Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Курт Хюбнер

ИСТИНА МИФА

Хюбнер К. Истина мифа. М.: Республика, 1996.

 

==2

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Миф все более удаляется от нашего научно-технического мира и представляется нам наследием давно преодоленного прошлого. И ничто не меняется от того, что миф неизменно остается предметом смутной тоски. Таково двойственное отношение к нему сегодня.

С одной стороны, миф относят к сфере вымысла, сказки, в любом случае чего-то непроверяемого. Он происходит, скорее, из глубин чувственности, неосознанного, фантазии, он и впрямь не постигается в понятиях. В сравнении с наукой, которая строится на рациональности, разуме, доказательстве, проверке, объективности, ясности и точности, миф рассматривается как наследие темных времен, когда вроде бы царствовали демонический или божественный произвол, страх и предрассудки. Однако научное "расколдовывание" мира, развивающееся дальше и дальше, создает вместе с тем гнетущее впечатление пустоты и недостатка чего-то. В будущем видится почти неудержимое технологическое развитие, которое может привести в конце концов к самоуничтожению человека. Поэтому многие впадают, с другой стороны, в мифоподобные эрзацрелигии, священные учения или политические доктрины, от которых ждут освобождения.

В обращении к таким новым мифам есть вместе с тем что-то иррациональное, поскольку оно происходит от некоего неопределенного чувства, а не от фундамента, который мог бы быть противопоставлен мышлению, ориентированному на науку. Поэтому все подобные порывы уйти из "демифологизированного" мира всегда разбиваются о стену, в образе которой противостоит им "просвещенный" разум. Однако чем безысходное они осуждены на крах, тем непредсказуемее, мощнее и опаснее они становятся. Отнюдь не только маргинальные группы поддаются сегодня широко обсуждаемому "культурному пессимизму"; речь идет, напротив, о явлении, которое возникает из глубин нашей культуры и потому является симптомом ее слабости. Встать на путь этой грозящей опасности может лишь тот, кто без предрассудков взглянет на дефицит, порождающий ее. Однако обычно позиция "за" или "против" мифа не основана ни на чем другом, как на подобном предрассудке. А именно, все еще доминирует незнание того, чем, собственно, является миф, как случилось, что его природа до сих пор вообще не объяснена. Впрочем, работы исследователей мифа не привлекли особого внимания широкой общественности. Желание же честно отнестись к мифу должно сопровождаться постижением его реальности и рациональности, в которых мифу с такой готовностью отказывают. Быть может, столь любимые

==3

 

сегодня эрзацрелигии, священные учения или политические доктрины являются лишь кривыми отражениями мифа, которые очень мало говорят о нем самом и должны восприниматься и пониматься скорее как синдром его вытеснения. Быть может, мифу вовсе не свойственна та иррациональность и темнота, которая одних отталкивает, а других, наоборот, притягивает.

Не достигнем ли мы тогда соглашения с этой вытесняемой стороной нашего современного мира, соглашения, которое ликвидирует его двойственность и подарит нам новое равновесие? Я никоим образом не высказываюсь здесь, как могут подумать некоторые, в пользу мифа и против нашей современной культуры. Я отстаиваю лишь необходимость объективной дискуссии с ним. Но существует ли вообще миф как единая реальность? Не характеризуются ли как раз мифы чуть ли не необозримым многообразием? Последующее изложение покажет, однако, что по крайней мере один парадигматический для европейского культурного региона миф, а именно греческий, может быть характеризован в виде определенной общей структуры, которая, вопреки всем своим изменениям и трансформациям, осталась основой данной культуры.

Если я при этом применяю данные структуры для определения мифа, то это, в соответствии с правилами логики, позволено рассматривать как адекватное определение. Между прочим, можно с таким же успехом задаться вопросом о существовании единой науки. Ведь и в науке обнаруживается многообразие частью противоречащих друг другу, частью изменяющихся теорий и форм. И все же все они демонстрируют и определенные общие свойства, которые идентифицируются как принадлежащие науке. Если даже при этом принять во внимание предостережение Витгенштейна не искать общих существенных черт там, где в действительности имеются лишь "семейные сходства", то это ни в коем случае не означает отсутствия таких существенных черт. Таким образом, будет показано, что о единстве мифа оправдано говорить в том же смысле, что и о единстве науки. Хотя я и предлагаю здесь определенную теорию мифа, мои намерения лежат скорее в русле систематической философии, чем культурологии. Историческое представление и реконструкция мифа служат лишь условием для проверки тех уже названных предрассудков, которые, если кратко суммировать, сводятся в конце концов к утверждениям о несовместимости истины и мифа или мифа и нравственности. Такого рода предрассудки имеют как теоретикопознавательную, так и нормативную природу и потому являются предметом систематической философии. Подобная философски-систематическая ориентация не только отличает данную книгу едва ли не от всех современных публикаций о мифе, но она открывает и некоторый до сих пор не опробованный подход к нему. В то время как большинство исследователей подходит к мифу через историю культуры, антропологию или, как в некоторых принадлежащих прошлому случаях, через метафизику и трансцендентальную философию, я впервые применяю здесь методы и результаты современной философии науки и аналитики к материалу, наработанному исследователями мифа. Благодаря этому становится возможным систематическое сравнение научных форм мышления и опыта, исследованных

==4

 

в теории науки, с опытом и мышлением в рамках мифа, а также и сравнительная оценка их познавательных возможностей и ценности. Хотя я и опираюсь при этом на мою книгу "Критика научного разума" [русский пер. M., 1994], она не является необходимой для понимания предлагаемого исследования. Однако она могла бы быть полезна тому, кто хочет глубже познакомиться с используемым здесь теоретико-познавательным фундаментом.

Для реализации нашего намерения нужно было обязательно предпринять известную схематизацию исторического материала. Историк, делающий акцент на разрозненных частностях и многообразии, подчас может быть этим шокирован. Я полагаю, однако, что попытка выявить в таком многообразии общие структуры и существенные особенности никак не менее важна и достойна риска, если при этом не утрачивается видение глобальных и объемлющих связей.

В остальном же моей задачей было написать доступную широкому читателю книгу, вопреки подавляющему объему непреодолимого материала. Эта цель требовала принесения в жертву некоторых частностей, так же как использования лишь той литературы, которая имела решающее значение для освещения темы. Я благодарю своих сотрудников, доцентов д-ров В. Депперта и ? Фибига, а также г-на Р. П. Лозе (умер в ноябре 1984 г.) за тщательный просмотр рукописи и ценные советы. Глава о мифическом в современной живописи обязана своим появлением предложению адвоката д-ра К. Грола, а глава о Вагнере — предложению профессора д-ра Д. Борхмайера. Профессор д-р ?. Трунц давал мне ценные советы в ходе многочисленных бесед. Я также благодарен моему секретарю г-же М. Арп за ее многотрудную работу по подготовке окончательной версии рукописи.

Киль, весна 1985 г.

==5

 

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ПЕРЕВОДУ

Я рад тому, что с переводом данной книги русскому читателю становится доступна работа, на предмет которой было чуть ли не наложено табу прошлой государственной философией, сформированной исключительно на основе научной картины мира.

Несмотря на поразивший меня успех этой книги, она вынуждена в определенном смысле пробивать себе дорогу даже в Германии, ибо и здесь многие все еще пребывают в плену догматического просвещенческого мнения, будто бы в мифическом мышлении нет ничего, кроме устарелого иррационализма. Хотя в немецкоязычных странах, так же как и в других частях Европы, уже давно ведется основательное исследование мифа, чему посвящена одна из глав данной книги, однако моя попытка принципиально отличается от всех других тем, что она, используя разработанные в современной методологии науки средства, раскрывает смысл мифа как аспекта реальности, который равноправно соседствует с другим аспектом, выражаемым наукой. И все же здесь речь идет не просто о чисто теоретическом равноправии, которое для духовных процессов нашего времени в конечном счете не имело бы значения. На деле выясняется, что многообразные формы мифического мышления продолжают жить в современном духовном мире, для большинства, однако, оставаясь на уровне бессознательного- Главным образом это имеет место в искусстве, которое никогда не переставало видеть реальность сквозь призму мифа, в христианской религии, которая чуть ли не участвует в реабилитации мифа, поскольку принципиальные элементы догматики, прежде всего ее литургия, обусловлены мифом. Наконец, это наблюдается и в политике, которая неизбежно пользуется мифическими формами мышления, особенно в национальном вопросе, имеющем столь важное значение и для современной ситуации в России. Сегодня Россия плывет к новым духовным берегам, и ее путь никому не дано предугадать. Но если я не во всем заблуждаюсь, то это новое станет своего рода возвращением к древним, давно засыпанным истокам ее мифов, породившим все богатство великой русской литературы прошлого века. Быть может, чтение данной книги внесет свой скромный вклад в напоминание об этом.

Киль, лето 1995 г.

==6

 

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Легко переводить книгу, когда знаком с концепцией автора. Если же она тебе не только знакома, но и существенно близка, то перевод становится увлекательным внутренним диалогом. В том же случае, когда при этом с автором тебя связывает еще и тесное знакомство, а быть может, даже дружеские отношения, подобного рода работа перерастает рамки обычного профессионального дела и превращается в то, что немцы называют выразительным словом "Erlebnis" (переживание). Именно таким Eriebnis'OM и оказался для меня перевод книги Курта Хюбнера "Истина мифа"*.

Я имел счастье не только обсуждать с автором теоретические проблемы, затрагиваемые в книге, но и преодолеть ряд терминологических затруднений, связанных с философским значением некоторых слов. (Ограничусь единственным примером: слово "Festsetzung", часто используемое Хюбнером и обычно переводимое как "установление", "назначение", у него означает то, что в литературе по методологии науки называют "постулатом".) Сидя за столом бок о бок в доме Хюбнера на окраине Киля, мы просматривали перевод страница за страницей, смеясь порой над моими ошибками, а иной раз огорчаясь из-за редакционных огрехов немецкого текста (даже в таком большом издательстве, как "Beck Verlag" в Мюнхене, не обременяют автора и не утруждают себя редакционной правкой — со всеми вытекающими из этого достоинствами и недостатками).

Некоторые из этих огрехов сняты в русском переводе без ущерба для содержания. В атмосфере такой работы меня иногда одолевали иллюзии возможности "дойти до самой сути", хотелось не только точнее передать мысль автора, но и содержательно прояснить ее, избегая обширных примечаний, а иной раз и откорректировать ее в свете собственных представлений. Хотелось бы надеяться, что последнего все-таки удалось избежать. Целый ряд философских терминов, заимствованных или изобретенных Хюбнером, являются частью его собственной концепции, и им следовало подобрать подходящие аналоги в русском языке, в которых бы выражалась их специфика. Это касается главным образом трех понятий: "мифическое", "нуминозное" и "архе".

Различие между мифом и мифологией носит для Хюбнера основополагающий характер. Миф — это "система мышления и опыта",

Русскому читателю Курт Хюбнер знаком по русскому переводу его первой книги "Kritik der wissenschaftlichen Vernunft" ("Критика научного разума". М„ 1994). .

==7

 

"система реальности", в то время как мифология представляет собой использование мифа в литературных целях — для аналогий, метафор, сюжетов и г. п. Мифология лишь сознательно и неадекватно копирует миф, в то время как миф, по Хюбнеру, не является копией или отражением чего-либо иного — это первичная реальность, реальность сама по себе, существующая независимо от ее осознания, а в нашу эпоху даже постоянно вытесняемая в подсознание.

Поэтому не было бы ничего более неверного, чем переводить словосочетания типа "mythische Denkformen", "mythische Erfahrung", "mythische Wirklichkeit" как "мифологические формы мышления", "мифологический опыт" или "мифологическая реальность" — здесь везде следует использовать предикат "мифический". Это же касается и субстантива "das Mythische" (мифическое). Хюбнер вполне отдает себе отчет в том, что не только в русском, но и в современном немецком языке слово "мифический" коннотирует со словами "выдуманный", "фантастический ', "нереальный". Но поскольку он ставит себе задачу показать и обосновать идею реальности мифа, он должен бороться и с привычным словоупотреблением, даже рискуя оказаться непонятым.

Однако миф неразрывно связан с его изложением, рассказывание мифа создает его, считает Хюбнер.

Рассказывание, как и ритуальное действие, воспроизводит миф в его реальности, это как концсш рические круги от упавшего в воду камня — сам камень уже давно утонул, а крут продолжают расплываться по поверхности, сглаживаясь по мере удаления от центра. Здесь напрашивается мысль о возможности закономерного перехода от мифа к мифологии, напоминающего процесс сглаживания метафоры, но всякое упоминание о метафоре глубоко неприемлемо для Хюбнера, ибо миф — это реальность, а метафора — форма аналогии, копия, между ними — пропасть. И все же изложение мифа оказывается частью самого мифа, но как тогда отделить рассказывание мифа от мифологии? Как же это совместимо с интенцией Хюбнера рассматривать миф как форму самодостаточной реальности? Только исходя из установки рассказывающего и слушающего, если рассказ ведется и принимается всерьез, то он сам — миф, вне зависимости от того, что и это принятие всерьез может быть формой его осознания. Так книга Хюбнера сама становится мифом — по крайней мере для меня.

Второе понятие, перевод и понимание которого связано с известными трудностями, — это понятие "нуминозное" (das Numinose), нередко переводимое как "божественное". Это понятие введено в широкий научный оборот Рудольфом Отто в его книге "Святое"*, но Хюбнер нагружает его достаточно своеобразным смыслом, из которого следует целая система пантеистического мировоззрения. "Нумен" — это знак высшей силы, даваемый человеку через (часто мгновенное) созерцание некоторой предметной персонификации этой силы в природе. Так, одухотворение и персонификация Гёльдерлином Рейна и его окрестностей превращает немецкий пейзаж в ну-

0tto R. Das Heilige. Munchen, 1936.

==8

 

минозный образ. Хюбнер возражает против символического истолкования нуминозной реальности она не копирует, а являет стоящие i.4 ней силы, причем сущность и явление не разорваны, но диалектически едины. Наука, разорвавшая сущность и явление, субъект и объект, внутреннее и внешнее, сводит сферу нуминозного или к иллюзии, или к мистике, в то время как она является частью иной, ничем не менее рациональной картины мира.

Рациональное понимание нуминозного опыта — это, по существу, рациональное обоснование мифа, для которого Хюбнеру не нужно пересматривать понятие рациональности, что последнее время пыталась сделать философия науки. Рациональность, по Хюбнеру, не является онтологическим понятием, она относится лишь к форме обоснования. А здесь наука не имеет преимуществ перед мифом. Поскольку же Хюбнер отличает "нуминозное" от "божественного" хотя бы тем, что последнее не означает чувственной явленности человеку, да и в целом по содержанию, то и в нашем переводе эти два понятия передаются разными терминами.

Третье фундаментальное понятие — понятие "архе", обычно переводимое с греческого как "начало", "основа". В использовании его Хюбнер опирается прежде всею на книгу В. Гронбеха "Духовная история Греции"*. Здесь мы сознательно пошли на грамматическую вольность, отказавшись от различия единственного и множественного числа ("археи" по-русски не звучит).

Поскольку сам Хюбнер использует термин "архе" как кальку с древнегреческого, то и мы следуем этим путем. Понятие "архе" имеет принципиальное значение не только для хюбнеровской интерпретации мифа, но и для всей его философской концепции. Это, по существу, элемент традиции, то самое, что воспроизводится в мышлении и деятельности последующих поколений (формой же воспроизведения является нуминозное). Заметим мимоходом, что суть архе удачно показал М. Э-шаде в анализе мифа о вечном возвращении. Архе в изначальном смысле - истории возникновения и жизни богов и героев, задающие их целостный образ. Божественная эпифаяня (явлен se бога человеку) один из примеров воспроизведения архе. Жизнь античного и всякого древнего мифа в современную эпоху есть также воспроизведение архе — в мышлении, ритуале и всякой иной деятельности, внешне, казалось бы. не связанной с мифом. Хюбнер дает формальную интерпретацию архе как онтологической структуры, подобной кантовским априорным 4)ормам, которые, будучи истолкованы исторически, всякий раз наполняются новым содержанием. В музыке (а Хюбнер обладает в данной области не только профессиональными знаниями, он также и хороший пианист) аналогичную роль выполняют лейтмотивы, что видно из анализа вагнеровских опер. В этом смысле архе — не просто основа или начало, это скорее форма жизни (с акцентом га ее формальный характер).

Необходимо коснуться двух других, фундаментальных для Хюбнера понятий: "чистый опыт" и "случайность"**, встречающихся еще

Groenbech V. Griechische Geistesgeschichte, 2 Bande. Reinbek, 1965, 1967. **См. гл. XVII, разд. 5.

==9

 

в его "Критике научного разума". Кантовское понятие чистого опыта осмысливается им как знание того, что при определенных предпосылках непременно произойдут некоторые эмпирические следствия (в сущности, понятие закона, априорно-синтетическое суждение). Хюбнер считает это знание абсолютно независимым от предпосылок, чистым знанием, имеющим форму "если... то". Логика, логическое следование является единственным чистым знанием. Однако 1.юит ли забывать о том, что и сама логика исторически обусловлена, а форма логического следования уж тем более изобретена? Исходя из этого, чистого знания вообще не существует, и данный вывод об историчности самой формы знания, а не только его содержания можно без 1руда вывести из рассуждений Хюбнера. Но в таком случае отсутствие чистого знания, чистой формы существенно ослабляет утверждение Хюбнера о формальном тождестве науки и мифа. Приходится задуматься о том, какой именно миф сравнивается с какой именно наукой (Хюбнер сравнивает античный миф с нововременной наукой) и всегда ли имеет место их формальное тождество и далее — их содержательная противоположность. Это же касается и понятия "случайность" (к примеру, гибель Патрокла). Хюбнер утверждает, что каждое явление в отдельности можно вывести из определенных научных законов, но совпадение их во времени и пространстве само по себе из каких-либо законов невыводимо. Так, во время поединка с Гектором у Патрокла выпадает из рук копье, расстегиваются доспехи, сваливается с головы шлем, дрожат колени, что в совокупности ведет к его поражению. Совпадение этих явлений, так же как и, к примеру, совпадение короткого замыкания с утечкой воды в доме, якобы необъяснимо. В греческом мифе причиной его служит воля богов, а в науке это называется случайностью.

Однако разве не всякое явление имеет определенную степень сложности, будучи результатом соединения целого ряда причин? Нельзя ли поэтому любое совпадение нескольких причинно не связанных между собой явлений рассматривать как отдельное явление, которое имеет целый ряд самостоятельных причин и тем самым не является случайным? Но тогда на долю случайности остается лишь известное из истории понятия вероятности объяснение как еще непознанного.

В таком случае нуминозные феномены лишаются своего объективного независимого основания, в принципе несводимого к науке. Заслуживает упоминания проводимое Хюбнером различие между мифом, магией и религией*. Он пишет: "...отношения между магией и мифом ... подобны отношениям между мифом и религией. Миф возможен без магии, но магия без мифа — нет. История греческой культуры является в этом отношении впечатляющим примером. В гомеровском мире нет ничего сравнимого с ведьмами, волшебниками, шаманами или магами, напротив, каждая попытка подчинить себе нуминозные существа с помощью определенных практик была бы воспринята человеком античности как тяжелейшее преступление, а именно как гордыня перед богами".

 

К оглавлению

==10

 

 

См. гл. XXIV, разд. 6, с. 324.

 

Таким образом Хюбнер категорически отказывается от известной триады, восходящей во многом еще к Дж. Фрэзеру ("Золотая ветвь"): культ умиротворения духов (религия), культ вопрошания духов (мантика — гадание, предвидение, истолкование прошлого) и культ активного воздействия на духов (магия). Хюбнер рассматривает миф как изначальное единство, ?? которого по мере исторического развития "отпочковывались" религия и магия, сохраняя в себе элементы мифической онтологии (так еще недавно понималось соотношение наук и философии, признанное затем несостоятельным). Само собой, у Хюбнера не идет речь о возникновении форм мышления из форм деятельности; хотя он все время подчеркивает решающее значение культа и ритуала в мифе, он решительно выступает против его ритуалистской интерпретации. Хюбнер, стремясь обосновать реальность мифа, по необходимости затрагивает и более общий вопрос о природе реальности, и об отношение формы мысли к реальности вообще. Об этом следует сказать особо.

Утверждая историческую ограниченность научного понимания реальности, противопоставляющего объект субъекту, сущность

— видимости и т. п., он неявно склоняется к признанию изначальности мифической реальности, лишенной данных противоположностей.

Реальность оказывается, поэтому, жизненной реальностью. Так, реальность мифа в том, что он образует контекст и структуру жизненного мира, в неизбывности и неуничтожимости мифа, а вовсе не в его "существовании вне и независимо от сознания". Миф гак же реален, как и другие социально-исторические онтологии

— не меньше, но и не больше. Иное дело, что он еще и первичен, пронизывает все иные формы человеческой жизни, в которых он может внешне затухать и вытесняться на периферию. И в то же время реальность мифа сама имеет мифический характер

— миф реален прежде всего для человека, живущего в нем. Так в самом мифе сливается его объективность и относительность, абсолютность и локальность, а отнесенность к реальности оказывается по существу производной от формы внешнего обоснования, ненужного для адепта и невозможного для критика мифа. И все же реальность мифа может быть обоснована — с помощью иного мифа, мифа о философии, в который в той или иной мере верит читатель Хюбнера. Такое балансирование на грани между релятивизмом и абсолютизмом, риск которого вполне осознается Хюбнером, впрочем, значительно более привлекательно для него, чем отчаянное падение в одну из этих крайностей. Книга Хюбнера насыщена большим количеством исторического материала. Однако было бы неверно полагать, что Хюбнер бесстрастный и исчерпывающий аналитик источников. Смысл такого анализа в основном подчинен выражению его собственной позиции. Поэтому Хюбнер выстраивает, например, историю истолкования мифа в соответствии с выдвигаемой им самим логикой развития по мере того, как исследователи подходили к признанию реальности мифа и пониманию его как системы нуминозного мышления и опыта, а вовсе не по историческому или иному интерсубъективному принципу. В силу этого вопрос о происхождении мифа оказывается практически не затронутым, поскольку

==11

 

миф объявляется первичной и всеобъемлющей реальностью. В заключение приходится вкратце коснуться достаточно тонкого вопроса о том, как у Хюбнера соотносятся между собой светская исследовательская позиция и позиция верующего. Хюбнер — католик, не стремящийся к дотошному соблюдению религиозных культов и ритуалов. В то же время ритуальная сторона жизни, традиция, обычаи, священность определенных вещей и отношений принимается им безусловно. Вера для него не только внутреннее дело, это деятельность по поддержанию некоторых устоев жизни — политических, экономических, социальных, нравственных (см., к примеру, его книгу "Национальное"*). Эта вера побуждает его к активной деятельности - будь то участие в обсуждении актуальных тем общественного звучания или международное сотрудничество с российскими философами. Это сказывается — что в данном случае для нас наиболее важно — и йа его теоретической концепции. Кладя в основание мифа феномен нуминозного, Хюбнер отказывается от его дальнейшего объяснения, анализа его происхождения, понимания его как формы выражения чего-то иного и т.п. Данный "фундаментализм" обосновывается лишь повторным указанием на множество фактов, подтверждающих реальность мифа и нуминозного опыта, а также обширной мифической фактурой, привлекаемой повсеместно и неоднократно. Он поступает так, очень хорошо зная историю проблемы обоснования знания в философии науки и убедившись в том, что последние основания принятия той или иной онтологии (научной или вненаучной) с неизбежностью остаются необоснованными с научной точки зрения. И здесь мы убеждаемся в правоте Хюбнера, что миф и в самом деле лучше всего может быть обоснован мифическими средствами, то есть описанием его как архе и повторным рассказыванием мифа. Здесь на ум приходит Борхес с его мифом о Книге (или мифологией книги?), автор, цитируемый и понимаемый Хюбнером. Погрузившись в книгу, мы верим автору и воспроизводим его мифы, а закончив чтение, сожалеем о закате мифа — если к тому времени сами не овладели техникой мифотворчества в том лучшем и высоком значении, о котором говорит автор**.

И. Касавин

 

Дите, моей жене.

И близок Бог, И трудно постижим.

Гёльдерлин

==12

 

00.htm - glava02

Часть первая МИФ И НАУКА: ДВУЕДИНСТВО НАШЕЙ КУЛЬТУРЫ

 

 

 

* Hubner К. Das Nationale. Verlag Styria: Graz, 1991. ** Перевод ряда глав выполнен при участии других переводчиков.

==13

 

00.htm - glava03

ГЛАВА I ОНТОЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВАНИЯ ПОЭЗИИ ФРИДРИХА ГЁЛЬДЕРЛИНА В качестве введения в анализ мифологического мышления целесообразно начинать не непосредственно с изучения удаленных от нас по времени мифов, но с чего-то всем хорошо знакомого, которое, однако, при более внимательном взгляде обнаруживает себя как мифическое. Мы находим это в поэзии некоторого особого рода, для анализа которой я выбираю Гёльдерлина. Этот пример, однако, никоим образом не следует рассматривать как случайный. Особенность Гёльдерлина состоит именно в том, что он понимает поэтический опыт как мифическое и это последнее он ищет и обнаруживает в его чистом, ничем не запятнанном и не искаженном виде. Это означает, что он с присущим ему радикализмом, и в отличие от своих современников, отвергает всякую "мифологизацию" и "поэтическую аллегоризацию". Более всего он жаждет таутегорического, то есть как раз того самого поэтически-мифического, которое понимается не как аллегория или простое сравнение и тем самым, подобно всякому сравнению, отсылает к какой-то иной реальности, но, напротив, как нечто, имеющее совершенно особенную, поэтическую реальность и именно в ее контексте долженствующее быть принятым полностью и всерьез. Настоящий поэт должен "учить"' людей видеть эту реальность, и ему нг следует довольствоваться профанным и повседневным подобно "газетному писаке"2, "точно излагающему факты"3. "Ложными святыми"4 называет он потому тех поэтов, которые, опираясь на свой просвещенный "рассудок"5, только облекают мифологические темы и имена в поэтическое пустословие. Мифологические образы являются для них как бы "затравленной дичью"6, с которой лишь "играют"7 и которую ставят себе "на службу"8.

1. Единое, само в себе различающееся: паратаксис, гипотаксис и синтез

Всякий вид опыта, будь то научный или поэтический, характеризуется определенной онтологической структурой содержащейся в нем предметности. Я называю ее онтологической, поскольку она, выражаясь классическим философским языком, оп-

==14

 

ределяет основания "бытия" предметов, которые всегда заранее предпосланы некоторому типу опыта. Так, к примеру, Кант пытается сформулировать их в качестве определенных категорий и форм чувственности применительно к априорным структурам, подлежащим научному опыту. Если мы хотим теперь понять онтологические основания мифически-поэтической предметности на примере Гёльдерлина, тогда лучше всего исходить из того, что он называет hen diapheron heauto, то есть само в себе различающееся единое9. Под этим он понимает особую структурную конституцию, которую он распознает во всяком предмете, будь то ландшафт, река или что-то иное. И он предлагает, смотря по обстоятельствам, три разных подхода, дабы выявить эту структурность. Я называю их паратаксическим, гипотаксическим и синтетическим подходами. Рассмотрим, к примеру, элегию "Странник", в которой он описывает долину Рейна. Паратаксический подход состоит в перечислении частей, характеризующих данный ландшафт. Так, он называет — я следую его порядку — долину, виноградные холмы, сады, заросшие плющом стены, нагруженные вином корабли, города, острова, слоистые горы, леса; в эту картину затем включается скотовод, мать, дитя, дом, окно, дверь сарая и т. д.

Гипотаксический подход состоит в том, что это многообразие упорядочивается сперва образом реки, а затем светосодержащим умиротворяющим эфиром и плодородящей Землей как своими первоначалами и первопричинами. В свете данного гипотаксического подхода, как показывает уже другое стихотворение, река обладает "своими" долинами, лесами и волнами, источники с гор стремятся "к нему"10, река "несет" в своей "душе" Солнце и Луну", то есть весь Космос отражается в этом центре; далее идут города — "дети"12 реки, она "сближает" их и "доброй торговлей" "скрепляет страну"13. Наконец, синтетическим является способ, с помощью которого Гёльдерлин посгигает паратаксический и гипотаксический порядок в его объемлющей и живой связи. Это показывает вышеупомянутое отношение, которое он устанавливает между рекой и миром людей. Река связывает собой также и культуры: через Дон и Рейн доходит до нас "слово с Востока", "человекообразующий голос"14, а именно голос античности и христианства. Так обе реки оказываются частью истории, да, все их части и повороты являются частью истории и неразрывно с нею связаны'5.

2. Образ и сущность; субъект и объект

Данная онтологическая структурная связь, постигаемая с помощью паратаксиса, гипотаксиса и синтеза, ни в коем случае не должна быть понята чисто биологически, даже если (и это следует настоятельно подчеркнуть) она воплощает в себе некое живое образование, в которое включены известные и понимаемые нами как природные процессы: река со своими животворящими и угрожающими жизни водами, эфир со своим все пронизывающим

==15

 

и плодородным светом, растения, животные и люди во взаимосвязи, гармонически согласованной с условиями их бытия. При этом речь здесь идет о том, что выходит далеко за пределы данного и даже превращает его в совершенно иное. Ибо та жизненная связь, которую мыслит Гёльдерлин, объемлет одновременно и природу и историю, или, следуя его способу выражения, "природу и искусство"16. Это — так понимаемое и само в себе различающееся Единое, которое объемлет собой поэтический предмет Гёльдерлина и как таковое живое Единое противостоит ему в качестве Образа или даже Сущности. Все содержащиеся в нем части определяются только через их связь. Это Единое не может быть построено из своих частей, поскольку последние даны именно посредством Единого и каждая из них есть особая форма его отображения. Это Единое как гештальт "больше" суммы своих частей. Используя традиционный философский язык, можно было бы сказать, что здесь речь идет о некотором взаимопроникновении субъекта — человека, постигающего природу, и объекта, именно этой природы. Объект, природа полностью преодолевается с помощью человеческого взгляда, "искусства", как сказал бы Гёльдерлин, подобно тому как субъект благодаря этому полностью объективируется. Тем самым каждый предмет обретает личностные черты. Так говорит Гёльдерлин, к примеру, о реке, которая сначала "бездумна" и "ликует"17, зимой "холодный берег окаймляет", весной же вновь "ломает" скалы, что "пробуждает" окружающие горы, и "дрожа" "в груди Земли вновь радость возбуждает"18^ Этот поток как живой "текущий мир", как мы бы сказали, возможно, сегодня превращается им последовательно и чуть ли не естественно в "дух потока". Как уже было сказано, поэтический предмет Гёльдерлина невозможно составить из его частей, поскольку они сами даны лишь через их единство, и это же относится к связи человека и природы, субъекта и объекта. Он исходит из их рассмотрения не как чего-то отдельного, которое на втором этапе соотносится друг с другом, он начинает с их связи как подлинного объекта, поскольку их различие не является для него чем-то изначальным. Тем самым для Гёльдерлина это отношение становится подлинной объективностью. Кассирер в своей работе "Гёльдерлин и немецкий идеализм" в этой связи замечает, что более глубокое основание для трагического непонимания, которое сопровождало Гёльдерлина, следует искать в "элементах" отношений между субъектом и объектом, "в способе, с помощью которого он их воспринимает и постигает"19.

3. Нуминозное

Итак, следует не только воздерживаться от биологизаторского понимания той живой связи, которой является поэтический объект Гёльдерлина, но нужно вообще избегать всякой его "натуралистической" интерпретации. Везде, где он показывает себя,

==16

 

он проявляет себя в значительно большей степени как нуминозный феномен. Чтобы пояснить это, я ограничусь здесь явлениями природы и не буду уделять внимание миру человека, хотя он и неразрывно связан с ними. Как только явления природы приобретают образ высказываний, исходящих от определенного субъекта, они понимаются как некий язык, но не относящийся к человеку, то есть как язык предметных знаков, язык нуминозного. Наиболее отчетливо это проявляется, вероятно, там, где обнаруживают себя чрезвычайные природные явления, вызывающие у человека страх и ужас. По Канту, они могут дать представление о возвышенности и величественности некоторой сущности.

Вместе с тем и обычные явления могут выступать в качестве знака, вроде того как Гёльдерлин говорит о "ликующем" или "окаймляющем" ручье или о пробуждении природы весной.

В обоих случаях речь идет не о таких знаках, которые символизируют собой просто человека или просто природу, а о таких, которые постоянно объемлют собой обоих, ибо они относятся к той связи, от которой они оба изначально производны. В ней все живое имеет свое начало, свое смыслосодержание (Sinnbezug), утрата которого сравнима со смертью. В силу этого данная связь является божественной и священной. Вне ее ни человек, ни природа не существуют в подлинном смысле, по отдельности они оба выступают как пустые и безжизненные тени. Природу в отрыве от человека Гёльдерлин называет "аоргосной", то есть "бесчувственной", "непостижимой" и "безграничной"20, лишенной всякого упорядоченного единства, которое достигается лишь во встрече с человеком, благодаря культивированию (искусству). Божественное находится там, где встречаются "органически"21 упорядочивающая деятельность человека и "аоргосное", божественное находится "в середине между ними"22.

Лишь там, где происходит постижение этой связи, природа пробуждается из своего чисто объектного бытия как из мертвого сна Словно по прикосновению волшебной палочки. Тем самым природный объект у Гёльдерлина показывает все те свойства, которые Рудольф Отто приписывает нуминозному23: природа противостоит нам в этом смысле как нечто великое, вызывающее страх, ужасное, возвышенное, величественное, или как нечто великолепное, приносящее удачу, восхитительное и воодушевляющее.

4. Близость и чуждость мира мифического опыта. Греки

Охарактеризованный таким образом поэтически-мифический природный опыт, по существу, нам всем довольно хорошо знаком, хотя лишь немногие знают о его мифическом содержании, так что этот опыт вовсе не является исключительной компетенцией тех, кто занимается специально Гёльдерлином или поэзией вообще. Это однозначно показывают родственные поэзии повсе-

==17

 

дневные обороты речи. Так, долину называют "дружелюбной", а гору — "величественной", подразумевая, что оба прямо-таки непроизвольно создают образ некоей сущности.

Именно когда берутся употребительные выражения, перечисление которых без труда составит целую книгу, эти обороты речи сообщают нам некий общий опыт. И здесь совершенно прав Кассирер, когда он в уже упомянутой работе пишет: "Гёльдерлин не нуждался... для своего понимания природы ни в каком другом подтверждении, кроме как в том чувстве, которое дает человеку • всякий светлый и ясный весенний день"24. В этом смысле можно говорить о некоторой повседневной форме поэтически-мифического опыта. Если мы возвратимся к уже приведенным цитатам из Гёльдерлина, на место которых можно было бы подставить немалое количество аналогичных, то мы увидим, что он в точности постиг характер вышеозначенного опыта. В этом отношении поэт отличается от непоэта лишь полнотой увиденного, лишь богатством наблюдений, которые поэт удерживает перед своими глазами, и наслаждение от его лирики покоится не в последнюю очередь на том, что она везде открывает нам подобный опыт и точнейшим образом его преподносит. Когда Гёльдерлин. к примеру, называет города детьми реки или когда он говорит, что река доброй торговлей скрепляет страну, что весной горы от сна восстают или радость, дрожа, вновь пробуждается в груди Земли и т. д., то это является чем-то большим, чем поэтическое преувеличение. Можно было бы даже сказать, что он с простой отчетливостью и сухой ясностью сообщает нам тем самым непроизвольные и изначальные впечатления. Кто может отрицать, что река скрепляет и сближает страну и города "доброй торговлей", что "пробуждение гор" или "дрожащая радость Земли" представляют собой совершенно уместные выражения для обозначения повсюду происходящего весной становления, шевеления, пробуждения, брожения и порождения жизни? Гёльдерлин не был бы поэтом столь высокого ранга, если бы своими словами не передавал того, что принадлежит всеобщему опыту и может быть понято интерсубъективным образом. И странно лишь то, что подобному поэтически-мифическому опыту отказывается в истинности, хотя он всем нам так хорошо знаком. Так, к примеру, если крестьянин в своей деятельности опирается на известные и весьма общие природные закономерности, данные в виде еще донаучных представлений, то это мы считаем верным; и напротив, когда он говорит о долине, в которой он живет, как о нуминозном образе некоей сущности, называя ее "дружелюбной", то большинство людей это воспринимают лишь в аллегорическом смысле. Опыт такого насквозь непроизвольного и жизненного восприятия не принимается всерьез, он определенным образом вытесняется, вокруг него спекулируют впитанными со школы и заимствуемыми из научного мировосприятия выражениями типа: "чисто субъективное представление", "не обладает объективной действительностью" и пр. Мы натыкаемся тем са-

==18

 

мым на почти непреодолимое препятствие, не позволяющее нам предоставить мифическому место в самих себе, освободить его, избавить от пут. Результатом данного процесса вытеснения мифического является, по Гёльдерлину, появление "благонамеренного поэта". Сам же Гёльдерлин образует, однако, своеобразное исключение. И тем не менее его гимны и элегии наполнены постоянными жалобами по поводу повсеместной утраты поэтически-мифической реальности. В незатронутом виде он находит эту реальность лишь в свидетельствах старины, а именно в греческом мифе. Основы миропонимания преподали грекам поэты, а не ученые, как нам. Поскольку же этот опыт обрел там столь всеобщую действенность, то нуминозные сущности получили личные имена — как то или иное божество.

Сегодня же, поскольку мы более на это неспособны, Гёльдерлин констатирует: "Исчезли божьи имена"; "Кого могу я называть?"25; "Безымянный бог"26. Только природа "еще цветет", "лишь лик Земли еще смеется"27, существуют еще "божественная Вселенная", ручьи, берега, рощи и холмы28, еще "жив" эфир29 и взгляду доступны горы, на которых Бог являлся пророкам30 или которые служили "столами"31 богам, радуют нас поля, по которым, как по "зеленым коврам"32, бегали боги, — однако все это является непосредственно настоящим только для истинного поэта: остальные в состоянии найти лишь тусклый отблеск этого в том, что они называют "наслаждением природой", но природа более не является "райским садом"33. Почему же это так, как мы дошли до этого и какие существуют надежды выбраться из такого состояния — по этому поводу Гёльдерлин дает глубокомысленные разъяснения, о которых мы поговорим в одной из дальнейших глав.

В заключение еще несколько слов о том, как Гёльдерлин представляет себе время, ибо это в особенности характерно для мифического видения мира, 5. Время

Представление о времени выражено особенно отчетливо в его стихотворении "Картина предка" ("Ahnenbild"). В нем сначала описывается дом и семья как само в себе различающееся единое. Паратактическим образом перечисляются: квартира, сад, виноградник, играющий ребенок, наблюдающая за ним мать, работающий отец и совместный обед, за которым говорят о прошлом и будущем. В гипотактическом же смысле все подчиняется' ларам, предкам, то есть сверхвременной связи, в которой существует семья как таковая и в силу которой она сама себя постигает как синтетическое единство всех своих членов и принадлежащей ей собственности. Предок присутствует здесь на первый взгляд лишь в виде картины, но в действительности он истинно присущ современности: его плоть продолжает себя в семье, и его дух

==19

 

вливается в нее, тем самым повторяя себя в живущих, поскольку он остается дорогим ей прообразом. Он живет в памяти, которую о нем хранят, когда семья говорит о нем за совместным обедом и поднимает, поминая его, стакан; он так же, как и они, "жил и любил". Так "живет" он, "словно бессмертный в детях своих", и "частенько воспаряет над домом" исходящая от него, "словно от безмолвного эфира, жизнь". Изначальный опыт схватывается здесь вновь ясно и отчетливо. Семья — это совместное жилище и его окружение; это родители и дети, оберегающая любовь, кормящий труд и сознавание себя в качестве» члена совместной цепи родства; семья — это определенная, теснейшая жизненная связь, целостность которой воспринимается как единичная сущность, называемая Гёльдерлином "ангелом дома". Это представление, очевидно, развивает далее то мифическое отношение к времени, которое выражает Гёльдерлин в своем стихотворении. Если память о прошлом, и именно о предках, принадлежит к сознаванию себя как семьи, то эта память выражает также в определенном смысле и реальность семьи, то есть еще продолжающееся, действенное настоящее. Идеальное (память) и материальное (реальное настоящее) здесь сливаются; идеальное как раз представляет собой в этом случае связь, поглощающую индивидуальное Я, которая, как некая реальная субстанция, соединяет семью в ее развитии. Даже когда человеку кажется, что это есть лишь продукт воображения, мистификация или спекуляция, все равно данная связь и сегодня образует еще основу важного опыта и реальных отношений, называемых нами "семьей". Можно оплакивать смерть члена семьи — тем не менее эта субстанция, которая дарит утешение, живет дальше вместе с ушедшими и теми, кому надлежит появиться на свет. Как еще более ясно покажет дальнейшее изложение, субстанция такого рода имеет мифическую природу.

К оглавлению

==20

 

00.htm - glava04

ГЛАВА II К СРАВНЕНИЮ: ОНТОЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВАНИЯ ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ. ИХ ИСТОРИЧЕСКИЕ КОРНИ И ИХ ПРОБЛЕМАТИЧНОСТЬ Следует заранее отметить, что одна из решающих трудностей в придании значимости непроизвольному мифическому опыту состоит в производном от науки способе мышления. Исходя из этого способа мышления, подобный опыт понимается лишь как нечто субъективное, или, как иногда говорят, как нечто антропоморфное, которое не может притязать на объективность и действительность. В основе этого лежит некое представление онтологического порядка (ибо оно определяется априорно) о том, какова природа объекта, какая "форма бытия" ему присуща и чем он отличается от субъекта. В чем же состоит это представление при ближайшем рассмотрении и на чем покоится его обоснование? Предшествующее введение в анализ мифического опыта ограничивалось для простоты в основном представлениями о природе. Поэтому, говоря о науке, мы можем сравнить с мифом и противопоставить ему для начала лишь опыт естествознания. Для последнего наиболее характерной в данном смысле является физика.

Именно ее понятие объекта сформировало в наши дни общепринятое представление о природной реальности, которое применяется для критики ненаучного, в том числе и мифически истолкованного, объекта природы. Я освещу некоторые из важнейших этапов в истории физики, которые сформировали присущее ей понятие объекта и привели тем самым к различению субъекта и объекта, которое сегодня воспринимается как самоочевидное. Лишь когда добираешься исторически-системным образом до основ онтологии такого рода, становится ясно, как строится ее обоснование. Ведь тем временем как каждый ее уровень выстраивался на предшествующем, ее подлинные и изначальные основы в дальнейшем все более и более отходили в прошлое; далее, ее мыслительные схемы не подвергались сомнению с точки зрения процедуры обоснования и постепенно принимались в качестве самоочевидностей. Когда я говорю о некоторых из важнейших этапов в ходе развития, то под ними я подразумеваю такие,

==21

 

в которых формировалось что-то вроде первичной породы, на которой покоится, помимо всего прочего, и наша культура, покоренная естествознанием. Отсюда ведут свое происхождение и те понятия, в рамках которых с тех пор существует научный опыт, из которых он исходил, то есть понятия, которые закабалили в конце концов всю духовную жизнь, в том числе и науки, не касающиеся природы. Итак, я могу ограничиться здесь лишь некоторыми основными линиями, избегая упрека в пренебрежении или невнимании к чему-либо существенному в данном контексте.

1. Декарт

Основы понятия физического объекта, которые так упорно должны были определять сознание до сегодняшнего дня, мы находим в первый раз в ясном и отчетливом разъяснении у Декарта. Постепенно побеждающее в эпоху Возрождения-убеждение в том, что природа человеческого разума открывается по милости Бога, вело к "сверлящему" вопросу: из чего, в конечном счете, состоит разум. Декарт думал, что нашел ответ: разум предполагает систему, аксиомы которой, так же как и опирающиеся на них доказательства, абсолютно очевидны. Такую систему он обнаруживает в математике.

Таким образом, если природа имеет разумное устройство, то она определенно должна описываться языком математики. В математическом понимании она состоит из тела и пространства, которые непосредственно сливаются друг с другом в геометрии.

Декарт пришел к выводу, что геометрия и физика друг с другом совпадают. Но кроме тела и пространства существует еще и перемещение тела в пространстве.

Однако поскольку движение не является предметом математики (хотя числа и геометрические образы и могут описывать движение, они не в состоянии быть его источником), то об этом, согласно пониманию Декарта, должно позаботиться нечто выходящее за пределы чисто математического видения природы, а именно Бог. По этой причине Декарт придерживается следующей аксиомы в качестве требования разума: решение Бога, которому предшествовало творение, никогда не может измениться, потому что однажды принятые им решения остаются навсегда действительными. Значит, и названная им однажды общая сумма перемещений во Вселенной останется той же самой. Каждое тело будет так же стараться сохранить принятые им однажды скорость и направление движения. Это значит, оно будет двигаться в бесконечность по прямой, согласно определению классической геометрии, если не будет отвлечено со своего пути столкновением с другим телом. И из этого Декарт выводит затем законы столкновения тел, на которых покоится вся его физика.

Эти законы оговаривают, что общая сумма движений сохраняется даже после соударения тел. Таким образом, чистый

==22

 

разум, а вовсе не опыт должен решать априори, чем определяется природный объект, и поскольку разум совпадает здесь с физикой, то все, что выходит за пределы этого или не находится с ним в соответствии, принадлежит, как нечто субъективное, сфере Я, внутреннего, а именно фантазии и обману.

Таковы, согласно Декарту, даже обычное физическое измерение времени, как и наблюдения относительных движений тел; так что он принимает эти последние лишь за modus cogitandi, модус мышления, а не за modus in rebus, нечто реальное, свойственное вещам. В частности, наше обычное исчисление времени установлено в той или иной степени произвольно, к примеру, в соответствии со сменой дня и ночи, и потому не является разумной необходимостью; относительное движение противоречит законам столкновения тел, которые определяются сохранением абсолютной суммы движения во Вселенной. В этих взаимно противопоставленных понятиях res cogitans, познающей сущности — мыслящей "субстанции", как говорит Декарт, — и res extensa, протяженной сущности — телесной "субстанции", мы встречаем в наиболее ясном виде картезианское разделение на субъект и объект. Здесь находится один из важнейших предысточников "обездушивания природы" в научно-техническую эпоху и соответствующего отчуждения мифического типа опыта. Здесь и в самом деле речь идет о некоей онтологии.

На чем же она покоится? Она покоится, как мы видим, на трех предпосылках. Во-первых, природа конструируется с помощью разума, поскольку она сотворена милостивым Богом применительно к нашим познавательным возможностям. Во-вторых, разум, лежащий в основе природы, прежде всего и в основном является математическим разумом. В-третьих, общая сумма движения во Вселенной остается неизменной, поскольку божественное решение, предшествующее творению, является неизменным. Что касается первой предпосылки, то очевидно, что она может быть понята лишь в духовном контексте Возрождения, поскольку в наши дни никто не признает ее убедительности. То же самое относится, говоря заранее, и к третьей предпосылке. Ибо почему же изменяемость мира несоединима со всеведением Бога? Нельзя ли как раз в динамическом преобразовании мира увидеть выражение бесконечной божественной творческой силы? Представления Декарта в этом пункте были спорными уже в эпоху Возрождения, и Джордано Бруно, если взять, к примеру, лишь его одного, по-видимому, верил в прямо противоположное. Что же касается второй предпосылки, то позволим себе по этому поводу заметить: сколь ни были бы очевидны сами по себе математические аксиомы и выводы, связь их с природой не может быть такой же. Соответственно, как показывает в дальнейшем рассмотрение деталей декартовской физики, которую он сводил к математике, этой физике недостает не только свойственной математике очевидности, но и какого-либо необходимого характера вообще. Таким образом

==23

 

становится ясно, что онтологическая разделительная линия, с помощью которой Декарт разводит субъект и объект, принадлежащее субъективному и принадлежащее объективному, может быть понята из исторических условий, в которых он жил, и, однако, эта разделительная линия, чреватая столь чудовищными последствиями, никоим образом не была убедительно обоснована. Можно было бы даже сказать, что понятие разума, на котором она покоилась, оказалось рационалистической мечтой.

2. Ньютон

Последователи Декарта начали усиленно размышлять об евклидовом пространстве, в которое Декарт уложил физику. При этом они надеялись обнаружить, что пространство не только является выражением божественного разума, как полагал Декарт, но и демонстрирует обычно лишь Богу приписываемые свойства. Разве не является оно, как замечали Мур и Барроу, непроницаемым, вездесущим, бестелесным, бесконечным и пр.? Позднее Ньютон, бывший их учеником, должен был сделать из этого вывод, что пространство является "чувствилищем Бога" (Sensorium Gottes).

Таков был духовный фундамент, на котором возникли его идеи абсолютного пространства и времени, положенные им в основание физики. Данная идея привела его к мысли о том, что необходимо видеть различие между движением тела в абсолютном пространстве и движением тела относительно других тел; первое он называл "абсолютным", второе — "относительным" движением. Вместе с тем он полагал, что данное различие может быть доказано эмпирически. Он наполнял ведро водой и придавал ему быстрое вращение. Первоначально, когда вода перемещалась относительно ведра, а по мнению Ньютона, покоилась, ее поверхность была ровной. Затем, когда она начинала постепенно следовать движению ведра, приходили в действие центробежные силы, и вода начинала подниматься вверх по стенкам. Ньютон делал из этого вывод, что вода осуществляет уже не просто относительное движение, но вместе с ведром движется относительно абсолютного пространства. Такое движение, полагал он, доказывается действием сил, к примеру, в указанном случае центробежной силой; напротив, относительное движение, в котором не действуют силы, очевидно, соответствует инерционному движению, описанному и обоснованному еще Декартом. В дальнейшем из этого возникало понятие равноправия всех инерционных систем. Поскольку они движутся лишь относительно друг друга и на них не действуют силы, то никто не может установить, которая из них движется, а которая покоится. Законы природы имеют в них одинаковый вид. Поэтому они не только между собой равноправны, они также, в отличие от всех прочих систем отсчета, рассматриваются как совершенные. На данном рассуж-

==24

 

дении Ньютон основывает всю физику. В своих "Математических принципах" естествознания он пишет: "В дальнейшем я исчерпывающим образом учу тому, как умозаключать от причин, действий и наглядных различий к истинным движениям, и, напротив, как сводить истинные и видимые движения к причинам и действиям. В этих целях написал я следующее сочинение"34. Именно в этом учении о движении и содержится новое по сравнению с Декартом, и отсюда в дальнейшем вытекает, помимо всего, ньютоновское революционное понятие силы, так же как и дополнительное определение тела как инертной массы. Однако тем самым получает лишь дальнейшее развитие декартовское определение природного объекта и его отличие от субъекта: объект выступает также и для Ньютона в качестве евклидового и протяженного и осуществляет, не будучи подвергнут внешнему воздействию, инерционное движение. Декарт перешел Рубикон, пусть даже и с сомнительным правом на то, и для Ньютона тоже не осталось дороги назад. Что же изменила к лучшему физическая онтология Ньютона по сравнению с картезианской? Очевидно, что в случае Ньютона мы имеем дело с двумя предшествующими всему допущениями, а именно, во-первых, с допущением абсолютного пространства и времени, и во-вторых, с утверждением об эмпирическом подтверждении различия абсолютного и относительного движения в определенных случаях. Что касается первого утверждения, то оно было подвергнуто изрядному сомнению еще при Ньютоне; никому не удавалось приписать ему необходимый и очевидный характер даже в рамках вышеупомянутой метафизической связи, в которой оно исторически возникло. Что же касается второго утверждения, то оно впервые было поколеблено тогда, когда Мах показал, что ньютоновский опыт с ведром может быть интерпретирован и по-другому. А именно, если бы стенки ведра были достаточно мощными и оказывали бы заметное гравитационное воздействие, то поверхность воды искажалась бы уже при относительном движении, и эмпирический вывод о том, что движется и что покоится, был бы невозможен. И наоборот, искривление поверхности воды во втором случае, когда вода включается в движение ведра, могло быть истолковано так, что вода и ведро покоятся, а вокруг них движется комната вместе с неподвижными звездами, что и вызывает искажение поверхности воды. Здесь мы тоже не'в состоянии отличить абсолютное движение от относительного, так что все сводится к последнему. Эти и подобные рассуждения в дальнейшем привели к отказу от рассмотрения Ньютонова опыта как эмпирически необходимого доказательства различия абсолютного и относительного движения — то есть двух его основных понятий. Если же заранее принять абсолютное пространство, принцип инерции и понятие инерционной системы, то тогда можно понять результат опыта с ведром как следствие различения абсолютного и относительного движения; если же, напротив, подобно Маху, мы отказываемся принять эти предпосылки, то

==25

 

данное различие исчезает и мы везде имеем дело лишь с относительным движением. Таким образом, не эксперимент устанавливает здесь истину, а способ априорного обоснования посылок. Итак, корни нью гоновского обоснования понятий абсолютною пространства и времени, поскольку они не покоятся на предполагавшемся опыте, а задаются априори, обнаруживаются в некоторой метафизике, а именно в уже упомянутой метафизике Мора и Барроу.

Однако никто не станет утверждать, что сегодня она способна хоть кого-то убедить. Основания ньютоновской физики тем самым в действительности оказываются онтологией, то есть неким априорным определением того, какова природа объекта; и эта онтология отнюдь не имеет необходимого обоснования, но может быть понята лишь из того времени, в котором возникла.

3. Эйнштейн

Я начну сперва с краткого описания того положения, в котором застал Эйнштейн значительную часть физики.

Это положение характеризовалось противоречием между максвелловской теорией света, с одной стороны,· и ньютоновским понятием равноправия всех инерционных систем — с другой. Из максвелловской теории света следует, что, согласно законам распространения света, его скорость является постоянной величиной; однако равноправие всех систем отсчета предполагает, что для систем такого типа все законы природы, в том числе и законы распространения света, являются неизменными.

Если в лаборатории, которая движется равномерно и прямолинейно и тем самым представляет собой инерционную систему, происходит измерение скорости света в ходе соответствующего эксперимента, то ожидаемый результат должен существенно отличаться от того, который получается в лаборатории, движущейся в направлении распространения света или противоположном. Если она движется в направлении распространения света, то его измеряемая скорость должна быть меньше, чем при измерении в лаборатории, движущейся навстречу ему, подобно тому как если мы сидим в вагоне поезда и перегоняющий нас поезд движется относительно нас медленнее, чем идущий навстречу. В таком случае в противоположность утверждению Ньютона о равноправии всех инерционных систем, согласно которому законы природы неизменны во всех подобных системах, следовало было бы допустить, что наблюдатели в различных системах придут к различным результатам по поводу скорости света и тем самым по поводу закона его распространения. Известны две основные и противостоящие друг другу попытки разрешить это противоречие. Первая связана с Лоренцем и Фицжеральдом, вторая — с Эйнштейном. Первоначально обе стороны были согласны в том, что таким образом сформулированное и на

==26

 

первый взгляд проясняющее ожидание не оправдается и различие в скорости распространения света в различных инерционных системах никогда не будет зафиксировано.

Они, однако, давали противоположные объяснения данного положения дел. Допустим, к примеру, что мы находимся в прямолинейно и равномерно движущейся лаборатории и измеряем скорость света, который движется нам навстречу. Тогда, согласно Лоренцу и Фицжеральду, благодаря движению лаборатории возникает так называемый эфирный ветер. Этот эфирный ветер вызывает противодействующие силы, которые так сокращают все размеры и расстояния в направлении движения, что это компенсирует ожидаемое замедление скорости света. Эйнштейн мыслил совершенно иначе.

Хотя и он допускал сокращение размеров тел, он относил это не к действию каких-либо сил, а к изменению пространственновременной структуры.

Согласно его концепции, мы более не можем исходить из всегда неизменных евклидового пространства и мирового времени, а должны положить в основание универсума различные пространственно-временные метрики. Они приводят к тому, что в разных инерционных системах действуют разные пространственно-временные масштабы, однако законы природы, в том числе и распространения света, принимают везде одинаковый вид. В отличие от этого Лоренц и Фицжеральд преодолевали указанное противоречие тем, что они отбрасывали понятие равноправия всех инерционных систем и тем самым жертвовали одной из частей противоречия. Так, действие противодействующих сил эфирного ветра должно де-факто вести к тому, что различие скорости света в различных инерционных системах не поддается измерению; в действительности же для Лоренца и Фицжеральда существуют такие инерционные системы, которые выделены по отношению к остальным, то есть покоящиеся в отношении эфира и сохраняющие скорость света постоянной величиной даже без сокращения размеров. Эйнштейн, напротив, твердо придерживался равноправия всех инерционных систем; хотя пространственно-временные отношения и тем самым расстояния и размеры тел могут, как он полагал, быть абсолютно различными для разных инерционных систем, однако эта относительность пространства и времени состоит лишь в том, что ни одна из систем не может претендовать на сохранение истинных и будто бы неподдельных размеров тел и лелеять свое преимущество перед остальными. Благодаря этому Эйнштейн, в противоположность Лоренцу и Фицжеральду, не отказался ни от одной части противоречия: ни от равноправия всех инерционных систем, ни от теории Максвелла, но обе, как он полагал, истинным образом соединил друг с другом; для этого он в то же время пожертвовал кое-чем другим, а именно ставшими классическими представлениями о пространстве и времени. Необходимо подчеркнуть,

==27

 

что знаменитый эксперимент Майкельсона—Морли, подтверждавший постоянство скорости света для движущихся по отношению друг к другу инерционных систем, исходя из данных рассуждений, не играл сколько-нибудь значимой роли. Он также не мог быть использован в качестве experimentum crucis, но в определенном смысле оправдывал обе концепции; различие состояло лишь в том, что ему каждый давал свою интерпретацию. Для истории науки, в которой experimentum crucis играет значительно меньшую роль, чем полагает большинство современных философов науки, он являлся как раз типичным примером, как это показывает и наше предшествующее рассмотрение. И точно так же очерченная нами идея Эйнштейна, положенная в основание специальной теории относительности и служившая ее формированию, вовсе не имела необходимого экспериментального обоснования, даже если и не находилась в противоречии с опытом.

Что же, если не эмпирические основания, побудило Эйнштейна никоим образом не отбрасывать классическое положение о равноправии всех инерционных систем и вместе с тем принести ему в жертву классическую идею пространства и времени, а не поступить наоборот, как Лоренц и Фицжеральд? Ответ гласит: для этого у него было два основания, первое — метафизического, а второе — теоретико-познавательного характера. Метафизическим основанием служила его глубоко религиозная убежденность, что природа отражает божественную гармонию и тем самым обнаруживает всепроникающую, умопостигаемую, логическую связь. Эта гармония должна быть найдена также и в физике. И потому обнаруживаемое в ней противоречие двух столь значительных и подтверждаемых теорий, как классическая механика и максвелловская теория света, не может быть преодолено просто предпочтением принципов одной из них за счет принципов другой. Эйнштейн верил, что в его специальной теории относительности примиряются обе теории, что и было внутренним основанием для признания ее истинной. Необходимое при этом жертвование классическим представлением о пространстве и времени казалось ему, как и Маху, обоснованным в силу теоретикопознавательного убеждения, согласно которому идеи абсолютного времени и пространства, лежащие в основе лоренц-фицжеральдовской теории эфира, не могут быть предметом опыта и потому должны быть отброшены как простые фикции. Не требуется какого-то особенного доказательства того, что в теории относительности также обнаруживается фундаментальный образ картезианской онтологии, специфическое разделение на внешний, определяемый физикой мир объектов и относящийся к субъективности внутренний мир. И так же нетрудно увидеть, что метафизика Эйнштейна происходит из того же исторического контекста, который роднит между собой картезианскую и ньютоновскую метафизику. Мысль о некоторой соединяющей все воедино, логической и разумной связи как выражении математической миро-

==28

 

вой гармонии была характерна именно для Ренессанса и имеет в нем свои исторические корни. И Кеплер, и Галилей жили в мире образов, определяемом этой идеей.

Однако ее чистейшее философское выражение обнаруживается, согласно Эйнштейну, который ясно представлял себе эту ситуацию, в труде Спинозы. "Я верю в бога Спинозы, — писал он, — который являет себя в законосообразной гармонии бытия"35. "Мои убеждения роднят меня со Спинозой: восхищение красотой и вера в логическую простоту порядка и гармонии"36. Этот бог Эйнштейна, подчеркивал его биограф Хоффман, "был руководящим принципом его научной деятельности"37. Я хотел бы процитировать здесь небольшой отрывок письма, который принадлежит к другому контексту и носит даже шутливый оттенок, но тем не менее характерен для Эйнштейна. Когда Вейль сделал набросок своей "единой теории поля", Эйнштейн направил ему следующее, попадающее в самую точку критическое замечание: "Можно ли в самом деле осуждать Господа Бога за непоследовательность, если он упустил найденную Вами возможность гармонизации физического мира? Я думаю, нет. Если бы Он создал мир по Вашей теории, то тогда бы пришел Вейль Второй, чтобы ему укоризненно выговорить: "Боже мой, если в твоем решении не было заложено, чтобы придать объективный смысл конгруэнции бесконечно малых твердых тел, то почему же ты, о непостижимый, не постеснялся придать углу данные свойства?"38 Однако послушаем еще раз Хоффмана: "Искомая Эйнштейном космическая красота действительно существует"39, и его вера может быть подытожена так: "Бог един"40. Как историческое происхождение эйнштейновской метафизики из Ренессанса, так и истоки его теории познания и философии имели несомненно определяющее значение в обосновании специальной теории относительности. Последнюю мы находим в работах Маха. Внимание Эйнштейна на этого мыслителя и выдающегося представителя так называемого позитивизма обратил его друг Бессо, и влияние, которое оказал на Эйнштейна Мах, как мы еще увидим, сыграло решающую роль не только в возникновении специальной теории относительности. Было при этом ошибкой считать, что основания эйнштейновской теории по крайней мере потому имеют эмпирический характер, что они находятся в созвучии с философией Маха. Ибо если его философия и учит, что всякое обоснование познания может состоять лишь в его сведении к чувственным восприятиям и потому все, что, подобно абсолютному пространству и времени, выходит за пределы восприятия, должно быть отброшено как простая фикция, то такая философия никоим образом не опирается на опыт. Можно знать благодаря опыту, что опыт дает знание, но то, что только опыт дает знание, ни на каком опыте установить невозможно. Как только мы выявляем таким образом метафизико-гносеологические основания,

==29

 

на которых взрастает специальная теория относительности, то сразу при ближайшем рассмотрении вырисовывается странная двойственная картина. Хотя Эйнштейн и придерживался общей метафизической идеи, которой следовали еще Декарт и Ньютон, однако он руководствовался еще и идеей гармонической связи целого как такового, а не просто его частей. Эйнштейн, в отличие от Декарта и Ньютона, больше не ищет последнего обоснования ни для принципа инерции, ни для выделения всех инерционных систем. Они воспринимаются, так сказать, непроблематично из остатков ньютоновской концепции и включаются в новый гармонический синтез, в новое единство классической механики и максвелловской теории света как часть старой метафизической идеи. Тем самым в стремлении обосновать определенные новые отношения с помощью заимствованных средств другие связи лишаются такого обоснования и существуют в дальнейшем как бы без руля и ветрил. Далее, философия Маха никак не продемонстрировала выделение инерционных систем на опыте Эймера, но, напротив, показала равноправие всех систем координат, поскольку она свела всякое движение к относительному и тем самым отменила различие между инерционным и гравитационным ускорением. В конце концов возникло непреодолимое противоречие между описанной идеей математикофизической гармонии мира и требованием Маха отбросить все то, что не может быть проверено на опыте, поскольку данная идея вообще не проверяема эмпирически. Предположим теперь, что мы пытаемся проверить теорию, которая возникает из этой идеи. Допустим далее, что эта теория не выдержала испытания опытом. Следует ли в таком случае считать противоречащей опыту и лежащую в ее основе идею? Никоим образом. Мы могли бы объяснить разочаровывающий результат испытания тем, что испытываемая теория описывает как раз не ту гармонию, которая в действительности лежит в фундаменте природы. Идея Эйнштейна о гармонии природы именно потому не может прийти в столкновение с опытом, что она совместима с любым произвольным опытом. Здесь идет речь, таким образом, об идее, которая сыграла фундаментальную роль в физическом мышлении Эйнштейна и придала ему внутреннюю уверенность в споре против Лоренца и Фицжеральда, об идее, являющей собой некую онтологическую веру — не менее, но и не более. И хотя Мах настаивает также на некоей простой физике, уже имя, которое он дает своему замыслу, показывает глубокую пропасть, отделяющую его от Эйнштейна. То, что он свое требование простой физики называет "принципом экономии", характеризует его чисто методологические намерения; это не имеет ничего общего с метафизически понимаемой идеей Эйнштейна, относящейся к подлинной структуре природы, а не определенному и более или менее практическому подходу при ее описании. Двойственная картина, продемонстрированная выше, отсылает нас лишь к тому новому, что характеризует

К оглавлению

==30

 

связь теории Эйнштейна с духовно-историческим контекстом. Можно даже сказать, что эта связь как раз типична для духовно-исторических процессов, в которых старое и новое тесно связаны и вместе с тем находятся отчасти в неразрешимом противоречии между собой.

Кроме того, вновь обнаруживается недостаточность простого признания и фиксации метафизических оснований физики. Применительно к Эйнштейну и другим крупным физикам только тогда становятся явными значение, глубина, возможности, а также и оправдание данных оснований наряду с их проблематичностью в полном объеме, когда они рассматриваются в своем историческом измерении. И в переходе от специальной к общей теории относительности, к которому я теперь обращаюсь, никакой новый эксперимент не играл сколько-нибудь решающей роли; этот переход состоял в большей мере и по существу в имманентном и последовательном развитии уже готовых метафизических и философских предпосылок и в их решительном применении к уже наличной физике. А именно Эйнштейн должен был вскоре установить, что специальная теория относительности и классическая теория гравитации (как ранее классическая механика и максвелловская теория света) несовместимы. И вновь его убеждения потребовали от него преодолеть это противоречие физики, привести ее в соответствие с предполагаемой гармонической простотой и единством природы; и снова он связал эту метафизически понятую идею с философией Маха. На этот раз он расстался с одним из противоречий по отношению к этой философии, о котором выше шла речь, и освободился от последнего классического реликта, а именно от выделенности инерционных систем. Теперь он констатировал вместе с Махом, что, по существу, различие между чисто относительным инерционным ускорением и абсолютным гравитационным ускорением эмпирически не фиксируется и поэтому все системы координат должны рассматриваться как равноправные. Однако если это так, то, продолжает он, пути перемещения инерционных систем должны быть идентичны тем, которые подчинены некоему полю тяготения. Различие между прямолинейным и криволинейным движением, как оно существует в, евклидовом пространстве, отпадает вместе с различием между инерционной и гравитационной массой. Это возможно, однако, лишь в рамках неевклидовых, искривленных "пространственно-временных миров", так называемой римановой геометрии, где искривления зависят от распределения тяжелых масс. Эти размышления привели Эйнштейна к общим уравнениям в общей теории относительности, из которых в принципе можно вывести, каково искривление пространствавремени в зависимости от данного конкретного распределения массы и какие не зависимые от сил движения могут быть наблюдаемы с позиции избранной системы. Таким образом, Эйнштейну удалось преобразовать классическую теорию гравитации в чисто релятивистскую теорию и тем самым гармонически включить

==31

 

в нее очередную, важнейшую часть классической физики. Итак, если при построении общей теории относительности эксперименты играли такую же подчиненную роль, как и при построении специальной теории относительности, если здесь вновь дело состоит в первую очередь в новой интерпретации наличного положения вещей в свете некоторой весьма древней метафизики и новейшей философии, то Эйнштейн не видел в этом недостатка. И хотя позже оказалось, что общая теория относительности превосходит ньютоновскую теорию гравитации, он подчеркивал, что им отнюдь не руководила надежда на подобный успех. Он называл "примитивным идеалом"41 то, что сегодня стало обычным для многих физиков и ученых вообще, а именно рассмотрение вывода правильных предсказаний в качестве единственной задачи физики; ему и в самом деле казалось возможным "построение произвольно большого числа равноправных систем теоретической физики"42. Но в этом случае выбор между ними обусловлен уже неэмпирическими основаниями. Помимо этого "аксиоматические основания теоретической физики не могут быть выведены из опыта"43, но в большей степени должны быть "свободно изобретены"44.

"Поскольку чувственные восприятия... дают лишь опосредованное знание о "реальности", то реальность может быть постигнута нами лишь спекулятивным образом"45. В качестве важнейшего значения этих неэмпирических оснований, этих "изобретения" и "спекуляции", Эйнштейн высказывает намерение "искать наиболее простую понятийную систему, которая сводит воедино наблюдаемые факты"46. "Главная цель, которую я постоянно держал в уме, — пишет он далее, — есть создание логического

единства в сфере физики"47.

Здесь лежит го самое "рацио"48, с помощью которого он

строил свою систему и которое стало для него "совершенно очевидным"49 еще тогда, когда он верил, что должен исходить из "двух существенно различных оснований" (то есть общей теории относительности и ньютоновской теории), "которые глубоко соответствуют опыту"50. То, что позже теория Эйнштейна оказалась в отдельных случаях более необходима, чем ньютоновская, очевидно могло подтверждать правоту Эйнштейна; решающей же роли это, согласно его собственным словам, не играло.

"В известном смысле, — писал он, — я считаю истиной то, что чистое мышление может постигать действительность, как об этом мечтали древние"51, при этом он намека.. на тех философов, которых всегда осуждали за отправление не от эмпирических фактов, а от априорных спекуляций. Эйнштейн был убежден в истинности общей теории относительности, поскольку он верил в гармонию мира. И здесь, на этапе построения общей теории относительности, мы видим духовный фундамент Эйнштейна в специфическом двойном свете. Так, отныне исчезают все ранее показанные противоречия, которые были связаны с его принятием выделенности инерционных систем. И лишь противоречие

==32

 

между позитивизмом Маха, с одной стороны, и унаследованным объединением физики и метафизики, с другой, осталось неразрешенным.

Картина становится, однако, еще более запутанной, если привлечь ранее упомянутые цитаты. Ибо акцентирование и оправдание "чистого мышления" в физике не только противопоставляет себя философии Маха, но в данной связи напоминает, скорее, о Канте.

Именно Кант разделил познание на две сферы — чисто априорную и эмпирическую, возвращая Эйнштейна к двум фундаментальным ресурсам мышления и чувственности.

Эта двойственность возникла потому, что Эйнштейн в значительно большей мере, чем многие догадываются, находился в состоянии чрезвычайного напряжения на рубеже революционного преобразования и еще почти нетронутой исторической преемственности. Эта двойственность также показывает, что онтология Эйнштейна, как и онтологии Декарта и Ньютона, не может быть рассмотрена в качестве fundamentum inconcussum и не может быть объяснена исходя из множества духовно-исторических условий и отношений, которым она обязана своим рождением.

4. Бор и Эйнштейн

Онтологические основания квантовой механики, последовавшей за теорией относительности, могут быть представлены проще всего, если исходить из спора, который вели Бор и Эйнштейн. Благодаря этому также показывается, что вышепроведенный анализ онтологии Эйнштейна приобретает дополнительное уточнение. В 1935 году Эйнштейн вместе с физиками Розеном и Подольским придумал следующий пример: даны две частицы, которые раньше находились во взаимодействии, а теперь расположены на произвольном расстоянии друг от друга. Если замерено положение одной из частиц, то положение другой частицы может быть определено при наличии некоторых начальных условий и с помощью квантово-механического формализма. Согласно Эйнштейну, эта другая частица не подверглась воздействию процедуры измерения в силу своей удаленности и, следовательно, ее положение не изменилось, то есть частица должна была находиться на своем определенном месте до и независимо от измерения. Это было бы справедливо также и в том случае, если бы мы замерили не положение, а импульс одной из частиц. Тогда может быть определен и импульс второй частицы, не подвергая последнюю воздействию процедуры измерения. Импульс частицы должен иметь место также независимо от измерения и до него. Если же, исходя из этого, частица обладает импульсом и находится в определенном месте, так сказать, сама по себе, что измерением лишь обнаруживается как факт, то обе эти характеристики

 

2 К. Хюбнер

 

==33

 

 

частицы должны существовать одновременно. Из этого Эйнштейн делал вывод о неполноте квантовой механики, поскольку отношение неопределенностей Гейзенберга указывает как раз на то, что положение и импульс частицы невозможно определить одновременно. Из этого и разгорелся тогда спор между Бором и Эйнштейном, спор, знаменитый среди физиков. Бор оспорил * вывод Эйнштейна". Его аргумент состоял в следующем. Некоторая физическая величина, к примеру положение или импульс частицы, определяется, согласно Бору, условиями ее измерения. Если эти условия не известны, то в силу определенных причин эту величину в принципе невозможно измерить и признание ее существования становится бессмысленным. Это как если бы кто-то говорил, к примеру, о местонахождении легендарной Атлантиды или острова Утопия, в принципе не указывая условий, при которых это место могло бы быть найдено. Если теперь замерить местонахождение частицы в эйнштейновском случае, то условия измерения ее импульса, согласно соотношению неопределенностей Гейзенберга, будут в принципе не даны, и это справедливо не только для частицы, над которой непосредственно совершается данная процедура измерения, но и для той частицы, местоположение которой может быть выведено из этого измерения исключительно при помощи квантово-механического формализма. Тем самым Эйнштейн, без сомнения, прав в том, что здесь отсутствует какое-то механическое воздействие на удаленную частицу, но при этом имеет место другое влияние, а именно то, что относится к условиям измерения. Измерение местоположения частицы, которое в принципе исключает измерение ее импульса, делает принятие ее существования даже в рамках мысленного эксперимента Эйнштейна бессмысленным; подобное же справедливо и для предшествующей удаленной частицы. Вывод Бора, в противоположность мнению Эйнштейна, гласит, что квантовая механика не является неполной. Физическая реальность дана для Бора, таким образом, только в контексте измерительного прибора, измеряемого объекта и их "единства", включающего в себя их взаимодействие; лишь данный контекст конституирует феномен. Отношение же между "феноменами", которые определяются через исключающие друг друга измерительные процедуры, так что если одно (к примеру, местоположение частицы) определено, то другое (ее импульс) остается неопределенным, он назвал "дополнительностью". Мы снова имеем дело с двумя различными интерпретациями одного и того же эксперимента, и вновь речь идет, следовательно, не о "решающем эксперименте", который мог бы отвергнуть один из двух подходов. Скорее, как и в ранее рассматриваемых случаях, здесь сталкиваются противоречащие друг другу фундаментальные идеи". Согласно одной фундаментальной идее, а именно идее Эйнштейна, первичная реальность состоит из субстанций, обладающих свойствами (к примеру, местоположение и импульс);

==34

 

на них не действуют вторичные отношения с другими субстанциями; измерение выявляет соответственно некоторое состояние дел, существующее само по себе. Согласно другой фундаментальной идее, а именно идее Бора, первичная реальность состоит из отношений между субстанциями, и измерение есть лишь частный случай этих отношений; только тогда и создается некоторая реальность. Таким образом, для Эйнштейна отношения определяются через субстанции, для Бора же — субстанции через отношения.

Таким образом, если Эйнштейн в своем мысленном эксперименте утверждает, что измерение не воздействует на удаленную частицу, то он вводит свои философские предпосылки через понятие реальности; то же относится и к Бору, когда он говорит, что удаленная частица подвергается значительному воздействию в ходе измерения. Никто из двоих не в состоянии доказать свою концепцию, однако каждый может показать, что она совместима с экспериментом Эйнштейна, если он сам истолкован на ее основе. Этот спор между Эйнштейном и Бором носит ярко выраженный онтологический характер и вращается вокруг вопросов структуры бытия и реальности, которые обосновываются априори, соответственно философскому методу. Именно поэтому в данном споре отражается эпизод истории духа, истоки которого лежат даже глубже эпохи Возрождения. Уже античные скептики ссылались на всепроникающее взаимодействие вещей, для того чтобы показать, что постижение чего-то самого в себе невозможно.

Аристотель, напротив, усматривал существенное как раз в свойствах субстанции и полагал, что их отношения между собой не имеют никакого значения для их сущности, как и указание на то, что Мюллер выше Майера, но ниже Шульце, ничего не говорит о характере первого. Нужно признать, что аристотелевское учение о бытии и его онтология одержали победу. Даже когда картезианство окончательно восторжествовало над Стагиритом, это не поколебало приверженности данному аспекту его онтологии. Хотя Декарт и ввел в физику математику и описал законы природы через функциональные отношения, даже и для него каждая субстанция обладала первичными свойствами, которые лишь вторичным образом могут быть преобразованы воздействием других субстанций — и то при определенных условиях. Так, в его физике каждому телу приписывается определенный объем, местоположение и движение, причем только местоположение и скорость могут изменяться под воздействием извне. Ньютон изменил в этом лишь то, что он вместо расплывчатых картезианских понятий "объем" и "движение"54 ввел точные понятия "инерционная масса" и "скорость". И именно потому, что здесь везде идет речь о свойствах субстанции самой по себе, они и-существуют независимо от возможного наблюдателя; всякое измерение вскрывает и извлекает на свет лишь то, что существует

==35

 

само по себе в скрытом виде. А иначе и быть не могло, поскольку физика Декарта, Ньютона и Спинозы должна была описывать Божье творение, которое едва ли может зависеть от какой-либо отнесенности к человеку. Этот обзор показывает, что разъясняемая таким образом главная онтологическая идея Эйнштейна, в отличие от его других, рассмотренных выше онтологических представлений, должна быть встроена в линию духовно-исторического развития, ведущую от Аристотеля через Декарта к Ньютону. Как же, однако, соотносится теперь эта изначально метафизическая идея к антиметафизической, позитивистской философии Маха, которая также, как было показано, воздействовала на Эйнштейна? Чтобы ответить на этот вопрос, я вновь возвращаюсь к общей теории относительности. При этом будет обстоятельно разъяснено, что онтология, лежащая в основе эйнштейновской критики квантовой механики, играет решающую роль уже в общей теории относительности; можно в самом деле констатировать, что она вступает там с философией Маха в одновременное отношение подчинения и преобладания. Пространственно-временной путь некоторого тела может быть дан различным образом для разных наблюдателей и тем самым — относительно, и все же здесь идет речь только о различии в способах наблюдения и аспектах того, что от наблюдателя не зависит. Независимое от него представляет собой мировые линии субстанций и их совпадения в четырехмерном континууме. Это можно пояснить с помощью следующей аналогии: представьте себе некий ковер, пронизанный различными и продернутыми по определенным правилам нитями. Эти нити могут быть рассмотрены как символы мировых линий. Теперь на этот ковер наносятся разнообразные координатные системы, которые представляют собой позиции наблюдателей.

Когда мы связываем описание некой произвольной нити с разными системами координат, то оно приобретает специфическую форму в рамках каждой из этих систем. Сама же нить остается той же самой. Если оставаться в пределах данного сравнения, то очевидно, что никто не в состоянии описать данную нить саму по себе, безотносительно своей системы координат; и тем не менее она находится в основе всех данных аспектов как одна-единственная реальность. О. Кассирер заметил, поэтому, что в теории относительности можно различать низший и высший уровни. Низший состоит из определенных систем координат, как, к примеру, система, связанная с Землей. Этот уровень Кассирер называл "последней щепоткой Земли" в теории относительности55. Высший уровень, напротив, определяется через общие уравнения поля, равно справедливые для всех систем координат. Эти уравнения поля относятся, поэтому, к реальности мировых линий и их совпадений, которые не зависят от системы координат. Эйнштейн придерживался представления об этой высшей, якобы "объективной" реальности, поскольку им

==36

 

еще владела та фундаментальная онтологическая идея, которая определяла мышление Декарта и Ньютона. Так, мы видим, что эйнштейновская идея относительности открывает максимальные возможности для того реляционизма, который все сильнее определял духовную историю последних двух столетий и повлиял, помимо всего прочего, через Маха на Эйнштейна. Однако та относительность, что дала имя теории Эйнштейна, принадлежит, так сказать, к "субъективному" аспекту наблюдателя. Бог мог бы созерцать мировые линии, системы координат были бы ему не нужны. Итак, когда я говорю, что фундаментальная онтологическая идея Эйнштейна преобладает над философией Маха, это следует понимать в вышеуказанном смысле. Эта идея также вливается в его метафизику, а именн'о как форма теологии и проявление веры; и здесь выявляются ее духовно-исторические истоки. Эта метафизическая теология и вера оказываются в конечном счете внутренним содержанием понятийного мира Эйнштейна. Ставшее знаменитым лапидарное изречение, отвергающее статистический формализм квантовой механики, характеризует это как нельзя яснее. "Бог, — сказал он, — не играет в кости". Однако вернемся назад к Бору. Свои фундаментальные онтологические представления, из которых выводились ранее упомянутые понятия "феномен", "целостность" и "дополнительность", он обосновывал ссылкой на некую философию относительности, которая к тому времени приобрела большое влияние. При этом он обращался, помимо всего, к Киркегору и Джемсу. Бора восхищало в Киркегоре его наблюдение о том, что участь субъекта состоит в его превращении в объект и тем самым ликвидирует субъект как таковой, в то время как попытка вновь вернуться к субъекту делает невозможным его .рассмотрение в качестве объекта. В этом Бор усматривал как раз фундаментальный пример дополнительности, и аналогия с ним в квантовой механике казалась ему тем убедительнее, что Киркегор считал переход от погруженности субъекта в объект к объекту как субъекту необъективируемым, непостижимым прыжком, следующим из акта выбора. Ибо не существует также плавного перехода между измерением местонахождения частицы и измерением ее импульса, и наблюдатель должен решать, проводит ли он то или другое. В этом смысле Джеме учил тому же, что и Киркегор. Согласно Джемсу, в мышлении необходимо различать "субстантивные" и "транзитивные" элементы.

В субстантивной сфере мышление становится объектом, оно относится к произносимым словам и предложениям; однако таким образом не схватить субъективной стороны мышления, транзитивных элементов, а именно того, кто мыслит и произносит эти предложения. Также и здесь субъект исчезает в объекте, как только его стремятся точнее постичь, и наоборот, он отчетливо проявляет себя, если отказываются от его выявления.

Здесь также Бор видел дополнительность, в ней он усматривал общий принцип, лежащий вообще в основе феноменов.

==37

 

Попытка найти аналогии между сферой философии субъективности и квантовой механикой вела в конечном счете к тому, что взаимодействие измерительного инструмента и измеряемого объекта отождествлялось с взаимодействием субъекта (наблюдателя) и объекта (физического предмета), а в концепции Бора обнаруживался еще один новый вариант философии Беркли. Если последний учил, что "esse est percipi" ("быть — значит быть воспринимаемым"), то отныне утверждалось, что быть — значит быть измеряемым. Принципы квантовой механики, так же как и предшествующей физики, обосновывались тем самым онтологически, а именно, во-первых, с помощью философских размышлений о взаимоотношении субъекта и объекта, и во-вторых, в виде априорной схемы интерпретации некоторых экспериментов (к примеру, придуманного Эйнштейном). И вновь невозможно утверждать, что подобное обоснование является особенно отчетливым. Отношение субъекта к самому себе у Киркегора и Джемса, во-первых, неожиданно превращается в отношение субъекта к объекту, наблюдателя к наблюдаемому, а во-вторых, это вновь отождествляется с отношением, в котором находятся измерительный прибор и измеряемый объект. Если первое и могло казаться возможным, как всегда, в темных лабиринтах некой философии субъективности, то второе явно может быть оспорено. Отношение измерительного прибора и измеряемого объекта — это отношение между двумя объектами, оно возможно даже в отсутствие наблюдателя, к примеру, когда он заменяется компьютером. При этом измерение является лишь особым случаем идеи, которая составляет общее и необходимое основание квантовой механики, идеи, согласно которой первичны не какие-либо материальные субстанции, которые затем вступают в отношения, а сами отношения, придающие субстанциям определенность; :ни о каком субъекте и речи при этом не идет. Что же касается просто способности онтологического фундамента квантовой механики служить схемой интерпретации наличных экспериментов, то как раз придуманный Эйнштейном пример и показывает, что он ничего не доказывает с необходимостью, поскольку одному толкованию могут быть противопоставлены другие интерпретационные схемы. Итак, если с полным на то правом и усматривать трещину между философией квантовой механики и присущей ей онтологией, то такая же трещина обнаруживается и в общем основоположении, идущем еще от Аристотеля, согласно которому субстанции имеют приоритет перед существующими между ними отношениями.

В характерном для физической онтологии разрыве субъекта и объекта, идеального и материального здесь ничего не изменилось, и потому квантовая механика по-прежнему остается в плену картезианской традиции.

==38

 

5. Заключительные замечания

Предшествующий анализ показал, какая пропасть зияет между естественно-научной онтологией, с одной стороны, и мифической онтологией Гёльдерлина, с другой. Там, где он усматривает снятие противоречий Я и мира, человека и природы в высшем единстве нуминозных сущностей, естественно-научное рассмотрение либо разламывает все на строго отделенные друг от друга элементы, либо связывает в виде отношения между абстрактными субъектом и объектом, что, с позиции гёльдерлиновского целостного видения, предстает весьма ограниченным подходом. И далее, снимается всякая персонализация предмета, а чувственно-наглядные сущности-образы вытесняются строгими математическими конструкциями. Если же, как выше было показано, восстановить те грандиозные линии развития, которым обязаны схемы мышления, в дальнейшем заимствованные наукой, то станет ясно, что эти схемы вовсе не следуют требованиям какого-то во все времена истинного разума или опыта, но должны быть объяснены лишь исторически.

Их исторические условия вместе с тем становятся нам со временем все более чуждыми, мы и в самом деле отчасти вовсе позабыли, сколь хрупка та часть праисторической горной породы, на которой покоится наша культура, ибо она настолько заросла историческими наслоениями, что под ними почти не видна. Давнее историческое решение против мифа и в пользу науки казалось бы нам, поэтому, вовсе не таким очевидным, каким кажется сегодня, если бы речь шла просто о выборе между тем субъект-объектным отношением, которое свойственно мифу, и тем, которое служит основой науке. То, что нам сегодня представляется столь убедительным, есть вовсе не метафизика и онтология науки, на которых однажды пал выбор, но многообразный опыт^и успех, обязанные науке. В одной из последующих глав этой книги предстоит проверить, достаточно ли этого пути через опыт, чтобы восстановить слепое доверие к естественнонаучным схемам мышления, что, в свою очередь, позволит их непосредственному историческому и философскому анализу поколебать это доверие. В данной вводной части нужно было сделать лишь первый шаг, а именно сначала отчетливо выявить основные черты мифа через противопоставление ему соответствующих основных черт науки и одновременно показать, что результат такого сопоставления вовсе не дан изначально, но получается значительно труднее, чем принято считать.

==39

00.htm - glava05

 

ГЛАВА III К ИСТОРИИ ИНТЕРПРЕТАЦИИ МИФА Обсуждаемое в предшествующих главах противоречие между миром Гёльдерлина и миром науки представляет собой лишь один, пусть и яркий пример той двойственности, которая характеризует нашу культуру последние четыреста лет. Можно ив самом деле сказать, что ее история в значительной мере есть история этой двойственности. Научно-технический стиль мышления наткнулся с самого начала на мощное сопротивление. Не принимая во внимание научное представление о том, что природа целиком и полностью подчиняется законам причинности, люди по-прежнему придерживались убеждения о господстве в природе смыслои целеполагания. Хотя применительно к биологии мышление в терминах цели не является чем-то чужеродным (к примеру, если задаются вопросом о назначении некоторого органа), однако в конце концов и биология предполагает достижение данных целей исключительно с помощью физических, химических или физиологических законов. Далее, научный взгляд на природу как на безжизненную сущность представлялся людям неудовлетворительным, и они настойчиво пытались постичь нуминозную сущность природы с помощью ее чувственного одушевления. По этой причине людям были ближе непосредственные, чувственно воспринимаемые явления природы, с которыми они, как было сказано, сталкиваются почти непроизвольно, и они отклоняли, как чисто рассудочные конструкции, теоретические абстракции науки, сводящие наглядные данные к чему-то невоспринимаемому: свет — к волнам, тело — к элементарным частицам и т. п. В противоположность аналитическому подходу науки, расчленяющему все на его элементы, чтобы затем связать их друг с другом, скажем, с помощью математических функций, люди требовали "целостного мышления". В конце концов они вообще отказались от общей задачи покорения природы с помощью точных средств, от того, чтобы, говоря словами Гете, "припереть природу к стенке рычагами и винтами"56, и предпочли этому обратное, а именно почитание божественного в природе. Эти немногие и хорошо известные ключевые слова следовало бы дополнить еще некоторыми именами и направлениями; я напомню об организмической картине мира Шефтсбери, о бунте Руссо против науки, о понимании природы Гердером, о движении "Буря и натиск", об уже упомянутом

К оглавлению

==40

 

отношении Гете к "феноменам", о ренессансе античных мифов в классике, о философии природы Шеллинга, обязанной Гете, о естественной мистике Новалиса, о воскрешении народных мифов в романтизме и пр. Растущий сегодня культурный пессимизм и бунт против науки и техники оказываются лишь звеном длинной цени. Не то чтобы этот бунт находился на духовном уровне своих предшественников, но из глубины рвется наружу что-то сбивчивосходное, а именно неопределенная тяга к одушевлению мира, к целостному, не разорванному на отдельные функции бытию и жизни, и, быть может, даже тоска по глубинному божественному смыслу. Такое многостороннее противостояние научно-техническому миру все же еще не значит, что оно в каждом случае определяется мифическими представлениями. Было бы также преждевременно приступать к проверке этого утверждения, поскольку она предполагает более глубокое разъяснение сущности мифа, которое мы предпримем лишь в последующем изложении. И все же двойственность нашей культуры, о которой мы говорим, заслуживает обстоятельного прояснения на еще одном примере, помимо Гёльдерлина, и как раз на таком, который особенно тесно связан с нашим изложением. Речь идет об истории интерпретации и исследования самого мифа. Эта история потому имеет здесь такое большое значение, что всегда, когда изучают основания мифа, критическая дискуссия с ним оказывается неизбежной, и только она позволяет выяснить, какие вопросы остаются в этой связи нерешенными. Едва ли помогло бы решению такой задачи, если бы последующий короткий очерк истории интерпретации и исследования мифа строго придерживался исторической последовательности.

Поэтому я построил его как вычленение различных типов и не придавал при их перечислении особого веса их временному порядку, который не всегда и возможно соблюсти, поскольку они отчасти пересекаются во времени, а иногда между представителями одного и того же типа пролегают десятки, если не сотни лет.

Насколько это мне удавалось, я также выстроил различные интерпретации мифа по возрастанию в них стремления видеть в мифе не только сказку, но определенный способ опыта реальности, причем рост этого стремления вообще-то совпадает с временной последовательностью типов. С помощью такого изложения основные идеи выступают яснее и объемнее, что облегчает критическую постановку вопросов .и дальнейший систематический поиск.

1. Аллегорическая и эвгемерическая интерпретация мифа

Обе интерпретации обнаруживаются уже на том этапе античности, когда миф начал терять свою силу57. В аллегорическом рассмотрении, к примеру у стоиков и эпикурейцев, мифические истории понимаются как аналогии и персонификации природных

==41

 

сил, что является следствием примитивного невежества и общего стремления человека интерпретировать непостижимое по аналогии с самим собой; напротив, для эвгемерического понимания мифа, которое идет от греческого философа Эвгемера (ок. 300 до н. э.) миф есть, помимо прочего, превознесение и обожествление предшествующих царей, героев и мудрецов, которое с легкостью начинается по мере их растущей удаленности во времени. Таким образом, аллегорическая и эвгемерическая интерпретации являются в своей основе психологическими. Если они тем не менее не могут быть включены в категорию психологических интерпретаций в том виде, как они будут рассматриваться ниже, то прежде всего потому, что они не строятся на основе научной психологии и поэтому их содержание существенно отличается от более поздних психологических интерпретаций. Это аллегорическое и эвгемерическое понимание мифа, имевшее место уже в поздней античности, было воспринято рационалистическим Просвещением XVIII века. В свете картезианской онтологии всякое объяснение природы, отличающееся от физического, могло быть охарактеризовано лишь как неспособное отличить субъективное от объективного, и миф поэтому в особенности представлялся как необоснованный перенос первого на второе. Соответственно выискивались типичные примеры, чтобы показать, как человеческое поведение аллегорически переносится на природные явления или как в человеке усматривается нечто сверхприродное. Среди представителей этого направления были Фонтенель, Ч. Ф. Дюпуи, аббат Фуше и Д. Юм58. "Когда Купидон представляется как сын Венеры, музы как дочери богини Памяти, Прометей как мудрый, Эпиметей как глупый брат, а богиня Здоровья Гигиея как дочь бога врачевания Асклепия, то это, очевидно, является аллегорией", — пишет Юм59. Мифические аллегории являются для Юма лишь выражением страха и надежды. Загадочная судьба является человеку в образе непредсказуемого настроения некоего существа, с которым человек должен договориться с помощью просьбы и жертвы. Подобным образом думали Ч. М. Виланд и Дж. X. Фосс60. Мы обнаруживаем аллегорическую и эвгемеристскую интерпретацию даже в XIX и XX веках, пусть в утонченной форме и опирающуюся на богатый этнографический материал. Здесь я упомяну Э. Тайлора61 и Г. Спенсера62, согласно которым в мифе находит выражение примитивный и анимистический образ мышления. Далее, следует назвать А. де Маури63, Л. Преллера64, Л. Фробениуса65 и П. Эренрайха66. Преллер и Фробениус отличаются вообще-то от исследователей типа Тайлора и Спенсера своей оценкой мифических культур, поскольку они приписывают этим культурам "душевное понимание природы", которое не постичь без внутреннего сопереживания и сочувствования. К примеру, Фробениус видит в культе Солнца корень мифа и обосновывает это тем, что "в природе нет более величественного спектакля, чем восход и заход Солнца"67. В противоположность этому Эренрайх заявляет явно применительно к мифу: "Важнейшее космическое явление представляет собой, вне

==42

 

всякого сомнения. Луна"68. Итак, где одни исследователи видят скорее воздействие примитивного страха и надежды, там другие замечают гипостазирование или персонификацию эстетических переживаний. Эти различия не меняют в целом ничего в психологически обоснованном аллегорическом и эвгемерическом понимании мифа, придающем ему чисто субъективное значение.

2. Интерпретация мифа как "болезни языка"

Если основой аллегорического и эвгемерического рассмотрения мифа служит некая незамысловатая психология, то в этом случае обращаются к науке о языке. М. Мюллер представляет, к примеру, концепцию, согласно которой каждый предмет обозначался через множество атрибутов (полионимия), тогда как позже из этого многообразия было выбрано одно имя (синонимия).

Другие атрибуты стали с тех пор применяться к различным предметам (древесина, например, не только к деревьям, но и к дому, столу и пр.), так что начали получать известную абстрактную самостоятельность (гомонимия). Некоторые из них, по видимости, утратили вообще всякое содержание и существовали лишь в контексте поговорок, как идиоматические обороты и т. п.

"Допустим, — пишет Мюллер, — что точное значение слова "сумерки" забылось, а выражение "сумерки погружают Солнце в сон" сохранилось. Разве это слово не потребовало бы тогда объяснения и не следовало бы няням издавна объяснять детям, что "сумерки" — это старушка, которая приходит вечером, чтобы уложить в постель Солнце?.. Таким и подобным образом рождались в детстве многие сказки, которые стали составной частью того, что мы привыкли называть мифологией древних народов"69. Так, согласно Мюллеру, становление самостоятельности определенных слов ведет в конце концов к тому, что они становятся именами мистифицированных субъектов. Поэтому миф есть не что иное, как "детская болезнь" языка70, и боги являются лишь "масками без актеров, творением человека, а не их творцами; они суть nomina, a не numina: имена без существ, а не безымянные существа"71. Концепцию, подобную Мюллеровой, мы обнаруживаем позже у X. Узенера, который выводит мифических богов из языковых обобщений и ошибочных уточнений первоначальных бесчисленных "единичных и мгновенных богов"72.

3. Интерпретация мифа как поэзии и "прекрасной видимости"

Эта интерпретация характерна для того классического образа мира, который связывается с именами Винкельмана и Гете, хотя мы можем обнаружить его влияние даже и в XX веке73. Главным образом он был представлен К. Ф. Морицем-

74

==43

 

и К. А. Бёттигером75, однако под его влиянием находились также ранние романтики братья Шлегели76. "Преобразование древних историй богов в простые аллегории с помощью всяческих истолкований есть такое же глупое занятие, как и попытка превратить их в подлинно реальные истории путем всевозможных натянутых объяснений". "Чтобы ничего не испортить в этих замечательных текстах, их необходимо с самого начала принять такими, какие они есть, не принимая во внимание то, что они должны значить..."77 Итак, согласно этому представлению, миф не является аллегорией, он не прозаическая истина, представленная в образном сравнении, но миф есть поэзия. Таким образом, можно выразить главную мысль данной концепции. Гете говорил о мифе то же самое, что и Мориц, хоть и другими словами. Он пишет: "Пусть об этом предмете можно размышлять, как бывало, философским и даже религиозным образом, все-таки принадлежит он собственно к поэзии"78. Для Гете миф в конечном счете есть результат той самой фантазии и воображения, которая отражается в творящей и организующей силе природы. Именно поэтому у Гете поэзия и естествознание не могут быть строго отделены друг от друга. Тот, кто стремится постичь прафеномены и прарастения, проникается вечными идеями творения, которые руководят как природой, так и художником; однако эти целокупные формы не являются застывшими, они, в свою очередь, составляют предмет бесконечной продуктивности, которая создает все новые и новые образы — ив этом творчестве сливаются природа и художник. Итак, коль скоро миф есть поэзия, он рождает, с одной стороны, подобно природе, ясные и отчетливые формы и показывает, с другой стороны, как "природа в творчестве живет"79, подвергая эти формы неисчерпаемым метаморфозам (типичным примером является здесь Овидий). "Я полагаю, — замечает Гете в связи с искусством греков, — что оно следует тем же законам, что и природа, и я напал на их след"80. "Эти высокие произведения искусства являются в то же время высочайшими естественными творениями человека в соответствии с истинными природными законами"81. И все же можно провести известное различие между мифом и поэзией; принцип поэзии состоит, по Гете, в том, что миф предоставляет материал, над которым трудится поэт. Однако поскольку миф, как и поэзия, отражает то, "на чем держится глубинное единство мира"82, то он в конечном счете постигает высшую истину. Она отличается от истины простого созерцания так же, как и от истины естественных наук, построенных по образцу ньютоновской физики. Гете суммирует все это, говоря, что "мифология" является поэтическим искусством, "которое стремится к тому, чтобы внести в воображение содержание, образ и форму так, чтобы оно могло строиться и питаться реальностью"83. Гете не оставил никаких сомнений в том, что под данной реальностью подразумевается нечто, "идеальное", то есть "высшее"84. В отличие от интерпретаций мифа, рассмот-

==44

 

ренных в предшествующем параграфе, которые в конечном счете видели в нем лишь аллегоризацию, если не языковое искажение вполне "прозаической" реальности, данное понимание является, без сомнения, его переоценкой. И тем не менее то, что чувствовал и переживал Гете и его последователи, не выразилось в понятии: границы между "поэзией и истиной" остаются расплывчатыми, их даже сознательно сохраняют в состоянии неопределенности. Так, преобладает все же впечатление, что о мифе говорят лишь как о художестве. Шиллер выразил это с полной ясностью в своем стихотворении "Боги Греции": В дни, когда вы светлый мир учили Безмятежной поступи весны, Над блаженным пламенем царили Властелины сказочной страны, — Ах, счастливой верою владея, Жизнь была совсем, совсем иной В дни, когда цветами, Киферея, Храм увенчивали твой!

В дни, когда покров воображенья Вдохновенно правду облекал, Жизнь струилась полнотой творенья И бездушный камень ощущал. Благородней этот мир казался, И любовь к нему была жива; . Вещим взорам всюду открывался След священный божества.

Где теперь, как нас мудрец наставил, Мертвый шар в пространстве раскален, Там в тиши величественной правил Колесницей светлой Аполлон. Здесь, на высях, жили ореады, Этот лес был сенью для дриад, Там из урны молодой наяды Бил сребристый водопад*85.

Если прочитать это стихотворение, то в конце концов на ум снова приходит Фробениус.

4. Ритуально-социологическая интерпретация мифа

До сих пор рассмотренные истолкования мифа в целом построены по образцу теоретического взгляда на мир.

Идет ли здесь речь об аллегорическом понимании мифа, или о таком, которое сводит миф к определенному лингвистическому анализу образования понятий, либо об эстетическом

 

• Шиллер Фридрих. Собр. соч.: В 7 т. Т. 1955. С. 156. (Перевод М. Лозинского.)

 

1. M.: Художественная литература,

 

==45

 

подходе, исходящем из поэтического очарования природы, всякий раз предметом являются некоторые мифические формы, в которых распознаются, объясняются, постигаются и представляются явления.

Ритуально-социологическая концепция в том виде, как она появилась во второй половине прошлого столетия, впервые представила миф как форму бытия, включающую целостную практическую реальность и определяющую основы человеческих общностей. Данная реальность и данные основания всякий раз описываются через более или менее систематическую связь правил поведения, которые относятся к обычаям частной и общественной жизни, социальному порядку, к природе, к образу жизни вообще. В качестве прообраза и образца этих правил, господствующих в мифическом мире, был взят ритуал. Если говорить о ранних подходах, среди которых следует выделить работы В. Маннхарта86, то из их представителей мы назовем таких работавших в Оксфорде и Кембридже ученых, как У. Р. Смит37, Дж. Г. Фрэзер8", Дж. Е. Гаррисон89, Ф. М. Корнфорт90, Г. Муррей9' и Б. Малиновский92, которые предложили данную интерпретацию в своих обширных исследованиях. Следует назвать, однако, и французов Э. Дюркгейма и М. Мосса, на которых особенно настойчиво ссылается Корнфорт93. Эта школа первоначально сформулировала концепцию, согласно которой миф развился постепенно из ритуалов, которые характеризуются скорее магическим содержанием, и затем слился с ними в некое единство. Данные ритуалы истолковывались, однако, в терминах тотемизма, в основе которого лежала якобы вера первобытного человека в одушевленность всего сущего и в наличие кровнородственных связей между некоторыми видами животных и определенными человеческими родами.

Следствием этого стали разнообразные табу, в частности неприкасаемость "священного" и "нечистого". "Священным" считалось, к примеру, то, что было связано вышеуказанным образом с родом, а "нечистым" — то, что лежало за пределами его жизненной сферы. Из этого возникли в дальнейшем разного рода устойчивые обычаи и ритуалы, которых придерживались с необходимостью не только в целях защиты, но и вообще для обеспечения жизни и выживания общины. В дальнейшем, как следствие возрастающего человеческого самосознания, полагали исследователи, из тотемических зверей возникли человеческие боги, которые все еще сохраняли определенную связь со зверями или являлись в животном обличье. Согласно данной концепции, старые обычаи и ритуалы сохранялись соответственным образом, даже если их смысл претерпевал изменение. Как и раньше, они сохраняли свои истоки в жертвоприношении, в ходе которого священный зверь по строгим правилам умерщвлялся и совместно съедался. Однако теперь уже жертвоприношение утверждало общность не с тотемическим зверем, как раньше, а с Богом.

==46

 

Совместное потребление живого мяса и крови жертвенного животного, усвоение его магической силы отныне устанавливает "мистическое единство человека и Бога!"94 Так возник миф из магического анимизма древности. Тем не менее отдельные черты ритуала и жертвоприношения и в дальнейшем транслировались теми представлениями, которые изначально лежали в их основе, но теперь вытеснены и забыты. Возникающие при этом попытки объяснения позаимствовал миф. Тем самым, согласно мнению ритуалистской школы, становится понятно, каким образом сакральные действия и практики получили позже весьма различные истолкования, в то время как они сами оставались неизменными в течение тысячелетий. У. Р. Смит говорит о "зависимости мифа от ритуала" и пишет: "Строго говоря, мифология не была существенной составной частью религии, поскольку для последователей религии она не имела священного подтверждения и связующей силы. Мифы, привязанные к отдельным святым или религиозным церемониям, были всего лишь частью культового аппарата, они должны были служить возбуждению воображения и обеспечению живого участия присутствующих в священнодействии. Нередко им предлагались на выбор различные варианты рассказа о том же самом событии, и если они точно выполняли ритуал, то никого не интересовало, что они думают о его происхождении". Однако "обязанностью и заслугой было лишь точное исполнение определенных священных действий, как они были предписаны религиозной традицией". Тем самым, полагает Смит, "едва ли не всякий раз миф выводится из ритуала, а вовсе не ритуал коренится в мифе"95. Такой односторонний вывод по поводу соотношения ритуала и мифа был пересмотрен затем в рамках ритуально-социологической школы в духе их взаимодействия или даже идентичности, но мысль о неразрывной связи ритуала и мифа была тем самым еще более усилена. Три примера могут пояснить такое развитие событий. В первой главе своей книги "Пять этапов греческой религии" Г. Муррей указывает, что греческий праздник Диазии был посвящен Зевсу, хотя в центре ритуала находилась змея; так называемые Тесмофоры хотя и посвящались Деметре, но в жертву приносилась свинья; и наконец, Антестерии относились к Дионису, хотя апогей праздника происходил в Бычьем зале, где царица делила ложе с Богом. Очевидно, все данные празднования включают в себя разнообразные ритуалы возрождения, плодородия и порождения: змея представляет собой как раз то животное, которое как бы рождается вновь, меняя кожу, свинья — это наглядный образ изобилия, а бык олицетворяет собой фаллическую мощь. Итак, ясно, что эти выбранные в соответствии с древними магическими культами животные были затем вплетены в олимпийский миф и не совсем ясным образом связаны с Зевсом и Деметрой, а также и с Дионисом. .В то время как Муррей подчеркивает здесь происхождение мифа из ритуала в духе Смита, Б. Малиновский, напротив, сообщает в своем эссе "Миф в первобытной психологии" об

==47

 

одном мифе, на котором покоятся ритуалы, а также и жизненные привычки, социальные градации, диетические предписания, короче, вся социальная структура определенного клана в Меланезии96. Следуя данному мифу, все эти кланы ведут свое происхождение из некой пещеры под названием Обкула, которая находится неподалеку от местечка Лабай. Их социальный статус произведен, с одной стороны, от той последовательности, с которой соответствующие тотемические животные (собака, свинья, крокодил и пр.) покидали данную пещеру, а с другой стороны — от пищи, которую они поедали в ходе данного события. Так, собака съела плод дерева ноку, о котором свинья отозвалась как о дряни, и поэтому собака вместе со своим кланом занимает низшее место в социальной иерархии.

Преследуя цель подчеркнуть непосредственное единство мифа и ритуала, Гаррисон описывает миф о страдании, смерти и возрождении Осириса97.

История этого бога становится событием и реальностью только благодаря ритуалу. Сначала изображения Озириса подвергаются захоронению, в то время как под речитатив жрецов происходит пахота и сев. "Сад Бога" затем поливают свежей водой из разлившегося Нила.

Когда появляются всходы, происходит благословенное возрождение Озириса. Здесь миф живет лишь на основе ритуала, и наоборот, ритуал обретает смысл исключительно исходя из мифа. В силу того что ритуально-социологическая интерпретация мифа, как было замечено, более не ограничена теоретическим рассмотрением и объяснением или же эстетическим созерцанием, а мифу предпосылается посредством ритуальной жертвы вся жизненная реальность вплоть до разных практических мелочей, то сторонники этой интерпретации впадают в грех преувеличенно серьезного отношения^ мифу.

Кроме того, эта интерпретация, в отличие от того, что о мифе говорилось ее предшественниками, основывается на значительно более обширном и глубоко проработанном этнографическом материале. И в то же время она была отпрыском обоснованной Ч. Дарвином и Г. Спенсером98 эволюционной концепции. В соответствии с ней человечество находилось на "первобытной, дикой и варварской ступени развития" (такими выражениями постоянно пользуются представители ритуально-социологической школы), с которой они лишь постепенно продвинулись к более утонченному мифу, религии и науке. Миф и религия покоятся при этом на еще доисторической магии, которая продолжает жить в их ритуалах и от которой они никогда не освобождаются. Только наука окончательно освободила нас от подобных предрассудков. Эта оценка мифа возвращается в известном смысле ко времени, предшествующему немецкой классике. Ибо если последняя и не приписывала мифу подобную чрезвычайную важность, то она все же не смотрела на него как на плохое прошлое, а видела в нем ту высокую и постоянную истину, что подобает всякой подлинной поэзии.

==48

 

5. Психологическая интерпретация мифа

Как мы упомянули в первой части данной главы, аллегорически-эвгемерическое представление о мифе было в конечном счете психологическим. Но лишь в XIX веке психология приобрела такой богатый инструментарий и достигла такой полноты материала, чтобы придать этому пониманию необходимые охват и глубину. В результате миф предстал в совершенно ином свете. Психологическая интерпретация мифа, рассмотренная в духовноисторическом аспекте, является частью того открытия субъективности, которое постепенно выявило целый внутренний мир на пути развития картезианского различения субъекта и объекта. Первую разработанную психологию мифических представлений мы находим, если не ошибаюсь, в ницшевском "Происхождении трагедии из духа музыки".

Основание всякого бытия, как он сначала объявляет, есть не что иное, как та метафизическая праволя, которой Шопенгауэр уподобил вещь в себе. Хотя эта воля, словно покрывало майи, и окутывает пестрый мир явлений, однако она воплощается в каждом из них бесконечно многообразными способами. Во всем живет и горит вечный порыв. Поскольку он никогда не гаснет, он приносит с собой длящееся мучение и никогда не кончающееся страдание; однако будучи страстно самовожделеющей жизнью, он одаряет в то же время глубоким наслаждением жизнью. Поэтому борьба, уничтожение и ужас суть лишь последствия того избытка "неисчислимых, сталкивающихся и пронизывающих жизнь форм бытия", которые "происходят из безмерного плодородия мировой воли"99. Именно в этой пенящейся бытийственной воле, этом, как многократно подчеркивал Ницше100, "эстетическом феномене" и находит мир свое последнее обоснование. Если даже единичное и подвержено само по себе упадку, то именно благодаря этому и постигается разрушение "principium individuationis" и тем самым триумф вечной и единственной жизни. Именно это выражается в восторженности дионисийских дифирамбов, в дионисийском опьянении и самозабвенности. "Каждый чувствует себя теперь не только соединенным, примиренным и слившимся со своим ближним, то так, словно разорвано покрывало майи и лишь его обрывки окутывают таинственного праисторического Некто"101. Когда миф о Дионисе Загрее повествует об умерщвлении и расчленении бога, это относится к богу, испытавшему на себе страдания индивидуации; однако единство с жизнью вновь восстанавливается в последующем праздничном ликовании по поводу его возрождения'02. Дионисийское начало, взятое само по себе в качестве объективного основания бытия, как лежащая в основе всех явлений праисторическая клеточка жизни и вечно рождающейся и умирающей мировой воли, представляет собой лишь один полюс греческого мифа. Другой — аполлоновский — должен быть понят, по Ницше, психологическим образом. Аполлоновское начало является

==49

 

той мечтой, которая несет в себе успокаивающие, полные света образы олимпийских богов. Его ясно очерченные картины суть высшее выражение "principium individuationis", и именно поэтому они не что иное, как художество. Аполлоновское начало для грека являет себя тем самым лишь как средство создания иллюзии некоторого порядка, космоса, спасающего его от давления праволи на меру и форму. Без подобной иллюзии он бы утонул в бесформенности, ибо эта воля есть не что иное, как "вечное море, изменчивая паутина, пламенная жизнь"103. Для Ницше гомеровский миф об олимпийцах представляет собой лишь сублимацию душевной потребности — реальности в нем нет. В конце концов поздний Ницше растворил и дионисийское начало в психологии и тем самым украл у греческого мифа остаток "объективности", которую он ему сам приписывал еще в "Происхождении трагедии". При этом он обращается к науке. Вместе с тем наука для него лишь порождение отказа (Ressentiment), поскольку она покоится на добродетелях истины и честности, которые изобретены слабыми для противодействия воле сильных, однако наука все же высветила ту самую истину, что вообще все божественное и вместе с ним миф является лишь иллюзией: "Истина безобразна"104. Это не значит, что дионисийское начало перестает играть важную роль в философии Ницше. "Дионис против крещеных!" — лозунг Ницше. Однако Дионис все больше "дегенерирует" в простой знак чисто психологически-антропологического назначения, а именно для определения сущности человека как воли к власти.

Другую интерпретацию мифа предпринял Вундт, теперь уже в большей мере на исключительной основе расцветшей тем временем научной психологии, которая освобождается от философских примесей. По Вундту, существует "мифологическая фантазия", которая ведет к тому, что "вся личность в своем мгновенном состоянии сознания вкупе с влияниями предшествующих переживаний... переходит в объект". "...Все чувства и аффекты, которые возбуждает данный предмет" становятся в силу этого "свойствами самого предмета"105. Вундт говорит о своего рода "мифологической апперцепции", которая присуща человеку "изначально"106 и которая неизбежно создает мифические предметы. По этой причине ее продукт постигается как "непосредственно данная реальность"107. Однако поскольку речь здесь идет о неизбежной и тем самым всеобщей форме апперцепции, то она и действует у всех людей одинаковым образом. Так, миф является, по Вундту, "творением народной фантазии"108, а вовсе не отдельного человека. Лишь позже принимаемое "саморазличение субъекта от объекта" и "прогрессирующая разработка этого различения" привели затем к "возрастающему интеллектуальному развитию", затормозившему "мифологическое мышление"109.

В сравнении с ницшевской интерпретацией мифа концепция Вундта в рамках возникающего психологизма представляет собой отчасти шаг назад, а отчасти и прогресс. Шаг назад — пото-

К оглавлению

==50

 

му что в конечном счете она едва ли отличается от аллегорической трактовки, как мы ее, к примеру, встречаем у Юма; прогресс — поскольку лишь Вундт имел в распоряжении утонченную понятийную систему, с помощью которой он мог постичь и глубже обосновать детали психических процессов, ведущих к мифологическим представлениям.

Психоанализ стремился объединить видение мифа Ницше, согласно которому он есть необходимая форма духовного освобождения от вины, с той психологической научностью, на которую опирался и Вундт. Кроме того, он получил мощные стимулы от ритуально-социологической школы. Интерпретация Фрэзером ритуального убийства короля ("Золотая ветвь"), которая сложилась помимо всего благодаря изучению культа Дианы на озере Неми, была здесь наиболее влиятельной. Поскольку король воплощает в себе магико-божественную силу племени, он не должен умирать старым и слабым, а должен быть вовремя убит и заменен более молодым.

Начало психоаналитического понимания мифа образует фрейдовский анализ легенды об Эдипе110, а также тотемизма и табу'". В мифе об Эдипе Фрейд видит сублимацию неосознаваемого стремления всех сыновей убить своего отца из ревности к матери и спать с ней; при явной ссылке на Фрэзера тотем и табу суть, напротив, для Фрейда лишь выражение неосознаваемой правины, ведущей свое происхождение от убийства вождя доисторических людей его сыновьями. Они не могли вынести того, что вождь имел право на всех женщин племени, — в этом Фрейд отходит от Фрэзера. В тотеме продолжает жить, согласно Фрейду, фигура отца, в то время как в табу реализует себя освобождение (пусть неосознаваемое) от угрызений совести в форме заповеди воздержания от женщин своего племени и требования брать жен из другого (экзогамия).

К. Г. Юнг не согласен, в отличие от Фрейда, видеть в мифе сублимацию сексуального поведения, но при этом он убежден, что миф отражает известные фундаментальные образцы и структуры человеческой духовной жизни. Он полагает найти их в определенных и повторяющихся во всех культурах праобразах и архетипах, к примеру вражда между братьями, злое чудовище (дракон), от которого рыцарь освобождает мир, подъем к свету, уход в темноту, образ возникновения мира, образ космоса (Мандала) и т. п. В религии, в культе, в искусстве везде и во все времена такие мифические архетипы являются в многообразных видах и формах. Хотя они сегодня и потонули по большей части в бессознательном, во сне они всплывают вновь. Помимо личного бессознательного Юнг говорит поэтому и о "коллективном" бессознательном, которое выступает тем более явно, чем оно вытесняется из нашей сознательной жизни. Когда же психиатр изучает сны пациента и при этом обнаруживает, какие в них господствуют архетипы, " 11'?'

то это указывает на характер душевных нарушении пациента

==51

 

Психоаналитическая интерпретация придала мифу новое и доныне неизвестное значение. Хотя она и ограничивает его лишь сферой субъективного, но поскольку миф понимается как жизненно важная форма духовного успокоения, которая может быть выведена научными методами из законов психической жизни, то миф приобретает значение абсолютно необходимого.

Утраченная объективная обязательность мифа заменяется тем самым его субъективной неизбежностью. Даже когда миф, как мы видели, рассматривался в качестве неизбежной детской болезни языка или неизбежной переходной ступени первобытного человечества, ему тем самым все же приписывалась исторически ограниченная роль. С психологической же точки зрения миф достигает, напротив, глубочайших корней психической жизни и во все времена решающим образом определяет ее характер в норме и патологии. С этим нельзя сравнить эстетическое понимание мифа в немецкой классике, хотя оно также приписывало ему историческую длительность; в конечном счете миф рассматривался как нечто родственное игре и в меньшей мере как нечто, обязанное своим существованием "серьезности жизни" ("Серьезна жизнь, но весело искусство")113.

6. Трансцендентальная интерпретация мифа

Когда шла речь вообще о неизбежности или необходимости мифа, то под этим подразумевалось всякий раз некое фактическое отношение, то есть такое, которое дается нам также и через эмпирическое познание природы (в этом отношении психологические законы не отличаются от законов, скажем, физики).

Трансцендентализм дает совершенно иное истолкование мифа: согласно ему, миф, даже неразвитый, содержит в себе формы сознания, которые обладают априорной необходимостью. Единственная форма этой интерпретации, еще оказывающей влияние на современное исследование мифа, представлена Э. Кассирером. Вместе с тем ее предшественниками являются Гегель и Шеллинг, к которым следует поэтому вкратце обратиться.

Для Гегеля миф был необходимой ступенью развертывания абсолютного духа и потому явлением в рамках априори необходимого процесса самого себя постигающего мышления. Тем самым миф понимается не просто как предрассудок или иллюзия, но он содержит частицу истины, пусть даже на низшей ступени созерцания, а не высшей ступени понятия, которое впервые, согласно Гегелю, полностью высвечивает скрытое в созерцании.

Истину мифа Гегель видит, однако, в том, что он в своем стремлении видеть во всем сущем живое и божественное распознает "внутреннее содержание природных явлений" в форме "одушевленной силы", которую он "художественным образом индивидуализирует в форме богов, подобных как внутри, так и снаружи человеку; например, Гомер и Гесиод..."114. С другой сторо-

==52

 

ны, окончательная "истина мифа" обнаруживается только в философии, поскольку она распознает эту силу в понятии как свойственную абсолютному духу.

В отличие от Гегеля Шеллинг видит основание бытия в абсолютной идентичности или недифференцированности субъекта и объекта, бесконечного и конечного (причем объект как нечто всегда ограниченное соотносится с конечным, а субъект в своей бесконечной продуктивности — с бесконечным). Как скоро данное единство появляется на свет, оно должно дифференцировать себя в различные предметы. Тем не менее в каждом предмете постоянно обнаруживается что-то как от субъективного, так и от объективного, как от бесконечного, так и от конечного, причем то в одном, то в другом может преобладать одна из данных полярных противоположностей. Первые дифференциации абсолютной недифференцированности, то есть первые формы ее особенного, называются Шеллингом "идеями". Философия распознает эти идеи в идеальном характере представлений, а искусство — в реальности созерцания.

"Идеи, — пишет он, — будучи реально созерцаемы, суть субстрат и вместе с тем общая и абсолютная материя искусства..." Эти "реальные, живые и существующие идеи" являются для Шеллинга "богами". Поэтому "представление идей как реальных" "осуществляется в мифологии". "На деле боги всякой мифологии суть не что иное, как идеи философии, но лишь объективно и реально созерцаемые""5. Философия, будучи, по Шеллингу, высшей формой науки, постигает ту же самую истину, что и миф, однако в несколько ином аспекте, подчеркивающем в большей степени субъективную сторону абсолютной недифференцированности. И наука, и миф в принципе равноценны. Данная интерпретация связана с той, которую можно обнаружить в кругу сторонников Гете, и Шеллинг в самом деле явно ссылается на К. Ф. Морица116. В шеллинговской философии тождества или абсолютной недифференцированности субъекта и объекта, бесконечного и конечного можно ясно различить следы гетевского понимания природы как бесконечной продуктивности, которая осуществляет себя в согласии с вечными идеями творения и отражается в художественной деятельности. Здесь так же, как и у Гете, миф имеет значение для искусства как его принцип и идеал117. В известном смысле Шеллинг пытался, таким образом, "выразить в понятиях" мысль Гете. Однако не подлежит сомнению и то, что он при этом решающим образом изменил интерпретацию Гете. Миф как поэзия в понимании Гете парит в атмосфере игры и магии, которая немедленно разрущается, как только миф попадает в оковы априори конструируемой метафизики118. В поздние годы жизни Шеллинг опробовал и другую философию мифа119. Он полагал возможным показать, что миф всегда имеет скрыто монотеистический характер, поскольку хоть он и повествует о многих богах, но всегда предоставляет одному из них место первого среди равных (primus inter pares).

==53

 

Политеизм присутствует в мифе лишь потому, что одно высшее божество сменяет другое, иерархия богов не устанавливается тем самым абсолютно, но относится к истории, как это показывает, к примеру, последовательность Уран — Кронос — Зевс в греческом мифе.

Первоначальный монотеизм во времена Урана начинает лишь тогда восприниматься политеистически, когда Уран рассматривается как свергнутый с трона и замещенный Кроносом. Возникающее таким образом многообразие ведет к безграничному количеству богов, культур и народов и через это к войне всех против всех. Для Шеллинга это есть лишь следствие того, что хотя высший бог кое-как и познан в своей наличной мощи, но еще явно не отрефлексирован в своей абсолютности, то есть не постигнут в понятии. Такое понимание возникает впервые в общем и окончательном виде лишь в откровении единого Бога в христианстве, если даже отдельные пророки Ветхого завета и возвещали это. Шеллинг полагает найти подтверждение своей интерпретации в Библии. В раю Адам получает еще непосредственный и нерефлективный опыт общения с высшим богом, Элохимом; в постройке вавилонской башни рисуется происшедшая путаница языков, народов и культур, которая имеет свое происхождение в возникающем политеизме; откровения Ноя, Исаака и Авраама показывают, напротив, возвращение к отныне уже осознанному и понятому в своей абсолютности высшему богу: теперь его зовут Иегова. Данный бог мог терпеть рядом с собой низших богов, и монотеизм мог быть примирен с политеизмом, как это было во времена раннего христианства, поскольку только Иегова сохранил в вечности свое неприкасаемое место среди прочих богов. Итак, христианская вера и греческий миф не исключают друг друга с необходимостью. Если шеллингово первоначальное понимание мифа сформировано под влиянием Гете, то по меньшей мере весьма вероятно, что истоки последнего следует искать у Гёльдерлина, чему мы здесь, однако, не можем уделить достаточного внимания. Насколько же эти две интерпретации мифа представляют собой нечто априори необходимое? В первой миф предстает как стоящий выше всякого опыта, как абсолютное тождество, с необходимостью развертывающееся в многообразие воспринимаемых идей; во второй он рассматривается в качестве результата "необходимого (применительно к сознанию) про-

??]->? - „ — /?

цесса ··"', поскольку первоначальный наивный монотеизм может быть впервые понят в своей абсолютности только на этапе политеизма. Однако, с другой стороны, этот процесс сознания вызывается и осуществляется, согласно Шеллингу, только благодаря "теологической силе".

"Итак, именно здесь, — пишет Шеллинг, — где объяснение полностью прорывается в объективность, сознание целиком становится объективным"121. Одна интерпретация представляет миф тем самым в свете шеллинговской философии тождества, а другая — в свете теологии, которая выводит "эмпирические" библей-

==54

 

ские факты из саморазвертывания божества. Обе покоятся на априорных конструкциях, которые мыслятся как необходимые. Как у Гегеля, так и у Шеллинга необходимость мифа связана с его истинностью. По Шеллингу, "мифология имеет не аллегорический, а таутегорический характер"122, она, таким образом, не простое сравнение и отсылка к чему-то иному, истинному, но она сама есть это истинное. Даже если политеизм и является некоторой переходной ступенью, то без него все равно целокупная истина единого бога не поддается пониманию. Как у Гегеля, истина является здесь некоторой целостностью, и каждый шаг в ходе ее развертывания есть, следовательно, ее часть.

Основание, исходя из которого Э. Кассирер стремится к пониманию мифа, представлено поэтому трансцендентальной философией Канта. Согласно ей всякое познание покоится на пространстве и времени как формах созерцания, а также на ряде таких категорий, как причинность, субстанция, взаимодействие и пр. Под этим подразумевается, что объективность предмета для нас является производной от его пространственной или временной определенности и от предпосылки о его замкнутости объемлющей причинной связью, его самотождественности в потоке изменчивых явлений и т. п. Таким образом, формы созерцания и категории предшествуют всякому опыту и определяют, что означает объективность предмета вообще; поэтому, чтобы превратить опытное знание о предмете в реальность, нужно, видимо, уже знать, чем являются эти предметы. Исходя из этого Кант и говорит о формах созерцания и категориях как "условиях возможного опыта" и считает их априори необходимыми.

Когда же на рубеже XIX—XX веков получил известность богатый этнографический материал, который помимо всего был подкреплен ритуально-социологической интерпретацией мифа и связанными с ней полевыми исследованиями, кантианцы столкнулись со следующим вопросом: как можно соединить столь различные представления о мире с необходимым, по Канту, утверждением об априорной одинаковости форм познания для всякого сознания? Как это возможно, что для мифических культур столь многие вещи считаются данными объективно, а для нас они кажутся в лучшем случае сном? В поисках ответа на данный вопрос Кассирер устанавливает, что мифический мир есть "всего лишь мир представлений", но сразу же добавляет: "Однако и мир познания с точки зрения его содержания, его материи не является чем-то иным. Аналогично мы приходим к научному понятию природы путем того, что мы открываем (в представлении. — К. X.) некоторое правило, которое определяет характер природной упорядоченности. Это представление приобретает для нас предметность, в которой мы прячем ее случайность и применительно к которой формулируем общие положения и выдвигаем объективный необходимый закон. Вопрос об объективности в отношении мифа правомерен также лишь с точки зрения исследования того, можно ли выявить имманентное ему правило и присущую

==55

 

·'' ему "необходимость"123. Как показывает Кассирер, дело обстоит именно так, ибо миф непременно руководствуется определенными формами созерцания и категориями, даже если их содержание и отличается от приписываемого им Кантом.

Не вдаваясь здесь в подробности, поскольку ниже об этом обстоятельно будет сказано, мы лишь заметим, что, к примеру, в мифическом пространстве различия между верхом и низом, левым и правым имеют объективное значение и мифическая причинность отчасти сводится к личной активности богов. Тем самым в основе мифической культуры, как и в основе нашей, сформированной научным просвещением, лежит, по Кассиреру, всеобъемлющая и замкнутая система форм созерцания и понятий, в которой может быть упорядочено многообразие опыта и лишь на основе которой вообще возможен опыт. Как мы видим, Кассиреру удалось это открытие лишь благодаря тому, что он проводил исследование мифа, руководствуясь теорией познания Канта; только в силу этого он мог вообще задаться вопросом о том, что в мифе соответствует нашим формам чувственности и нашим категориям как основаниям опыта. Однако Кассирер не довольствовался тем, чтобы просто сравнить миф и современную культуру. Он абсолютно не сомневался в том, что мифические познавательные структуры так относятся к научным, как низший уровень объективности к высшему'24. Разве миф не обречен на исчезновение "перед лицом подлинной, научной истины, перед лицом понятия природы и предметности, созданным в рамках чистого познания? Миф с его миром мечты и волшебства представляется раз и навсегда канувшим в небытие с первыми лучами научного видения мира"125. Причины этого Кассирер разъясняет на примере понятия силы.

Оно должно было "пройти через сферу мифического восприятия действия... чтобы затем найти свое решение в математически-логическом представлении о функции"126. Смена мифа религией также относится к этой переходной фазе, поскольку религия хоть и пользуется еще мифическими "образами и числами", но она "воспринимает их в то же время таковыми в качестве средства выражения, как то, что открывает определенный смысл, с необходимостью присутствует за ним, "намекает" на него, никогда его полностью не схватывая и не исчерпывая"127. Процесс развития, о котором здесь ведется речь, Кассирер называет "логическим генезисом"128. То, что предлагает миф, вовсе не является, таким образом, заблуждением, предрассудком или фантазией. Согласно трансцендентализму, в нем уже содержатся все Необходимые основания опыта, даже если они еще связаны чувственными образами, за которыми скрываются понятия. В последующем развитии мышления понятие вырисовывается, однако, все более явно с помощью логического анализа и освобождается в конце концов от всех шлаков в науке и трансцендентальной философии, которые взаимно проясняют друг друга, достигая высшей ясности. Миф обладает истиной, поскольку он содержит

==56

 

— по крайней мере в их праисторически адекватном виде —те трансцендентальные условия, которые являются предпосылкой всякого познания истины. На ранее упомянутый вопрос, который должен был беспокоить кантианцев, Кассирер отвечает тем, что он связывает трансцендентализм с представленной у Гегеля и Шеллинга идеей о необходимо мыслимом развитии мышления. С одной стороны, речь идет о тех же априорных предпосылках, которые субъект использует для структурирования опыта и познания; с другой же стороны, они проходят историческое раз витие, поскольку они позднее, впервые лишь с возникновением науки, освобождаются от доселе бессознательного использования и постигаются в более или менее понятийной форме на более высоком уровне рефлексии.

При этом Кассирер избегает метафизических и теологических эмпирей Гегеля и Шеллинга и заменяет их спекулятивную диалектику "трезвой" логикой. Как было уже замечено, Кассирер, следуя логике кантовской философии, обнаружил, что в основе мифа лежит всеобъемлющая и замкнутая система чувственных и понятийных форм, в которую можно включить многообразие мифологического опыта и только тогда сделать данный опыт возможным. Это означает именно то, что миф, как и наука, предполагает определенную и эксплицитную онтологическую структуру. Иначе говоря, он покоится на определенном предположении о том, как является нам реальность и что может рассматриваться в качестве истины. У Гегеля и Шеллинга мы находим подобный взгляд по крайней мере в зародыше, пусть он даже и не проведен в деталях. И напротив, нет и следа подобного подхода во всех других интерпретациях мифа, рассмотренных в предшествующих разделах. Кассирер впервые попытался обстоятельно разработать и представить онтологическую структуру мифа. Этим самым он заложил основы не только дальнейшего исследования, но, помимо того, и отчетливого сравнения мифической и научной онтологии (контуры последней были предметом обсуждения предшествующей главы).

7. Структуралистская интерпретация мифа

Чтобы пояснить, что под этим понимается, мы будем исходить из уже почти классического примера, а именно из истолкования Леви-Стросом мифа об Эдипе129. Он начинает с редукции отдельных высказываний данного мифа к кратким предложениям типа "Кадм ищет свою сестру Европу", "Эдип женится на своей матери Иокасте", "Антигона хоронит своего брата Полиника" и т. п. Они затем нумеруются, причем предложения с элементами сходного содержания получают одинаковые числа. Например, если говорится; "Эдип убивает свого отца Лая" и "Этеокл убивает своего брата Полиника", то в обоих случаях речь идет об убийстве родственника. Предложения с одинаковыми

==57

 

числами объединяются в группы, которые Леви-Строс называет "мифемы". Они представляют собой строительные камни и конституенты мифа130. Теперь мифема обозначается таким образом, что относящиеся к ней предложения выписываются одно под другим, в столбец, и данные столбцы упорядочиваются так, что при чтении строчек слева направо и сверху вниз может быть прочитана временная последовательность описываемых событий. Тогда образуется, например, следующая схема:

Итак, в мифемах прочитываются, согласно Леви-Стросу, следующие структуры: столбец 1 содержит события, в которых проявляется переоценка кровного родства; столбец II — напротив, такие события, которые связаны с его недооценкой; столбец III интерпретирует освобождение человека от его автохтонного происхождения; столбец IV показывает, напротив, зависимость от него131.

Последнее нуждается в кратком объяснении: из посеянных в земле зубов убитого дракона вырастают люди, в то время как имена "Лабкад", "Лай" и "Эдип" намекают на физическое несовершенство, в котором прослеживаются следы мифического рождения из земли.

Столбцы I и II, с одной стороны, и столбцы III и IV, с другой, находятся тем самым в диалектическом отношении друг к другу. Если теперь читать строчки вышеуказанной схемы слева направо

==58

 

и сверху вниз, то возникает, как уже указывалось, временное течение событий, описываемых мифом. Если же читать каждый столбец как некоторое единство, как мифему, то тогда впервые раскрывается тайный смысл мифа. Этот смысл, по Леви-Стросу, состоит именно в том, что миф предлагает некую "логическую модель" для разрешения тех противоречий, которые обнаруживаются между построенными столбцами.

Леви-Строс рассуждает так: переоценка кровного родства

— мифема I — ведет к самоуничтожению точно так же, как и его недооценка — мифема II; убийство хтонического животного (дракона, сфинкса) — мифема III — ведет к снятию человеческого происхождения, в то время как хтоническое увечье человека

— мифема IV — несовместимо с наличием родителей132. Каждая мифема снимается, таким образом, сама в себе. Очевидно возникает вопрос, что же тогда может находиться в противоречии с чем-либо иным? По-видимому, Леви-Строс имеет в виду, что миф стремится предостеречь от крайностей как в деятельности, так и в знании: "????? ????", —говорили так называемые семь мудрецов. Всего в меру!'33 Подобное структуралистское рассмотрение мифа может быть теперь далее углублено и уточнено, если привлекать еще и другие его версии. Среди этих разных версий не существует одной истинной; они предназначены скорее для того, чтобы структура мифа и в силу этого его таким образом высвеченная логическая функция выступала все яснее путем постоянного повторения одного и того же в изменяющихся формах134. Однако и повествование мифической последовательности событий имеет, по Леви-Стросу, некую общую структуру, которую он пытается выразить следующей формулой135: f„(a) : fy(b) = f,(b) : f,-.(y) то есть: f^(a) относится к fy(b), как f^(b) к fa-^y).

Можно пояснить, что это означает, если, к примеру, действия обозначить как "f", субъектов как "а, Ь" и снятие (уничтожение) как "а"'". Вот пример. Убийство (f^), осуществляемое сфинксом (а), так относится к спасению людей (fy) Эдипом (Ь), как убийство (Q Эдипом (Ь) относится к факту окончательного спасения людей (у) через уничтожение сфинкса (а~'). И здесь должна с очевидностью выражаться некоторая диалектика: ?? и fy призваны выражать противоположности, скажем, злого и доброго деяния, однако разрешение противоречия происходит лишь тогда, когда Добро само нечто уничтожает, а именно Зло. Это уничтожение хоть и есть само по себе нечто злое, но оно оборачивается Добром. Так, Добро не в состоянии полностью уничтожить Зло, но может диалектическим образом снять его в себе136. Здесь не важно, что Леви-Строс рассматривал свой анализ мифа об Эдипе скорее лишь как некоторую модель и не все структуралисты, кроме того, следовали ему во всех частностях его метода. Предыдущее рассмотрение должно служить лишь разъясняющим примером структуралистского истолкования мифа, которое

==59

 

я позволю себе в самой общей форме охарактеризовать так: миф представляет собой код, который должен быть расшифрован. Расшифровка удается тогда, когда в бесчисленных вариантах мифа обнаруживаются определенные и постоянйо повторяющиеся образцы, имеющие, кроме всего прочего, логическую природу. Они служат прежде всего порядку, распределению и различению многообразия при помощи образных схем, которые в сфере мифического заменяют собой понятия; кроме того, они находятся в разнообразных оппозициях друг к другу, в чем проявляется диалектическое постижение действительности; логические конституенты мифа, которые Леви-Строс называет мифемами, поняты вместе с тем как возможности разрешения данных противоречий. Структуралистская интерпретация мифа как логического инструмента выступает еще более рельефно в местах ее пересечения с ритуально-социологическим подходом. В своей книге "Неприрученная мысль" Леви-Строс рассматривает случай с двумя племенами, одно из которых имело своим тотемом крокодила, а другое рыбу137. Тем самым возникает, с одной стороны, мифическое единство биологического вида с некоторой социальной группой, с другой же — впервые вообще определяются различия видов и групп между собой.

Результатом этого являются известные правила социального поведения, к примеру экзогамия, когда брак внутри группы понимается как форма инцеста у людей-крокодилов или людей-рыб, или же иерархический порядок, когда люди-крокодилы, будучи воинами, господствуют над мирными людьми-рыбами, или же определенные формы разделения труда и т. п. Как мы видели, ритуально-социологическая школа уже хорошо знакома с такими отношениями; отличие же структуралистской интерпретации состоит, однако, в том, что она выделяет в них логические структуры и тем самым средство овладения действительностью.

Ритуально-социологическая интерпретация связывает себя с социальными институтами; структурализм, напротив, проецирует эти институты на мыслительные операции, которые лежат в их основе и делают возможным опытное упорядочивание многообразия. Миф оказывается в этом смысле уже не выражением примитивного, непосредственного, алогичного или иррационального уровня развития человечества, как утверждал еще ЛевиБрюль под впечатлением ритуальной школы138; напротив, миф в понимании структуралистов имеет свою собственную и исключительно отчетливую рациональность. Но разве не говорит подобного же трансцендентализм, рассмотренный в предшествующем разделе? Как соотносятся между собой трансценденталистское и структуралистское истолкования мифа? Странно, что данный вопрос еще никем, кажется, не был поставлен. Прежде всего, оба разделяют одно важное убеждение: мифический образ мира сводится к более или менее замкнутой и всеобъемлющей системе понятий и восприятий, даже если она одета в маску "образности".

К оглавлению

==60

 

Можно выразиться и так: трансцендентализм, как и структурализм, ищет лежащую в основе мифа онтологию, его априорную систему координат, так сказать. Всякий предмет, всякое событие, всякое восприятие связываются с ней, встраиваются в нее и обрабатываются в ней. Речь идет о системе координат именно потому, что все обретает свой смысл и значение лишь в отношении с ней, и она дана априори, поскольку предшествует всякому опыту и делает его возможным. Трансцендентализм и структурализм также и дополняют друг друга. Ведь они имеют дело с различными системами координат: трансцендентализм — с той, от которой зависит конституирование предметов, а структурализм — с системой, управляющей логическими отношениями предметов между собой, даже если эти системы перекрещиваются. Однако конституирование предметов является все же, как правило, предпосылкой для их логических отношений.

Божество, дракон, сфинкс, хтоническая праисторическая идея, тотем должны быть уже даны, формы восприятия и категории, в которых мыслится действительность, говоря словами Кассирера, должны быть уже в наличии, если нужно преодолеть диалектические противоречия, возможные между ними, или использовать их как средство различения и упорядочивания мира. Структурализм имеет в виду мир мифологических представлений, в котором разворачиваются логические операции. Кассирер же занят более глубоким пластом, и его намерение состоит не столько в раскрытии мифических методов разрешения логических проблем, сколько скорее в выявлении оснований мифических содержаний, на которых эти проблемы возникают. Однако трансцендентализм и структурализм не только дополняют друг друга, но и отличаются друг от друга в ряде важных моментов. Для Кассирера мифическое априори является постольку необходимым в трансцендентальном смысле, поскольку оно при всей своей еще логически неудовлетворительной форме все же выражает в своей сердцевине как минимум условия возможности опыта вообще, в то время как структурализм видит в нем лишь определенную исторически относительную форму организации опыта, некую форму, которая тем самым не может иметь никаких претензий на единственную истину. Поэтому для структурализма, в противоположность Кассиреру, научная онтология не представляет собой более высокого, в сравнении с мифом, уровня, но обе являются равноценными, они суть лишь различные способы духовной и материальной обработки действительности.

Так, Леви-Строс пишет: "...тип логики мифического мышления столь же строг, как и тип логики современной науки, и различие лежит не в качестве интеллектуального процесса, но в природе вещей, к которым он применяется... Топор из стали превосходит топор из камня не тем, что он сделан лучше. Они оба сделаны хорошо, но сталь отличается от камня. Точно так же можно показать, что в мифе имеет место тот же логический процесс, что и в науке, и что человек всегда мыслил равно

==61

 

хорошо; совершенствование связано не с якобы имеющим место прогрессом человеческого духа, а с открытием новых областей, к которым он применяет свои постоянные и неизменные силы"139. Эта цитата, впрочем, и опыт, подтверждает то, что структурализм имеет дело в основном с логическими формами, которыми миф пытается пронизать действительность, в то время как рассмотрение его конститутивных содержаний отступает, скорее, на второй план. Структурализм в отличие от трансценденталиста Кассирера задается вопросом не об истинностном содержании мифа, а о том, в чем его когерентность, его внутренняя логическая связь и тем самым его рациональность. Структурализм пронизывает "атмосфера компьютера", по верному замечанию В. Буркерта140, и это весьма характерно для современного человека, живущего в техническом мире, который именно так выделяет возможные аспекты мифа.

8. Символическая и романтическая интерпретация мифа

Короткий очерк истории исследования мифа, который я пытался до сих пор дать, привел нас через структурализм к настоящему моменту. Однако мы должны теперь вновь вернуться к началу XIX века, чтобы обратиться к символически-романтическому пониманию мифа. Я потому рассматриваю его лишь сейчас, что оно, как мы увидим, находится в тесной связи с последующим изложением и потому должно быть непосредственно предпослано ему. Символически-романтическое понимание мифа имеет, помимо всего, два источника: первый обнаруживается в И. Г. Гердере, второй — в знакомстве с индийскими Ведами. Гердер видел в них бесконечное количество явлений, картин и образов творения, символы и иероглифы божественного. Он непосредственно проникся этой мыслью в особенности во время свого морского путешествия из Риги в Нант, которое он подробно описал. Во всем, что он при этом наблюдал, он видел "объяснение первого мифологического времени, Дата"141. Тем самым он хотел сказать, что он отныне понял, как возникло мифологическое видение вещей и что они неизбежно показывают себя в таком же свете и современному человеку, когда он не закрыт от них (как во время морского путешествия) грязным плащом цивилизации. Что же касается индийских Вед, то в них из-за неверного определения времени их написания ошибочно предполагали увидеть отблеск праисторической мудрости, которая в седой древности преисполняла людей в качестве божественного откровения. (В действительности же Веды частично датируются 4 тыс. до н. э.) Если Гердер воскресил неизбывное настоящее мифа в повсюду видимых символах, то исследование санскрита разбудило склонность видеть в прошедших, исчезнувших культурах нечто если не превосходящее, то хотя бы равноценное современной культуре. Оба эти фактора привели в конце концов к до сих пор неведомой реабилитации мифа.

==62

 

Вообще-то вначале преобладало мнение, что миф опирается на искаженную индийскую или, как тогда в этой связи также полагали, египетскую мудрость праисторических времен. В этом сходились А. Канне142, Ф. Г. Велькер143, Г. Германн'44 и Ф. Кройцер145, даже если их мнения и различались во многих частностях и они скорее критически относились друг к другу146. Поскольку Кройцер был наиболее значительным из них, то мы обратимся для примера к рассмотрению лишь его взглядов. Хотя Кройцер и перенял применяемое Гердером к мифу понятие символа, он вместе с тем придал ему такое значение, которое обнаруживает влияние вышедшей в 1803 году книги Шеллинга "Философия искусства".

Символ, по Кройцеру, выражает собой явление бесконечного в конечном и чувственном образе. Именно нечто подобное имеет место, когда себя проявляет божественная сущность: таким образом, символ является средством божественного откровения. В этом смысле всякий мифический бог был первоначально символом, который "чудесным образом объединяет красоту формы с высочайшей полнотой сущности"'47. Однако не только боги обладали подобной символической силой, но и связанная с ними речь в качестве "простой формулы, письменного предписания или волнующего сообщения"148.

В таких довольно лаконично описанных Кройцером праобразах и праформулах якобы воплощалась праисторическая мудрость человечества. Однако она довольно быстро выродилась отчасти из-за того, что священники могли преподносить ее древнему народу лишь в виде басен и сказок, а отчасти потому, что ею овладел, в особенности у греков, безудержный порыв поэтической фантазии. Символ можно было постичь философски, пусть даже и не полностью паразитирующую же на нем мифологию, насмехающуюся над всякой логикой, — едва ли. В то время как "философская символика Востока... воздерживаясь от красивостей, пыталась лишь сохранить великое содержание древней веры в соответствующих образах"149, "высокая серьезность седой старины выродилась в свободную игру фантазии благодаря поэтической мифологии греков"150. Однако если для Кройцера праисторическая мудрость как форма божественного откровения лежит, погребенная в давно минувшее прошлое, то она тем не менее — и здесь он вновь следует за Гердером — может быть возрождена тем, кто имеет глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы Слышать. Для него существует "...переживание мифа, и такой человек переживает миф ежедневно, когда обозревает живое хозяйство природы и наблюдает народ в его жизни и делах"151.

У Дж. Горреса также есть немало глубоких мыслей о "философской символике Востока". По данному поводу выскажем хотя бы несколько поясняющих замечаний, поскольку из этого исходил Бахофен, в котором символически-романтическая школа достигла своего апогея'52. Горрес усматривает в фаллическом культе что-то вроде пракульта, в котором исторические противоположности становятся космическими полярностями. В этой

==63

 

полярности рождение и смерть, день и ночь, свет и тьма и т. д. обретают свой общий корень и становятся в качестве объективных сил природы объектом культового праздника. Тем самым в древних мифах отражаются, по Горресу, самые фундаментальные, коренящиеся в половой сфере мистерии бытия. В прошлом показывает себя таким образом вечное, и именно в этой исключительной отнесенности к прошлому лежит его неприкасаемая святость. "Из дальнего далека мы проникаем взглядом в чудесные глубины, — пишет он, — где сокровенно покоятся все тайны мира и жизни... Спроси священные книги всех народов времен сотворения мира, они укажут тебе на вечность..."153

Мистификация якобы древних восточных текстов и культур между тем довольно быстро поблекла154. Отныне, напротив, стали стремиться найти мифы божественной мудрости в предыстории собственного народа, чей дух и душа, как считалось, ею созданы раз и навсегда. Тем самым символическая интерпретация мифа тесно соединилась с романтикой. В этой связи следует упомянуть братьев Гримм. Так, для И. Гримма выступает как чудо та "древность, в которой всякий народ обретает свои законы и песни", ведь "вне такой удаленности во времени не было бы заложено той святости, от которой зависит и перед которой отвечает человек"155. Однако и мы держимся, по его мнению, за это мифическое прошлое "как за природное наследство, которое носили с собой наши родители с детских лет и передали нам и которое мы также хотим сохранить и передать своим потомкам"156. "Все возможные плоды моих трудов, — подытоживает Гримм, — обязаны ожившему во мне убеждению, что будущая жизнь (мифа) не изобретается снова и снова в народном языке, эпосе и песнях, но могла возникнуть только в древности"157. К. О. Мюллер применил "философию", содержащуюся в этих замечаниях Гримма, к анализу греческой культуры и притом развил ее систематически, Он решительно рвет с ранним символизмом, который видел в греческом мифе лишь форму упадка прежней жреческой мудрости Востока.

Для Мюллера формирование мифа, напротив, столь же изначально, как и мифическое повествование, хотя он и не оспаривает того, что много позже их захватила поэтическая фантазия158. Кроме того, для него миф выступает не как опыт единичного, но в его формировании заложена всеобщность "необходимого и бессознательного"159. В мифе выражется "единство знания и мышления", и вся эпоха его "цветения" несет на себе его черты160. Миф и символ пребывают при этом в нерасторжимой связи: "Миф повествует о добром деянии, в котором открывают себя сила и своеобразие божественной сущности; символ же наглядно выражает их смысл..."161. Если бы мы теперь спросили, как это возможно, чтобы миф рассматривался не просто как, скажем, воплощение иносказания или аллегории, но как истина162, то можно сослаться на "естественное и необходимое" "принятие сверхчувственных мира и природы, лежащих в основе всех явле-

==64

 

ний" и присущих "благотворящему духу"'63. Символически-романтическая интерпретация мифа достигла своего впечатляющего вида в полной мере лишь у И. И. Бахофена. Он был убежден, что фундаментальный мифический опыт человека состоит в том, чтобы видеть в Земле свою мать-прародительницу, которая порождает жизнь и затем вновь принимает ее в свое лоно. В силу этого он отождествлял материнский культ и культ мертвых. Он полагал, что это можно наблюдать в старых погребениях, где всюду обнаруживаются символы становящейся жизни, в основном в форме яйца. Такие символы не являются иносказанием, но в них концентрируется реальность, в которой присутствует и усматривается глубочайшая сущность мира. Миф же, как он говорит, в отличие от этого есть лишь "экзегеза символа"164. Поэтому Бахофен обозначает образный мир древности как теллурический или хтонический. Этот факт доносит до нас то серьезное и мрачной настроение, которое окружает его безмолвных свидетелей и сегодня. Темнота материнского лона, подземный мир, из которого все возникает и в который все возвращается, ночное начало вообще накладывают отпечаток на ритуалы и культы этой эпохи, вся жизнь которой определялась властью мертвых в настоящем.

"Строительство осуществлялось не столько для живых, сколько для мертвых, — пишет он, — и если для последних, коим отпущено мало, хватит и временного деревянного жилья, то вечность требует прочного камня Земли"165. Используя типично мифическое, персонифицированное речение, Бахофен говорит. что подобные жилища вырастают из самой Земли с помощью человеческой руки. Земля "словно высылает надгробные камни, пограничные столбы и стены из своего лона, где они прежде дремали"166. Для ценности данной мысли не имеет значения тот факт, что Бахофен связывал с хтоническими культами определенные матриархальные общества, которые, возможно, никогда не существовали. Здесь более важно иное, а именно та роль мифа в мировой истории, которую Бахофен выявляет. Внутренняя логика развития шла, согласно Бахофену, от изначального хтонического к гомеровскому мифу, тем самым переориентируя жизнь от тьмы к свету и от вещества к Логосу. Это движение завершилось в христианстве, в котором Бог окончательно превратился в Духа. С одной стороны, Бахофен прослеживает в рамках мифа известный прогресс; с другой же — это ни в коем случае не значит, что тем самым его изначальные формы окончательно канули в прошлое и сошли на нет.

Напротив, они и сегодня столь же неизменны, как и Земля, ночь, рождение и смерть. Однако, в отличие от своего первого появления, эти формы взывают отныне к нам, исходя из мира наших представлений, они осели в глубочайших слоях души и вытесняются формами сознания более высоких уровней. Такая ситуация знакома уже греческому мифу. Еще боги-олимпийцы клялись водами Стикса, то есть рекой подземного мира, и выдавали тем самым свою сильнейшую

3 К. Хюбнер

==65

 

связь с хтоническим происхождением, от которого они вели свой род. Таким же образом "Илиада" продолжала жить в плаче по умершим, а древние хтонические культы — в греческих трагедиях. Представление Бахофена о прошлом и настоящем мифа и прогрессе применительно к нему попытался выразить А.Бемлер аллегорически, высказываясь следующим образом: "Бахофен зрит человечество как огромный горный массив. Из глубин моря стремится оно в высоту, в бездонных глубинах утопает его нога, и то, что скрывает ночной прилив, больше того, что освещает день. Но все же вершина сияет аполлоновским светом.

Исследование Бахофена достигает самых глубин; сердце сына своей матери ищет темное правремя, погребенное в глубинах и все же вечно современное.

Однако ясное сознание сверкающих высот ни на мгновение не покидает исследователя; лишь потому, что в нем сияет свет духа, » сын в состоянии признать свою мать"'67. В сущности, для Бахофена как древний, так и старый миф существует в настоящем. Божественная реальность образует замкнутый круг, идущий от хтонического через гомеро-олимпийское к христианскому началу, и только человеческая история рассматривает его как последовательность. Но даже и там прошлое остается зримой и повторяющейся реальностью, которая проглядывает в символах древних надгробий.

Итак, если следовать по дуге от Кройцера к Бахофену, то становится ясно, что символически-романтическая школа после первоначальных колебаний отнеслась к мифу так серьезно, как никто другой, начиная с Просвещения. Если до Просвещения некоторые рассматривали его лишь аллегорически, как что-то субъективное или вообще как порождение темного суеверия, если другие видели в нем скорее результат более или менее непосредственной художественной фантазии, некое "художество", то отныне полагали, что миф можно понять как выражение столь же непосредственно воспринимаемой божественной реальности. Исходя из этого романтическую интерпретацию мифа следует обозначить как истинную духовную революцию. Знаменательно, что Гёльдерлин и школа романтической интерпретации мифа ничего не знали друг о друге, хотя их многое объединяло. Гёльдерлин не знал потому, что уже впал в безумие, когда эта школа начала формироваться, и последняя — потому, что поздние гимны Гёльдерлина были неизвестны широкой публике и были обнаружены лишь в XX веке. С другой стороны, у представителей ритуально-социологической школы не обнаруживаются идущие от Бахофена идеи, хотя он, как и эта школа, уже ясно видел тесное переплетение культа, общества и мифа. И наконец, никакие непосредственные импульсы от Гёльдерлина или романтики не могут быть обнаружены, при одном исключении, в рассматриваемой ниже интерпретации мифа, хотя она во многих своих чертах и соответствует им. Это лишь немногие примеры

==66

 

того, что родственные и плодотворные идеи могут возникать независимо друг от друга. И вместе с тем можно утверждать, что в этих идеях пробивает себе путь та "другая сторона" нашей культуры, в которой мифическое мышление непоколебимо продолжает жить вопреки всему научному Просвещению.

Вместе с тем такое внимательное и подробное напоминание о прошлом снова и снова колеблет самоочевидность настоящего и подвергает его сомнению.

9. Интерпретация мифа как нуминозного опыта

Представители этого течения разделяют убеждение таких романтиков, как Горрес, братья Гримм, К. О. Мюллер или Бахофен, что миф есть выражение божественной реальности. От романтиков они, однако, отличаются тем, что рассуждают менее образно и интуитивно, придерживаясь строгого феноменологического метода, который применял также Р. Отто (см. гл. I, разд. 3). Их понимание отливается в конструкциях, которые Р.Отто описывал как нуминозное, и в этом последнем основании усматривают они корни мифического опыта. Они, впрочем, отличаются от романтиков и тем, что могут опираться на получившие уже сильное развитие исследования в области классической филологии, археологии, этнологии, религиоведенйя, в которые и они, со своей стороны, в значительной мере внесли важный вклад. Выражение "нуминозная интерпретация" до сих пор, как я понимаю, не использовалось в данном контексте.

Вероятно, знатоки будут удивлены тем, что я этим названием объединяю столь во многом различных исследователей, как У. фон Виламовиц-Моллендорф, В. Ф. Отто, В. Гронбех, И. Эвола, И. П. Вернант, К. Керени, М. Элиаде и др. Однако их, как будет показано ниже, и в самом деле объединяет нечто общее, и потому данный подход оправдан. Едва ли можно найти лучшее введение в интерпретацию мифа как нуминозного опыта, чем в этих словах У. фон Виламовиц-Моллендорфа: "Боги живы. Первое условие нашего понимания древнегреческих верований и культа состоит в выявлении и признании этого как наличного факта. Наше знание о том, что они живы, опирается на внутреннее или внешнее восприятие; не важно, воспринимается бог сам по себе или в качестве того, что несет на себе его воздействие"168. "Если мы перенесемся мыслью на тысячелетия назад, то общение богов и людей надлежит признать едва ли не повседневным событием, по крайней мере боги могут появиться в любой момент, и если они приглашаются на жертвоприношение и пир, то это следует понимать всерьез"169. Так, в теоксении, жертвенной трапезе, когда бог приходит к столу, Виламовиц видит основную идею мифического опыта мира. Но боги не просто живы, они везде. Опираясь на богатый эмпирический материал, он показывает, как они неизменно пронизывают все сферы жизни, будь то

==67

 

природа или мир человека, и как они при этом рассматриваются настолько в качестве самоочевидного, что грекам никогда не приходит в голову приводить доказательства или аргументы в пользу этого. "Человек, — пишет Виламовиц, — носил в себе веру в некое имя Бога..."170 Пока что все это есть лишь некое историческое объяснение. Однако, как и у многих других представителей нуминозной интерпретации мифа, у Виламовица это объяснение неожиданно переходит в субъективное убеждение, которое я называю "осовремениванием мифа". Виламовиц замечает, что он "не может с уверенностью отрицать возможность" того, что сообщение Геродота о появлении якобы богини Афины в сопровождении победоносного Писистрата (Геродот, I, 60) является истинным171. Однако по поводу Сафо, которая объявила о явлении ей Афродиты, он судит так: "Кто же усомнится в том, что она говорит правду"172.

Виламовицу и в самом деле нетрудно представить себе такого рода явления. "Я сам, — сообщает он, — пережил эпифанию (то есть явление бога), когда скакал по лесной тропинке в Аркадии и внезапно над моей головой в ветвях дерева возник какой-то странный козел и, не шевелясь, смотрел свысока на коня и седока"173. И В. Ф. Отто, классический филолог столь же высокого ранга, как и Виламовиц, поставил нуминозный опыт в сердцевину мифа. В богах он видит древние образы реальности: "Быть богом значит... нести в себе весь смысл бытийственного мира, сиять и славиться в каждом из своих творений, все свое великолепие и свой подлинный лик открывать с высот своего трона. Божественность есть форма, повторяющаяся во множестве своих образов, это смысл, соединяющий все воедино и распознающий свою тончайшую духовность в человеке"174. Божественное существует для греков в настоящем, оно узнается не только в чуде или в темных мистериях, но и в "естественном опыте"175. В регулярных природных процессах видится бог, но это тот самый бог, который живет и действует в счастье, в случае, в глубинных слоях души. "Самая подлинная картина реальности есть в то же время живейший свидетель божественного бытия"176. То, что мы воспринимаем и пытаемся понять как природное, есть божественное"'77. При этом под "природным" понимается не только природа, но и мир человека, в котором протекает наша повседневная жизнь. Ведь даже человеческая история есть, согласно мифу, лишь часть божественной истории и отражается поэтому в мифических преданиях. Все это является для Отто лишь результатом строго исторического анализа, отказывающегося от современных предрассудков. Но в его концепции осовременивание мифа проступает еще сильнее, чем у Виламовица, и в конце концов оно полностью захватывает его. "И все же чувство и даже опыт сообщают человеку однажды с высокой проникновенностью, что хотя все и проходит, но прошлое еще здесь и именно как прошлое, а не в качестве своих возможных следствий. И даже более того, в нем человек постиг вечность. Весть о том пришла к нему вовсе не из запредельного опыта, но из самого времени"178.

==68

 

Поэтому "самые священные события богослужения у всех народов являются воспоминанием и точным повторением того, что в древности совершили сами боги"179. В самом ярко выраженном виде мы встречаем осовременивание мифа у Отто в книге "Действительность богов", в которой собраны его поздние статьи и письма к принцессе фон Саксен-Майнинген180. Там читаем: "То, что воспринимают наши глаза, что постигают другие наши чувства, что мы ощущаем и мыслим, все это присуще нам, быть может, изначально, это нам и впрямь уже дано заранее, ибо оно пребывает в мире духов, который уже четыре тысячелетия лежит в основе творчества наших писателей, провидцев, художников и мыслителей. Сознаем ли мы это или нет, но все наше бытие пребывает в этом духовном мире" — именно в мире мифа. "Известно, что нет мышления без языка, и уже в языке, который мы изучаем в младенчестве... преформируется этот духовный мир... Знающие ведают, что наш язык насквозь мифичен"'81. Отто принадлежит к немногим представителям нуминозной интерпретации мифа, которые несут в себе непосредственное влияние Гёльдерлина. Это относится, помимо всего прочего, и к его сетованию по поводу утраты мифа в наше время, что он выразил в одном из своих стихотворений: Его давно уж нет, Того,в чьем свете

Явилось некогда величье бытия.

Колонны рухнули, Умолкла праздничная песнь, В огнях жертвенников

Угасла улыбка природы.

Напрасно ищет солнце, Восходя утром, След возлюбленного.

Весенние цветы еще грезят о нем.

А горы, оставленные Богом, Дикими глазами древнего мира

Безмолвно глядят на нас, одиноких182.

В особенности Гронбех в своем анализе ряда основных понятий греческого мифа показал183, как нуминозная интерпретация мифа связана с упомянутым в другой связи представлением о том, что мифу свойственна целая система понятий и опыта, объемлющая всю жизненную реальность. К этим понятиям принадлежат понятия "священное", "благочестие", "святость", "жертва", "праздник", "божество", времени и пространства, разума, счастья, славы и пр. Наиболее плодотворными оказываются его исследования понятия "архе", под которым понимается, говоря вкратце, божественное происхождение законосообразно протекающих явлений. (Ко всему этому я еще подробнее обращусь в будущем.) В конечном счете категории этого рода всегда имеют для Гронбеха некий нуминозный смысл.

==69

 

"Рассматривая духовную жизнь греков, — пишет он, — мы должны не только пересмотреть все наши понятия, но и переосмыслить наш опыт"184. Греки "видят то, что мы видеть не в состоянии, поэтому их мысли движутся в совсем ином направлении и не обнаруживают общего знаменателя"185. Подобным образом видит это и И. Эвола. "Современный и традиционный мир, — пишет он, — могут рассматриваться как два универсальных вида, как две противоположные априорные категории"186. "Нужно отчетливо представлять себе, что противоположность между историческими эпохами и временем, называемым праисторическим или "мифологическим", является не просто относительной противоположностью между двумя равнотипными частями одного И того же времени, но качественной, существенной противоположностью.

Современному человеку присущ иной опыт времени, чем человеку традиционной эпохи: последний, живя во времени, обладает сверхвременным внутренним чувством, в котором он переживает всякое событие своего мира"'87. Тем самым человек находился "в контакте с метафизической реальностью, которая дает восприятию времени совершенно иную, мифическую... форму"188. В потере этой реальности, которую Эвола описывает применительно к отдельным понятиям, например "королевство", "полярность", "ритуал", "пространство", "время" и пр., он видит потерю реальности вообще. То, что ищет современный человек, есть для него лишь "фата моргана", которая тем больше расплывается, чем больше за ней охотишься189. И. Вернант также видит зияющую пропасть между мифом и "логосом". "Диалог невозможен", — замечает он.

"Даже когда они рассматривают тот же самый объект, когда они указывают вроде бы в одно и то же направление, оба вида дискурса остаются друг для друга непроницаемыми. Выбор одного из этих языковых типов означает отказ от другого"'90. У мифа есть своя "духовная архитектура", своя "подспудная логика"191. Разве не идет здесь речь о некоторой "онтологической форме"192? Именно поэтому акцент на логическом аспекте мифа, как это делает структурализм, является, по Вернанту, недостаточным; для понимания мифа мы должны вытащить за пределы "формальных рамок" его содержание и предпринять внутреннее исследование текста ("Etude intern du texte")193, его "семантического пространства" и "категорий мышления"194. Что же касается этого содержания, то оно не исчерпывается, по Вернанту, понятиями "священного" и "божественного" (le sacre, le divin)195, поскольку объемлет собой весь "культурный контекст"196. И вместе с тем здесь все находится во взаимной связи: социальная иерархия с порядком природы и они оба с божественной мощью. Тем самым боги приобретают также "функцию социальной регуляции" (une fonction de regulation sociale)197. Вернант устанавливает, что исследования в столь различных областях, как теория познания, социология, этнология, история религии, лингвистика и т. д.,

К оглавлению

==70

 

привели к "принятию мифа всерьез" (de prendre le mythe au serieux) и признанию его безупречным измерением человеческого опыта" (de l'accepter comme une dimension irrecusable de l'experience humaine)198. Здесь мы вновь наталкиваемся на осовременивание мифа. "Мы отбрасываем, — заявляет Вернант, — узкие ограничения, в которых пребывал позитивизм прошлого века с его наивным доверием к прогрессивной эволюции человеческого общества от тьмы суеверий к свету разума... Реабилитация мифа в различных аспектах начинается как раз в этой перспективе". Так миф превращается в "вызов рассудку". Наука вынуждается к тому, чтобы понять "это иное, представляющее собой миф", и "присоединить его к антропологическому знанию"199. И более того, не отражает ли миф своей "сложностью", "полярностью" и "противоречивостью", которые столь легко прикрывает современная рациональность, фундаментальные черты реальности? "Каждый из нас чувствует двусмысленность человеческой ситуации. Быть может, поэтому и не перестают эти греческие боги говорить с теми, кто слышит их"200.

В качестве следующего представителя нуминозной интерпретации мифа следует назвать К. Керени. С точки зрения мифа, пишет он, "божественное является наиболее самоочевидным"201. Подобно тому как мир музыки есть звучание — мир растворяется в мире звуков, — так и "миф является миром, растворяющимся в формах проявления божественного..."202. Культ и миф представляют собой, по Керени, лишь "реакции" на данность, понимаемую в качестве "объективной", они есть постижение "измерения" мира203 и даже "особенно устойчивого аспекта мира", которому свойственно "своего рода просветление"204. "Это тот самый мир, — подчеркивает он, — который "отражается" в "мифологеме" и "придает ей смысл"205. Если миф понимать айтиологически (aitia — причина, основание), то есть как форму причинного объяснения в научном смысле, то должно казаться совершенно непонятно, "как он вообще мог восприниматься в качестве убедительного и осмысленного"206. Если же, напротив, переключиться на то "измерение" реальности, которую он стремится отразить, то он становится понятным как совершенно иная по сравнению с нашей "форма мышления и выражения", а именно как такая, "которую чужак так же должен изучить, как (незнакомый) язык"207. Однако именно потому, что миф для Керени имеет отношение к реальности, он находится всегда в настоящем (если не в своих частных формах, то по крайней мере во всеобщих структурах) и может быть лишь в крайнем случае на время вытеснен или забыт.

"Если бы даже удалось, — пишет он, — однажды обрезать все традиционные связи, то мифология и история религии вновь начались бы в следующем поколении людей"208. "Не полностью забытые, но в настоящий момент лишенные веры традиции" могут снова возродиться, "поскольку они питаются из безвременных глубин, над которыми остров людей" — а именно

==71

 

современная цивилизация — "опасно парит в своей прогрессирующей ущербности"209.

По Керени, "если бы о человеке говорили в терминах сложной структуры, представляли его в образе "слоев", то это бы весьма упростило положение дел". При этом "старший слой, имеющий более раннее происхождение во времени... можно мыслить как более глубокий"210. Хотя Керени и указывает, что подобные мысли высказывал уже Юнг211, но Керени придает им в конечном счете совершенно иной смысл, когда он обосновывает их не субъективно-психологически, а исключительно с помощью объективной нуминозной реальности. Однако осовременивание мифа вовсе не должно идти, по Керени, по пути прославления прошлого, как это делает, к примеру, В. Ф. Отто. Для Керени "глубокое не представляет собой с необходимостью лучшего или же менее опасного", как если бы люди тогда жили в своего рода раю212. Напротив, человек несомненно находился тогда во многих отношениях в худшем и даже более опасном положении, но Керени стремится высказаться за справедливую оценку мифа именно тем, что он реалистично показывает не только его преимущества, но и недостатки. Работа М. Элиаде является в наши дни особенно влиятельной в рамках нуминозной интерпретации мифа.

Поскольку я часто буду использовать его результаты и в дальнейшем, я ограничусь здесь лишь некоторыми ключевыми словами, важными для настоящего изложения.

Одна из основных черт мифа, по Элиаде, состоит в том, что в прасобытии, рассматриваемом в качестве священного, видят не просто прошлое, которое можно поминать или которому можно подражать, но вечно настоящее или в крайнем случае постоянно и идентично повторяющееся. Центром мифа является поэтому архетип. Этот архетип может воспроизводиться в культе, песнопении, речитативе и пр. и продолжать действовать как и ранее. Данную архетипическую фундаментальную черту мифического Элиаде прослеживает сквозь всю историю культуры до сегодняшнего дня. К ней принадлежит с момента упадка античности, например, "литургическое время, то есть периодическое возвращение illud tempus..." в христианском ритуале, в котором в качестве священного прасобытия постоянно повторяется жизнь, смерть и воскресение Христа и вновь происходит избавление и Спасение213. Вместе с тем Элиаде обнаруживает архетипические и в силу этого мифические формы и вне церкви, к примеру в Круглом столе короля Артура или в идее Грааля. Позже эти формы полностью утрачивают нуминозное содержание и наполняются чисто профанным. Элиаде подытоживает: "Мы можем сказать, что современный человек сохранил в себе по крайней мере некоторые остатки "мифологического поведения"214, даже если речь идет лишь о его превращенных формах. И он делает отсюда вывод, что "...определенные аспекты и функции мифического мышления являются конституентами человека"215. Как показывает предшествующее рассмотрение, представители нуми-

==72

 

нозной интерпретации мифа являются, с одной стороны, историками, стремящимися понять миф в себе самом и в его исторических условиях без внеисторического проецирования на него современных представлений или его оценки на основе последних. С другой же стороны, миф остается для них все еще современностью, которая может иметь для нас непосредственное значение. Из этого неизбежно возникает следующий вопрос: если миф рассматривать и даже переживать как укорененный в нуминозной реальности, то это означает не что иное, как то, что его некоторым образом принимают за истину. Как же можно обосновать подобное понимание, исходя из современных, обусловленных наукой представлений об истине? Тем не менее вопрос об истине мифа непосредственно затрагивался до сих пор лишь немногими исследователями. Из них я упомяну здесь Р. Петтацони, А. Е. Йенсена и А. Жоллеса. Петтацони указывает прежде всего на то, что отличие между "истинными" и "ложными" мифами проводилось еще в рамках мифических культур2'6. В качестве истинных рассматривались лишь те, речитатив которых повторялся лишь в определенных ритуальных услових священного прасобытия. Из этих "истинных мифов" выводится современная структура общества, и от них все зависит и по настоящее время". Их реальность, полагает Петтацони, "не может быть поставлена под сомнение", "ибо она есть предпосылка и неизбежное условие сегодняшней реальности"217. Таким образом, от повторения мифа зависит "сохранение и умножение жизни"218 и даже "всего мира", "который не может существовать без мифа"219. Истина мифа, считает Петтацони, есть "истина жизни"220. Йенсен также занимался сходными проблемами. В сфере мира есть немало противоречивого, фантастического, непонятного и т. п., по поводу которого мы должны задаться вопросом о том, как это вообще может быть принято всерьез. "И все же истина мифа, без сомнения, имеет место"221. В чем же она состоит, на чем покоится? Миф, по Йенсену, видит "все вещи мира как становящиеся..." и описывает "процесс становления как акт деятельности"222. Подобное суждение "основывается на специфической природе самого этого явления", в явлении усматривается "творящая мощь, создавшая его наличное бытие"223. Йенсен заключает следующими словами: "Истина описания праисторйческого процесса основывается на истинном знании о природе живой реальности, которая постигается в непосредственном созерцании"224. А. Жоллес пытается отделить понятие истины мифа от истины науки настойчивым, хотя отчасти и неясным образом. Научное познание, по его мнению, стремится "подойти к явлению и построить о нем суждение "из самого себя", "вывести предмет из его условий"225.

Это познание означает, далее, "постижение бытия и свойств вещей; оно направлено на предмет, стремится к проникновению в связь вещей, оно алкает определенности бытия и наличного бытия объекта и их отношений. Познание выражается в суждениях. Всякое суждение должно обладать всеобщей значимостью"226. ·

==73

 

Этому процессу, этому желанию "освоить мир из самого себя", этому "проникновению в мир, чтобы постичь его свойства"227 противостоит, по Жоллесу, мифическое понимание, согласно которому "мир и явления сами представляют себя"228 и "предметность сама себя творит"229. Мифическое знание есть "божественное знание, которое понимает вещи из них самих..."230.

Таким образом, научное и мифическое познание являются диаметральными противоположностями, поскольку они направлены в противоположные направления: наука активно движется к объекту, она анализирует, вскрывает, манипулирует им, в то время как вещи в мифе сами с нами говорят: "они предсказывают" и здесь же "воспринимаются" нами231; на каждый вопрос следует при этом "неизбежный"232 и "убедительный"233 ответ.

"Рядом с суждением, претендующим на всеобщность", то есть с научным познанием, "стоит миф, который клянется в убедительности"234. Однако не следует считать, продолжает Жоллес, что "одно предшествует во времени другому, что неудовлетворенность одним ведет постепенно к другому, что развитие (познания) позволяет отбросить одно как ущербное, чтобы дать место другому; везде и всегда они стоят рядом, и везде и всегда они, подобно королевским детям из песни, разделены водой, которая чересчур глубока, и "вместе никак не сойдутся"235.

Так, например, "нельзя непосредственно перейти от мифа об "Этне"... к познанию геологических явлений"236. Поэтому Жоллес и хотел вычеркнуть слово "мифология" из нашего понятийного ряда237 — разве не находятся миф и Логос в отношении неразрешимой противоположности? И Жоллес видит в этой противоположности фундаментальную и существенную черту нашей культуры. "Если рассматривать историю философии с точки зрения истории литературы, — пишет он, — и наблюдать зрелище притяжения и отталкивания мифа и познания, то станет ясно, в чем состоит труднейшая задача нашей морфологии, но одновременно и то, сколь мало мы созрели для ее решения"238.

10. Критический обзор

После данного краткого экскурса в историю исследования мифа239 я обращусь теперь к критическому анализу его отдельных этапов. При этом я должен, как и ранее, ограничиваться лишь важнейшими моментами240. Аллегорически-эвгемерический подход сегодня практически не имеет представителей среди специалистов. Та психология, на которой он базируется, демонстрирует свою сугубую примитивность, и ее ограничение мифа естественными явлениями оказывается историческим заблуждением. Концепция мифа как болезни языка упускает из виду то обстоятельство, что мифическое мышление и представления уже должны быть в наличии, для того чтобы определенные языковые оболочки могли быть наполнены нуминозным содержанием;

==74

 

с помощью таких языковых оболочек можно в лучшем случае обосновать приведение в действие мифических форм, но не их природу. Интерпретация мифа как поэзии чрезмерно акцентирует его эстетический аспект и упускает исторический факт отнесенности мифа к окружающей жизненной реальности.

Далее, рассмотрение мифа просто как искусства затемняет существенность его нуминозного содержания, и, наконец, понятие так называемой высокой поэтической истины остается слишком расплывчатым, для того чтобы с его помощью понять всеобщую необходимость мифа в прошлом. Ритуально-социологическое понимание мифа хотя и признает состоятельность и всеобъемлющую жизненную реальность мифа, но оставляет скрытой его особенную логику и рациональность, которую выявили, как мы видели, последующие исследования. Данный недостаток коренится не в последнюю очередь в том, что представители ритуалистского направления полностью находились в плену науки и связанных с ней эволюционных теорий и видели в мифе не что иное, как примитивную и варварскую ступень начального этапа развития человечества, на которой царствуют суеверия.

На этом основании они склонялись к переоценке магической стороны мифа, которая в наши дни может рассматриваться лишь как принадлежность его сердцевины. Слабости, демонстрируемые психологическим взглядом на миф, выясняются на примере фрейдовской интерпретации трагедии Эдипа. Даже если отвлечься от многочисленных вариантов, в которых издавна выступало содержание этого мифа, и направить внимание лишь на драму Софокла, то мы не найдем никаких подтверждений закомплексованности поведения Эдипа в смысле Фрейда.

Как мог Эдип удовлетворить свое стремление к убийству отца, если он в момент, когда это совершил, не знал, что тот его отец? Как он мог удовлетворить свою страсть к матери, если он не мог знать, что она его мать? Даже попытка предпослать в качестве причины обоих этих случаев некий неясный инстинкт обречена на провал, поскольку встреча с отцом происходит совершенно внезапно и через несколько секунд заканчивается смертью последнего, а заключение брака с матерью ни в коем случае не является следствием любовной связи с ней.

Это происходит исключительно потому, что, спасши город, Эдип получает права на царский сан и царицу в придачу. Что же касается слов Иокасты "ибо многие во сне возлежать с матерью желали"241, то они опираются на один известный грекам топос242, согласно которому этот сон означает подчас либо смерть, либо завоевание земель. Лишь на это намекает Иокаста в данной связи. Поэтому истолкование мифа об Эдипе Фрейдом и его сторонниками является совершенно произвольным243. О чем же в действительности идет речь в этой драме? Она повествует именно о том, что Эдип совершил инцест и убийство отца по незнанию. Именно потому, что Эдип богобоязненно стремился избежать ужасных преступлений, предсказанных ему оракулом,

==75

 

он невольно становится исполнителем предсказания. Это не спасает его, однако, от неумолимого наказания согласно божественному и человеческому праву, и его поступки даже действуют как чума, заражающая весь город. Вина здесь выступает как судьба, на которую его обрекли боги и оракул. В этом и состоит поднимаемая Софоклом проблема, которую надлежит рассматривать именно в контексте того времени. Для подобного понимания вины и искупления отсутствует сегодня какой-либо психологический подход. Мы возлагаем вину и невиновность на "внутреннее" в человеке, задаваясь вопросом: какие психические процессы ведут к данным поступкам? Мог ли человек вообще распознать совершенное преступление, мог ли он его избежать? В данном случае субъективность рассматривается в качестве источника поступка, а "объективные" события попадают в поле рассмотрения лишь постольку, поскольку они субъективно постигаются и перерабатываются. В этом противоположность нашего видения по сравнению с Софоклом и греками. В силу этого же нам столь трудно понять трагедию Эдипа. Для Софокла все данные явления "объективны", ибо Я и мир, субъект и объект в мифе представляют собой не строго разделенные сферы, но неразрывное единство. Это было уже показано в первой главе. Предметная сфера психологии, называемая нами "Я", исчезает с мифической точки зрения в единстве. Иначе говоря: мифический человек постигает себя не "психологически". Нужно вместе с тем иметь в виду, что психологический подход, поскольку он опирается на определенное представление о субъективности и в силу этого на известное разделение внутреннего и внешнего, исходит именно из той научной онтологии, о которой здесь уже много говорилось. Так, если бы мы хотели, к примеру, сказать, что хотя греки ничего не знали о психологии, они все же фактически действовали по ее законам, то это было бы утверждением по поводу абсолютной и вневременной действительности данной онтологии. В предшествующей главе я уже показал, насколько сомнительным является подобное допущение, и еще буду, как обещал, подробнее об этом говорить, Представители психологической интерпретации мифа не раз ставили вопрос о том, не следует ли понимать психологический подход чисто исторически, как такую интерпретацию человеческой реальности, которая, будучи однажды принятой, определяет и воспроизводит наше поле самоочевидности, подобно тому как греки связывали свое поле самоочевидности с мифическими представлениями. Решающая ошибка подобной постановки вопроса состоит в том, что вполне современный способ мышления внеисторически, наивно и нерефлексивно переносится на совершенно иную ситуацию в прошлом. Тем самым уже сказано, что осуществленная нами критика фрейдовского объяснения трагедии Эдипа относится вообще к психологической интерпретации мифа и может служить примером критики последней244. Перейдем теперь к критическому рассмотрению трансцендентальной интер-

==76

 

претации мифа, не входя в детали тех ее спекулятивных вариаций, которые имели место у Гегеля и Шеллинга. Эта трансцендентальная трактовка мифа опирается на две гипотезы: во-первых, введенные Кантом априорные формы созерцания и мышления понимаются как необходимые возможности условия всякого опыта и всякого сознания; во-вторых, данные условия лишь постепенно осознаются человеком по ходу развития логического анализа первоначально расплывчатых представлений, и высшим пунктом этого развития, начавшегося уже в мифе, является научная онтология, соответствующая философии Канта. Начнем со второй гипотезы. Как следует из предшествующей главы, эта гипотеза находится в очевидном противоречии с фактическим развертыванием фундаментальных и решающих этапов историко-научного развития. Давайте вспомним о трех фундаментальных посылках Декарта, из которых выросли первые контуры научной онтологии, а именно положения о приспособленности природы к человеческому разуму благодаря божественной воле, о математике как преимущественном способе выражения разума (геометризация физики, специфическое разделение субъекта и объекта и пр.) и наконец, о неизменности божественных установлений (инерционное движение и пр.). Возникновение этих трех фундаментальных посылок обязано не какому-то необходимому логическому анализу существующих понятий или каким-либо неоспоримым опытам, они являются отчасти следствием определенных теологических спекуляций XVI века, а частью — более или менее произвольными допущениями. В основе подобного рода спекуляций и допущений, представляющих собой километровые столбы в развитии научной онтологии, лежит также, как оказывается, ньютоновская идея абсолютного пространства, и как мы видели, даже теория относительности и квантовая механика опираются на метафизические, теологические и философские убеждения. Если вторая гипотеза трансцендентализма выступает в рамках истории науки как чистая фикция, так сказать, рационалистическая мечта, то нет ни малейшего основания считать, что наука развилась из мифа по тому сценарию, который она сама предлагает. Фактически же утверждал это лишь Кассирер, и немногие афоризмы, в которых находит выражение данная мысль, я уже цитировал по большей части в шестом разделе данной главы. Тем самым я возвращаюсь к первой гипотезе трансцендентализма. Сам Кассирер признавал, что обе гипотезы непосредственно связаны между собой. Ведь если кантовские формы созерцания и категории, как утверждает первая гипотеза, суть условия возможности всякого опыта и даже сознания, то из этого следует вторая гипотеза, что мифические созерцания и понятия, сопоставимые с кантовскими, к примеру, имеющие предметом пространство, время, причинность и т. п., могут быть лишь более или менее расплывчатыми и неясными предшественниками последних. Иначе способ представления реальности в мифе не находился бы ни в каком

==77

 

логическом отношении со способом, каким опыт организует, пусть даже и бессознательно, реальность в истинном смысле, и тогда человеческое сознание пребывало бы в непостижимой шизофрении. Как мы теперь показали, вторая гипотеза является неприемлемой.

История перехода от мифа к науке не может быть представлена как логический процесс, в котором сознание собственных предпосылок становится все отчетливее, и тем самым рушится и вторая гипотеза, поскольку ложь не может следовать из истины.

Аналогично неприемлемым становится и утверждение о том, что миф, будучи якобы простым предшественником науки, находится на более низкой ступени, чем она.

Попытка связать трансцендентализм с эволюционной теорией оказывается тем самым несостоятельной. Какая же критика возможна теперь применительно к структурализму? Обратимся вновь к примерам, которые ранее уже использовались для анализа данной концепции. Миф об Эдипе, по утверждению структурализма, есть код, который должен быть дешифрован, и это справедливо для всякого мифа. Не является ли это столь же рискованным утверждением, как и фрейдовский тезис о том, что в данной легенде речь идет о сублимации бессознательного? Ведь нельзя же всерьез полагать, что греки сознательно использовали столь запутанные истории и их многочисленные варианты для того, чтобы сформулировать те логические проблемы, которые, по мнению структуралистов, обнаруживаются в ходе сложной процедуры декодирования. Поэтому речь может идти лишь о бессознательной, в лучшем случае инстинктивно продуцируемой и подтверждаемой структуре мышления.

Откуда же мы, однако, можем знать все это о бессознательных процессах применительно к народам, жившим в рамках мифа? Не грозит ли нам опасность, что мы просто вкладываем нечто в их мифы, а именно то, что соответствует, говоря словами Буркерта, нашей современной склонности к компьютеру? Даже если иметь в виду, что та интерпретация, которую Леви-Строс дает мифемам Эдипа, им самим рассматривается лишь как попытка, которую могли бы улучшить специалисты по классической филологии, то элемент произвола все же бросается в глаза. Уже редукция мифа к простейшим, вырванным из целостной связи предложениям производит впечатление искусственной и зауженной перспективы. Что же касается самой логики, которая должна быть выявлена в группировке данных предложений и в формальной структуре мифического повествования, то она имеет явно диалектический характер. Хотя сегодня и ясно, что диалектика ведет свое происхождение из античности, однако, во-первых, она была плодом как раз антимифологического рационалистического движения, и во-вторых, она тогда еще не приобрела той состоящей из тезиса, антитезиса и синтеза формы, которая коренится лишь в спекулятивной метафизике XVIII века.

==78

 

Здесь мы также наталкиваемся на более поздний образ мышления и на ту философию, старые и новые одежды которой были, между прочим, в моде в период возникновения структурализма, и прежде всего во Франции. Так, рассмотрим подробнее ту диалектическую форму, которой придерживается, по-видимому, Леви-Строс, говоря о типе мифического повествования, и которую мы применили для мифа об Эдипе. Здесь противостоят друг другу злое деяние (убийство людей сфинксом) и доброе деяние (спасение людей Эдипом). Однако в убийстве Эдипом сфинкса обнаруживается разрешение этого противостояния, что означает, что здесь зло (уничтожение некоего существа) и добро (спасение некоего существа) вступают друг с другом в синтез: убийство, само по себе зло, оборачивается добром, и наоборот, добро осуществляет себя через убийство. При этом принимается некая христианско-гуманистическая посылка, что убийство само по себе является злом, представление, ни в коем случае не свойственное мифической ментальности. Однако если даже оставить все эти искусственности, произвольности и попахивающие современными представлениями интерпретации, остается все же один важнейший довод против структурализма. Уделяя чрезмерное внимание логическим формам мифа, он нередко выпускает из вида его содержание. Построение и упорядочивание мифем легенды об Эдипе и выявление структуры повествования не сообщает нам ничего о судьбе, властвующей там, о богах и страхе перед ними, о вине и возмездии, определяющих течение мифа. Но даже фигурирующие в мифемах элементы типа сфинкса, драконов, царей, хтонических архе и пр., то есть весь медиум мира мифических представлений, — все это не становится предметом исследования, но лишь используется как изначально данные посылки логических операций. В конце концов от мифа остается лишь его высохший скелет. Можно выразиться и так: в структурализме слишком много синтаксиса и слишком мало семантики. Поэтому структуралисты часто остаются слепы к нуминозным значениям, которые играют в мифе столь решающую роль. Что касается символически-романтической интерпретации мифа, то я могу ограничиться повторением своего соображения, сделанного в начале девятого раздела, что она носит в значительной мере интуитивный или провидческий характер и потому имеет сегодня лишь историческое значение, которое, впрочем, нельзя недооценивать. В заключение обратимся теперь к нуминозной интерпретации мифа. Г. С. Кирк предостерегал в своей книге "Миф, его значение и функции в античной и других культурах" (Кембридж, 1970) от отождествления мифа со сферой "религиозного", как он выражался.

Иначе миф должен был бы включать в себя и народные сказки, и легенды, и пр., которые никак не увязываются с мифом. Однако и сам Кирк не возражал против того, что сфера "религиозного", под которой он понимал отношения с богами, составляет субстанциальную часть мифа, и в особенности у греков.

==79

 

Нуминозная интерпретация мифа осталась не затронутой Кирком, потому что он считал, что она относится к религиозной сфере, не учитывая, что понятие религиозного не тождественно нуминозному. Нуминозное, которое Кирк, впрочем, нигде не упоминает, включает, в отличие от религиозного, также и неперсонифицированные существа. Принадлежат ли к мифу народные сказки, легенды и пр. и что еще может быть к нему причислено — об этом мы не будем здесь дискутировать. Я считаю себя обязанным поэтому сделать такое критическое замечание по поводу представителей нуминозной интерпретации мифа: они предполагают реальность и истинность мифа, не разъясняя надлежащим образом, как такая посылка может быть сколько-нибудь удовлетворительно обоснована в рамках мира современных представлений. Когда Петтацони утверждает, что "миф является истиной жизни", поскольку он один гарантирует дальнейшее существование мифической "общественной структуры", тем самым он не достигает ничего; не ясно, почему же такая общественная структура является желательной. Не лучше обстоит дело и с замечанием Йенсена о том, что истина мифа показывает себя "в непосредственном созерцании". Он не задается вопросом о том, в чем же именно состоит такое созерцание и откуда получает свою легитимность. Несколько глубже проникает, как мы видели, Жоллес. Тем не менее и он застревает на описании различия между мифическим и научным опытом, не поднимаясь до оценки их достоинств и недостатков.

Он, конечно, прав, говоря, что научное познание рождается из известной деятельности, которая анализирует объект, расчленяет его на части и соединяет их вновь согласно требованию, что познано лишь то, что может быть сконструировано, в то время как в мифе реальность постигается, скорее, целокупно, как было видно на примере Гёльдерлина. Тем самым она представляет себя, согласно Йенсену, более непосредственно и наглядно. И это, далее, соответствует тому, что истина мифа понимается в качестве божественной и именно поэтому претендует на большую убедительность, чем научная истина, подверженная постоянному изменению. Но реальная данность такой истины мифа, не являющейся лишь пустой иллюзией, заблуждением, суеверием или субъективным образом, ни в коей мере не доказывается. Поэтому упомянутые попытки разъяснить вопрос об истине мифа остаются неудовлетворительными.

11. Возможные перспективы

И вот что странно: чем дальше продвигались наука и техника, тем больше миф привлекал внимание. За первыми довольно рискованными спекуляциями последовало постоянно расширяющееся и углубляющееся культурно-историческое исследование. Параллельно этому неизменно росло увлечение мифом. Эта тенденция продолжалась и последние 60 лет. Сперва трансценден-

К оглавлению

==80

 

тализм засвидетельствовал наличие своего рода предварительной истины мифа на начальном уровне; потом структурализм сделал утверждение о равноценности формальной рациональности науки и мифа; и наконец, нуминозная интерпретация мифа высказала претензии на выявление в нем божественной реальности. (Причем неважно, что эти этапы не следуют в строгой временной последовательности, но отчасти возникают одновременно.) Тем не менее было показано, что претензии нуминозной интерпретации до сих пор недостаточно обоснованы.

Поэтому вся острота ситуации связана с решающим, все более настоятельным, но уже давно зависшем в воздухе вопросе о том, как обстоит дело с обоснованием мифа, с доказательством его истинности. Здесь речь идет о том, что Кант в другой связи называл quaestio juris. Пока этот вопрос остается без ответа, мы судим "за" и "против" применительно к мифу на основе большей или меньшей уверенности и интуитивных догадок. Это становится тем более опасным, что здесь, как уже упоминалось, образовалось известное поле напряжения, задевающее самые глубины нашей культуры. Вопрос, о котором идет здесь речь, является в конечном счете философским вопросом, и ответ на него может быть найден лишь в сфере философии. Если мы хотим знать, какое отношение имеет миф к реальности, то мы должны подвергнуть проверке несущую силу лежащих в его основе представлений, категорий и понятий опыта, короче, его онтологию. То, что онтология науки не является столь само собой разумеющейся, как часто считают, уже было показано в главе II. С другой стороны, научная онтология ведет к столь потрясающим эмпирическим последствиям, что многим людям сомнения в ней кажутся излишними.

Анализ онтологии мифа включает поэтому сравнение с научной онтологией и имеет в силу этого не только гносеологический и онтологический, но и научно-теоретический характер. Проведение такого анализа предполагает, однако, эксплицитную картину системы мифического мышления и опыта. Следующая, вторая часть нашей книги посвящена именно этому.

При этом придется собрать воедино и так упорядочить и обработать многообразный историко-фактический материал, который был введен в оборот исследователями мифа, чтобы, не насилуя его, сделать его доступным позитивному философскому рассмотрению.

По крайней мере современной философии этого еще не удалось достичь. За исключением Кассирера, принадлежащего к неокантианству первой трети нашего века, все исследователи мифа были и остаются приверженными историческим методам и способам мышления. (Это относится также и к тем, кто сегодня занимается, к примеру, культурой аборигенов.) Но я не собираюсь вмешиваться в дела специалистов по истории культуры. Я хочу лишь продемонстрировать и пояснить те важные

==81

 

философские аспекты, которые таят в себе их результаты. Лишь таким образом можно обоснованно сопоставить друг с другом право мифа и право науки. При этом я ограничусь в основном греческим мифом.

Тому есть два основания: во-первых, некоторое ограничение всегда неизбежно, чтобы избежать безбрежности изложения. Во-вторых, в двойственности нашей культуры, о которой уже нередко шла здесь речь, действует именно тот вид мифического мышления, для которого онтология греческого мифа является репрезентативным примером. Это относится, как видно уже из первой главы данной книги, к сфере поэзии и общественного сознания и, как будет показано далее, справедливо также для искусства, христианской религии и политики.

Однако главенствующий вопрос состоит для меня все же в том, можно ли, и если можно, то как, преодолеть эту нашу культурную раздвоенность. И греческий миф дает хорошую возможность для поиска ответа на этот вопрос. Последующее представление системы мышления и опыта, лежащей в основе греческого мифа, представляет собой эмпирическую теорию прошедшей эпохи245. И эта теория должна быть испытана на эмпирическом материале..

Однако безотносительно к ее исторической истинности она показывает, как мы можем сегодня понять греческий миф, и в любом случае выражает собой, как и другие уже рассмотренные истолкования мифа, фрагмент истррической реальности246. Впрочем, для вышеуказанного quaestio juris историческая истинность не имеет значения. Ибо анализ обоснования и истинности мифической онтологии не зависит от того, определялось ли когда-либо человеческое мышление в действительности данной онтологией. Этот анализ последует в третьей части книги.

==82

 

00.htm - glava06

Часть вторая СИСТЕМА МЫШЛЕНИЯ И ОПЫТА В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ

 

==83

 

00.htm - glava07

ГЛАВА IV ОЧЕРК НАУЧНЫХ ОНТОЛОГИИ ДЛЯ ПОЯСНЕНИЯ ПОСЛЕДУЮЩЕГО АНАЛИЗА Как показано в первых двух главах, наше сознание в значительной степени сформировано научной онтологией. Во второй главе были развиты некоторые важные основания этой онтологии и вкратце представлено ее историческое возникновение. Она является тем каркасом, на основе которого мы стараемся упорядочить все остальное, и представляет собой некоторую систему мышления и опыта, которую мы всегда применяем в качестве само собой разумеющейся. Представляется целесообразным начать с этой, для нас так хорошо знакомой системы, чтобы потом постепенно проникнуть в мир мифического мышления и опыта и прояснить его структуру.

Попросту можно выразить данный подход так: мы приписываем сегодня действительности некоторую структуру с элементами А, В, С и т. д. Найдутся ли в греческом мифе подобные элементы? Если нет, то что ставят греки вместо них? Или же их мир представлений так мало сравним с современным, что наша система опыта вообще не может служить руководством к его пониманию? Но мифический мир мог бы проявить себя лишь в том случае, если бы мы попытались продвинуться вперед на этой основе. Если хочешь понять другой язык, сколь чуждым он бы нам ни являлся, то следует исходить из собственного языка.

Итак, начнем представление категорий системы нашего мышления и опыта. Во второй главе мы осветили лишь часть этого и к тому же ограничились изложением лишь естественных наук. Теперь же нам надлежит соответственно расширить наше рассмотрение и вместе с тем развить достигнутые результаты в их системно-логической взаимосвязи, вне исторических условий их возникновения. При этом придется сделать некоторый выбор.

Миф выражается в определенных представлениях о природе и человеке. Человек рассматривается в нем как составная часть некоего верховного порядка вещей (клана, племени, народа и т. д.), а данная связь с высшим понимается прежде всего исторически (как сказания о происхождении, культовые традиции, почитание предков и героев). Поэтому, во-первых, я снова обращаюсь к онтологии естественных наук, под которыми я главным образом понимаю физику. Это ограничение имеет следую-

==84

 

щее основание: физика образует основу всех естественных наук. Биология, правда, в значительной степени опирается на химию, но та, в свою очередь, — на ту же физику.

Вместе с тем нельзя отрицать, что онтологические основания биологии, к примеру, имеют особенности, которые не присущи физике. Но мы зашли бы слишком далеко, если бы в нашем фундаментальном исследовании, которое намерены предпринять, обращали внимание на подобные детали.

Во-вторых, я буду обращаться к психологической, социологической и исторической наукам, предметом которых является человек'. Позднее выяснится, что последние две мы сможем подвести под понятие "социальные науки". Наконец, последнее предварительное замечание. Упомянутые научные онтологии будут представлены здесь лишь в той степени, в какой они проникли в общее сознание и Потому выступают очевидной составной частью современной картины мира. Это именно тот духовный фундамент, на котором все строится, из которого все исходит, будь это в повседневной жизни, в науке или где бы то ни было еще. Упрощения, с которыми при этом приходится смириться, являются, следовательно, в данной связи правомерными2.

Если мы стремимся теоретически постичь некую научную онтологию, то необходимо исследовать всеобщие понятийные основания тех структур, которые представляют развитую форму данной науки, то есть ее теории. Это требует более подробного разъяснения. Целью науки является систематическое объяснение. К примеру, процедура объяснения в естественных науках состоит в сведении феномена к законам природы. Так, определенные оптические явления рассматривают в качестве следствия законов преломления света, которые, в свою очередь, опираются на закономерности движения волн. Сегодня, правда, стало обычным говорить, что целью науки является предсказание или установление прошедшего факта, к примеру положение звезды в какой-нибудь будущий или прошедший момент времени. Однако и то и другое предполагает объяснение. Ведь только знание законов, к которым может быть сведено нечто, позволяет что-то сказать о будущем или прошлом. Притом наука стремится не просто объяснять, но объяснять систематически.

Она н& довольствуется схватыванием единичных и не связанных друг с другом феноменов, но желает по возможности поставить их во взаимосвязь, тем самым упорядочивая их и облекая в понятия. Остановимся на явлении света: различные цвета и процессы преломления в различных средах, интерференцию, интенсивность и т. д. — все это пытаются свести к наименьшему количеству законов, из которых затем их можно дедуцировать. Из этой группы законов можно создать новые законы, дабы не только объясняемые явления, но и сами законы могли быть приведены в подобную систему. Здесь были упомянуты физические законы; однако подобным· образом можно свести воедино и упорядочить, например, психологические законы (более подробно об этом см. ниже).

==85

 

Вместе с тем речь не всегда должна идти о законах: их место могут занимать и различного рода правила. Это имеет место в особенности в социальных и исторических науках. Если мы хотим объяснить историческое событие, то это можно иной раз сделать путем привлечения физических законов, к примеру при природных катастрофах, которые принуждали людей к определенным действиям, или психологических законов, детерминирующих поведение индивидов и масс в определенных ситуациях. В другом случае мы ссылаемся на определенные правила, которые применяются определенными группами индивидов в определенных условиях, притом что данные правила действовали в течение лишь одного исторического периода. К ним относятся, к примеру, правила, лежащие в основании конституций определенных стран, правила, по которым протекает экономическая жизнь, правила политики, нравов, морали, религии, искусства и т. п. Правил подобного рода почти столько же, сколько существует сфер жизни, даже нашу повседневную жизнь они определяют от начала и до конца.

И то, как, к примеру, современный европеец совершает свой утренний туалет, как он принимает пищу, форма его приветствия, обмена любезностями, то, как он идет на работу, что он там делает и т. д., —'- все это определено правилами, которые имеют значение лишь здесь и сейчас и были неизвестны ранее. Если стремиться прояснить средневековый спор между папой и императором, то следует указать на противоположные принципы, которые они воплощали. Но принцип есть не что иное, как общее правило, ибо он указывает на то, как следует поступать в частных случаях, например при вступлении на духовный пост, принятии важного политического решения и т. д. Такие правила действительно исторически возникли и подлежат историческому изменению. В противоположность законам природы они могут быть нарушены людьми. На этом основании я называю их историческими правилами. Из сказанного следует, что социологическое объяснение протекает сходным образом с историческим, но что оно при этом в большей степени опирается на те правила, которые определяют современность. В общем социология определяется как наука о законах человеческого общежития3, но, исходя из ранее приведенных оснований, более целесообразно говорить не о "законах", а о правилах. Я напомню классическое категориальное определение М. Вебером "логического принципа социального действия" в соответствии с "идеальным типом", под которым понимается не что иное, как обязательная для определенных социальных групп система правил (рыночное хозяйство, общества по интересам, профсоюзы, массовые партии, акционерные общества, общественные классы, группы разного рода и т. д.). На данных пояснениях мне придется здесь остановиться и отослать читателя к моей уже упомянутой книге "Критика научного разума", в особенности к главам VII и XIII этой книги, где дается подробный разбор понятия правила. Но и историчес-

==86

 

кие науки и социология не удовлетворяются тем, что выхватывают отдельные и несвязанные феномены, а стремятся поставить их во взаимосвязь, тем самым упорядочивая их и облекая в понятия. Так, события средневековых расхождений между императором и папой будут объясняться, исходя из системы исторических правил, на которых основывались конституция империи, церковное право, католическое учение и т. д. Или же можно попытаться вывести социологическим образом экономическую конкуренцию современности из тех систем правил, которые определяют действия профсоюзов, союзов предпринимателей, экономическую и правовую основу нашего государства и т. д. Однако и здесь всегда ставится цель сведения многообразных исторических явлений к некоторой группе основополагающих правил и выведение частных фактов из нее. Где бы мы ни имели дело с попытками привести законы и правила к системе охарактеризованного вида, мы всегда встречаем научную теорию. Систематическое объяснение как цель науки состоит, точнее говоря, в создании теорий как систем объяснения. Группы законов или правил, образующих основу теории, называются аксиомами. Теория, тем самым, есть система более или менее строго логически определенных аксиом. Итак, если мы желаем исследовать общие категориальные основания естественно-научных, социологических, психологических и исторических теорий, на которых они основываются, то мы должны поставить следующие три вопроса. Как в самом общем виде охарактеризовать отдельные предметы, о которых говорят аксиомы? Как в самом общем виде охарактеризовать выраженные в аксиомах законы и правила, определяющие данные предметы и устанавливающие отношения между ними? Как в самом общем виде охарактеризовать те общности, в которые объединяются указанные предметы? Последуем теперь указанному порядку и начнем с естественных наук.

1. Онтологические основания естественных наук

Я напомню еще раз о том, что здесь прежде всего имеется в виду онтология, фундаментальная для всех естественных наук и прежде всего для физики. Кроме того, я ограничусь ее представлениями, обычно характеризуемыми сегодня как классические, поскольку их современные отклонения не оказывают значимого влияния на общее состояние сознания. Эту классическую онтологию можно обобщить в четырех пунктах, если мы будем следовать уже сформулированным трем вопросам. Первое. Аксиомы естественно-научных теорий описывают законы природы. Эти законы относятся к чисто материальным предметам и их свойствам, как, например, протяженность, масса, инерция, движение, импульс, сила, силовое поле и т. д., которые строго отделены от всех так называемых "духовных", или идеальных явлений (что бы ни понималось под последними)4. Эти предметы

==87

 

хотя и не всегда определяются через пространственно-временные параметры (как если бы они существовали лишь здесь и теперь), но находятся вместе с тем постоянно в какой-нибудь пространственно-временной нише5.

Далее, предметы сводятся воедино и упорядочиваются с помощью общих понятий. Второе. Пространство и время рассматриваются как всеохватывающая континуальная среда, в которой находятся материальные предметы6. Третье. Изменение данных предметов и их отношение друг к другу управляются всеобщими законами природы. Законы природы устанавливают место предметов и их свойства в пространстве и времени. Однако они нигде не действуют согласно целям. (Такое допущение даже в биологии дозволяется лишь в эвристическом смысле, к примеру, если с помощью этого стремятся пояснить действие того или иного органа. Это означает, что даже здесь цели понимаются только в контексте природных или физических законов.) Как соответствие материальных предметов их понятиям, так и их соответствие определяющим их законам осуществляется через логическое подчинение. Ведь эти законы определяются всеобщими понятиями предметов и содержат пространственно-временные параметры в качестве переменных величин. (К примеру, ускорение ? = ускорение : 2 · t2, где ? и t означают пространственно-временные координаты.) Четвертое. Если ряд материальных предметов выступает в некоторой связи, то целое является функцией его частей и их отношений друг к другу. Тем самым целое рассматривается как составленное из его частей и в принципе как разложимое на свои части. Названная функция сама является законом природы (к примеру, она дает возможность линейной комбинации векторов, которые могут выражать материальные предметы). То, что не все связи de facto разложимы этим способом, рассматривается мною в другом месте и не может здесь подробно обсуждаться. (В качестве примера я назову проблему строения тела из нескольких тел.) Для дальнейшего важно прежде всего придерживаться того, что эта онтология содержит ряд резких различений. Материальные и идеальные предметы разводятся между собой, единичные предметы отделяются от их понятий и пространственно-временной среды, в которой они находятся.

Все это отделяется, далее, от законов природы, которые в общем смысле выражают то, как подчиняемые понятию отдельные материальные предметы упорядочиваются в пространстве и времени и как между ними устанавливаются отношения. Что касается этих отношений, то в дальнейшем предполагается, что связанные этими законами предметы изначально отделены друг от друга, а следовательно, речь идет об отношении отношений7. Помимо этого, законы природы отделяются от своих исторических предшественников, которые тоже протекают по правилам, но определяются целями. И наконец, целое отделяется от части в том смысле, что часть представляет собой предмет, существующий вне целого и сам по себе. Эта классическая онтологическая

==88

 

схема лишь частично определяет в области материальных феноменов то, что именуется действительным, необходимым, возможным и случайным. Все действительное лежит в основе необходимых условий, которые были перечислены в первых двух пунктах.

Чтобы быть действительным, материальный предмет должен находиться в определенном месте пространства и времени.

Условия, данные в 3-м и 4-м пунктах, для этого не требуются.

Предмет или совокупность предметов в пространстве и времени могут быть даны без наличия законосообразного объяснения.

Однако вместе с тем описанная в 4-м пункте организация некоего целого предполагает законосообразное объяснение. Аналогично, необходимым является соответствие материальных явлений первым двум пунктам, а также и специфическая пространственно-временная структура, которая при этом принимается (к примеру, евклидова или неевклидова); столь же необходимым является действенность отдельных законов, охарактеризованных в пункте третьем8. Возможным считается то, что не противоречит первым двум пунктам, а случайным — то, что действительно или возможно при отсутствии естественно-научного объяснения. (Так, к примеру, короткое замыкание и отключение света в произвольно взятом доме доступно естественно-научному объяснению, как и поломка водопроводной трубы; но одновременности данных событий естественно-научного объяснения нет.) Эта онтология в конечном счете описывает необходимые условия того, что нечто в сфере материального вообще может рассматриваться в качестве объекта, поскольку для этого следует знать, что там полагается в качестве действительного, необходимого, возможного и случайного. И еще одно, последнее, замечание. Указанные четыре пункта не претендуют на создание исчерпывающе полной картины. Нами выделялось только то, что имеет значение для сравнения с мифом и что вытекает из потребности в упомянутом выше введении. Это же верно и для дальнейших исследований онтологии психологии и социальных наук.

2. Онтологические основания психологии

Во второй главе был дан набросок условий возникновения естественно-научной онтологии. Если бы мы пытались поступить таким же образом по отношению к психологии и другим рассматриваемым здесь наукам, это увело бы нас слишком далеко. Потому я удовлетворюсь лишь указанием на то, что науки, которые говорят о человеке, исходят из того деления на субъект и объект, которое зафиксировал Декарт, и что они все либо развиваются по модели естественных наук, либо, по крайней мере; ориентируются на данную модель. Продемонстрированная проблематичность, которая выявляется при исследовании происхождения естественных наук, переносится тем самым и на науки

==89

 

о человеке. Онтологические основания психологии также можно суммировать в четырех пунктах. Первое: аксиомы психологических теорий описывают законы природы. (В той мере, в какой они содержат и исторические правила, они смешаны с социальными и историческими теориями9.) Эти законы относятся к психологическим объектам, которые строго отделяются от материальных в смысле естественных наук. Это тоже тот случай, когда они проявляются только в таком физическом поведении, которое не демонстрирует в точном смысле никакой материальный объект. К психическим объектам относятся: познание, представление, апперцепция, мышление, восприятие, память, научение, воля, влечение, эмоции, мотивация, удовольствие, страдание, любовь, ненависть, поступки, поведение и т. д. Хотя эти предметы определены не через определенные пространственно-временные параметры, но они всегда находятся в каких-нибудь пространственновременных положениях в том смысле, что они связаны с человеческой телесностью. И, наконец, психические предметы, так же как и материальные, объединяются и упорядочиваются посредством всеобщих понятий. Во-вторых, пространство и время рассматриваются в качестве всеобъемлющей среды, в которой являются психические предметы. (Человек думает, чувствует и т. п. Итак, психический процесс не только может выражаться в физическом, но он также всегда происходит в теле в определенный момент времени, хотя он сам по себе не материален.) В-третьих, изменения, протекание и отношения психических предметов между собой или к материальным предметам регулируются всеобщими законами природы. Вот несколько поясняющих примеров. Так называемая психология развития, помимо всего прочего, занимается изменениями, описывает законы перехода от детства к половой зрелости, от детства ко взрослому состоянию и т.д.; протекание психических процессов охватывается законами мышления и восприятия, законами организации памяти, научения, влечения.

Отношение психических предметов друг к другу или к физическим процессам определяется законом ассоциативного представления, связью познания, воли и чувства, связью тела и души, равно как и законом образования иерархий и уровней в структуре психики, функциональной зависимостью и корреляцией различных факторов и т. п. Наконец, эти законы упорядочивают положение психических предметов во времени (например, в форме причинно-следственной связи) или когда они относятся к их физическим аналогам, материальным процессам в пространстве и времени. Они в особенности описывают явления в контексте целеполагания. Связывание психических предметов с их понятиями, так же как и с определяющими их законами, происходит с помощью логического подчинения. Ведь эти законы содержат в качестве переменных величин всеобщие понятия, пространственные или временные отрезки. (Если кто-либо встречал постоянно, скажем, некую даму с собакой, то в дальнейшем он ассоциирует это представление о даме с представлением о собаке. Или

К оглавлению

==90

 

Si

 

если где-нибудь или когда-нибудь собака Павлова услышит характерный звонок, то она будет испускать слюну и бежать к месту кормления10.) В-четвертых, если психические предметы выступают в некой совокупности, будь то в рамках индивида или в отношении нескольких индивидов друг к другу (группа, класс, общество и т. д.), то здесь часто не целое является функцией своих частей, а, напротив, части представляют собой функцию целого. (Примерами тому могут служить целостность личности, ролевое поведение отдельного индивида, вытекающее из целей группы, и т. п.) Итак, с одной стороны, психологическая онтология аналогична онтологии естественных наук в том смысле, что она принимает во внимание те острые разграничения идеального и материального, понятия и предмета, которые были уже нами перечислены применительно к основаниям естественных наук. С другой стороны, психологическая онтология отличается от естественно-научной онтологии постольку, поскольку ее предметы в целом не существуют вне связей как таковых и отношения первичны по отношению к предметам. Именно поэтому здесь отпадает большая часть разграничений между целым и частью. Далее, психологические законы, как правило, неотделимы от телеологических законов. (Сошлемся для примера на учение о вездесущей интенциональности, то есть об определяемом интересом и на что-либо направленном бытии.) Что касается определения таких модальностей, как "действительность", "необходимость", "возможность" и "случайность", то они могут быть буквально заимствованы онтологией психологии из онтологии естественных наук, если заменить слова "материальный предмет" и "материальное событие" словами "психический предмет" и "психическое событие". (В качестве примера психологической случайности я назову внезапную мысль, во всяком случае, если она не выводима с помощью какого-либо закона, или совпадение психической предрасположенности с каким-либо внешним раздражителем. Психическая предрасположенность может быть закономерно объяснена, исходя из личности конкретного человека, и в той же степени внешнее раздражение является следствием причинной последовательности в сфере чувственного восприятия, но то, что оба эти явления совпадут, невозможно объяснить каузальной закономерностью, и это рассматривается в качестве случайности.) И вновь психологическая онтология описывает необходимые условия рассмотрения объекта вообще в сфере психического, поскольку для этого необходимо знание того, что принимается за действительное, необходимое, возможное или случайное.

3. Онтологические основания социальных наук

Как уже замечено, психология и науки об истории могут быть резко разграничены не практически, а лишь теоретически.

Так, к примеру, психологическое поведение жителей трущоб в крупных городах есть исторический феномен, возникший лишь

==91

 

около ста лет тому назад, в то время как психологические законы энтропических явлений имеют вневременное значение. И напротив, науке об истории не обойтись без психологии, ибо человек относится к историческим феноменам уже благодаря естественно данной ему психической конституции. Наконец, я точно так же указал на то, что в психологии, как и в науках об истории, находят применение законы внешней природы, и поэтому обе эти науки нуждаются в естествознании как вспомогательной науке.

Аналогичные отношения могут быть также зафиксированы и в социологии. Достаточно часто ее границы по отношению к психологии и по отношению к историческим наукам расплываются, она часто должна опираться на науки о природе.

Я напомню о психологической роли зависти в социальных конфликтах, об историческом развитии социальных структур, о влиянии полезных ископаемых на социальные отношения и т.д.

Вопреки всему этому можно сказать, что каждая из упомянутых наук имеет свой приоритет: для психологии это естественно данные законы человеческой психики, для исторических наук — исторические, а для социологии — современные правила и системы правил в вышеуказанном смысле. Поскольку же это различие между историческими науками и социологией вместе с тем не влияет на онтологию, лежащую в основе этих наук, то мы можем в последующем анализе объединить эти науки под общим названием "социальные науки"".

Теперь рассмотрим существенные для данного анализа онтологические основания социальных наук. Они могут быть сведены воедино следующим образом. Во-первых, аксиомы социальных наук описывают в данном смысле правила (как правила настоящего, так и правила исторического прошлого)12. Эти правила регулируют поведение индивидов и групп. Это означает, что если индивид илнг группа находятся в определенной ситуации, то есть в определенных условиях, которые в данный момент мы не можем обсуждать, то они будут вести себя в соответствии с этими правилами. Таковы, например, ситуация рыночной экономики, социальная, политическая, юридическая, моральная, религиозная, военная ситуация, ситуации, задаваемые нравами и обычаями, и т. д. Ситуация такого рода и есть непосредственный предмет социальных наук. Она строго отделена от материальных явлений естествознания даже тогда, когда она относится к сфере физического (к примеру, поклон как форма вежливости). Основания этого разъяснены еще в пункте 1 онтологических оснований психологии. С другой стороны, хотя подобная ситуация не определяется какими-то конкретными пространственно-временными координатами, но определена для значительного пространственно-временного отрезка (например, положение художника XVII века, когда господствовал барокко, который получил заказ нарисовать изображение Девы Марии), тем не менее такая ситуация разворачивается всегда внутри какого-либо определенного

==92

 

пространственно-временного отрезка данного пространственновременного этапа. Эти ситуации как предметы социальных наук упорядочиваются и систематизируются всеобщими понятиями. Во-вторых, пространство и время рассматриваются в качестве объемлющей непрерывной среды, в которой происходят означенные ситуации. В-третьих, не только поведение индивидов и групп в подобных ситуациях определяется с помощью правил, но и эти правила устанавливают отношения между различными ситуациями и переводят одну ситуацию в другую. Эти правила в основном определяются целями (то, что они не всегда должны являться явно выраженными, показывает, к примеру, принцип "искусство для искусства" ("L'art pour l'art") в некоторых направлениях искусства и явлениях современной техники)13. Как происходит подчинение предметов социальных наук всеобщим понятиям, так же и устанавливается отношение этих предметов к их определяющим правилам, ибо правила определяются с помощью всеобщих понятий и содержат временные характеристики как переменные величины, даже если речь идет лишь о временной последовательности, либо пространственно-временные положения как переменные величины, если определены пространственно-временные последовательности. (Например, если выносится обвинительный приговор, то он вступает в силу спустя месяц с момента его вынесения, если в течение этого срока не будет заявлен протест. Или: если куда-либо и когда-либо самолетом прибывает государственный деятель, то к зданию аэропорта его провожают по красному ковру.) Здесь мы вновь устанавливаем известное пересечение социальных наук с психологией, поскольку последняя также имеет дело с отношениями людей. Однако решающее отличие состоит в том, что правила социальных наук покоятся на явных или скрытых человеческих установлениях, по которым жизнь протекает в психическом и физическом смысле, в то время как психологические законы, как уже подчеркивалось, относятся к природе человека. Так, научная система правил, в которой может протекать мышление, представляет собой предмет социальных наук, которые, скажем, исследуют и проверяют свои исторические условия, свое социальное влияние, как люди ведут себя в определенных ситуациях согласно определенной системе. Психология, напротив, исследует прежде всего научное мышление с той точки зрения, какое количество информации способна в определенное время накопить память, как быстро может быть схвачено связанное с этим содержание, какие типы способностей проявляются здесь и т. д.

В-четвертых, внутри системы правила (рыночно-экономические, социальные, юридические, политические, моральные, религиозные, военные и пр.) могут перемешиваться. Тогда имеются следующие возможности: а) они находятся в отношении друг к другу "как—так и" и "или—или" (так, можно, сидя на земле, есть с помощью ножа и вилки и тем самым объединять правила принятия пищи как Востока, так и Запада, но можно и выбирать

==93

 

между этими правилами, считая при этом всякий выбор равноправным); б) системы правил иерархизируются так, что одной системе дается преимущество перед другой (например, можно пребывать как в политической, так и в моральной ситуации, и последней отдавать предпочтение, а значит, вести себя согласно моральным, а не политическим правилам). В случае а) социально-научные предметы существуют отдельно друг от друга, объект предполагает отношение между объектами. В случае б), напротив, мы имеем дело с целым, которое не является функцией своих частей; там, наоборот, части являются функциями целого, которое состоит из иерархически выстроенной связи систем правил; из таких отношений вытекают социальные конфликты14. В социальных науках, так же как в естественных науках и в психологии, материальное отделяется от идеального, предмет от понятия и т. д. Но в психологии, напротив, имеется отличие, если рассматривать онтологические определения действительности, необходимости, возможности и случайности в социальных науках. Правда, и здесь все действительное и необходимое лежит в основе всеобщих условий, которые были перечислены в пунктах 1 и 2, ибо социальная ситуация реально имеет место, если она задана в некоем определенном пространственно-временном контексте и при этом считается необходимым, что она вообще находится в одном из таких пространственно-временных контекстов, причем структура пространства и времени совпадает с пространственно-временной структурой, которая считается в науках о природе необходимой. Напротив, действенность обозначенных в пунктах 1 и 3 отдельных правил не является необходимой, а лишь исторической или, выражаясь традиционным "модальным языком" философии, она является контингентной. С другой стороны, в социально-научном смысле возможно то, что не противоречит пунктам 1 и 2. Случайное следует отделять от контингентного, хотя этого часто не делают. Хоть под исторической контингентностью и понимается отсутствие исторической необходимости, последняя тем не менее имеет статус "квазинеобходимости" в той степени, в какой она образует рамки, внутри которых действует человек определенной эпохи. Из этих рамок человек может лишь частично выйти, и большей частью это удается в борьбе с историческими условиями, которая требует значительных усилий. Если, например, кто-то ведет себя так, как требует его положение (скажем, джентльмен XVIII столетия), то он действует как в соответствии с этим положением, поскольку он выводит свое поведение из правил поведения сословия джентльменов, так и контингентно, ибо он смог бы, во-первых, повести себя и иначе, и во-вторых, поскольку подобное поведение связано с эпохой ??????. Как случайное в данной связи я хочу обозначить то, что хотя действительно или возможно в социально-научном смысле, но не может быть объяснено ни на основе законов природы, ни на основе социально-научных правил. (Так, например, почему Колумб отправился на поиски Америки, мо-

==94

 

ft

; :: Vy·

 

жет быть объяснено с социально-научной точки зрения, и точно так же может быть социально-научным образом объяснено, почему индейцы тогда находились на определенной стадии культурного развития. Но ни законы природы, ни законы общества не позволяют объяснить одновременность этих событий, поскольку речь идет о совершенно изолированных культурных кругах, которые встретились друг с другом. То же самое, когда культуры уничтожаются из-за природных катастроф.) Пожалуй, едва ли нужно упоминать, что и онтология социальных наук определяет необходимые условия того, что в них вообще может рассматриваться в качестве объекта.

 

m fr'

 

4. Направления дальнейшего исследования

Онтологические основания естествознания, психологии и социальных наук, рассматриваемые в предшествующих трех разделах этой главы, характеризуют наше сегодняшнее представление о действительности в соответствующих областях. Как уже замечено, мы в дальнейшем должны будем исследовать, имеется ли что-либо соответствующее этим основаниям в мифе, или чем отличается онтология мифа от онтологии наук. Итак, резюмируем еще раз. Во-первых, материальный мир природы и идеальный мир человека строго отличаются друг от друга в концептуальном смысле (что ни в коем случае не исключает, что они могут вступать и вступают друг с другом во взаимодействие). Во-вторых, материальный мир природы определяется через законы, которые касаются изменений предметов, как и отношений друг к другу этих отдельно существующих в себе предметов. В-третьих, идеальный мир человека распадается на психологический мир, в котором законы природы определяют изменение и отношение психологических предметов, и на социальный мир, в котором исторические ситуации управляются историческими правилами. В-четвертых, материальный мир природы и идеальный мир человека различаются между собой тем, что правила внутри этого идеального мира в значительной степени определяются целями, и тем, что здесь часто часть является функцией целого и отношение предшествует объектам отношений. Но несмотря на уже упомянутые исключения, в области материального мира мы не встречаем такого даже тогда, когда берутся предметы органической природы, поскольку они в дальнейшем рассматриваются как сводимые к неорганической природе, а понятие "организм" скорее понимается эвристически. (Здесь все еще имеет значение постулат И. Канта, хотя "Ньютон травинки" не возможен, тем не менее любая цель должна быть исследована с точки зрения того, как она может быть объяснена при помощи физико-химических законов.) В-пятых, для всех предметов имеет значение то, что они должны находиться в определенном пространственно-временном контексте, чтобы быть

==95

 

действительными, а чтобы быть возможными, они должны мыслиться в подобном состоянии. В-шестых, пространство и время есть континуальная среда, которая определяется при помощи физики. В-седьмых, исторические предметы определены на ограниченном пространственно-временном отрезке и являются контингентными. В-восьмых, все сказанное до настоящего момента, как и последующее, считается в науке необходимым в качестве "подлинной" структуры действительности. Необходимым считается и действие законов природы (включая психологические) там, где оно дано, а также физически определенная пространственно-временная структура, которая тоже представляет собой закон природы. В качестве случайного — напротив, все то, что не может быть объяснено при помощи законов и правил природы. В-девятых, необходимо проводить различие между: а) предметом и понятием, б) предметом, пространственно-временной средой и законом или правилом, определяющим предмет в пространственно-временной среде. Итак, я следую этим девяти пунктам и отныне перехожу к изложению системы мышления и опыта в греческом мифе. При этом уже из предшествующих объяснений можно усмотреть следующее. Поскольку мифологический процесс протекает иначе, чем наука, скорее синтетически и в меньшей степени аналитически, поскольку все, что мы в нем строго различали, тесно друг с другом связано и почти безболезненно переходит друг в друга, то здесь не будет обсуждаться ничего, что соответствует данным пунктам без того, чтобы привлекать тематику других. Любое место мифа, которое затрагивают, тесно переплетено с целым; любое место, с которого начинают, явно уже содержит нечто из этого целого, а все остальное образует с большей или меньшей отчетливостью его неразрешимо запутанное окружающее пространство. В дальнейшем из пространства неопределенности, тем не менее, будут все отчетливее выступать отдельные детали так, что в конечном счете (но именно лишь в конечном счете) образуется достаточно ясная картина. Тогда наконец сравнение мифологического и научного способов объяснения мира станет возможным.

==96

 

00.htm - glava08

ГЛАВА V ПРЕДМЕТНОСТЬ КАК ЕДИНСТВО ИДЕАЛЬНОГО И МАТЕРИАЛЬНОГО В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ Представлению системы мышления и опыта в греческом мифе, которая будет главным предметом данной второй части, надо предпослать следующее важное соображение: мифический грек не был бы в состоянии подобное представление осуществить. Это уже видно из того, что оно, как уже сказано, развивается по схеме научной онтологии и должно служить сравнению с ней. Поэтому оно соответствует переводу мифического языка в современный язык сегодняшнего человека, да оно даже и не было бы иначе возможным. И напротив, грек, который жил в мифе, а не вне мифа, как мы, мог столь же мало о нем говорить и размышлять. Но описание вещи снаружи, когда мы находимся вне ее, не является менее верным оттого, что оно выполняется снаружи, а не изнутри. Мы имеем дело только с другой перспективой, с другим аспектом того же самого. Таким образом, последующее будет изображением греческого мифа при рассмотрении в некотором современном аспекте; это реконструкция, которая, с одной стороны, пытается понять миф с точки зрения его исторического ядра, не искажая его насильственным образом, и которая, с другой стороны, все-таки делает его нам понятным. Трудности, противостоящие подобному предприятию, и полагаемые ему границы не могут быть сняты, но, собственно говоря, это ведь те же трудности и границы, с которыми неизбежно сталкивается всякий перевод.

Единство идеального и материального, к которому я после этих вступительных замечаний обращаюсь, имеет для мифа столь же фундаментальное значение, как и его отрицание для научной онтологии. В каком смысле сливаются друг с другом в мифе идеальное и материальное, представлено уже в общих чертах в первой главе при анализе видений Гёльдерлина. Чтобы правильно понять, о чем идет речь, нельзя исходить из разницы между субъектом, как чем-то идеальным, и объектом, как чем-то материальным, чтобы позже поставить в тесную и в конце концов неразрывную связь, а наоборот, сначала надо их вывести из данного единства. Это единство является собственно первичным, оно задает основания мифической предметности и составляет источник всякого явления.

4 К. Хюбнер

==97

 

Так как к субъекту, как чему-то идеальному — даже если он полностью сливается с материальным, — принадлежит язык, то в мифическом смысле каждый предмет имеет язык, но не обязательно язык человека, являющийся лишь особым случаем предметности. Речь идет скорее о языке знаков, языке символов (нумина). Мифическое единство идеального и материального есть, следовательно, нечто нуминозное, явление нуминозного существа, как, например, бога. Поэтому разумно начать исследование мифической системы мышления и опыта с рассмотрения богов.

1. Нуминозные существа природы

То обстоятельство, что для греческого мифа "все полно богов"15, является общим местом. Земля — это бог (Гея), небо — тоже бог (Уран) и каждая звезда, в горах и на горах живут боги, есть боги рек и ручьев, боги, которые способствуют созреванию растений и плодов, боги, пребывающие в каком-либо месте, в какой-либо роще, в каком-либо городе и т. п., бог моря (Посейдон), богиня утренней зари (Эос), имеются боги ветра (Борей и Зефир), бог живет в молнии, огне, дожде и т. д. Все является поэтому чем-то живым и одушевленным.

Это живое и одушевленное должно быть не обязательно личностью, как в случае, например, олимпийских богов. Тем не менее речь идет во всяком случае о живом, идеальном и материальном индивидууме. Это, правда, иногда оспаривается, например ?. ?. Корнфортом, в том, что касается разделения индивидуума и божества у предолимпийских, предгомеровских богов16. Именно в этих предолимпийских божествах он видит тех богов, к которым в дальнейшем философия досократиков с их стремлениями к абстрактным, логическим обобщениям могла с легкостью примкнуть. Тем не менее Корнфорт приписывает им душу17. Но вид, имеющий душу и, как явно признает Корнфорт, мыслимый в качестве живого, является уже не просто общим понятием, но конкретной субстанцией и тем самым индивидуумом. Тем не менее Корнфорт понял кое-что верно, когда он увидел в богах воплощение видов, хотя при этом он не заметил одного решающего обстоятельства. Именно его и нужно прояснить.

Когда бог как одушевленно-живой индивидуум присущ в какой-либо мифической форме всем предметам природы, это вовсе не должно означать, что существует столько богов, сколько предметов природы. Так, во всем "земном" присутствует Гея, во многих источниках живут одни и те же нимфы, в каждом зреющем зерне действует Деметра, во всех возможных зорях является Эос и т. д. Имя бога, даже обозначая индивидуума, поэтому может иметь ту же функцию, что и общее понятие или обозначение вида, поскольку оно позволяет соединить и упорядочить разнообразные единичные явления. Общее и индивидуальное в мифе соединяются в этом смысле точно так же, как материаль-

==98

 

А.

 

ное и идеальное. Именно это просмотрел Корнфорт. Из-за этого рушится и подчеркиваемое им различие предолимпийских и олимпийских богов. Оно состоит лишь в том, что одни явно представлены личностями, другие же — нет или, по меньшей мере, не так четко. Скажем, Гея дала своему сыну Хроносу серп, чтобы он им отрезал половые органы Урана. И сам Хронос, как и многие другие, происходящие от Геи и Урана боги, имеют человеческий образ или представляются как личности. Подумаем об Афродите, Фемиде и других. Следовательно, самые важные предолимпийские боги, как и олимпийские, являются идеальными и материальными индивидуумами общего значения. Итак, в мифе собственное имя часто заступает на место понятия.

а) Мифическая субстанция

Более точный смысл понятия "индивидуум общего значения" можно показать на примере теогонии Гесиода. Хотя миф, представленный Гесиодом, и имеет уже известные "просветительские" элементы, он так же мало может быть отождествлен с гомеровским мифом, как последний — с предолимпийским. Однако все эти различия частично касаются лишь содержания или систематизации, которая особенно ясно выражена у Гесиода. Но ни одно, ни другое не касается общей структуры мифических способов представления, о которой здесь идет речь. (Систематизация Гесиода — это только особый логический порядок содержательных элементов мифической структуры.) Итак, отсылка к Гесиоду в данной связи лишь постольку обоснована, поскольку мы находим у него подобные структуры.

Мы находим в теогонии Гесиода две формы возникновения богов. Во-первых, возникновение через зачатие, будь то непорочное зачатие или оплодотворение, и во-вторых, возникновение в ходе некоторого развития, сравнимого с разложением спектра.

Вот некоторые примеры. В начале, так говорит Гесиод, был Хаос. Затем пришли Гея, Земля и наконец Эрос18. Из Хаоса возникли царство теней Эреб (Тартар) и Ночь19. Из Ночи возникли далее Сон, Мечта, Смерть, Мойры и Керены, Немезиды, Ссора и Геспериды, которые жили на западе, где садится Солнце20. Ночь родила День, которого зачал Эреб21. От Геи произошли Небо, Уран, Горы и Море. С Ураном зачала Гея титанов, от которых произошли олимпийские боги22.

Как легко видеть, генеалогическая линия, в прежнем перечислении начинающаяся с Хаоса и Эреба и заканчивающаяся Гесперидами, определяется через аналогию, или сходство, своих членов, имеющих что-то темное и ночное. Речь идет, таким образом, о своеобразном развертывании одной и той же формы в разных вариантах. Хотя развертывание и происходит, когда Небо, Горы и Море происходят от Земли, но здесь соединяющим средством является, очевидно, не сходство, а кажущееся наблюдаемое причинное соотношение. Огонь и эфирная субстанция

==99

 

(Воздух) уходят от Земли к Небу; из лона Земли поднимаются Горы (например, как Вулканы); Моря и Реки питаются из источников, пробивающихся из Земли, и т. д. Но где даже сам Гесиод говорит о зачатии, определенные принципы связи являются несомненными. Хотя Ночь и День представляют собой полярные противоположности, они стоят друг с другом в тесной связи пространственно-временного соприкосновения, которое можно наблюдать особенно утром и вечером, когда одна половина неба темная, другая — светлая. И что касается, в конце концов, генеалогии титанов и олимпийских богов, то связующим звеном является снова сходство, а именно сходство с их предками Геей и Ураном, от которых они наследуют частично небесные, частично земные черты. Надо вспомнить титанов Океана и Гиппериона (бога Солнца) или то обстоятельство, что олимпийцы чувствуют себя дома как на земле, так и в небесных высотах.

Можно с удивлением заметить, что именно здесь обнаруживают себя элементы познания реальности, установленные позитивистом Юмом, а именно сходство, каузальность и пространственно-временная замкнутость. Значительное отличие от философии Юма состоит вместе с тем в том, что все стоящие между собой в одном из этих трех отношений нуминозные существа в мифе сливаются в субстанциальное единство. Во всем темном и ночном присутствуют Хаос и Эреб, во всех действиях Земли проявляется в настоящем единая причина — сама Земля, в пространственновременной последовательности в лоне прошлого замкнуто будущее, даже если речь идет о полярной противоположности. Безобразная темнота материнского лона стоит в полярной противоположности к образу ребенка, который из него выходит на свет дня, хотя мать и продолжает жить в ребенке. Впрочем, Вода и Гора также являются резкими противоположностями и тем не менее в мифе находятся в тесной родственной связи друг с другом.

Итак, в основе всех генеалогий Гесиода лежит одна и та же схема, а именно мысль, что разнообразие, если оно связано друг с другом сходством, каузальностью и пространственно-временным соприкосновением, имеет в данном случае (не всегда, как позднее выяснится особенно при исследовании мифического пространства) общую субстанцию, выступающую соответственно как идентичная во всех членах генеалогического ряда. Это то, что я называю мифической субстанцией. (Подробный анализ этого понятия проводится в девятой главе.)

Если субстанцию, понятую в современном смысле, например как химическое вещество, мы встречаем разделенной по разным местам, она все же остается тем же самым веществом. Если представлять себе данное вещество как материальный и идеальный индивидуум, тогда везде, где есть это вещество, присутствовал бы тот же индивидуум. (Если бы были в наличии только его части, то это не был бы тот же индивидуум и, следовательно, не то же самое вещество.) Это можно пояснить и по-другому: если мы поделим красную поверхность на множество частей, то их

К оглавлению

==100

 

краснота будет пребывать во всех частях идентичной, а если эта краснота обозначает не только материальный, но и идеальный индивидуум, то он тоже существовал бы везде в этих частях как нечто целое. В этом смысле верно говорит Гронбех по поводу мифического мышления: "Глыба земли содержит в себе все поле, потому что она имеет в себе сущность поля и поэтому может быть распространена на пространство"23.

Замечание, что божественные нуминозные существа являются индивидуумами общего значения, означает поэтому, что они являются мифическими субстанциями, представляющими собой как материальных, так и идеальных индивидуумов, так что везде, где такие субстанции выступают, присутствует тот же самый индивидуум. Этому не противоречит то, что некоторые боги привязаны к определенным местам или что надо пойти в их рощу или в храм, чтобы общаться с ними. Когда, например, Антигона призывает в свидетели источники Дирки и рощу Фебы24, то это как раз подобный случай. Однако нередко присутствие бога в святом месте более устойчиво и концентрировано, чем в другом, в котором он, так сказать, еще не укоренился. Хоть Деметра и находится везде, где созревает зерно, и к ней можно воззвать на поле, Зевс присутствует в каждой молнии, а Пан — во многих лесах одиноких горных районов, но они могут предпочитать останавливаться в каком-нибудь определенном месте и "сгущаться" там, быть может, даже до индивидуального образа (что греки называют "эпифанией", явлением бога).

 

 

б) Различия между мифическим и научным пониманием природы

Уже предшествующее рассмотрение показывает нам два важных различия между мифическим и научным пониманием природы. Во-первых, в мифе не существуют чисто материальные предметы природы, они представляют собой скорее богов или нуминозные явления, то есть мифические субстанции. Во-вторых, именно поэтому мифические предметы природы не могут быть выражены в понятиях, как это имеет место в естественных науках. Здесь имя нуминозного существа или бога действует в качестве понятия.

Из этих предпосылок можно понять, какого чудовищного усилия стоило Платону различение общего понятия (идеи) как предмета особенной способности, а именно мышления (Noein) от единичного и индивидуального как предмета другой способности, а именно восприятия (Aisthesis), различение, которое только с возникновением современной науки решительно освободилось от всяких мифических дополнений. (Идеям Платона тоже ведь присуща своего рода конкретная субстанциальность.) Если мы сегодня читаем Гомера, то ожидаем повсюду обнаружить используемые им общие понятия. Однако в его понятиях содержится не то абстрактное и общее, которое мы при этом подразумеваем, не его употребление в отдельном случае, но

==101

 

что-то индивидуальное и конкретное в указанном выше общем значении.

В качестве третьего различия между богами и предметами естествознания можно, наконец, указать на то, что первые в противоположность вторым а) могут быть определены через известные пространственные сферы, б) помимо всего прочего могут находиться при некоторых условиях в любом месте в определенный момент времени, в) могут также причисляться к пространственно-временному миру, который неопределен в рамках доступного для нас мира. К примеру, а) Зевсу отведена сфера неба и земли, сфера моря — Посейдону, а Тартар — Аиду25. Другой пример: б) Афина показывается Одиссею на Итаке26. И наконец, в) резиденция богов располагается на Олимпе, который не идентичен известной горе Северной Греции, или жилище Аида находится в подземном мире. Есть боги, относящиеся исключительно к классу "а" (например, уже упомянутая Дирка); Эрос, по-видимому, в течение долгого времени относился исключительно к классу "б"; (Платон сообщает в своем диалоге "Пир", что ему не присуща святость и у него нет постоянного места жительства); Кроноса надо, вероятно, причислить к классу "в" (он находится только в Тартаре), то же самое относится к Аиду. (Однако Аид хотя бы один раз появился на Земле, чтобы украсть Персефону, и один вариант связанного с ним мифа повествует также о его встрече с Гераклом в Пилосе.) Зевса можно приписать как к "а", так и к "б" и "в"; Асклепия только к "а" и "б", но не к "в". (Он имеет храм, есть сообщения о его явлениях людям, но был ли он превращен Зевсом в созвездие, как считают некоторые, остается под вопросом.) Этих примеров должно быть достаточно для демонстрации некоторых возможных комбинаций.

Кое-что, остающееся здесь неясным, выяснится в последующих разделах, а в особенности в тех, которые подробно рассказывают о пространстве и времени с мифической точки зрения. Здесь первоначально мы говорили лишь о том, что соответствует мифу из сказанного в первом пункте раздела по поводу научной онтологии.

Под конец еще одно слово по поводу выражения "нуминозные существа природы". В мифе нет природы в нашем сегодняшнем смысле слова, которую можно бы четко понятийно отделить от мира людей, но оба они нераздельно связаны в силу единства материального и идеального. Это выражается уже в том, что боги, которые действуют внутри природы и лежат в основе ее явлений, играют одновременно определенную роль в мире людей (вспомним хотя бы о Зевсе, посылающем молнии и собирающем тучи). Выражение "нуминозные существа природы" надо понимать здесь только как вспомогательное средство, позволяющее на основе известных различений, в частности следуя развитой в предшествующих главах нити рассуждений, войти в миф и найти в нем первоначальные соответствия. Как уже было указано, передвигаясь постепенно за пределы этих соответствий, мы придем к миру представлений, сильно отличающемуся от нашего.

==102

 

2. Психические нуминозные существа

Само выражение "психический" в данном случае —дань нашему современному языку, и его можно рассматривать лишь как средство репрезентации смысла. В мифе мы находим столь же мало "психики" в нашем современном понимании, сколь и "природы". И то, и другое ("психический предмет" и "природный предмет") определяется через бога. Повсюду действует та же мифическая субстанция в качестве идеального и материального индивидуума. Нетрудно видеть, что такое единство идеального и материального в "психическом" тоже не имеет ничего общего с единством тела и души, играющим такую большую роль в сегодняшней психологии. Ибо здесь идет речь о том, что нечто рассматривается в концептуальном и онтологическом смысле как резко различающееся в своих взаимоотношениях, параллельностях, связях и т. д. Тем самым можно в любой момент наблюдать тот же самый психофизический процесс то с физической стороны (например, исследуя физиологические, химические и физические процессы, которые имеют место в нервных путях), то с психической. Единство идеального и материального в мифическом понимании является, напротив, столь неразрывным, представляет собой такую степень идентичности, что никакой грек не вел бы вообще никогда речь о таком единстве, которому присуща двойственность. И наконец, категорическое отличие данного единства от известного нам отношения души и тела заключается в том, что в нем дает о себе знать божественное существо.

То, что мы обычно называем "психическим", является в мифическом смысле скорее сценой и местом действия нуминозных влияний. Чувства силы, счастья, страдания, внезапной страсти и желания, прозрение и заблуждение, а также доброе намерение, мудрость и тихое отрешение — все это можно некоторым образом свести к присутствию бога или нуминозного существа. Поэтому справедливо замечает в этой связи В. Ф. Отто: "Чем является человек, чем является и что он может, означает то, что образуется в нем и из него, принадлежит большой сцене бытия, представленной в божественном мифе"27. Более точное значение этого нам надлежить себе уяснить.

а) Духовно-телесные места в человеке, предназначенные для нуминозного воздействия

Сфера, в которой действует бог или мифическая субстанция как идеально-материальное единство, не имеет в человеке телесного и пространственного измерения в привычном нам смысле, а именно по тем же причинам, по которым мы не можем говорить мифическим языком о "душе" или "природе" в современном смысле. Одной из важнейших сфер этого рода является, по мнению греков, тимос (Thymos).

В тимос бог может что-то "забросить", например мужество или слабость28. "Забросить" является при этом стереотипным

==103

 

выражением, которое постоянно повторяется. Поэтому тимос часто выступает в сокращенном виде как самостоятельная сила, действующая в человеке и вытесняющая его самого на задний план. Так, к примеру, тимос29 предчувствует или огорчается30, боль охватывает тимос31, он приводит в движение32, приказывает33, размышляет34 и т. д.

Следующим местом, подлежащим нуминозному воздействию, является диафрагма — френ (Phren). В нее боги также вкладывают что-либо, например намерение35 или стойкость36. Френ и тимос тесно связаны между собой, как показывает прежде всего часто употребляемое выражение "во френе и тимосе"37. Нужно, далее, упомянуть грудь — стетос (Stethos). Афина капает нектар и напиток богов на грудь Ахилла, который отказывается от еды и питья из-за скорби о смерти Патрокла38. Грудь и тимос находятся в известном отношении друг к другу, причем тимос часто вызывает некое чувство в груди, например печаль39, или даже отдает ей приказание40. Наконец, к данному списку относятся и выражения Etor, Kardie и Кег, которые обозначают примерно одно и то же — сердце.

б) Мифическая субстанциальность в человеке

То, что перевод всех только что упомянутых выражений является недостаточно корректным, объясняется тем, что они обозначают сферы действия нуминозных существ, наполненных мифической субстанцией. Если же мы говорим о сердце, диафрагме, груди и др., то, напротив, подразумеваем под этим в общем нечто материальное или психическое в смысле выше очерченной научной онтологии. Особенно показательными являются те места в тексте, где более подробно описываются духовные процессы. Итак, говорится, например, что Эрос тесно объял диафрагму41, что "начало" (Achaer) охватывает сильная боль42, что сердце (Etor) сильно огорчено43, а френ объят страданиями44. К этому контексту принадлежит и выражение "в кругу черной диафрагмы (Phren)"45. Все это следует понимать абсолютно буквально, а не иносказательно, поскольку это рассматривается как следствие нуминозного действия и тем самым мифической субстанции. Вновь мы встречаемся здесь с мифическим нераздельным единством и даже неразличимостью идеального и материального, а также субстанциальностью "духовных процессов". Где распадается это единство, там наступает смерть. Так, хотя умерший Патрокл и может явиться из Аида Ахиллу в видимом образе, но из него вытекла "диафрагма" (Phren), тем самым его покинула жизнь46.

в) Духовное богатство как божественный дар

Боги влияют не только на то, что мы называем в общем "человеческим", как, например, наслаждение, боль, мужество и др., они могут также вызвать в человеке божественное. Таков,

==104

 

например, менос (menos). И это слово едва ли переводимо, хотя оно может обозначать силу, жизненную энергию, мощь и т. п. Оно непереводимо потому, что в нем переливается божественный отблеск, тогда как мы понимаем данные качества частью психологически, частью физически. Боги одаряют или отказывают в меносе, вдувают или забрасывают его в человека47, а именно в такие выше перечисленные сферы, как Stethos48, Thymos49 и др. Человек при этом настолько становится ареной нуминозного события, что сам буквально исчезает. Так, например, говорится в "Одиссее", 8.2: "Когда показалась заря, розовоперстая Эос, воспрянула с ложа священная сила Алкиноя"50. Или в другом месте, 7.178: "И сказал menos Алкиноя герольду"51. В "Илиаде", 23.837 читаем, что поднялся могущественный menos богоравного Леонтея52. Итак, менос, а не сам человек поднимается с постели, идет на борьбу или обращается к кому-нибудь в важную минуту.

Следующая божественная способность — это арете (Arete). С добродетелью, как можно было бы это слово перевести, она имеет (по крайней мере в сегодняшнем смысле) очень мало общего. Скорее она представляет собой многостороннюю способность, которая обладающему ею человеку придает божественные черты. Имеются в виду как физические способности, а именно быть хорошим воином, бегуном и танцором или быть красивым, так и душевные, а именно уметь играть на лире, водить корабли, уметь обращаться с предметами роскоши53 и быть порядочным, верным, короче, иметь "хорошую диафрагму" (Phren). Чисто "идеальная" добродетель, находящаяся в явной противоположности к физическому облику, немыслима для мифических греков. При этом Зевс размножает число Arete, а потом их уменьшает54, ведь человек был бы жалким существом, если бы боги не дали ему ничего55.

Мифическая субстанциальность таких способностей проявляется также в связи с нусом (Noos). Если мы назовем его "разумом", нам нужно при этом иметь в виду, что в данном случае речь прежде всего идет о быстром понимании ситуации и о практических решениях. Нус — это светлая мысль в опасной ситуации56, оперативно составленный умный план57, поскольку вообще Noos и Bule (воля, решение) тесно связаны друг с другом58. Нус также дается и отнимается богами59. Он находится в тимосе60, в груди61, он может буквально соседствовать с мыслями (которые ведь сами обязаны "вдуванию" божественной субстанции)62.

г) Мифическое соотношение внутреннего и внешнего

Где все материальное одновременно есть идеальное, все идеальное одновременно является материальным, где поэтому нет, как мы понимаем, четкой границы между физическим и психическим, там для нас не существует и очевидного различия между внутренним и внешним. Проясним это теперь на некоторых соответствующих примерах.

==105

 

Телемах говорит в "Одиссее": "Ибо он является человеком, способным лучшим образом снять дом, поскольку Зевс наградил его кидосом (kydos)"63. Относительно слова Kydos Гронбех справедливо замечает, что "перевод этого слова как слава, сила или победа является более или менее произвольным. Когда говорится о Аполлоне, что он закутал туманом Агенора и вырвал его у пасти смерти, так как он не хотел, чтобы Ахилл получил Kydos, переводчик может по-всякому гадать, не приходя к решению, какое слово подходит здесь лучше всего... При чтении Гомера слово трепещет как честь, в то время как оно в действительности горит ровным спокойным огнем, везде, где грек его зажигает"64. Итак, нельзя однозначно понять из уже процитированного места в "Одиссее", дает ли Зевс кидос Телемаху или его дому. Фактически здесь нет разницы. Кидос Телемаха находится не только в нем, а также в его имении, в его подданных, в его роде. То, чем наделяет Зевс, проникает, подобно субстанции, через Телемаха в то, что тому принадлежит. Не потому, что Телемах имеет право наследования или что он оказывается особенно способным, но потому, что Зевс наделяет его кидосом. Только поэтому Телемах удостоен священного звания вождя, которое делает законными его претензии. Мы можем сравнить это с идеей величества императора при феодализме. Величество императора является мифической субстанцией, существующей не только в носителе, но и в знаках его достоинства, она окружает его как аура и проникает как в имущество, так и в подданных. Когда Пиндар в пятой олимпийской оде говорит об олимпийском победителе Псаумии, что он "умножил" город речной богини Камарины, от которой он произошел, посвятив ей кидос, и тем самым он возвеличил своего отца и свою родину65, то он имеет в виду что-то исключительно субстанциальное, которое теперь освещает и согревает его окружение. Кидос Псаумии буквально распространяется, проникает в дома и дворцы и охватывает сердца тех, кто принадлежит к его роду.

Ядро такого представления выражается в основе "посвятить", которое нельзя здесь понимать иносказательно. Что под этим подразумевается, показывает происхождение немецкого слова "weichen" (посвящать), которое происходит от "weich" (мягкий), и это значит "святой". "Weich", по-средневерхненемецкому "wich", по-староверхненемецкому "wih", по-готски "weihs", связано с латинским словом "victima" (жертвенное животное) и характеризует тем самым "посвященное к жертве" и значит наполненное божественным существом. Но такое наполнение имеет всегда специфическую силу излучения. Г. Небель заметил по поводу олимпийских борцов: "Атлет сбрасывает свое старое бытие, он должен потерять себя, чтобы себя обрести. Бог и герой входят в голое тело, которое освободил человек"66. И эта овладевающая человеком мифическая субстанция распространяется вовне и находится не только "внутри", но и "снаружи".

Родственным кидосу является тиме (Time). Тиме тоже есть форма царского достоинства, ею наделяет человека Зевс, и она

==106

 

действует в имуществе, родственниках и подданных67. На то, что она живет не только в людях, но и в вещах, которые принадлежат королю и поэтому находятся под ее нуминозным влиянием, указывает среди прочего знак королевского или судебного достоинства, а именно скипетр. Сегодня мы склоняемся к тому, чтобы понимать это чисто символически. Неприменимость такого понимания к грекам проявляется уже в том, что скипетр не подлежит обмену, а все зависит от этого скипетра, которым сейчас владеет король. В "Илиаде" торжественно рассказывается история скипетра, который принадлежит Агамемнону как главнокомандующему. Он получил его от своих предков, а они от Зевса. Тиме рода продолжает жить в нем как наследство, он содержит ту мифическую субстанцию, которая наполняет царя и которая придает ему божественное значение. Поэтому на скипетре присягают, и присяга абсолютно верна, ибо тот, который нарушил бы ее, потерял бы свою тиме, значит, царскую суть. Когда Пелид, после того как дал присягу, бросает свой скипетр на землю68, то это как бы залог, даваемый им; тем самым он ставит на карту все, чем сам является. Подобную важнейшую роль играет в этой связи снаряжение героя. Поэтому во всех битвах "Илиады" исключительно важно взять у врага не только жизнь, но и снаряжение. Кто его получает, приобретает также и тиме противника, ее силу, ее нуминозную субстанцию и тем самым корень жизни противника. Только на основе таких представлений можно вообще понять, почему Аякс в конце концов сходит с ума, когда он видит, что Одиссей обманул его насчет снаряжения мертвого Ахилла. Только так можно понять, почему это событие осталось не только эпизодом мифа, но смогло стать темой одной из величайших драм Софокла. Примечательно, по мнению Гомера, что не тот теряет достоинство, кто грабит, а тот, кто ограблен. "...Переполнен задорным духом", — говорит Нестор Агамемнону. "Ты этого мужественного человека, почитавшегося даже бессмертными, лишил достоинства, ибо ты взял от него подарок"69. Это возможно лишь в силу того, что субстанция тиме находится и в подарке. И наоборот, можно дать кому-нибудь тиме через подарок, и этим даже привязать его к себе. (К роли подарка я еще вернусь.)

Если перевести "тиме" как "честь", a Euchos и Kleos как "слава" (они тесно связаны с тиме, и поэтому я их подробно не рассматриваю), тогда "Илиада", в которой эти слова играют центральную роль, должна показаться невыразительной. И все получает сразу совсем другую глубину, если постичь нуминозный смысл, который в них отражается.

В тесной связи с кидосом, тиме, Euchos и Kleos находится олбос (Olbos). Подспудно олбос означает богатство, благополучие, счастье, но что действительно подразумевается под ним, показывает среди других то прекрасное место в 7-й песне "Одиссеи" (87 и далее), где описывается Olbos Алкиноя. В сияющем свете стоит дворец из блестящей бронзы и голубого камня. Двери

==107

 

из золота, балки из серебра. Внутренняя обстановка полна роскоши, владение окружено садом, в котором растут груши, гранаты, яблони, смоковницы и оливы. Там пробиваются прохладные источники. Статная обслуга везде деятельная, в ней 50 женщин, которые занимаются многочисленными мельницами, ткацкими станками и другими домашними механизмами. Они знают домашнее искусство, так как их учила Афина создавать произведения и красоту и дала им "благородные Phenes". Именно она дала Алкиною олбос. Итак, в Olbos находится благословение богов, он имеется во владельце и в его владении. Поэтому Одиссей может просить небесные силы, чтобы они сделали подарки, которые он получил от Феаков, "olbia", то есть наполнить их той субстанцией, которая дает счастье в божественном смысле70. Пиндар называет Амфитриона богатейшим в Olbos не только потому, что Зевс имел половые сношения с его супругой, но и потому что он (Зевс) "вскормил" его (Амфитриона) копье, значит, сделал "olbia"71. О олбосе Батта Пиндар говорит: "Древнее счастье Батта как твердыня града и сияющее око для странников, всегда надежно и дарует то и это"72. Olbos Батта древнейший, потому что он передается от богов через предков до наших дней и находится не только в роде Батта, и в его замке, но проявляется как свет для глаз людей.

Идея семейства вообще имеет особое значение для мифической связи внутреннего с внешним. Семейство не воспринимается здесь ни чисто материально (биологически), ни чисто идеально (если иметь в виду обладание характерными чертами души). Напротив того, семейство — это постоянная мифическая субстанция, которая однажды перелилась от божественного существа (бога или героя) в человека и теперь передается из поколения в поколение. К поколению, по мнению греков, принадлежат не только родственники и их владения, но нередко и все то, что стоит в тесной связи с ними, особенно через обмен подарками. Мифическая первосубстанция семейства присутствует у священного домашнего огня, поэтому возвращающийся домой победитель кладет туда свой венец, чтобы число Olbos и Kydos предков увеличилось на Olbos и Kydos побежденного73. Владение семьи защищается как жизнь, потому что члены семьи идентифицируются с ним. Мы увидели это на примере снаряжения. Когда Ахиллес жалуется, что Гектор отобрал у Патрокла оружие, которое он, Ахиллес, дал в долг Патроклу, он ссылается на то, что это оружие было дано богами74. Так неразрывно были связаны друг с другом имущество и человек, так сильно жила в обоих одна и та же мифическая субстанция, что их даже хоронили вместе. Отсюда и то, что вместо выражения "устраивать поминки" говорили kterea ktereizein, то есть "хоронить имущество как собственность"75. Тесная, почти родственная связь, возникающая через обмен подарками и собственностью семьи, выражается особенно четко в "Илиаде" (6.212 и далее): Главк и Диомед стоят друг против друга и готовы бороться. После

==108

 

того как с двух сторон были представлены семейства, выясняется, что они оба являются xenoi patroioi — выражение, переводимое "друзья-гости со времен отцов". К предкам Диомеда принадлежит Ойней, к предкам Главка — Беллерофонт. Беллерофонт однажды переночевал у Ойнея, и они обменялись подарками: золотыми кружками, пурпурными поясами и др. Эти дары связали их друг с другом навсегда. Вместе с подарками произошел обмен субстанциями родов, и, таким образом, обе стороны выглядят одинаково. Поэтому борьба между Главком и Диомедом невозможна, к тому же ей препятствовали и кровные связи. Итак, они дарят друг другу свое снаряжение и подают друг другу руки, чтобы торжественно закрепить примирение76. Очень показательно, что по-гречески слово kedeios может означать как "родственный", "породнившийся", так и "любимый", "дорогой" и "подобающий умершему". Границы между семейством и близкими друзьями расплываются. Это происходит, к примеру, тогда, когда Аякс говорит, что он и другие военачальники приходятся Ахиллу kedistoi среди ахейцев. Точный смысл данного слова не схватывается при его переводе как "ближайшие", "любимейшие"77 и т. п. В шестой олимпийской оде Пиндар ссылается на свое родство с Агием, которому он посвящает эту оду. Прародительница Агия — речная нимфа Стимфала. У нее есть дочь Метопа, которая также является речной нимфой Фебой. Последнюю Пиндар рассматривает как свою праматерь78, поскольку он вспоен водой ее реки. Мифические и кровнородственные связи перетекают друг в друга, и когда позднее мифографы и логографы пытались внести биологический порядок в бесконечные генеалогии и генеалогические деревья мифа, это стоило большого труда. Ведь и на Эгине, и на Саламине, и на Фтии, и даже в Египте обнаруживаются потомки Аякса. В принципе грекам было все равно, родственны ли друг другу предки этих родов, возникших уже в историческом времени, и родственники ли они вообще в современном смысле, является ли прародителем Аякс, Теламон, Пелей или Кихрей и т. п. Их объединяет между собой многообразная мифическая связь, общая нуминозная субстанция, одновременно идеальная и материальная, которая может быть обоснована биологически, или через общую собственность, или через обмен предметами, в которых и живет сущность данных людей.

В этом совместном бытии человек мифической эпохи находит корни своей жизни. Как единичное, как индивид и Я он ничего собой не представляет. Лишенный святости, aphretor, athemistos anestios, — это человек без рода, без закона, без очага; именно в такой последовательности стоят данные слова, образуя как бы устойчивую формулу79. Не иметь рода значит быть лишенным нуминозного Kydos и Olbos, в которых содержится даваемая богами идентичность рода, то есть вообще не иметь собственного лица. Тот же, кто живет в неидентифицированном виде, не имеет ни связи, ни закона, он как соломинка на ветру; наконец,

==109

 

без очага нет и рода, ибо род живет в доме и собственности, как и в принадлежащих к нему людях. В третьей пифийской оде Пиндар рисует судьбу Корониды, которая была умерщвлена Артемидой, поскольку вступила во внебрачную связь с мужчиной чужого рода. Хотя Коронида и принадлежала к роду, которому Аполлон дал olbos, она не дожидалась, пока отец приведет ей жениха. Тем самым она в глазах Пиндара совершила "безрассудство"80: она не искала любимого, исходя из общего kydos, но жаждала чужого81, "глядела на сторону"82 и обесчестила тем самым Родину". Ее любовь была чем-то изолированным, выпадающим из родовой связи. Согласно же мифической точке зрения, человек может преуспевать только в рамках этой связи. При этом понятие рода следует понимать весьма широко; оно включает в себя даже все племя, фратрию, которая определяется через общие культовые обряды входящих в нее родов. Примечательно, что индогерманское слово для обозначения брата сохраняется в греческом лишь в слове "фратрия". Показательно также и слово "philos", вообще-то неточно переводимое как "любовь". "Philos" относится не только к тому, что человек любит: например, к дому, владению, Родине и т. п.; оно относится и к членам собственного тела, короче, ко всему, в чем воплощается человек и что теснейшим образом связано с его сущностью и самостью. Двигаются "любимые руки", моргают "любимые веки"84; тимос играет в "любимой груди (Stethos)"85, "любимое сердце (Кег) бьется в битве", "любимое сердце" становится робким87, "любимый этор" (Etor) горит страстью88, "любимый этор" отлетает после смерти89.

Человеку мифической эпохи абсолютно неизвестна область внутренне идеального в качестве Я. Он есть тот, кто он есть, занимая при этом место во всеобщей мифически-нуминозной субстанции, которая существует во многом, будь то люди, живые существа или "материальные" предметы, поэтому и человек живет во многом, и оно живет в нем. Грек всемерно превращает себя в такой наглядный предмет, в котором внутреннее и внешнее представляют нераздельное единство. То, что он переживает, "не является собственностью души, связанной с глубоким одиночеством или душеподобным, безобразным потусторонним миром, — говорит В. otto. — это часть мира, которая обретает свое место и свой живой смысл в мифе..." Внутренний мир человека "целиком вплетен и вписан в мифический мир как в одну-единственную замкнутую форму"90. Здесь нигде не идет речь о каких-либо "субъективных настроениях", но лишь о "реальностях, устойчивых формах бытия, божественная экзистенция которых может быть дана человеку в каждый значимый момент"91. Его "окружают" "великое бытие" и "живые формы". "Важнейший вопрос состоит в том, чем являются эти формы. Если он их знает, то знает и себя самого""2. Исходя из этого мира представлений, может быть понят в конечном счете и мифический культ предков. Где он властвует, замечает Кассирер, "там отдельный человек не

К оглавлению

==110

 

только чувствует свою связь с прародителями благодаря продолжающемуся процессу порождения, но он убежден в своей идентичности с ними. Души предков не умерли; они живут, чтобы вновь воплотиться во внуках, чтобы постоянно обновляться в родовом потомстве"93.

д) Мифическое значение имени и слова

Всякому ритуальному действию соответствует обращение по имени к определенному богу. Имя не только идеально, в нем заключена и мифическая реальность того, кто им. назван. Бог присутствует уже в силу произнесения его имени особым ритуальным образом. Поэтому имеет решающее значение, чтобы к богу обращались посредством его правильного и значимого для данного случая имени. (Так, к примеру, священники у римлян (понтифики) с помощью руководимых ими так называемых индигитаментов должны были овладеть искусством всякий раз вызывать нужного бога в подходящей форме94.) При этом важную роль играли различные прозвища, такие, как Зевс Ombrios (бог дождя), Зевс Hikesios (защитник чужаков), Афина Ergane (богиня ремесла), Деметра Karpophoros (богиня плодородия) и т. д. В том, что "теос" в единственном роде не образует нормального звательного падежа, — замечает В. Буркерт, — есть "нечто большее, чем просто грамматическая пикантность"95. Общее обозначение "бог" применяется, по-видимому, лишь тогда, когда человек, будучи уверенным в явлении ему бога, еще не знает, какой именно бог ему явился.

Такое единство мифической реальности и произнесенного слова обнаруживается в особенности в молитве, затем в культовой декламации мифа, в тосте, в клятве и в проклятии. В слове содержится сила, которая пронизывает человека как нуминозная субстанция и благодаря которой миф становится современной реальностью (подробнее речь об этом пойдет позднее); таким же образом можно призвать к себе силы добра или зла. Пиндар сравнивает, поэтому, реальность слова с реальностью вина, а именно нектара, дарующего божественное бессмертие96. "В словах, — пишет Гронбех, — человек достигает такой же отчетливой формы, как если бы он выступал в видимом образе, слова являются его телом"97. Он указывает и на то, что стереотипное выражение "крылатые слова" ни в коем случае не следует рассматривать только как поэтическое украшение. Скорее слова вылетают из "клетки зубов" и проникают в душу того, к кому они обращены, и могут придать ему силу или вызвать боль. Мифическое отношение между словом и реальностью выразил Кассирер следующим образом: "Помимо всего прочего здесь отсутствует всякая четкая граница между просто "представлением" и "реальным восприятием"98. "Мифическая форма является "конкретной" не потому, что она имеет дело только с чувственно-

==111

 

предметными содержаниями и исключает, отталкивает от себя все чисто абстрактные моменты, все, что является лишь значением и знаком, а потому, что в ней сходятся как предметность, так и значение, и "конкретизируются", срастаются здесь в непосредственное единство"99. "Слово и имя обладают не просто функцией представления", но в обоих "содержится сам предмет и его реальные силы"100. "В особенности имя собственное связано данным образом... со своеобразием сущности... Имя и личность сливаются воедино... Имя означает силовую сферу, в рамках которой существует и действует конкретный бог. Так. в молитве, при пении гимна и во всех формах религиозной речи следует тщательно следить за тем, чтобы определенного бога называли соответствующим именем; ибо он только тогда принимает принесенное подношение, когда к нему обращаются правильным образом"101.

е) Мифическое единство сна и реальности

Греки не видели различия в том, является ли им бог во сне или наяву. И то, и другое имело для них равное значение и одинаковую реальность. Когда, например, Сафо просит о помощи Афродиту, "она может ссылаться на то, — пишет Виламовиц, — что богиня приходила к ней... Кто усомнится в том, что она говорит правду, даже если явление богини происходило во сне, а не наяву"102. Когда Афина говорит дремлющей Навсикае103 или Зевс спящему Агамемнону, то ни Навсикае, ни Агамемнону104 не приходит в голову, что здесь происходит "субъективное", производное от них самих событие, и они ведут себя точно так же, как если бы они всему этому внимали с помощью глаз и ушей. Греческое слово "сон" (Oneiros) производно как раз от "on eirein", которое означает "возвещать истину"'05. Хотя при этом и не подвергается сомнению то, что сны подчас могут возвещать и ложь (Агамемнон вводится Зевсом в заблуждение в вышеупомянутом сне), однако и тогда такое сообщение рассматривается не как продукт фантазии спящего, а как действительно внушенное богом. Даже в этом случае сохраняется "объективность" сна. В "Одиссее", к примеру, проводится различие между сном, говорящем истину, и сном-обманом, но им обоим вместе с тем не может быть приписано свойство мира идеальных представлений, относящегося к Я. Так, сон-обман покидает царство ночи через ворота слоновой кости, а правдивые сны — через роговые ворота. Слоновая кость по-гречески "Elephas", тем самым намекается на "elephairesthai", обман, в то время как рог, по-гречески "Keras", очевидно, связывается с "krainein", приносящим истину106. Согласно мифу, сны происходят из субстанции ночи, они являются, по Гесиоду, детьми ночи'07. Поэтому греки говорят не "ему снился сон", а "он видел сон"'08.

Это мифическое отношение сна и реальности действовало и в дальнейшей истории античности. Об этом свидетельствуют не

==112

 

только знаменитые оракулы-инкубанты в Афинах, на Эгине и на Эпидавре, где людям во время сна в храме являлись боги или давали совет по поводу болезни, но и такие "просвещенные" мыслители, как Платон и Аристотель, которые были убеждены, что определенные диетические предписания позволяют во сне постичь истину109. Еще в эпоху эллинизма издавались многочисленные сонники, как, например, сонники Деметра из Фалерона, Гемина из Тироса, Артемидора из Эфеса и др.

Закончим этот раздел цитатой из Кассирера: "И все же не подлежит сомнению то обстоятельство, что своеобразная структура известных фундаментальных понятий мифа лишь тогда становится понятной и прозрачной, когда принимается в расчет, что для мифического мышления и "опыта" существует постоянный и плавный переход от мира снов к миру "реальности". И в чисто практическом смысле, и в установке на реальность, которую человек принимает не просто в представлении, но в действии и деятельности, определенные сны получают ту же силу, значение и "истину", как и события, переживаемые наяву"'10.

ж) Примеры психических богов

Подобно тому как нуминозные природные сущности выступают вышеописанным образом в качестве индивидов всеобщего значения, то же самое относится и к нуминозным психическим сущностям. Везде, где розовеет заря, там пребывает Эос, где находится радуга, там пребывает Ирис, где зреет зерно, там Деметра. Где гремит битва, там место Ареса, где люди сгорают от любви друг к другу, гам царствует Афродита, где действует практический ум или высказывается мудрый совет, а самообладание противостоит неистовству, там правит Афина; там же, где обнаруживается мудрость, мера и достоинство или же мастерство игры на лире очаровывает людей'", там место Аполлона; и Артемида властвует там, где оберегает себя целомудрие или люди становятся, подобно Ипполиту, бесчувственными. Это те самые боги, которые "забрасывают", как мы видели, психические процессы в тимос, стетос и френ, это, следовательно, именно их мифическая субстанция внедряется и действует там. Эсхил лаконично выразил это в драме "Беззащитные" словами данайцев: "Сама по себе женщина ничего собой не представляет. В ней нет Ареса1·2".

Все идеальное содержание души здесь одновременно принимает материальную форму, превращается в субстанциальную, конкретную сущность и образует с материальным содержанием природы целостность, которая несет в себе при этом идеальные черты нуминозного существа, бога. Это приводит к тому, что и раздор (Эрис), мир (Ирена), справедливость (Дике), порядок (Евномия), устав (Темис), сон (Гипнос), память (Мнемозина) представляются персонифицированно. Греки не обходят

==113

 

вниманием даже безобразное и смешное, к примеру, когда Гермес выступает как бог воров, шуток и проказ, пропаж и неудач. Присутствие Гермеса заметно и в том случае, если во время званого обеда внезапно возникает тишина (которую сегодня в шутку объясняют тем, что через комнату пролетел ангел). "Никогда не знаешь, — справедливо замечает Г. Небель, — следует ли писать то или иное слово с большой или маленькой буквы, обозначает ли оно личность или вещь — именно эта неуверенность и есть миф" "э.

При всем этом следует полагать, что психические нуминозные сущности, так же как и природные нуминозные сущности, не скоррелированы с отдельными элементарными процессами, но всегда представляют собой единства, в которых субстанциализируется сложное содержание идеальных явлений. Боги, за некоторым исключением, вовсе не представляют собой персонификации каких-то понятий именно потому, что они всегда являются индивидами. Они представляют собой, по замечанию В. Отто, "многообразное бытие"114. С одной стороны, нередко они суть одновременно психические и природные божества, как, например, Артемида, которая отвечает как за заповедную природу, охоту, так и за девственность; с другой стороны, богам всегда присущи свои собственные истории, в силу которых им приписываются определенные дополнительные качества. В качестве примера следует упомянуть Диониса, который действует не только в оргиастической сфере, но имеет отношение и к царству смерти. Между разнообразными качествами богов часто можно установить. связь: так, заповедная природа и девственность, дионисийское опьянение и смерть аналогичны друг другу. Однако связи между сферами действия некоторых богов нередко уже нельзя распознать, поскольку канула в прошлое та историческая подоплека, к которой должны быть сведены данные связи. Миф демонстрирует глубочайшую восприимчивость чудовищного многообразия жизни и тесную связь истории и божества (о чем еще не раз пойдет речь); наиболее чужды ему упрямые абстракции. Боги суть зафиксированные формы сложного опыта, которые для человеческого мира имеют значение праобразов. Именно поэтому они и являются наиболее знакомыми и наглядными для человека мифической эпохи даже в том случае, когда вызывают страх и трепет. Нуминозные сущности мифа действуют как праисторические силы. Это силы, которые существуют в определенном жизненном пространстве при определенных исторических условиях и понимаются одновременно как индивидуальное и общее, материальное и идеальное.

С одной стороны, из этого проистекает свойственная всякому мифу неясность. У богов нет строгих понятийных границ. Почти вс& способно перейти в иное: так, камни, брошенные Девкалионом и Пиррой, становятся людьми; Фаэтон и Орион превращаются в звезды, Кадм становится змеей, Дафна — лавром, Арахна — пауком, Ниоба — камнем, Аэдон — соловьем и т. д. Классическим образом демонстрируют это "Метаморфозы" Овидия.

==114

 

Однако не будем впадать в заблуждение. Большая часть всего этого есть просто мифология, которая хоть и является дочерью мифа, но не принадлежит к устойчивой структуре его культа и не принимается полностью всерьез. Мифология относится к мифу так же, как схоластика к религии, или как современный так называемый сциентизм к науке. Хотя схоластика возникла на почве религии, а сциентизм — на почве науки, но оба являются лишь специфическими историческими оформлениями своих истоков, не будучи однозначно легитимированы последними. Там же, где указанная склонность к метаморфозам является подлинно мифической, там она безусловно воспринимается не как нечто неудовлетворительно-неясное. Напротив, общение с нуминозными силами определялось столь ясными и отчетливыми представлениями, что благодаря этому, как известно, осуществлялось руководство и управление всей жизнью. Наши сегодняшние трудности в понимании этого объясняются лишь тем, что мы более не воспринимаем миф в качестве жизненной реальности и, более того, имеем лишь фрагментарное знание о нем, ведь мы знакомимся с ним в основном как с мифологией и в основном при посредстве того, где, согласно нашим сегодняшним представлениям, фантазия пользуется полной свободой, а именно при посредстве искусства.

з) Различия между мифическим и психологическим пониманием человека

Как показано выше, различия между мифическим и психологическим пониманием человека в большой степени аналогичны различию между мифическим и научным пониманием природы. Поэтому суммируем вкратце. Во-первых, в мифе идеальные, психические процессы не находятся в отношениях параллельности, взаимодействия и т. п. с материальными процессами, они являются одновременно материальными, представляя мифические субстанции. Здесь также преодолевается само собой разумеющееся для психологии различие между идеально-внутренним и материально-внешним. Во-вторых, эти субстанции представляют собой нуминозных индивидов всеобщего значения, которые тождественны себе самим всюду, где имеют место подчиненные им "психические" процессы. В-третьих, собственные имена вновь принимают здесь на себя роль общих понятий: любовь есть присутствие Афродиты, война — присутствие Ареса и т. п. В противоположность этому вся предметная область психологии определяется исключительно понятиями. В-четвертых, психологические объекты всегда находятся в некоторой пространственновременной определенности, поскольку они рассматриваются как связанные с человеческим телом. Важнейшие же в психологическом аспекте мифические субстанции хоть и связаны постоянно с определенными местами типа тимоса, стетоса и т. п., однако

==115

 

данные места прежде всего не принадлежат пространству и времени в смысле нашего гомогенного пространственно-временного континуума, и, кроме того, эти субстанции могут находиться и в местах, не относящихся к человеку. В качестве нуминозных сущностей они могут быть одновременно и природными сущностями, которые определяются через известные сферы природы (небо, Земля и пр.) или существуют за пределами доступного нам пространственно-временного мира (Олимп, Аид и т. п.). И еще одно заключительное замечание. Подобно естественно-научным или психологическим объектам мифические объекты природы и психики тоже могут порой выступать в особенно чистой или интенсивной форме. Хотя, как уже указывалось, нуминозные сущности природы способны появляться в любом месте, они вместе с тем часто предпочитают останавливаться в определенных местах, в особенности в посвященных им храмах; там наиболее сильно ощущается их близость. Аналогичный вывод справедлив и в отношении нуминозных психических сущностей. Их присутствие постигается в наиболее впечатляющие моменты жизни — греки называют их "кайрос", — когда жизнь внезапно словно пронизывается лучом света и человека одновременно охватывает желание, он испытывает облегчение, в нем обостряются чувства, рождаются идеи, его посещает озарение или прозрение, он принимает важное решение и т. п. Для человека мифической эпохи всюду обнаруживает себя игра неодолимости и мощи, крейтон (Kreitton), он всюду ощущает себя ареной нуминозного действия и бытия. Он даже способен мыслить себя как тейон (Theion), как исполненное богом существо.

3. Нуминозные сущности в сообществе и истории

Во власти нуминозных сущностей находится не только природа и индивид, но также и человеческое сообщество с его историей.

а) Нуминозное в общественной жизни

Мы уже обсуждали нуминозное значение семьи и клана (гл. V, разд. 2г). Мифическая субстанция объединяет между собой клан, его владения и находящихся тем самым в тесной связи людей и предметы, являясь основой Их совместного олбоса (Olbos) и общего им кидоса (Kydos). Клан ведет свое происхождение от нуминозного события, к примеру, от зачатия одного из праотцов богом, от деяния одного из героев и т.п., и его сердцевина находится в очаге дома. Все, относящееся к клану, будь то человек, вещь или что-то иное, тождественным образом (даже если и в разной степени, ибо господину принадлежит большая часть) участвует в общей мифической субстанции. По-

==116

 

скольку идентичность всякого человека исходит из нее, то он и формируется этой субстанцией и определяемой ею традицией. С этим связывает он свое самосознание и самопонимание, это определяет его характер, сущность, способ его мышления, деятельности и восприятия. Человек понимает себя не столько как индивида, сколько как члена своего рода. В семье и клане вновь действует нечто, имеющее одновременно черты идеального и материального, индивидуального и общего. Как уже упоминалось, это же имеет место и в рамках фратрии, единство которой производно от совместного культа и которая обычно носит имя героя или бога. Примечательно, как Геродот говорит, к примеру, об Изагоре, враге Клисфена: хотя он и не знает своего происхождения, но его род приносил жертвы Зевсу Кариосу115. То, что относится к роду и фратрии, справедливо также и для союза государств, для города и полиса. И последнему присущ очаг, и он наполнен мифической божественной субстанцией, к примеру, восходящей к Афине. Аполлон нередко учреждал через оракула государственный закон116, обычаи и порядки обязаны своим происхождением в основном Зевсу, отсюда его прозвища: Ксений (Xenios, гостеприимство), Икезий (Hikesios, услужливость), Оркий (Horkios, клятва), Эркей (Herkeios, владение) и т. п. Едва ли не всякая деятельность общественного характера сводится к некоторому божеству, которое ввело ее в оборот и является условием ее успешности. Все, что человек предпринимает в рамках сообщества, прежде всего всякая его профессиональная практика, начинается с молитвы и жертвоприношения. Чему не способствует бог, чему не содействует его субстанция, возбуждая тимос или френ человека, то не сопровождается успехом. Афина Эргана, к примеру, является богиней ремесла, гончарного дела, ткачества, колесного дела, маслоделия и т. п. Горшечники обращаются к ней в своей песне, чтобы она простерла свою длань над гончарной печью, и свидетельствуют о присутствии богини в мастерской"7. Подобное же относится и к Гефесту, богу кузнечного дела, к Посейдону, богу рыбаков, к Артемиде, богине охоты, и т. п. Стоит упомянуть также о том, что ремесленники, уходя на покой, посвящали свой инструмент храму. Таким образом они возвращали богу то, в чем действовала его сила, отдавали богу богово. Все жизненное пространство человеческого сообщества, деятельность и образ жизни управлялись нуминозными сущностями. В. Буркерт замечает по этому поводу: "Боги принимали участие в качестве свидетелей во всех правовых ситуациях, будь то на суде или в экономических отношениях товаров, денег и земельного владения. Любая ссуда, любой договор о купле-продаже, который не предполагает немедленного введения в действие, требовал клятвы. Чтобы делу придать необходимый вес, было принято посетить храм. Закон в данном случае предписывал, в каком храме надлежит "принести клятву". Из этого вытекает тесная связь рынка и храма118. "Жизненный порядок, порядок

==117

 

в сообществе поддерживается путем жертвоприношения с помощью не подлежащих отмене актов; "религия" и повседневное существование взаимопроникают друг в друга столь естественным образом, что всякое сообщество, всякий порядок должны быть обоснованы с помощью жертвоприношения"119.

б) Нуминозное в истории

Нуминозное в клане, фратрии и полисе есть одновременно таковое и в их истории. Как оказывается, такие сообщества явно осознают себя через свою историю, к примеру с помощью легенд о генезисе или о героических деяниях отцов, которые связаны с деятельностью нуминозных сущностей. Для мифически мыслящих греков профанная и божественная истории неразрывно сплетены между собой. Гомер приводит классический пример. Начало Троянской войны восходит к суду Париса. Поскольку он присудил Афродите в качестве приза красоты яблоко (которое было подброшено богам Эридой, богиней раздора, на свадьбе Пелея и Фетиды), это помогло ему похитить из Спарты Елену, жену Менелая и дочь Зевса, но тем самым он восстановил против себя Афину и Геру, которые проиграли конкурс красоты. Поэтому они помогали грекам вернуть Елену и разрушить Трою. Не было ни одного решающего этапа Троянской войны, который бы проходил без участия богов, будь то боги, стоявшие за троянцев или за греков. Боги постоянно наполняли тимос, френ или стетос бойцов либо мужеством и мудростью, либо страхом и слепотой. Если копье попадало в цель, то была помощь богов, если боец промахивался, то и в этом была рука бога; к богу восходит мгновенное ослепление светом или препятствие зрению в виде вздымающейся пыли, которые означают смерть. Бог удерживает Ахилла от насилия в ходе военного совета, бог внушает Агамемнону планы военных операций и т. д. Битва людей отражает вместе с тем битву богов, которые разделились на сторонников греков и сторонников троянцев. "Если люди должны принять решение, — пишет В. Отто, — то тому предшествует дискуссия между богами"120. Можно сказать и так: всякая такая дискуссия происходит в нуминозной сфере или разрешается при ее посредстве121. Здесь пора вспомнить о том, что слово "миф" означает "история", "рассказ". У всякого бога есть миф, что значит: о нем не просто рассказывают истории, но он, так сказать, дефинируется через его историю. В этом отчасти отражается человеческая история или, наоборот, человеческая история находит отражение в божественной истории. К примеру, когда Гесиод показывает, как олимпийцы закладывали основы своей власти, победив в тяжкой битве Крона и титанов и заперев их в Тартаре, то из этого вырисовываются те чудовищные перевороты, с помощью которых грекам открылся тот самый мир, который мы называем гомеровским.

==118

 

Г. Муррей в своей книге "Возникновение греческого эпоса"122 выявил различные слои, из которых в конце концов сложился известный нам гомеровский текст. Читая книгу, мы становимся свидетелями процесса, который вел, согласно воззрениям поздней греческой античности, от властвующих в подземном царстве хтонических и кровожадных сил в свет будущей цивилизации; процесса, которым руководит нуминозная причинность. К этому же процессу следует отнести и многократно изображавшуюся на фронтонах храмов битву лапифов и кентавров, в которой при помощи богов лапифы, представители новой человеческой расы, одержали победу над кентаврами, образами звериного варварства. Фрагмент мифического взгляда на историю культуры доносит до нас, далее, тот миф о Дионисе, который повествует о сопротивлении, оказанном ему Пенфеем, или о противостоянии богу женщин Охромены, которых Дионис принуждал к участию в своих оргиях. "В этих историях, — пишет Виламовиц, — заключено воспоминание об отчаянной борьбе против новой религии..."123 А когда сообщается о трудах Аполлона и сыновей Гефеста по строительству дорог и возделыванию земель от Делоса через Афины и до Дельф, где Аполлон убил Пифона и занял место правившей там Геи124, то нашим глазам предстает путь, пройденный в ходе упрочения культа Аполлона. Другой исторический факт, а именно победа Писистрата над афинянами при Паллене, которая открыла ему дорогу в Афины, отражается в мифе как участие богини Паллады в битве на стороне Тесея (не путать с Тесеем — победителем Минотавра). Паллада была той богиней, культ которой Писистрат ввел позднее в Афинах, где она слилась с богиней города, Афиной, хотя каждая из них все еще имеет отличительные черты: первая обитает в Парфеноне, а вторая в Арехтейоне на Акрополе. Это сплетение человеческой истории и мифа о богах и героях можно наблюдать даже в ту эпоху, которая уже не принадлежит седой старине и которой соответствует определенная письменная традиция. Когда, к примеру, Афины воевали с Митиленой за Сигею, которая была отстроена на месте Трои, то это происходило со ссылкой на гомеровские события125. Перед битвой при Саламине был послан корабль на Эгину, который должен был привезти подмогу от Аяксидов, то есть гомеровского мифического рода126. Персидские войны вообще рассматривались в связи с троянскими событиями, которые были известны не иначе как в гомеровском, то есть мифологическом, изложении127.

в) Различия между мифическим и социально-научным пониманием сообщества и истории

В разделе 3 главы IV были сформулированы онтологические основания социальных наук, за исключением их естественнонаучных и психологических компонентов. Тем самым была выделена сфера собственно социальных наук, имеющая своим

==119

 

предметом характеризуемые определенными правилами ситуации, в которых пребывают соответственно группы или индивиды как члены групп. В качестве примера были упомянуты экономические, политические, социальные, юридические, военные, моральные и религиозные ситуации. Такие ситуации, даже если они относятся к сфере материального, с социально-научной точки зрения понимаются как нечто чисто идеальное постольку, поскольку правила, определяющие данные ситуации, суть изобретения и создания людей, подверженные историческому изменению. Даже тогда, когда речь идет, к примеру, об исходных материалах производственного процесса или даже о геофизическом аспекте военной ситуации, люди ведут себя, исходя из общих экономических или военных норм, которые они изучили или задали и которые в целом разделяют с другими людьми.

Миф тоже имеет своим предметом подобные всеобщие правила поведения, поскольку он определяет мышление, деятельность и восприятие членов клана, фратрии и полиса, их обычаи и порядки, а также направляет в присущем ему духе профессии, право, торговлю и поведение людей. Эти восходящие к мифу правила поведения понимаются, однако, не как идеальные изобретения и творения людей, а как действия нуминозных субстанций, которые вносят в сообщество порядок. Поскольку эти субстанции являются сущностями, способными к материализации (к примеру, в качестве бога, принимающего телесную форму), то они, как уже многократно показывалось, суть одновременно идеальны и материальны, индивидуальны и всеобщи, а их собственные имена выполняют функцию общих понятий. Праисторический герой или бог предков присутствует везде, где следуют закону клана, фратрии и полиса, Афина Эргана везде сопровождает горшечное дело, Зевс Ксений освящает своим присутствием гостеприимство, а Зевс Орикий (Horikios) присутствует при клятве и т. п. В социально-Научной же интерпретации такие правила поведения, напротив, обычно определяются с помощью понятий, под которые подводится каждый отдельный случай. Принципиальные различия между мифом и социальными науками прослеживаются и при взгляде на упорядочивание жизни в пространстве и времени, поскольку в этих областях знания принимаются совершенно различные представления о них. Более подробное рассмотрение этого, впрочем, не является необходимым в силу уже ранее предпринятого анализа.

4. Нуминозные сущности как априори мира мифического опыта

Тот, кто хотел бы и далее разлагать нуминозные формы на их элементы, построить на них объяснение или объединить их строго рациональной связью, тот не видит сущности нуминозного и ставит под сомнение его предпосылки. Хотя между различными качествами этих форм и существуют, как уже упоминалось, неко-

К оглавлению

==120

 

торые аналогии (заповедная природа и девственность у Артемиды, например), а также некоторые логические или диалектические структуры (Дионис как бог опьянения и смерти), однако многое остается неразрешимым; скажем, даже для людей мифической эпохи исторические истоки культов, относящихся к нуминозным сущностям, отчасти скрыты мраком неизвестности. Поэтому в рамках мифа не имеет смысла вопрос о том, почему эти формы обозначены так, а не иначе, почему они не выбраны из всего мыслимого мира иным образом. Греки мифической эпохи исходили из них, скорее, как из априори данного им знания о мире. Они везде наблюдали их присутствие и действие. Они жили в мире, упорядоченном и структурированном этими формами, имеющими для греков кристальную ясность. Боги служили грекам алфавитом, который, говоря словами Канта, позволял им проговаривать их опыт. Геродот высказывался в том же духе: "Гесиод и Гомер установили для греков генеалогическое древо богов, дали богам прозвища, поделили между ними достоинства и способности и прояснили их образы"128. А боги уже "внесли во все вещи порядок и каждой определили свое место"129. Еще Платон замечает, что в Гомере видели того, кому Греция обязана установлением божественного руководства жизнью130. Поэтому В. Буркерт называет миф "комплексом повествований, в котором очевидные людям схемы... составляются в многослойную систему знаков, которая по-разному применяется для просветления реальности"131.

==121

 

00.htm - glava09

ГЛАВА VI РЕГУЛЯРНОСТЬ СОБЫТИЙ КАК ???? В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ Содержание предыдущей главы было связано, в первую очередь, с первым пунктом нити рассуждения, разработанной в 4-м разделе главы IV, где рассматривалась разница между мифической и научной структурами предметности. Тем самым были затронуты дальнейшие пункты, в особенности — третий, касающийся психологии и общественных наук. Как я уже отмечал, мир мифических представлений является единым целым; элементы, из которых он состоит, не отделены строго друг от друга.

Завершая сказанное в пункте 3, обращусь к пунктам 2 и 4. В этой связи возникает вопрос: что с точки зрения мифа соответствует научному представлению о законах природы, с одной стороны, истории и общества — с другой. Ответ таков: понятие архе (начала)132.

Архе — это история происхождения. Когда-то некое нуминозное существо впервые совершило определенное действие, и с тех пор это событие идентично повторяется. В первую очередь это относится к явлениям природы.

1. Архе в сфере природы, души, общества и истории

Это, например, все то же рождение моря из Земли-Геи, которая выпускает источники из почвы и ведет их к морю; та же Ночь, рождающая Утро и День; тот же Гелиос, совершающий свой путь по небу и Океану; приносящий весну выход Персефоны из Аида и ее возвращение в Аид, приносящее зиму.

То же справедливо и для человеческой души. Воинственный человек всегда ведет себя одинаково, ибо в нем живет Apec; в воспылавшем любовью — живет Афродита, в практично мыслящем — Афина, в царственном — Зевс; в человеке, играющем на лире, живет Аполлон. Характер человека отмечен богом и, соответственно этому, один — дитя Ареса, другой — дитя Афродиты, третий — Зевса и т. д. Здесь присутствует идентично себя повторяющее мифическое первособытие: эти характеры — характеры божеств, и они возникают из историй, которые о богах рассказываются и которые их же и определяют.

Так же в конечном счете обстоит дело и с правилами в сообществе и истории. Некий бог создает правила поведения для

==122

 

рода, фратрии и полиса; когда-то он впервые их "показал", с тех пор они повторяются постоянно и одинаково. Как мы уже видели, бог сам присутствует в этом повторении, руководит и направляет человека, который предварительно обращается к нему с молитвой.

Точно так же в профессии и ремесле. "Афина изобрела искусство ткачества, — пишет Гронбех, — а Пандора вместе с сестрами первой изготовила для людей одежду из шерсти; это легко увидеть — сестры находятся высоко в крепости и ткут образцовые одеяния для священников. Афина научила людей взнуздывать лошадей и запрягать их в колесницы, это случилось, когда Эрихтоний в первый раз впряг коней в повозку и "показал" скачки"133.

То, что подразумевалось под "архе", мы и сегодня можем еще наглядно лицезреть на западном фронтоне храма Парфенона в афинском Акрополе. На нем представлена борьба Афины и Посейдона за господство в Афинах. Посейдон, дабы продемонстрировать свои притязания на город, дал источник воды, а Афина посадила оливковое дерево и "показала" людям, как добывать масло. Этим, более значительным, действием она победила конкурента. Другим повторяющимся архетипом являются пятьдесят гребцов на тех кораблях, что привела Афина. С ним же связано деление войск и хоров на группы по пятьдесят человек. Стада и жертвенных животных также объединяли по пятьдесят голов134.

Кража Гермесом пятидесяти принадлежавших Аполлону коров также указывает на архетипическую природу числа пятьдесят. "Пахота, — отмечает Гронбех в этой связи, — свершилась на святой земле, на огороженной пашне, которая находилась в Афинах у подножья Акрополя. В Элевсине она называлась "драгоценной пашней". На ней собиралось зерно, используемое для нужд храма. Там же или рядом располагалось святое гумно, весь этот участок был началом и прообразом крестьянского хозяйства. Здесь выросло первое на земле зерно, отсюда оно было дано человеку"135. В связи с жертвоприношением быка в начале полевых работ (Buphonia) он пишет: "Смерть быка была путем быка через смерть к новой жизни и являлась архе или первопричиной полевых работ..."'36 Это архе, по-видимому, связано с Гермесом, на это указывает гомеров гимн Гермесу137. Приведенных примеров должно быть достаточно, Вся общественная жизнь, поскольку она была определена правилами, нормами, стереотипными действиями и т. п., понималась так же, как и закономерные явления природы, а психическое поведение человека — как повторение нуминозного прототипа. Аналогично, важные политические события исключительно настойчиво связываются с историей происхождения, с архе. Война греков с варварами есть война лапифов с кентаврами, война Афин с Митиленой за Сигею — битва за Трою.

Начальные формулы молитв, которые часто начинаются словами "как в давние времена", "однажды давным-давно", "да будет, как прежде", характерны для подобного типа мышления. Таким способом призывается прежнее действие божества в надежде, что оно сейчас повторится и опять возымеет свою силу,

==123

 

ведь только это прежнее действие в качестве архе гарантирует, что вечное божество проявит себя так же.

Обобщая и суммируя, М. Элиаде в этой связи заметил: "Функция мифа состоит преимущественно в том, чтобы развивать отдельные модели всех человеческих ритуалов и всю значительную человеческую деятельность, идет ли речь о рекомендациях в еде, браке, работе или воспитании, искусстве или мудрости". "Тем самым мифы образуют парадигмы всех значимых человеческих действий"138.

2. Архе как последовательность событий мифических субстанций

Для дальнейшего прояснения сущности архе необходимо вспомнить некоторые основные представления поздней греческой философии (в особенности Платона), где, как и следовало ожидать, повсюду можно найти следы мифического мышления. Согласно этим представлениям, например, дерево лишь потому дерево, что оно является частью идеи дерева. Идея дерева присутствует равным образом в каждом дереве, в нем заключена своего рода древесность. Множество, разнообразие и несовершенство отдельных деревьев происходит от того, что неразрушимая вечная божественная идея дерева пронизывает их ткань в качестве субстанции, из которой создано смертное, равно как пространство и время, в которых оно живет. Даже самая точная печать, будучи вдавленной в воск, отпечатывается в нем не полностью139. Так и идея является материальным и единственным существом (которое при определенных условиях может быть увидено), и таким образом она обладает универсальностью именно потому, что идентична во всем, что является ее частью140.

Вообразим себе идею какого-либо предмета природы, как, например, дерево, замененной идеей или типом определенной последовательности событий, например следование друг за другом времен года; представим себе, что каждая весна отличается от другой все новыми растениями, животными, источниками и т.п., которые возникают благодаря ей. Это событие того же типа — воплощение божественного существа, в данном случае — Персефоны, которая проникает в такого рода смертные создания, и мы понимаем, что имеется в виду под воздействием божественного начала в природе. С точки зрения мифа это всегда та же самая весна, которая возвращается каждый год и празднично приветствуется, даже если каждый раз цветут другие цветы; это всегда один и тот же святой день, который родился из ночи, даже если он отличается от предыдущего.

Все, что уже было сказано в 1-м разделе главы V о присутствии и воздействии нуминозного существа как мифической субстанции в явлениях природы, здесь также имеет силу, с той лишь разницей, что в данном случае имеется в виду постоянно повторяющаяся последовательность событий в природе. В принципе их, конечно, нельзя разделять, потому что предмет природы

==124

 

определяется, в конечном счете, типичным поведением, развитием и т. д. Присутствие и воздействие Персефоны, приносящей весну, есть воздействие на смертную оболочку, обязанную своим созданием только божественному событию. Мы вновь узнаем, что мифическая субстанция в форме действия является здесь одновременно единичным, индивидуальным и общим, поскольку она представляет, с одной стороны, действие некоего отдельного нуминозного существа, лица, например Персефоны, а с другой стороны, может проявляться повсеместно. Архе как единственная последовательность событий является не только чем-то индивидуальным, с обобщающим значением, но также и единством идеального и материального. В результате речь в этом случае идет об истории некоего существа с именем собственным, которое берет на себя функцию понятия. Нет какой-то весны, есть весна, определенная действием Персефоны; нет какой-то ночи, за которой следует какой-то день, — есть определенная ночь, за которой следует определенный день.

В связи с душой становится, видимо, еще яснее, что участие в какой-либо повторяющейся последовательности событий понимается как проникновение некоей вечной субстанции в смертное; субстанция эта содержится в индивидууме в виде типичных черт поведения. Многочисленные примеры 2-го раздела главы V показали, как связано духовное событие в мифе с нуминозными "влияниями". Везде, где присутствует Apec, появляется воинственность поведения человека; всюду, где присутствует Афродита, — эротизм и т. д. Психическое архе, является прообразом, самой древней силой, которая может овладеть человеком, потрясти его; и вторжение этой силы в "душу" наиболее сильно ощущается там, где происходят такого рода события. Тот, кто проникается этим, становится theios, исполненным богом. Боги могут так сильно завладеть человеком, что даже выступают в его обличье: Зевс становится Амфитрионом, Афина — Ментором, Apec

— Акамасом, Гера — Стентором, Аполлон — Асием, и т. д.

Греческое слово для обозначения субстанционального вторжения, благодаря которому человек становится частью божества, —— пневма (pneuma). Если дух муз исполняет Гесиода, то он говорит, что они "вдохнули в него божественный голос"141. Похожее происходит и в том случае, когда человек в беде обнимает изображение богов, так что в него переходит нечто от их сущности и силы. Эта сцена встречается во многих трагедиях142. Подобные представления еще долго сохранялись у греков, в то время когда миф давно уже был утрачен. У Еврипида в одноименной трагедии Ипполит говорит: "О божественно пахнущая пневма! Даже в горе слышу я твое присутствие и чувствую себя легче. Ты здесь, богиня Артемида?"'43 Во всех этих случаях божественная эпифания приравнивается к духовному "проникновению". В своем "Федре" Платон рассказывает, что каждый человек создан в своей сущности по образу того бога, который сопровождал его приход в мир для постижения идей. Если это был Apec, то человек будет готов в случае оскорбления пожертвовать собой

==125

 

и даже любимым; если это был Зевс, то человек будет заниматься философией и попытается в том же духе воспитать любимого; то же можно сказать о влиянии Геры, Аполлона и других богов. Платон буквально говорит о фюсис как натуре, сущности соответствующего божества, которую ищет человек. Он создан божеством таким образом, что вынужден постоянно смотреть на божество как на образец для себя и, "одушевляемый", "одухотворяемый" им, он перенимает его "характер" и его "тип поведения". Человек, который почерпнул из бога, хочет, со своей стороны, перенести сущность этого бога на любимого человека, пока человек может быть "частью" божества144. Наконец, здесь необходимо вспомнить о том, что привычное в наши дни выражение "влияние" в области психологии этимологически происходит от слова "вливание" божественных сил в человека и проявляет этим свое мифическое происхождение145.

Сказанное выше показывает, что архе общества и истории также не являются просто перенимаемыми образцами, но буквально повторяются в каждом основанном на них действии. На это совершенно ясно указывает молитва, призыв соответствующего божества и принесенная ему жертва, что предшествует намеченному "архаическому" действию. Молитва, воззвание и жертва доказывают присутствие божества, без которого дело обречено на неудачу. Оно удается только с его помощью, только в том случае, если божественная субстанция вливается во френ человека, и благодаря этому воспроизводится правильная древнейшая последовательность событий. В известной степени бог водит рукой человека, как учитель рисования — рукой ребенка. И происходит это всегда одинаковым, первозданным образом.

3. К различию между научными понятиями "закон природы" и "историческое правило", с одной стороны, и мифическим представлением об архе — с другой

Еще раз напомню, что предметы с научной точки зрения посредством понятий подчиняются законам и правилам; с точки зрения мифа они связаны нуминозными именами, соответствующими архе. Речь идет об именах собственных тех божественных существ, история происхождения которых представляет соответствующие архе. Законы природы относятся к материальной области, исторические правила — к идеальной; архе же всегда объединяют обе сферы.

Архе является единственным в своем роде событием, которое постоянно и неизменно повторяется. Законы же природы и правила — нечто общее. Таким образом, можно сказать, что начало

— это конкретное, а закон природы и правило, поскольку они оторваны от чего-либо индивидуального, — нечто абстрактное. Мифическое мышление объединяет здесь общее с особым. Так как, с одной стороны, начало влияет на все, с другой стороны

— вместе с ним воздействует идентичное и единственное явление и то же самое божественное существо. Разделенность общего

==126

 

и частного в случае законов природы и истории находит выражение не в последнюю очередь в том, что частное выступает там в качестве переменной. Такие переменные попадают в функциональное отношение друг к другу, поскольку законы природы и исторические правила регулируют изменения и отношения предметов между собой. При этом предметы представляют определенные элементы данной области, на которые эта область предварительно была разложена. Архе же является единым явлением. Оно содержит историю некоего существа, последовательность действий и событий с началом и окончанием, причем замена этого существа переменной невозможна, поскольку это существо не связано с другими законом, отделяющим его от них. История такова, какова она есть, ее нельзя сократить до каких-либо пределов, нельзя ни в чем растворить, ничем объяснить; она, как нечто единое, сама является схемой объяснения.

Другое, до сих пор ни разу не отмеченное отличие, состоит в том, что законы строго отделены в материальной природе от всех целенаправленных конечных процессов. (При этом мы отвлекаемся, как уже упоминалось ранее, от чисто методологическиэвристических точек зрения, которые играют известную роль, например, в биологии, если речь идет о целесообразности процессов.) И напротив, там, где, как в мифе, совпадают идеальное и материальное, там все имеет свою цель. Ночь, которая рождает день, имеет целью принести свет в мир, Гелиос должен мир прогреть'46; Персефона должна присоединиться к договору между Зевсом и Гадесом, основывающемуся на признании сфер влияния. Гадес овладел богиней на Земле, в сфере влияния Зевса, в то время как Персефона в тот момент, когда она ела пищу Гадеса, была обозначена им и не могла больше навсегда оставить его мир.

В этой связи нужно в заключение указать на то, что архе бога одновременно называется его "номосом" (nomos). Nomos происходит от nemein, "делить", "выделять". Например, одно из архе, миф о разделе мира между сыновьями Кроноса, а именно Зевсом, Посейдоном и Гадесом. Зевс получил небо и землю, Посейдон — море, а Гадес — подземное царство. Тем самым каждое архе показывает на номос (часть). Номос через посредство сферы влияния бога выражает, таким образом, его личную сущность, его субстанцию. Номос обречен на зависимость от Мойры, несогласие с которой влечет за собой наказание и месть Немезиды. Это относится не только к людям, но и к богам. Когда в "Илиаде" Посейдон спорит с Зевсом о границах их сфер влияния, он предупреждает его словами, что хотел бы остаться в своей третьей Мойре, то есть в своей третьей части147. Архе и номос имеют юридически-моральное значение, они рассматриваются как выражение справедливого природного порядка. И здесь заметно также представление о целесообразности в природе, совершенно чуждое естественной науке*.

Перевод VI главы выполнен при участи А. Краснова.

==127

 

00.htm - glava10

ГЛАВА VII ВРЕМЯ В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ Архе не является событием во времени и не содержит объектов, которым в данное время приписывается определенное место с помощью законов или правил, к примеру, "раньше" или "позже"; оно не сводится, как это было уже отмечено, к таким элементам, законам, правилам или временному контексту и совсем этим не объясняется; оно, как целостный гештальт, представляет собой историю. Однако поскольку оно, с другой стороны, рисует ход времени, из которого элемент времени не может быть изолирован, то оно должно быть названо временным гештальтом. Архе является поэтому не только схемой объяснения некоего процесса, коль скоро оно определяет и создает его, но конституирует и его временной ход: являющаяся в архе временная последовательность событий наполняет его содержание. Архе является, так сказать, парадигмой этой последовательности, повторяющейся бесчисленным и идентичным образом. Речь идет об идентичном повторении, так как это — одно и то же священное первособытие, которое повсеместно вновь происходит. Это событие буквально вновь и вновь привлекается в мир, оно не является всякий раз новым вариантом или серийной имитацией некоего прототипа. Мысль о том, что бог станет делать то же самое бесчисленное количество раз, была бы несовместимой с представлением, которое сложилось о нем у людей, и именно это повторение некоего прасобытия, его вечность в настоящем составляет его святость.

Мифическое время является циклическим вследствие этого идентичного повторения событий. Однако в этом случае существует два вида циклов. Один из них архе делит на времена года, примером чего может служить приход и уход Персефоны; другим типом является архе гончарного ремесла как ритуального действия. Первый случай мы можем обозначить серией букв ABCDA, а второй — серией букв ABCDAEFGAHIJA. Отдельные буквы символизируют события, а серия букв, по крайней мере частично, как мы еще увидим, обозначает направление времени. Итак, для ABCDA мы можем установить осень, зиму, весну, лето, осень. Для ABCDAEFGA и т. д. "А" представляет единство ритуального процесса гончарного производства, в то время как разные буквы между "А" показывают, что здесь не повторяется один и тот же процесс, как в случае с временами года, но его перемежа-

==128

 

ет нечто иное. (Причем из соображений простоты здесь частично употреблены одинаковые буквенные множества.)

Следует, однако, себе уяснить, что последовательность ABCDA в точном смысле заканчивается на "D", а не на "А", которая в начале и в конце последовательности символизирует идентичное событие. Они могут совсем не различаться, и следовательно, "А" также может не повториться в действительности. Таким образом, нельзя сказать, что в цикле ABCDA "D" раньше, чем "А", или "А" позже, чем "D": "А" неизменно изображает начало цикла. Соответственно все "А" в серии ABCDAEFGA и т. д. представляют собой то же самое, идентичное событие, и все эти "А" не повторяются, но всегда являются тем же самым исходным пунктом, тем же самым первособытием, из которого различные циклы типа ABCDA, AEFGA и т. д. берут начало. Поэтому я называю серии типа ABCDA моноциклически направленными, а серии типа ABCDAEFGA полициклически направленными. Нижеследующие рисунки позволяют это пояснить. Они также показывают, что в случае с полициклами BCD и EFG нет сквозного направления времени, но каждый круг выражает такое направление для себя. Это призвано выразить то обстоятельство, что всякая последовательность событий, в которой появляется "А", возвращается к одному и тому же прасобытию, но то, как отдельные последовательности событий организованы между собой, не играет в данном случае никакой роли.

 

 

 

 

Моноциклически направленная серия

 

Полициклически направленная серия

 

1. Священное и профанное время

Грек мифической эпохи живет не только в таких циклических отношениях времени, которые характеризуют архе, но как смертный, он знает также и то время, которое является необратимым и течет из прошлого в будущее так, что прошедшие события уже не существуют, а будущие еще не существуют. Это время той "земной оболочки", в которую проникает мифическая субстанция в качестве архе. Это время, которое не знает ничего вечного, 5 К. Хюбнер

==129

 

покорено "временностью" и в котором все движется навстречу смерти. Таким образом, человек мифической эпохи жил в двух измерениях времени, а именно в священном времени, которое он называл "zatheos chronos", и в профанном, обозначаемом просто "хронос" (к этому я еще вернусь подробнее). Как смертный, он неизбежно воспринимал мифические циклы в рамках профанного времени, мифическое время впрессовано в необратимое профанное время. Следовательно, для него существует время "до А" и "после А" в цикле ABCDA, так же как и время "после D", и цикл не заканчивается "D", но начинается всякий раз заново так, что из этого получаются последовательности типа AlBiCiDi, AiB2C2D2 и т. д. Затем смертные считали, как часто повторяется каждое событие в цепи, и так они отсчитывали прошедшие священные времена года и годы. Таким же образом они могли отсчитывать повторение "А" в полициклической цепи.

Строго говоря, разговор об "идентичном повторении" архе содержит в себе некое противоречие. Тем не менее оно исчезает, если говорить только о двойном измерении мифического времени: архе постоянно повторяется, ибо оно является действующим в рамках профанного времени. Но оно остается идентичным себе, поскольку оно принадлежит вечному миру, недоступному смертным. Если рассматривать архе некоторым образом с "внешней позиции", то есть с позиции смертных, тогда оно подлежит счету; однако при наблюдении с "внутренней позиции", то есть из божественной перспективы, дело обстоит иначе, речь идет о тождестве самому себе. Это означает, что каждое событие цикла происходит только однажды и более никогда. С другой стороны, нуминозный цикл и его последовательность событий никогда не перестает существовать, будучи действительно замкнутым циклом. Он мог бы перестать существовать лишь в том случае, если его втиснуть в необратимое, открытое время, в котором в цепочке ABCDA существует "перед А" и "после А". Если же в цепочке божественных событий ABCDA и есть "раньше" и "позже", именно потому что она является некой последовательностью, то все же нельзя сказать, что какие-то из этих событий уже или еще не существуют или что в ней существует некое выделенное "теперь". Скорее можно сказать, что в божественной сфере всякое событие этой последовательности существует вечно. В пределах священного времени не существует течения времени.

Наглядно это можно выразить и так: профанное время имеет отверстия, в которые вечность архе просвечивает и проникает. Хотя все смертное идет своим необратимым ходом, но в нем действуют неизменные прасобытия.

2. Мифическое время в отражении поздних греческих логографов, генеалогов и мифографов

В предшествующем разделе была сделана попытка дать систематическую реконструкцию мифических представлений о времени. Само собой разумеется, что здесь речь может идти только

К оглавлению

==130

 

о реконструкции, поскольку, как я уже пояснил в начале главы V, человек мифической эпохи не мог быть философом, который бы рефлексировал по поводу своей жизни. По этой причине он не мог также размышлять о своих представлениях о времени, так как он не имел независимого от мифа понятия времени. Даже там, где была предпринята первая попытка систематизации мифа, а именно у Гесиода, слово "время", насколько я вижу, совсем не встречается. И это несмотря на то, что он описывает историю возникновения мира и генеалогию богов! Мой очерк мифических представлений о времени основывается прежде всего на роли архе, которая, как я надеюсь показать, достаточно раскрывается из общего контекста греческой истории культуры. Я рассчитываю тем самым попасть в унисон с сегодняшними исследованиями мифа, что могут подтвердить ранее приведенные мною цитаты. Здесь я привлекаю лишь те источники, которые до сих пор еще не учитывались. К ним принадлежат так называемые логографы, мифографы и генеалоги VI и V веков до н. э., а также и великие греческие философы. Все они пытались тем или иным способом сконструировать понятие времени, которое уже сильно приближается к нашему; но они делали это, отчасти споря с мифическим представлением о времени, которое они еще застали. Поэтому из их трудов можно многое почерпнуть.

Среди логографов, генеалогов и мифографов можно выделить группу, которая пыталась привести миф к "логосу", придать ему таким образом систематический порядок, соответствующий возникающему рационализму. К этому относится не в последнюю очередь и попытка привести мифические истории в прямую связь с обычным временем при помощи по возможности непрерывных генеалогий. Тем не менее при этом они еще частично остаются в плену старого способа мышления.

Особенно явственно обнаруживается это у Перекида (VI в. Ц. до н. э.). Я выбрал из его фрагментов один особенно впечатляющий пример, а именно его описание мифа о Геракле. Оно II, гласит: "Придя в Тартессо, он (Геракл) отправляется через Землю и море к Атласу и велит ему принести яблоки Гесперид. Атлас же кладет Гераклу небо на плечи, получает у Гесперид яблоки и снова принимает на себя небо. Геракл же выхватывает яблоки, отправляется в Микены к Эврисфею и показывает ему яблоки"149. "Реальная Энциклопедия науки о классической древности"150 так характеризует стиль Перекида: "Связи современности с героическим событием выражаются в том, что Перекид употребляет настоящее время, когда он говорит о далеких мифах, чье содержание является современным в своей основе. Его языку присущ энергичный характер, который должен действовать и в самом деле действует так. Основные предложения следуют одно за другим; подобно тому как на старых изображениях фигуры людей стоят рядом, вовсе не связанные друг с другом, так и каждое предложение, лаконичяое и емкое, стоит за человеком, а следующее представляет его противника. Широкие

==131

 

определения (придаточные предложения) ограничены до минимума; он избегает объектных аккузативов, которые само собой разумеются. Каждая психологическая связь несостоятельна, только внешний факт представлен со стихийной силой. Длинные генеалогические цепи даны в простейшей форме, без всякого украшения речи и без малейшего разнообразия. Именно потому, что за всем этим действительно стоит полная сил личность, она исчезает за делами, которые в их огромном масштабе должны воздействовать через простоту предложений"151. На самом деле это форма выражения архе, происхождения и прообраза того, что, канув в прошлое и восходя к незапамятным временам, все же действует в вечном настоящем и при определенном содействии героев может стать подвижной и потому проникающей в действительность парадигмой. Этот стиль присущ литургическому канону, чтение которого обладает торжественной и сакральной важностью.

И тем не менее тексты Перекида относятся -к тому времени, когда уже появилось стремление "рационализировать" миф. Каким бы архаичным ни казался стиль Перекида, трудно не видеть того, что отныне текст пишется прозой. Происходит дистанцирование от поэтов. "Богам все было приписано Гомером и Гесиодом", — сетует Ксенофан152, а Гекатей (VI в. до н. э.) подчеркивает, что он рассказывает миф так, как ему "кажется правильным", он рассказывает "logos eikos", нечто истинное: "поскольку истории греков кажутся мне разнообразными и забавными"'53. "Eikos", очевидно, было в это время ключевым словом. Мы находим его также у мифографа Гелланика (V в. до н. э.), который тем самым пытается подчеркнуть свое предпочтение естественного и разумного перед фантазией и поэтической выдумкой. С тех пор "демифологизация" разворачивается широким фронтом. Благодаря Гекатею из адского пса Цербера получается обыкновенная ядовитая змея, Геракл привозит быков Гериона не с далекого острова на Востоке, а из близкой Амбракии, и, естественно, он не один выступил против царя Авгия, а вместе с эпирами, и это только несколько примеров.

Миф не был отброшен, он был лишь "разумно" объяснен. Поэтому архе должно было пониматься как естественные события, которые имеют свое место в потоке проходящего профанного времени. С этим было связано, как уже отмечалось, создание непрерывных генеалогий, отчего труды логографов и мифографов также названы "генеалогиями". Таким образом, все мифические родословные древа были втиснуты в одну систему, пропуски в которой часто искусственно заполнялись, а противоречия разрешались порой насильно. Гелланик для этой цели придумывал целые родословные. То, что его рискованные экстраполяции и интерполяции не были научно обоснованы, по-видимому, смущало его меньше, чем неспособность мифов приспособиться к подобным попыткам их сквозного упорядочивания.

Сначала были сделаны наброски отдельных генеалогий легендарного мира, да и то только в последовательности родов, а не

==132

 

во времени. Затем перешли к системам родословных и постепенно приступили также к более точной датировке. Этому служила поначалу выбранная самим автором отправная точка, позже время мифических событий стали исчислять по олимпиадам. Только тогда была предпринята попытка генеалогически преодолеть чудовищные временные разрывы между миром мифа и современностью. Особым новатором здесь представляется Гелланик, который в своем "Hierai" выработал основы для последовательного нанизывания исторических событий, используя при этом последовательность поколений жриц Геры. Типичным для этого развития является также следующее сообщение, которым мы обязаны Геродоту: "Как-то незадолго до этого летописец Гекатей в Фивах высчитал свою родословную и возвел происхождение своего рода в шестнадцатом колене к одному из богов, как к прародителю. Но жрецы Зевса сделали с ним то же самое, что проделали когда-то и со мной... Они привели его в исполинский храм и показали ряд колоссальных деревянных фигур, перечисляя их... Ибо каждый верховный жрец выставил там уже при своей жизни собственную статую. В случае со мной жрецы пересчитали и показали их одну за другой в доказательство, что сын следует за отцом. Так они прошли всю череду, от изображения последнего умершего до начала. А Гекатею, который утверждал в своей родословной, что в шестнадцатом колене происходит от бога, они доказали со своей стороны невозможность происхождения человека от бога на основе подсчета поколений. Их взаиморасчеты гласят, по их словам, что каждый колосс означает Пиромиса, каждый из которых происходит от другого, причем это доказывают целых 345 таких статуй. Но несмотря на это, они не восходят ни к какому богу, ни к какому герою"154.

Что же показывают нам все эти критические труды логографов, генеалогов, мифографов и историков? Они показывают, что в мифической культуре господствовало выросшее в этой культуре и с ней полемизировавшее представление о времени, совершенно отличное от более поздних и от наших представлений о времени. Можно лишь догадаться о силе противодействия, на которую они (мифографы и др.) натолкнулись, когда наблюдаешь их пафос, пыл, усердие и полемические выпады, с какими они пытались привить мифически мыслящим людям нечто, что было для них совершенно чуждым, а именно нанизать все события на нить профанного времени, связать их внутри него, датировать, с тем чтобы "спасти" действительность легендарного мира (позже философы обычно любили называть труды такого рода Sozein ta phainomena, спасение явлений). Такое спасение, очевидно, не было нужно мифическому человеку, да он и не задумывался над этим. Никому, по-видимому, и в голову не приходило, что в мифах речь идет о какой-либо вере, которую можно подтвердить или в которой можно сомневаться, которую следует как-то обосновать. Это означает, что ее истина лежала для человека на поверхности. А то, что лежит на поверхности, то можно "увидеть", но "увидеть"

==133

 

можно только настоящее. Таким образом, старания логографов, генеалогов, мифографов и историков позволяют заключить, что архе понималось как современность, а именно как современность священного прошлого. То, что, по мнению мифографов и др., нуждалось в объяснении, что должно быть обосновано и спасено, а именно образ времени в мифе, для мифического человека было, видимо, напротив, как раз средством всякого объяснения.

3. Следы мифических представлений о времени у Платона и Аристотеля

Платон рассказывает в "Тимее", что Бог создал мир как совершенный шар, который вращается вокруг самого себя155. Это позволяет ему целиком проникаться мировой душой, ведь мировая душа "обволакивает" даже его наружную поверхность'56. Эту душу Платон называл средним членом, стоящим между вечно самотождественным и "иным". Под первым он понимает бога и идеи, под вторым — разнообразие и изменчивость чувственного мира. Этот средний член "состоит" из самотождественного и иного157. Совокупность мировой души, пронизывающей тело, Бог разделил по пропорциям, которые соответствуют пифагорейским гаммам, на различные части, каждая из которых состоит из той собирательной субстанции, которая соединяет самотождественное и иное158. Все части он связал в общей сложности в два круга. Оба эти круга он привел в такое положение, в котором находятся по отношению друг к другу небесный экватор и эклиптика, и придал им также вращательное движение'59. (Здесь не существенно, что Платон явно не говорит об эклиптике и небесном экваторе, так как связь очевидна.) Отныне Бог называет небесный экватор самостью, а эклиптику инакостью160. При этом, очевидно, имелось в виду, что первое ближе к вечности, ибо определяет вращение неизменных и неподвижных звезд, а второе дальше от вечности, ибо содержит поступательное движение Солнца в течение года и тем самым нечто изменчивое. По этой же причине круг небесного экватора остается неделимым, в то время как круг эклиптики расщеплен на семь неравных кругов, имеющих различную скорость161. Платон говорит об эклиптике, что она "правильно вращающаяся", "orthos ion", а о небесном экваторе — что он "хорошо вращающийся", "eutrochos"162. И хотя Бог хотел сделать мир по своему образу и подобию, но не мог придать становящемуся, "иному" природу своего вечного существования. Поэтому он сделал "движущийся образ вечности, чем одновременно упорядочил небеса, из которых и создал в единстве пребывающей вечности вечный образ, изменяющийся по числу, который мы назвали временем. Ведь пока не возникло небо (Уран), не существовало ни дня, ни ночи, ни месяцев, ни лет. Но затем он вызвал к жизни их древо становления (Генезис). Поскольку все они являются частью времени, а "было" и "будет"

==134

 

стали формами времени, то их нельзя переносить на вечное бытие. Мы говорим: "Это есть и будет", в то время как ему присуще в действительности лишь бытие, а "было" и "будет" можно говорить только о поступательном становлении во времени. Под всем этим становлением подразумеваются только формы, подражающие Вечному и вращающиеся в кругу времени согласно числу"163. Но мы определяем время по Солнцу, Луне, планетам, и потому они были созданы Богом и размещены в семи кругах, которые он уже заранее сделал из эклиптики164.

В рассказе Платона о творении мира можно ясно распознать мифические элементы. Мир — это нечто идеальное и материальное одновременно. Мировая душа является субстанцией, которая наполняет и "обнимает" космос. Поэтому в каждой его части мы находим нечто среднее между божественно-вечным и смертностановящимся, и оба даже неразрывно проникнуты друг другом. Далее, существует последовательность событий, а именно вращение небес и эклиптики до сотворения небесных тел. Эта последовательность событий имеет вневременной характер, поскольку не может быть определена при помощи серийного отсчета. Это точно соответствует той форме времени, которую, как мы уже видели, имеет архе, в отличие от формы профанного времени смертных, установленной именно посредством отсчета. Тем не менее у Платона Космос отличен от архе, поскольку он больше не является уже непосредственным явлением божества, а только его отражением. Это отражение, которое, с одной стороны, носит черты "священного времени", но, с другой стороны, является только отражением вечного, есть нечто неподвижное. По этой причине непрофанная форма времени Космоса вложена в профанный гештальт Урана: с созданием Солнца, Луны и планет возникает, как говорит Платон, движущийся, живой образ вечности во временном, подлежащем серийному отсчету круговороте небес. Живость земного основывается как раз на том, что смертное, вечно становящееся и проходящее, то есть профанно-временное пронизано и ведомо вечным, священно непреходящим и самим в себе движущимся.

Различие между священным и профанным временем, имеющее решающее значение для мифических представлений, находит свое выражение также и у Аристотеля.

По его мнению, каждое изменение основано на движении относительно некоторого места, так как само качественное изменение в конечном счете сводится к разреживанию и сгущению, а значит, к пространственному сближению и удалению. Однако каждое движение, как он полагает далее, имеет причину, а цепь этих причин должна где-то иметь конец, то есть последнюю причину, которая приводит все в движение, не будучи сама подвержена движению. Но что двигает, не двигаясь само? Это нечто превозносимое, нечто любимое. Таким образом, последняя причина, как нечто любимое, приводит все в движение, hos eromenon. Итак, мир для Аристотеля — это нечто вечное, и, следовательно, последняя причина двигает все в вечность.

==135

 

Однако то, что непосредственно под ее воздействием двигается, само должно иметь вечное движение. Подобное мы наблюдаем в действительности: это — "неподвижные" звезды. Мы должны вследствие этого допустить, что существует нечто, что из любви к последней причине, к Богу, гонит их вечными кругами всегда с одной и той же скоростью через эфир. Благодаря этому другим сферам придается круговращательное движение, которое является менее регулярным, ибо его непосредственная причина не неподвижна. Мы можем наблюдать это на движении планет. И эта нерегулярность все увеличивается от сферы к сфере, пока, наконец, в самом низшем регионе, а именно на Земле не становится преобладающей. Существом же, которое двигает всякой небесной сферой, является Бог, поскольку только Бог способен вызвать подобное движение и его гармонию из любви к Высшему.

Однако боги и соответствующие им движения находятся у Аристотеля вне времени, как и все вечное вообще165, и таким образом они также не зависят от масштаба и размера времени166. Аристотель заходит еще дальше, говоря, что время не существовало бы, не будь души, которая в состоянии измерить временные отрезки'67. А следовательно, временность, которую мы наблюдаем в небесном движении, является только выражением нашей смертной, измеряющей время души, в то время как то, что она измеряет, пребывает в вечной длительности.

Аналогия с временной формой архе вновь лежит на поверхности. Архе содержит последовательность событий, но не существует в определенном времени. Оно — нечто вечное, отрешенное от мира, но в то же время оно может предстать нам в форме обычной временности. Таким образом, звездное небо является для Аристотеля чем-то безвременным, даже если бы он был способен представить нашу смертную, преходящую душу только в рамках профанной временности.

Греческая философия унаследовала свои основные проблемы от мифической эпохи. Ее Логос не упал с неба, а образовался в споре с мифом, который он преобразовал, но отнюдь не снял радикально. Греческую философию невозможно понять без ее мифических корней. Она в принципе придерживается единства идеального и материального; психическое принимает субстанциальные формы, материальное редко полностью изолировано от психического. Повсюду еще ощущается противоречие между смертным и божественно-вечным, между временным изменением и временной самотождественностью, между Генезисом и Usia. И даже там, где они строго отделены, вечность пронизывает преходящее, участвуя в нем, как бы то ни выглядело в частностях. Греки неизменно придерживались убеждения, что божественное и вечное проявляются в законах природы и в законах и правилах общественной жизни человека, пусть даже в образе профанной временности. Итак, хотя Логос философов во многом глубоко преобразовал идею мифической эпифании бога, так, например, из богов возникли платоновские идеи, но следы мифа все еще ясно различимы повсюду.

==136

 

4. К литературе о мифических представлениях о времени

Тому, кто пытается вникнуть в мифическое мышление, мифическое представление о времени уже приготовило большие трудности. Весь наш современный ритм жизни более, чем когда-либо ранее, имеет установку на быстрое изменение, на все преходящее и смертное. А потому я хотел бы дополнить предшествующие разработки рядом цитат из самых ранних и последующих исследований мифов, чтобы, с одной стороны, показать, что по поводу мифических представлений о времени, ставших предметом научного исследования, вообще-то господствует согласие, а с другой стороны, придать наглядную глубину моему систематически-абстрактному и философскому изложению.

"Люди, — пишет Гронбех, — были современниками большого прасобытия, эта одновременность изначально придает смысл сперва маленькому слову "proton", а затем и чему-то более подробному, "ex arches". Афина была той, кто впервые показал оливковое дерево"168. "Греки... видят нечто, чего мы не в состоянии увидеть, и поэтому их мысли движутся совсем в другом измерении, так что никакой общий знаменатель не может быть найден. В наших глазах грек живет в двух плоскостях. Время праздников не содержится в потоке времени, а лежит вне его, или, вернее, над буднями; как высокое плато, с которого река времени низвергается в долину мгновений. Из этого архе развертывается время; здесь, на священном месте, созданы События, История... При рассмотрении духовной жизни греков мы должны пересмотреть не только наши понятия, но и наш опыт"169. "То, что мы называем мифом, является, таким образом, историей, которая так же правдива и достоверна, как наша собственная; но миф соответствует совершенно иному жизненному опыту, он никогда не переходит в хронологическое или генеалогическое повествование, то есть в историческое сообщение в нашем смысле. Перспективы настолько различны в корне, что никакая уловка не в состоянии привести их к общему знаменателю"170. Благодаря этому драма и сага получают, казалось бы, сбивающую с толку многозначность; этой путанице соответствует наша неспособность пережить, понять архе, ибо "мы всегда воспринимаем историю как прямую линию, а ее события — как равнонаправленные нити в ее ткани"171. "Если мы хотим следовать образу мыслей греков или, вернее, их опыту, то мы должны примириться с тем, что наше понятие времени претерпит революцию. Мы непроизвольно воспринимаем время как поток, который проистекает из неизвестного и неудержимо течет навстречу столь же неизвестному будущему; и в этом потоке времени плывут люди и их история... Началом является некий пункт, который мы произвольно выбираем. но мы знаем, что перед этим началом лежат другие начала в бесконечном времени. Как мы уже видели, греки жили в сфере совершенно другого опыта, с их точки зрения, время не являлось

==137

 

пространством для происходящего, но было самим этим происходящим"172.

То, что я здесь вместе с Гронбехом называл "архе", обозначено в "Реальной энциклопедии науки о классической древности" в статье "Миф" словом "Aitia". В качестве примеров там перечисляются: обман Прометея, битва Аполлона с драконом, кража быков Гермесом, рождение Афродиты и т. д. Здесь течение времени прекращается, в то время как в остальном оно, в смысле внутреннего опыта, продолжает течь. "Невозможно до конца понять, как это время в одном случае течет регулярно, между тем как применительно к другим событиям оно кажется неподвижным... В Aition прерывается течение времени..."173 Это верно замечено, и все это можно понять до конца, если выводить, как мы пытались выше, взаимодействие священного времени в архе и профанного времени в мире смертных из всеобщих взаимосвязей мифического мышления.

X. Френкель указывал в своем исследовании о "Восприятии времени в древнегреческой литературе"174 на то, что Гомер не знал никакой точки времени, а всегда только длительность. Время никогда не являлось субъектом, а только чем-то при событиях. Да и сама длительность упоминается только тогда, "когда кто-то задерживается, или скрывается, или отделен, или блуждает на чужбине, или остается в неведении о чем-то, если кто-то должен мучиться, или предаваться бесплодным жалобам", словом, если происходит событие "негативного рода"175. Итак, время выступает на первый план только там, где происходит нечто преходящее, несущественное; напротив, для великих и героических событий "Илиады" и "Одиссеи", в которых происходит божественная история, время не играет никакой роли. Эти события являются для Гомера отделенными от профанного, вечным настоящим, своеобразным "избытком времени". Поэтому у Гомера, как установил Френкель, "нет никакого интереса к хронологии, ни к относительной, ни к абсолютной"176. Даже там, где называются определенные числа, такие, как 12 дней, Новый год и т.д., они мыслятся как "ни к чему не обязывающие", а не как основание для вычислений и синхронизации. Они обозначают в целом лишь порядок величины и символизируют своей кажущейся точностью просто достаточную длительность события177. "Еще не существует твердых временных рамок, которые охватывали бы эпические события и привязывали каждое из них к своему месту... Вещи не нуждаются во временной среде, чтобы с ее помощью найти друг друга и упорядочиться. Они действуют Непосредственно друг на друга и необычно отчетливо и ясно проходят мимо наблюдателя их, не давая почувствовать атмосферу времени как нечто, что, кажется, существует лишь само в себе и подчиняется только своей собственной логике и механике"178. Эти соображения Френкеля являются точным описанием прообразов и архе, которые принимают участие в профанном мире и времени и накладывают на них свой отпечаток. "Но если

==138

 

мы хотим серьезно реконструировать хронологию, — добавляет он, — то мы вообще не выйдем за пределы мотивов". К примеру, "Илиада" начинается с середины Троянской войны, действие второй книги разыгрывается, очевидно, в последний год войны, а в третьей неожиданно находится первое сражение войны. В "Одиссее" один и тот же совет богов падает на первую и пятую книги: Гермес должен идти к Калипсо и добиться того, чтобы она освободила Одиссея. "Является ли этот совет тем же самым, что и в первой книге, только рассказанным еще раз, или же это другой, второй совет, остается невыясненным. Текст не дает повода однозначно ответить на этот вопрос. Да он и вообще не должен так стоять. Достаточно того, что дела движутся дальше"179. Но вопрос не только не должен стоять, он даже не может быть поставлен, так как речь идет о божественном совете, который происходит в измерении "священной последовательности времен". Он не является обычным, подлежащим датировке событием, его настоящее никогда не истекает, несмотря на то что событие "однажды" произошло. Это является причиной того, что Гомер не говорил, скажем, так: "Я возвращаюсь теперь к совету богов из первой книги" или "Тем временем совет, касающийся Гермеса, привел к следующему..."

Похожие наблюдения сделал Френкель и в отношении Пиндара. Он пишет: "Его изображение событий также постоянно вмешивается в прошлое и не боится сталкивать друг с другом различные степени настоящего и прошедшего таким образом, что это плохо согласуется с нашим чувством времени. Так, он может игнорировать последовательность времен и часто делает это"180. В отличие от Гомера, выражение "хронос", "время", у Пиндара играет гораздо большую роль, но и у него оно выступает на первый план, главным образом когда речь идет о судьбе смертных. Большинство мест в стихах Пиндара, в которых идет речь о времени, касаются тревожного ожидания грядущего: "Пусть милостивым будет будущее"181. "Пусть грядущее не помешает своим olbos"182. "Co временем и на великих находится сила"183. Но там, где Пиндар сочиняет пайян (гимн) для теоксений, праздника угощения богов в Дельфах, там он явно говорит о "священном времени", о "zatheos chronos"184. "Времени, — пишет Г. Небель в своей книге "Пиндар и Дельфы", — в культе было предоставлено место в эпоху возникновения мира"185. "Бессмертие... это пребывание в истоках. Боги очевидно обладают вечностью по своей природе, к человеку же она прикасается лишь издали, через события: он снова и снова тонет во времени"186.

Э. Кассирер замечает: "Мифу чуждо разделение... целостной ткани времени и включение ее в твердо установленную систему, в которой каждому событию соответствует одно и только одно место"187. Но это, конечно, имеет силу только в случае, когда некая вечная временная форма вторгается в мир становящегося и сливается с ним. Это мифическое истолкование регулярного хода природных событий, связанное

==139

 

с архетипическим гештальтом времени, которое имел в виду ?. ?. Корнфорт, говоря: "Значение придается сходству, родству и материальной непрерывности событий, а не их временной последовательности. Таким образом, изначальное понятие причины является не временным, а статичным, чем-то одновременным и пространственным"188. Это впечатление и в самом деле напрашивается, если понимать происходящее по принципу сходства и аналогии как участие в архе, чей ход не встраивается, как уже было показано, в поток времени.

Как уже упоминалось, я перенял выражение "временной гештальт" для обозначения архе у Кассирера. То, что я подразумеваю под ним то же самое, что и он, показывает следующее место из его работы "Философия символических форм". Он пишет применительно к мифу, что "в установке пограничной и разделительной черты времени речь никоим образом не идет о придуманных конвенциональных знаках", типа последовательности времен года, "а о том, что отдельные временные отрезки в самих себе обладают качественной формой и своеобразием, собственной сущностью и действенностью", — как раз не подлежащее никакой редукции действие архе. "Они не стоят ни в какой простой и экстенсивной очередности, но каждому из них соответствует интенсивная наполненность..." "Вообще мифическое время... постигается вполне качественно и конкретно, а не количественно и абстрактно. Для мифа не существует время "само по себе" — типа непрерывной временной среды, — "но всегда существуют только определенные временные гештальты. Тем самым временное целое делится... определенными тактовыми штрихами. Но эти отрезки... непосредственно ощущаются и не подлежат измерению или счету"... скажем, в смысле метрики. "Ритуал тщательно заботится о том, чтобы отнести определенные сакральные акты к определенному времени и временным отрезкам... "священные времена"... прерывают равномерный ход происходящего"189.

Впрочем, нерасторжимая связь времени с его содержанием имеет силу и для профанного, подлежащего счету времени, что было замечено также Г. Крюгером. Он пишет: "В то время как современная, определяющаяся ньютоновской физикой точка зрения принимает время за нечто "пустое", автономное, рассматриваемое как объект чистого созерцания, как формулировал это Кант, — античным мышлением время понимается конкретно, как время существующего: более первичное, чем длительность и исчезновение живого существа, чьим временем жизни оно является. Это означает также и слово "вечность" — зон, первоначально "время жизни". (если грек говорит о всеохватывающем мировом порядке вообще как о ???????, то он имеет в виду "длительность существующего", а именно "длительность небес"190. Мифы народов, замечает А.Бомлер, "сохраняют еще нечто от того периода человечества, где сознание времени еще не было господствующим"191.

К оглавлению

==140

 

"В "эфемерных людях" Архилоха, — пишет Г. Небель, — изображается в первый раз обожествление времени". Небель цитирует тот стих, в котором изменчивое "сейчас" обвиняется в забывчивости человечества: "Как однодневка создан разум смертных Зевсом, и мыслят так они, как позволяет им их суть". Хотя Зевс упомянут в этом стихотворении "потому, что он принадлежит стилю столетия, но это не всерьез. Человек существует, чувствует себя и думает так, как этого требует "сегодня". Это "сегодня" является субъектом человеческой жизни, оно не определяется ни богом, ни героем..."192. А. Хейс также свидетельствовал о позд,нем возникновении нашего исторического сознания времени. Он пишет: "Хотя повторение происходящего можно также воспринимать как идущее вперед время, но этим затуманивается то, что понимается под словом "повторение". Повторение означает (в отличие от прогресса) циклическое время, так как в нем создается впечатление, что время возвращается само в себя, то есть те же самые события случаются вновь именно потому, что имеет место повторение. Установление этого повторения, как особо подчеркивалось, столь же значимо, как и обнаружение серийного упорядочивания, основанного на новизне каждой проходящей единицы времени, и усмотрение "тождественности" процессов". Таким образом, "смена дня и ночи, возвращение месяцев и времен года и, наконец, лет подвержено в этом отношении "вечному", то есть "безвременному", возвращению подобного. Только когда мы в подсчете лет понимаем и начинаем считать год не как повторяющийся, а как единственный в своем роде, — а ведь это отнюдь не само собой разумеющееся достижение, к которому человек пришел относительно поздно в ходе развития своей истории, — мы вступаем в другое, "историческое", понятие времени"'93.

Здесь нелишне напомнить о том, что мифические представления о времени не являются особенностью греческого мифа. Вот лишь несколько примеров: Леви-Строс сообщает об "исторических" ритуалах и похоронных обрядах австралийских аборигенов следующее: "Итак, можно увидеть, что ритуальная система имеет задачу преодолеть и ликвидировать три противоречия: между диахронией и синхронией, между периодическими и непериодическими признаками и, наконец... между обратимым и необратимым временем. Поскольку, несмотря на то что настоящее и прошлое теоретически различны, исторические обряды все же переносят прошлое в настоящее, а похоронные обряды — настоящее в прошлое... Ритуалы памяти и похоронные обряды требуют, чтобы между прошлым и настоящим был возможен некий переход..."194 Я завершаю этот раздел следующими заметками М. Элиаде, не требующими никаких пояснений: "В качестве всеобщей формулы мы можем сказать, что человек, "живущий" в мифе, выходит из профанного хронологического времени и входит во время с другими свойствами, а именно в "священное время", являющееся одновременно изначальным и неопределенно часто повторяющимся"'95.

==141

 

5. Топологические и метрические различия между мифическим и сегодняшним пониманием времени

Если я сравниваю здесь мифическое понимание времени не с научным, а с обычным, то потому, что сегодняшнее понимание времени, во всяком случае поскольку им определяется общее сознание, хотя и имеет свое происхождение в научном понимании времени, но все же не полностью с ним совпадает (этот момент я не буду здесь подробно рассматривать)196. Абсолютное соответствие существует только с точки зрения на следующие, уже разбиравшиеся в разделах 1—3 главы IV пункты: во-первых, время является средой, в которой находятся объекты, во-вторых, каждый из объектов, рассматриваемый как реальный, находится на некой точке времени. Эти два пункта следует дополнить четырьмя нижеследующими, которые обычно считаются очевидными, хотя они имеют силу лишь для некоторых разделов науки. Время описывается, в-третьих, как имеющее одно измерение, представленное как прямая, открытая с двух концов, континуум точек которой символизирует континуум времени. В-четвертых, согласно широко распространенной точке зрения, время необратимо и имеет одно направление. В-пятых, в нем подчеркнуто и выделено "сейчас" как настоящее, в отличие от других отрезков времени. Наконец, в шестых, время представлено как текущее из прошлого в будущее в том смысле, что прошедшие события больше не существуют, а будущие события еще не существуют. Четвертый и последний пункт этого описания характеризует то, что понимают под открытым временем. Все эти пункты в целом определяют также свойство времени, которое я называю топологическим в широком смысле.

Но время определено также метрически. Поэтому следует прибавить еще седьмой пункт, который гласит, что посредством разделения времени на годы, месяцы, дни, часы, минуты и секунды каждый отрезок получает определенную длительность и для каждого события определено, что следует понимать под одновременностью другого, а именно отдаленного события.

Теперь ясно, что мифическое время находится в противоречии к данному представлению. Оно, во-первых, не является средой, в которой происходят события, а время и содержание времени образуют неразрывное единство. По этой причине, во-вторых, мифические объекты не находятся в определенной точке времени этой среды в том смысле, что они могут быть отмечены на ней, а показывают сами по себе лишь определенную последовательность событий. Мифическое время является, в-третьих, не одномерным, а многомерным, так как состоит из профанного и священного. Профанное время является в этом смысле открытым временем: оно необратимо, течет из прошлого в будущее и содержит выделенное "сейчас" в качестве настоящего. Священное же время, напротив, циклично. Хотя оно имеет направление (4 времени года), но в нем не существует определенного "сейчас" как

==142

 

настоящего, и оно не течет из прошлого в будущее в том смысле, что прошедшие события уже не существуют, а будущие события еще не существуют. Священное время не изображает также и непрерывную связь, а состоит из отдельных, частично независимых друг от друга временных гештальтов, архе. В-четвертых, священное время укладывается и отображается в профанном времени всякий раз, когда "случается" архе. В-пятых, в силу этого с профанной точки зрения прошлое может постоянно повторяться и возникать в настоящем. Как нечто вечное, оно является с профанной точки зрения также и будущим. Так совпадают в настоящем прошедшее и будущее.

Но к этим топологическим различиям между сегодняшним и мифическим пониманием времени присоединяются еще и метрические различия. Ясно, что измеримая длительность и одновременность событий могут быть определены только в пределах профанного времени. Каждое измерение длительности временипредполагает точную определенность того, что следует понимать под одинаковой продолжительностью временных отрезков (год, час). Итак, следует определить периодически повторяющиеся события как определяемые одинаковой продолжительностью (например, обращение Солнца, звезд и т.п.). Так как священное время существует как циклическое, но в повторении того же самого, то оно, как мы видели, не является серийно-исчислимым; серийно исчислены могут быть только его временные гештальты, если перенести и встроить их в сферу профанного, текущего времени. Таким образом, последовательность событий архе не имеет длительности в смысле метрики времени. Деление года на 12 месяцев также ничего не меняет, так как речь не идет о делении событий, текущих из прошлого в будущее. Здесь один временной гештальт расчленяется с помощью другого. По этой причине не имеют смысла такие вопросы, как, например, как долго Персефона находилась в Верхнем или Нижнем мире, или как долго продолжалась Троянская война. Указание Гомера, что Персефона должна была бы проводить одну треть года в Аиде и две трети на земле197, относится только к разделению уже затронутого нами временного гештальта, который здесь может быть обозначен как целое — в профанном смысле — год, в то время как указания продолжительности Троянской войны должны выражать просто долгую длительность, но на самом деле их не следует понимать как метрические высказывания*.

Перевод выполнен при участии С. Морозовой.

==143

 

00.htm - glava11

ГЛАВА VIII ПРОСТРАНСТВО В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ 1. Теменос как священное место. Мифический ландшафт

В узком смысле слова "теменос" — это район храма. В слове "теменос" есть корень "тем" — "резать". Впрочем, такой же корень имеет латинское слово "templum" (храм). Итак, речь идет об определенном, выделенном границами и священном месте, в котором присутствует божество. А вообще теменос — это всякое место, в котором живет бог или где постоянно находится и возобновляется архе. Это может быть источник, грот, гора, роща, луг и т. д. Я уже упоминал об уникальном поле, где выросло первое зерно, об Акрополе, где Афина посадила первое оливковое дерево; о подножии горы Дикта, где родился Зевс; о Дельфах, где Аполлон убил дракона; когда "все полно богов", тогда это всегда теменосы. Такими священными местами бывают дом или владение, где мифическая субстанция действительно может присутствовать. Так, в "Одиссее" теменосом было названо владение Телемаха198, а в "Илиаде" сын Гипполоха говорит, что его род построил прекрасный теменос на берегу Ксанфа, богатом садами и пашнями199. "Священными" были названы далекие города, такие, как Ортигия200, Афины201, Фивы202, и многие другие; "священными" были, наконец, и ландшафты.

Сущность теменоса проясняют несколько примеров. В своей трагедии "Эдип в Колоне" Софокл вкладывает в уста ведущего хора (корифея) следующие слова: Хор

Прибыв сюда, на землю ты ступил

Богинь страны — сверши же очищенье.

[...]

Сперва из вечно бьющего ключа

Святой воды черпни, омывши руки.

Найдешь кувшины там работы тонкой, У них края и ручки увенчай.

[...]

Руном овцы, остриженной впервые.

[...]

==144

 

А,..

 

Лицом к рассвету встань и вылей влагу.

[...]

Из трех [сосудов]...

Эдип Потом, — когда земля впитает влагу?

Хор

Тогда маслины трижды девять веток На землю положи и помолись...203

Что из себя представляет ландшафт как мифическая местность, описывает Пиндар в своей первой пифийской оде: ...Ныне же Сицилия и холмы над Кумами в ограде валов

Давят его косматую грудь, И привязь его —

Снежная Этна, Столп небес, Вечная кормилица режущих бурь, Этна, чьи недра —

Чистейший поток неподступного огня, Чьи потоки

Хлещут в белый день валами пара, А в ночах

Красное пламя с грохотом катит скалы к просторам пучин.

Это от ползучего чудища

Бьет ввысь страшная Гефестова струя, —

Диво на взгляд, диво на слух, Как он вкован в Этну

Меж подошвой и вершиной в черной листве, И как рвет ему опрокинутую спину

Острое ложе.

О Зевс, Быть бы мне любимым пред тобою — Пред тобою, правящим эту высь, Лоб многоплодной земли...204

Весь ландшафт выступает здесь изображением архе. Речь идет о титане Тифоне, которого Зевс сразил молниями и заточил в Этне. В извергающей огонь Этне видна неистовая ярость плененного чудовища. В этом ландшафте Сицилии не только живут нуминозные существа, сам ландшафт — такое существо.

Рошер, остановившись на другом примере с богатым сюжетом, показал, что мифы о данаидах и египтянах и о борьбе между Гераклом и лернейской гидрой персонифицируются в ландшафты Аргоса205. Данаиды олицетворяют собой богатую водой и источниками часть Аргоса, египтяне — засушливую часть, где встречаются быстро иссякающие бурные потоки и где, особенно при Лерне, обнаруживается много заболоченных ручьев. Обручение пятидесяти сыновей Египта и пятидесяти дочерей Даная — это соединение безжизненных ручьев с пло-

==145

 

дотворящими источниками. Но бракосочетание не состоялось, нимфы-данаиды отрубили головы женихам и бросили их в болотистые лернейские ручьи. Там боролась с Гераклом пятидесятиголовая гидра, с которой борются и сегодня, чтобы возделать землю, освободив ее от ядовитых топей. Прасобытие по-прежнему пребывает в настоящем.

Наглядное описание теменоса находим мы также у Платона. В "Федре" Сократ пребывает в местности, где, согласно мифу. Бореем была похищена Орифия. Там он вовлекается в диспут об истинности данного мифа. При этом Платон высмеивал тех, кто пытался рационалистично объяснить эти события, и вместе с тем отмечал сакральность места: "Клянусь Герой, прекрасный уголок! Этот платан такой развесистый и высокий, а разросшаяся,, тенистая верба великолепна: она в полном цвету, все кругом благоухает. И что за славный родник пробивается под платаном: вода в нем совсем холодная, можно попробовать ногой. Судя по изваяниям дев и жертвенным приношениям, здесь, видно, святилище каких-то нимф и Ахелоя. Да если хочешь, ветерок здесь прохладный и очень приятный; по-летнему звонко вторит он хору цикад. А самое удачное это то, что здесь на пологом склоне столько травы — можно прилечь, и голове будет очень удобно..."206

Убедительность этого изображения не страдает от краткого замечания Сократа, что "местности и деревья" ничему не хотят меня научить, не то что "люди в городе"207. Напротив, он нуждался во всей еще живой красочности мифа в теменосе, чтобы придать больший вес своему преодолению мифа в учении об идеях, которое ни в коем случае не носит характера рационалистического разрушения мифа. „

2. Пространственная ориентация и космос в мифах

Различные теменосы находятся в особых отношениях друг с другом. Так как здесь речь идет о .различных нуминозных местах, то переход от одних к другим сразу невозможен.

Особую роль в этой связи играла колонна Гермеса, которая стояла у двери, ведущей в дом или во двор, тем самым охраняя вход в родовое место. Виламовиц-Моллендорф описывает это так: "Мы должны исходить из наличия груды камней и каменного столба. Если это превращается в место пребывания бога. то столб охраняет дом, перед которым он стоит... и так в дальнейшем изображение бога появляется всегда там, где будет сооружаться дом"208. "В куче камней на дороге и гермах Афин мы имеем перед собой бога. То, что он был сохранен в городском мире, объясняется тем, что обычай отдельного двора сохранялся также и в городе, в котором тогда существовало много подобных

==146

 

однодворных хозяйств... а также стоял он на границах земель... Это явление полностью порождено внутренними причинами: изображения стояли там, так как там обитал бог..."209

В то же время стела Гермеса имеет здесь больше пограничную, отгораживающую функцию, это порог, через который переходят из одной нуминозной силовой сферы в другую. С этим были связаны определенные культовые предписания. Так, в храм нельзя было входить без совершения определенных очистительных обрядов. Это имело всеобъемлющую силу одинаково как при входе в священные места, так и при выходе из них. Поэтому пространственный порог окружает, как заметил Э. Кассирер, "религиозное прачувство". "Таинственные обычаи, в которых обнаруживалось почитание порога и страх перед его святостью, выражались почти всюду одинаковым или сходным образом". Еще при римлянах появляется terminus (граница) "как своеобразный бог, а на празднике терминалий богом становился сам пограничный камень, которому поклонялись, украшая венками и обрызгивая кровью жертвенных животных"210.

Следует также напомнить о значении перекрестков. Они связаны с именем Гекаты, известной у римлян под именем Тривии. У них она проявила себя как наводящее ужас ночное существо, осуществляющее также связь с подземным царством. Перекрестки считались опасными, потому что там пересекались нуминозные сферы влияния. Там можно было сбиться с пути и свернуть на ложный путь и там могли брать начало несчастья, как это случилось с Эдипом.

Соответственно местные катастрофы понимались порою как выражение нуминозной борьбы за место. Когда, например, пересохла река Астерион, это для греков явилось знаком того, что Посейдон был лишен власти над Арголидой, и она была передана другому божеству, Гере. Позднее начавшиеся наводнения были восприняты как месть Посейдона и как временное возвращение его в бывшие владения.

Как и теменосы, отдельные стороны света также обозначают присутствие божества. "Восток" называется по-гречески "Эос", царство богини утренней зари, и, чтобы сказать "на восток", говорили соответственно "к Эос". Юг был назван "Нот", так обозначали божественную сущность сына Эос и титана Астрея; Нот одновременно являлся олицетворением южного ветра. Запад — это Геспер, так как там находились сады Гесперид, на краю света, на границе ночи и царства мертвых. Запад, правда, мог называться также Зефиром, по западному ветру, который являлся братом Нота. Наконец, на севере господствовал Борей, другой брат Нота, а еще там обитали гипербореи, у которых зимою останавливался Аполлон.

Так нуминозные сущности и присущие им архе конституируют пространства и их отношения друг к другу, подобно тому как

==147

 

нуминозные существа и их архе создавали — о чем речь шла в предыдущей главе — временные направления и временные отношения между событиями. "Места и направления в пространстве разделены между собой, — пишет Э. Кассирер, — так как и поскольку с ними связывается различный смысловой акцент, так как и поскольку мифически они оцениваются в различном и даже противоположном смысле"211. Это представление имеет силу также и для космоса в целом.

Гесиод описывает его следующим образом: Подземь... столь глубоко, сколь далеко до неба. Ибо настолько от нас отстоит многосумрачный Тартар212.

Подобное восприятие мы находим у Гомера, где Зевс угрожающе произносит: "Либо я его схвачу и низвергну вниз во мрак Тартара, Далеко, где глубоко разверзается чрево Земли...

Так далеко вниз в Аид, как над Землей расположено небо!"213

Купол неба возвышается над Землей на таком же расстоянии, на котором находится под ней Тартар. Но Земля (Гея), Небо (Уран) и Тартар — нуминозные места, которые заполняет бог или в которых обитают боги.

3. Священное и профанное пространство

Теменосы — строительные элементы космоса. Они представляют собой не просто элементы пространства, в которых содержится нечто, что позволяет им иметь любое меняющееся содержание, они организованы при посредстве этого содержания и находятся с ним в неразрывном единстве. Теменос есть то, что оно есть, представляя собой атрибут одной или нескольких нуминозных сущностей. Хотя бывает, что такой атрибут меняется и, благодаря этому, местность переходит к другой такой сущности, в отличие от существовавшей ранее, — напомню еще раз борьбу Геры и Посейдона за Арголиду, — но потом это место уже не является прежним и старый район буквально прекращает свое существование. Нет "субстрата пространства", могущего существовать без своего божественного содержания и к которому это содержание находилось бы в отношении как бы переменной величины.

Теменосы как элементы пространства четко отделены друг от друга, нет непрерывного перехода от одного к другому. Имеются четкие пограничные районы как между отдельными родовыми владениями, странами и землями, так и между местами, в которых обитают боги. Греческое пространство организовано прежде всего паратактично. Один теменос становится в ряд с другими, один "смысл места" чередуется с другим. Собственно космос понимается вопреки широко распространенной сегодня мифичес-

==148

 

кой гипотезе не как одно целое, чем должен ведать один бог (для политеистической конструкции мира такое представление невозможно). Небо (Уран, Олимп), Земля (Гея) и Преисподняя (Тартар) — скорее божественные сферы, подчиненные различным богам; они воспринимаются как равноценные, примерно как владения князей. "Космос" означает только то, что из соотношения этих владений получается некий порядок.

"Верх" и "низ", "справа" и "слева" имеют поэтому не только конвенциональное значение, но через такой порядок устанавливается нечто вроде "абсолюта". Полное света царство олимпийских богов является верхом, мрачный Тартар находится внизу, и их нельзя поменять местами, потому что нет "самого по себе" пустого пространства, в котором мог бы произойти такой обмен. "Правая" и "левая" сторона также не просто что-то относительное: так как Солнце поднимается на востоке и через юг шествует на запад, и алтари и храмы по этой причине всегда обращены на восток, то при жертвоприношениях, которыми обязательно предварялись все важнейшие события, всегда передвигались слева направо вокруг алтаря, не желая упустить божественного воздействия.

Можно выделить два вида теменосов: такие, которые возникают неоднократно в идентичной форме, и такие, которые появляются однажды и в которые могут попасть только нуминозные существа или люди, находившиеся под особой защитой таких существ. Сначала речь пойдет о первых.

Было много мест, где родился Зевс, много мест, где Афина явилась на свет, много местностей, откуда была похищена или куда возвращалась Персефона. Афину называли "Тритогенеей" (по озеру Тритон в Ливии) и "Защитницей" (Алалкоменеис — по названию беотийского городка); повсюду были "уникальные" поля, где выросло первое зерно, и камень Омфал, который обозначал центр Земли и находился не только в Дельфах, но и, например, в Энне. Кто полагает, что в этом надо видеть противоречие и что греки не могли сойтись во мнении об "истинных" местах того или иного архе, тот понимает сущность мифического пространства совершенно неправильно. (Впрочем, это не исключает того, что соответствующие споры могут происходить, когда представление об этом пространстве постепенно выхолащивается.) Так как мифические субстанции как нуминозные индивидуумы могут находиться одновременно во многих местах (см. гл. V, 16), то им может атрибутивным образом приписываться много мест, и они при этом могли сохранять свою идентичность. Одни и те же архе во "многих" местах являются, в сущности говоря, тем же самым архе в том же самом месте. Мы очень удивились бы сегодня, если бы кто-нибудь нас спросил, где действительно разыгрывалось действие оперы Вагнера "Парсифаль", в Байротском концертном зале или в Мюнхенской государственной опере, потому что на самом деле она нигде в действительности не разыгрывалась; мифический грек точно так же

==149

 

удивился бы, если бы его спросили, где действительно присутствует архе, с тем лишь различием, что архе для него было действительно идентичным повсюду, где оно по той или иной причине могло стать для него предметом опыта. Омфал поэтому является в мифе не "географическим местом", а, как сказал Гронбех, камнем, "который характеризовал святыню как центральную точку, из которой расходится Земля"214. "Флегрейские поля — производящая мужчин Земля; священные воды, орошающие теменосы, являются реками, питающими скот; Афинская олива (на Акрополе) символизирует "оливковые рощи Аттики"215. И. Эвола в связи с этим говорит о "священной географии"216.

Здесь мы сталкиваемся с тем самым различием между "священным" и "профанным", которое мы уже могли констатировать при рассмотрении мифического времени. Идентичны все теменосы, в которых повторяется одинаково священное и вечное архе; различаются они тогда, когда мы имеем в виду профанные и бренные предметы, которые там могут каждый раз находиться. Как священное время — zatheos chronos — укладывается в профанном времени, так священное пространство укладывается^, в профанное. Например, поле, в котором когда-либо находился Омфал, могло каждый раз внешне выглядеть совершенно подругому, но всегда там присутствовала одна и та же Гея, как нуминозное существо, из центральной точки которого "расходится" Земля. Два места могли быть то непохожими, то подобными, в зависимости от точки зрения, с которой они рассматривались. Священное и профанное пространства проникают друг в друга и в то же время остаются друг от друга четко разделенными. Когда такое профанное место меняет нуминозного владельца, то оно, с точки зрения мифа, как уже говорилось, становится другим, и все дело в культовой связи или способе мгновенной эпифании божества в том месте, о котором идет речь.

Но имелись также нуминозные места, которые не могли вообще укладываться в профанное пространство, а те из людей, которые могли попасть сюда, находились, как уже упоминалось, под особой нуминозной защитой. К таким местам принадлежали Олимп и Тартар. Олимп не идентичен217 одноименной горе на севере Греции, он даже вообще не какое-либо природное место. В "Илиаде" (5, 749) говорится: С громом врата им небесные сами разверзлись при Горах, Страже которых Олимп и великое вверено небо, Чтобы облак густой разверзать иль смыкать перед ними218.

А о Тартаре сказал Гесиод в своей "Теогонии" (727) : Медной оградою Тартар кругом огорожен. В три ряда Ночь непроглядная шею ему окружает, а сверху Корни земли залегают и горько-соленого моря219.

К оглавлению

==150

 

Облака и тьма, таким образом, предотвращают определение местонахождения Олимпа и Тартара. Хотя миф рассказывает о проходах в преисподнюю, о пещерах и ручьях, которые должны туда вести, как, например, у Тенара и Гермионы, у Гераклеи на Понте, у Аргоса, у Кум и т. д., но такие проходы отыскивались только избранниками богов, для смертных они оставались все же закрытыми. С удивлением говорит Одиссею его умершая мать, находящаяся в царстве мертвых: Как же, мой сын, ты живой мог проникнуть в туманную область Аида? Здесь все ужасает живущего, шумно бегут здесь Страшные реки, потоки великие...220.

Так и Эней смог только с божественной помощью и волшебством найти путь в Аид, да еще Геракл первым смог попасть на Олимп, потому что был провозглашен богом.

Что касается размеров теменосов, то они остаются неопределенными. Хотя Гесиод говорит так: Подземь... столь глубоко, сколь далеко до неба. Ибо настолько от нас отстоит многосумрачный Тартар: Если бы, медную взяв наковальню, метнуть ее с неба, В девять дней и ночей до земли бы она долетела; Если бы, медную взяв наковальню, с земли ее бросить, В девять же дней и ночей долетела б до Тартара тяжесть221.

Однако здесь не подразумеваются определенные размеры. Легко увидеть, что подобные сведения очень изменчивы. Так, например, в "Илиаде" (1, 592) Гефесту нужен только один день для того, чтобы от "заходящего Солнца" долететь до Земли, после того как Зевс низвергнул его с небес; конечно, в других случаях боги способны преодолеть это расстояние в мгновение ока. Поэтому цифровые данные такого рода "надо брать не буквально", как замечает "Реальная энциклопедия..."222, а В. Марг комментирует цитируемое из "Теогонии" Гесиода место: "Девять дней, на десятый: по древнему типичному представлению о числах: девять означает много, долго223 (например, девятилетняя борьба за Трою, завоеванную на десятый год)".

Так и для теменосов, которые укладываются на профанной территории, где разыгрывается архе, параметры размеров даются чаще всего без всякого смысла. Здесь, скорее, достаточно определенных сходств (какая-нибудь роща, поле и т. п.) для того, чтобы данное место приравнять к священному. Уже в главе V, la было указано на связь сходства и идентичности в представлении о мифической субстанции. "Как мифическому мышлению вообще свойственно то, — писал Э. Кассирер, — что оно не знает одни отвлеченные "подобия", а всякий вид подобия является свидетельством первоначальной общности, идентификации существ, так это имеет отношение и к подобию, к аналогии пространственных структур. Одна лишь возможность

==151

 

расположить в пространстве целого отдельные элементы будет для мифического восприятия непосредственным поводом к слиянию их друг с другом. Впредь они есть только различные формы выражения одной и той же сущности, которая может проявляться в совершенно разных размерах. В силу этого своеобразного принципа мифического мышления пространственная даль в из• вестной мере будет отрицаться. Дальнее и ближнее сдвигаются, сливаются друг с другом"224. Такая "своеобразная безразмерность", как говорится в "Реальной энциклопедии..."225, есть не только способ выражения безудержной фантазии, но и выражение определенного соответствующего мифического восприятия пространства священных размеров. Поэтому никто не удивляется тому, что, например, Посейдон смог увидеть с Солимских высот южной Малой Азии Одиссея в Ионийском море ("Одиссея", 5, 282), или Ирида в мгновение ока перенеслась с горы Иды на поле битвы перед Троей ("Илиада", 15, 170).

Однако где размеры пространства все же играют какую-то роль, там они также имеют сакральное происхождение. Эталоном считается храм или теменос, который состоит из шестисот частей. Каждая такая часть представляла собой единицу измерения, "ступню", а единица длины "стадий" состояла соответственно из шестисот футов. Это вновь свидетельствует о боге, потому что мера "ступни" была начерчена на стене храма226. От римлян мы знаем также, что они считали храм, как очерченный границами священный район, за исходную точку измерения и что они, как мы можем сделать вывод из сочинений агроменсоров, относили акт прочерчивания межи к Юпитеру (что для греков означало, что здесь представлено архе Зевса)227.

4. Мифическое пространство в отражении досократика Анаксимандра и географа Гекатея

Более поздние попытки изобразить представление о мифическом пространстве геометрически показывают, что ранее такое толкование было людям неизвестно. Оно понадобилось, очевидно, не только для уточнения более или менее расплывчатых представлений, но и исходя из совершенно нового образа мышления. Особенно характерным примером я считаю Анаксимандра и Гекатея.

Анаксимандр учил, что Земля свободно парит в воздухе в виде столба, но мы двигаемся по той поверхности, под которой расположена ее противоположная сторона228. Этот столб представляется в виде цилиндра, высота которого составляет треть окружности229. Что здесь сразу бросается в глаза, так это попытка определить, в противовес Гомеру и Гесиоду, точные пространственные характеристики. Это тот язык геометрии, который прежде использовался в землемерии и здесь впервые применен для Земли как целого. Примечательно также явное указание на то,

==152

 

что под землей расположена другая ее сторона, ведь его очевидность была отнюдь не само собой разумеющейся230, пусть нам оно и кажется излишним. Как мы видели, мифически расположенные Небо, Земля и Тартар, обозначенные как "вверху", "в середине" и "внизу", ни в коем случае не были локализованы и не представляли собой мест, отделенных друг от друга границами; Анаксимандр первым показал гомеровскую картину мира, мысленно представив ее как шар и, таким образом, как замкнутое геометрическое пространство, в центре которого свободно парит цилиндр, над которым куполом изгибается небо, а внизу располагается Тартар.

Гекатей продолжил то, что начал Анаксимандр. "Эта принимаемая Гекатеем картина была подготовлена философией и является четко продуманным математическим схематизированием", — пишет об этом "Реальная энциклопедия..."231. Он создал карту, на которую нанес последовательное изображение земной поверхности. Но предположительно он исходил только из того, что уже было набросано Анаксимандром. Рука об руку с этим шла попытка "привести географию эпоса (имеется в виду гомеровского) в соответствие с действительностью", — читаем мы далее232, где под действительностью подразумевается как раз геометрически изображенный мир. В действительности речь идет о немедленном "спасении" мифа для Логоса, о чем уже говорилось в главе VII (разд. 2), где, правда, речь шла о времени, а не о пространстве. Здесь начинаются трудности, связанные с тем, чтобы уяснить необходимость обозначенных отныне границ Земного круга. Идет поиск доказательств для предположения, что Земной круг будто бы омывается океаном. Так как это не могло подойти для всех небесных сфер, то указывалось, как минимум, на физическую невозможность достигнуть края Земли. Как говорил Геродот, никто не может пройти через "необитаемую страну"233, через "бесконечную равнину"234, через "песчаные пустыни"235, которые якобы раскинулись на севере, востоке и юге. В таких местностях должны были жить также мифические народы, как, например, гипербореи и аримаспы. Очевидно, что теоретический вопрос о геометрических границах мира остался без ответа. Но этот вопрос явно никого не волновал и — что имеет решающее значение — вовсе не потому, что люди были глупцами и лентяями, а потому что в пределах мифического истолкования пространства он не мог иметь никакого смысла.

Тем не менее здесь повсеместно все еще проглядывает мифическое представление о пространстве. Как отмечалось ранее, представление о пространстве было прежде всего паратактичным, так что одна часть пространства просто присоединялась к другой. Так, Пиндар, если разъяснять это на примере, "построил мир как свободный ряд картин". Г. Небель, которому принадлежит это наблюдение236, далее писал: "Мы видели, что Пиндар выявляет действительность одного города, равняя ее в ряды: он может нанизывать ее на нитку, связывать в венки... Глубина мира

==153

 

заключена в поверхности", то есть еще не изображена трехмерным пространством237. Совершенно четко паратактичное восприятие пространства выступает у Гомера. Так называемые эпические периплы, то есть описания плаваний вдоль берегов и маршрутов парусных судов, которые всегда начинались одинаково звучащими выражениями, состояли из перечисления мест, где проходили водные пути. Подобное мы находим в так называемом списке кораблей в "Илиаде", где капитаны и места их рождения перечисляются с почти утомительной последовательностью238. Эти стереотипные вводные выражения и стереотипные перечисления указывают на их ритуальное и культовое значение. Так как все места представляют какое-нибудь архе и тем самым священное пространство, то все они имеют одинаково большое значение и их перечисление нуждается в торжественном шествии. Поэтому также каждое место дано только через его содержание, а не через функцию какой-нибудь объемлюще-всеобщей связи. Все это мы находим у Гекатея. Хотя он выражается больше не в стихах, а в прозе, но архаическая форма его стиля, его канонически торжественные, постоянно повторяющиеся в каждой новой главе формулы239, монотонность, с которой города, реки, горы, заливы и т. д. выстраиваются друг за другом, выдают мифическое происхождение. Чувствуется, что и у него еще речь идет о названии священных имен, получающих свой смысл уже при их произнесении. Паратактичность в дальнейшем находит выражение в том, как одни места располагаются по отношению к другим. При этом употребляются такие слова, как "за этим"240, "примыкающий"241, "граничить"242, "к северу"243, "до"244, "переходить"245 и т. д. Одно примыкает, таким образом, к другому. Одна часть пространства следует за другой, всякая связь между закрытыми образами и формами, всякое внутреннее структурирование целого отсутствует даже тогда, когда под конец все уже выстроено в геометрическое единство поверхности.

5. Топологическое и метрическое различие между мифическим и научным пониманием пространства

Сказанное в IV главе, в разделах с 1 по 3, о научном определении пространства (причем, я напомню, достаточно принять во внимание "классические" представления) можно следующим образом суммировать и уточнить: во-первых, пространство — это всеобщая среда, в которой находятся предметы. Во-вторых, эта среда воспринимается как непрерывная, гомогенная и изотропная множественность точек. Она гомогенна, потому что точки неотличимы друг от друга, и она изотропна, потому что для последующих событий не имеет значения, в каком направлении они двигаются. Эта множественность точек называется совокупнос-

==154

 

тью пространства или мировым пространством. В-третьих, каждый предмет, поскольку он действительно существует, находится в некоторой части пространства. Но пространство топологично не только в этом трояком смысле (причем здесь нет необходимости перечислять все его топологические свойства), оно также определяется метрически. К этому добавляется, в-четвертых, определенность того, что следует понимать под одинаковой длиной двух отрезков пространства и что каждый пространственный предмет занимает определенную величину в трех измерениях.

Исходя из предшествующего рассмотрения, мы можем теперь определить различие между научным и мифическим пониманием пространства. Во-первых, мифическое пространство не является всеобщей средой, в которой находятся предметы; пространство и пространственное содержание образуют неразрывное единство. Во-вторых, оно не представляет собой сплошной множественности точек, а состоит из явно дискретных элементов, так называемых теменосов, которые располагаются рядоположенно и конституируют пространство. В-третьих, мифическое пространство не гомогенно, так как места в нем различаются не только в силу их относительного, но и абсолютного положения (вверху, внизу и т. д.). В-четвертых, оно не изотропно, так как отнюдь не все равно, в каком направлении распространяется последовательность событий (справа по кругу или слева по кругу). В-пятых, священное пространство отличается в мифе от профанного; священное пространство встраивается в профанное. В-шестых, не все места священного пространства оказываются встроенными в профанное, они образуют, выражаясь математическим языком, сингулярности (Олимп, Тартар и т. д.). Это встраивание ведет к тому, что священные места могут повторяться в профанном пространстве многократно и идентично (Омфал). В-седьмых, профанное пространство топологично исключительно благодаря шестому пункту. Таким образом, оно распознается только в силу того, что священные теменосы с их прерывностью, неоднородностью и анизотропностью отчасти недостижимы для смертных, отчасти в некоторых видах могут быть доступны, несмотря на то что они остаются теми же самыми. Хотя человек и может созерцать профанное пространство и даже жить в нем, но при профанном "внешнем рассмотрении" он видит его разорванным и искаженным, чего не знает "внутреннее рассмотрение". В-восьмых, в мифе нет совокупного пространства, в котором все имеет свое место, в котором все может быть расположено, а есть только последовательно расположенные элементы пространства, одни из которых — священные (теменосы), а другие — профанные. В-девятых, в то время как профанное пространство метрически определено тем, что каждый предмет метрически определен в трех измерениях, это не относится к священному пространству.

Читатель, недостаточно знакомый с топологическими вопросами, на двух примерах математических проекций сможет

==155

 

понять, что здесь имеется в виду под вкладыванием одного пространства в другое", под "сингулярностью" и под "повторением одного и того же в различных местах".

Мы рассмотрим стереометрическую проекцию поверхности шара на плоскости:

Из ? выведены лучи на плоскость, и в соответствии с этим точка Pi поверхности шара преобразуется в точку ?? плоскости. Однако такая проекция не получается без разрыва множественности точек пространства шара: точке ? не соответствует никакая точка на плоскости, потому что, как можно видеть, это была бы проекция в бесконечность. Тем самым ? представляет собой в этом случае сингулярность.

Сейчас мы рассмотрим поверхность тора:

Для того чтобы наглядно объяснить, что надо понимать под этим, прежде всего надо представить поверхность тора, свойства которой можно увидеть в руке при бросании диска, когда им пользуются для игры на пляже. Теперь, для того чтобы перейти от поверхности тора к пространству тора, надо представить в расположенной схеме нанесенные кривые линии 1, 2, 3 как

==156

 

трехмерные оболочки. Теперь, когда кто-нибудь освободится от оболочки 1, то сможет, как очевидно, через оболочки 2 и 3 снова вернуться в оболочку 1. Теперь мы предположим, что кто-то не знает, что он находится в пространстве тора, но считает, что оболочки следуют линейно друг за другом, так что он всегда последовательно попадает из одной в другую; тогда он мог бы сделать наблюдение, что все снова и снова встречаются оболочки с одинаковыми предметами, хотя они все же находятся в различных местах пространства.

Такие проекционные соотнесенности различных пространств в геометрии аналогичны вкладыванию священного пространства в профанное. Смертный может непосредственно распознать священное пространство, оно открывается ему только в феноменах и воздействиях в пределах доступного ему мира. Нет пути, ведущего к местопребыванию богов, и все же они постоянно рядом с нами; каждый теменос является как отличный от других, и все же они, в мифически-священном понимании, могут быть одинаковыми.

6. Гипотаксис и синтез в теменосе

В главе I на примере поэзии Гёльдерлина было показано, что мифическая местность организована паратактично, гипотаксично и синтетично. Когда в данной главе о мифическом пространстве был подчеркнут только момент паратаксиса, то это объяснялось тем, что гипотаксис и синтез выступают в качестве строительного элемента пространства только в пределах отдельного теменоса, но не касаются построения пространства из этих элементов, которое в действительности абсолютно паратактично. Даже когда выбираются очень обширные теменосы, такие, как Уран, Гея, Тартар, когда один теменос содержит в себе многие и может совпадать с другими, мы не увидим их расположенными сколько-нибудь гипотаксично или синтетично по отношению друг к другу. "Космос" ведь тоже существует не как целостность; он, как мы видели, лишь способ выражения существующего между теменосами порядка, поскольку можно говорить о порядке, когда однозначно регулируются отношения владения, разграничивания, размежевания земель и т. п.

Отдельный теменос обнаруживает свою гипотаксическую структуру уже в том, что имеет некоторым образом центр: храм, источник, реку, рощу, деревья, гору и т. д. В ранее упомянутой оде Пиндара — это Этна, в которой все указывает на сицилийский ландшафт, в мифах о данаидах — это реки, для которых Арголида является их глубинным жизненным нервом. В таких центрах нуминозная сущность теменоса присутствует наиболее выраженным образом, и отсюда его мифическая субстанция проникает во все его части. Исключительно эта

==157

 

мифическая субстанция превращает его в синтетическое единство.

То, как греки представляли себе подобное единство, лучше всего прослеживается там, где они сами создавали таковое, в том же самом полисе. Например, в Афинах, стоя на Пниксе, город можно было охватить взглядом: собственно, он находился там, где заседало правительство; слева от него, немного ниже, находилась Агора, где, главным образом, протекала жизнь полиса; немного дальше справа над всем возвышался Акрополь, где жила Афина. Так одно следует за другим, а подчиняющая себе все нуминозная сущность пронизывает и объединяет все в единство.

Когда я однажды очень светлым и ясным утром пролетал над равниной Ганга, то мог охватить взглядом район Эвереста и огромное пространство реки. Высочайший глетчер на севере возвышался надо всем в блистающем свете; Ганг извивался к его подножию; в то же время мне представился вид всеобъемлющего единства, бесконечно живой связи, которая живой водой устремлялась с горы. Когда увидишь такое, то нетрудно понять восприятие природы Пиндаром или Гёльдерлином.

В главах VII и VIII, укажем в заключении, я придерживался пунктов 5, 6 и 7 разработанной в главе IV руководящей идеи. Теперь в следующем разделе я займусь вопросом, вытекающим из пункта 4 общей концепции, который я в силу логики изложения пока оставил без внимания*.

Перевод выполнен при участии Ф. Жторонковой.

==158

 

00.htm - glava12

ГЛАВА IX ЦЕЛОЕ И ЧАСТЬ В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ. БОЛЕЕ ТОЧНОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ МИФИЧЕСКОГО ПОНЯТИЯ СУБСТАНЦИИ Как показано в главе IV, наука рассматривает отношения целого и части по-разному: иной раз она анализирует целое в качестве функции его частей, а порой — части как функцию целого. В области мифа мы можем обнаружить сходное многообразие, но в частностях мы установим сильные отклонения.

1. Где исчезает разница между целым и частью

При дальнейшем исследовании необходимо исходить из того, что с точки зрения мифа каждый предмет является тем, что он есть, только благодаря тому, что участвует в божественной субстанции. В своем смертном существовании он только оболочка, сосуд, в который проникает эта субстанция в большем или меньшем объеме, в связи с чем божественное присутствует там больше или меньше и может быть воспринимаемо. Это подробно рассмотрено в главе V. Далее, там было показано, что нуминозные субстанции представляют собой одновременно материальный и идеальный индивидуум, так что повсюду, где появляется такая субстанция, присутствует тот же индивидуум. Это означает, что в этом смысле нет никакой разницы между целым и частью, как это бывает в материальном мире, когда материя каким-то образом распределена в пространстве так, что мы всегда имеем дело лишь с частью целого.

По этой причине в каждом спелом зерне присутствует Деметра, в каждом кусочке земли — Гея; kydos (слава) героя — в его оружии, time (достоинство) царя — в его скипетре, olbos (благосостояние) рода, равное для каждого из его членов, — в подарке. Благодаря единству материального и идеального человек присутствует даже в своем имени, поэтому может оказаться очень важным то, как обращаются с его именем. Далее, в оливковом дереве Афины на Акрополе заключены все оливковые деревья Аттики; флегрейские поля являются Землей, рождающей мужчин, и т. д.

Это не исключает того, что предметы в качестве нуминозных субстанций также могут выступать вместе, как это бывает

==159

 

у индивидуумов другого рода. В качестве примера можно привести тот случай, когда божественные существа происходят друг от друга. Такое происхождение (см. гл. V) понимается часто как вид разворачивания спектра, как вырезание определенных частей из первоначального целого. Из хаоса возникает царство теней Эреба и Ночи, из Ночи возникают Сон, Смерть, мойры, геспериды и т. д. Все эти существа имеют нечто общее, что-то мрачное и темное и ведут себя по отношению к хаосу как частное к общему. Если, с другой стороны, горы и море понимаются как происшедшие от Земли, то лишь потому, что горы поднялись из Земли, а моря питаются реками, которые выходят из глубин Земли. С точки зрения мифа это означает, что они должны содержать субстанцию Земли-Геи, также как ребенок несет в себе субстанцию матери, из лона которой он вышел и с которой в начале был одним целым.

Если мы захотим пояснить концептуальную схему, лежащую в основе этих рассуждений, то мы должны пойти немного дальше. При этом представляется полезным исходить сперва из более поздних мифических представлений, которые нам еще знакомы и корни которых лежат в этой мифической концептуальной схеме. Речь идет об отношении субстанции и модуса, которое играло решающую роль в истории философии.

Классическая дефиниция понятия "субстанция", которую мы находим еще у Декарта, Лейбница, Спинозы и многих других, звучит так: "Под субстанцией следует понимать то, что не нуждается ни в чем другом для своего существования, в отличие от модуса, который нуждается для своего существования в чем-то другом, а именно в субстанции". При этом, с нашей точки зрения, речь идет о субстанциалистском понимании чисто логического отношения, как мы можем видеть на примере протяженности, которая рассматривается Декартом в качестве субстанции. Понятие "протяженность" имеет самый большой объем по отношению к внешнему; нечто может быть четырехугольным, твердым, красным, но это нечто всегда будет протяженным. С другой стороны, не все протяженное четырехугольное, твердое или красное. Предметы последнего типа "нуждаются" для своего существования в протяженности, но сама она в них не нуждается. Исходя из этого, они называются модусами, а протяженность — субстанцией. Графически это может быть изображено следующим образом:

К оглавлению

==160

 

"А" обозначает здесь объем всего понятия субстанции, "ai" и "a2" — объемы двух модусов. "А" представляет здесь логически объединенное множество "ai" + "ai" + ... + "an", если мы ради простоты примем конечное множество "а" и в дальнейшем будем исходить из того, что существуют такие "а ;", которые имеют общее среднее множество, например нечто, что может быть как красным, так и твердым. С чем это связано в первую очередь, так это с тем, что в действительности, как уже говорилось, логические отношения понимались как субстанциальные. Модусы являются чем-то в субстанции, которой представлены не только общие понятия, но и нечто не менее действительное, например вещественное. С другой стороны, средняя величина "А", и "а;", которая обозначается "A·ai", может быть выделена в качестве самостоятельной "части" из "А" как "целого"; как, например, если бы существовали предметы, которые лишь протяженны, тверды и более ничего247.

Перейдем от метафизического понятия субстанции к мифическому, а в качестве примера возьмем прасубстанцию хаоса. Она содержит в себе последующие субстанции, которые мы обозначаем "A·ai" и "А·а2" соответственно. Обеим присуще ночное и мрачное хаоса, но обе имеют еще и дополнительные свойства. В дальнейших дифференциациях появляются средние величины типа "A·ai·aik" (например, сон или смерть, которые обладают свойствами мрачного и ночного и, кроме того, имеют еще и дополнительные свойства) и т. д. Таким образом, мыслительную схему, которая лежит в основе возникновения мифических субстанций, можно изобразить с помощью символов следующим образом: А

A·ai, A·a2, А·аз, ..., A-ai-an, ..., A·a2·a2i, ..., А·аз·аз1, ..., ..., и ?. д.

Мифическая субстанция аналогична, таким образом, субстанции метафизической. Выходящие из нее путем дифференциации мифические субстанции А·а; соответствуют метафизическим модусам, субстанции A·ai·aik — модусам модусов и т. д. И все же метафизика и миф отличаются в данном случае следующим образом. Первое: в то время как с метафизической точки зрения приведенные в расположенной выше схеме ряды выражают действительное и субстанциональное "отношение зависимости", они обозначают с мифической точки зрения действительный и субстанциальный процесс возникновения. Второе: если мы будем интерпретировать символы этой схемы с точки зрения мифа, то они будут означать не субстанциализированные общие понятия и предикаты, как в метафизике, а нуминозных индивидуумов. Содержащиеся в обеих сторонах выражения указывают также на различные аспекты одного и того же индивидуума. На место объединяющего множества А выступает неразвернутый индивидуум, в то время как следующие средние величины представляют его постепенное выделение. И так же, как мифическая субстанция, 6 К. Хюбнер

==161

 

выступая в различных частях, представляет всегда одного и того же индивидуума (см. гл. V), она может появиться также в своих отдельных различных аспектах, оставаясь при этом идентичным индивидуумом. В каждой рыбе — морская субстанция (Посейдон), в каждой морской субстанции — земная субстанция (Гея), в действительности же Посейдон — сын Реи, дочери Геи248.

Как мы видим, с мифической точки зрения разница между целым и частью тоже может исчезать там, где мифические субстанции выступают вместе. На первый взгляд это выглядит так, как будто бы исходная субстанция А является смесью, из которой выделяются включенные туда части A·ai и т.д. Но ни одно из известных нам представлений о состоящем из частей целом не может быть здесь использовано: поскольку ни это целое не является функцией его частей, так как идентично повторяется в каждой части, ни части не являются функцией целого, так как и они суть выделившееся из него целое.

2. Случай, где целое является функцией частей

Другим случаем божественного процесса возникновения является зачатие, например когда в ходе дальнейшего размножения из Геи и Урана возникают титаны или боги. В действительности в основе этого процесса, в противоположность выше рассмотренному примеру, лежит выделенная из прасубстанции смесь; в данном случае

— соединение земной и небесной субстанций, — но это соединение скорее надо мыслить как "механическое", ибо благодаря ему не возникает нечто качественно новое, а состоящее из нее целое определено размером частей, которые имеют в составе этого соединения свои элементы. Они, таким образом, могут быть распределены одинаково или что-то одно может преобладать и более сильно определять Образование целого. Здесь опять появляется принцип сгущения и разрежения, о чем прежде уже нередко шла речь и что связано с участием предметов в нуминозных субстанциях

— мыслится ли их присутствие в большей или меньшей степени.

"Теогония" Гесиода содержит много указаний на такого рода представления. Как уже говорилось, рожденные Геей и Ураном получают как земную, так и небесную субстанции, но явно в разном объеме: у титанов преобладает земное, у богов небесное. Не связаны ли войны богов с этим противоречием? Гея побеждает Урана с помощью Кроноса; Зевс же, победив Кроноса, создает мир обитателей Олимпа, которые живут на Земле, но все же основное место жительства имеют под облаками. Пусть Гея также приняла участие в свержении Кроноса, но разве он не погрешил против самого святого для нее — рождения, проглотив ее детей? В "Прометее" Эсхила выясняется, что Зевс после победы над Кроносом не восстановил права Геи, а использовал свою победу для того, чтобы утвердить полное господство олимпийцев над хтоническим царством. Несмотря на то что он был

==162

 

сыном Кроноса и Реи, то есть детей Геи и Урана, наследство Урана в нем все же пробивается. С другой стороны, Зевс просматривается в его детях Аполлоне и Гермесе, которых он зачал с женщинами-титанами Летой и Майей. Афродита родилась из пены морской, которую произвели отсеченные гениталии Урана. Афина возникла непосредственно из головы Зевса, и т. д.

Данная структурная модель теогонии может быть использована и для родовых генеалогий людей. Предком рода был обычно бог или герой. Его нуминозная субстанция остается определяющей во всех мифических поколениях. Возникшие в результате браков субстанции других родов составляют по своему происхождению некое смешение, но таким образом, что субстанция мифического основоположника всегда преобладает. Эта субстанция мифического предка со стороны отца полностью повторяется, прежде всего в наследниках, и это находит выражение в том, что сохраняется его имя, в то время как имена других исчезают. Как уже отмечалось, значение имени есть реальность; его идеальная часть содержит одновременно материальность субстанции, которую оно обозначает.

Так, с одной стороны, каждое отдельное звено цепочки предков, отдельное лицо представляет целое, являющееся функцией его частей в качестве смеси, а с другой стороны, каждая часть этой смеси идентична со всеми теми частями предков, из которых он себя непосредственно конституирует. Нуминозная родовая субстанция не умирает, пока ее кто-то еще носит в себе, умирают лишь отдельные ее носители.

3. Случай, где части являются функцией целого

Вспомним основные черты теменоса (священной земли), как они изображены, например, в первой пифийской оде Пиндара. Здесь можно узнать видение ландшафта Гёльдерлином. Паратактическим образом там перечисляются побережье Сицилии и Кум, Море, Этна, леса; все это — объединение мифических предметов, из которых каждый имеет нуминозное содержание. Но все они гипотаксически подчинены покрытой снегом Этне, небесной колонне, которой они определяются. Так образуется синтетически единое целое, стоящее над отдельными единицами ландшафта, в нем разыгрывается вечная драма возмущения и низвержения титанов. В данном случае каждая часть является функцией целого в том смысле, что она не существует отдельно, а подчинена центру, от которого получает свой образ и свой смысл.

Сходные явления можно обнаружить повсюду, где нуминозные субстанции выступают в иерархической связи, будь она "психической", "социальной" или "исторической". Первая появляется в особенности тогда, когда обозначается решающая черта характера героя; например, происходящий от Афины "нус" (разум) хитроумного Одиссея, как вообще указание на создание человека определенным богом. (Еще Платон говорил о людях

==163

 

Зевса, людях Ареса, людях Аполлона и т. д.249) Такой характер отдельного человека, демонстрирующий определенный функциональный порядок действующих в нем нуминозных сил, не должен смешиваться с определяющим его родом, который, как уже отмечалось, следует понимать скорее как "механическое" смешение родовых субстанций. Отдельные носители рода могут иметь весьма различные черты характера, но родовая детерминация, как таковая, происходит путем указания на родословное древо, то есть на дискретную рядоположенность различных родовых субстанций с преобладанием черт, полученных от отца. Поэтому принадлежность к роду у людей менее всего означает наличие черт характера, но скорее — наличие особого размера кидоса или олбоса. В этой связи я напомню еще раз пятую пифийскую оду Пиндара, где лаконично сказано о том, что олбос (счастье) сопровождает Батта издавна; он раздает подарки, он твердыня града, сияющее око для пришлых. Что же касается социального и иерархического порядка полиса, то его части, роды, фратрии и всеобъемлющий культ на его вершине подчинены определенному нуминозному существу и являются функцией бога, которому город обязан своим архе.

4. Мифическое представление о субстанции у досократиков

Аристотель в "Метафизике" (983 b 6fi.) пишет: "Из тех, кто первыми занялись философией, большинство брали лишь вещественное архе: то, из чего состоят все вещи, из чего первого они возникают и во что в конечном счете, разрушаясь, превращаются, чья сущность сохраняется, в то время как формы его проявления меняются, — это они считают элементом и архе всех вещей. Хоть они и расходились во мнениях о количестве и виде таких архе, но Фалес ·— родоначальник такого рода философии — считал, что это вода".

Архе у досократиков структурно полностью соответствуют мифическим субстанциям, которые мы можем видеть не только у Гесиода, но и почти во всех дошедших до нас греческих мифах. Для Анаксимандра это — апейрон, бесконечное, из которого выделяется то, что он называет основными формами всего сущего, а именно противоположность горячего огненного и холодного земного. У Анаксимена это — воздух, которым он хотел точнее выразить апейрон Анаксимандра. У Гераклита это — огонь как принцип противоречивого вообще, из которого и благодаря которому происходит все как оно есть. Эмпедокл устанавливает четыре архе, а именно: воду, землю, огонь и воздух, из смешения и разделения которых и состоит сущее, при этом даже причины для такого смешения и разделения — любовь и вражду — он считает вещественно-субстанциальным. Неверно считать, что здесь везде речь идет о первой попытке физического объяснения мира, ибо мифическое представление о субстанции

==164

 

было материалистическим и уж по крайней мере лишено нуминозного смысла. Этому противоречит то, что у досократиков материальные явления одновременно имеют идеальное значение. Разве не сказал Фалес, что мир полон богов? Как мог он понимать воду в чисто "эмпирическом" смысле? В конце концов необходимо указать на празднично-культовый язык досократиков, который должен был устранить остатки сомнений в том, что введенные ими архе взяли на себя роль старых мифических и нуминозных субстанций. Решающее различие заключается в том, что в настоящее время философы пытаются обнаружить архе за пределами дошедших до нас мифов и классифицируют их по неизвестному доселе основанию.

Все же есть исследователи, которые отрицают такие связи между мифическими и философскими представлениями досократиков о субстанции. Они подвергают сомнению принимаемые мной и цитируемые здесь взгляды Аристотеля на философовдосократиков, поскольку он пытался приписать им основное понятие своей метафизики, а именно понятие вещественного архе. Тем более недопустима попытка якобы рассматривать существующие ранее досократиков мифические представления сквозь призму аристотелевских категорий.

Мифическое представление о субстанции, реконструированное в приведенных выше рассуждениях, основано не на позиции Аристотеля в обход досократических философов, а на непосредственном анализе мифических текстов. Можно сказать, что исходя из них, приходишь к тому же результату, что и Аристотель, чью позицию можно рассматривать поэтому лишь как подтверждение. Кроме того, свои знания о досократиках он черпал не из тех немногих фрагментов, которые сохранились до наших дней и имеются в нашем распоряжении, а из в то время еще богатых источников. Следует самому заняться непосредственным анализом текстов, если есть желание подвергнуть сомнениям приведенное здесь истолкование мифической субстанции.

Не имея возможности обсудить все детали и привести в доказательство все соответствующие цитаты, можно вкратце заметить следующее: мифическое представление о субстанции должно выступать наиболее четко там, где мы имеем дело со сходством явлений. Так, расщепление Эреба на Ночь, Сон, Смерть и т. д. может быть представлено в качестве субстанциальной идентификации одного и того же, а именно темного и мрачного. Это приходит в голову всякому даже никогда и не слыхавшему об Аристотеле. Самая большая трудность возникает там, где причинно связанные явления должны представляться связанными друг с другом идентичной субстанцией, то есть причина должна представляться субстанциальной составной частью следствия. Например, когда кажется, что Фалес считает все происходящим из воды, почему все то, что произошло от воды, должно быть водой, а не чем-то другим250? Почему море должно быть "земным", если оно было рождено Геей? Почему в свете должно

==165

 

содержаться что-то от субстанции темноты? Почему день должен иметь что-то от Ночи только потому, что она его родила? На первый взгляд мифический тип мышления кажется не столь понятным, как в случае отношений сходства, но тем не менее может быть постигнут при прослеживании более глубоких

связей.

При этом мы вновь сталкиваемся с тем, что то, что мы с точки зрения мифа называем отношением между причиной и следствием, представляется по схеме зачатия и рождения: в каждом из ранее поставленных вопросов появляется слово "рождать". Если мы будем исходить из предпосылки, что философы-досократики не только выражались расплывчатыми аллегориями, но имели в виду то, что говорили, тогда фалесова вода, "рождающая" нечто, не идентична с той "эмпирической" водой, которая является для нас само собой разумеющимся предметом. Гегель был прав, когда называл ее "умозрительной водой"251. Новорожденный всегда имеет что-то от субстанции своих родителей или, если имеет место непорочное зачатие, как это часто бывает в мифах, от субстанции матери, которая живет в нем дальше. При этом не играет никакой роли то, что мать и дитя воплощают противоположные натуры (в жизни людей это бывает довольно часто). Когда М. Корнфорт указывает на то, что согласно древнему представлению о причинной связи подобное может производить только подобное (like can only act on like)252, то это лишь следствие того, что из всех процессов возникновения процесс рождения является ведущим представлением. Это относится и к влиянию архе в профанной области, отмеченному в 3-м разделе главы VI, как участие бессмертного в смертном. Человек, отмеченный божественным архе, становится как бы его ребенком; он — дитя Афродиты, дитя Ареса, дитя Зевса. Персефона в определенный момент накладывает отпечаток на сущность всего мира, "рождая" весну и тем самым повсюду распространяя свою субстанцию. И здесь "подобное постоянно производит подобное". То же, как уже много раз отмечалось, справедливо и для тех случаев, когда что-либо рождает свою противоположность, ибо и она мыслится как сокрытая во чреве роженицы. Это относится даже к такой последовательности событий "механического" рода, как нанесение раны мечом. "Добродетель" меча, его субстанция и арете есть его способность убивать, поэтому ране присуща смертоносная субстанция меча. Меч порождает смерть253.

5. О различиях в научном и мифическом понимании целого и части

Здесь мы можем вкратце подытожить сказанное. Первое: с научной точки зрения отношение между целым и частью определяется либо законами природы, либо историческими правилами. С точки зрения мифа это отношение задается, напротив,

==166

 

с помощью архе. Смесь субстанций в порожденном (целое как функция частей) является постоянным и идентичным повторением праисторического зачатия рода предком-мужчиной с отцовской стороны и всякое гипотактическое отношение частей друг к Другу в мифическом целом (части как функция целого) также определено божественным архе. Второе: с научной точки зрения можно дать много различных примеров целостностей или частей некоторого рода, рассматриваемых в качестве частных случаев общего понятия. В мифе же, напротив, любое целое и любая часть — это то же самое целое и та же часть; они могут являться часто, не будучи частными случаями общего понятия. Третье: особая мифическая ситуация, в которой исчезает различие между целым и частью, поскольку в каждой части присутствует целое, а именно один и тот же индивидуум, встречается в науке (в психологии), очевидно, лишь в форме аналогии. В психологии тоже рассматриваются различные стороны одного и того же индивидуума, который одинаково присутствует во всей совокупности своих сторон. Тем не менее речь идет только об аналогии, поскольку различные стороны понимаются в качестве частей не субстанциально и уже совсем не как нечто нуминозное*.

Перевод выполнен при участии А. Краснова.

==167

 

00.htm - glava13

ГЛАВА X МОДАЛЬНОСТИ В ГРЕЧЕСКОМ МИФЕ В ОТЛИЧИЕ ОТ МОДАЛЬНОСТЕЙ НАУКИ. ГРЕЧЕСКИЙ МИФ КАК ОНТОЛОГИЧЕСКАЯ СИСТЕМА Данная глава развивает пункты 8 и 9 4-го раздела IV главы, которые играют роль путеводной нити. Вспомним еще раз: действительное для науки есть то, что, во-первых, находится в ^определенном месте пространства-времени; во-вторых, все действительное либо материально, либо идеально, однако оба этих качества могут быть в отношении параллелизма или взаимодействия друг с другом. Для мифа же, во-первых, хотя действительное тоже имеет пространственно-временное измерение, но вместе; с тем нельзя сказать, что оно находится в каком-либо месте пространства-времени или что пространство и время определяются в научном смысле — напротив, они означают там нечто совершенно иное (ср. гл. VII и VIII). Во-вторых, мифически представляемое действительное никогда ни материально, ни идеально, а материальное и идеальное не находятся только в отношении параллелизма или взаимодействия друг с другом, они всегда образуют абсолютно неразрывное единство.

В науке считается необходимым, чтобы все действительные явления соответствовали двум пунктам, определяющим действительность; а возможным — то, что этим пунктам не противоречит. То же самое может быть сказано и относительно мифа. Ведь условия того, что здесь, как и там, нечто может быть принято за действительное, суть вместе с тем необходимые предпосылки того, что нечто вообще может быть дано как объект или принято как возможное. Но необходимым в научном смысле является господство законов природы, в мифическом же — господство архе.

Для модальностей "контингентность" и "случайность' нет в конце концов мифического эквивалента. Для первой его нет, потому что архе, всеобщим образом определяющие социальную и историческую жизнь, действуют иначе, чем законы природы, и каждый случай их нарушения истолковывается как проявление демонического ослепления, а не личной свободы выбора. Но и для второй нет эквивалента, потому что кажущееся нам случайным в мифе постоянно объясняется божественными воздействи-

==168

 

ями, которые со своей стороны покоятся не на голом произволе, но принадлежат определенной сфере действия божественной сущности. Ведь всякий бог отвечает за что-то конкретное. К архе Посейдона относится постоянное преследование Одиссея новыми губительными случайностями, с другой стороны, к архе Афины относится препятствование этому счастливыми случайностями. Поражает ли копье или не достигает цели, за этим всегда стоял бог, и если можно с уверенностью сказать, какой именно, то только потому, что из сферы действия некоторого бога вытекает его участие в этом деле. К более обстоятельному рассмотрению этого я еще вернусь в главе XXVI (разд. 3). С научной позиции необходимо строго отличать: отдельный предмет от его понятия; отдельный предмет от пространства-времени, в котором он находится; отдельный предмет и пространство-время от закона природы или правила, для которых опять-таки существует различие между единичными случаями их применения и их понятийным представлением, и наконец, необходимо резко разделять конечную и бесконечную законосообразность. В области собственно мифического, а именно в области нуминозной сущности, единичный предмет и всеобщее понятие сливаются в том смысле, что нуминозное имя собственное выполняет функцию понятия: так как, с одной стороны, оно именует многообразие предметов, с другой — постоянно представляет все того же самотождественного индивидуума (см. гл. V, разд. 1). Однако отдельный мифический предмет и пространство, в котором он находится, также сливаются, поскольку предмет определяется посредством определенного места — теменоса (см. гл. VIII); места во времени, в котором он мог бы быть, не существует, пока он не проникнет в профанное время (в эпифании, например), и даже в этом случае он выходит из мира вечных архе, творящих профанное время, но не принадлежащих к профанно-временному миру (см. гл. VII). Но этот предмет, понятый как во времени, так и в пространстве, не определяется теперь какой-нибудь перенесенной на него законосообразностью или правилом, существующими отдельно от него, он сам есть такая законосообразность или правило в качестве определяющего его архе. Поэтому здесь также нет различия между единичными случаями применения такого архе и его понятийным представлением, но это есть всегда то же самое сингулярное архе, которое действует везде одинаково, поэтому его обозначением вновь является имя собственное, которое, как уже описано, перенимает функцию понятия, то есть представляет собой как единичное, так и общее. И наконец, каждое архе может быть понято исчерпывающим образом, поскольку оно покоится на действии жизненной и вместе с тем целесообразно поступающей сущности.

Следуя выработанной в главе IV путеводной нити, для каждого элемента здесь затронутых научных онтологии — естествознания, психологии и общественных наук — были выявлены теперь соответствующие элементы в области мифа.

==169

 

Миф оказывается, таким образом, замкнутой онтологической системой. Это означает, что он обладает априорным фундаментом, посредством которого определяется то, что есть объект в рамках его интерпретации реальности. И это устанавливается при помощи модальностей, которые со своей стороны покоятся на определенных априорных определениях предметов, их пространственно-временных отношений, их регулярных взаимосвязей и всеобщего единства данных определений*.

Перевод выполнен при участии В. Кузнецова.

К оглавлению

==170

 

00.htm - glava14

ГЛАВА XI МИФИЧЕСКИЙ ПРАЗДНИК Одним из, пожалуй, типичнейших для мифа жизненных проявлений выступает праздник, по-гречески называемый хеорте (heorte). И наши сегодняшние праздники и торжества, имеющие, за редкими исключениями, религиозное происхождение, обладают равным образом и мифическими корнями, поскольку восходят к языческим обрядам наших предков. Однако торжественность мифического праздника заключается в том, что в нем присутствует бог, что в нем происходит эпифания — явление божества. Праздник — это встреча с божеством. В нем, следовательно, можно в концентрированной и наглядной форме увидеть все те структурные элементы системы греческого мышления и опыта, которые были рассмотрены в предшествующих главах (V—X).

1. Значение архе для мифического праздника

Культовая, а следовательно, вовсе не "случайная" встреча с божеством была встречей с его архе, и это архе торжественно жертвовалось. Так, к примеру, цикл афинских праздников начинался с Каллинтерий, в ходе которых участники шествия несли инжировую пасту, потому что это была первая культурная пища, которую отведали люди. Затем следовали Аррефории, во время которых воссоздавались таинственные обстоятельства рождения господина-прародителя Афин, Эрехтея. Затем приходил праздник Скира, в котором процессия как бы повторяла путь Эрехтея в ею борьбе против Элевсина. Это тоже история происхождения. Следом за ними шли Буфонии, в ходе которых воспроизводилось первое умерщвление быка на Акрополе, затем следовал праздник Кроноса, в котором возрождался "золотой век", и наконец, праздник Синойкия, который был посвящен первому объединению аттических деревень в полис легендарным Тесеем. Но кульминацией являлся праздник Панафиней в честь богини города — Афины. Подобное в Греции происходило повсюду, причем я хотел бы еще упомянуть особо игры в Дельфах, сюжетом которых было убийство Аполлоном змея Пифона. Конечно, я назвал лишь некоторые из важнейших праздников. Их было так много, что едва ли хоть какой-то день в году оставался без одного из них.

==171

 

2. Мифическое пространство в мифическом празднике

Начинался праздник, как правило, с процессии, целью которой был теменос — чаще всего храм, где обитал бог. Он мог представать культовым изображением или просто присутствовать как место, выделенное в качестве священного. Но концентрация его субстанционального присутствия происходила также с помощью определенных культовых обрядов и ритуалов. К ним относятся не только обряды перехода в теменос, но в качестве введения — греки называли это "катархейн" — обход вокруг алтаря слева направо, то есть, поскольку храм был ориентирован на восток, значит, по движению солнца. На алтаре разжигался огонь, пламя и дым от которого поднимались вверх, обращаясь таким образом к богам, которые господствуют в поднебесье, в заоблачных высотах Олимпа, даже если тот или другой из них присутствует одновременно в этом теменосе. (О том, что здесь нет противоречия, уже достаточно говорилось в предшествующих главах.) Вслед за тем земля и община окроплялись святой водой; так обращались к хтоническим божествам и божествам подземного царства. Право и Лево, Верх и Низ — все это имеет здесь абсолютное значение. С другой стороны, то обстоятельст- г во, что теменос представляется частью пространства со сменными предметами, не играет никакой роли. В качестве мифического пространства он сливается в каждом случае с вечным божеством, которое занимает его и в котором оно полностью растворяется.

3. Роль единства идеального и материального, мифического отношения целого и части, а также мифической субстанции в празднике как жертвенном пире

Жрец, который может быть и старейшиной рода, и военачальником, и царем или какой-либо другой выдающейся личностью, если только это крейттон, то есть человек, в котором можно предположить присутствие божественного меноса, божественного олбоса или чего-то подобного, — итак, жрец призывает бога его истинным именем и вместе с тем приглашает его к жертвенному пиру. Этот призыв повторяется культовым сообществом. Как уже неоднократно подчеркивалось, идеальность имени, произнесенного при определенной сосредоточенности и в ритуальных условиях, означает как раз материальное присутствие им призванного. Теперь под чтение молитв начинается подготовка к убиению жертвенного животного. Эти молитвы устанавливают связь между животным и богом, идеальная мифическая субстанция проникает в материю животного и превращает его в священное жертвенное мясо. Затем после омовения рук, дабы не осквернить святое профанной грязью, жрец состригает шерсть со лба животного и бросает ее в огонь вместе с жертвенным ячменем.

==172

 

Этим часть, а именно часть животного и часть всего жертвенного ячменя, мифически принимается за целое. Теперь наступает решающий миг. Жрец призывает всех к эвфемии, к благоговейному молчанию255. В нем завершается транссубстантивация жертвенного пира, бог окончательно вступает в событие культа. Затем жрец топором умерщвляет животное. Оно разрезается на части, внутренности проверяются, и отобранные куски мяса сжигаются для божества. Если жертва удалась, вверх поднимается пахучий дым, смешанный с фимиамом, тем самым божество принимает жертву и выражает свое божественное присутствие, так присутствующим передается его обещающая успех близость: они разражаются ликующими криками, ололиге, и восклицают "иеие пайан", "иеие пайан". Кровь жертвы собирается в чашу и выливается на алтарь. Так снова получают свою часть Земля и мир хтонических божеств. Затем начинается жертвенный пир, во время которого съедаются прежде всего "спланхна", внутренности, особенно печень и почки, которые считали средоточием жизни. Вместе с этим съедается хлеб. Далее следовало питейное пиршество. Оно начиналось жертвой питья, "спонде", при которой вино лили на алтарь, что называлось "лейбейн". Подобно тому как перед этим каждый ел жертвенное мясо (пусть даже особые куски оставлялись жрецам), так теперь каждый пьет жертвенное вино.

В произведениях греческого изобразительного искусства и поэзии можно проследить отблеск настроения, царившего во время мифического праздника. Вот только несколько примеров: фриз Парфенона в Афинах, который представляет праздник Панафиней; поэма Вакхилида, которая описывает пылающие алтари, а также жертвенные ароматы, воскуряющиеся над бычьими окороками, и повествует о сладких песнопениях и роскошных пиршествах, наполняющих радостью деревни и города256; красочные изображения жертвоприношений и пиров в "Одиссее"257; а вот даже и пародия на Панафинеи в комедии Аристофана "Женщины в народном собрании", на основе которой Гронбех смог убедительно реконструировать и в высшей степени наглядно описать этот праздник258. "Большие государственные жертвы, — пишет Виламовиц-Моллендорфф, — праздники богов государства с их различными ритуалами, процессиями, которые предполагали активное участие всех, затем церемонии, требовавшие предварительного освящения, ночные праздники, которых было немало, неизменно производили свое глубокое впечатление также и на тех, кто иначе думал о личных богах или соответствующих мифах". И он цитирует Плутарха, который говорит: "Не изобилие вина и жаркого радует нас в празднике, но радостные надежды и вера в присутствие бога, который благосклонен к нам и удовлетворенно принимает заповеданное"259. В. Буркерт замечает, что по описаниям, "на всех организованных мероприятиях праздника царило настроение, подобное определенному аромату, который только и остается от незабываемого переживания и едва ли может быть описан"260.

==173

 

Жертвенный пир, теоксения, где гостит бог, представляет собой сердце мифического культа. Здесь наияснейшим и непосредственнейшим образом проявляются одновременно мифические отношения части и целого и сущность мифической субстанции. Призывы, молитвы, священные обряды позволяют чувственно ощутить близость бога. Бог присутствует здесь и сейчас. Его эпифания (она могла бы быть увидена, услышана или прочувствована) есть, с одной стороны, только "особое" проявление его "всеобщего" и всеобъемлющего существования, а, с другой стороны, он все-таки тут целиком и полностью. Как тела вблизи сильного электромагнитного поля заряжаются им, так субстанция божества проникает в жертвующих и в жертвенное. В решающий миг все ею, так сказать, наэлектризовано, насквозь пронизано ее "идеально-материальными" флюидами. Но прежде всего божественная сила наполняет мясо жертвенного животного, жертвенный ячмень и вино, и, когда они съедаются культовой общиной, эта сила переходит в них. "Жертвенный пир порождает в участниках "божественное укрепление", — пишет В. Гронбех. — Трапеза перед лицом бога распространяет в народе счастье, благодать и радость. Ее сила исходит от жертвенного животного, священное мясо которого поедается только тогда, когда боги находятся среди людей"261. Таким образом, мифический жертвенный пир является таким же причастием божеству, как и христианская евхаристия, при всех радикальных отличиях между ними в частном и содержательном. С другой стороны, он символизирует также и высшую удаленность божества, если совместная трапеза с богом навсегда исключена из соответствующих основ. Эринии, которые подвергают виновных людей ужаснейшим мукам и толкают их в глубочайшую тьму, говорят поэтому в "Эвменидах" Эсхила о себе, что таков их жребий, "бессмертных, быть далеко; не существует, конечно, никого, кто бы пировал вместе с нами"262. Л. Дойбнер в своей работе "Аттические праздники" пишет: "Есть мясо священного животного значило когдато принимать участие в пиршестве божества, быть с ним связанным совместной трапезой, приобщиться силам благодати, которым оно позволяет изливаться на своих товарищей по обеденному столу: первоначально ели всегда только в святом месте"263. В том же смысле высказывается также П. Штенгель в своей книге "Обычаи жертвоприношения у греков"264. ?. ?. Корнфорт замечает в этой связи: "Ритуальными средствами — едением мяса и питием вина — может быть возобновлено древнее ощущение мистического единства и участия"265. Г. Муррей обобщил первоначальный смысл греческих праздников жертвоприношения следующими словами: "Люди едят мясо и пьют кровь священного животного для того, чтобы в них перешла его мана..."266 В. Буркерт указывает на то, что боги нередко изображались с жертвенной чашей в руке, и объясняет это таким образом: "Бог как бы жертвовал самим собой, или более того: он втянут в заставляющий плыть по течению поток — Давать и Брать

==174

 

— воплощение замкнутого в себе благочестия"267. Он жертвовал самим собой, поскольку его нуминозная субстанция превращалась в мясо жертвы, которое съедалось, а эта субстанция перетекала из него в людей и через их благочестие и самопожертвование возвращалась снова к нему. В. Буркерт напоминает также о структурных соотношениях между греческим и семитским ритуалами жертвоприношения, отчего их связь с христианской жертвенной трапезой становится еще более очевидной: "...Соединение вкушания пищи, возлияния и сжигания частей жертвенного животного связывает ветхозаветную и греческую жертвенные практики". По-видимому, речь может идти о всеобщих формах мифического культа, о чем свидетельствуют соответствующие находки по всей Европе, относящиеся к бронзовому и железному векам268.

Против такого толкования жертвенного пира выступил У. Ф. Виламовиц-Моллендорфф. Он пишет: "Я хорошо знаю, что древнейшие христиане сравнивали свои обряды причастия с греческими жертвоприношениями, но транссубстантивация или способ проникновения божественной силы в верующих у христиан несравнима с первоначальным смыслом греческих жертвоприношений"269. Он трактует их как "свидетельство уважения"270. В другом месте, однако, он говорит: "Ведь не может же быть забыто, что в священном богослужении воплощаются идеи античного жертвоприношения и как застольной общности бога и человека, и как искупительной жертвы"271. То обстоятельство, что позднее, когда миф сильно деградировал и воплощался уже только в застывших формах, когда он мыслился примерно так, как в диалоге Платона "Евтифрон", в котором над ним смеются, жертвоприношение понималось как "свидетельство уважения", не должно оспариваться. Но транссубстантивация внутри мифа все-таки есть нечто постоянно происходящее: едва ли не все может превращаться во все. Так, стали людьми брошенные Девкалионом и Пиррой камни, Фаэтон и Орион были превращены в звезды, Кадм стал змеем, Дафна — лавровым деревом, Арахна — пауком и Ниоба — камнем. Из богов возникают животные и растения, из людей — боги и т. д. Даже если это может быть отчасти просто "мифологией" и даже если понимается не как мифическая действительность, а как нечто принадлежащее больше поэзии, то вырастает оно все же на априорных фундаментах мифа. Если рассматривать жертвоприношение в данном контексте, тогда становится понятно, что для греков не могло быть странным происходившее при этом наполнение жертвенного животного божественной силой и вместе с тем нуминозной субстанцией, а также идея душевного состояния исполненности божеством, которое является, к примеру, для Виламовица историческим фактом.

Другое возражение на предложенное здесь толкование жертвенного пира можно найти в статье "Жертвоприношение" Энциклопедии античности, с. 618. Оно заключается в указании на то, что теоксения состоит в совместном использовании жертвенного

==175

 

мяса богом и человеком; но мог ли в таком случае бог, если его сила перешла в мясо, есть некоторым образом сам себя? С другой стороны, в этой статье настоятельно указывается на то, что мясо жертвенного животного было "освящено культовым обрядом", что выражается, в частности, в том, что им не злоупотребляли профанно и в большинстве случаев его не разрешалось есть за пределами святилища272. Но что другое может здесь означать "священное мясо", как не то, что оно исполнено божественной субстанции? Кроме того, неудивительно, что "uni mystica" бога и человека находит свое сильнейшее выражение именно во время общего пира.

Представление о том, что бог вкушает сам себя, никоим образом не является, впрочем, чем-то особенным с позиций истории культуры. Причем необходимо иметь в виду, что речь идет не о чисто "материальном" потреблении, но о восприятии нуминозной субстанции. Так же и Христос вкушал причастие во время Тайной вечери с апостолами, несмотря на то что превратил вино в свою кровь, а хлеб в свое тело. Правда, мы можем заметить, согласно свидетельству Луки (22:18), что он перед своей смертью не стал пить вино вместе со всеми, однако этот отказ Христа пить заповеданное вино (т. е. свою кровь) представляется временным, он может быть снят, когда наступит Царство Божие. В этом эпизоде из Евангелия от Луки отсутствует, кроме того, соответствующее указание на то, что Христос не ел вместе со всеми и хлеб, после того как преломил его (там же, 22:19). Но в Деяниях апостолов (10:41) определенно подтверждается, что после воскресения он ел и пил вместе с апостолами. Что во время жертвенного пира, следовательно, не только апостолы вкушали Христа, но и он вкушал сам себя (как потом это позднее совершается постоянно в ритуале евхаристии помощником священника) — это собственная воля, которая не могла быть осуществлена только в исключительной ситуации.

На формальные связи между христианской евхаристией и античным культом указывал особенно О. Казел. Он пишет: "В своей форме христианская евхаристия пребывает под полным влиянием античных законов, к которым она присоединяет также восточные, особенно иудейские элементы"273. "Так евхаристия становится... символически-драматическим исполнением дела Спасения"274. Что Казел при этом понимает под "символическим", он объясняет в другом месте, где замечает, что "посредством символического ритуала" "снова становится современным древнее событие"275. В конце концов он обобщает результат своего исследования в следующих словах: "Понятия: жертвоприношение, жертвенный пир, торжественное чествование звучат для античного уха вполне конкретно. Ведь каждый античный культ, в том числе и государственный, достигал своей кульминации в общественном акте жертвоприношения. Очень многие жертвоприношения были жертвованием еды и заканчивались поэтому пиршеством. За этим стоит мысль, что прежде всего

==176

 

преподносят пищу богу, а затем вместе с ним едят божественные кушания. Так смертные становятся сотоварищами божества; божественная сила, которая была усилена в боге едой, устремляется обратно на сотоварищей по пиру; или же общая трапеза объединяет бога и человека так, что люди возносятся до уровня богов. Так алтарь превращается в священный стол, жертвователи являются сотоварищами небожителей по застолью. Это в высшей степени конкретный способ вступить в жизненное содружество и в семью богов посредством наслаждения той же самой едой. Эта конкретность едва л^ не стала еще выше в христианском культе"276.

Подобное слышится везде, где в области метафизики и мистики речь идет о вкушающем самого себя боге. Так, платоновский демиург наслаждается своим собственным произведением; бог Аристотеля занимается только самим собой (себя самое мыслящее мышление); боги Эпикура живут в полнейшей уединенности и блаженнейшем самосозерцании; в символике любви средневековой мистики Христос объединяется с преисполненной им невестой; и даже у Фихте мы находим еще следы такого рода представлений, когда он полагает, что центробежная деятельность абсолютного Я могла бы быть ограничена центростремительной, этим оно могло бы войти в себя самого. Но Гёльдерлин пишет: "... и нуждаются небожители в вещах, а также в героях и людях, иначе в смертных. Так как блаженнейшие себя не ощущают, нужно, пожалуй, если дозволено так это сказать, в божественных именах причастным чувствовать другого, в ком нуждаются они..."277

Но к именам богов может ощущать свое причастие лишь тот, кто "преисполнен бога".

4. Мифическое время и мифический праздник

Как уже отмечалось, предметом культового праздника было архе. Примеры, приведенные уже в 1-м разделе данной главы, могут быть теперь дополнены еще следующими.

К празднику Панафиней примыкает Агон — состязание на колесницах, в ходе которого вооруженные воины спрыгивают со своих боевых колесниц, чтобы продолжить состязание бегом. Тем самым воспроизводился миф об Эрехтее, основателе города, который первым проехал на колеснице в одеянии воина. Во время Анфестерий, праздника, посвященного Дионису, в так называемом "Буколионе", Доме Пастуха Быков Агоры, справлялась "священная свадьба" царицы, жены "архонта Басилея", с богом, причем эта свадьба тоже покоилась на архе. В определенном ритуале такого праздника воспроизводились трагические обстоятельства начала культивирования винограда. Люди напились допьяна, когда первый раз попробовали вино и убили при этом Икария, который научился у Диониса выращивать виноград.

==177

 

С тоски его дочь Эригона повесилась на дереве (последнее воспроизводилось тем, что афинские девушки раскачивались на качелях). По случаю Фесмофорий, которые были посвящены Деметре, бросали в каньоны поросят, которых позднее в разложившемся состоянии снова вытаскивали женщины и клали на алтари. Тем самым воспроизводилась история о том, как свиньи пастуха Евбулея сорвались в пропасть, когда Персефона исчезла в подземном царстве. В Дельфах воспроизводили борьбу Аполлона со змеем, его победу над ним и его искупление. Таким образом, во время едва ли не каждого праздника имело место культовое представление соответствующего архе.

Часто они были непосредственно связаны с призывом бога перед обрядом жертвоприношения: этот призыв имел иногда форму поэмы, "призывающего гимна", который исполнялся под музыкальный аккомпанемент одним певцом или хором278. Нуминозные события представлялись при этом в виде танца. Этот культовый процесс можно особенно ясно представить, прочитав гомеровский гимн 28, который прославляет рождение Афины: мы видим жреца с поднятыми руками, возглашающего начало этой поэмы: "Афину Палладу, доблесную богиню, хочу я воспеть". Затем гимн повествует о том, что Афина родилась из головы Зевса, откуда ее освободил Гефест ударом секиры. Можно увидеть в этом связь с ходом жертвоприношения, при котором ведь тоже что-то рождается, а именно божественная сила, которая вырывается из животного. Дальше гимн сообщает о буйстве земли и буре на море, из-за чего все присутствующие испуганно оцепенели, — намек на рев убиваемого животного, в котором проявляются разбушевавшаяся стихия, и близость бога. Потом вдруг наступает глубокая тишина, "вдруг замирает соленая волна и сияющий сын Гипериона дает остановиться быстрым коням" — это момент эвфемии, которая упоминалась в предыдущем разделе. А затем следует большой ликующий призыв Зевса, "ололиге", которым приветствовалось появление божества. О связи жертвенного пира, пения и танцев Гомер говорит в "Одиссее": "они составляют одно целое"279. Хотя он говорит там только о пире вообще, но для греков пир всегда был одновременно и жертвенным пиром. Далее он подробно описывает, как Алкиной велит послать за поющим под лиру сказителем Демодоком и подготовить одновременно площадку для танцев. Демодок приходит и встает в центре круга, который образован танцорами. Пока Одиссей удивляется их танцу, Демодок начинает свою песнь, которая снова представляет архе, а именно появление "гомерического смеха"280. Существенно в этой связи и то, что гомеровский гекзаметр определялся, по-видимому, известными танцевальными движениями, которые сопровождали его декламацию281. Но благодаря мифическому единству идеального и материального даже один лишь рассказ мифа также может "выколдовать" действительность его истории. Поэтому Ван дер Лев с полным основанием говорит: "Миф есть воспевание в осно-

==178

 

ве, ритуал есть заявление в действии"282. Этому не противоречит и свидетельство Аристотеля, когда он объясняет введение ямбического триметра в трагедию тем, что данная стихотворная форма была согласована с живым словом (Поэтика, 4, 1449а 18), так как речь здесь идет просто о намного более позднем явлении.

Теперь надо уяснить себе, что исполнение и культовое представление архе понималось в смысле мифического восприятия времени как его действительное возвращение. По этому поводу среди исследователей мифа также едва ли существуют различия во мнениях.

"Не существует сценария и спектакля, — пишет Э. Кассирер, — которые лишь исполняет танцор, принимающий участие в мифической драме; но танцор есть бог, он становится богом. Что... происходит в большинстве мистериальных культур — это не голое, представление, подражающее событию, но это — само событие и его непосредственное свершение; это ???????? как реальное и действительное, поскольку насквозь действенное событие"283. Но действенное оно потому, что мифическая субстанция присутствующего в архе божества пронизывает участвующих в драме, наполняет их, и вместе с тем в нее переходит нечто от силы данной субстанции. В этом коренится блаженное чувство жизни, которое она переводит в свое ежедневное существование. И для Кассирера эта идентификация танцора и бога возможна только потому, что в мифе сняты "разделение идеального и материального", "мера непосредственного бытия и. непосредственного значения", "образа и предмета". "Где мы видим отношение чистой "репрезентации", там для мифа имеет место... скорее отношение реальной тождественности; "образ" не представляет "предмет" — он есть предмет... Во всех мифических действованиях существует момент, в котором происходит настоящая транссубстантивация — превращение субъекта этого действия в бога или демона, которого он представляет... Так понятые ритуалы, однако, имеют изначально не "аллегорический", "подражающий" или представляющий, но непременно реальный смысл: они так вплетены в реальность действия, что образуют ее незаменимую составную часть... Это есть всеобщая вера, что на правильном исполнении ритуала покоится дальнейшее продолжение человеческой жизни и даже существование мира"284. Только так необходимо понимать и слова Гомера, когда он говорит о певце, что тот равен богам (????? ??????????) и что единство пира, пения и танца — "прекраснейшее", поскольку благодаря этому каждый достигает "евфросине". Но "евфросине" ценилось также и позднейшими философами как ощущение счастья, которое появляется в опыте божественного и резко отличается от "гедоне", профанного и чувственного удовольствия. Так, Платон говорит в своем "Тимее" о музыке, что она доставляет неразумным "гедоне", а разумным — "евфросине" вследствие располагающегося в ней

==179

 

"подражания божественной гармонии"285; и Аристотель также говорил о способности музыки вызывать "евфросине"286.

Аналогично Кассиреру высказывается также и В. Гронбех: "Святость... пронизывает и наполняет... все: место, людей, вещи и делает эту совокупность божественной. Эта все наполняющая святость составляет предварительное условие того, что люди могут сыграть и "показать" в драме. С полным правом мы можем сказать, что участники играют богов; однако они в состоянии сделать это, только если бог присутствует в них. Это Афина, которая исполняет танец с оружием, это Аглавра, которая несет в Акрополь таинственный ящик... Поэтому, если гимн описывает поход критских мужчин в Дельфы (здесь подразумевается гомеровский гимн 3) после проведенной жертвенной трапезы и попойки, то это не выдуманная картина, наколдованная гимном: Аполлон предводительствовал, с арфой в руке, и они, танцуя, следовали за ним под пение пеана..."287 "Древние времена лежат не далеко в сумерках прошедшего времени, как то лишь, о чем можно вспоминать, как то, что можно использовать, чтобы объяснить современность. Они живо стоят среди участников культа и всегда вновь доказывают свою власть. В священных действиях буквально переживают глубочайшую древность; сказание, которое воспроизводит историю в ее вечном течении, является реалистичным сообщением на сцене о произошедшем... Если мы хотим понять институты греков и уловить их действительный смысл, то мы должны отказаться от нашего разделения жизни на сферы идеального и реального. Сказание представляет собой высший реализм, поскольку праздник выступает высшей реальностью... Таким образом, жертвенные обряды выстраиваются в ряд драм, которые лежат очень далеко от наших представлений о сценическом искусстве... Значение сакральной драмы идентично содержанию, как душа присуща веществу. Зрители не думали о смысле, они видели его"288. "Хор —это танец 12—15 человек, — пишет Г. Небель289, — танец все сильнее вовлекает в круг божественной действительности, в замыкающемся на себя повторении он устраняет текущее и влекущее вперед время, он ломает хребет времени, он приводит к падению стен настоящего. Сам бог танцует танец человеческими телами".

Б. Снелл также указывает на единство представляющего и представляемого, представления и действительности. "Трагедия, — пишет он, — в своем начале была танцем и хоровой песней в честь Диониса, исполняемой певцами, которые наряжались животными и тем самым первоначально превращались в божественную сущность, чтобы вымолить благословение бога; так мифический мир и земная действительность совпадали в продолжительности танца"290. "Сообщается, что ранние хоровые песни. непосредственно представляли мифическое событие"291. Так, в качестве примера можно взять пеан Вакхилида, который рассказывает, что Тесей, после того как вместе с афинскими юношами и девушками выдержал приключение на Крите, станцевал на Делосе так называемый танец журавля и что этот танец воспро-

К оглавлению

==180

 

изводится каждый год. Таким образом миф становился "современной действительностью"292. До известной степени все это имело силу еще даже во времена Вакхилида, так как заключение его пеана звучит так: "Девушки (из свиты Тесея) ликовали, а юноши около них пели пеан прекрасными голосами. Аполлон Делийский, возрадуй свое сердце песней хора "кеер" и пошли им божественную встречу с благом"293. Здесь, полагает Спелл, сливаются хор Тесея с хором сограждан Вакхилида, "кеер", "песнь мифического хора становится песнью современного хора"294.

Такое слияние современного с прошедшим можно обнаружить также в поэзии Пиндара. В качестве примера могла бы быть приведена первая пифийская ода, которая исполнялась по случаю праздника Зевса в новооснованном Гиероном городе у подножия Этны. Она начинается с околдовывания мира Аполлоновой музыкой. Только титаны, противники основанного кронидами порядка, не могут ее выносить, но они остаются заключенными в Тартаре. Среди них также Тифон, которого Зевс погреб под Сицилией и заключил в Этну. Но изрыгающая огонь ярость титанов все еще пугает живущих там людей. Так битва титанов в этой местности остается современной еще и далее, и тут видны также противостоящие друг другу миры: здесь стихийная сила укрощенных, изгнанных в глубины первоначальных богов, там — "несущие небо столпы" блистающих вечным снегом гор, которым близки боги, очарованные красотой Аполлоновой музыки. От этого мифического образа Пиндар переходит затем неожиданно к своему современнику Гиерону, основателю городов, в котором действует сила Зевса и Аполлона: ведь он одержал победу в пифийских состязаниях. Но в этом властелине обитает также нечто от сущности ландшафта, который он застраивает и над которым господствует; и наконец, уже к троянско'й войне устанавливается связь: как некогда Филоктет, раненый Гиерон принял участие в сражении. Но город, который он основал, будет иметь основной закон, покоящийся на порядках Гилла, сына Геракла. Затем следует ретроспективный взгляд на то, как дорийцы, которым этот закон был дан Гиллом прежде, получили свое государство и стали соседями рожденных в Амиклеях Диоскуров. В конце концов Зевса умолили защитить от врагов этот порядок и накликали большие битвы, в которых они впоследствии успешно оборонялись от персов, этрусков и карфагенян (Саламин, Платеи. Кумы и Гимера). Таким образом, временная последовательность разрушается и сливается в одно божественное настоящее.

Для В. Буркерта в культовых танцах "божественный первообраз и человеческая действительность часто в конечном счете неразрывны", только то, что в мифически-божественном образе имеет длительность, то у людей является кратким кульминационным пунктом, "расцветом юности"295. Таким был пиррихий, танец с оружием, который исполнялся по случаю праздника

==181

 

Панафиней; это — воспроизведение божественного происхождения Афины, которая, едва появившись из головы Зевса, исполнила этот танец со щитом и копьем296. Сходные связи между мифическим прошлым и современностью В.Буркерт отмечает также и в праздничном агоне, о чем уже было упомянуто ранее; в Олимпии повторяется состязание между Пелопсом и Эномаем; немейские игры продолжали миф об Археморе; матч на Истмосе связан с мифом о Палемоне, а агон в Дельфах демонстрирует, как уже отмечалось, битву Аполлона со змеем. Олимпийские игры В. Буркерт описывает так: "Праздник начинался с жертвоприношения — предваряющего жертвования для Пелопса и богатого жертвования быков для Зевса. Священные части затем клались на алтарь (здесь Буркерт цитирует Филострата), но огонь еще не горел; бегуны находились далеко от стадиона; перед ними стоял жрец, который давал своим факелом сигнал старта. Победитель подносил огонь к освященным частям жертвы... Бег обозначает переход от кровавого "дела" к очистительному огню, от хтонических богов к олимпийским, от Пелопса к Зевсу". Во время некоторых агонов, к примеру при Карнеях, "этот бег является еще большим ритуалом, чем спорт. Необычно переплетается мифом метание диска: сам Аполлон во время такого метания убил своего любимца Гиацинта..."297.

"В качестве всеобщей формулы мы можем сказать, — резюмирует Элиаде, — что тот, кто "живет" мифом, из профанного, хронологического времени вступает в другое время, другое состояние, а именно в "священное время", которое изначально и все-таки может неопределенно часто возобновляться". "... Первая задача мифа состоит в том, чтобы выявить канонические модели для всех человеческих ритуалов и для всех важных видов человеческой деятельности: режима питания или бракосочетания, воспитания, искусства или мудрости..."298 "Житие" мифом представляет вследствие этого подлинно "религиозный" опыт, отличающийся от обычного опыта повседневной жизни. "Религиозность" этого опыта в том, что человек придает новую силу легендарным, возвышенным, важным событиям и вновь становится очевидцем творческих деяний сверхъестественных сил; человек прекращает свое повседневное существование в обычном мире и вступает в просветленный, сияющий мир, который пронизан присутствием сверхъестественного. Речь идет не о празднике воспоминания мифических событий, но об их повторении. Действующие лица мифов становятся участниками сегодняшнего дня, современниками. Это означает также, что человек живет уже не в хронологическом, а в изначальном времени, когда событие случилось впервые... Изведать снова это время, воспроизводить его как можно чаще, быть инструментом драмы божественного произведения, встречать сверхъестественное и изучать снова его творческое учение — это желание, проходящее красной нитью через все ритуальные воспроизведения мифов"299.

==182

 

У. Ф. Виламовиц-Моллендорфф явно придерживается того же мнения, что и только что цитированные интерпретаторы: "При чествовании свежего лавра из Темпе во времена Плутарха мальчик представляет Аполлона". Плутарх задается, правда, вопросом: "Было ли это первоначально?" Но добавляет: "В соответствующие Дафнефории в Фивах вовлекался сам лавр, а когда-то с ним приходил бог". Об этом Виламовиц в сноске замечает, что лавр нес ребенок, который являлся благодаря своему невинному возрасту и своему происхождению святым (agnos). Хотя Виламовиц в другом месте оспаривает, что жрец, к примеру, "Деметры должен играть, так как надевает маску", поскольку "образ бога знает каждый, и жрец также, а богиня пребывает в ее символе, но не в его носителе". На факт действительного присутствия богини между тем это не оказывает влияния, а данное утверждение, если оно верно, не следует обобщать300. То обстоятельство, что жрец является смертным человеком профанного времени, не нуждается в особом доказательстве; но его поведение определяется ощущаемой и видимой им близостью бога и его архе301.

Дадим в заключение еще раз высказаться В. Ф. Отто. "Самые священные празднования в богослужениях всех народов, — говорит он, — суть память и точное воспроизведение того, что в праисторическую эпоху было совершено самими богами"*.

Перевод выполнен при участии В. Кузнецова.

==183

 

00.htm - glava15

ГЛАВА XII ГРЕЧЕСКАЯ ТРАГЕДИЯ КАК МИФИЧЕСКОЕ СОБЫТИЕ Подытоживающее рассмотрение греческой трагедии в свете предшествующего анализа направлено на углубление уже полученных результатов и подготовку к следующим главам. Я ограничусь при этом работами Эсхила и Софокла, поскольку Еврипид жил в ту эпоху, когда мощь мифа уже была подорвана.

1. Миф у Эсхила

Работы Эсхила отражают ту напряженную ситуацию, в которую попал греческий миф на заключительной фазе развития, а именно ситуацию противостояния властвовавших в классическую эпоху олимпийских богов и хтонических сил, вернувшихся из далекого прошлого при помощи стихийного насилия. Это и есть тот контекст, в котором, по Эсхилу, случается трагедия.

Модель этого мы находим как раз в его драме "Прометей". Прометей наказан Зевсом и прикован на утесе за то, что он пытался спасти людей от вымирания, подарив им огонь. Но Зевс хладнокровно правит не только людьми, но и древними стихийными силами Земли, титанами. То, что он воспрепятствовал им свергнуть его, было правильным, и Прометей даже помог ему в этом, поскольку он выступил за усмирение слепого насилия (стих 200 f.). Однако правление Зевса, от которого можно было ожидать более мудрого порядка (209—218), превратилось в угнетение всей земной природы сразу же, как только его всевластие окончательно упрочилось. Отныне он стал высокомерно обращаться со "старыми богами" (404 f.), вся сфера Земли стонет теперь от его тирании (406 f.). Кроноса он сверг в Тартар, жестоко обошелся с "зачатыми Землей" титанами Атласом и Тифоном (345—374). Хотя другие, к примеру Океан и его дочери, и склонились перед ним, но они более или менее явно выражали Прометею свое сочувствие. С жалобой к угнетенной природе обращает первые же свои слова Прометей. Он призывает эфир, воздух, солнце, источники и "мать всего Землю"(88—92). Жалобы на "нового правителя" слышатся и от древних сил Вселенной (149, 310). Прометея приковал с утесу Кратос, то есть как раз та

==184

 

слепая стихийная сила, которую Зевс должен был не уничтожить, но усмирить. Так последний заменил один произвол другим (186 f.). Для устрашения Зевс соблазнил Ио, дочь Океана, и превратил ее в корову, чтобы скрыть свою страсть от Геры, а Гера преследует ее по миру в виде жалящего овода (в определенной степени противообраз Прометею, прикованному на месте). Прометей подробно показывает, какие блага он подарил людям, как он принес им культ и цивилизацию, как он учил их понимать природу и жить в согласии с ее порядком. Природные стихийные силы священны, их нужно лишь умиротворить с помощью Фемиды, устава и закона. Именно это могло бы быть задачей Зевса. В высшей степени показательно, что Эсхил уравнивает Фемиду с Геей (209 f.) и устами Прометея говорит, что именно она предостерегала своих детей, титанов, от слепого насилия и в конце концов перешла на сторону Зевса, когда они ее не послушали. Тем самым мать всего Земля пользуется высшим уважением: она источник не только всех сил природы, но и их обуздывающего усмирения. Разве сам Зевс не ее внук? Фемида-Гея также содержит в себе угрозу безмерному произволу Зевса, она может родить ему сына, который его свергнет (874). В конце концов эта угроза принуждает Зевса к уступкам, что видно из второй части драмы, названной "Освобожденный Прометей" и сохранившейся, к сожалению, лишь фрагментарно. Такова Гея, которая вновь устанавливает природный порядок. Олимпиец ограничен в своем произволе хтоническим началом, над ним стоит священный закон Земли. Он может осмысленно править лишь в гармонии с ним302.

В "Орестее" Эсхила небесные олимпийцы предстают сначала как состоящие на службе у хтонических сил, сил подземного мира. Во второй части этой трилогии, "Хоэфоры" ("Плакальщицы") — первую часть, "Агамемнон", которая повествует об убийстве Агамемнона его женой Клитемнестрой и ее любовником Эгисфом, мы можем здесь пропустить — Аполлон явно указывает на то, что убийство супруга требует "умиротворения подземных сил" (278); к Зевсу обращаются за тем, чтобы он "послал наказание из-под земли", то есть, позволил духам Аида отомстить за убитого (383 f.); вновь и вновь идут обращения к Гермесу, богу могил (1, 727, 813). С другой стороны, обращаются и к самим подземным богам (124 ff., 399, 405, 475, 476 ff.), например к Персефоне (490) и богине Земли (399), с мольбой о содействии, даже сам Агамемнон взывает из гроба (4, 334 ff.). Божественная сила присутствует также и в обретших святость мертвецах, их могилы отождествляются с алтарем (106 f.), и от них может проистекать помощь (456, 481 f.)303. Название трагедии, "Плакальщицы", представляет собой наименование тех, кто осуществлял культ мертвых. И потому вся ее первая часть является жалобой, обращенной к мертвым, поминальной молитвой и клятвой, которая выражается во все более страстных, в конце концов доходящих до экстаза диалогах и хоровых песнях. Но не только живые нуждаются в мертвых, но и наоборот. Умерший

==185

 

продолжает жить в детях, от них человек получает известие об умерших (503 ff.); подобно тому как пробковые поплавки держат рыбацкую сеть на плаву, так дети не дают умершему окончательно сгинуть в глубинах Земли (506 ff.). Это понимается не в том банальном смысле, что существует память об умерших, но в том смысле, что они буквально существуют и принадлежат к живым до тех пор, пока их потомство живет по их завету и духу и общается с ними у могилы, в молитве и поминовении. Ведь "идеальное", как было показано выше, есть, согласно мифу, всегда одновременно нечто "материальное".

Итак, если в "Плакальщицах" олимпийские боги должны исполнить требования "хтонической ночи"304, "матери-Ночи"305, то участников трагедии с самого начала подспудно подстерегает смертельный конфликт. Недаром в обвинениях перечисляются все мерзкие преступления: убийство Агамемнона, неверность Клитемнестры, бабское господство в стране, жестокое обращение с Электрой, исчезновение родового наследства, распространяющееся всюду безбожие; недаром перед глазами Ореста проходят все ужасные наказания, которыми грозит ему Аполлон, если он не последует его приказу отомстить за Агамемнона (54 ff., 269 ff.), — ибо лишь это может подвигнуть его на совершение самого чудовищного в глазах хтонических сил преступления — матереубийства. Однако едва лишь совершено это деяние, как сразу Ореста настигает ужас: из тьмы выступают Эринии. Закон матери-Земли и матери-Ночи находится в открытом противоречии с приказом олимпийца Аполлона, представляющего закон патриархата и государственный порядок.

Лишь в "Эвменидах", третьей части трилогии, смертельный конфликт