перед миллионами слушателей, совершенно не годилась для руководства даже такой маленькой страной, как Куба, в течение сколько-нибудь длительного времени. Ведь даже популизм должен быть организованным. И коммунистическая партия оказалась единственной партией, сумевшей организовать революционный процесс. Кастро и коммунисты нуждались друг в друге, их интересы сошлись. Впрочем, к марту 1960 года (гораздо раньше, чем Кастро решил, что Куба должна стать социалистической, а сам он — коммунистом, хотя и на свой лад) США уже считали его коммунистом, а ЦРУ получило приказ свергнуть его режим (Thomas, 197*, Р- J27i). В 1961 году в заливе Свиней американская разведка предприняла неудачную попытку сделать это. Но коммунистическая Куба выстояла—в семидесяти километрах от Флориды, ослабленная экономической блокадой США и все более зависимая от СССР.
Трудно представить себе революцию, более способную вдохновить левых на Западе и в развивающихся странах к концу десятилетия глобального консерватизма или пропагандировать тактику партизанской войны. У кубинской революции и вправду было для этого все: романтика и ликующие толпы и яростные бои в горах под началом студенческих вожаков с их юношеским бескорыстием—самым старшим из них едва за тридцать,—и все это в тропическом раю, пульсирующем в ритме румбы. Такую революцию могли с чистой совестью приветствовать все революционеры левого фланга.
И действительно, кубинскую революцию поддержали многие критики проводимой СССР политики мирного сосуществования с капиталистическими странами. Пример Кастро вдохновил воинствующих интеллектуалов Ла-4 0 0 Времена упадка
тинской Америки, где пальцы всегда на курке и в чести бескорыстная храбрость, особенно вкупе с пафосными жестами. С Кубы искры восстания перекинулись на весь континент. Его практически вдохновлял Че Гевара, вождь панамериканской революции, мечтавший о «втором, третьем, четвертом Вьетнаме». А нужную идеологию выработал блестящий молодой француз (кто же еще?), предложивший идею, согласно которой в готовые к революции страны нужно было только импортировать небольшие группы вооруженных повстанцев и, выбрав подходящие горы, создать «очаги» (foras) массового освободительного движения (Debray, 1965).
По всей Латинской Америке в порыве энтузиазма молодые люди вставали под знамена Кастро, Троцкого или Мао Цзэдуна, чтобы принять участие в обреченных на поражение восстаниях. За исключением Центральной Америки и Колумбии, где повстанцы могли рассчитывать на поддержку крестьян, большая часть таких восстаний терпела поражение практически сразу. На поле боя оставались тела великих вождей—самого Че Гевары в Боливии, такого же мужественно-прекрасного и харизматически-мятежного священника Камильо Торреса в Колумбии—и многих безымянных борцов за свободу. Повстанцы избрали на редкость неудачную стратегию борьбы. Впоследствии история показала, что при благоприятных условиях успешные и продолжительные партизанские войны во многих странах Латинской Америки все-таки были, возможны. Примером тому является движение ФАРК (Вооруженные революционные силы Колумбии), действующее с 1964 года, а также маоистская группировка «Сияющий путь» (Sendero Lummoso) в Перу в 198о-е годы.
Впрочем, повстанческие движения в большинстве своем не были крестьянскими—ФАРК скорее редкое исключение. На пространствах третьего мира в основном сражались молодые интеллектуалы, как правило, выходцы из среднего класса. К ним присоединялись студенты, сыновья и (реже) дочери нарождающейся сельской буржуазии. В этом отношении ничего не изменилось даже после того, как по инициативе революционных партий в Аргентине, Бразилии, Уругвае, а также в Европе с конце 19бо-х годов * партизанская война переместилась из сельской местности в город. В городе легче осуществить террористическую акцию, чем в сельской местности, где вся надежда на поддержку крестьян. Большой город анонимен, там можно купить оружие и даже рассчитывать на поддержку некоторых представителей среднего клас-
* Самым заметным исключением из этого правила являются активисты так называемых «повстанческих движений гетто», таких как Временная ИРА (Ирландская республиканская армия) в Ольстере, недолго просуществовавшее движение «Черные пантеры» в Соединенных Штатах и палестинские партизаны, родившиеся в лагерях беженцев. В большинстве своем эти повстанческие движения пополнялись с улицы, а не со школьной скамьи, особенно в тех странах, где в гетто почти нет представителей среднего класса.
Третий мир и. революция
469
са. Этим «городским партизанским» (или «террористическим») группам удавалось наносить весьма ощутимые удары, осуществляя громкие убийства (например, убийство адмирала Карреро Бланке, официального преемника Франко, баскской группировкой ЭТА в 1973 году или убийство итальянского премьер-министра Альдо Моро «красными бригадами» в 1978), не говоря уже о налетах с целью достать средства для революционной деятельности.
В Латинской Америке основным проводником перемен являлась гражданская политическая борьба — или военные перевороты. В странах Центральной Америки военные никогда не сходили с политической сцены, за исключением революционной Мексики и крошечной Коста-Рики, фактически отказавшейся от собственной армии после революции 1948 года. При этом приход к власти правых военных режимов во многих странах Южной Америки в грбо-е годы был вызван не только противостоянием вооруженным повстанцам. В 1955 °ДУ в Аргентине в результате военного переворота было свергнуто правительство популиста Хуана Доминго Перона (1895— 1974)> опиравшегося на поддержку рабочих и бедняков, после чего военные с переменным успехом боролись за власть с его сторонниками. Массовое движение перонистов победить не удалось, но создать гражданскую альтернативу военному режиму оно так и не сумело. В 197 году Перон вернулся из изгнания в окружении заискивающих левых, чтобы вновь показать военным свое превосходство, но военный режим в очередной раз прорвался к власти сквозь кровь, пытки и патриотическую риторику, после чего пал в результате короткой, решительной и бессмысленной англо-аргентинской войны 1982 года.
В сходных условиях военные пришли к власти в Бразилии, где их противниками оказались наследники величайшего популиста Жетулиу Варгаса (1883—1954)- В начале ig6o-x годов они симпатизировали левым партиям, поддерживали демократизацию, земельную реформу и не доверяли США. Слабые попытки бразильски ч повстанцев свергнуть военный режим в конце *9бо-х годов, послужившие предлогом для жесточайших репрессий, не причинили ему ни малейшего урона. Впрочем, с начала 1970-х годов военный режим стал менее жестким, и к 1985 году страна вернулась к гражданскому правлению. В Чили противниками военного режима стали объединенные левые силы—социалисты, коммунисты и другие «сторонники социального прогресса»; в европейской (и чилийской) традиции их принято называть «Народным фронтом» (см. главу в). Чилийский Народный фронт уже побеждал на выборах в 193о-е годы, когда Вашингтон был менее подозрителен, а в Чили как никогда были сильны конституционные устои. В 1970 году лидер блока Народного единства Сальвадор Альенде был избран президентом. Однако его правительство вскоре потеряло контроль над страной и в 1973 году было свергнуто в результате военного переворота—при поддержке или даже непосредственном организационном участии США. После этого Чили преврати-470 Времена упадка
лось в обычное полицейское государство 19?о-х годов — с официальными и тайными казнями и террором, постоянными пытками заключенных и массовыми ссылками политических оппозиционеров. Генерал Пиночет оставался у власти 17 лет и проводил в стране либеральную экономическую политику, продемонстрировав, кроме всего прочего, что либерализм в экономике не обязательно сопровождается демократией в политике.
Военный переворот в революционной Боливии в 1964 году был также, по всей видимости, осуществлен при поддержке США. Америка, скорее всего, опасалась кубинского влияния в стране, где в ходе неудачного вооруженного восстании погиб сам Че Гевара. Впрочем, Боливию вообще невозможно контролировать с помощью армии. И все же военная диктатура продержалась там is лет, в течение которых сменяющие друг друга генералы все с большей благосклонностью поглядывали на наркобизнес. Хотя военный режим в Уругвае оправдывал применение пыток и казней, ссылаясь на хорошо организованное и влиятельное «городское повстанческое» движение, только популярностью левого народного фронта, составившего конкуренцию традиционной для Уругвая двухпартийной системе, можно было объяснить военный переворот 1973 года в этой единственной в Латинской Америке стране с прочной демократической традицией. Впрочем, Афугвайцы остались верны своим демократическим принципам и после переворота, отклонив поставленную на голосование диктаторами антидемократическую конституцию. В 1985 году они вернулись к гражданской форме правления. !
Если в странах Латинской Америки, Азии и Африки повстанческие движения добились
значительных успехов, то в развитых странах они не имели никакого смысла. Однако повстанческие движения третьего мира породили большое число бунтарей, революционеров и диссидентов среди молодежи развитых стран. В1969 году журналисты сравнивали толпы молодежи на рок-концертах Вудстокского музыкального фестиваля с «армией отдыхающих повстанцев» (Chappie and Garofalo, 1977.- Р-144-)- Участники студенческих волнений в Париже и Токио как икону несли портреты Че Гевары. Его мужественное бородатое лицо и классический берет заставляли трепетать даже далекие от политики сердца деятелей контр культуры. Проведенный всемирным движением «новых левых» опрос показал, что ни одно имя (кроме имени философа Маркузе) не упоминалось в среде левых интеллектуалов так часто, как имя Че Гевары, хотя на демонстрациях представители левых партий развитых стран чаще скандировали имя вьетнамского лидера Хо Ши Мина («Хо Хо Хо Ши Мин»). Что еще (кроме борьбы за ядерное разоружение) могло сплотить радикалов в развитых странах, если не стремление поддержать повстанцев третьего мира и (как то было в США во время вьетнамской войны) нежелание воевать против них? Книга кубинского психолога, участника алжирского освободительного движения, «Униженные этой земли» приобрела огром-Третиймир и революция
ную популярность в среде интеллектуалов левого фланга, покорив их своей проповедью насилия как способа духовного освобождения угнетенных.
В целом образ смуглых партизан, сражающихся в тропических джунглях, в 1960-6 годы стал для радикалов развитых стран неотъемлемой частью, а может быть, и основным источником вдохновения. Упование на «третий мир», убеждение в том, что планета спасется через освобождение бедной аграрной «периферии», которую эксплуатировала и привела к «зависимости» так называемая «мировая система», получили широкое распространение среди левых в развитых странах. Если, как считали сторонники этой теории, причина всех несчастий лежит не в появлении современного промышленного капитализма, а в покорении в шестнадцатом веке стран третьего мира европейскими колонизаторами, то поворот этого исторического процесса в двадцатом веке даст слабосильным революционерам развитых стран шанс покончить со своей беспомощностью. Неудивительна популярность подобных взглядов среди американских марксистов, которые уж точно не могли осуществить социалистическую революцию в США своими силами. III
В процветающих капиталистических странах уже и не вспоминали об осуществлении социальной революции путем классического восстания масс. И тем не менее на самом пике западного благополучия, в самом сердце капиталистического мира западные правительства неожиданно и без видимой причины столкнулись с необычным явлением. Это явление не только подозрительно напоминало старомодную революцию, но и в полной мере продемонстрировало слабость стабильных на первый взгляд режимов. В 1968—1969 годах по всему миру прокатилось но л на восстаний. Бунтовали в основном недавно вышедшие на политическую арену студенты: даже в небольших западных странах их было уже сотни тысяч, а вскоре это число возросло до нескольких миллионов (см. главу ю). К тому же существовали три политических фактора, из-за которых студенческие волнения оказались весьма эффективными. Во-первых, студентов было легко мобилизовать на огромных фабриках знания— университетах, которые к тому же оставляли им гораздо больше свободного времени, чем рабочим на гигантских заводах. Во-вторых, большая часть студентов обучалась в городах, а значит—перед глазами политиков и объективами прессы. И наконец, в-третьих, студенты принадлежали к образованным классам, часто к состоятельному среднему классу и—практически повсеместно, но особенно в странах третьего мира—являлись также кузницей кадров для правящих элит своих стран. Поэтому решиться стрелять в студентов было несколько сложнее, чем в рабочих. Массовые акции протеста в 4 72 Времена упадка
Восточной и Западной Европе, даже уличные бои в Париже в мае 1968 года прошли практически без жертв. Властям не нужны были мученики. Там, где случались крупные избиения восставших— например, в Мехико в 1968 году, где, по официальным данным, во время разгона демонстрации армией было убито двадцать восемь и ранено двести человек (Gonzalez Casanova, 1975, vol. 2, p. 564),—вектор политики менялся навсегда.
Так что студенческие волнения оказались неожиданно действенными, особенно в 1968 году во Франции или «жаркой осенью» 1969 года в Италии, где были задействованы и огромные массы рабочих, что временно парализовало экономику этих стран. Но, конечно же, эти восстания не
были настоящими революциями и не могли ими стать. Что касается участвовавших в них рабочих, то им бунты позволяли усилить свои позиции в торге с работодателями, и поэтому революционерами в полном смысле слова они не были. Студенты развитых стран, со своей стороны, редко интересовались такой ерундой, как свержение правительств или захват власти. Впрочем, французские студенты вплотную приблизились к свержению генерала де Голля в мае 1968 года и уж точно сократили срок его президентства (он ушел в отставку в следующем году), а антивоенные выступления американских студентов в том же году заставили уйти президента Линдона Джонсона. (Ближе всего к рычагам власти оказались студенты третьего мира; напротив, в социалистических странах студенчество не имело возможности влиять на политику своих государств.) Студенческие волнения являлись скорее культурней революцией, протестом против ценностей среднего класса. Мы подробно рассматривали культурные революции в главах ю и и. Культурная революция 1960 х привела в политику многих студентов. Часть из них обратилась к признанным авторитетам радикальных революций и тотальных социальных перемен — Марксу, героям Октябрьской революции, не запятнанным наследием сталинизма, и Мао. Впервые со времен победы над фашизмом марксизм, отныне представленный не только советским социализмом, заинтересовал большое число молодых западных интеллектуалов. (Правда, в третьем мире интерес к нему никогда не иссякал.) В результате возник особый университетский марксизм, нередко с легкостью сочетавшийся с другими модными академическими философиями и идеологиями, националистическими или религиозными, ибо он рождался в аудиториях, а не в реальной жизни. При этом, однако, последователи неомарксизма нередко были адептами вооруженной борьбы, а сторонникам вооруженной борьбы философская рефлексия совершенно не нужна. Когда революционные мечты развеялись, многие радикалы вернулись или, скорее, повернулись к традиционным партиям левого толка. По этой причине некоторые партии смогли частично восстановить свое влияние и реорганизоваться (например, Французская социалистическая партия или Итальянская коммунистическая Третий мир и революция А1Ъ
партия). Поскольку радикальное движение было по преимуществу интеллектуальным, многие его участники впоследствии избрали академическую карьеру. В результате в США, например, в научный мир пришло невиданное ранее число исследователей с радикальными политике-культурными взглядами. Другая часть интеллектуалов считала себя верными последователями октябрьской традиции и вступала в небольшие, по возможности тайные, группы «авангарда» ленинского типа. Такие группировки создавались либо с подрывными целями, либо для «внедрения» в более крупные организации. В этом сходство первого и третьего мира: в развивающихся странах тоже появилось множество нелегальных террористических групп, пытающихся компенсировать общее поражение повстанческих движений очаговыми актами насилия. В 197о-е годы самыми известными группами большевистского типа в Европе являлись так называемые «красные бригады». В результате возник своеобразный подпольный мир, объединивший группы «прямого действия» националистического и социал-революционного толка с международной сетью различных — по большому счету небольших — «красных армий», а также с палестинскими и баскскими повстанцами, ИРА и другими подобными образованиями. Вся эта система накладывалась на криминальное подполье, кишела агентами спецслужб и пользовалась защитой, а иногда и покровительством арабских стран или социалистических стран Восточной Европы.
Словом, 197°-е годы стали поистине золотой эрой для авторов шпионских романов. Но на Западе этот шпионский рай оказался также эпохой пыток и контртерроризма. Возможно, то был самый мрачный период в новой истории, когда неуловимые «эскадроны смерти» в машинах без номерных знаков похищали людей на улицах. Ни для кого не секрет, что эти «эскадроны смерти» подчинялись армии, полиции, спецподразделениям или госбезопасности, теперь фактически независимым от государственного или общественного контроля. Шли так называемые «грязные войны» '.
Нечто подобное происходило даже в демократической Великобритании, стране с долгой и прочной правовой и демократической традицией. Здесь на первом этапе вооруженного конфликта в Северной Ирландии наблюдались серьезные нарушения прав человека. В 1975 году на это обратила внимание организация «Международная амнистия», включившая Великобританию в свой доклад о применении пыток. Хуже всего в этом отношении обстояли дела в Латинской Америке. Напротив, социалистические страны практически не были затронуты этими зловещими тенденциями. Для них годы террора уже миновали, террористических организаций здесь просто не
существова-
* По самым скромным подсчетам, во время такой «грязной войны» в Аргентине с 1976 по 1982 год «исчезли» или погибли десять тысяч человек (Las Cifras, 1988, p. 33D-
474 Времена упадка
ло, имелись разве что небольшие группы диссидентов, хорошо знавших, что перо порой сильнее меча, а пишущая машинка (помноженная на общественные протесты на Западе)—сильнее бомбы. Студенческие волнения 19бо-х стали последним отзвуком уходящей мировой революции. Революционными в них были как утопическое стремление к тотальной переоценке ценностей и построению нового, лучшего общества, так и попытка добиться результата при помощи прямых ударов и баррикад на улицах или засад в горах. Студенческие волнения стали глобальными, и не только потому, что революционная традиция с 1789 по 1917 в идеологическом отношении была универсальной и интернациональной (даже такое исключительно националистическое движение, как сепаратистская организация басков ЭТА, типичное порождение 19бо-х, считало себя в каком-то смысле марксистским). Студенческие волнения оказались глобальными потому, что впервые в истории человечества окружающий нас мир — во всяком случае, мир студенческих идеологий—в свою очередь стал глобальным. Одни и те же книги почти одновременно появлялись в книжных магазинах Буэнос-Айреса, Рима и Гамбурга. (В 1968 году в каждом из этих городов можно было купить труды Герберта Маркузе.) Одни и те же революционеры колесили по всей планете — от Парижа до Гаваны и от Сан-Паулу до Боливии. Студенты конца 19бо-х были первым поколением в истории человечества, считавшим быстрые и дешевые перелеты и телекоммуникацию чем-то само собой разумеющимся. Они без труда поняли, что события в Сорбонне, Беркли и Праге происходят в глобальной деревне, в которой; по мнению канадского идеолога левых Маршалла Мак-Люэна (еще одно культовое имя конца тдбо-х), все мы теперь живем.
И все-таки события конца 19бо-х имели мало общего с революционной традицией 1917 года. Скорее, это была попытка воплотить в жизнь дорогой в прошлом идеал. Казалось, что баррикады вырастут как по волшебству, если делать вид, что так оно и есть. Консервативный французский социолог Рей-мон Арон достаточно точно охарактеризовал «события мая 1968 года» как уличный театр или психодраму.
На Западе в возможность социальной революции уже не верил практически никто. Многие радикалы теперь даже не считали класс промышленных рабочих, названный Марксом «могильщиком капитализма», революционным по определению, только из-за его верности былой идеологии. Идеологически подкованные ультралевые в Латинской Америке и независимые участники демонстраций в Северной Америке отвернулись от «пролетариата», считая его врагом радикализма. Ведь пролетариат из патриотизма поддерживал войну во Вьетнаме и пользовался привилегиями, положенными рабочей аристократии. Казалось, что будущее революции теперь — на (быстро пустеющих) задворках крестьянских поселений третьего мира. Однако тот факт, Третий мир и революция 475
что крестьян приходилось выводить из апатии пришлым апостолам вооруженной революционной борьбы, вроде Кастро или Че Гевары, несколько поколебал прежнее убеждение в том, что историческая необходимость заставит «голодных и рабов», о которых поется в «Интернационале», разорвать свои цепи самостоятельно.
Но даже в тех странах, где революция стала реальностью или хотя бы возможностью, она больше не воспринималась как всемирная. Движения, на которые возлагали свои надежды революционеры 1д6о-х годов, оказались полной противоположностью интернациональным движениям. Вьетнамские, палестинские и многие другие освободительные движения являлись по преимуществу узконациональными. С внешним миром они были связаны лишь в двух отношениях. Во-первых, во главе этих движений нередко стояли коммунисты с широкой революционной программой. Во-вторых, биполярность «холодной войны» автоматически делала врагов США друзьями СССР и наоборот. При этом былой интернационализм больше не принимался в расчет — вспомним хотя бы коммунистический Китай, который, несмотря на словесную приверженность мировой революции, проводил жесткую националистическую политику. Эта политика в 1970-6 и igSo-e годы привела Китай к союзу с США против коммунистического СССР, а также к международному вооруженному конфликту с тем же СССР и коммунистическим Вьетнамом. Представления о мировой революции изменились; ей на смену пришли широкие «региональные» движения — панафриканское, панарабское и особенно панамериканское. Такие движения имели реальные основы, особенно в сознании воинствующих интеллектуалов, которые говорили на одном языке (испанском или арабском) и свободно переезжали из страны в страну, чтобы возглавить революционные восстания или спастись от
преследований. Не будет ошибкой считать некоторые из этих движений — в частности, движение Фиделя Кастро — отчасти глобалистскими. Ведь сам Че Гевара воевал одно время в Конго, а Куба в 1970-е годы направл>ла свои войска на помощь революционным режимам в Анголе и Эфиопии. Впрочем, за исключением левых Латинской Америки, в возможность какого-то всеафриканского или всеараб-ского социалистического братства мало кто верил. Распад просуществовавшей всего три года Объединенной Арабской Республики Египта и Сирии с отчасти присоединившимся к ним Йеменом (1958—1961), а также постоянные разногласия между сирийскими и иракскими последователями Партии арабского социалистического возрождения наглядно демонстрировали хрупкость надежд на мировую революцию.
Лучшим подтверждением угасания мировой революции явился распад преданного ей международного движения. После 1956 года СССР и возглавляемые им международные силы потеряли монополию на революционность и обладание универсальной теорией и идеологией. Появилось множество 47л Времена упадка
разновидностей марксизма, несколько — марксизма-ленинизма и даже две или три коммунистические партии, которые и после 1956 года не убрали портреты Сталина со своих знамен (китайская, албанская, а также отколовшаяся от ортодоксальной компартии Индии «марксистская» коммунистическая партия).
Остатки возглавляемого Москвой международного коммунистического движения прекратили свое существование между 1956 и 1968 годом. Китай разорвал отношения с Советским Союзом в 1958—1969 годах и безуспешно призывал социалистические страны к выходу из Варшавского договора и созданию альтернативных коммунистических партий. В это же время многие западные коммунистические партии во главе с компартией Италии начали открыто дистанцироваться от Москвы. Даже образованный в 1947 ГоДУ «социалистический лагерь» имел свою традицию лояльности СССР — от полного подчинения Болгарии * до столь же полной независимости Югославии. Ввод в 1968 году советских войск в Чехословакию, где предпринималась попытка сменить одну разновидность коммунизма на другую, стал последним гвоздем, забитым в гроб «пролетарского интернационализма». После этого даже дружественные Москве коммунистические движения начали открыто критиковать СССР и проводить отличную от Москвы политику (примером такой политики служит так называемый «еврокоммунизм»). Конец Коммунистического интернационала одновременно стал концом революционного социалистического братства, поскольку диссидентские и антимосковские революционные силы не сумели создать никаких эффективных международных организаций, за исключением узкосектантских. Единственной организацией, отдаленно напоминающей былые мечты об интернациональном освободительном движении, являлся старый или, скорее, возрожденный Социалистический интернационал (1951), теперь включавший правящие и подобные им партии (в основном западные), которые в принципе отказались от революции в любой ее форме и в большинстве случаев уже не верили в идеи Маркса.
IV
Однако, если революционная традиция Октября себя исчерпала (а многие считали, что исчерпала себя и предшествующая ей якобинская традиция 1793 года), то породившая ее социальная и политическая нестабильность никуда не исчезла. Вулканическая активность продолжалась. По мере того как капиталистическая «золотая эпоха» подходила к концу, в мире поднималась
* Болгария даже хотела войти в состав СССР на правах союзной республики, но ей отказали по дипломатическим соображениям.
Третий мир и революция 477
новая волна революций. Последним актом этой драмы стал кризис западных коммунистических режимов в igSo-e годы, завершившийся их распадом в 1989 году.
Хотя революции 1970-х годов происходили в основном в странах третьего мира, они не были чем-то единым ни с политической, ни с географической точки зрения. Как ни странно, первая революция 1970-х произошла в Европе. В апреле 1974 года в Португалии свергли самый старый на континенте диктаторский режим, а вслед за этим пала и не столь прочная ультраправая военная диктатура в Греции (см. выше). После долгожданной смерти генерала Франко в 1975 году Испания мирно перешла от авторитарного режима к парламентской демократии, завершив возврат Южной Европы к демократической форме правления. Все эти процессы можно считать преодолением остаточных проявлений европейского фашизма и наследия Второй мировой войны. Путч радикально настроенных военных в Португалии отчасти был вызван затяжными
колониальными войнами в Африке, которые страна вела с начала 19бо-х годов. Военные операции шли без особых проблем, за исключением кампании в крошечной колонии Гвинее-Биссау, где, наверное, самый талантливый из всех африканских лидеров, Амилкар Кабрал, сумел в конце тдбо-х дать отпор португальской армии. В этот период, последовавший за конфликтом в Конго и укреплением режима апартеида в ЮАР (создание резерваций для черных, «шарпевильская резня») , число африканских повстанческих движений заметно возросло. Впрочем, особых успехов они не добились; кроме того, их постоянно ослабляли межплеменная рознь и советско-китайские разногласия. В начале 1970-х, опираясь на активную поддержку Советского Союза (Китай тогда сотрясали катаклизмы «великой культурной революции»), освободительные войны в Африке разгорелись с новой силой. Однако полную независимость последние колонии смогли получить только в 1975 году, после португальской революции. Вскоре лосле этого Мозамбик и Ангола, в результате американского и южноафриканского вмешательства, вновь были втянуты в кровопролитные войны — на этот раз гражданские.
Одновременно с распадом португальской империи разразилась революция в самой старой независимой стране Африканского континента — в охваченной голодом Эфиопии. В 1974 году там был низложен император, и на смену ему пришла леворадикальная военная хунта, решительно заявившая о своей дружбе с СССР и приверженности идеалам Маркса и Ленина. (После этого Советы отказали в поддержке другому региональному союзнику, диктатору Сомали (1969 — i99i) Сиаду Барре, переключившись на эфиопов.) Однако в самой Эфиопии новый режим встретил значительное сопротивление и в 199 году был свергнут альянсом национально-освободительных движений марксистского толка. 4 *7 О Времена упадка
Все эти трансформации создали своего рода моду на режимы, верные (по крайней мере, на словах) делу социализма. Так, военный режим провозгласил государство Дагомея Народной Республикой Бенин. В том же 1975 году остров Мадагаскар (Малагасийская Республика) после военного переворота объявил о своей социалистической ориентации. Народная Республика Конго (не путать с ее огромным соседом — бывшим Бельгийским Конго, переименованным в Заир во время правления необычайно хищного проамериканского диктатора Мобуту Сесе Секо) всячески подчеркивала свою приверженность социализму, и это опять-таки под властью военных. И наконец, в Южной Родезии (Зимбабве) одиннадцатилетние попытки привести страну к независимости под властью «белого меньшинства» в 1976 году окончились неудачей из-за мощного натиска двух повстанческих движений, разделенных племенной принадлежностью и политической направленностью (советской и китайской ориентации соответственно). В 1980 году Зимбабве становится независимым государством под началом одного из партизанских вождей.
Хотя формально все эти движения и продолжали революционную традицию 1917 года, на самом деле в их основе лежали совсем другие тенденции — и прежде всего из-за огромной разницы между теми общественными системами, которые анализировали Маркс чли Ленин, и постколониальными африканскими государствами. Единственной страной Африки, хотя бы отчасти подходящей для марксистского анализа, являлась индустриально развитая капиталистическая ЮАР. В этой стране возникло по-настоящему массовое; освободительное движение, преодолевшее племенные и расовые барьеры,— Африканский национальный конгресс (АНК), который поддерживали профсоюзы и хорошо организованная коммунистическая партия. После окончания «холодной войны» АНК удалось свергнуть режим апартеида. Но даже здесь идеи освобождения пользовались разной степенью поддержки у различных племен; например, среди зулусов они были не слишком популярны, что было на руку расистам. Практически повсюду, за исключением небольшой группы европейски образованных городских интеллектуалов, «национальные» или другие движения основывались главным образом на племенной лояльности. Это помогало империалистам восстановить против новых режимов те или иные племена — в частности, в Анголе. В подобных странах марксизм-ленинизм выступал прежде всего механизмом формирования дисциплинированных партий или авторитарных правительств. Вывод американских войск из Индокитая ускорил наступление коммунистов в Азии, и вскоре под их началом оказался весь Вьетнам. Режимы сходной ориентации установились в Лаосе и Камбодже, причем в последнем случае— под предводительством партии «красных кхмеров». Сочетание теоретического маоизма парижских кафе, проповедуемого их вождем Пол Потом (р. 1925)» и стремления отсталых, но вооруженных крестьян уничтожить загнивающую Третий мир и революция 479
городскую цивилизацию привело к чрезвычайно пагубным последствиям. Полпотовский режим уничтожал своих граждан в масштабах, поразительных даже для двадцатого века,— было убито не менее 2о % населения,— пока его не погубило в 1978 году вьетнамское вмешательство, восстановившее более гуманный характер правления. Но даже после этого —таков один из самых
мрачных эпизодов в истории современной дипломатии — Китай и США продолжали поддерживать остатки режима Пол Пота по антисоветским и антивьетнамским соображениям. В конце 1970-х годов пламя революции обожгло даже США: Центральная Америка и страны Карибского бассейна, бесспорная зона доминирования американцев, тоже, как тогда показалось, качнулись влево. Впрочем, ни революция в Никарагуа, в 1979 °ДУ свергнувшая семейство Сомоса, оплот американского владычества в небольших республиках этого региона, ни нарастающее партизанское движение в Сальвадоре, ни даже генерал Торрихос, отобравший у американцев Панамский канал, не могли поколебать американское господство сильнее, чем кубинская революция. Еще меньше на это была способна революция на крошечном островке Гренада в 1983 году, для борьбы с которой президент Рейган мобилизовал всю американскую военную мощь. Но все же успех этих движений разительно отличался от неудач 19бо-х годов, и поэтому в правление президента Рейгана (1980—1988) Вашингтон охватила настоящая истерия. Действительно, все эти движения, без всякого сомнения, были революционными, хотя и принадлежали к уже известному нам латиноамериканскому типу. Главным их новшеством, озадачивающим и настораживающим представителей традиционного, т. е. светского и антиклерикального, марксизма, стал выход на сцену католических священников-марксистов, поддерживавших восстания, участвовавших в них и даже руководивших ими. Эта тенденция, узаконенная «теологией освобождения» и получившая поддержку латиноамериканской епископальной конференции в Колумбии (igi>S\ оформилась после кубинской революции*, неожиданно встретив горячее интеллектуальное содействие ордена иезуитов и, что было более ожидаемо, оппозицию со стороны Ватикана.
Если для историка вполне очевидно серьезное отличие революций 1970-х, заявлявших о своем родстве с Октябрем 1917 года, от этого самого Октября, то США видели в них часть всемирного наступления коммунистической сверхдержавы. Свою роль здесь сыграли и правила игры «холодной войны»: потери одного игрока неизменно давали преимущество другому. А поскольку Америка в этот период поддерживала консервативные силы в большинстве
~ Автор настоящих строк вспоминает, как Фидель Кастро в одной из своих знаменитых публичных речей в Гаване выразил удивление таким поворотом событий и призвал своих слушателей благосклонно принять новых союзников. Д О О Времена упадка
стран третьего мира, революции означали ее проигрыш. Кроме того, Вашингтон полагал, что у него есть основания беспокоиться по поводу наращивания Советами ядерных вооружений. Как бы то ни было, «золотая эпоха» мирового капитализма с присущим ей господством доллара подошла к концу. Статус США как сверхдержавы был ощутимо поколеблен вполне предсказуемым поражением во Вьетнаме, откуда величайшая военная держава на земле была вынуждена уйти в 1975 году. Мир не знал подобной катастрофы со времен победы Давида над Голиафом. Можно с большой долей вероятности предположить, особенно в свете «войны в Заливе» I991 года, что, будь Америка более уверенной в своих силах, она не снесла бы с такой покорностью удар, нанесенный ей в 1973 °ДУ странами ОПЕК. Ведь это объединение представляло собой группу арабских (в основном) государств, не обладавших никаким политическим весом (не считая нефтяных скважин) и не вооруженных, как теперь, до зубов за счет неоправданно высоких цен на нефть. Вполне естественно, что в малейших признаках ослабления своего мирового господства Соединенные Штаты усматривали вызов своей мощи или попытку СССР доминировать на планете. Поэтому революции 1970-х породили явление, названное «второй холодной войной» (Halliday, 1983). В этой войне, как и раньше, сражались «подопечные» двух сверхдержав — сначала в Африке, а потом и в Афганистане, где впервые с 1945 года советские войска сражались на чужой территории. СССР, по всей видимости, полагал, что новые революции позволят ему несколько изменить в свою пользу международный баланс сил. Вернее, речь шла о частичной компенсации крупных дипломатических неудач 1970-х годов, когда Вашингтону удалось склонить на свою сторону Египет и Китай. СССР не вмешивался в дела Американского континента, но гораздо шире, чем раньше, причем иногда весьма успешно, вмешивался в дела других стран, особенно африканских. Тот факт, что Советский Союз способствовал тому, чтобы Фидель Кастро отправил кубинских солдат на помощь Эфиопии в войне против союзного американцам режима Сомали (1977), а также в Анголу, правительство которой воевало с финансируемым США движением УНИТА и войсками ЮАР, говорит сам за себя. Наряду с термином «социалистические страны» советская пропаганда широко использовала новый термин — «страны социалистической ориентации». Во всяком случае, так называли Анголу, Мозамбик, Эфиопию, Никарагуа, Южный Йемен и Афганистан, когда их представители приезжали на похороны Брежнева в 1982 году. СССР не провоцировал и не контролировал революции в этих странах, но с готовностью их приветствовал. И тем не менее последующий распад или свержение нескольких режимов наглядно показали, что ни
«советские амбиции», ни «мировой коммунистический заговор» не имели к этому никакого отношения. СССР мог быть связан с этими процессами лишь косвенно, поскольку в igSo-e годы советская Третий мир и революция
481
система сама вступила в полосу кризиса, завершившегося в конце концов ее распадом. Падение «реального социализма», а также вопрос о том, можно ли считать эти события революцией, мы рассмотрим ниже. А пока стоит заметить, что важнейшая революция i97°-x годов, самым серьезным образом подорвавшая мировое господство США, не имела ничего общего с «холодной войной».
Речь пойдет о свержении иранского шаха в 1979 году—самой значительной революции 1970-х, которая занимает выдающееся место среди крупнейших революций двадцатого века. Ее подтолкнула развернутая шахом программа масштабной модернизации и индустриализации экономики (не говоря уже о перевооружении), опиравшаяся на прочную поддержку США и нефтяные доходы, многократно возросшие после ценовой революции 1973 года. Одержимый манией величия шах (что не редкость среди абсолютных монархов, располагающих сильной и безжалостной тайной полицией) стремился превратить Иран в самую развитую страну Западной Азии. Модернизация, с точки зрения шаха, означала аграрную реформу, в ходе которой издольщики и арендаторы начали разоряться и мигрировать в города. Население Тегерана за несколько лет выросло с i,8 миллиона (в 1960 году) до 6 миллионов. И хотя государственные субсидии аграрному сектору повышали производительность труда на высокотехнологичных предприятиях, в целом по стране объем производства продуктов питания на душу населения в 1960-6 и 197о-е годы не только не вырос, но продолжал падать. К концу i97Q-x Иран ввозил большую часть продовольственных товаров из-за границы.
Надежды шаха на неконкурентоспособную на мировом рынке иранскую промышленность — теперь финансируемую за счет продажи нефти и всячески опекаемую внутри страны—также не оправдались. Упадок сельского хозяйства, убыточная промышленность, масштабный импорт (не последнее место в котором занимало оружие) и нефтяной бум повлекли за собой инфляцию Ь результате уровень жизни большинства кранцев (не занятых в современных секторах экономики и не принадлежащих к процветающей городской буржуазии) перед революцией заметно ухудшился. Реформы в сфере культуры также не принесли желаемого результата. Искреннее стремление шаха (и его супруги) изменить положение женщин не могло встретить понимания в мусульманской стране, в чем позднее убедились и афганские коммунисты. А горячее желание улучшить систему образования повысило всеобщую грамотность (хотя около половины населения по-прежнему оставалось безграмотным) и вызвало появление множества революционно настроенных студентов и интеллектуалов. В свою очередь, индустриализация укрепила положение рабочего класса, особенно в нефтяной отрасли.
Шах оказался на троне в 1953 году, в результате организованного ЦРУ государственного переворота, подавившего массовое антиправительственное Времена упадка
движение, и по этой причине не мог рассчитывать на поддержку большого числа сторонников или апеллировать к легитимности своей власти. В прошлом династия Пехлеви прославилась разве что государственным переворотом под началом персидского офицера Реза-хана, в 1925 году получившего титул шаха. Тем не менее в 1960-6 и 1970-6 годы коммунистическая и националистическая оппозиции успешно контролировались тайной полицией, а деятельность сепаратистских и этнических движений подавлялась наряду с деятельностью левых повстанческих групп, марксистских или марксистско-исламских. Этим движениям не удалось разжечь пламя революции в городах, что, как мы знаем из опыта Парижа 1789 года и Петрограда 1917 года, является обязательным условием ее победы. Между тем иранская деревня хранила спокойствие. Нужная «искра» родилась благодаря феномену, сугубо специфическому для Ирана,—наличию хорошо организованного и политически активного исламского духовенства, обладавшего уникальным для мусульманского мира (включая шиитов) общественным влиянием. Иранские священнослужители, наряду с торговцами и ремесленниками, всегда активно участвовали в политической жизни страны. Теперь им удалось мобилизовать растущий городской плебс, т. е. огромный слой, имевший все основания для недовольства режимом.
Духовный лидер этого движения, способный, опытный и беспощадный аятолла Хомейни, с середины 19бо-х годов находился в изгнании. В ig6o-e он возглавил массовые волнения в священном городе Кум, направленные против предложенного шахом референдума по земельной
реформе, а также против полицейских репрессий в отношении духовенства. Тогда Хомейни осудил монархию как неисламскую. В начале 197о-х годов он выступил за создание чисто исламского государства, призвал духовенство восстать против деспотии шаха и в конце концов взять власть в свои руки. Фактически это означало проповедь исламской революции. Кстати, такая постановка вопроса показалась довольно радикальной даже политически активному шиитскому духовенству. В сознание масс новые идеи внедрялись при помощи новых технологий— аудиокассет. Массы слушали. В 1978 студенты священного города Кум вышли на многотысячную акцию протеста против убийства, осуществленного, как предполагалось, тайной полицией. По демонстрантам открыли огонь. В память о погибших мучениках были организованы новые демонстрации, повторявшиеся каждые сорок дней. Волнения нарастали, и к концу года на улицы вышло уже несколько миллионов человек. Возобновили свою активность повстанцы. Нефтяники объявили массовую забастовку, а торговцы закрыли свои лавки. Вся страна оказалась парализованной, а армия не сумела или отказалась подавить восстание. Шестнадцатого января 1979 года шах покинул страну. Иранская революция победила. Третий мир и революция
Новизна иранской революции состояла прежде всего в ее идеологии. Большинство революций после 1789 года следовало идеям и риторике западных революций, а точнее, их коммунистической или социалистической, безусловно светской разновидности. Традиционные левые партии существовали и в Иране, они сыграли определенную роль и в свержении шаха, в частности в организации рабочих забастовок. И тем не менее новый режим расправился елевыми практически сразу. Иранская революция стала первой революцией, задуманной и победившей под знаменем религиозного фундаментализма. На месте свергнутого режима она утвердила популистскую теократию, провозгласившую своей официальной программой возврат в VII век нашей эры, во времена хиджры, когда был написан Коран. Революционерам старой закалки все это казалось не менее странным, чем, скажем, фантастические видения того, как папа Пий IX встает во главе революции в Риме в 1848 году.
Вышеизложенное не означает, что религиозные движения отныне будут питать все революции, хотя с 1970-х годов они получили широкую поддержку среди среднего класса и интеллектуалов исламского мира, а под влиянием иранской революции стали гораздо более радикальными. Между 1979 и 1982 годом * исламские фундаменталисты поднимали восстание (жестоко подавленное) в управляемой партией БААС Сирии, штурмовали святые места в благочестивой Саудовской Аравии и организовали убийство президента Египта. При этом на смену старой традиции 1789/1917 не пришла ни новая революционная доктрина, ни иной универсальный проект изменения мира, отличный от тотальной трансформации мира старого.
Нельзя даже утверждать, что старая революционная традиция полностью исчерпала себя или потеряла свой потенциал, хотя падение коммунизма в Советском Союзе фактически покончило с ней на довольно большой части земного шара. Революционна}; идеология сохранила заметное влияние в Латинской Америке, где самое крупное радикалыие движение igSo-x годов, перуанское «Senderо Luminoso», считало своим духовным учителем Мао Цзэдуна. Эта традиция сохраняла авторитет в странах Африки и в Индии. Более того, к искреннему изумлению людей, не подвергавших сомнению банальности «холодной войны», многие авангардные партии советского типа в самых отсталых странах третьего мира благополучно пережили развал СССР. Коммунисты честно выигрывали выборы на юге Балкан, а на Кубе, в Никарагуа, в Анголе и даже в Кабуле (после вывода советских войск) успешно доказывали,
* ДрУгие религиозные движения, придерживающиеся тактики активных действий (заметно укрепившиеся в этот период), в которых отсутствует или намеренно исключается элемент универсализма, стоит рассматривать как разновидность этнических движений. Примером тому является, в частности, воинствующий буддизм сингальского населения Шри-Ланки, а также индуистский или сикхский экстремизм в Индии. 4 0 4 Времена упадка
что они не просто ставленники Москвы. Но даже в этих странах старая революционная традиция постепенно деградировала или разрушалась изнутри, как, например, в Сербии, где коммунистическая партия превратилась в партию сербского шовинизма, или в палестинском движении, где светский левый фланг постепенно вытеснялся сторонниками исламского фундаментализма.
V
Таким образом, революциям конца двадцатого столетия присущи две важные особенности— угасание прежней, радикальной традиции и выход на политическую арену масс. Как мы уже видели (см. главу 2), лишь небольшая часть революций после 1917—1918 года инициировалась
низами. Большую их часть осуществило активное, сплоченное и идеологически подкованное меньшинство. Иногда преобразования навязывались сверху (например, в результате военных переворотов), что, впрочем, не означало, что такие революции в определенных обстоятельствах не могли стать истинно народными. За исключением нескольких случаев иностранного вмешательства, такие революции и не смогли бы победить без поддержки масс. И все же в конце двадцатого века «массы» вышли на политическую арену уже на первых, а не на вторых ролях. Разумеется, активизм меньшинства по-прежнему проявлял себя, будь то в форме сельского или городского партизанского движения или террористической деятельности. Подобные феномены получили самое широкое распространение, причем как в развитых государствах, так и на обширных территориях Южной Азии и исламского мира. По подсчетам Государственного департамента США, количество террористических актов в мире выросло со 125 в 1968 году до 831 в 1987, а число кх жертв увеличилось соответственно с 241 до 2905 человек (UN World Social Situation, 1989, p. /65).
Стало больше политических убийств — стоит лишь вспомнить убийства египетского президента Анвара Садата (1981) и индийских премьер-министров Индиры Ганди (1984) и Раджива Ганди (1991)- Яркими примерами ориентированных на насилие небольших групп выступают Временная Ирландская республиканская армия в Великобритании и баскское движение ЭТА в Испании. Такие группы хороши прежде всего своей малочисленностью—для террористических актов требуется всего несколько сотен или десятков активистов, которые располагают мощной и дешевой портативной взрывчаткой или другим подобным оружием, щедро рассыпанным сегодня по всему земному шару. Их существование стало симптомом нарастающего одичания всех трех миров; оно вносило заметный вклад в общее ощущение тревоги и страха, охватившее урбанизированное человечество на пороге нового тысячелетия. При этом их вклад в дело политической революции был ничтожным. Третий мир и революция
485
Совсем другое дело — готовность миллионов людей выйти на улицу, проявившаяся, в частности, во время иранской революции или десять лет спустя в Восточной Германии, когда многие граждане ГДР в едином порыве заявили о своем неприятии режима, уходя или уезжая в Западную Германию. (Впрочем, благодаря решению Венгрии открыть свои границы сделать это можно было довольно легко.) За два месяца до падения Берлинской стены на территорию ФРГ перебрались 130 тысяч человек (Umbruch, 1990, р. 7—*о). Примерно так же обстояло дело и в Румынии, где телевидение впервые показало начало революции: перекошенное лицо диктатора в тот момент, когда согнанная на центральную площадь толпа вместо приветствий принялась свистеть. Или на оккупированных палестинских территориях, где массовое неповиновение (интифада) после 1987 года доказывало, что отныне израильская оккупация будет держаться только на силе, а не на пассивности и молчаливой покорности. Что бы ни приводило в движение инертные до того массы—а современные средства массовой информации вроде телевидения или аудиокассет не позволяли изолировать от мира даже самые удаленные уголки земного шара,—теперь все решалось готовностью людей выйти на улицу.
Народным волнениям было, конечно, не под силу самостоятельно свергать правительства. Ведь демонстрации можно остановить при помощи насилия или автоматных очередей, как в Пекине. (Впрочем, хотя в массовых протестах ка площади Тяньаньмэнь участвовала лишь небольшая часть населения Китая, власти решились применить силу далеко не сразу.) Такие массовые выступления указывают правящим режимам на утрату ими легитимности. В Иране, как и в Петрограде в 1917 году, утрату легитимности классически продемонстрировал отказ армии и полиции повиноваться приказам. В Восточной Европе массовые протесты показали коммунистическим режимам, деморализованным в отсутствие советской поддержки, что их дни сочтены. Все это явилось убедительным подтверждением мысли Ленина о том, что «голосование ногами» может быть эффективнее голосования на выборах. Разумеется, «тяжелая поступь народных масс» сама по себе не могла вызвать революцию. Толпа—это ведь не армия, а статистическая совокупность граждан. Чтобы эффективно действовать, ей нужны вожаки, политическая организация и стратегия. В Иране массы мобилизовала политическая кампания противников режима; но эта кампания перешла в революцию прежде всего из-за готовности миллионов выйти на улицу. Стоит также вспомнить и более ранние примеры всеобщей политической мобилизации по политическому призыву свыше. В частности, в 1920-6 и i93o-e годы (см. главу 7) Индийский национальный конгресс призывал рядовых индийцев не сотрудничать с британцами, а сторонники президента
Перона в 1945 году требовали освободить своего кумира из-под ареста в знаменитый «День верности» на Пласа-де-Майо в Буэнос-Айресе. Впрочем, значение имело не столько количество про-
4 0 0 Времена упадка
тестующих, сколько сама ситуация, которая делала эту численность практически эффективной. Пока не совсем ясно, почему «голосование ногами» стало настолько важной частью политического процесса конца двадцатого века. Одной из причин, возможно, является повсеместное увеличение разрыва между властью и народом. При этом в государствах, обладавших политическими механизма- '| ми для определения мнения своих граждан, а также каналами для выражения гражданами своих политических симпатий, полная утрата контакта или революция вряд ли были возможны. С демонстрацией полного вотума недоверия, как правило, сталкивались режимы, потерявшие или (как Израиль на оккупированных территориях) никогда не имевшие легитимности, особенно если властям удавалось убеждать себя в обратном *. Впрочем, массовые политические выступления стали привычными и в странах с прочными парламентскими и демократическими устоями — свидетельством тому явился политический кризис 1992—1993 годов в Италии. Столь же типичным явлением стало возникновение во многих развитых странах новых политических партий, главной причиной популярности которых стало то, что они никак не связаны с прежними партиями.
Еще одной причиной нового подъема масс могла стать всеобщая урбанизация, особенно в странах третьего мира. В классическую «эпоху революции», с 1789 no igij, правительства свергались в городах, а пришедшие им на смену режимы долго оставались у власти благодаря молчаливому безразличию деревни. Напротив, после 1930 года революции начинались уже в сельской местности, а потом, победив в деревне, переносились в город. Но в конце двадцатого века почти повсеместно, за исключением наиболее отсталых регионов, революции снова стали зарождаться в городах. И это было неизбежно: большинство населения теперь проживало в городских условиях, а город— средоточие власти — благодаря новым технологиям и при условии лояльности горожан к властям способен защитить себя от деревенского натиска. Война в Афганистане (1979—1988) показала, что опирающийся на города режим может выжить даже в стране, охваченной классической партизанской войной, ведомой повстанцами, которых прекрасно финансируют и хорошо вооружают. Причем он способен на это даже после вывода дружественной иностранной армии. Никто не ожидал, что правительство президента Над-жибуллы так долго удержится у власти после вывода советских войск; кстати, когда оно в конце концов пало, это произошло не потому, что Кабул не имел больше сил отражать атаки повстанцев-крестьян, а из-за того, что его предали собственные офицеры. После войны I991 гоДа в Персидском заливе Саддам
* За четыре месяца до развала Германской Демократической Республики на выборах в местные органы власти 98,85% населения поддержали правящую партию. Третий мир и революция
487
Хусейн остался у власти — несмотря на крупные восстания на юге и севере страны и свой слабый военной потенциал — в основном благодаря тому, что ему удалось сохранить за собой Багдад. В конце двадцатого века успешной революцией могла стать только городская революция. Но есть ли у революции будущее? Последует ли за четырьмя мощными волнами революций двадцатого столетия — 1917—1920, 1944—1962, 1974— 1978 и 1989 — дальнейший распад и свержение правящих режимов? Если вспомнить, что в двадцатом веке почти все государства пережили революцию, вооруженную контрреволюцию, военный переворот или вооруженный гражданский конфликт", вряд ли стоит всерьез говорить о возможности исключительно мирных конституционных изменений, как это наивно предсказывали в 1989 году сторонники либеральной демократии. Мир на пороге третьего тысячелетия весьма далек от стабильности. Однако, хотя о насильственном характере будущих перемен можно говорить почти наверняка, их смысл нам пока не совсем ясен. Под занавес «короткого двадцатого века» мир пребывает скорее в состоянии общественного надлома, а не революционного кризиса, хотя, разумеется, в нем есть страны, в которых, подобно Ирану в 1970-6 годы, сложились все условия для насильственного свержения утративших легитимность ненавистных режимов. Так, пока пишутся эти строки, таким представляется положение дел в Алжире, а раньше, до свержения режима апартеида, такой была ситуации в ЮАР. (Сказанное не означает, что потенциальная или реальная революционная ситуация непременно приводит к успешной революции.) Тем не менее фокусированное и «точечное» недовольство в отношении status quo сегодня менее распространено, нежели смутное
отторжение настоящего, недоверие к имеющимся политическим структурам или просто процесс постепенной дезинтеграции, который политики по возможности пытаются сгладить. Сегодняшний мир стал более жестоким, и, что не менее важно, он полон оружия. До прихода Гитлера к власти, при вАей остроте расовых конфликтов в Германии и Австрии, трудно было представить, чтобы подростки, похожие на нынешних «бритоголовых», могли поджечь населенный эмигрантами дом, уничтожив турецкую семью из шести человек. В 1993 году этот инцидент шокирует, но не удивляет. И это происходит в самом сердце добропорядочной
* Без учета небольших государств с населением менее полумиллиона человек к странам с ''последовательно конституционными" режимами можно отнести только США, Австралию, Канаду, Новую Зеландию, Ирландию, Швецию, Швейцарию и Великобританию (за исключением Северной Ирландии). В странах, перенесших оккупацию во время Второй мировой войны, все-таки произошел разрыв конституционной традиции. Впрочем, некоторые бывшие колонии или экзотические страны, не знавшие военных переворотов или иных внутренних потрясений, можно также с натяжкой считать «нереволюционными". В число таковых входят, например, Гайана, Бутан и Объединенные Арабские Эмираты. Времена упадка
Германии, в городе Золингене, гордящемся давними социалистическими традициями! Более того, сегодня приобрести разрушительное оружие и взрывчатку настолько легко, что привычную для развитых стран монополию государства на вооружение уже нельзя считать чем-то само собой разумеющимся. А после того как порядок советского блока сменился анархией бедности и жадности, никто не готов поручится, что ядерное оружие или технологии его изготовления не окажутся во власти негосударственных структур.
Так что в третьем тысячелетии насильственные преобразования продолжатся. Неясно одно—к чему это нас приведет? ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Крох социализма
Будущее (революционной России) определяется одним непременным условием: «черный рынок» власти здесь должен оставаться под замком, ибо даже Церковь в свое время не устояла перед его могуществом. Если к русским проникнет европейская модель взаимовлияния власти и капитала, под угрозой окажется не Россия и даже не коммунистическая партия, а само существование коммунизма в этой стране. Вольтер Бенъямш (1979, Р- *95—*9б)
Официальная коммунистическая доктрина больше не является единственной советской идеологией. Новые веяния — своеобразный сплав различных образов мышления и систем отсчета—пронизали общество, партию и даже партийное руководство. (...) Косный и догматический «марксизм-ленинизм» более не удовлетворяет насущные нужды режима. М. Левин (1983, р. XXVI)
Основой модернизации является научно-технический прогресс. (...) Пустые разговоры здесь ке помогут—нам нужны знания и квалифицированные работники. Сегодня Хитгй примерно на двадцать лет отстает от ведущих мировых держав в развитии науки, техники и образованиях...) Япония начала внедрять научно-технические достижения уже в эпоху революции Мэйдзи. Эта революция была разновидностью модернизации, реализуемой зарождающейся японской буржуазией. Будучи пролетариями, мы обязаны и сумеем добиться еще больших результатов. Дэн Сяопин. Уважайте знания, уважайте профессионалов (1977) I
В 1970-е годы одна из социалистических стран была особенно озабочена проблемой своей относительной экономической отсталости - во многом благо-4 Q О Времена упадка
даря блестящим успехам соседней Японии. Китайский коммунизм не являлся разновидностью коммунизма советского, а Китай не входил в советскую сферу влияния. Во-первых, к моменту победы коммунистической революции население Китая уже значительно превышало население как Советского Союза, так и любой другой страны мира. Даже с поправкой на возможную неточность китайских демографических данных примерно каждый пятый обитатель планеты в то время проживал на территории материкового Китая. (Существовала также довольно многочисленная китайская диаспора в странах Восточной и Юго-Восточной Азии.) Во-вторых, Китай отличала не только исключительная национальная однородность — около 94 % населения страны принадлежали к этнической группе хань,— но и политическая целостность, сохранявшаяся с незначительными перерывами на протяжении двух тысячелетий. Причем почти весь этот период китайская империя и, вероятно, большинство ее подданных считали Китай центром мира и образцом для всего остального человечества. В противоположность этому практически все страны
победившего социализма, начиная с СССР, были и рассматривали себя культурно отсталыми и периферийными образованиями по сравнению с более передовым центром мировой цивилизации. Ярким примером осознания собственной неполноценности выступала та непримиримость, с какой сталинская Россия подчеркивала интеллектуальную и технологическую независимость от Запада, приписывая себе авторство ведущих изобретений того времени —от телефона до самолета *. По-иному складывалась ситуация в Китае, который с полным правом считал свою классическую культуру, живопись, каллиграфию и общественные институты творческим достижением китайского народа и образцом для всеобщего— включая Японию — подражания. У Китая и китайцев определенно не было ощущения своей интеллектуальной и культурной отсталости по сравнению с другими странами и их гражданами. На протяжении столетий соседние государства не представляли для Китая существенной военной угрозы, а освоение огнестрельного оружия помогло китайцам успешно отражать атаки кочевников. Все это укрепляло чувство национального превосходства, хотя и не защитило империю от экспансии западного империализма. Технологическая слабость Китая, проявившаяся в полной мере только в девятнадцатом веке из-за очевидного отставания в военной сфере, была обусловлена не столько низким уровнем техники или образования, сколько отличавшими традиционную китайскую цивилизацию самодостаточностью и самоуверен-
* Интеллектуальные и научные достижения России с 1830 по 1930 ГоД действительно значительны и включают ряд крупных технических открытий, которым, однако, редко удавалось найти практическое применение из-за экономической отсталости страны. Но выдающиеся достижения и международное значение небольшой группки русских интеллектуалов только подчеркивали общую отсталость России от Запада. Крах социализма 49 Л
ностью. По той же причине Китай не спешил пойти по пути Японии после революции :868 года, т. е. развернуть «модернизацию», целиком и полностью основанную на европейских образцах. Обновление стало возможным только после падения древней китайской империи, хранительницы традиционной культуры, и только путем социальной революции, ставшей одновременно и восстанием против конфуцианской системы.
Китайский коммунизм носил в одно и то же время социальный и, если так можно выразиться, национальный характер. Коммунистические идеи быстро распространялись прежде всего из-за чрезвычайной бедности китайского народа. Причем бедствовали как рабочие крупных портовых городов Центрального и Южного Китая, жившие в анклавах «иностранного владычества» и достаточно развитой промышленности—в Шанхае, Кантоне и Гонконге,— так и крестьяне, составлявшие около 90% населения страны. Крестьянам приходилось еще труднее, чем промышленным рабочим, среднедушевой уровень потребления которых был в 2,5 раза выше. Западному читателю сложно представить себе всю глубину нищеты тогдашнего Китая. Так, на момент коммунистической революции, по данным 1952 года, средний китаец жил в основном на полкило риса в день и потреблял восемьдесят граммов чая ежегодно. Новая пара обуви покупалась один раз в пять лет (China Statistics, 1989-Tables з-i, 15-2, 15.5) •
Националистический компонент китайского коммунизма стимулировался в первую очередь интеллектуалами из высшего и среднего слоя, из среды которых вышла большая часть руководителей Китая двадцатого века, а также распространенным среди рядовых китайцев убеждением в том, что ни стране в целом, ни отдельным ее гражданам «варвары-иностранцы» ничего хорошего не принесут, И поскольку с середины девятнадцатого века Китай атаковали, завоевывали, делили и эксплуатировали все иностранные государства, которым только удавалось до него /юбраться, в подобных предположениях была изряцная доля истины. Массовые антиимпериалистические движения националистического толка возникали в стране и раньше; в частности, можно упомянуть так называемое «боксерское восстание» 1900 года. Но только сопротивление японской агрессии превратило китайских коммунистов из маленькой группки агитаторов, какими они являлись в 1930-6 годы, в лидеров и представителей всего китайского народа. А борьба коммунистов против угнетения китайских бедняков делала их призывы к национальному освобождению и возрождению предельно убедительными для масс, в особенности—для крестьянства.
В этом состояло их преимущество перед конкурирующей (и более старой) партией Гоминьдан, которая попыталась собрать единую и мощную Китайскую Республику из рассыпавшихся в ign году обломков китайской империи, находившихся под властью военных правителей. Краткосрочные задачи двух Времена упадка партий не исключали друг друга; политической базой обеих выступали по преимуществу
промышленно развитые города китайского юга (где республика расположила свою новую столицу); их руководство формировалось из представителей одной и той же образованной элиты с преобладанием среднего класса в одной партии и рабочих и крестьян—в другой. Например, в обеих партиях был примерно одинаковый процент выходцев из феодальной и чиновничьей знати, элиты императорского Китая, хотя у коммунистов было чуть больше лидеров, получивших образование западного типа (North/Pool, 1966, р. 37$—3#2). Обе организации вышли из антимонархических волнений 1900-х годов; обе были усилены так называемым «движением четвертого мая» пекинских студентов и преподавателей, развернувшимся после 1919 года. Лидер партии Гоминьдан Сунь Ятсен, патриот, демократ и социалист, искал совета и поддержки у Советской России — единственной на тот момент революционной и антиимпериалистической державы в мире. Большевистская однопартийная система лучше подходила для целей Сунь Ятсена, чем западная многопартийная демократия. Фактически именно благодаря этой смычке с СССР коммунистическое движение смогло превратиться в значительную политическую силу; сначала оно стало составной частью официального националистического фронтя, а после смерти Сунь Ятсена в 1925 году смогло принять участие в крупном северном наступлении, в ходе которого Республика включила в свой состав половину ранее не контролируемых территорий. Впрочем, преемнику Сунь Ятсена Чан Кайши (1887—1975) так и не удалось взять под свой контроль весь Китай, хотя в 1927 году он разорвал отношения с русскими и разгромил коммунистическое движение, которое в то время в основном поддерживалось немногочисленным рабочим классом. После этого коммунистам пришлось обратиться за поддержкой к крестьянам. Они развернули партизанскую войну против Гоминьдана, которая в целом оказалась не слишком успешной— прежде всего из-за разногласий внутри самой компартии и непонимания Москвой китайских реалий. В 1934 году, совершив так называемый «великий поход», их войска были вынуждены отступить в отдаленные области северо-западного Китая. Благодаря этим событиям Мао Цзэдун, давний сторонник опоры на деревню, сделался неоспоримым лидером коммунистической партии; при этом, правда, коммунисты ни на шаг не приблизились к власти. Более того, перед японским вторжением 1937 года правительству Гоминьдана удалось взять под свой контроль почти всю территорию Китая.
И все же Гоминьдан не пользовался популярностью среди китайцев. Отказавшись от проекта революционного переустройства общества, который одновременно был проектом модернизации и духовного возрождения, эта партия начала заметно проигрывать коммунистам. Чан Кайши так и не сумел
Крал: социализма 493
стать похожим на Ататюрка—еще одного лидера обновленческой, антиимпериалистической, националистической революции, который также дружил с Советским Союзом и использовал коммунистов в своих целях, после чего отвернулся от них, хотя и не так резко, как китайский руководитель. Подобно Ататюрку, Чан Кайши тоже опирался на вооруженные силы; но его армия была достаточно равнодушна к национальной или революционной идее, ибо набираемым в нее солдатам винтовка и военная форма просто казались лучшим способом выжить во времена междоусобиц. Военачальники Чан Кайши знали — как знал это и Мао Цзэдун,— что в эпоху перемен «винтовка рождает власть», а вместе с ней — выгоду и богатство. Режим Чан Кайши опирался в основном на городской средний класс и на состоятельных «заморских» китайцев; его беда заключалась лишь в том, что 90% граждан Китая проживали в деревне, а городов здесь было не так уж много. Огромной страной управляли (если ею вообще можно было управлять) местная знать и всевозможные «сильные личности» — от местных военных начальников с их мелкими армиями до помещиков и чиновников прежней администрации, с которыми партия Гоминьдан смогла договориться. После нападения Японии на Китай гоминьдановцы почти сразу уступили японцам стратегически важные портовые города, на которые, собственно, и опиралась власть Чан Кайши. А в непокоренной части страны его администрация вела себя как коррумпированный военно-помещичий режим, неспособный эффективно противостоять японскому вторжению. Напротив, коммунисты возглавили массовое сопротивление захватчикам на оккупированных территориях. И потому в 1949 году, когда коммунисты пришли к власти, без труда одолев Гоминьдан в короткой гражданской войне, их встретили как законных правителей Китая, истинных наследников императорской власти, воцарившихся после сорока лет «междуцарствия». Рядовые китайцы благосклонно приняли новый режим еще и потому, что он формировался га основе партии марксистско-ленинского типа, способной создать дисциплинированную общенациональную структуру, которая могла доносить все решения столицы до самой глухой
деревни огромной страны. Именно этого люди ждали от настоящей империи. Так что, по-видимому, главным вкладом ленинского большевизма в дело переустройства мира стала организация, а не идеология.
Но разумеется, новая власть представляла собой не просто возрожденную империю, хотя коммунисты сумели удачно использовать опыт тысячелетней китайской традиции, которая, с одной стороны, предопределяла отношение простых китайцев к любому правительству, наделенному «мандатом неба», а с другой—диктовала китайским чиновникам четкое видение их обязанностей. Едва ли в какой-либо другой коммунистической стране в ходе политических дебатов могли ссылаться на беседу, которую вели между собой верноподданный мандарин и император Цзяцзин в шестнадцатом веке *. Как раз об 494 Времена упадка
этом в i950'e годы писал искушенный знаток Китая—корреспондент лондонской газеты «Times»,— предположивший, что в двадцать первом веке единственной коммунистической страной в мире останется Китай. В то время подобное заявление шокировало многих, включая автора этих строк. Но для большинства китайцев коммунистическая революция прежде всего означала реставрацию — восстановление мира, порядка, благосостояния, административной преемственности, величия огромной империи и древней цивилизации. В течение нескольких лет после коммунистической революции казалось, что ожидания большинства китайцев будут воплощены в жизнь. С 1949 по 1956 год урожай зерновых вырос более чем на 70% (China Statistics, 1989, p. 165); скорее всего, это произошло потому, что китайским крестьянам пока не слишком мешали. Хотя вмешательство Китая в корейскую войну (1950—1952) вызвало в мире серьезную тревогу, способность китайцев нанести поражение, а потом сдерживать наступление мощных американских сил выступила бесспорным показателем национального подъема. В начале 1950-х годов был осуществлен переход к планированию в различных сферах экономики. Однако очень скоро непогрешимый «великий кормчий» вверг молодую Народную Республику в два десятилетия серьезных испытаний. Начавшееся в 1956 году быстрое ухудшение отношений Китая с Советским Союзом привело в 1960 году к громкому разрыву между двумя странами. В результате Москва прекратила оказывать Китаю техническую и любую другую помощь. Разумеется, прекращение советского содействия не могло стать главным фактором резкого ухудшения жизни китайцев; ка то имелись внутренние причины. Среди них были: форсированная коллективизация сельского хозяйства в 1955—1957 годах; политика «большого скачка» в промышленности, начатая в 1958 году, и последовавший вслед за этим чудовищный голод 1959—1961 годов (возможно, самый массовый голод двадцатого века) '"*; наконец, десятилетие «культурной революции», завершившееся со смертью Мао в 1976 году. Считается, что ответственность за все эти «катаклизмы» в основном лежит на Мао. Его политика нередко вызывала недовольство руководства партии, а иногда — например, в отношении «большого скачка» —и открытую оппози-
* См. статью «Хай Жуй критикует императора» в «Жэнъминъ жыбао» за 1959 год. Тот же самый автор {У Хань) в 1960 году написал либретто для классической пекинской оперы «Разжалование Хай Жуя», с которой через несколько лет начнется «культурная революция» (Leys, р. зо, 34) -** По официальным данным, население Китая в 1959 году составляло 672,07 миллиона человек. Учитывая естественный прирост населения за предыдущие семь лет, а это по меньшей мере 2о человек на каждую тысячу ежегодно (или, строго говоря, 21,7 на каждую тысячу), можно было предположить, что население Китая к тдбг году достигнет 699 миллионов. Но на деле к данному моменту оно составило только 658,59 миллиона, т. е. на сорок миллионов меньше, чем ожидалось (China Statistics, 1989, Tables Тз-i и Тз.2~). Крох социализма 495
цию, которую Мао преодолел только с помощью «культурной революции». И все же невозможно ухватить дух того времени, не разобравшись в особенностях китайского коммунизма, глашатаем которого провозгласил себя Мао. В отличие от русского коммунизма, китайский коммунизм практически не имел прямого отношения к Марксу и марксизму. Это «послеоктябрьское» движение шло к Марксу через Ленина или, точнее, через сталинский «марксизм-ленинизм». В познании марксизма сам Мао в основном опирался на сталинский «Краткий курс истории ВКП(б)», изданный в 1939 году. За «марксистско-ленинской» оболочкой скрывался исконно китайский утопизм, особенно ярко проявившийся во взглядах самого лидера китайской революции, который получил традиционное китайское образование и впервые побывал за границей, только став главой государства. Разумеется, этот утопизм перекликался с марксизмом, поскольку у всех социально-революционных утопий есть что-то общее, а Мао вполне искренне принимал те аспекты учения Маркса и Ленина, которые подтверждали его точку зрения, и использовал их для доказательства собственной правоты. В целом же представление Мао об идеальном обществе, объединенном тотальным консенсусом, в котором «конечной целью является
полное самоотречение индивида и его абсолютное растворение в коллективе», этот своеобразный «коллективистский мистицизм», совершенно противоречило классическому марксизму, для которого, по крайней мере в теории, конечной целью выступало полное освобождение и самореализация индивида (Schwartz, 1966). Характерный для Мао акцент на духовное преображение человека ради лучшего общества, хотя и напоминает ленинскую, а затем и сталинскую веру в сознательность и волюнтаризм, звучал гораздо более настойчиво. При всем своем доверии к политическим действиям и решениям Ленин прекрасно понимал, что обстоятельства часто налагают жесткие ограничения на человеческие планы, и даже Сталин сознавал, что его власть не беспредельна. Осознать безумие «большого скачка» можно, лишь помня о непоколебимой вере Мао во всемогущество «субъективных сил», о его убежденности в том, что люди, когда захотят, и вправду способны сокрушать горы и штурмовать небеса. Пусть эксперты рассуждают о возможном и невозможном; революционный порыв преодолевает любые преграды, а сознание преображает материю. Поэтому роль «коммуниста» не просто важнее роли «эксперта»; данные понятия исключают друг друга. Всеобщая волна энтузиазма приведет к мгновенной индустриализации Китая уже в 1958 году; страна через века совершит скачок в то будущее, где коммунистическое общество начнет функционировать немедленно. Одной из характерных черт преобразований, проводимых Мао, стало появление во дворах бесчисленных плавильных печей, которые позволили Китаю всего за год удвоить производство стали и даже утроить его к 1960 году—прежде чем в 1962 году данный показатель обвалился до уровня, предшествующего «боль-4 О О Времена упадка
шому скачку». Другой особенностью стало создание 24 тысяч «народных коммун»—новых крестьянских хозяйств, организованных в 1958 году всего за два месяца. Народные коммуны были целиком и полностью коммунистическим институтом. Ибо коллективизации подверглись не только все аспекты крестьянской жизни, включая семейный быт—в частности, появились общественные ясли, освободившие женщин от домашних дел и ухода за детьми, в результате чего они смогли отправляться на полевые работы наравне с мужчинами. Было предусмотрено бесплатное распределение шести важнейших услуг, заменивших зарплату и денежный доход и включавших обеспечение продуктами, медицинское обслуживание, образование, похороны, посещение парикмахерской и кинотеатра. Впрочем, система не прижилась. Довольно скоро от нее пришлось отказаться из-за пассивного сопротивления крестьян, хотя, прежде чем это случилось, новая политика вкупе с силами природы (как во время сталинской коллективизации) успела вызвать массовый голод 1960—1961 годов.
В каком-то отношении вера Мао в возможность волевого преобразования общества основывалась на его вере в «народ», готовый обновиться и творчески, с традиционным для китайцев энтузиазмом, принять участие в великом марше в будущее. Эта вера в целом была романтической верой художника; впрочем, по мнению специалистов, художника не очень хорошего. («Это лучше картин Гитлера, но хуже картин Черчилля»—так отозвался о творчестве Мао британский ориенталист Артур Уэйли.) Та же вера заставила Мао, несмотря на скептицизм других коммунистических лидеров, в 1956—1957 годах призвать старую интеллигенцию к участию в кампании «ста цветов»; вождь решил, что под влиянием революции и, возможно, вдохновляясь его личным примером, интеллектуалы уже успели переродиться. («Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ».) Когда, в полном соответствии с предвидением более трезвых товарищей, стало очевидно, что освобождение мысли отнюдь не привело к единодушному славословию нового порядка, Мао укрепился в своем естественном недоверии к интеллигенции. Все это найдет отражение в политике «культурной революции», когда высшее образование практически прекратило свое существование, а интеллектуалов принудительно отправляли на «трудовое перевоспитание» в деревню*. Но вот вера Мао в крестьян, призванных решать все производственные проблемы «большого скачка» на основе «соревнования всех школ» (т. е. школ местного кре-
* В 197° году общее количество студентов во всех китайских «учреждениях высшего образования» составляло 48 тысяч человек; в технических вузах обучались 23 тысячи студентов (1969), а в педагогических—15 тысяч (1969). Отсутствие каких-либо сведений об аспирантских программах, скорее всего, говорит об отсутствии таковых. В 1970 °ДУ к изучению естественных наук приступили 4260 студентов, а социальных наук — 90 студентов. И это в стране с населением в 8зо миллионов человек (China Statistics, Tables Гг/-4, 7*7А Крах социализма 497
стьянского опыта), ничуть не пострадала. Ведь Мао—причем подтверждение этой мысли он также черпал из диалектики Маркса—был совершенно убежден в необходимости борьбы, конфликта и постоянных противоречий. Китайский лидер считал их не только имманентными существованию,
но и способными предотвратить возврат Китая к прежней социальной модели, для которой принципы неизменности и гармонии стали источником слабости. Следовательно, революцию и сам коммунизм нужно было спасать от вырождения путем постоянного возобновления борьбы. И потому революция должна была длиться вечно.
Маоистская политика представляла собой «сочетание крайних форм вес-тернизации и частичного возвращения к традиционным моделям». Традиционной являлась прежде всего структура власти — ведь в китайской империи (по крайней мере, в периоды сильной, а значит, и легитимной императорской власти) естественными считались безграничное могущество правителя и столь же безграничная покорность подданных (Ни, 1966, р. 241). Тот факт, что 84% крестьянских хозяйств безмолвно подверглись коллективизации в течение одного только 1956 года, причем без эксцессов, присущих коллективизации в СССР, говорит сам за себя. Для китайских лидеров, как и для советских коммунистов, первейшим приоритетом выступала индустриализация. Убийственная абсурдность «большого скачка» была обусловлена в первую очередь убеждением нового китайского (и советского) режима в том, что сельское хозяйство способно одновременно обеспечивать промышленное перевооружение и поддерживать себя, причем без каких-либо капиталовложений со стороны государства. На практике это означало замену «материальных» стимулов на «моральные», что с поправкой на китайскую действительность выливалось в замену технологий (которых не было) на практически безграничное количество мускульной силы (которая имелась в достатке). В то же время деревня со времен освободительной войны оставалась главной опорой созданной Мао системы, причем в отличие oi СССР «большой скачок» сполна затронул и ее. Вопреки советскому опыту, в маоистском Китае не наблюдалось массовой урбанизации. Лишь в 1980-6 годы доля сельского населения снизилась до Зо%. Как бы ни шокировали нас крайности правления Мао, под началом которого бесчеловечность и обскурантизм сочетались с сюрреалистическими глупостями откровенной мании величия, не стоит забывать о том, что по сравнению с ужасающе бедными странами третьего мира дела в Китае обстояли не так уж плохо. Под занавес эпохи Мао душевые показатели потребления продуктов китайцами (в калориях) даже несколько превышали среднеарифметический мировой уровень. Эти цифры были выше, чем в четырнадцати странах Латинской Америки и в тридцати восьми африканских странах. На азиатском фоне Китай также смотрелся неплохо, опережая почти все страны Южной и Юго-Восточной Азии, за исключением Малайзии и Сингапура 49" Времена упадка
(Taylor/ Jodice, 1983, Table 4.4). Средняя продолжительность жизни возросла с 35 лет в 1949 году до 68 в 1982 во многом благодаря значительному (не считая периода великого голода) падению уровня смертности (Liu, 1986, р. 323—324). Поскольку население Китая (даже с поправкой на голод) с 1949 по 1976 год увеличилось примерно с 540 до 950 миллионов человек, очевидно, что китайской экономике удавалось прокормить растущее население, причем даже несколько лучше, чем в начале 1950-х годов, и чуть-чуть улучшить его снабжение одеждой (China Statistics, Table Trs.r). Система образования (включая начальную ступень) значительно пострадала как в силу голода—тогда посещаемость учебных заведений упала на 25 миллионов человек,—так и от эксцессов «культурной революции», снизившей ее еще на 15 миллионов. Тем не менее в год смерти Мао в начальной школе училось в шесть раз больше детей, чем в год его прихода к власти,—т. е. 96 % всех детей страны по сравнению с 50% в 1952. Хотя в 1987 году более четверти населения старше 12 лет оставалось неграмотным или «полуграмотным»—для женщин этот показатель составлял 38 %,—не стоит забывать, что китайская письменность исключительно сложна и только небольшое число родившихся до 1949 года китайцев сумели овладеть ею в полной мере (China Statistics, p. 69, 70—72, 695)- Скорее всего, западным скептикам достижения этого периода не покажутся убедительными, хотя на Западе было немало людей, сочувствующих китайцам. Но индийские или индонезийские наблюдатели, а также большинство изолированных от мира китайских крестьян, живущих идеалами своих отцов, Оценят достижения Мао достаточно высоко. Тем не менее бесспорно то, что после революции отношения Китая с другими странами значительно осложнились. В особенности это касается его капиталистических соседей. Хотя в годы правления Мао (1960—1975) ВНП на душу населения рос весьма впечатляющими темпами, Китай все же отставал от Японии, Гонконга, Южной Кореи и Тайваня, с которыми не могли не сравнивать свою страну китайские аналитики. В целом же высокий на первый взгляд китайский ВНП не превышал ВНП Канады, уступал ВНП Италии и составлял всего четверть ВНП Японии (Taylor/Jordice, Tables 3-5, 3-6). Бесперспективный курс, избранный «великим кормчим» с середины 1950-х годов, удавалось проводить только потому, что Мао в 1965 годуй при поддержке
военных поддержал анархическое движение «красных охранников» —хунвейбинов, натравив их на сомневающихся партийных руководителей и интеллектуалов. На какой-то период «великая культурная революция» парализовала Китай; так продолжалось до тех пор, пока Мао с помощью армии не восстановил порядок и прежнюю систему партийного контроля. Впрочем, к тому моменту Мао доживал последние дни, а реальная поддержка его курса была не слишком велика. В итоге маоизм не пережил смерти своего основателя, наступившей в 1976 году, и последовавшего за нею ареста «банды четы-Крах социализма 499
рех»— группы ультрамаоистов, возглавляемых вдовой «великого кормчего» Цзян Цин. Пришедший на смену Мао прагматичный Дэн Сяопин провозгласил новый политический курс. II
Новый курс Дэн Сяопина стал откровенным и публичным признанием того, что структура «реального социализма» нуждается в радикальных переменах. Впрочем, к началу 198о-х стало ясно, что кризис переживают все социалистические страны. Темпы роста советской экономики неуклонно снижались от пятилетки к пятилетке, начиная с 1970 года. Ухудшились практически все основные экономические показатели: ВВП, промышленное и сельскохозяйственное производство, объем инвестиций, производительность труда, доход на душу населения. Советская экономика если и не регрессировала, то продвигалась вперед чрезвычайно медленно. Доля СССР в международной торговле промышленными товарами, и раньше не особенно высокая, также сокращалась. Если в 1960-6 годы основными статьями советского экспорта являлись промышленное оборудование, транспортные средства, металл и изделия из него, то в 1985 году 53 °/° этого экспорта составляли энергоносители, т. е. нефть и газ. Напротив, почти 6о% импорта приходилось на машины и оборудование, металлы, продукты промышленного производства (СССР, 19А7, Р-*5—J/, 32—33)- Советский Союз становился чем-то вроде «энергетического придатка» более развитых стран—в основном собственных сателлитов в Восточной Европе в частности Чехословакии и Германской Демократической Республики. В лице СССР эти страны имели практически неограниченный рынок сбыта, причем для сохранения такого положения им не нужно даже было реформировать се.ои экономччесхие системы*.
Однако в 197о-е начали ухудшаться не только экономические показатели социалистических стран. Прекратилось совершенствование и базовых социальных показателей—в частности, продолжительности жизни. Именно данное обстоятельство сильнее всего подорвало веру в социализм, поскольку способность этой социальной системы улучшать жизнь простых людей, поддерживая социальную справедливость, лишь косвенно зависела от умения социализма создавать материальные ценности. «Замерзание» средней продолжительности жизни в СССР, Польше и Венгрии на протяжении последних двадцати лет перед падением коммунизма (а в некоторые годы этот показа-
* «Экономисты того времени считали, что советский рынок неисчерпаем, а Советский Союз сможет обеспечить необходимое количество энергии и сырья для непрерывного экономического роста» (D. Rosati, К. Mizsei, 1989, р- го). Я О О Времена упадка
тель даже снижался) стало поводом для серьезного беспокойства, ибо в большинстве других стран, включая Кубу и коммунистические страны Азии, люди жили все дольше и дольше. Если в 1969 году продолжительность жизни в Австрии, Финляндии и Польше составляла в среднем /o,i года, то в 1989 году поляки жили на четыре года меньше, чем австрийцы и финны. В такой ситуации демографы пытались говорить об оздоровлении нации, но к сожалению, причиной этого «оздоровления» являлась лишь смерть людей, которые в капиталистических странах могли бы выжить (Riley, 199*) • Подобные тенденции с тревогой отмечали сторонники реформ в СССР и других социалистических странах (World Bank Adas, 1990, р. б—9; World Tables, 1991, passim). Еще одним симптомом упадка социализма стало частое употребление термина «номенклатура», который, по-видимому, проник на Запад благодаря статьям и книгам диссидентов. До этого времени партийные «кадры», которые составляли основу командной системы коммунистических стран, за границей воспринимались с уважением и невольным восхищением, хотя репрессированные коммунистическими режимами диссиденты, например троцкисты в СССР и Милован Джилас в Югославии (Milovan Djilas, 1957), предупреждали об опасности вырождения номенклатуры в коррумпированную бюрократию. В 1950-е и даже в 19бо-е годы в западной, и особенно американской, прессе преобладало убеждение, что секретом распространения коммунизма по всему миру являлись четкие и слаженные действия коммунистических партий и их монолитных, самоотверженных «кадров», которые неукоснительно (а порой и жестко) проводили в жизнь «линию партии» (Faimqd, 1956; Brzezinski, 1962; Duverger; 1972).
С другой стороны, термин «номенклатура», до 1980 года остававшийся исключительной принадлежностью советского административного жаргона, довольно точно характеризовал уязвимые места партийной бюрократии эпохи Брежнева — низкую компетенцию в сочетании с коррупцией. И действительно, со временем становилось все более очевидным, что в Советском Союзе главными рычагами управления выступают блат, кумовство и взяточничество. После «Пражской весны» социалистические страны Восточной Европы, за исключением Венгрии, отказались от серьезных экономических реформ. Что касается немногочисленных попыток вернуться к экономике командного типа в ее сталинской форме (как в Румынии Чаушеску) или в маоистской форме, когда волюнтаризм и моральный подъем заменяли экономический расчет (как на Кубе Кастро), то чем меньше о них будет сказано, тем лучше. Позже реформаторы назовут годы правления Брежнева «эпохой застоя» — в основном потому, что в это время прекратились всякие попытки серьезных экономических преобразований. Покупать зерно за границей было гораздо легче, чем налаживать работу внутреннего рынка. «Смазывать» ржавые шестеренки советской экономики с помощью повсеместных взяток было проще, Крах социализма
чем «прочищать» систему, не говоря уже о ее замене. Кто мог знать, каким окажется далекое будущее? А в краткосрочной перспективе казалось более важным угодить потребителю или, во всяком случае, сдерживать его недовольство. И потому в первой половине 1970-х условия жизни большинства советских граждан заметно улучшились.
Между двумя мировыми войнами СССР был практически выключен из глобальной экономики, а значит, Великая депрессия на него не повлияла. Во второй половине двадцатого века европейские социалистические страны гораздо активнее участвовали в мировых экономических процессах и поэтому в полной мере ощутили на себе кризис igyo-x годов. Насмешка истории состоит в том, что настоящими жертвами кризиса глобальной капиталистической экономики, сменившего «золотую эпоху» процветания, стали страны «развитого социализма» и СССР, а также некоторые государства третьего мира. А развитые рыночные страны, хотя и испытали некоторые потрясения, до начала 1990-х годов переживали кризис без особых потерь. Так, на экономический рост Германии и Японии кризис почти не повлиял. И напротив, «реальный социализм» вынужден был заниматься не только собственными системными проблемами, все менее разрешимыми, но и проблемами меняющейся и нестабильной мировой экономики, в которую он стремительно начал интегрироваться. Все вышесказанное удачно иллюстрирует международный нефтяной кризис 1973 года, радикально изменивший цены на энергоносители. Тогда под давлением всемирного картеля производителей нефти в лице ОПЕК (Организация стран — экспортеров нефти) цена на нефть (на тот момент довольно низкая и к тому же в послевоенный период неуклонно снижающаяся) выросла в четыре раза, а в конце 197о-х, после иранской революции,— еще в три раза. В самом деле, флуктуация цен выглядела весьма драматично: если в 19?о средняя цена на нефть составляла 2 доллара 53 цента за баррель, то в конце igSo-x то- -/се баррель „ тоил уже 41 доллар. У нефтяного кризиса было ДВР явно благоприятных последствия. Нефтедобывающие страны, видное место среди которых занимал СССР, фактически начали превращать свои нефтяные запасы в золото. Это было похоже на гарантированный выигрыш в еженедельной лотерее — миллионы текли в страну без всяких усилий. В итоге экономические реформы откладывались, а Советский Союз получил возможность расплачиваться с капиталистическими странами за быстро растущий импорт промышленных товаров. С 1970 по 1980 год доля энергоносителей в советском экспорте в развитые страны выросла с 19 до 32% (СССР, 1987, р. 32). По оценкам некоторых исследователей, именно внезапно свалившееся богатство в середине 19?о-х годов подвигло брежневский режим к более активному соперничеству с США на международной арене (именно в то время третий мир захлестнула новая волна революций) и к самоубийственной гонке вооружений (Maksimenko, 199*)
ф
502 Времена упадка
Второе благоприятное последствие нефтяного кризиса заключалось в том, что у стран-миллиардеров из ОПЕК (часто обладавших небольшим населением) появилось значительное количество «свободных» нефтедолларов. Международная банковская система превращала их в займы и ссуды, доступные всем желающим. Немногие развивающиеся страны устояли тогда перед соблазном позаимствовать миллионы, которые сами просились в карманы; именно это обстоятельство в начале igSo-x вызвало общемировой кризис неплатежей. Для обратившихся к внешним займам социалистических стран — в частности, для Польши и Венгрии—эти деньги казались благом, позволявшим одновременно инвестировать в промышленность и повышать
уровень жизни своих граждан.
Но из-за этого социалистические страны острее ощутили последствия мирового кризиса 1980-х годов: их экономическим системам, в частности польской экономике, просто не доставало гибкости для эффективного использования хлынувших ресурсов. Показательно, что из-за роста цен потребление нефти в Западной Европе в 1973—1985 годах сократилось на 40 %, а в СССР и Восточной Европе—только на 20% (КдПб, 1990, р. 39) - Другими примерами нерационального использования энергии стало резкое увеличение себестоимости производства нефти в СССР, а также истощение нефтяных месторождений в Румынии. В начале igSo-x Восточную Европу охватил энергетический кризис. Это, в свою очередь, привело к нехватке продуктов питания и промышленных товаров—за исключением тех стран, которые, подобно Венгрии, продолжали заимствовать деньги, ускоряя инфляцию и снижая фактическою заработную плату. Вот так европейские страны «реального социализма» встретили последнее десятилетие своего существования. Единственным более или менее эффективным средством борьбы с кризисом виделся возврат к традиционной сталинской системе централизованного планирования, по крайней мере там, где такое планирование еще существовало (s Венгрии и Польше, например, оно уже практически не применялось). В 1981—1984 годах это принесло временное облегчение. Внешний долг социалистических стран уменьшился на 35—70% — за исключением все тех же Венгрии и Польши. Многие ошибочно надеялись, что прежний экономический рост вернется, а систему не придется реформировать. Это в свою очередь «привело к „большому скачку назад", к долговому кризису и дальнейшему ухудшению экономического положения» (Kollo, р. 4г). Именно в это время СССР возглавил Михаил Сергеевич Горбачев. III
Обратимся теперь к политике стран «реального социализма», поскольку именно политике, как высокой, так и уличной, суждено было в 1989—1991 годах привести к падению коммунизма в СССР и странах Восточной Европы. Крах социализма
С политической точки зрения Восточная Европа всегда являлась ахиллесовой пятой советской системы, а Польша и, в меньшей степени, Венгрия были ее самым уязвимым местом. Как мы уже видели, после «Пражской весны» большинство европейских коммунистических режимов утратили доверие своих граждан *. Порядок держался на принуждении, за которым стояла угроза советского военного вмешательства, или, в лучшем случае (как, например, в Венгрии), на большем материальном благополучии и минимуме свобод, поддерживать которые со временем стало невозможно из-за экономического спада. При этом, за единственным исключением, ни в одной из этих стран не была возможна организованная политическая или иная публичная оппозиция. И только в Польше благодаря сочетанию трех факторов такая возможность была реализована. Во-первых, общественное мнение Польши объединяло не только неприятие существующей власти, но и антирусский, антисемитский, католический национализм. Во-вторых, Церковь сохранила свою независимость от власти. Наконец, в-третьих, с середины 195°-х годов рабочий класс регулярно демонстрировал свою политическую мощь, организуя масштабные забастовки. В таких условиях режим предпочитал сохранять терпимость или даже идти на уступки — в 1970 году коммунистический лидер страны даже ушел в отставку — в надежде, что оппозиция не приобретет организованный характер. Между тем имеющееся у коммунистов поле для политического маневра угрожающе сузилось. Уже с середины 1970-х им противостояло организованное рабочее движение, поддерживаемое искушенными в политике интеллектуалами, в основном бывшими марксистами, и все более напористая польская Церковь, которую вдохновило состоявшееся в 1978 году избрание польского кардинала первым в истории Папой-славянином. В 1980 году триумф профсоюзного движения «Солидарность», превратившегося в настоящую общенациональную оппозицию, опирающуюся на массовые забастовки, показ; ч две вещи: . 'оммулистическая власть в Польше исчерпала себя, но свергнуть ее одной агитацией не удастся. В 1981 году Церковь и государство согласились обезопасить страну от военного вмешательства СССР (которого серьезно опасались); в результате в стране на несколько лет было введено военное положение, сохранявшее легитимность в глазах и коммунистического руководства, и общества. Порядок довольно легко удалось восстановить, но правительство, по-прежнему беспомощное перед лицом экономических проблем, ничего не сумело предложить оппозиции, а следовательно, и обществу. Вопрос стоял так: либо в ситуацию все же вмешаются русские, либо режиму довольно скоро придется отказаться от ключевого эле-
* Исключение составляли только менее развитые части Балканского полуострова, в частности Албания, южная часть Югославии и Болгария. Здесь коммунистические партии выиграли первые многопартийные выборы после 1989 года. Однако
даже тут слабость коммунистической системы вскоре стала очевидной. Времена упадка
мента коммунистического правления—однопартийной системы. Но по мере того как другие коммунистические правительства Восточной Европы с тревогой наблюдали за развитием событий в Польше, тщетно пытаясь не допустить появления в своих странах оппозиции польского образца, становилось все более ясно, что советской интервенции не будет,
В 1985 году генеральным секретарем Коммунистический партии Советского Союза стал убежденный сторонник реформ Михаил Горбачев. Это не было случайностью. Прежний генеральный секретарь и глава КГБ Юрий Андропов (1914—1984) в *983 году фактически порвал с брежневским наследием, но из-за его болезни и смерти реформы пришлось отложить на два года. Все коммунистические правительства, как внутри, так и за пределами советской орбиты, прекрасно понимали, что близятся радикальные перемены. При этом никто, включая и нового генерального секретаря, не знал, к чему эти новации могут привести.
Эпоха застоя, предмет резкой критики Горбачева, стала для советской элиты периодом бурного политического и культурного брожения. Речь идет не только о немногочисленной советской «верхушке», принимавшей реальные политические решения; сюда можно отнести довольно большую часть образованного и технически подготовленного среднего класса, а также различных специалистов, приводивших в движение экономику страны: ученых, техническую интеллигенцию, различного рода экспертов и руководителей предприятий. Сам Горбачев в какой-то мере принадлежал к этому новому поколению образованных «кадров»: он получил юридическое образование, тогда как классический путь наверх в сталинскую эпоху (а часто и позже) вел от заводского станка—через диплом инженера или агронома—в партийный аппарат. Масштабы этого незримого брожения сложно оценить, исходя только из числа новоявленных диссидентов, которых было в лучшем случае несколько сотен. Прежде запрещенная или полулегальная критика и самокритика заполнила культурное пространство брежневского СССР. Это произошло прежде всего благодаря бесстрашным главным редакторам «толстых журналов» (в частности, главному редактору журнала «Новый мир»). Дух критики проник и в важнейшие сферы партийной и государственной жизни — например, в службы безопасности и внешней политики. Без этого внутреннего брожения призыв Горбачева к гласности не вызвал бы столь быстрого и широкого отклика.
Но не следует путать чаяния политической и интеллектуальной элиты с ожиданиями большинства. В отличие от жителей коммунистических стран Восточной Европы, советские люди не знали и не могли знать никакой другой власти, и потому коммунистический режим казался им легитимным и вполне приемлемым. Коммунизм могли сравнивать разве что с немецкой оккупацией IQ4I—1944 годов, в которой трудно было найти что-то хорошее. Крах социализма
В 199° ГоДУ каждый житель Венгрии старше 6о лет обладал юношескими или взрослыми воспоминаниями о прежних временах, в то время как жителю СССР, чтобы помнить об этом, надо было дожить почти до 90 лет. Государственный строй Советского Союза не менялся со времен гражданской войны, а политический режим характеризовался практически непрерывной преемственностью власти. Исключение составляли только территории на западной границе, присоединенные (или повторно обретенные) СССР в 1939—1940 годах. Это было что-то вроде прежней царской империи при новом управлении. Именно поэтому вплоть до конца i98o-x годов СССР почти не сталкивался с политическим сепаратизмом. Сепаратистские тенденции отмечались только в Прибалтийских республиках, которые с 1918 по 1941 являлись независимыми государствами, на Западной Украине, до 1918 года входившей в империю Габсбургов, и, возможно, в Молдавии (бывшей Бессарабии), с 1918 по 1940 год принадлежавшей Румынии. Но даже в Прибалтике диссидентов было не намного больше, чем в России (Lieven, 1993)-В довершение всего советский режим не просто вырос на местной почве — он в нее «врос». Со временем среди членов партии, в которую раньше вступали преимущественно этнически русские, стало появляться все больше представителей Прибалтийских и Закавказских республик. Режим приспосабливался к народу, а народ каким-то образом приспосабливался к режиму. Как писал диссидент-сатирик Зиновьев, в СССР действительно появился «новый советский человек», пусть даже он (или она, насколько в СССР вообще учитывались различия между мужчиной и женщиной) совершенно не соответствовал своему официальному определению. Он или она чувствовали себя в системе довольно уверенно (Zinoviev, 1979) - Система обеспечивала гарантированное трудоустройство и полный комплекс социальных услуг— скромный, но доступный. Советский человек жил в социально и экономически эгалитарном обществе и обладал одним, по
крайней мере, из приписываемых социализму преимуществ — «правом га праздность», упоминавшимся Полем Лафаргом (lafargue, 1883) • Более того, большинству советских людей брежневская эпоха казалась не «застоем», а наилучшим временем в их жизни, жизни их родителей и даже дедушек и бабушек.
Неудивительно поэтому, что реформаторы столкнулись не только с противодействием бюрократии, но и с сопротивлением многих простых людей. С характерным для представителя элиты раздражением один из сторонников реформ писал: «Наша система породила людей, материально зависимых от общества, которые больше стремятся получать, а не отдавать. К этому привела политика так называемого эгалитаризма (...) пропитавшая советское общество насквозь. (...) Тот факт, что наше общество разделено на два класса — тех, кто принимает решения и распределяет, и тех, кто подчиняется и получает, является огромным тормозом общественного развития. Homo soveticus 5 0 0 бремена упадка
одновременно является и балластом, и препятствием. С одной стороны, он противится реформам, а с другой стороны, выступает в роли основы существующей системы» (Afanassiev, р. 13—14)-С социально-политической точки зрения СССР являлся стабильным государством. Отчасти эта стабильность была обусловлена изоляцией от внешнего мира, основанной на страхе и цензуре, но дело не ограничивалось только этим. Случайно ли то, что в СССР не было студенческих волнений, подобных волнениям 1968 года в Польше, Чехословакии и Венгрии? И что даже после прихода Горбачева к власти реформаторское движение почти не затронуло молодежь? (Исключение составляли только Прибалтийские республики.) Что это было скорее «восстание тридцати- и сорокалетних», т. е. поколения, появившегося на свет после Второй мировой войны, но до начала комфортного брежневского «оцепенения»? Советским обывателям реформы были совершенно не нужны.
Перемены, как обычно, шли «сверху». Пока далеко не ясно, каким образом убежденному и искреннему стороннику реформ удалось 15 марта 1985 года возглавить КПСС, став преемником Сталина на этом посту. Подробности тех событий мы узнаем не раньше, чем последние страницы советского периода окончательно станут достоянием истории и перестанут быть поводом для обвинений и самооправданий. Впрочем, здесь важны не столько тонкости кремлевской политики, сколько те два условия, благодаря которым у власти оказался такой человек, как Горбачев. Во-первых, убежденных сторонников социализма крайне возмущало разложение партийного руководства, характерное для эпохи Брежнева. А коммунистическая партия, даже вырождающаяся, не могла существовать без искренних лидеров-социалистов; точно так же невозможно представить себе Католическую церковь без епископов и кардиналов, выступающих носителями настоящей веры. Во-вторых, образованные и технически компетентные слои, приводившие в движение советскую экономику, прекрасно понимали, что без радикальных, фундаментальных изменений систему ожидает неизбежный крах. Кризис назревал не только из-за низкой эффективности и негибкости системы, но и потому, что слабеющая экономика была уже не в силах удовлетворять все потребности военной сверхдержавы. Уровень военных расходов дошел до опасной отметки уже в 1980 году, когда впервые за много лет советские вооруженные силы приняли непосредственное участие в войне. Пытаясь обеспечить хотя бы минимум стабильности в соседнем Афганистане, Советский Союз ввел свои войска на территорию этого государства, которым с 1978 года руководили местные коммунисты. Народно-демократическая партия Афганистана состояла из двух враждующих фракций, каждая из которых восстановила против себя местных землевладельцев, мусульманское духовенство и других сторонников прежнего порядка такими «нечестивыми» мерами, как земельная реформа и предоставление Крах социализма
гражданских и политических прав женщинам. С начала 195о-х годов и с молчаливого согласия Запада Афганистан тихо пребывал в советской сфере влияния. Однако ввод советских войск на его земли США сочли серьезным выпадом в отношении «свободного мира». Американцы — через Пакистан — наладили бесперебойное снабжение мусульманских фундаменталистов деньгами и оружием. Как и ожидалось, афганские власти при поддержке советской армии без особого труда взяли под контроль крупные города, но СССР это стоило очень дорого. Афганистан превратился — как на то и надеялись некоторые американские политики — в советский Вьетнам. У нового советского лидера, желающего преобразований, был единственный вариант действий: ему надо было как можно скорее покончить с «холодной войной» и прекратить конфронтацию с Соединенными Штатами, которая обескровливала экономику. Именно это стало ближайшей
целью Горбачева и его величайшим достижением, ибо ему достаточно быстро удалось убедить недоверчивые правительства Запада в мирном характере советских намерений. В результате Горбачев приобрел на Западе огромную и стойкую популярность, резко контрастирующую с нарастающим в СССР недовольством его политикой, жертвой которого он и пал в 1991 году. Но если один человек мог положить конец четырем десятилетиям «холодной войны», то таким человеком, несомненно, стал Горбачев.
С начала 1950-* годов экономисты коммунистических стран пытались сделать плановую экономику более рациональной и гибкой, вводя рыночное ценообразование и расчет прибыли и убытков на предприятиях. Таким путем, в частности, шли сторонники реформ в Венгрии. Если бы не ввод советских войск в Чехословакию в 1968 году, чешские реформаторы пошли бы еще дальше. И чехи, и венгры надеялись, что эти меры в свою очередь подтолкнут либерализацию и демократизацию политической системы. Горбачев разделял подобную точку зрения1-, рассчитывая н> восстановление (или установление) более совершенного общества, чем существующий «реальный социализм». На данном этапе влиятельные сторонники реформ не собирались, хотя бы по политическим соображениям, полностью отказываться от социализма. Однако постепенно экономисты-реформаторы стали приходить к заключению, что плановая система хозяйствования, недостатки которой с igSo-x годов широко обсуждались в обществе, не поддается реформированию изнутри"*.
* Еще до своего избрания генеральным секретарем Горбачев открыто признавал, что разделяет весьма «широкую», фактически социал-демократическую, позицию Итальянской коммунистической партии (Montagni, 1989, p. 8s).
** Самые интересные исследования по этому вопросу принадлежат перу венгерского автора Яноша Корнай. См., в частности, его работу «Экономика дефицита»: Jonas Kornai, Economics of Shortage (Amsterdam, 1980).
5 0 0 Времена упадка
IV
Свою кампанию по преобразованию социализма Горбачев начал с двух лозунгов—с «перестройки» и «гласности» ' .
Однако вскоре выяснилось, что между гласностью и перестройкой существуют неразрешимые противоречия. Реформы можно было проводить, только опираясь на командно-административную структуру, унаследованную от сталинских времен. Такая же ситуация была характерна и для царской России— реформы там всегда начинались «сверху». Но монолит «партия-государство» одновременно выступал основным препятствием на пути преобразования системы, поскольку он сам создал эту систему, приспособился к ней, был в ней жизненно заинтересован и не мог найти ей альтернативу* *. Конечно, командно-административная система являлась не единственным фактором, блокирующим реформы; в частности, реформаторы, причем не только в России, обличали в этом «бюрократию», не чувствующую нужд страны и неспособную поддержать инициативы народа. Но сказанное отнюдь не отменяет тот бесспорный факт, что большая часть партийно-государстве иного аппарата встретила реформы с безразличием, граничащим с враждебностью. Гласность была призвана мобилизовать общественное мнение против сопротивляющегося партийного аппарата. Но логическим следствием распространения гласности явилось ослабление единственной силы, способной на активные действия. Как указывалось выше, структура советской системы и ее modus operandi были преимущественно военными. Демократизация армии вряд ли повысит ее дееспособность. Но если вооруженные силы больше не требуются, упразднять их можно только после того, как будет представлена эффективная гражданская альтернатива; в противном случае реформы приведут не к перестройке, а к хаосу. Иначе говоря, Советский Союз эпохи Горбачева упал в пропасть между гласностью и перестройкой.
Ситуация усугублялась тем, что программа гласности была продумана гораздо более детально, чем программа перестройки. Гласность подразумевала установление (или восстановление) конституционного и демократического строя, основанного на верховенстве закона и широких гражданских свободах. Это подразумевало отделение партии от государства, а также (в противо-
* В качестве интересного примера взаимовлияния идей, высказываемых официальными сторонниками реформ и диссидентами в годы правления Брежнева, можно сослаться на то, что Солженицын призывал к «гласности» в своем открытом письме к съезду Союза писателей СССР еще в 1967 году, перед своей высылкой из Советского Союза.
** Как говорил в 1984 году автору настоящей книги один коммунистический чиновник по поводу китайской «перестройки»,
«мы вводим в нашу систему некоторые элементы капитализма, но не знаем, к чему все это может привести. С1949 года ни один
китаец (за исключением нескольких стариков в Шанхае) не знает, что такое капитализм».
Крах социализма
положность всей советской традиции, начиная со Сталина) переход правительственных
полномочий от партии к государству, что влекло за собой отказ от однопартийной системы и
руководящей роли партии. Это также означало восстановление Советов на всех уровнях, в форме демократически избираемых представительных органов, вплоть до Верховного Совета, который, в качестве суверенной законодательной ассамблеи, наделял полномочиями и контролировал исполнительную власть. Во всяком случае, такова была теория.
И действительно, новая конституционная система постепенно была установлена. После этого в 1987—1988 годах наметились и общие контуры экономической перестройки: возникла сеть мелких частных предприятий-кооперативов («вторая экономика»), а также было разрешено банкротство убыточных государственных заводов и фабрик. Но в реальности разрыв между риторикой экономических реформ и ухудшающейся экономической ситуацией увеличивался день ото дня.
В этом заключалась огромная опасность. Конституционные реформы по сути упразднили один набор политических механизмов, заменив его другим. Но оставался открытым вопрос о функциях новых институтов власти; ясно было лишь то, что процесс принятия политических решений в демократическом государстве более сложен, чем в военно-административном государстве. Для большинства людей единственная разница между этими двумя системами заключалась в том, что в первом случае каждые несколько лет они могли бы участвовать в настоящих демократических выборах и голосовать за партии, критикующие правительство. Впрочем, настоящим критерием успеха перестройки являлась не новая управленческая теория, а эффективная работа экономики, которую проще всего оценивать по конкретным результатам. Ведь большую часть советских граждан интересовали прежде всего размеры их реальной заработной платы, продолжительность рабочего дня, количество и ассортимент доступных точароя и услуг, легкость, с какой все это можно было себе позволить. Однако в т э время как было вполне ясно, против чего выступали сторонники экономических реформ и что они стремились упразднить, с их позитивными взглядами дело обстояло сложнее. К сожалению, их конструктивная альтернатива — так называемая «социалистическая рыночная экономика», основанная на автономных и экономически жизнеспособных предприятиях, частных или кооперативных, и управляемая из «центра макроэкономического планирования», — по существу оставалась пустой фразой. Сторонники реформ стремились воспользоваться преимуществами капитализма, не отказавшись от выгод социализма. Никто не знал, как будет происходить переход от плановой экономики к новой системе, а также каким образом будет функционировать получившаяся в результате экономика смешанного типа. В частности, у молодых реформаторов особой популярностью пользовалась ультрарадикальная рыночная модель в духе Рейга-510 Времена уп адка
на или Тэтчер, обещавшая, как им тогда казалось, радикальное, но автоматическое решение всех проблем. (Как и следовало ожидать, этого не произошло.)
Возможно, для сторонников Горбачева самым доступным образцом для подражания выступала далекая «новая экономическая политика» 1921— 1929 годов. Тогда реализация НЭПа «принесла ощутимые плоды, за несколько лет оживив сельское хозяйство, торговлю, промышленность и финансы», и значительно улучшила экономическую ситуацию «при помощи рыночных механизмов» (Vernikov, 1989, р. 13). С завершением эпохи Мао сходная политика рыночного либерализма и демократизации привела к значительным экономическим успехам в Китае, рост ВНП которого в 1980-6 годы уступал только показателям Южной Кореи и составлял в среднем ю % в год (World Bank Atlas, 1990)- И все же не стоило сравнивать отчаянно бедную, отсталую в технологическом отношении и практически полностью крестьянскую Россию 1920-х годов с урбанистическим и промышленно развитым Советским Союзом i98o-x, самый передовой промышленный сектор которого, военно-промышленно-научный комплекс (включая космическую программу), работал на рынке, где имелся единственный покупатель — государство. Перестройка, несомненно, оказалась бы боАее эффективной, если бы Россия того времени (подобно Китаю igSo-х) на 8о % состояла из крестьян, чьи самые смелые мечты о богатстве ограничивались приобретением единственного телевизора. (Уже в начале igyo-x годов около /о% советских граждан смотрели телевизор в среднем полтора часа в день) (КегЫау, р. що—141). Конечно, различия между советской и китайской перестройкой нельзя объяснить только лишь «разницей во времени» или даже тем очевидным фактом, что китайцы старались сохранить в неприкосновенности свою командно-административную систему. По-видимому, Китай удачно воспользовался культурными традициями Дальнего Востока, которые способствуют экономическому росту при любой социальной системе. Но это решать уже историкам двадцать первого века.
Мог ли кто-нибудь в 1985 году предполагать, что СССР и его Коммунистическая партия через шесть лет прекратят свое существование, а все остальные коммунистические режимы Восточной Европы тоже исчезнут? Правительства Запада оказались совершенно не готовы к такому повороту событий; отсюда можно заключить, что прежние разговоры о неизбежном крахе идеологического врага носили в основном пропагандистский характер. Тем временем Советский Союз все стремительнее двигался к своему концу. Происходило это из-за комбинации гласности, которая вызвала дезинтеграцию властных структур, и перестройки, нарушившей работу прежних экономических механизмов и не создавшей новых. Жизненные стандарты советских граждан ухудшались день ото дня. Страна внедряла начала демократии и Крах социализма 5 Ч
плюрализма, сползая к экономической анархии: с 1989 года, впервые после введения централизованного планирования, в России больше не было пятилетнего плана (Di Leo, 1992, p. юо). Сложившаяся ситуация являлась очень опасной, так как подрывала и без того непрочное экономическое и политическое единство СССР.
Поскольку в Советском Союзе шли процессы структурной децентрализации, составные части страны удерживались вместе в первую очередь благодаря всесоюзным институтам: партии, армии, силам безопасности, централизованному планированию. Центробежные тенденции стали очевидными уже в долгие годы правления Брежнева. Фактически СССР представлял собой систему автономных «феодальных княжеств». Местных правителей (партийных секретарей союзных республик с подчиненными им председателями исполкомов, а также директоров больших и малых предприятий, обеспечивающих экономическую жизнь страны) объединяла только зависимость от московского центра, который назначал, переводил и смещал кадры, а также необходимость выполнить спускаемый сверху план. В этих достаточно широких рамках местное начальство пользовалось значительной свободой действий. Действительно, экономика просто не смогла бы функционировать без развития экономических связей, независимых от центра, и обеспечивали их именно эти люди. Сеть сделок по обмену услугами с другими кадрами, занимающими сходные должности, являлась своего рода «параллельной экономикой», существовавшей наряду с центральным планированием. К сказанному можно добавить, что по мере превращения Советского Союза в сложное индустриальное и урбанистическое общество кадры, которые отвечали за реальное производство, распределение и заботу о гражданах, всё с большим недоверием относились к министерствам и партийному руководству, чьи конкретные функции стало теперь сложно определить. Исключение составляла разве что «функция» личного обогащения, широко реализуемая чиновниками в брежневский период. Неприятие явной и повсеместной коррупции номенклатуры и явилось первым толчком к реформам, причем Горбачева поддержали многие экономисты и руководители предприятий, особенно работавшие в военно-промышленном комплексе. Эти люди искренне хотели улучшить управление деградирующей и с научно-технической точки зрения малоэффективной экономической системой, ибо никто лучше их не представлял себе реальное состояние дел. К тому же для работы им не требовались санкции партии; если бы вся партийная бюрократия вдруг исчезла, каждый из них остался бы на своем месте, Они были необходимы, а партийная бюрократия—нет. И действительно, им удалось пережить развал Советского Союза и даже организовать в 1990 году собственную «группу давления»—Научно-промышленный союз СССР. После падения коммунизма эта организация (а также ее наследники) объединяла потенциально законных владель-512 Времена упадка
цев, прежде руководивших своими предприятиями, не имея фактического права собственности. Тем не менее коррумпированная, неэффективная и во многом паразитическая административная система была необходима экономике, построенной по командному принципу. И потому альтернативой партийной власти на ближайшее будущее должна была стать не демократическая или конституционная власть, а безвластие. Так и произошло. Горбачев (как впоследствии и сменивший его Ельцин) перенес свои полномочия с партии на государство и в качестве конституционного президента легально получил возможность управлять страной при помощи указов. На бумаге такая власть превышала власть прежних советских лидеров, включая Сталина (Di Leo, 1992, p. in). Но на это почти никто не обратил внимания—за исключением разве что недавно сформированных демократических или, скорее, конституционно-общественных ассамблей в лице Съезда народных депутатов СССР и Верховного Совета СССР (1989)- Ведь страной больше никто не руководил или, по крайней мере, в ней никто никому не подчинялся. Вышедший из-под контроля Советский Союз, подобно летящему на рифы гигантскому танкеру,
стремительно двигался в сторону дезинтеграции. «Линии разлома» наметились уже давно. С одной стороны, это была система территориальной автономии власти, в значительной степени воплощенная в федеративном устройстве, с другой — автономные экономические комплексы. Поскольку официальной теорией образования Советского Союза являлась территориальная обособленность национальных групп (как в пятнадцати союзных республиках*, так и в автономных областях и краях), в систему была заложена возможность распада по национальному признаку, хотя до этого времени сепаратизм проявлялся лишь в трех Прибалтийских республиках. Первые националистические организации—«национальные фронтьг>—появились только после 1988 года в ходе кампании гласности (в частности, в Эстонии, Латвии, Литве и Армении). Однако на этом этапе национализм, даже в Прибалтике, был направлен не против центра, а против медленно перестраивающихся местных коммунистических организаций или же, как в Армении, против соседей (в лице Азербайджана). В борьбу за независимость национальные движения включились далеко не сразу. Но уже с 1989—199° г ' дов национализм принимает более радикальный характер, чему способствует выход на политическую арену сторонников решительных реформ, продолжающееся сопротивление партийной номенклатуры в новых органах власти,
Помимо РСФСР (Российской Федерации), значительно превосходившей другие республики как по территории, так и по численности населения, в состав СССР также входили Армения, Азербайджан, Белоруссия, Эстония, Грузия, Казахстан, Киргизия, Латвия, Литва, Молдавия, Таджикистан, Туркмения, Украина и Узбекистан.
Крах: социализма
обостряющиеся противоречия между Михаилом Горбачевым и его жертвой, соперником и — в будущем — преемником Борисом Ельциным.
Сражаясь с советской бюрократией, реформаторы искали поддержки у националистов союзных республик. В результате последние значительно укрепили свои позиции. В самой России звучали призывы поставить интересы своей республики выше интересов других республик, которые субсидировались Россией и при этом жили лучше ее; это был мощный аргумент радикалов в борьбе с партийной бюрократией, укрепившейся в центральном аппарате. Борис Ельцин, партийный функционер старой закалки, у которого качества политика старого стиля (жесткость и хитрость) сочетались с качествами политика нового времени (демагогией, общительностью и умением прислушиваться к прессе), проложил себе путь наверх, завоевав власть в Российской Федерации. Это позволило ему обойти учреждения горбачевского Советского Союза. И действительно, функции союзного государства и его основной составляющей, РСФСР, не были четко разделены. Преобразовав Россию в одну из республик, Ельцин de facto способствовал дезинтеграции Союза, на смену которому должна была прийти ельцинская Россия. В 1991 году так и произошло.
Экономический распад способствовал политической дезинтеграции. После отмены планирования и государственного заказа согласованная и упорядоченная всесоюзная экономическая система прекратила свое существование. Края, области и другие территориальные образования стремились к самодостаточности или, в крайнем случае, к двусторонним бартерным обменам. Директора крупных предприятий, давно привыкшие к такому положению дел, меняли промышленные товары на продукты питания у председателей колхозов. Ярким примером тому стало преодоление нехватки хлеба в Ленинграде первым секретарем обкома КПСС Гидасповым. Он позвонил Назарбаеву, республиканскому партийному лидеру Казахстана, и договорился о поставках хлеба в обмен на обувь ч с гать (Roldyrev. 1991} Подобные факты свидетельствовали о вопиющей неэффективности системы всесоюзного распределения. «Партикуляризм, автаркия, возвращение к примитивным обменам оказались реальными следствиями законов, освободивших экономическую инициативу на местах» (DiLeo,p. юг).
«Точка возврата» была пройдена во второй половине 1989 года — накануне двухсотлетней годовщины французской революции. Интересно, что французские историки-ревизионисты как раз в это время много писали о незначительном влиянии французской революции на политику двадцатого века. Политический надлом последовал (как и во Франции восемнадцатого века) вслед за созывом летом того же года новых, демократически избранных ассамблей. Экономический распад стал необратимым между октябрем 1989 года и маем 1990 года. Впрочем, всеобщее внимание в тот момент было приковано к другому событию, связанному с положением в СССР, но вторичному по своей сути, — 514 Времена упадка
внезапному и опять-таки непредсказуемому падению коммунистических режимов Восточной Европы. С августа и до конца 1989 года коммунисты отказались от власти или потеряли ее в
Польше, Чехословакии, Венгрии, Румынии, Болгарии и Германской Демократической Республике. За исключением Румынии, все это происходило без единого выстрела. Вскоре после этого коммунизм пал в двух балканских государствах, не входивших в советскую сферу влияния,—в Югославии и Албании. Германская Демократическая Республика была присоединена к Западной Германии, а в Югославии началась гражданская война. За этими процессами пристально наблюдал не только Запад; коммунистические правительства на других континентах с возрастающим беспокойством следили за происходящим. В целесообразности безграничной гласности и ослабления государства сомневались как сторонники радикальных экономических реформ в Китае, так и последователи традиционного централизованного планирования на Кубе (см. главу 15). В середине 1989 года, когда демократизация перекинулась с Советского Союза на Китай, здешнее правительство, после понятных колебаний и резких внутренних разногласий, укрепило свою власть, подавив массовые волнения при помощи насилия. Войска разогнали массовую студенческую демонстрацию на главной площади страны; при этом, как полагают (достоверных данных на момент написания этих строк по-прежнему нет), погибло несколько сотен человек. Запад ужаснулся трагедии на площади Тянь-аньмэнь, а коммунистическое правительство Китая утратило остатки доверия молодых китайских интеллектуалов, но благодаря такому повороту событий китайские власти смогли беспрепятственно продолжать экономическую либерализацию, не опасаясь внутренних политических проблем. Таким образом, после 1989 года коммунизм прекратил свое существование только в СССР и его сателлитах (включая Монголию, между двумя мировыми войнами выбравшую советский, а не китайский протекторат). На данном этапе кризис практически не затронул три коммунистичеасих режима Азии (Китай, Северную Корею и Вьетнам), а также изолированную и далекую Кубу.
V
После французской революции прошло двести лет, и события 1989—1990 годов в Восточной Европе невольно тоже хотелось назвать «революцией». Под таковой мы понимаем свержение существующего строя—и действительно, в социалистических странах этого региона сменился государственный строй. И все же слово «революция» выбрано не совсем удачно, потому что ни одно коммунистическое правительство Восточной Европы не было свергнуто. Нигде, за исключением Польши, не сформировались внутренние силы, представлявшие серьезную угрозу для коммунистической власти. Но и здесь появ-Крох социализма
ление мощной политической оппозиции вызвало не мгновенное разрушение системы, а ее постепенную трансформацию в процессе переговоров, компромиссов, преобразований: после смерти генерала Франко в 1975 году аналогичным путем перешла к демократической форме правления Испания. Единственной угрозой для режимов, находящихся в советской орбите, выступала позиция Москвы, которая дала понять, что на военное вмешательство ради спасения верных ей руководителей, как в 1956 или в 1968, она более не пойдет. С завершением «холодной войны» Москва заметно утратила интерес к своим сателлитам; по ее мнению, если коммунистические правительства региона хотели остаться у власти, им следовало придерживаться той же гибкой политики либерализации и реформ, что проводилась польскими и венгерскими коммунистами. Впрочем, консерваторов в Берлине и Праге теперь ни к чему не принуждали; они оказались предоставленными собственной участи.
Невмешательство Советского Союза усугублялось несостоятельностью государственного устройства социалистических стран. Правительства удерживали власть только благодаря созданному ими вокруг себя политическому вакууму, не оставлявшему альтернативы существующему положению вещей — за исключением иммиграции (доступной немногим) или участия в немногочисленных интеллигентских кружках. Большинство граждан довольствовалось такой ситуацией, так как никаких иных перспектив они не видели. Самые энергичные, талантливые, целеустремленные устраивались внутри системы, поскольку она контролировала все должности и места, требующие неординарных качеств или подразумевающие их публичное выражение. Сюда относились даже такие далекие от политики виды деятельности, как прыжки с шестом или игра в шахматы. Сказанное верно и в отношении официально допускаемой оппозиции в лице деятелей искусства, которые, по мере того как система теряла контроль чад обществом, получали все большую свободу творчества. Правда, после падения коммунизма отказавшимся эмигрировать писателям-диссидентам пщишюсь заплатить за это высокую цену — их воспринимали как коллаборационистов *. Неудивительно поэтому, что люди по большей части выбирали спокойную жизнь и формально поддерживали систему, в которую уже давно верили
только младшие школьники. Они продолжали ходить на выборы и на демонстрации даже после исчезновения серьезных наказаний за инакомыслие. Одна из причин, объясняющих особо яростное обличение системы в странах типа ГДР и Чехословакии, заключалась в том, что «подавляющее большинство граждан принимало участие в показных выборах просто чтобы избежать неприятностей, которые, впрочем, уже дав-
* Даже такой страстный противник коммунизма, как Александр Солженицын, начинал свою писательскую карьеру в рамках системы, которая из реформаторских соображений позволила издать его первые произведения. 510 Времена упадка Крах социализма 5 Л- "7
но никого не пугали; все ходили на обязательные демонстрации. (...) Осведомители легко покупались за мизерные привилегии. Люди часто соглашались доносить после весьма мягкого внушения» (Kolakowski, 1992, р- 55—56).
При этом в систему не верил уже никто, даже ее руководители. Власти, несомненно, очень удивились, когда «массы» отбросили былую пассивность и отказались подчиняться — вспомним, к примеру, запечатленное фотокамерой в 1989 году удивление президента Чаушеску: собравшаяся на площади толпа почему-то свистит, а не аплодирует ему. Причем в изумление коммунистических вождей поверг не сам факт неповиновения, а активность народа. В решающие моменты ни одно коммунистическое правительство Восточной Европы не отдало приказа стрелять в своих граждан. Все они мирно сложили с себя полномочия; исключением стала разве что Румыния, но и там сопротивление было недолгим. Возможно, восстановить порядок и не удалось бы — но власти даже и не пытались сделать это. Нигде не было видно убежденных коммунистов, готовых погибнуть в казематах за свою веру или хотя бы за довольно впечатляющие результаты сорокалетнего коммунистического строительства. Да и что они стали бы защищать? Экономические системы, неполноценность которых на фоне экономики Запада бросалась в глаза, которые понемногу разваливались и не поддавались реформированию, несмотря на серьезные и умные попытки сделать это? Системы, полностью утратившие те рациональные основания, в которых черпали свою веру коммунистические «кадры» прошлого, т. е. убеждение в том, что социализм превосхрдит капитализм и в будущем придет ему на смену? Кто теперь мог верить в такие вещи, казавшиеся вполне правдоподобными в 1940-6 или даже 1950-е годы? Социалистические страны ныне не только не сохранили единство, но и воевали друг с другом (как, например, Китай и Вьетнам в начале igSo-x годов), а значит, и единого «социалистического лагеря» больше не было. Советский Союз, страна Октябрьской революции, все еще оставался одной из двух сверхдержав — но это все, что осталось от былых надежд. При этом все правительства социалистических стран, за исключением Китая, как и большинство коммунистических партий третьего мира, прекрасно понимали, сколь многим они обязаны существованию этого «противовеса» экономическому и стратегическому господству США. Но в настоящее время СССР явно тяготился непосильной военно-политической ношей, и вскоре даже не зависящие от Москвы коммунистические государства (Югославия, Албания) почувствовали, насколько серьезно их ослабит исчезновение второй сверхдержавы.
Как бы то ни было, время настоящих коммунистов прошло, причем как в Европе, так и в СССР. В 1989 году лишь немногие люди моложе шестидесяти лет помнили Вторую мировую войну и движение Сопротивления, связавшие воедино патриотизм и коммунизм, а для пятидесятилетних это время было уже довольно далеким прошлым. Для многих граждан Восточной Европы легитимность их государств основывалась только на официальной риторике и рассказах стариков *. Более молодые члены партии были уже не коммунистами в прежнем смысле слова, а просто мужчинами и женщинами, делавшими карьеру в странах, которым выпало развиваться при социализме. По мере того как времена менялись, они, если позволялось, с легкостью расставались с прежними взглядами. Короче говоря, люди, управлявшие странами-сателлитами СССР, либо утратили веру в коммунизм, либо вообще никогда ее не имели. Пока система функционировала, они действовали по ее правилам. Когда стало ясно, что Советский Союз отпустил их в свободное плавание, реформаторы (как в Польше и Венгрии) постарались договориться о мирном отказе от коммунизма, а сторонники «твердой линии» (как в Чехословакии и ГДР) просто пребывали в ступоре до тех пор, пока не становилось ясно, что граждане больше их не слушаются. Но в обоих случаях, осознав, что их время истекло, коммунисты уходили без шума. Это, кстати, выглядело своего рода местью западным пропагандистам, уверявшим, что «тоталитарные» режимы никогда не сдаются просто так.
На смену им на короткое время приходили мужчины и (гораздо реже) женщины, представлявшие инакомыслящих или оппозицию, которые инициировали те самые акции процесса, что служили
«последним звонком» прежнему режиму. За исключением Польши, где основу оппозиции составляла Церковь и профсоюзное движение, новое руководство восточноевропейских стран состояло из смелых, но немногочисленных интеллектуалов, которые вдруг оказывались во главе масс; как и во время революции 1848 года, среди них было немало ученых и людей искусства. Ненадолго философы-диссиденты (Венгрия) или историки-медиевисты (Польша) становились президентами или премьер-министрами, а драматург Вацлав Гавел был избран президентом Чехословакии при поддержке довольно эксцентричных советников, от скандального американского poF-музыканта /.о аристократа из рода Габсбургов (князя Шварценберга), Шли бесконечные дискуссии о «гражданском обществе»—о совокупности добровольных общественных организаций или частных инициатив, которые заменят собой авторитарное государство, и о возврате к истинным принципам революции, позже искаженным большевиками* *.
* Все было несколько иначе в таких коммунистических странах третьего мира, как Вьетнам, где борьба за независимость продолжалась до середины igyo-x годов, а значит, гораздо большее число людей непосредственно в ней участвовало.
** Автор хорошо помнит одну дискуссию на вашингтонской конференции 1991 года. Посол Испании в США охладил тогда пыл присутствующих, напомнив, что после смерти генерала Франко в 1975 году студенты и бывшие студенты, многие из которых разделяли либерально-коммунистические взгляды, пребывали в аналогичной эйфории. «Гражданское общество», сказал он, просто означало, что молодым идеологам, на короткое время заговорившим от лица всего народа, хотелось думать, что такая ситуация сохранится навсегда.
510 Времена упадка
К сожалению, как и в 1848 году, момент свободы и истины оказался мимолетным. К политическому руководству вскоре пришли люди, которые обычно и занимают подобные должности. «Национальные фронты» и «гражданские движения», создававшиеся по принципу ad hoc, распадались так же быстро, как и возникали.
Нечто подобное происходило и в Советском Союзе, где до августа 199 года распад партийно-государственного аппарата протекал не особенно быстро. Все более очевидным становился провал перестройки; соответственно падало доверие к Горбачеву, чего не понимали на Западе, где популярность советского лидера оставалась оправданно высокой. В итоге президенту СССР приходилось постоянно лавировать, вступая в союзы и альянсы с различными политическими группировками, которые возникли с развитием советского парламентаризма. Это в свою очередь лишило его доверия со стороны как ранее поддерживавших его реформаторов, так и отступающих партийных структур. Горбачев войдет в историю как трагическая фигура, подобно «царю-освободителю» Александру II (1855—i88i), который разрушил то, что стремился реформировать, и, занимаясь этим, погиб сам *.
Обаятельный, искренний, умный и непритворно преданный коммунистическим идеям (которые, по его имению, были искажены во времена сталинизма), Горбачев оказался слишком зажатым, чтобы полноценно участвовать в кипении демократической политики, благодаря ему и зародившейся. Он был слишком осторожным для решительных действий и бесконечно далеким от жизни городской и индустриальной России, с которой он, как партийный функционер, практически не сталкивался. Его главная проблема заключалась не в отсутствии эффективной стратегии экономических реформ—таковой не было и после его ухода,—а в незнании повседневных реалий собственной страны.
Интересно сравнить Горбачева с другим советским лидером этого периода—с Нурсултаном Назарбаевым, который в 1984 году на гребне реформ пришел к власги в Казахстане. Подобно многим другим советским политикам, но в отличие от Горбачева и политических деятелей несоциалистических стран, Назарбаев пришел наверх от заводского станка. Переключившись с партии на государство, он стал президентом республики, провел необходимые реформы, включая децентрализацию и введение рыночной экономики, и пережил падение Горбачева и развал КПСС
— события, которых совершенно не одобрял. После распада СССР он становится одним из самых влиятельных политиков призрачного Содружества Независимых Государств. Укрепляя собст-
* Александр II отменил крепостное право и провел ряд других реформ. Он был убит представителями революционного движения, которое впервые набрало силу именно в годы его правления.
Крах социализма
венную власть, прагматичный Назарбаев последовательно заботился о том, чтобы рыночные
реформы не имели тяжелых социальных последствий. Рын-Ку — да, бесконтрольному росту цен
— решительное нет. Его излюбленной стратегией являлось заключение двусторонних торговых сделок с другими советскими (или бывшими советскими) республиками — он ратовал за создание общего рынка в Средней Азии, — а также учреждение совместных предприятий с иностранными партнерами. При этом Назарбаев не имел ничего против радикальных экономистов — некоторых из них он даже пригласил на работу из России. Одним из его советников выступал идеолог
корейского «экономического чуда». Казахский лидер не раз демонстрировал трезвое понимание того, как функционирует послевоенная рыночная экономика. Путь к выживанию и, возможно, к успеху мостится булыжником реализма, а не благими намерениями.
Последние годы существования Советского Союза явились своего рода катастрофой замедленного действия. Падение коммунизма в Восточной Европе в 1989 году, а также вынужденное согласие Москвы на воссоединение Германии ясно показали, что Советский Союз не обладает былым международным влиянием, не говоря уже о статусе сверхдержавы. Это подтверждалось и неспособностью СССР хоть как-то повлиять на кризис в Персидском заливе в \990 — 199ь с точки зрения международных отношений СССР представал страной, потерпевшей полное поражение в какой-то затяжной войне — только вот войны этой не было. Впрочем, СССР сохранил вооруженные силы и военно-промышленный комплекс былой сверхдержавы, и это налагало серьезные ограничения на его политику. И хотя ситуация на международной арене подогревала сепаратистские настроения в некоторых республиках, особенно в Прибалтике и Грузии — в частности, Литва попробовала свои силы, демонстративно провозгласив независимость в марте 1990 года *, — все-таки распад Советского Союза произошел не по вине националистов. Основной причиной распада стала дезинтеграция центральной власти. Именно она обрекла республики и регионы страны на самостоятельное выживание, а значит, спасение всего, что можно, из-под руин летящей под откос экономики. В последние два года существования Советского Союза в стране не хватало продуктов питания и промышленных товаров. Отчаявшиеся реформаторы, в основном из числа ученых-теоретиков, для которых гласность была очевидным благом, прибегли к «апокалиптическому» экстремизму. Они решили до основания разрушить старую систему; по их мнению, ее должны были сокрушить тотальная приватизация и введение стопроцентно свобод-
* Армянские националисты, которые, со своей стороны, способствовали распаду СССР своими притязаниями на Нагорный Карабах, благоразумно не стремились к такому исходу, ибо не могли не понимать, что само существование Армении при таком раскладе окажется под угрозой. 520 Времена упадка
ного рынка — немедленно и любой ценой. Предлагались планы по реализации этих замыслов в течение нескольких недель или месяцев (в частности, появилась программа «500 дней»). Но авторы подобных программ не имели ни малейшего представления о том, как функционирует настоящий свободный рынок или капиталистическая экономика. В свою очередь, заезжие американские и британские финансовые эксперты, настойчиво предлагавшие русским радикальные меры, ничего не знали о реальном состоянии советской экономики. И те и другие справедливо полагали, что существующая система (или, вернее, существовавшая ранее командная экономика) сильно уступала экономическим системам, основанным на частной собственности и частном предпринимательстве, а ее модифицированные и обновленные формы обречены заранее. Но ни те ни другие не понимали самого главного: они не знали, каким образом плановую командную экономику можно практически превратить в экономику рыночную. Им ничего не оставалось, как повторять абстрактные банальности о преимуществах свободного рынка. Рынок автоматически наполнит товарами полки магазинов. Товары не будут больше удерживаться производителями, как только спрос и предложение вступят в свои права. Многие жители измученного Советского Союза прекрасно понимали, что этого не произойдет. Когда после распада СССР на какое-то время Россия обратилась к «шоковой терапии», именно так оно и оказалось. Более того, все серьезные исследователи утверждали, что и к 2ооо году доля государственного сектора в советской экономике останется достаточнр высокой. Но сторонники Фридриха фон Хайека и Милтона Фридмана осуждали саму идею экономики смешанного типа. А значит, у них не могло быть практических рецептов того, как такая система должна функционировать или изменяться. И все-таки фатальный кризис оказался не экономическим, а политическим. Руководство Советского Союза, партия, экономисты, чиновники, военные, сотрудники спецслужб, спортсмены не хотели распада СССР. Маловероятно также, чтобы в таком исходе, даже после 1989 года, были заинтересованы большие группы граждан за пределами 11рибалтийских республик; даже с поправкой на возможную неточность статистических данных, на референдуме в марте 1991 года у6% проголосовавших все-таки высказались за сохранение Советского Союза в качестве «обновленной Федерации суверенных и равноправных республик, в которых будут полностью защищены права и свободы граждан любой национальности» (Правда, 25/1/91). Ни один крупный российский политик не добивался распада СССР. Но неуклонное ослабление центра укрепляло центробежные силы и в конечном счете делало распад страны неминуемым. Этому в значительной мере способствовала политика Бориса Ельцина, чья популярность росла с падением популярности
Михаила Горбачева. К тому времени Союз стал фикцией, единственной реальностью Крах социализма 5Л1
оставались республики. В конце апреля Горбачев, совместно с представителями девяти крупнейших республик*, подписал соглашение о скорейшем заключении Союзного договора. Этот договор, подобный австро-венгерскому «историческому компромиссу» 1867 года, был призван сохранить центральную власть федерации во главе с президентом, избираемым прямым голосованием граждан, отвечающую за вооруженные силы, внешнюю политику, координацию финансовой политики и внешнеэкономические связи. Договор должен был быть подписан 20 августа.
Для большей части прежнего советского партийного руководства этот договор казался очередной бумажной выдумкой Горбачева, которая ничего не изменит. Более того, эти люди считали, что его подписание способно окончательно развалить СССР. За два дня до 20 августа практически все политические «тяжеловесы» страны — министр обороны, министр внутренних дел, глава КГБ, вице-президент и премьер-министр, партийные руководители,— объединившись, объявили, что в отсутствие президента и генерального секретаря (находившегося на своей крымской даче под домашним арестом) власть взял Государственный комитет по чрезвычайному положению (ГКЧП). Это был не столько путч—в Москве никого не арестовали и даже телестудии не были взяты под контроль,—сколько публичная демонстрация того, что настоящая власть есть и она действует. «Путчисты» были абсолютно уверены, что граждане поддержат или хотя бы молчаливо примут восстановление порядка. Действительно, их не свергла ни революция, ни народное восстание, москвичи оставались равнодушными, а призывы к всеобщей забастовке не получили отклика. Как не раз бывало в российской истории, эту драму разыграла группка актеров за спиной многострадального народа.
Впрочем, все это не совсем верно. Тридцать или даже двадцать лет назад одного напоминания о том, где находится власть, было бы уже достаточно. Даже теперь большинство советских граждан молчаливо приняли происходящее: по результатам опросов, 48% простых людей и (что более предсказуемо) 7о% членов партии поддержали путч (Di Leo, 1992, р-141, *43) • Более того, многие зарубежные правительстга (о чем некоторые из них потом предпочитали забыть) рассчитывали на успех путча * *. Но власть партии/государства раньше держалась на всеобщем автоматическом послушании, а не на принуждении. В 1991 году ни власти центра, ни всеобщего послушания уже не существовало. Впрочем, на большей части Советского Союза переворот был вполне осуществим; ибо каковы бы ни были настроения вооруженных сил или спец-
"" То есть всех, за исключением стран Балтии, Молдавии и Грузии, а также, по неизвестным
причинам, Киргизии.
** В первый день путча официальная газета финского правительства мельком упомянула арест президента Горбачева на
третьей из четырех страниц, посвященных новостям. Газета обратилась к комментариям только после провала путча.
522 Времена упадка
служб, в столице надежные войска вполне можно было найти. Но символич* ских претензий на власть теперь оказалось недостаточно. Горбачев оказал прав: перестройка нанесла поражение путчистам, изменив общество. Но щ рестройка погубила и самого Горбачева. Символический путч можно было подавить при помощи столь же символ! лического сопротивления, поскольку путчисты совершенно не стремились, гражданской войне. Напротив, они собирались предотвратить именно то, * го опасалось большинство населения,— сползание в такой конфликт. И в время как призрачные органы власти СССР поддержали путчистов, представ витель несколько более действенных российских органов власти Борис Елю1 цин, окруженный несколькими тысячами сторонников, которые вышли ни| его защиту, мужественно останавливал танки перед телекамерами всего мш'" ра. Храбро, но в то же время безо всякого риска, Ельцин (чье политическое! чутье и умение принимать решения резко контрастировали с тактикой Гор*| бачева) мгновенно воспользовался сложившейся ситуацией. Он распустил! коммунистическую партию и экспроприировал ее собственность. Он взедг | под опеку России остатки собственности СССР, который формально прекра*; тил свое существование спустя несколько месяцев. Про Горбачева забыли. Мир, который уже был готов пргнять переворот, теперь смирился с более энергичным «контрпереворотом» Ельцина и стал считать Россию естествен* ной преемницей распавшегося Советского Союза—в частности, в ООН и Apyv гих международных организациях. Попытка спасти от разрушения прежнюю структуру власти покончила с ней быстрее и действеннее, чем можно было ожидать.
Впрочем, приход к власти Ельцина не решил ни одной экономической, государственной и общественной проблемы. В некотором отношении он их даже усугубил, поскольку другие
республики теперь боялись России, своего «большого брата», хотя никогда раньше не опасались Советского Союза, го-, сударства, не имевшего национальной специфики. Националистические лозунги Ельцина были призваны сплотить армию, костяк которой всегда состоял из этнических русских. А поскольку в союзных республиках проживало значительное русское население, намеки Ельцина на пересмотр межреспуб-1 ликанских границ усугубили сепаратистские тенденции. В частности, Украина немедленно провозгласила независимость. Впервые у народов, привыкших к равномерно распределяемому всеобщему гнету со стороны центра»74 появился повод опасаться угнетения со стороны Москвы в интересах однои< нации. Это положило конец даже видимости единства, поскольку пришедшее74 на смену СССР призрачное Содружество Независимых Государств вскоре У& ратило всякую реальность. Один из последних советских символов, на удив-ление успешная союзная сборная, завоевавшая на Олимпиаде 1992 года боль-1 ше наград, чем американцы, ненадолго пережила Советский Союз. Таким оо-Крах социализма 5 2 4
разом, распад СССР вернул российскую историю почти на четыреста лет назад, Б результате чего современная Россия обрела примерно то же значение, которое имела в допетровскую эпоху. А поскольку Россия начиная с середины восемнадцатого столетия являлась крупной международной державой, распад советского государства оставил после себя пустое пространство от Триеста до Владивостока. Новая история еще не знала ничего подобного; сопоставимые по масштабам сдвиги наблюдались разве что во время недолгой гражданской войны 1918—1920 годов, когда на карте Европы образовалась обширная зона потенциальных беспорядков, конфликтов и катастроф. Вот эти проблемы и предстояло решать дипломатам и военным в конце второго тысячелетия.
VI
В заключение сделаем еще несколько замечаний. Прежде всего поразительно, насколько непрочной оказалась хватка коммунизма, покорявшего огромные территории быстрее, чем любая другая идеология со времен зарождения ислама. Упрощенный марксизм-ленинизм стал догматической (светской) ортодоксией на бескрайних пространствах от Эльбы до китайских морей — и мгновенно прекратил свое существование вслед за падением коммунистических режимов, У этого необычного исторического феномена могут быть два объяснения. Во-первых, коммунизм основывался не на массовом «обращении» масс, а на вере партийных кадров, или, используя выражение Ленина, «авангарда». Даже знаменитое изречение Мао, согласно которому настоящие повстанцы должны чувствовать себя среди крестьян как рыба в воде, подразумевало различие между активным элементом (рыбой) и пассивной средой (водой). Неофициальные рабочие и соци?листические движения, включая некоторые массовые коммунистические лартии, порой срастались с община-Ми, в которых действовали; так было, например, в шахтерских поселках. Но с Другой стороны, все правящие коммунистические партии по определению являлись элитами меньшинства. «Массы» принимали коммунизм отнюдь не По идеологическим соображениям; они просто сравнивали, какие материальные блага мог предложить коммунизм по сравнению с другими общественными системами. Когда дальнейшая изоляция граждан от контактов с Иностранцами стала невозможной, отношение к коммунизму сделалось скептическим. Ведь коммунизм по сути являлся инструментальной верой, для которой настоящее служило лишь средством достижения неопределенного бу-ДУЩего. За редкими исключениями — например, во время патриотических БОЙН, оправдывающих подобные жертвы,—такая идеология скорее подходит сектам или элитарным группам, а не универсальным церквам, которые, не-524 Времена упадка
взирая на свою озабоченность проблемой вечного спасения, вынуждены действовать в повседневности, здесь и сейчас. Ожидаемое веками земное спасение, смысл жизни коммунистических «кадров», постепенно отодвигалось в неопределенное будущее; в результате они обратились к простым человеческим радостям. И когда это случилось, партия не сумела предложить им свое руководство и попечение. Ведь коммунизм по природе своей был нацелен на победу и не выработал поведенческих ориентиров на случай поражения.
Но в чем же причина падения коммунизма или, вернее, его надлома? Парадоксально, но распад Советского Союза стал весомым аргументом в пользу теории Карла Маркса, которую Советы неизменно стремились воплотить в жизнь. В 1859 году Маркс писал: «В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. (...) На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими
производственными отношениями, или—что является только юридическим выражением последних— с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции». Трудно найти более яркий пример марксистских «производительных сил», вступивших в конфликт с социальной, институциональной и идеологической надстройкой. Эта надстройка сначала превратила отсталые аграрные общества в промыш-ленно развитые, а затем сама превратилась в оковы производства. Таким образом, первым итогом новой «эпохи социальных революций» стала дезинтеграция старой системы.
Но что заменит старую систему? Здесь мы не разделяем оптимизма Маркса, утверждавшего, что свержение прежней системы с неизбежностью ведет к установлению лучшего порядка, поскольку «человечество ставит перед собой только разрешимые задачи». Проблемы, которые «человечество» или, скорее, большевики поставили перед собой в 1917 году, не могли быть решены в ту эпоху и в тех исторических условиях или решались лишь отчасти. Сегодня только очень самонадеянные люди могут утверждать, что в ближайшем будущем появится решение проблем, возникших после распада Советского Союза. Маловероятно также, что граждане бывшего СССР и коммунистических стран Балканского полуострова почувствуют серьезные улучшения на протяжении жизни следующего поколения.
С распадом Советского Союза опыт построения «развитого социализма» завершился. Даже те страны, где коммунистические системы выстояли и успешно развиваются (например, Китай), отказались от плановой экономики, основанной на исключительно государственной форме собственности или Крах социализма
кооперативной собственности, но без рынка. Повторятся ли подобные эксперименты в будущем? Скорее всего, нет, по крайней мере, в своей прежней форме. Впрочем, повторение подобного опыта маловероятно в любой форме, за исключением военного времени или других чрезвычайных обстоятельств.
Дело в том, что советский эксперимент задумывался не как глобальная альтернатива капитализму, а как набор конкретных мер, подходящих для отдельно взятой, огромной и отсталой страны в определенное и неповторимое историческое время. Из-за провала революций в других странах Советскому государству пришлось строить социализм в одиночку. И это в стране, где, согласно единодушному признанию русских и западных марксистов, на тот момент не существовало условий для подобного строительства. Попытка сделать это увенчалась значительными успехами, например победой над фашистской Германией во Второй мировой войне. Но все это далось ценой огромных человеческих жертв и за счет создания бесперспективной экономической и политической системы, в пользу которой даже нечего сказать. (Разве не предупреждал Георгий Плеханов, «отец русского марксизма», что Октябрьская революция в лучшем случае приведет к созданию «китайской империи», но только красной?) Страны «развитого социализма», сателлиты СССР, построили несколько более эффективные экономические системы и понесли — по сравнению с Советским Союзом — меньше людских потерь. Возрождение подобной модели социализма невозможно, нежелательно и— даже при благоприятных обстоятельствах — вряд ли необходимо.
Но ставит ли провал советского эксперимента под сомнение проект традиционного социализма — экономической системы, основанной на общественной собственности и плановом управлении средствами производства, распределения и обмена? Отдельные экономисты еще до Первой мировой войны писали, что такая система теоретически возможна; кстати, эта теория разрабатывалась экономистами, далекими от социалистических взглядов. Что у такой системы на практике будут недостатки, хотя бы из-за ее бюрократизма, не вызывало сомнений. Что эта система будет отчасти использовать ценовую политику — как рыночное ценообразование, так и «расчетные цены», — было совершенно очевидно, ибо социализму все-таки приходилось считаться с пожеланиями потребителей. В 1930-е годы, когда в западной прессе шли оживленные дискуссии по этому вопросу, экономисты-социалисты говорили о возможности сочетать планирование, лучше децентрализованное, со свободным ценообразованием. Разумеется, жизнеспособность подобной экономической системы не означает ее превосходства перед, скажем, более социально справедливой смешанной экономикой «золотой эпохи». Это также не означает, что большинство людей согласились бы жить в подобных экономических условиях. Мы просто пытаемся отделить «социализм» как общее понятие от осуществленного на практике «развитого социализма». Провал
Времена упадка
советского эксперимента не означает невозможность других видов социализма. Сама неспособность бесперспективной командно-административной системы преобразовать себя в «рыночный социализм» демонстрирует принципиальные различия двух этих форм экономики. Трагедия Октябрьской революции заключалась в том, что она оказалась способна произвести на свет только бездушный, жестокий, командный социализм. Один из самых проницательных экономистов igso-x годов, социалист Оскар Ланге, вернувшийся из США, чтобы строить социализм в родной Польше, накануне своей кончины беседовал в лондонской больнице с друзьями и почитателями, включая автора этих строк. И вот что он тогда сказал:
Если бы я жил в России в 1920-е годы, я был бы сторонником постепенных мер, как Бухарин. Если бы я участвовал в советской индустриализации, я, подобно самым проницательным советским экономистам, советовал бы задавать более гибкие и ограниченные цели. И все же, думая о прошлом, я спрашиваю себя: а была ли альтернатива этому жестокому и, по сути, стихийному рывку вперед — первому пятилетнему плану? Мне хочется верить, что это так, но я не могу. У меня нет ответа.