Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Теодор Адорно

ИЗБРАННОЕ: СОЦИОЛОГИЯ МУЗЫКИ

К оглавлению

  Номер страницы следует за текстом на ней.


А.В. Михайлов

Музыкальная социология:

Адорно и после Адорно

Год 1968 - год социальных бурь на Западе, который уже уходит теперь в прошлое, оказался критическим годом в судьбе так называемой критической теории - франкфуртской школы социологии. Назревшие в обществе левые настроения привели к своего рода "короткому замыканию" - взрыву общественного интереса к теоретическому творчеству оппозиционных мыслителей, таких, каким был и руководитель Франкфуртского института социологии Т.В. Адорно. Сопутствовавшая атмосфере бунта идеологическая неопределенность, разброд, хаос, политическая незрелость масс, в большей мере только теперь пробудившихся к активности, - все это создавало удобные условия для ревизии марксизма у Р. Гароди или Э.Фишера1; в это же время безмерно выросло влияние таких философов и публицистов, которые издавна искали "третьего пути" между капитализмом и социализмом, между буржуазной философией и марксизмом, лавируя между оппозицией современному буржуазному миру и его апологетикой. Среди таких авторов первым необходимо назвать Г.Маркузе, эмигрировавшего в годы фашизма из Германии и жившего в США. На втором месте после него будет идти тогда Адорно, тоже бывший эмигрант, вернувшийся в Германию вскоре после окончания войны.

Но политические бури, захватывающие миллионы людей, - это одновременно и процессы наиболее активной дифференциации, процессы становления и кристаллизации идейных убеждений, для многих - школа политической зрелости. Теории Маркузе и Адорно не выдержали испытания, которому были подвергнуты в критическую минуту исторического развития. Ускоренная проверка построенного ими теоретического здания привела их теорию к кризису и даже к внутреннему распаду. Так, и адорновский образ мира выявил свою конечную несостоятельность; неожиданная смерть Адорно в августе 1969 г. ускорила процесс распада и привела к развалу "школы Адорно", лишившейся своего центра, творческой субстанции.

Теория Адорно стала подвергаться критике и слева, и справа, и со стороны академической философии, и, главное, со стороны более "ле-

371

вых" идеологов - модернистов от политики. Особенно в последнем случае такая критика - эхо того непонятного и неприятного для многих "левых" обстоятельства, что теория Адорно не совпала и не сошлась с практикой - с попыткой революционных действий в период 1968 - 1969 гг.; заложенная в теории Адорно, как казалось многим, "универсальная оппозиция" буржуазному обществу, подчеркнутое "отрицание" этого общества и отрицание даже "всего существующего" в своей "позитивности" - все это было далеко от непосредственных и, как правило, политически наивных попыток "изменить действительность" прямым действием2.

Влияние Адорно не было новостью для Западной Германии; это влияние его теории на левую интеллигенцию неукоснительно усиливалось на протяжении примерно полутора десятилетий, предшествовавших 1968 г.; но уроки, взятые у Адорно, были двусмысленны и противоречивы, а этого не могли долгое время оценить находившиеся под его влиянием интеллигенты.

Между тем практическая пассивность, созерцательность теории Адорно была заложена в ней с самого начала, по самому ее смыслу, а политический потенциал, который несла она в себе, был своеобразным консервированием и возрождением социальной ситуации 20-х - начала 30-х годов. Образ политической действительности предфашистских лет эта теория накладывала на реальность аденауэровской Западной Германии, хотя и существенно его модифицировала: между "образом" и действительностью оставался существенный зазор; этот зазор позволял одновременно оживлять левые политические импульсы 20-х годов и замыкать их "внутри их самих"; в результате бесцельность умертвляла политический заряд теории Адорно. Вращаясь в себе самой, эта теория все более склонялась к примирению с обществом: застывшая "левая фраза" как стилистический и языковой "жест" никак не мешала умеренности, созерцательности и отстраненности "критической теории".

Но созерцательность и "страдательность" - изначальные свойства того сознания, которое в данном случае пропустило сквозь себя политическую ситуацию Веймарской республики и создало свой "образ" действительности. Адорно принадлежал к тому промежуточному и немногочисленному слою интеллигенции, который в предшествующие фашизму годы пытался радикально выработать и философски углубленно закрепить свой особый модус неприятия капиталистического мира с его идеологией. Этот слой интеллигенции искренне симпатизировал тому социальному анализу действительности, который был дан К. Марксом, - отсюда большой интерес к марксистской теории3, но этот же самый слой никак не мог принять практических "импликаций" марксистской теории, не мог принять и самой идеи связанности марксистской теории с практикой4, а потому мог только примкнуть к уже не новой традиции ревизии марксизма (марксизм как своего рода "чистая" философия, как разновидность примененной к социальному вопросу диалектики), мог только по-своему ревизовать марксизм. "Междуклассовость" выбранной позиции заставляла свое положение воспринимать так или иначе как положение жертвы - роль страдальца, приучившая к пассивному страданию и заставлявшая в положении народа видеть пассивное страдание. Две оперы Альбана Берга - "Воццек" и "Лулу", создание которых заня-

372

ло все междувоенное время (Берг умер в 1936 г.), - до глубины своей пропитаны именно социальным состраданием; Бергу была чужда какая-либо политическая активность, но для тогдашнего нового поколения интеллигенции, к которому принадлежал Адорно - а он был учеником Берга в музыке как композитор, - этот художественный язык социального сострадания был внутренне близким, родным языком. И в философских опытах этого нового поколения запечатляется страдание и отчаяние; социальный анализ, который в марксизме приводит к революционной практике, здесь упирается в историческую бесперспективность, в бесцельность общественного развития; усвоенная диалектика упирается в стену. Адорно всю жизнь разрабатывал свою "негативную диалектику"5:

такая негативная диалектика закрепляет и увековечивает социальный протест, - увековечивая, перечеркивает и лишает смысла. Разумеется, поколение Адорно не было однородным; В. Беньямин, тонкий и глубокий мыслитель, стоял на левом фланге в этой внутренней дифференциации "промежуточного" интеллигентского слоя; но жизнь Беньямина трагически оборвалась в 1940 г.; Адорно же, столь многому научившийся у Беньямина, в своем развитии все более правел, описав ту же кривую, что и Хоркхаймер. Замыкаясь в своем негативном теоретическом круге, Адорно сочетал социальный потенциал протеста с антикоммунизмом6.

Адорновская философская "междуклассовость", помножающая созерцательный протест на практическую реакционность (апология "существующего" как результат тщетности всяких направленных на реальное изменение общества усилий), заключала внутри себя нигилизм; поэтому она прямо-таки вынуждала все снова и снова теоретически обосновывать свою позицию, отмежевываться от традиционного, "чистого", асоциального философского нигилизма: негативная философия как единственная "позитивная" возможность своего самоутверждения. Поэтому вполне понятно, к чему внутренне была наклонна теория Адорно - к нигилизму как жизненной позиции и как самораспаду философской мысли. Поэтому понятно и то, как противоречивы были полученные у Адорно уроки: его теория возбуждала чувство социальной неудовлетворенности, накапливая "потенциал протеста", провоцировала действие, но одновременно обрекала его на поражение - отнимала смысл у того, к чему звала. Прямое, открытое политическое действие разрывало круг, в который замкнута была мысль Адорно, изливало скрытый в нем протест наружу, в жизнь, но адорновский круг бесперспективности успевал уловить этот пролившийся в жизнь протест, перечеркнув его своим нигилизмом, отметив его действенность своей бесцельностью и бесперспективностью. Эта логика отрицания (самоотрицания) во многом и запечатлелась в анархическом бунтарстве 1968 г. А с другой стороны, стало достаточно ясным и то, что круг этой созерцательной философии замкнут искусственно, что весьма логично разорвать его, отделив действие от теории. "Действие" стало искать для себя других, нередко куда худших (хотя и более "цельных") теоретических обоснований; а из теории мог быть выведен "простой", куда менее замысловатый, зато более откровенный и прямолинейный нигилизм. Это - только один из вариантов "распада", одна из возможных его схем. А отвлеченный "социальный протест" адорновской теории мог приводить даже к формам слепого анти-

373

социального анархизма; теоретически разграниченные и далекие друг от друга, эти формы могли на практике оказаться весьма близкими друг к другу.

Но была и еще одна внутренняя черта философии Адорно, которая пришла в резкое противоречие с политическими выступлениями 1968 г. Теоретическому "кругу", замкнутости этой философии в себе соответствовала социологически предопределенная замкнутость ее "существования", ее известная эзотеричность, элитарность, или, лучше сказать, антимассовость. Эта черта закреплена уже в сопротивлении этой теории любому своему истолкованию. Долголетний опыт "тотальной" оппозиции обществу, всем его классам, всем политически и идеологически оформившимся силам - необходимость оставаться всегда самим собой, чего бы это ни стоило, - эта борьба сразу на всех флангах, сразу на все стороны запечатляется в сложной, художественно опосредованной форме, в необычайно выразительном и редкостном по многообразию своих возможностей языке. Этот язык - орудие диалектики и парадокса - "непросветительского" разоблачения общественных пороков; он как бы ведет свое автономное существование, служа залогом диалектичности мышления; это не мешает ему быть одним из специальных жаргонов современной философии. Задача языка - не только тонкое и гибкое выражение мысли, но и самовыражение субъекта, знак принадлежности этого философствующего субъекта к определенной школе, шифр, разъединяющий его с другими школами и всякую мысль запечатляющий в особенной "герметической" форме. Это - язык для посвященных, и момент понятности и общедоступности в нем - как бы поверхностный и обманчивый: любого, кто попытается критиковать теорию, можно запутать в диалектических сетях языка. Но этот же замкнутый философский кружок со своим особым диалектом должен вербовать себе союзников, если воспользоваться выражением Адорно; эта же школа способна предлагать хлесткие лозунги оппозиционного толка, завораживающие левого читателя; отсюда и подчеркнуто коммерческие заглавия книг Адорно - свой особый язык заголовков, знак отличия от другой книжной продукции в то же время успешная самореклама. На этом более внешнем уровне воспроизводится внутреннее противоречие адорновской теории - можно сказать, диалектика ее закрытости и открытости, неразрешимое противоречие ее замкнутости и ее стремления по-своему осмыслить реальные социальные проблемы.

И здесь 1968 год положил конец прежнему "кругу существования" теории Адорно. Первый показатель новых сложившихся условий - эта теория стала объектом для принципиальной критики, в первую очередь критики марксистской, причем, что наиболее важно, и в самой Федеративной Республике Германии7; критика эта ведется несравненно более интенсивно, чем прежде.

Второй показатель новых условий кажется парадоксальным и весьма непоследовательным: книги Адорно стали пользоваться заметно повышенным спросом, стали, с одной стороны, выходить во множестве карманных серий; с другой стороны, издается полное собрание его сочинений в 20 объемистых томах. Лишь теперь были, наконец, переизданы такие центральные сочинения франкфуртской школы, как "Диалектика

374

просвещения" Адорно и Хоркхаймера, - эта книга не перепечатывалась 22 года (после амстердамского издания 1947 г.). Инфляция карманных книжек - в большей мере характеристика книжного рынка, но очевидно одно: теория Адорно утратила свою былую "сакральность", ту неприступность, в которой она оборонялась от критических возражений и от чрезмерно натуралистических воздействий "сырой" действительности. Довольно внешнее обстоятельство - однако в нем раскрылся внутренний смысл теории.

Что означали эти перемены для адорновской социологии искусства?

Искусство в путах тотального отрицания

Теория Адорно - иными словами, замкнутый круг теории, воспроизводящий круг своего социологического "предопределения", -

1) современное капиталистическое общество понимает тоже как своего рода замкнутый круг, как беспрестанное, бесцельное, но притом и неразрешимое воспроизведение своих антагонистических противоречий;

2) а потому невольно колеблется между резкой критикой капиталистического мира и его апологией; и

3) переносит свое "ввдение" современного мира на мир вообще, создавая нечто вроде вторичной "онтологии", в какое бы противоречие ни приходила такая картина мира с предпосылками критической теории.

Одно из глубинных противоречий теории Адорно - столкновение "онтологизма", как выражения философских претензий этой теории, с попыткой исторически конкретно критиковать современное общество. Причина столкновения - в непроясненности философской позиции. Адорновское бытие - отображение общественных антагонизмов, негативный процесс, который никогда не приводит к положительному результату; бытие - небытие. Но это "небытие" своими онтологическими амбициями освящает противоречия капиталистического мира, увековечивает их как вечный процесс, такой процесс, где можно только отыскать новые "негативности", чтобы отрицать уже существующие. Лжеонтология уводит в сторону от истории, от реальных исторических процессов, в которых коренятся реальные противоречия общества, но не дает взамен никакого орудия философского анализа этого общества, поскольку лишний раз воспроизводит - в иных терминах - все те же общественные противоречия, В своих "Minima moralia" Адорно пишет: "Мир - это система ужаса, но мыслить мир как систему - это значит оказывать ему слишком много чести, потому что принцип, приводящий мир в единство, - это раздвоение (Entzweiung) (...) Суть мира - это несуть", т.е. отсутствие смысла, субстанции, существенности8.

Адорно так обобщил свою критику капиталистического общества, подвел под нее такое философское, псевдоонтологическое основание, реальная борьба с реальным общественным строем, с реакционной идеологией превратилась у него в умозрительную борьбу с системой в философии, с "существующим" в идеологии, с "целым" в искусстве - со всякой "позитивностью", которая оказалась теперь утверждением, одобрением и укреплением "существующего", т.е. антагонистических проти-

375

воречий капиталистического строя. Но коль скоро утверждение и одобрение таких антагонизмов - ложно, то ложна и реакционна философия, которая строит себя как систему, а не как отрицание системы, ложно и реакционно искусство, которое создает "целое" в ущерб становлению как процессу "отрицаний", ложна статика, идущая в ущерб динамике, - и все потому, что иллюзорна целостность, системность современного капиталистического общества. Именно потому, что это общество с его экономическими и социологическими структурами только по видимости цельно, а на самом деле разъедается глубокими противоречиями, - "целое", "систему", "статику" уже можно, следуя Адорно, подвергать критике как чисто формальные определения. И все внимание критика теперь, естественно, переключается на эти формальные моменты и, следовательно, на отрицание как таковое, уже беспредметное и безадресное. Теперь уже критика не столько интересуют реальные стороны современного общества, сколько их формальные характеристики: целое и цельное, системное и систематическое, статическое и постоянное - все это элементы оправдания "существующего", все они дурны сами по себе и подлежат отрицанию. Не случайно поздний Адорно увидел некую художественную парадигму в искусстве абсурда, где самоцельное отрицание достигло наибольшей и, стало быть, желательной полноты. "Глубокая серьезность последовательного отрицания - в том, что оно не допускает пользоваться собой для целей санкционирования существующего"9. Системность вообще означает "претензию на тотальность"10, а потому и апологию существующего.

Но нетрудно видеть, что именно современное капиталистическое общество Адорно превращает в целое, которое поэтому нельзя никак устранить, - только иное можно противопоставить существующему, иное, к которому не ведут никакие реальные пути11. Машина этого общества - это машина, которая действует с фатальной неизбежностью и силой; она разваливается от раздирающих ее противоречий, но тем не менее функционирует достаточно гладко, умеет избегать даже и кризисов, функционирует безошибочно, безжалостно захватывает все оппозиционное себе, все оппозиционное усваивает себе, лишает первоначального смысла, ставит на службу своим интересам. Так поступает эта машина со всяким протестом - она тут же, автоматически, приспосабливает его к своим потребностям и нивелирует: она, эта машина, сама по себе настолько уже противоречива, что может смело вводить в свой состав любое противоречие, и она, как видно, сводит еще свои противоречия в целое настолько, чтобы не посчитаться ни с каким протестом. Можно подумать, что всякий протест только укрепляет машину, потому что делает ее более богатой и гибкой системой: она питается продуктами своего распада и потому тем крепче, чем больше разваливается , - всякий шаг к гибели словно удаляет ее от смерти12.

Разумеется, с такой системой ничего нельзя поделать "содержательными" методами, прямым выступлением в жизни, в философии, в искусстве. Усилия должны быть направлены на критику самой основы системы - так сказать, иллюзорной "формально-онтологической" видимости ее существования, на критику "позитивно-существующего" и на построение такого отрицания, которое не смогла бы уже ассимилировать маши-

376

на существующего. Очевидно, что все эти задачи - теоретические, умозрительные; очевидно, что по своей сути они сводятся к поискам некоего абсолюта отрицания - чудодейственного философского средства, которое разбивало бы позитивные оковы существующего. Создание "Негативной диалектики" было, видимо, революционным действием Адорно!

Онтология отрицания была у Адорно одним фокусом, в котором собиралась и отрицалась бессмысленность смысла "существующего", т.е. расширенных до некоего бытия наоборот противоречий современного общества; другой сферой, другим фокусом, в котором собирались и негативно отражались общественные антагонизмы, было для Адорно искусство. Экспериментальным полем поисков негативного абсолюта была прежде всего музыка.

Сфера искусства была для теоретиков франкфуртской школы тем "слоем" действительности, в котором созерцательный импульс находил уже художественно препарированный для себя материал жизни. Экономический и социологический субстрат искусства в современном обществе - это, в терминологии школы, "индустрия культуры", машина в машине, лжесистема, которая лжет тем, "что беспрестанно повторяет, подтверждает и укрепляет простое наличное бытие - то, во что превратил людей исторический ход дел в этом мире"13.

"Индустрия культуры", система товарных отношений в сфере "благ культуры", глубоко враждебна искусству уже потому, что, согласно Адорно, все искусства имеют одно общее между собой: они сходятся в отрицании: "0ни отлетают от эмпирической реальности, они тяготеют к образованию сферы, качественно противоположной этой эмпирической реальности"14.

Вот эта арена действий, где внутренняя (вечная?) сущность искусства вступает в спор с индустрией культуры как машиной в машине современного общества, и есть для Адорно центральный участок борьбы с этим обществом вообще. Задача: как вызволить потенцию отрицания из-под гнета индустрии культуры и ложной идеологии?'5 Для Адорно этот вопрос был не отвлеченно-теоретическим, но жизненно-важным, и этот, казалось бы, частный вопрос стал для него поистине универсальной проблемой. Отсюда центральное место в его теории - социологии искусства и прежде всего музыки, как динамического, развертывающегося во времени искусства16. Решить свой вопрос Адорно, однако, не удалось, и чем дальше, тем больше он запутывался в апориях своих теоретических посылок. Решение вопроса на практике свелось к попыткам совместить свои теоретические постулаты с тенденциями современного искусства на Западе. В результате решение столь важного теоретического вопроса свелось к маневрированию, когда Адорно отставал от разных течений современной музыки или теоретически обгонял их. "Свобода музыки для отрицания" - этот адорновский лозунг (как бы словесно он ни выражался) был тесно связан с судьбами современной музыки.

В своих лекциях по введению в социологию музыки (начало 60-х годов) Адорно говорил: "Все, что функционирует, заменимо; незаменимо только то, у чего нет никакой функции, ни к чему не пригодное"17.

Свобода музыки от прагматических целей освобождает музыку для ее

377

внутреннего духовного смысла, тем не менее даже и такая музыка, которая отрицает общественную машину тем, что не хочет делать то же, что и общество, играть в те же игры, в которые играет оно, - тем не менее и эта музыка - переосмысленное "искусство для искусства" - захватывается и эксплуатируется этим обществом, товарным обществом, "которое все духовное подводит под рубрику потребительских товаров"18.

"Если функция музыки действительно совпадает с идеологической тенденцией общества в целом, - говорил Адорно в тех же лекциях, - то невозможно представить себе, чтобы его дух, как и дух государственной власти, и дух самих людей, мог потерпеть музыку в какой-либо иной функции. Посредством бесчисленных опосредований, прежде всего экономических интересов, любому будет раз и навсегда доказано, что и впредь все останется по-старому. (...) Кто хочет посредством своего собственного аппарата чувств убедиться в том, что такое общество, тот может на примере музыки поучиться, как - неведомо, с помощью каких опосредующих механизмов и часто без чьей-либо воли - дурное пробивает себе дорогу там, где ему противостоит конкретное знание лучшего, и как бессильно всякое сознание лучшего, и как бессильно вообще всякое сознание, если поддерживают его одни только доводы разума"19.

Здесь Адорно совершенно не надеется на внутреннюю силу самого искусства - спасения можно ждать только от теоретической, правильно выбранной позиции просветителя и просвещенного человека. Выход - в самовоспитании, в личном самоусовершенствовании и просвещении, хотя и это - малоутешительный вариант: "Единственно, что можно сделать, не слишком обольщаясь успехом, - это высказать свое знание" - и: "употребить все силы на то, чтобы идеологическое потребление музыки заменялось компетентным и сознательным к ней отношением"20.

"Музыкальной идеологии можно противопоставить только одно - немногие модели верного отношения к музыке и модели самой музыки, которая могла бы быть иной"21.

Вот этой музыки - как возможности своего "инобытия" - искал Адорно долгие годы; в этой музыке он так или иначе надеялся обрести свой негативный абсолют о надежде: "Надежда, которая вырывается из лап реальности, отрицая ее, - это единственная форма, в которой является истина"22.

Борьба с позитивностью в музыке

У нас долгое время представляли Адорно теоретиком авангарда, апологетом модернизма; представление такое отвлеченно, а потому и неверно. Адорно отнюдь не был апологетом всякого модернизма в искусстве и тем более он не был теоретиком той додекафонной музыки, само название которой в течение многих лет нарушало спокойный сон музыковедов. Напротив, Адорно был прямым противником додекафонного и сериального методов композиции, его возражения против этих методов коренились в его эстетических убеждениях и художественных привычках, но подкреплялись также и теоретически, хотя теоретические аргументы

378

Адорно и были отвлеченными и формальными, а весьма и часто также половинчатыми и уступчивыми. В период моды на "додекафонию" Адорно резко разошелся с людьми, старавшимися подвести под этот метод композиции идейную базу, и фанатическими приверженцами метода не без основания был зачислен в консерваторы и ретрограды. Однако расхождение Адорно с авангардистами не было все же принципиальным;

мода на "сухую" додекафонию и "скупой" пуантилизм довольно быстро прошла, видимость идейного единства авангарда на общей технологической основе распалась, наступила пора всевозможных экспериментов, идейных блужданий, беспочвенных упражнений, заигрываний с абсурдом; во всем этом было гораздо меньше принципиальности и даже смысла, чем в додекафонных этюдах с их математичностью и видимостью строго-логического композиционного метода (реальный эффект которого нередко был равен нулю). Но вот именно тогда, когда пора единства осталась позади, Адорно которого никто, конечно, не отлучал всерьез от современной музыки и авангардистской эстетики, мог по-настоящему подключиться к новейшему развитию музыки, мог даже попытаться теоретически обогнать его и повлиять на него идейно. Диалектика развития искусства выразилась, однако, в том, что Адорно "догнал" авангард тогда, когда в музыке уже все было возможно, когда самые "передовые" из авангардистов уже до конца разломали традиционную идею "произведения искусства", Адорно вновь влиял на авангард тогда, когда искусство в руках авангардистов дошло до полного саморазрушения. Этот нигилизм в художественной практике совпал с нигилистическим аспектом самой философии Адорно. Подхваченный Адорно лозунг "информальной музыки" был опытом построения "отрицания" (в адорновском понимании), т.е. построения некоего бесконечно открытого отрицания, не приходящего ни к какой позитивности.

Но придавать смысл отрицанию в музыке, улавливать его диалектически было уже поздно; Адорно, поспевая за музыкой, отрицаемой механически, технически, метафизически, мог только строить неосуществимый, не поддающийся описанию в конкретных понятиях и технических терминах утопический образ "возможной" музыки и мог только жонглировать философскими понятиями.

Итак, критика капиталистической системы превратилась у Адорно в критику системы и системности, критика системы стала критикой системы (как замкнутой системы позитивности) в музыке. Критика ложной идеологии равна критике музыкальной "позитивности".

Вот - направление, в котором эволюционировал Адорно, - от критики додекафонии к миражу информальной музыки.

В статье "Как устаревает новая музыка" (1954) Адорно писал: "Несовместим с понятием "новой музыки" позитивный тон - утверждение существующего в его данности. Когда музыка впервые глубоко усомнилась в позитивности существующего, она стала музыкой новой. В свои героические времена новая музыка вызывала у слушателей шок - так было, например, в Вене при первом исполнении Песен на слова Альтенберга, написанных Альбаном Бергом, так было в Париже при исполнении "Весны священной" Стравинского; этот шок, производимый новой музыкой, иногда объясняют необычностью ее звучаний, их непри-

379

зычностью для слушателя, однако благонамеренные апологеты новой музыки заблуждаются: новая музыка производит шок и заключает его в себе. Уверять, что новое искусство не менее прекрасно, чем искусство традиционное, оспаривать, что оно потрясено в самих основаниях, значит оказывать ему медвежью услугу, хвалить то, что само новое искусство презирает, одобрять то, чем оно пренебрегает, пока только следует своим внутренним импульсам"23.

Адорно, таким образом, ориентируется на тот период в развитии музыки, который предшествовал Первой мировой войне; в этой музыке для него важнее всего шок, производимый музыкальным произведением: этот шок - знак сомнения в позитивности существующего. Первые произведения новой музыки, пишет Адорно, проникнуты чувством страха24. . Когда Адорно говорит: "Музыка (...) усомнилась в позитивности существующего" - это не стилистический прием; шок, производимый музыкой, - не субъективное впечатление, и страх, выраженный в музыке, - не субъективное переживание мира композиторским субъектом. Напротив, страх - это свойство именно самой музыки как языка; страх - это свойство исторически сложившегося языка музыки, находящего выражение в его технологической разработанности, во внутренних противоречиях самой этой технологии; композитор - проводник, или медиум, этой объективной смысловой заданности, которая заключена в самом рационально опосредованном материале искусства как материале исторически определенном и технологически выражаемом. Сам композитор, который создал произведение искусства, смотрит на него как на нечто такое, что неожиданно сложилось в его руках, - как бы само собой, благодаря тому, что он, композитор, в совершенстве овладел техникой музыкального письма в его современном состоянии25.

Адорно чрезвычайно характерным образом пишет: "Вспомним хотя бы Пять пьес для струнного квартета, ор. 5 Антона Веберна - они сегодня сохранили всю свою свежесть, а технически их никто не превзошел. Они написаны сорок пять лет тому назад; композитор порвал в них с тональной системой и пользуется, так сказать, только диссонансами, но это совсем не "двенадцатитоновая музыка". Неким ужасом окружено каждое из этих диссонирующих созвучий. Мы чувствуем в каждом из них что-то небывалое, страшное, и сам автор выписывает их с робостью и с дрожью в сердце: можно видеть по самой фактуре, с какой осторожностью обращается он с ними. Он боится расстаться с каждым из этих звучаний, он цепляется за каждое, пока все выразительные возможности его не исчерпаны. Он как бы страшится распоряжаться ими по собственному усмотрению и с глубоким уважением, с почтением относится к тому, что найдено им самим же. Вот откуда неувядающая сила этой тонкой, этой нежной музыки"26.

Глубже страха, который расслышим мы в этой музыке, - ее техническое состояние с заложенными в нем противоречиями. Адорно обычно предпочитает характеризовать такое состояние в терминах динамики и статики. "Героическая пора" новой музыки - это для него в первую очередь так называемая эпоха "свободного атонализма" в творчестве композиторов нововенской школы27, когда энергия отрицания находила соответствие себе в музыке, формальные структурные устои которой были

380

сведены на нет, в которой форма целого рождалась из самодвижения экспрессивных жестов, из нервных импульсов и шоков, из окрашенных аффектом колебаний и веяний28; такая музыка нередко строилась как отражение психологического потока, как зеркало душевных движений, это был поэтому непрекращающийся процесс, отрицание любого заранее полагаемого целого, отрицание статической "тотальности"29. Но такое отрицание есть и модель социального протеста, отрицание общественной "тотальности".

Итак, динамическое качество музыкального развития, эмансипированного от заранее полагаемой формы, а вместе с тем и от тонального языка 30 , музыка как "идеал непрерывного развития"31 есть залог социального смысла; динамика этой музыки возникает в борьбе со статикой, с системностью, возникает как их преодоление и отрицание32.

Уже переход Шёнберга к двенадцатитоновой технике в начале 20-х годов имел далеко идущие последствия идейного порядка: спонтанность и несвязанность субъекта музыки была скована, и была скована потому, что внутренняя потребность в порядке (выражение идейного консерватизма) накладывала на развитие ограничения, - порядок этот не полностью вытекал из самого материала музыки33. Консерватизм Шёнберга в определенной мере перечеркнул внутренние возможности музыки. Еще сильнее проявился такой консерватизм в додекафонной музыке 50-х годов, времени всеобщего увлечения этой техникой. "Уже в 1927 г. - вот как давно! - можно было заметить намечавшуюся "стабилизацию музыки"; опасность заключалась в том, что музыка забудет об опасностях; теперь же этот процесс еще углубился"34.

Основной упрек Адорно молодым композиторам 50-х годов - они играют проблемами, не уразумевая их смысла и глубины, заложенных в технологии, в технических приемах и правилах: "Что такое "двенадцатитоновая техника"? Это - безжалостные оковы, удерживающие в повиновении силы, которые рвутся наружу, которые стремятся сломать целое. Напрасный труд - пользоваться двенадцатитоновой техникой, если нет этих противонаправленных энергий: напрасный труд - организовывать материал, который ничуть не противится своей организации. Вот - приговор бессчетным додекафоным сочинениям наших дней; в них относительно простые музыкальные моменты приведены в относительно простую музыкальную связь - ради этого не было нужды прибегать к серийной технике"35. "В основе - статическое представление о музыке; точность соответствий, эквивалентов в системе тотальной рационализации предполагает, что всякое повторение в музыкальном процессе - это на самом деле возвращение "того же самого", словно на какой-то пространственной схеме. <...> Но пока музыка - временное искусство, она динамична, так что все тождественное в процессе музыкального развития может становиться нетождественным себе, а нетождественное - тождественным <...>"36.

Диалектика тождественного и нетождественного в серийной музыке доводится до крайности: "Здесь уже ничего в принципе не может повторяться, и все вообще есть в принципе повторение: как дериват единого"37.

Достигнутый тупик и должна, по мысли Адорно, преодолеть "информальная музыка":

381

"Перед лицом фиктивным образом устроенной, нарочито подстроенной объективации музыки следует вновь вернуться к тому процессу, который затормозил Шёнберг <...>; информальная музыка вновь должна была бы проникнуться идеей непересмотренной, ни в чем не ограниченной свободы - но не стать повторением стиля 1910 г."38.

В своей работе об "информальной музыке" Адорно стремится снять противоречия серийной техники, приведшие к манипулированию музыкальным материалом, - снять противоречия, извлекая новые возможности свободы изнутри самого технического "состояния" музыки; при этом Адорно готов пойти на все уступки авангарду от "предрассудков" своего слуха: "<...> однажды я предъявил упрек одной композиции, в которой было выражено намерение унифицировать все параметры музыки, - я указывал на отсутствие качественной определенности музыкального языка; я задал тогда такой вопрос: "Где же здесь вопрос и ответ?" Сюда нужно внести поправку. Современную музыку нельзя связать даже такими, по видимости всеобщими, категориями, как вопрос и ответ, - они тоже не неизменны. Нигде не сказано, что музыка должна a priori сохранять такие традиционные элементы: это касается и напряженности, и разрешения, продолжения, развития, контраста, утверждения <...>".

Какую же свободу предлагает Адорно для музыки?

Сериальное конструирование музыкальных произведений он сравнивает с "формой промышленного производства - бесцеремонность в обращении с материалом, неведомая субъекту на достигнутых им ранее высотах"39. Сравнение это не случайно - оно связывает музыку с формой самого общества: если Шёнберг до Первой мировой войны реализовал идеал непрерывного развития в условиях позднего либерализма, хотя уже и разваливавшегося, то современный композитор живет в "управляемом мире" - всецело руководимом, продуманном, интегрированном, как описывает Адорно современный империализм40 в противоположность своему утверждению, что капиталистическому миру далеко до системности41. "Промышленное производство музыки", очевидно, отвечает форме такого общества, где всякий протест оказывается в "сфере запланированного"42.

То, что Адорно пытается снять апории музыкального творчества в современную эпоху, всецело определяется его теоретической, социологически определяемой позицией, как она была описана, - с ее замкнутостью, с совершаемым ею кругом. Современное общество никак не может быть преодолено, человек в этом обществе, сознающий истину, осужден на робость и бесплодность просветительских высказываний, и музыка должна считаться с неразрешимостью противоречий, - следовательно, уже противоречий одновременно и общественных, и музыкального языка. Нет никакого иного выхода, но, образно говоря, или общество поглотит - "интегрирует" - музыку с заложенной внутри ее потенцией отрицания или же музыка поглотит общество, воплощая его в себе, но и, в довершение, отрицая его. Адорно и теоретизирует в буквальном соответствии с таким образом: ведь коль скоро технологические апории музыкального творчества объективно выражают социальные антагонизмы, то они, в известном смысле (для мирового духа), суть даже одно и то же, - итак, если музыка сделает противоречия общества и противоречия тех-

382

ники своей второй натурой, то она и станет подлинным "образом свободы"43, - и это будет, добавим от себя, следуя той же логике, действенное преодоление общественных противоречий. С одной стороны, Адорно склонен сетовать на то, что современные произведения искусства возникают не столько по внутренней необходимости, сколько из абстрактного понимания того, "что сегодня нужно"44, т.е. на что сегодня есть спрос, - это отражается, в частности, в отсутствии связи искусства с политикой (так в статье 1962 г.); однако, с другой стороны, освобождение искусства для свободы - для образа свободы, который должно являть оно нам, - совершается исключительно в сфере технического, как разрешение имманентных противоречий музыкальной технологии, как просветительский акт в сфере слуха, долженствующий внешнее принуждение преобразить в органическое музыкальное мышление, рационалистическую машину - в процесс как орудие "протеста".

Такой выход из положения - "мультипликация" противоречий вместо их разрешения, возведение их в степень; и Адорно с его "просветительством" не спрашивает даже, как, чисто психологически, могла бы возникнуть подобная "интериоризация" формального, насильственного и ... бездумного45, что накопилось в процессе кризиса музыкального творчества. Социологическая позиция Адорно заставляет его "снимать" противоречия только одним способом - путем их увековечения и "отрицания отрицания". Получается, что это адорновское "отрицание отрицания", на словах всегда открытое, незавершенное, не содержащее в себе никакого утверждения "существующего", на деле выступает в позитивной функции: диалектически "снимая", сохраняет то, что тщится преодолеть.

Чтобы обрести свободу, информальная музыка должна, например, овладеть отношением "между временной формой и музыкальным содержанием"46. Речь вновь идет о том, как прийти к динамизму изнутри статики, как открыть черный ящик формы и превратить достигнутое "стояние на месте" в процесс. "Для этого музыка, правда, парадоксальным образом нуждается в относительно статических плоскостях, отталкиваясь от которых она может достигнуть динамики; абсолютная динамика, без всяких внутренних градаций, в свою очередь обратилась бы в статику"47. Это - очевидная диалектика музыкального процесса, но кризис музыки привел ее к такому рубежу, где обе стороны диалектического опосредования стали безразличны или почти безразличны друг другу. Для Адорно не составляет, конечно, никакого труда подметить самое больное место в "манипулируемой" музыке 50-60-х годов:

"Момент, имманентно разумеющийся в музыке, <...> - это развертывание музыки во времени. И этот момент музыку последовательно статическую в свою очередь осуждает на иллюзорность, которая состоит в том, что явление, сукцессивное в реальности своего звучания, представляется вневременным <...> Все элементы, следующие друг за другом во времени, но отрекающиеся от принципа сукцессивности, саботируют (!) долг становления, они уже не мотивируют, почему такой-то элемент следует за данным, а не другой. Но никакой музыкальный элемент не имеет права следовать за другим, не будучи предопределенным к такому следованию формой предшествующего элемента или, напротив, не раскрывая всего предшествующего как своего собственного условия. Ина-

383

че временная конкретизация музыки и ее абстрактная форма распадутся. Что по своим внутренним свойствам не претендует на определенное место, раньше или позже, то паразитически присасывается ко времени, автоматически включаясь в отношения последовательности"48.

Диалектика временной формы музыки в теории ясна, но самодвижение музыки на практике завело ее в безнадежный тупик, и вот этого-то противоречия никак не может разрешить Адорно, который вместо этого рисует идеальные картины неоорганической информальной музыки. Точно так же, как противоречие между формой и временным протеканием в музыке, информальная музыка могла бы разрешить и еще одно противоречие внутри серийной музыки. Так, если "одно из естественных возражений против классической двенадцатитоновой техники заключалось в том, что ритмико-метрическая структура музыки и после ликвидации тональной системы оставалась тональной в широком смысле слова", то "для идеала информальной музыки как раз существенно, чтобы это обстоятельство стало опытом творчества, чтобы спонтанный и сознающий сам себя слух противился не только тональным симметриям, но и самым утонченным их дериватам, преобладанию абстрактного постоянного метра, сильной доли такта и ее негативному сохранению в синкопах. Информальная музыка могла бы достичь такой гибкости ритма, которая никому и не снилась"4'. Эти молочные реки с кисельными берегами должны быть обретены на путях имманентного, самоценного разрешения внутренних противоречий музыки, через усложнение ради усложнения, через развитие ради развития. Сны, которые должны сбыться: музыка - единственное овеществление адорновского иного в его надеждах и безнадежности. Сведение социального к имманентным противоречиям музыки; музыкально-теоретические мечтания вместо теории общества и практики его изменения.

Идея поступательной рационализации музыки, унаследованная еще от Макса Вебера, идея развития музыки как логически- и технически-имманентного, необратимого процесса находится в самой многозначительной взаимосвязи с идеями и мечтаниями Адорно о современном капиталистическом обществе с его охарактеризованной выше основной теоретической позицией. Развитие музыки оказывается глубоко осмысленной моделью развития общества, неразрешимый кризис музыки - моделью социального тупика; мечта и сновидение как способ преодолеть кризис музыкального искусства отвечает нереальности выхода из круга общественной неразрешимости. Теоретическая, социологическая и социальная, позиция Адорно находится, если воспользоваться его излюбленным выражением, в отношении лейбницевской "предустановленной гармонии" с идеей самодвижения музыки.

Итак, точка зрения сужена до крайности. Формула для будущего развития искусства - органичность сквозь неорганичность, свобода сквозь манипулирование, смысл сквозь бессмыслицу - только по видимости диалектическая и критическая по отношению к обществу. Диалектику перечеркивает та умозрительность, которая иной раз прямо переходит к фантазированию, к мечтательству, к рисованию идиллических картин.

"Произведение искусства, обретающее свою членораздельность благодаря предельному овладению своим материалом, - пишет Адорно, -

384

ввиду этого крайне далеко от чисто органического бытия, но, с другой стороны, оно ближе всего стоит к органическому <...>. Следовательно, требование овладения материалом как требование "организации" <...> сочиняемой музыки не должно уступать места менее категорическим, более свободным процедурам [по сравнению с серийной музыкой]. Но овладение материалом должно еще умножиться - посредством самокритики, посредством саморефлексии сочиняющего музыку слуха, чтобы уже не было насилия над гетерогенным материалом. Овладение материалом должно само стать формой реакции такого слуха, как бы пассивно усваивающего тенденцию материала. Техника искусства в своей последовательности, будучи подлинным овладением материалом, является в то же время и противоположностью такому овладению - субъективная чувствительность должна развиваться до восприимчивости к внутреннему движению того, что уже не есть субъект: только тогда разумно говорить, что такой-то человек овладел языком, когда у него есть силы, чтобы отдаться во власть языка <...>. В таком случае информальная музыка - это музыка, в которой ухо композитора, вслушиваясь с материал, расслышит, что исторически сделалось с этим материалом. Но поскольку материал, каким он сделался, заключает в себе результат процесса рационализации, то этот результат и будет сохранен, но одновременно благодаря непроизвольности субъективных реакций он будет лишен всей своей насильственности"50.

"Информальной музыке, - пишет далее Адорно, - важно не приспособиться к ложному сознанию, а ей важно истинное содержание, выраженное в музыке, и верное сознание"51. И вот где ключ к негативному, а притом и к иллюзорному выходу из сетей принуждения, из "управляемого общества" и круга индустрии культуры: "В рамках идеологического ослепления, охватывающего все общество в целом, свое нужное социальное место находит только то, что отбрасывает коммуникативность, вместо того чтобы исследовать ее действительные или мнимые законы <...> Музыка должна резко пресекать всякую коммуникативность, должна выворачивать ее наизнанку, а не принимать ее условия"52.

Правильное разрешение противоречий внутри музыки, подсказываемое ей Адорно, предполагает, что композитор внутренне согласится с принуждением, претворит в свою природу те приемы манипулирования со звуком - с материалом музыки, которые отражают формы общественного принуждения и формы промышленного производства; тогда музыка обретает внутри себя свободу и явит нам "образ свободы", заперев при этом все пути к слушателю и замкнувшись в себе. Действительно: "Незаменимо только то, у чего нет никакой функции, ни к чему не пригодное".

Адорно не показал действительных путей развития даже той музыке, к которой обращался со своим призывом порвать со всякой "коммуникативностью"; никакой композитор серийной школы не развивался так, чтобы обрести в своем развитии некую вторую органичность творчества - "непроизвольность субъективной реакции" в рамках тотально манипулируемого материала. Идея информальной музыки была утопией, что почувствовал и сам Адорно. Информальная музыка несет на себе благословение и проклятие "иного": она "напоминает вечный мир Канта, ко-

385

торый сам Кант представлял как реальную конкретную и осуществимую возможность, но опять-таки и как идею"53.

Не утопическим был, однако, тот уклон, который придал своей утопической музыке Адорно. Утопический идеал Адорно и реальное движение авангарда частично пересекались и совпадали; они учились друг у друга. Музыка из утопий Адорно взяла то, что можно было реализовать, - неутопическое в глубинах мечты.

Эта реализация в "самодвижении" музыки не очень нужным делала самого теоретика: и без него реализовалось то, чему сам Адорно научился у авангардистского искусства. Но тем более значительными были эти "осуществления" для судеб музыкальной социологии Адорно.

Итак, своей утопической музыке Адорно придал уклон к самоисчерпанию музыки путем сохранения, увековечивания, нагромождения формальных, технологических проблем и противоречий, которые никогда не разрешались во что-либо иное, но всегда только перекрывались новым слоем противоречий, сохраняясь в глубине. Это было и наклонение к самозамыканию музыки в ней самой - жест свободы, но без реального освобождения. По сути дела совпали - это адорновское умозрительное, нигилистическое опустошение музыки и отвлеченность ее существования в практике искусства, когда музыка - лишь объект, разрушаемый всеми возможными способами.

И в том, и в другом случае, в теории и на практике, музыка - это абсолютная несвязанность ни с чем, кроме нее же самой. Конструирование утопической музыки стало реальным фактором деструкции искусства.

Нигилистические заветы музыкальной социологии Адорно были на деле ее внутренним саморазвенчанием.

Идея социального освобождения у Адорно конкретизировалась - она предстала в виде музыкального упражнения в сфере абсурда: "Форма всякой художественной утопии сегодня такова: создавать вещи, о которых мы не знаем, что это такое"54.

II

Превращения академической науки не могут не вызывать удивления. Если каких-нибудь десять лет тому назад любой профессор стремился придать законченный, целостный вид своему естественному человеческому полузнанию (поэтому весьма простительному), настаивал на независимом, научном, а потому и весьма отвлеченном от сырой действительности содержании своих работ, то теперь страх перед мнимым "студенческим бунтом" против науки словно открыл такому ученому глаза на мир: с одной стороны, он испытал страх потерять свою публику - слушателей и читателей, - с другой стороны, он сделал вывод, что спасения можно искать и "по ту сторону баррикад". Вместо стилизации полунауки под науку - стилизация полузнания под незнание, псевдосократовский скептицизм: предмет знания спокойно отодвигается в сторону и ученый занимается расчисткой поля для своих штудий; если говорить о музыкальной социологии, то оказывается, что все доныне существовав-

386

шее под вывеской "музыкальной социологии" - ложные и напрасные усилия, так сказать, "феномен идеологического сознания"; но затем оказывается, что расчистка поля - это операция, которая свой смысл заключает только в себе самой; отнюдь и не будет никаких штудий, но предмет "музыкальной социологии" отныне состоит в том, чтобы разделаться со всем, что существовало и существует под таким названием.

Наука об искусстве подражает формам искусства абсурда. Цель бывшей науки становится теперь откровенно негативной - это саморазрушение научной дисциплины в самый период ее становления как науки. При этом полезно для целей такого ученого по возможности расширить прежнее понятие "социологии", чтобы подвести под нее все научные направления, которые имели дело с музыкой. Негативный "пафос" такой новой науки не скрыт, разумеется, и от самого автора; более того, в задачи "новой" дисциплины, конгениальной с абсурдистским искусством, входит пропаганда своей разрушительной силы, негативистская бравада; наивность академического ученого с его верой во внутреннюю силу логической системы знания заменена теперь злорадной спекуляцией (далеко не философской) на чужих ошибках.

Новый социолог-специалист далеко не наивен; политические события последних лет многому его научили; его научный кругозор стал шире, и чисто политические бури отразились на его интересах. Специалист стал прислушиваться к своему "противнику", никак не возможно уже замкнуться в узких рамках своей дисциплины. Но он научился у противника и его методам - нигилистическим средствам борьбы - и старается обезвредить бомбу, принимая ее на вооружение; чтобы не потерять голову от страха, он "поселяет" своего врага-разрушителя в своей душе и кончает тем, что отождествляется с ним: точно так же современная общественная машина весьма склонна терпеть нигилиста-бунтаря, - достаточно откровенно обнажая нигилистические перспективы общества, утрату всякой позитивной программы и идейной точки зрения, он помогает утвердить это общество в его родной идеологической стихии. Можно было бы сказать так: нигилист роет там, где и без него все изрыто, это крот с мрачным выражением лица, который с готовностью арендует отведенный ему участок и нещадно эксплуатирует его, выражая крайнее недовольство своим местопребыванием55.

Нигилист-"подпольщик" может наряжаться снобом и эзотерическим мыслителем. Нигилист реализует остатки "социального сострадания": оно запечатлелось у него в автоматически повторяемых жестах, свелось к фразе. Таково адорновское "иное" - след эсхатологических мечтаний 20-х годов, мессианистских ожиданий: между реальным общественным развитием и этим чаемым земным раем - тот непостижимый скачок, который разделяет капиталистическое общество и адорновское "иное", утопию, неподвластную никаким практическим усилиям. Ее отделяет от реальности чудо диалектического превращения.

Один из продуктов социологического хаоса последнего времени, после смерти Адорно, - книга Т. Кнейфа "Социология музыки"56. Она показывает крайний путь социологии музыки - путь, связанный с выявлением нигилистических посылок в адорновской теории музыки.

387

Разрушение как программа

В аннотации к своей книге Кнейф прямо заявляет: "Тенденция этой книги - негативна, разрушительна" - и затем добавляет: "Лишь в заключающем книгу "Трактате о музыкальном вкусе" демонстрируется, что музыкальная социология наиболее полезна для лучшего понимания музыки бывает тогда, когда учитывает многослойность исторической социальной реальности, вместо того чтобы довольствоваться сентенциями, выражающими "мировоззрение" автора".

Если принять во внимание, что и сам так называемый "трактат" о музыкальном вкусе носит деструктивный характер - сама эта туманная и далеко не "актуальная" эстетическая категория "вкуса" избрана для того, чтобы образцово "продемонстрировать" акт разрушения, - то очевидно, что "догматический" позитивный характер всякой прежней социологии музыки совершенно выведен за пределы книги.

Но что же появляется на горизонте сразу же вслед за всеми этими нигилистическими упражнениями и экстазами? Видимость новой позитивности, которой придан, если можно так сказать, самый благообразный вид. Ведь речь идет не более не менее как о том, что социология музыки должна "учитывать многослойность реальной социальной действительности", какой сложилась она исторически. Не правда ли, такому тезису можно посочувствовать? Однако тезис этот - самореклама, и, хорошая реклама, он составлен из модных на сегодняшний день слов, которые могут взволновать сердце музыкального потребителя в Германии. Затем, если сознание потребителя уже стало несколько поддаваться "разложению", книга Кнейфа поможет ему довести этот процесс до конца. Но сначала нужно привлечь "консумента". Спекуляция на всем "левом" привела к тому, что этикетками стали такие слова, как "многослойность исторической социальной реальности", и в них отчасти перелилось содержание прежних, более романтических и задушевных лозунгов, от которых приятно ныло сердце обывателя. Романтический "лозунг" не обязан заключать в себе никакого особенного смысла и тем более уж не должен указывать на какие-либо конкретные жизненные явления, которые вслед за тем раскрывались бы теорией, - это "запечатанные" знаки, которые становятся сосудом для хранения психологических энергий, не находящих "рационального" выхода, для действительного - ничуть не мнимого - чувства социальной неудовлетворенности. По странному стечению обстоятельств слова "социальная реальность" в некоторых случаях становятся таким романтическим, играющим с огнем, лозунгом, который, в насмешку над буквальным смыслом слов, должен закрыть от "консумента" ту реальность, которую он обозначает!

В полном соответствии с этим провозглашенная автором книги позитивная программа совершенно изгоняется из книги, которая и посвящена специально музыкальной социологии - вот странный парадокс! От предмета социологии музыки остается категорическое и притом совершенно рекламное объявление в авторской аннотации на обложке книги. Вместо предмета в самом тексте - те выражающие "мировоззрение", слепую веру слова, сентенции, за изгнание которых ратует автор книги. При этом нужно учесть, что книга Кнейфа вышла в серии карманных из-

388

даний, посвященных вполне реальным областям музыкознания: тут и "Гармония", и "Полифония", и "Музыкальная форма", и "Введение в систематическое музыковедение" - вполне традиционные темы, в ряду которых сборник мировоззренческих афоризмов Тибора Кнейфа должен был бы выглядеть более чем странно: ведь как странно было бы, если бы автор учебника гармонии просто показал бы читателям плоды практического ее разрушения в современных сочинениях, предварительно оповестив читателей о том, что изучение закономерностей гармонии во всей их сложности - главная задача науки о гармонии!

Однако такая странность сознательно запланирована. Автор не может сообщить нам ничего нового из области музыкальной социологии, потому что у него нет ни новых исследований, ни нового методологического подхода к ней, - остается подновлять, в соответствии с модой, этикетки, но никоим образом не вдаваться в сам предмет. Всякое обсуждение предмета музыкальной социологии по существу привело бы к повторению известных вещей и к "догматическому изложению" (спросим тогда автора: откуда так хорошо известны ему задачи музыкальной социологии, если он нигде не обсуждает и не разбирает их?).

Музыкальную социологию от других разделов музыкальной науки отличает в глазах Кнейфа не только ее положение дисциплины, находящейся в процессе становления, но и прежде всего то, что наука эта - область идеологическая, в которой и можно производить труд разрушения любого "ложного" сознания. Чисто негативная задача, которую поставил перед собой автор, предельно облегчает его усилия: его собственная позиция может оставаться вполне неопределенной и непроглядываемой, и цели свои можно реализовать с помощью иронических приемов и чисто стилистических декоративных кунстштюков.

С помощью таких приемов и кунстштюков можно даже вскрывать демагогию своих предшественников, и только иронии в отношении самого себя никак нельзя допустить.

Разрушительная демагогия Кнейфа, ставящая перед собой откровенные задачи - распространение нигилистического отношения к действительности, - одновременно направлена и к разрушению "идеологического" сознания и к созданию новой "идеологии". Вот в этом последнем аспекте она и представляет наибольший интерес, будучи симптомом современного "состояния умов". Что такое деструктивное мышление в науке не имеет большого распространения - еще не достаточный довод против подробного анализа всех демагогических мотивов этой новой "социологии музыки". Если перед нами - разновидность воинствующего нигилизма, пытающегося воздействовать на широкую публику, в известном смысле даже на массу, на сознание людей хотя еще и не окончательно "расшатанное" (как того хотелось бы автору), но уже характерным образом подверженное шатаниям, - если этот нигилизм выбирает для своей пропаганды наиболее выгодный момент общественного развития, то все это усиливает действенность такой пропаганды, такой нигилистической проповеди и делает ее опасным социальным ферментом - совершенно независимо от кажущейся невинности и, в частности такого начинания, как выпуск тоненькой брошюрки (в ней все же - 152 страницы), неправомерно названной "Социология музыки".

389

Распространяя нигилистические взгляды в сфере теории, такая нигилистическая концепция выполняет и более широкую функцию - прививает навыки действенно-нигилистического мышления. В таком случае она оказывается не только определенной позицией в области социологии музыки, но и, главное, моделью практического действия в области всякой теории - моделью того, как следует расправляться с наукой. В этом аспекте - перед нами отнюдь не нигилизм как теоретическое оформление "мирового отчаяния", в свете которого видна бессмысленность всего существующего; перед нами - позитивная концепция, именно картина мира, построенного на разрушении, пусть нелепая и вздорно-мелкая, но - нигилистическая утопия общества, в котором утрата всякого идеала сама возведена в ранг высшего идеала. Это - общество "наоборот". Пафос разоблачения, обращенный на всякую теорию (кроме своей собственной), - это тоже "просвещение" наоборот. Здесь Кнейф, которого мы будем, следовательно, рассматривать как представителя определенных типических тенденций в "западном сознании", объективно продолжает Адорно и Хоркхаймера с их пониманием разоблачительных задач "нового" просвещения в условиях современного мира. Адорновское "просвещение" постоянно оборачивалось нигилистическими аспектами; нигилизм Адорно характерным образом проявился уже в том, что, разоблачая реальные формы "ложного сознания", он противопоставлял им негативные категории "диалектики отрицания", иррациональные относительно реальной общественной ситуации. Кнейф легко и дешево завершает, доводит до логического конца известные тенденции теоретической мысли Адорно. Приводить разные мотивы, импульсы и категории мысли в некоторое подобие если не философской системы, то некоторой диалектической системы равновесия было бы делом несравненно более сложным и исторически ценным, чем опрокидывать решительно все в плоскость отрицания, при всей нарочитой замысловатости стилистической формы. От возведения "критической теории" Адорно в степень огульного гиперкритицизма терпит урон теория Адорно, но еще не сам нигилизм Кнейфа, который "честно" признался в своем нигилизме. И адорновский метод критики - "художественный анализ искусства" (Адорно был автором блестящих и острых афоризмов и прекрасно владел формой и стилем) - с иллюзорной легкостью побивается эссеистичностью и афористичностью Кнейфа, для которого изящная форма парадокса - лишь более или менее яркая оболочка пустоты и снобистская самореклама.

Критика Адорно у Кнейфа

Кнейф действует согласно правилу, что на мертвого можно все валить. Кнейф не утруждает себя анализом и при этом упрекает Адорно в отсутствии анализа, увлекается "изящной" формой и упрекает Адорно в "элегантной гладкости". Не удивит нас то, что Кнейфу удается сказать об Адорно и весьма существенные вещи: опустошенность нигилизма с его разрушительными аффектами - не абсолютная; полученные у "нового" просветительства уроки еще дают о себе знать - ясность видения, употребленная во зло.

390

Кнейф пишет: "Духовная позиция Адорно - это скрытый романтизм, и раздраженность его объясняется тем, что он понимал: к романтизму в наши дни относятся с подозрением. Для него правильность высказываний отнюдь не поверялась реальностью..; напротив, его всегда занимал дух, неутомимый, разнюхивающий факты, которые только еще должны наступить в будущем. Мысль Адорно скрывала в себе влияния самых разнородных направлений, приведенные к известному техническому стандарту; утопическая мечта Блоха никогда не утрачивала в его мышлении своей действенности, хотя она и подвергалась сильной формализации; неистовство пророков было прикрыто изящной элегантностью. Однако коль скоро Адорно был занят социологией, занятным и противоречивым представляется его полное пренебрежение эмпирической действительностью; после применения им своих музыкально-социологических процедур в лучшем случае остается некая научная поэзия, вкусно приготовленная, так что читателя с головой захлестывают специфические чувственные наслаждения. Адорно не замечал, что если отождествлять музыку с системой философских и социологических тезисов, то музыка или останется в стороне, или будет деформирована <...> Как выразился однажды сам Адорно, стрельба абстрактными снарядами по реальным воробьям"57.

И конечный вывод Кнейфа обо всех музыкально-социологических трудах Адорно, вывод, который сам Кнейф называет жестоким, но справедливым, звучит так: "Адорно на обходных путях пришел к тому самому результату, который он ставил в вину эмпирической музыкальной социологии: он не занимался сутью дела", т.е. музыкой.

Такой вывод, на наш взгляд, - жесток и несправедлив; уместно защитить Адорно от нигилистических и субъективистских наездов. В своей статье "Концепция произведения искусства у Теодора В. Адорно"58 я стремился показать, что субъективизм Адорно - явление по своему внутреннему существу не случайное, что специфика Адорно-мыслителя состоит в своеобразном, единственном в своем роде сочетании и переплетении опосредующих друг друга традиций - философской и практически-музыкальной, что с помощью философских категорий (в том числе и категорий гегелевской диалектики) Адорно выявлял внутренний смысл позднеромантической музыки в эпоху ее кризиса и перелома (у Шёнберга и Берга), что этот внутренний, философский смысл музыкальных произведений Адорно вычитывал из них, отнюдь не следуя какой-то вкусовщине и личной привязанности, но отлично чувствуя внутренние интенции этих музыкальных произведений, заложенные в них идейные мотивы; какие бы влияния ни испытывал Адорно, какие бы взгляды ни наслаивались на его центральные музыкально-социологические идеи, он оставался своеобразным философски-критическим рупором "второй венской школы", и как раз большая ограниченность Адорно как теоретического философа состояла в этой почти уже чрезмерной привязанности к языку музыки одной из выдающихся школ XX в., теперь уже принадлежащего прошлому течения. Что по сравнению с этим значит простая отсылка к романтизму: Адорно был романтиком? Конечно, у Адорно осталось многое от эстетической традиции романтизма, но эти остатки существовали не абстрактно - это были реальные пережитки романтического в музыке венских композиторов XX в.

391

Кнейф бросает Адорно такой упрек: "Согласно канону немецкого романтизма, музыкальная критика, если она отдает себе отчет в намерениях и уровне своего предмета, должна сама превратиться в художественное произведение. Всякое высказывание о музыке должно быть конгениальным самой музыке..." 59. Откуда торопливо делается вывод: Адорно занимался не наукой, а поэзией. Однако у Адорно дело не в каноне романтизма; в его творчестве выразилась не прошлая, а современная ситуация - именно такое воздействие конкретного направления музыки и конкретного направления философии, которое немыслимо было раньше и стало возможным только в определенных исторических и культурных условиях XX в.60. Тут, в случае Адорно, философу-критику и не приходится задаваться целью - соответствовать своему предмету, музыке, а приходится скорее заботиться о том, как обрести по-настоящему философский обобщенный уровень, как не "застрять" в самой музыкальной стихии. Подлинный "романтизм" Адорно - не самая дурная черта его взглядов - глубоко коренился в истории, нелепо сводить его и к отвлеченному "канону", и к психологическому аффекту - раздраженности.

Однако если в своей характеристике взглядов Адорно Кнейф в чем-то прав, поскольку указывает на реально существовавшие слои его теории (романтизм, влияние Эрнста Блоха и своего рода конечный экдектиизм61), то дальнейшие оценки начинают вызывать самые серьезные сомнения. Обвинение в пренебрежении эмпирической действительностью не ново, его обращали к Адорно тысячу раз, в лучшем случае (как Кнейф) вспоминая тут Гегеля с его мировым духом, которому будто бы нет дела до эмпирических фактов действительности: нам было бы интересно узнать, с чем конкретно не согласен Кнейф и как предполагает он учитывать эти самые эмпирические факты. Наибольшее сомнение вызывает утверждение Кнейфа о том, что Адорно якобы отождествлял музыку с системой философских и социологических тезисов.

Что противопоставляет Кнейф такому тождеству? Предложит ли он какую-нибудь диалектическую взаимосвязь музыки и ее смысла, ее содержания и значения, или, может быть, он будет отрицать само существование подобных связей?

Нетрудно догадаться, что Кнейф, этот анархический нигилист, и тут пойдет по пути отрицания. Но вместе с тем ему нужно еще дискредитировать и Адорно, который видел в музыке "шифр социальных проблем". Как обнаруживает Кнейф, таким взглядом на музыку Адорно обязан не кому другому, но... Шопенгауэру, который и является на деле "философским учителем" Адорно62. Такая философская генеалогия должна, очевидно, скомпрометировать Адорно, который склонен был выводить свои философские взгляды из Гегеля и Маркса.

Что же Шопенгауэр? Шопенгауэр (которого Кнейф цитирует неточно и невнимательно) писал: "... предположим, что нам удалось бы дать совершенно правильное, полное и детальное объяснение музыки с помощью понятий, т.е. подробно повторить все, что она выражает, - такое объяснение было бы удовлетворительным повторением и объяснением мира в понятиях или же вполне равнозначным таковому, т.е. было подлинной философией..."63.

Теперь остается только добавить, что это рассуждение Шопенгауэра

392

было случайным в его "Мире как воля и представление", было, так сказать, поэтическим аперсю (это как раз совершенно неверно, потому что приведенные слова Шопенгауэра логически следуют из его понимания существа музыкального искусства64), чтобы вся социологическая теория Адорно стала каким-то историческим недоразумением. При этом приходится еще попутно добавлять, что шопенгауэровский "мир" - это для Адорно всегда "социальный мир". Тоже своего рода недоразумение. Далее же, если верить Кнейфу, Адорно (в каких-то своих целях) искажает еще одну мысль Шопенгауэра: последнему, видимо, представлялось, что музыка "сама по себе", по своей природе, вбирает в себя мир; Адорно же захотелось, - странная причуда, - чтобы "адекватное отражение общества с его антагонистическими отношениями и идеологическими заблуждениями" было прямой задачей музыки.

Теперь, если читатель Кнейфа продолжает верить ему, автор добился своего и всю теорию Адорно свел к непростительному историческому нонсенсу. Читатель, к опыту которого взывает Кнейф, конечно же, не согласится теперь с Адорно, если тот утверждает, что задача музыки - это отражение (Abbildung) реальных противоречий общества, а потому и все здание, построенное на случайном и неудачном высказывании Шопенгауэра, несомненно, рухнет. Здравомыслие читателя возьмет заодно верх и над всякой социальной функцией искусства. Чтобы "расшатать" сознание, приходится обращаться за помощью к "здравому смыслу".

Кнейфу, этому своеобразному продукту распада музыкальной социологии после смерти Адорно, важно не разобраться в действительных ошибках Адорно, но важно разделаться с "бывшим" авторитетом, тень которого все еще связывает свободу действий "нового" социолога-анархиста, который хотел бы захватить власть в своей "науке". Еще более насущная проблема, однако, - отнять почву у самого представления о том или ином социальном призвании музыки, о способности музыки отражать действительность, как бы ни понималось это отражение - в духе Шопенгауэра или Адорно.

Следовательно, недостаточно обратить в нонсенс построения Адорно, нужно лишить смысла и идею отражения, чтобы не осталось и следа от каких бы то ни было "отражений", "образов", "отображений", даже и понятых только по-адорновски. Здесь более всего беспокойства доставляет автору марксистская теория отражения, которую Кнейф и опровергает, даже не упомянув имени Маркса. Согласно Кнейфу, получается, что теория отражения - это, во-первых, продукт русского революционного движения XIX в. и, во-вторых, "враждебного искусству" и "патриархального" сознания65.

Спор Кнейфа с теорией отражения

Какому уровню научного самосознания отвечает здесь изложение Кнейфа, покажет цитата - фраза, которой начинается у него "опровержение" теории отражения: "Движение русских [!] декабристов было пропитано буржуазно-революционными представлениями, в частности представлением о том, что

393

руководство государства должно быть узаконено мандатом народа и тем самым воля народа должна быть "отражена" и реализована в нем"66, - вот перед нами и искомые истоки "теории отражения", в знак чего слово "отражена" взято в кавычки. Трудно сказать, в чем тут нашел Кнейф русскую специфику, - модный жаргон автора заранее стирает все специфическое. Далее Кнейф рассуждает о том, что поскольку в царской России "долгое время" все искусство было "импортным", то [ ? ] демократы требовали патриархального (так сказать, специфический волюнтаризм этих "патриархальных революционеров"). Тут же, без каких-либо существенных добавлений, Кнейф решается дать свою дефиницию теории отражения, выведенную, как мы видели, на чрезвычайно широких основаниях. Итак:

"Теория отражения - это особая разновидность восточного, разъедаемого раскаянием, пристрастия к бесформенности, цветение изливающейся в сбивчивой исповеди души героев Достоевского, - души, что не переносит дистанции по отношению к своему объекту и не способна играть стилизованной формой"67.

Что это так называемое определение живет воспоминаниями о позавчерашней моде - не требует доказательства; даже весьма нелюбопытный человек на Западе имеет теперь такую возможность познакомиться, хотя бы в элементарной форме, с духовной жизнью в России. Но перед нами - не полемическое завихрение мысли, потому что о серьезной полемике тут нет и речи, а сознательно бездумное подновление затхлой фразеологии. Кнейф в целом не склонен бравировать давно надоевшей лексикой, и это, чисто прагматически, было бы ему весьма некстати. Его цели вполне в кругу журналистской новомодности, но вот именно ради этих целей Кнейфу было нужно нанизать целую цепочку подзабытых и почти уже непринятых в его обществе словечек.

Загадочный круг глубокомыслия тут же и замыкается, и карты, можно сказать, раскрываются пред нами с предельной ясностью, хотя и с недостаточной, на наш взгляд, откровенностью. Сначала следует таинственное при первом чтении утверждение: "Леош Яначек, этот русофил, не был, конечно, социалистом, и, однако, поскольку он был славянином, у него была своя теория отражения". Зачем потребовалось вспоминать великого чешского композитора? Ведь все равно Кнейф не пожелал поделиться с нами - что за теория отражения была у Яначека68? И что думает он сам по поводу этой теории? Но имя Яначека - здесь просто знак одной "логической" операции69, до сих пор "теория отражения" замыкалась Кнейфом на круге: русское - революционное - патриархальное. Мы видели бы слабое место, пожалуй, в соединении двух последних звеньев, но как раз эта связь не волнует Кнейфа, и сейчас станет ясно, почему. Он удовольствовался ссылкой на Достоевского, ссылкой, из которой "теория отражения" вытекает, так сказать, чистой воды потоком, так что тут не в чем и сомневаться. Два последних звена цепи, в глазах Кнейфа, если не уничтожают друг друга, то, во всяком случае, создают туманную неопределенность, в которой и можно безбоязненно производить логические операции с первым звеном.

Кнейф недоволен тем, что надо быть русским, чтобы иметь "свою" теорию отражения; важнее русского ему славянское, важнее русского и славянского - восточное. Точно так же и восточное славянское начало

394

тут - для Кнейфа негативная величина, которая ему "дороже" революционности и социализма. Можно было бы вывести теорию отражения из социализма, но это-то и не устроит Кнейфа. Итак, нужен Яначек - человек, который не был ни революционером, ни социалистом, ни русским, но, будучи славянином и несоциалистом, все-таки имел - вернее, не мог не иметь, не имел права не иметь - свою теорию отражения.

Отныне, после этой короткой процедуры с Яначеком, теория отражения, в чем бы она конкретно ни заключалась (конкретность и существенность мало трогает, коль скоро это в целом такая уж неудобная и опасная вещь - теория отражения), раз и навсегда привязана к своей почве, заколдована в своем логическом кругу, не смеет выходить из него и не может экспортироваться за границу. Чеху Яначеку, как впоследствии жителям протектората, даны некоторые послабления: ему (по сравнению с русскими и социалистами) дозволено иметь "свою собственную", как пишет Кнейф, теорию отражения (в согласии с особой разновидностью славянской почвы). С этих пор составные части образовали бесподобно густую и цельную массу: возьмись за что хочешь, на свет выходит вся цепочка и одно тянет за собой другое: достаточно быть славянином, и уже некуда деться от такой беды, как теория отражения, - тогда достаточно быть социалистом и, более того, достаточно быть человеком, наделенным патриархальным сознанием, чтобы теория отражения цеплялась к тебе как хвост, в сопровождении таких наследственных пороков, как пристрастие к бесформенности и путаному изложению самых затаенных своих мыслей и убеждений (в разделе, названном "Трактат о музыкальном вкусе", Кнейф пишет: "Около восьмидесяти лет тому назад Теодор Бильрот, друг Брамса и Ганслика, мог считать индийский храм таким же "лишенным вкуса", что и китайская пагода или башня. Аналогичных примеров из области музыки он не приводил, но можно представить себе, что индийская или китайская музыка показались бы ему такой же лишенной вкуса. Если теперь еще и можно встретить такую самоуверенность, то ее по праву считают провинциальным зазнайством европейца"70.

Теперь, после такого радикального ускорения теории отражения в восточной почве славянского мира, можно перенести свои заботы на мир Запада: "Напротив того [т.е. в противоположность Яначеку как славянину и русофилу. - А.М.], едва ли можно помыслить себе, что она [теория отражения. - А.М.] будет играть какую-либо роль в социалистической музыкальной эстетике в ее западном варианте (westlicher Pragung)"71. Будучи русским и даже не будучи социалистом, никак не минуешь теорию отражения, но от этого греха свободен западный человек, западный провинциал и даже социалист.

Своеобразная забота не просто о западной музыкальной эстетике, но именно о "социалистической" эстетике, которую проявляет - на будущие времена - Кнейф, - это отнюдь не оговорка и не простая случайность. Все дело в том, что такой человек, как Кнейф, составляющий сочинение, рассчитанное на достаточно широкого читателя, и занимающийся в нем политикой - до того, чтобы забыть о положительном содержании своей научной дисциплины, - именно такой человек и должен стоять, согласно его собственному разумению на страже интересов

395

"социалистической эстетики". Так что приведенная цитата - не какое-то бесстрастное предположение о том, какая должна быть социалистическая эстетика на Западе, не суждение академического характера, а заявление человека, которому хотелось бы самому решить, какой быть эстетике и какой не быть. Выражая свое пожелание относительно "социалистической эстетики будущего", Кнейф выписывает рецепт, рассчитывая прямо воздействовать на умы своих довольно многочисленных читателей (а это практически вся, как говорили у нас раньше, "армия музыкантов" и даже любителей музыки, для которых предназначается серия издательства "Ганс Гериг").

Желая защитить западную эстетику от таких опасностей, как "теория отражения", глубоко связанная с марксистским, или "социалистическим", как говорит Кнейф, мировоззрением, идеологией, Кнейф обращает теорию отражения в форму восточной и даже специально русской идеологии, которая, так сказать, сама собой растет тут из земли. Кнейф умалчивает о марксистском характере теории отражения и хотел бы превратить ее в явление "почвенное" и - скажем прямо - расовое. Тогда нас не удивляет уже, если мы встречаем в тексте пышный букет из старых фраз и старых предрассудков, - Кнейф понимает, что до какой-то степени и старый хлам годится в новый хаос, что можно заставить зазвучать и давно умолкнувшие струны, если их вибрация дает нужный политический эффект и не звучит диссонансом в какофоническом разброде и взаимосогласии новомодных голосов. Почвенный, расовый принцип становится закономерным элементом политической демагогии: в духе наиболее реакционных политических теорий идеологическую проблему Кнейф переводит в план расово-географический. А невежество позволяет автору утопить известное даже ему существо дела в безответственном и туманном наборе фраз.

Однако нужно помнить и о том, что эти начатки расового принципа у Кнейфа - не повторение старого: они отражают новую политическую и культурно-политическую ситуацию, сложившуюся на Западе, ее внутренние тенденции. "Расшатывание" сознания, пропаганда нигилизма как самоцели, заимствование "левой" фразы и даже самая настоящая анархическая "левизна" - отчаянные попытки придать "западному сознанию" некую автономность, самостоятельность, любой ценой изолировать его, хотя бы за это и пришлось расплачиваться полной бесперспективностью и самоуверенным невежеством. Для существа этого нового варианта нигилизма, как он складывается в самые последние годы, характерно ощущение, что мысли, идеи, вещи в самом деле исчерпаны, что Запад дошел до какого-то абсолютного дна, где остатки прежних идей, учений, убеждений утратили всякий былой положительный смысл и существуют в хаосе, в котором нет системы координат и в котором все может смешиваться и переплетаться. Вульгаризированный нигилизм на месте философски-элитарного нигилизма прошлых десятилетий, - этот вульгаризированный нигилизм становится все более яростным защитником устоев общества, благопристойной "критической" идеологией официального фасада общества, которому хотелось бы казаться лучше, чем оно есть на самом деле. На реальное полевение западного общества под влиянием реальных левых сил и реальной левой идеологии нигилизм от-

396

вечает тем, что во имя неприкосновенности машины существующего хаотически и демагогически ассимилирует и девальвирует левые политические идеи, спекулируя и на политике, и на науке, и на искусстве. Смешение понятий, сочетание охранительных и критических функций, какое присуще было теории Адорно, - все это было лишь прологом к идеологическому замешательству последних лет, когда те слои общества, которые были базисом для адорновской идеологии, находятся в состоянии беспрестанной перегруппировки и политической эволюции.

Кнейф борется с марксизмом, подставляя вместо него призрак почвеннической "теории отражения", с которым ему совсем не трудно сражаться: для него "Восток" - это социалистическая Европа; в остальном он отнюдь не "европоцентрист" и не прочь представить Европу провинцией, и, конечно, только смешным анахронизмом кажется ему вкус высококультурного венского хирурга Бильрота. "Деевропеизация" современного искусства не так страшна, как его идеологическая русификация под воздействием "теории отражения". Можно даже, злоупотребляя теоретическими слабостями просветительских музыкантов, доказывать, что немецкая музыка так и не создала национального стиля, отказавшись от национального в пользу "синтетического" и в пользу всеобщего опосредования стилей и вкусов72, - акт самоунижения и самовозвеличения в одном. Кнейф как вульгаризатор антисоциалистических взглядов Адорно унаследовал и его отношение к русскому искусству: для Адорно не существовал не только "русский социализм", но вне поля его зрения оставалась и русская музыка, которую он не знал и которой совершенно не интересовался. Однако Кнейф не просто вульгаризировал Адорно, он столь же глубоко исказил его позицию: для Адорно неприемлема была ленинская теория отражения, для Кнейфа под подозрением - истинность искусства и его социальная функция.

"Опровергнув" теорию отражения, Кнейф отвергает и вообще всякую содержательность музыки. И здесь он не обходится без софизмов и теоретического недомыслия, хотя и излагает свой взгляд с большой претензией и не без терминов феноменологической философии.

Во-первых, Кнейф смешивает ассоциативные образы и содержание музыкального произведения. Упомянув описанного Фридрихом Рохлицом писаря, который в вариациях Бетховена "услышал" этапы своего жизненного пути, Кнейф замечает: "Если бы даже много людей одинаково описали содержание, отраженное в произведении, оно еще не приобретает от этого объективности", - и, мудро продолжает Кнейф, - "воображение не становится истиной от того, что оно интерсубъективно"73.

Во-вторых, Кнейф обобщает приведенный пример и утверждает, что "длительное существование музыкальных произведений в традиции - при том, что различные интерпретации, истолкования приписывают им различные содержания, - вынуждает (!) отрицать исторически постоянную объективность отражения". Кнейф не замечает при этом, что совершает скачок от необязательных "ассоциаций" к "содержанию".

В-третьих, в еще более широком смысле: "Отражение в музыке - не объективно в том смысле, что содержание ее не свободно от исторической смены сознаний: наоборот, аспект отражения по-разному переживается субъектами в одном и том же произведении".

397

В-четвертых, на основе сказанного Кнейф считает возможным отрицать способность музыки что-либо отражать. В музыке будто бы нет объективного содержания, а объективного содержания нет потому, что музыка всегда воспринимается каким-либо субъектом, а потому она субъективна. Итак, получается, что Кнейф признал бы содержательность музыки, если бы музыку не надо было воспринимать и она существовала "в себе". Отношение между субъектом и объектом (произведением искусства) для Кнейфа не только не ясно, но не является даже и проблемой, которую он мог бы перед собой поставить: "Соответствующее содержание общественного сознания в его индивидуальном выражении проецируется на социальное отображение в музыке; оно само и представляется себе в этом образе (...) Ввиду своей все-понятийности музыка отсылает слушателя к его собственному миру (...) Одно и то же произведение одному отображает одно, другому - другое"74. А потому "одним словом, слушатель занимает такую позицию по отношению к музыкальному произведению, которая предопределена его пропитанной общественными содержаниями личностью. Если говорить об отражении, то речь будет идти не о музыке в ее действительно объективном, т.е. соразмерном форме, смысле, но о социальном положении, образовании, короче говоря, о социальном уровне сознания человека, общающегося с музыкой"75.

Итак, Кнейф пытается понять под содержанием музыки то вызываемые ею ассоциации, то словесный смысл, то зрительные образы: оказывается, что музыка - чистая доска, чистая форма, на которую переносятся разные субъективные содержания. Но во всяком случае вся проблема и может быть, на взгляд Кнейфа, разрешена только здесь - наедине, между "субъектом " и "объектом".

Вновь критика Адорно

Кнейфа, наивно привязанного к фантому какого-то вещественного содержания музыки, которое должно существовать как-то помимо самой музыки - то ли в виде слова, то ли в виде созерцаемого образа, - нетрудно бывает показать, что такого фантома не было и нет, - Кнейфа очень удивляет и возмущает, что Адорно, пытаясь расшифровать социальное содержание музыки так, как он понимал его, стремился вскрыть такие смыслы, которые не были задуманы самим создателем ("продуцентом"), не воспринимались современными ему слушателями, т.е. стремился вскрыть смыслы, которые не были "интенциональными смыслами"76. Адорно, следовательно, расшифровывал не "знаки с объективным содержанием" (т.е. те самые фантомы), а приписывал разным сторонам музыки характер шифра, - именно такой характер, какой был выгоден и удобен ему по его идеологическим симпатиям и антипатиям.

Легко понять, что на этот раз Кнейф в своей критике Адорно затронул больное место этой музыкальной социологии.

Действительно, раскрытие содержания музыкального произведения в истории общества - это процесс многогранный, и, во всяком случае, он не решается во встрече одного, хотя бы и социально "преформированно-

398

го" субъекта с музыкальным объектом, так же как он отнюдь не предрешается "интенциями" композитора и "интенциями" его первых слушателей. И ясно, что теоретическое осмысление такого сложного процесса предполагает и разработанную теорию общественного развития и тонкий аппарат анализа. Очевидно, что слабым местом музыкальной социологии Адорно была именно теория общественного развития нигилистическая в своих глубоких основаниях, бесперспективная, снимающая блоховский эсхатологизм в своем отвлеченном понятии "иного". Адорно и выводил свою общественную теорию из определенной музыкальной традиции, и привязывал ее к этой и только этой традиции. Вот что определяет у Адорно субъективную перспективу всей истории музыки. Субъективизм этот ослабляется и отчасти снимается лишь тем, что традиция музыки, к которой принадлежал Адорно, была центральной традицией развития (немецкой) музыки XIX - XX вв. Но и слабости общественной теории Адорно не были абсолютными - по отношению к большинству западных социологов музыки это была как раз, напротив, сильная позиция, поскольку Адорно было присуще известное диалектическое представление о развитии общества, заключавшее в себе переработанные (если даже и обедненные) философско-исторические идеи Гегеля и Маркса.

Итак, у Адорно сильная позиция перед лицом такого своего критика, как Кнейф. Однако Кнейф не просто наивен и примитивен в своей критике Адорно. Его отношение к Адорно - последование и зависимость; Кнейф очищает от "примесей" нигилистические аспекты философии Адорно и, как мелкое и слабое орудие истории, все же мстит Адорно за его философскую измену тому самому социальному призванию философии, той самой социальной функции, которую нередко так представляет Адорно в музыке, мстит за полуофициозный и официозный характер адорновской критики общества - мстит тем, что освобождает Адорно от всех сильных сторон его мысли, от диалектики, от диалектического подхода к смыслу искусства. Эта нигилистическая критика Адорно - огромный шаг назад по сравнению с Адорно, путь к хаосу, подмена социального содержания искусства социальной демагогией77. Однако это означает и распад самой социологии музыки - что иное можно было получить способом методического "разрушения" сознания? Что Кнейф забывает о предмете "социологии музыки" - прямое следствие, прямое выражение социальных интенций этой теории. В его критике Адорно выходят на поверхность социальные мотивы этой постадорнианской музыкально-социологической книги: взрыв анархического нигилизма на месте социальной функции искусства.

Музыкальная социология, рассматривающая функционирование музыки в обществе, не может пройти мимо центрального для себя, сложнейшего по своей природе вопроса о содержании музыкальных произведений. Кнейф взялся разъяснить читателям предмет и задачи социологии музыки; как ни старался он забыть об этом позитивном назначении своей дисциплины, проблема содержательности музыки постоянно заявляет о себе, превращая книгу Кнейфа в серию ожесточенных попыток отвергнуть, отложить, отбросить ее подальше,- игра с воздушным шариком, который ударяется о потолок и падает вниз, как ни отбивай его, - между тем такая эквилибристика не дает заняться существом дела. Кнейф за-

399

помнил из Адорно, что содержание всегда опосредовано формой; разумеется, согласно взгляду Кнейфа, ни простой слушатель, воспитанный в обществе и социально "преформированный", ни абстрактный "субъект", взаимодействующий со своим "объектом" - музыкальным произведением, ни даже сам Адорно, так много сделавший для раскрытия содержательности музыкального языка форм и стремившийся расшифровать музыку как социальное содержание, - разумеется, по Кнейфу, никто из них не понимал музыку в специфической для нее, "опосредованной формой" содержательности. Музыка для всех них была простым зеркалом: слушатель видел в ней свою же собственную социальную сущность (хотя в музыкальном произведении "как таковом" ее отнюдь и не было), "субъект" видел в объекте свою субъективность, а Адорно видел в музыке все, что хотел, потому что это допускал его вполне произвольный теоретический метод.

Так, на этом отдельном участке военных действий Адорно, перенесший проблему содержательности музыки исключительно в подлежащую расшифрованию сферу форм, позволил Кнейфу побить себя своим же орудием: достаточно было капли нарочитой философской невинности, которую щедрой рукой внес сюда Кнейф, - форма стала "чистой" формой и заперлась изнутри как "вещь в себе". Тогда настало время задавать недоуменные вопросы: о какой же расшифровке этой формы может идти речь, куда ни посмотришь, отовсюду выглядывает "субъект"? Где же хваленое социальное содержание? Может быть, его никогда и не было?

Такой ответ удовлетворил бы Кнейфа. Однако этот нигилист по воле моды должен отвечать на вопросы оккупированной им научной дисциплины в модном слоге. Но мода не позволяет сегодня заявлять, что музыка лишена какого-либо социального содержания, а мы знаем, что "модное" сознание - не что иное, как усредненное сознание, которое настойчиво и усиленно перерабатывает действительные вопросы, поставленные перед обществом историей, чтобы распылить их во фразе, нивелировать и нейтрализовать их смысл. "Модное" сознание именно поэтому утверждает теперь социальное призвание искусства, даже настаивает на такой социальной функции искусства, - чтобы подвергнуть этот тезис хитроумной нигилистической деструкции.

Именно поэтому Кнейф в аннотации к своей книге - занимаясь саморекламой - должен был сделать довольно неопределенное и вместе с тем благонамеренное в глазах моды заявление: социология музыки должна учитывать многослойность исторически-социальной действительности - тогда она лучше всего поможет понимать музыку. Что сделал Кнейф для выполнения своего заявления, мы уже видели: он, если можно так сказать, сделал все, чтобы лишить музыку всяких претензий на общественный, социально-релевантный смысл.

Но и этого неисполненного обещания недостаточно для Кнейфа и для модного сознания. Противопоставить своему тезису его равное и гладкое отрицание - неловко. И тогда (отрицание отрицания!) приходит пора сделать диалектический ход, где диалектику Кнеифу все же спешит на выручку поучившийся у диалектика Гегеля диалектик Адорно. Но совесть ученого в Кнейфе нечиста, и ему, отрицающему отрицание, приходится быть предельно вялым, неясным, неопределенным и туманным

400

в своих выражениях. Кнейф помнит из Адорно, что отрицание отрицания не должно давать ничего положительного, - так прочитан был у Адорно Гегель, - итак, "функция музыки, как кажется, состоит вообще отчасти в том, что она противостоит и обществу, и другим искусствам". Так сказать, запечатленное отрицание как программа целого искусства! "Специфика музыки, в известном смысле социальная задача музыки, нередко совмещается с тенденцией - быть не "конформным" с окружением, но отрицать его и отражать негативно"78. Перевод достаточно буквальный: итак, музыка - воплощенный "нонконформизм"; утверждение, которое несколько ослабляется тем, что нонконформизм такой существует только в тенденции и случается не всегда, но "нередко" или "часто". И, далее, этот бунтарский нонконформизм музыки, когда он случается, - не "конформен" только с "окружением", со "средой": не бунт ли музыки против тэновской "среды"?

У Адорно музыка, когда она была истинной музыкой, отрицала "существующее"; термин "существующее" был у него "шифром" современного капиталистического мира, но он вносил в текст Адорно нечеткость, заявляя о притязаниях на какой-то отвлеченный, онтологический подход к искусству. Реальное общество растворялось в "существующем" и "бытии". У Кнейфа здесь музыка отрицает "среду", или "окружение", - расплывчатое выражение, которое камуфлирует и "общество", и "бытие". Стилистической невинности "окружения" (музыка - уж не враг ли всеобщим попыткам защитить окружающую среду?!) отвечает в тексте Кнейфа и столь же неопределенное "бытие", или "существование", - термин, столь же богатый ассоциациями, сколь и бедный смыслом в данном случае; об этом чуть ниже. Вот эту среду музыка отрицает и... отражает негативно. Не дай бог спутать это негативное отражение с фотографическим негативом! Речь идет, конечно, о более сложной, ничуть не механической, но о диалектической операции, смысл которой столь труден, что и выразить его можно только с помощью столь же трудного образа. И вот этот образ, поясняющий нам сущность музыки как негативного образа, - ибо музыка есть все же образ, а именно Vexierbild, т.е. загадочный образ, картинка-загадка и вообще непонятно что, образ или не образ; такова эта загадочность музыки: она "хотя и опирается все же на очертания переднего плана общества [конечно, вдвойне смешон Шопенгауэр, отождествивший музыку с самой мировой волей, - не приходится, разумеется, и думать о каких-то глубинах отражения. - А.М.], но ее как раз там-то и нет, где эти очертания бросаются в глаза"79.

Музыка и действительность играют в прятки; прятаться выпадает на долю, однако, лишь музыке, и музыка должна позаботиться о том, чтобы не попадаться на глаза там, где в глаза бросается действительность. Прекрасно! Спасена и позитивность, и негативность. Отрицание отрицания привело к великолепному результату; музыка - это и не просто отрицание общества, пустое и "метафизическое", но в ней есть рождающийся из этого отрицания положительный социальный смысл: музыка передает некоторые, далее не определимые, черты переднего плана общества, т.е. его внешние, поверхностные признаки (она не априорно негативна), - но все это во имя отрицания, так что целы и волки, и овцы, цела и диалектика. Музыке и обществу уже не грозят механические от-

401

ношения, с помощью которых теория отражения брала в плен музыку, всячески ограничивая ее свободное развитие; теперь отношения их - диалектические, и музыке дана полная свобода бежать от общества куда ей заблагорассудится, благодаря чему она только и спасает свою социальную функцию; диалектика взаимоотношении музыки и общества - игра в прятки, и подрывная деятельность музыки совершается там, где общество с его внешними чертами еще не успело "броситься в глаза". "Из-за своей бессловесности и внепонятийности музыка, - продолжает Кнейф, - более всего подходит для того, чтобы выворачивать наружу негативность бытия, все то, чего нельзя обнаружить в наличии в этом бытии, - для того чтобы противопоставить миру реальному мир еще не существующий или такой, какой и вообще никогда не наступит"80.

Этот пересказ Адорно и Блоха у Кнейфа, коллаж из их терминов и излюбленных выражений, - и оглупление, и осмеивание Адорно; а вместе с тем это - пусть отчасти ироническое - приспособление адорновских представлений к новым потребностям и к новой моде. Адорновское и кнейфовское в этом разделе книги нельзя размежевать. С одной стороны, путаница, сознательно учиненная Кнейфом; с другой стороны, то немаловажное обстоятельство, что утвердить себя Кнейф может только на развалинах оглупленной теории Адорно, над которой он издевается и иронизирует, не в силах сделать ни самого самостоятельного шага вперед. Вообще некую видимость позитивности социологии музыки он может утвердить лишь на развалинах всех музыкально-социологических теорий.

Еще один шаг к развалу социологии музыки

Музыка сбежала от общества, и этим, по мысли Кнейфа, теория Адорно была доведена до абсурда. Но и мода получила свое: а именно, мода на все социологическое и социальное удовлетворена теперь тем "сложным" отношением, какое определилось между музыкой и обществом. Музыка бегает от общества (в этом ее социальность), она грозит обществу, пока общество ее не видит, она столь же незаметно подрывает его основы, она являет обществу такой образ общества, в котором общество никоим образом не должно узнавать себя. Это новые, уже не адорновские образы и тезисы, эти "импликации" кнейфовской критики Адорно существуют как продукты распада, не рассчитанные на развитие, - теоретический дефетизм, глумление как теоретическая форма.

Коль скоро мода на социологическое удовлетворена, Кнейф может открыто заявить о своих музыкально-социологических намерениях. Намерения эти состоят в деидеологизации, или, по его словам, в "десоциологизации" музыки. Такая "десоциологизация" противопоставляется у Кнейфа адорновскому социологизму: реально пребывающего в жалком состоянии человека адорновская теория утешает необязательными картинами грядущего; это вместе с тем нужно понять и как обвинение всякой музыкально-социологической теории, которая исходит из того или иного представления об общественном развитии81, вообще любой социологической теории музыки. Кнейф не знает и того, как ему "десоциологизировать" музыку. Из всех концепций музыки понимание музыки

402

как игры кажется ему все же наиболее привлекательной, хотя и не полной. Дело в том, однако, что и эта теория не справляется с задачей расшифровки "логической и эстетической структуры музыки"82.

Кнейф стремится устранить хотя бы некоторые психологические трудности, связанные с идеей десоциологизации. Автор, который сначала призвал учитывать всю "многослойность исторически социальной действительности" и потом затратил столько усилий на глубокомысленное опровержение теории отражения и модное перефразирование теорий Адорно, теперь не останавливается и перед разоблачением самой идеи "социологии музыки"; он пользуется при этом даже аргументами ad hominem.

Кнейф щедро выстраивает перед мыслимым "социологом" целый ряд теоретических дилемм и предлагает ему несколько тестов, затем уже сам социолог решит, насколько нелеп был замысел исследовать связь музыки и общества! Итак: социальное истолкование музыки должно было бы расшифровать музыку как "логическую и эстетическую структуру", но сама затея - "устанавливать окончательный смысл музыки" - "содержит в себе какую-то бессмыслицу"83. И верно! Но Кнейфу ясно, что музыкальный социолог поставил перед собой именно такую бессмысленную цель - именно установить окончательный смысл логических и эстетических структур, - но тогда - социолог это поймет - ему не остается ничего, как бросить свои затеи и заняться теорией игры. Пусть эта теория, будучи априорной, и не состоятельна84, но все же о существе музыки она скажет больше любой другой. Ведь музыка есть, во-первых, игра как деятельность, а тогда к ней лучше всего подойдет кантовская формула "целесообразности без цели"85, а во-вторых, и музыкальное произведение ("построение", "структура") есть "индивидуальное применение объективных правил", это - игра по правилам, "одна из игр, какие вообще есть у людей"86. Понимающий все это социолог - а не согласиться с этими простыми и доходчивыми доводами, кажется Кнейфу, совершенно уж немыслимо - теперь займется уже десоциологизацией музыки, он уже - бывший социолог!

А теперь Кнейф покажет нам и "экзистенциальные" основания социолога музыки. Именно, он жив тем, что никогда не может и, скорее, даже не хочет достигнуть своей цели! Ведь что требуется от социолога? "Окончательное доказательство того, что вся музыка детерминирована и "опричинена" общественными отношениями"87. Но вот у социологов музыки очень "тонкое чутье" - а потому они до сего времени и опасались добывать такие окончательные доказательства. Видимо, существование социологов стало бы тогда ненужным. Кнейф здесь недоговаривает, он мысленно ставит отточие ("... не требуется ломать голову, чтобы понять, какие следствия были бы выведены отсюда ...", - пишет он), ясно, что произошло бы нечто ужасное и непоправимое. И вот социологи, боясь за свое существование, а кстати, оберегая людей от страшных последствий своего открытия, до сих пор и не приводили "окончательных доказательств существования причинной связи между обществом и музыкальным произведением", хотя, как явствует из текста, сделать это не трудно и останавливал социологов только страх.

Отныне, думает Кнейф, видимо, никто не будет заниматься такой бесперспективной наукой, как социология музыки, поскольку социолог

403

вынужден ходить вокруг да около; с одной стороны, он искажает сущность музыкального искусства, потому что берет его в ложном, т.е. социальном отношении, а с другой стороны, не может сказать того, что хочет, и не хочет того, что может, и вынужден всю жизнь мучиться от того, что не смеет - хотя и мог бы - поставить последнюю ("окончательную") точку в своей социологической науке о музыке.

Тогда уже сами человеческие основы для существования такой науки, как социология музыки, рушатся, и Кнейф, развеяв миф об отражении действительности в искусстве и разоблачив социологический подход к музыке, окончательно превратил свою, задуманную как введение, "Социологию музыки" в антисоциологию, замешанную на самых полулевых и полусоциологических модных дрожжах.

Политика вокруг социологии

Представить свою антисоциологию как социологию, построить свою "теорию" на разрушении всех социологических подходов в области музыки и выразить этим "потребность дня" - это походит на желание произвести маленькую революцию в своей области "знания" и даже разгромить своих противников, выбив у них почву из-под ног! Нигилистический аргумент универсален, действует против любого, кто осмелится сделать что-либо позитивное в социологии музыки.

Политические моменты книги Кнейфа - превосходный гарнир к модно-социологической десоциологизации искусства; они создают столь желанную "ауру" актуальности, благоприятную и для камерного бунта в "науке".

Эта тяга к актуализации заставляет Кнейфа беспокоиться не столько о судьбах социологии музыки (которую он разрушает всеми доступными ему средствами, включая недозволенные), сколько о судьбах социалистического мира, страдающего под гнетом "теории отражения" (она, т.е. теория отражения, понимает музыкальное произведение слишком широко); "мало того, что музыка воздействует эстетически, она должна еще давать нам отражение мира и тем самым истину"88, не случайно, что и столь мало ценимая Кнейфом наука, как социология, была "разрешена" здесь далеко не сразу!

Судьбы музыкального наследия в социалистическом мире тоже вызывают у Кнейфа множество огорчений, и вполне ясными становятся для нас политические импульсы, которыми руководствовался Кнейф, отгораживая "западную" провинцию мира от влияния славянского Востока. Кнейфа возмущает идея "общегуманистического", или общечеловеческого, содержания в музыкальных произведениях прошлого89, и одновременно эту идею общегуманистического Кнейф демагогически противопоставляет марксистскому учению о базисе и надстройке. Тогда оказывается, что ни марксистские теоретики, ни практика культурного строительства в социалистических странах никогда и ни в чем не бывают последовательны, но всегда только и делали, что совершали ошибки. Общегуманистическому Кнейф противопоставляет идею классовой борьбы, которая, конечно, сама по себе ставится у него весьма низко, - но вот

404

из идеи классовой борьбы он уже выводит любые нужные ему следствия. "Что заставляет, - вопрошает он, - нарушать теорию надстройки (...) в угоду музыке? Зачем делать уступки музыкальным произведениям прошлого (...), хотя они и не служат новой надстройке и хотя их можно было бы игнорировать без всякого ущерба для социалистической культуры?"90.

Этот "теоретик" объясняет причины такой непоследовательности: "Щепетильное[!] обращение с классово-чуждым [!!] искусством, вероятно, коренится в происхождении социалистического движения от традиции XIX в., охваченного идеей "образования", от его историзма в области культуры". Это объяснение надлежит считать "ученым".

Но вот и другое объяснение, где Кнейф уже порывает со всеми ненужными ему базисами, надстройками и классовой борьбой, - объяснение, классическое по своей простоте и общедоступности: итак, тут действовал "комплекс неполноценности политического выскочки" - т.е. класса, пришедшего к власти после революции, - и вот этот-то выскочка и относился с "почтением, пиететом к музыкальному наследию".

Но об этом "комплексе неполноценности" и "следовало бы пожалеть, считая его излишним", "если исходить из интересов социалистических людей". Проявление заботы о политических выскочках! Они, т.е "социалистические люди" и "выскочки", "в течение пятидесяти лет занимались больше проблемой наследия, чем собственным художественным производством", - и от этого, как следует из дальнейшего изложения, произошел какой-то явный, зримый урон для их, этих выскочек, культуры. Не занимайся они проблемой наследия, и они не упустили бы шанса "создать подлинно новую, а не составленную как попало из элементов ранне- и среднебуржуазной эпохи музыкальную культуру"91 .

Тут Кнейф делает вид, будто бы эта несостоявшаяся, а теперь уже упущенная культура больше всего волнует его, - вновь элемент политической "актуальности", рассчитанный на встречный интерес читателя. Наступает черед дать еще один рецепт, ошарашить читателя и поставить все точки над i для нас:

"Следовало бы ждать нового лишь от той страны, где несколько лет тому назад музыка Бетховена была запрещена как абстрактно-гуманистическая и побуждающая людей излишне торопиться со всеобщим братством"92.

Сказано не без оттенка ненужной здесь иронии,

* * *

Неуверенная, путаная и робкая пропаганда нигилизма в книге Кнейфа сочетается с универсальными претензиями этого нигилизма, с разветвленными приемами риторической демагогии, разрабатывающейся в течение долгих десятилетий. Научный абсурдизм - в помощь "абсурдному сознанию". Сочинение Кнейфа - одновременно преходящий и незначительный продукт скромных умственных усилий, насильственно обряжаемый в несвойственную ему форму элитарного духовного творчества (афоризм как жанр и ирония как общая позиция), и значительный симптом, характеризующий те пределы, в которых западный нигилизм, ставший сознательным миро-

405

воззрением и политическим оружием, совершает разрушение культуры и культурной традиции - культурного сознания европейца. Анархические набеги Кнейфа в область определенной научной дисциплины - социологии музыки - это и разрушение изнутри целой, идущей от Адорно, линии в этой дисциплине; разрушение социологического содержания социологической науки; свидетельство ее теоретической беспомощности в тех политических условиях, которые сложились на Западе за последние годы; реакция нигилизма на социальную активность масс. В книге Кнейфа сходятся, таким образом, несмотря на всю "конечную" незначительность результата, важнейшие противоречия духовной ситуации на Западе. Поэтому книга эта как симптом, быть может, важнее серьезных академических исследований, в которых непосредственная политическая реальность и столь же непосредственная реакция на нее не могут получить столь явного и столь характерного выражения. Книга Кнейфа не может олицетворять для нас культуру целой страны, но она показывает те нигилистические возможности, которые заключены в культурной жизни Запада и которые в последние годы заявляют о себе в новой форме - в борьбе с подлинно левыми тенденциями общественной мысли.

Показателен совет, который в эти же годы дает композиторам такой практик и теоретик авангарда, как Карлгейнц Штокгаузен; вот его модус творчества: "Нужно сделаться совершенно пустым. Нужно, чтобы мышление остановилось, чтобы уже не возникало никаких образов, и затем нужно не спеша нисходить в подсознание"93 .

"Медитации" Штокгаузена ориентированы на восточные образцы; они прививают западному человеку несвойственные ему пассивные формы поведения, "преодолевают" достижения европейской культуры архаическими моделями поведения.

Четырнадцать исполнителей одного из произведений Штокгаузена (1968) получают в руки вместо нот "тексты для медитаций" такого содержания:

"Играй звуки и созвучия, выдерживай их и прислушивайся к их вибрации в пространстве. - Играй звуки и созвучия, добиваясь того, чтобы они звучали на возможно более далеком расстоянии. - Если ты услышишь нечто такое, что понравится тебе, то воспроизведи это сам и играй это все лучше и лучше. - Прислушивайся к созвучиям в твоем окружении так сосредоточенно, чтобы самому вибрировать в их ритме..." и т.д.94.

Цель этих упражнений, по Штокгаузену, - сознание, все, в целом, должно перейти в сферу звуковых колебаний. За этим представлением стоит определенное философское и психологическое учение, стремящееся к универсальности своего звучания. Его анархичность сочетается с современным западным техницизмом, с новейшим западногерманским жаргоном ("художник планирует процессы") и-с социологическими идеями!

"Современный художник - это радиоприемник, самосознание которого - в сфере сверхсознания. Но таких сегодня мало". - Так говорит Штокгаузен в 1969 г. - Что же делать? Прежде всего создавать такие "произведения", которые оставались бы открытыми для прямого приема колебаний сверхсознательного, того, что всегда "висит в воздухе". Итак, по возможности не создавать объекты, которые бы закрепляли и замораживали осознанное, отделяя осознанное от процесса постоянного осоз-

406

навания. Это не просто потому, что нам нелегко расстаться с привычными инструментами и перестать отдавать предпочтение "ощутимому материалу, и, кроме того, потому, что застывший объект искусства повсеместно рассматривается еще как объект всех устремлений и глубочайшим образом отвечает инстинкту собственности. Итак, художник должен планировать процессы, в которых принимают участие исполнители - медиумы, пользующиеся неизбежными пока инструментами и зафиксированными материалами и способные всякий раз подключить их к потоку универсального электричества". "Высшая предпосылка - в том <...>, чтобы всякое художественное действие было подключено к универсальному потоку и было пронизано им, так что художник сам по себе - не более чем чисто настроенный мундштук, который проходящие сквозь него колебания переносит на медиумов-исполнителей, на инструменты, материал - и вообще на все, что попадает в поле колебаний"95.

Слова Штокгаузена скрывают в себе и спутывают немало различных, уходящих в историю, нитей. Стоит отметить здесь те логические пределы, которых достигают "открытые формы", - теоретиком их на ранних этапах был Адорно; теперь формы "открылись" до такой степени, что они противостоят всякому понятию целостности художественного произведения, самому понятию художественного произведения: теперь художник выявляет процессы, которые совершаются в самой реальности - на уровне колебаний и волн - и которые, согласно представлениям Штокгаузена, заключают в себе универсальный смысл существующего. Эти мировые процессы, токи и потоки, становящиеся явными благодаря погруженному в медитацию художнику (его главная задача - опустошиться, т.е. отрешиться от рационального Я), - одновременно процессы осознания (уже, стало быть, психологические), и задача художника - не дать процессу прийти к какому-либо завершению, снятию, результату, - другими словами, к чему-то позитивному; процесс - чистая негативность, и постоянно продолжающееся осознание никогда не может стать сознанием и знанием.

Все эти, технически осмысляемые и выражаемые в нарочитой технической (радиотехнической) терминологии процессы - негативные процессы - содержат в себе некий социальный смысл, а именно: они противопоставлены инстинкту собственности. Итак, отрицающий замкнутость, законченность, целостность и осмысленность художественного произведения открытый, негативный поток отрицает вместе с тем и существующее, т.е. статический порядок буржуазного мира - позитивность существующего в толковании Адорно. Это - негативная диалектика, по Штокгаузену. Классовый мир превращается в существующее, в позитивность существующего, а существующее - в тягу к собственности, в инстинкт, в некую психологическую константу. Так что и Штокгаузен со своими азиатскими созерцаниями и отрешениями тоже претендует на некую специфическую революционность, и революционность эта тем универсальнее, чем дальше отлетает она от реальной действительности в мир эгоцентрических фантазий. Тем легче дается революционеру его революционность.

Откровения художественного нигилизма иллюстрируют нигилизм теоретический и поясняются им.

"Форма всякой художественной утопии сегодня такова: создавать вещи, о которых мы не знаем, что это такое"96.

407

Примечания

1 См., напр.: Суровцев Ю. В лабиринте ревизионизма. Эрнст Фишер, его идеология и эстетика. М., 1972. С. 328-330 и др.
2 Bauermann R.. Rotscher H.-J. Dialektik der Anpassung. Die Aussohnung der "Kritischen Theorie" mit den imperialistischen Herrschaftsverhaltnissen. Berlin, 1972 (Zur Kritik der burgerlichen Ideologic, 17). S. 60.

3 М. Хоркхаймер, соратник и соавтор Адорно, говорит о своих занятиях марксистской философией: "В конце Первой мировой войны я стал заниматься Марксом, осознав, что мне нужно интересоваться общественными проблемами. Я стал сторонником Маркса. Мои занятия становились все более интенсивными по мере приближения к эпохе национал-социализма. Все яснее становилось, что есть только две возможности - господство национал-социализма или революция. Марксизм казался мне ответом на террор правого тоталитаризма. В период Второй мировой войны я начал отходить от марксизма" (интервью 1970 г.; цит. по: Bauermann R.. Rotscher H.-J. Dialektik der Anpassung. S. 66-67).

4 Bauermann R., Rotscher H.-J. Dialektik der Anpassung. S. 15.
5 Adorno Th. W. Negative Dialektik. Frankfurt a. М., 1966.
6 См.: Reichel P. Verabsolutierte Negation. Zu Adomos Theorie der gesellschaftlichen Entwicklung. Berlin, 1972 (Zur Kritik der burgerlichen Ideologie, 21), S. 98ff. Оппозиционность Адорно - "тотального отрицателя" никак не препятствовала критике тоталитаризма, в нужных случаях Адорно умел ловко играть этим понятием, сообразуясь с публикой и используя "актуальный" момент: в 1959 г., выступая на заседании Координационного совета по сотрудничеству христиан и иудеев (Koordinierungsrat fur Christlich-Judische Zusammenarbeit), Адорно анализирует и критикует воспитанное в немцах внутреннее неприятие демократии, отмечает "потенциал фашистского" в обществе и пугает слушателей тем, что "открытая и скрытая неофашизация <...> в конце концов, вероятно, приведет к русскому господству в Европе" (Adorno Th. W. Eingriffe. Neun kritische Modelle. Frankfurt a. М., 1968. S. 145).
7 Помимо названных выше работ, см., напр.: Die "Frankfurter Schule" im Lichte des Marxismus. Zur Kritik der Dialektik und Soziologie von Horkheimer, Adomo, Markuse, Habermas. Frankfurt a. М., 1970; Beyer W. R. Die Sunden der Frankfurter Schule. Ein Beitrag zur Kritik der "Kritischen Theorie". Berlin, 1971; Beyer W. R. Vier Kritiken: Heidegger, Sartre, Adomo, Lukacs. Koln. 1968; Tendenzen bundesdeutscher Marxbeschaftigung. Koln, 1968.
8 Adorno Th. W. Minima moralia. Reflexionen aus dem beschadigten Leben. Frankfurt a . М., 1962. S. 145.
9 Adorno Th. W. Negative Dialektik, S. 160.
10 "Притязания традиционной философии на тотальность - их кульминация в тезисе о разумности действительного - неотделимы от апологии" (Adorno Th. W. Eingriffe. S. 13). Адорно говорит о "неистинности гегелевского оправдания существующего, против чего взбунтовались левые гегельянцы" (Adorno Th. W. Drei Studien zu Hegel. Frankfurt a. М., 1963. S. 102).
11 Об "ином" см., напр.: Reichel P. Verabsolutierte Negation. S. 94 f.
12 В работе о Гегеле Адорно писал: "Буржуазное общество есть антагонистическое целое. Оно поддерживает свое существование лишь через посредство своих антагонизмов и не в состоянии примирить их <...> путем самодвижения", - это понимал Гегель (Adorno Th. W. Drei Studien zu Hegel. S. 40-41). Остается увековечить "самодвижение", и мы получаем адорновский круг - круг апологетической критики общества.
13 Adomo Th. W. Eingriffe. S. 78.
14 Adorno Th. W. Ohne Leitbild. Parva Aestetica. Frankfurt a. М., 1967, S. 186.
15 Такая музыка, которая в условиях современного капиталистического общества

408

сознательно создается как товар, по словам Адорно, "ограничивается пустопорожним, жалким жизнеутверждением, не омраченным воспоминаниями о зле и смерти <...>: сама земная жизнь, жизнь как она есть, приравнивается к жизни без горя и страданий; вдвойне безрадостная картина, ибо такое приравнивание - только хождение по кругу, где закрыты все перспективы выхода, перспективы того, что было бы иным. И, как раз поскольку эта абсолютно жизнеутверждающая музыка издевается над всем тем, что однажды могло бы стать ее подлинной идеей, она столь низменна и позорна; позорна как ложь, как извращение реальности, как дьявольская гримаса такой трансценденции, которая ничем не отличается от того, над чем силится подняться. Такова в принципе ее сегодняшняя функция - функция одного из разделов всеобщего рекламирования действительности, такой рекламы, потребность в которой тем больше, чем меньше просвещенные на этот счет люди верят в позитивность существующего. <...>. Такая идеология - объективное отражение общества, которое, дабы увековечить себя, не находит (и не может найти) ничего лучше тавтологии <...>" (Adorno Th. W. Einleitung in die Musiksoziologie. Zwolf theoretische Vorlesungen. Frankfurt a. М., 1962, S. 55).

16 В своих лекциях по социологии музыки Адорно говорил: "Благодаря одной своей абстрактной форме, форме временного искусства, т.е. благодаря качественному изменению своих сукцессивных моментов, музыка создает нечто вроде образца (imago) становления; и музыка даже в самом жалком виде не оставлена этой идеей, и от этой идеи не отступается алчущее реального опыта сознание" (Adomo Th. W. Einleitung .... S. 60). Тут можно спросить: что же, разве сам Адорно хуже нас понимал свои "апории" и "абстрактную форму" тех моментов, на которые возлагал Адорно свои связанные с" "отрицанием" надежды? Даже- свои социальные утопии? Видимо, не хуже; однако то, что нам представляется чисто теоретическим заблуждением, для Адорно было еще и вполне жизненной необходимостью и безысходностью. 17 Adorno Th. W. Einleitung... S. 114. 18 Ibidem. 19 Ibid. S. 64. 20 Ibidem. 21 Ibidem.
22 Adorno Th. W. Minima moralia. S. 123.
23 Adorno Th. W. Dissonanzen. Musik in der verwaltenen Welt. 3. Aufl. Gottingen, 1963. S. 136.
24 Adorno Th. W. Dissonanzen. S. 138.
25 Характерно для всей социологической школы Адорно недоверие к субъективности творческого процесса; Адорно не недооценивает творческое начало, но усматривает в нем как бы технически совершенную предпосылку для того, чтобы исторически заданный смысл был оформлен; тем более отвергается понятие "гениального" творчества, которым злоупотребляла интуитивистская эстетика.
26 Adomo Th. W. Dissonanzen. S. 141.
27 Стравинский в работе о старении новой музыки приведен для вящей доказательности; в своей книге "Философия новой музыки", написанной в американской эмиграции, Адорно создает такую социологическую конструкцию, при которой творческие устремления Стравинского диаметрально противоположны задачам нововенской школы; Стравинский безнадежно позитивен, что-то вроде апологета империализма.
28 Важнейшее произведение этого периода - монодрама Шёнберга "Ожидание".
29 Адорно писал: "Начиная с ор. 10 все творчество Шёнберга колебалось между двумя крайностями - тотально-тематического развития и атематического построения;

великолепное ощущение материала подсказывало ему не искать способов выравнивать крайности, а резко противополагать одно другому. <...> Шёнберговская концепция реальной, во всем проконструктурированной тотальности пересекается с

409

противонаправленным импульсом, с бунтом против закона, собственноручно утвержденного, может быть, именно потому, что закон этот утвержден, установлен: музыка хотела бы почувствовать себя на воле. Вот такие конфликты должны были бы отзываться мощными разрядами в каждом новом сочинении" (Adomo Th. W. Quasi una fantasia. Musikalische Schriften II. Frankfurt a. M., 1963. S. 377-378, 419). 30 Adorno Th. W. Eingriffe. S. 66.
31 Adorno Th. W. Quasi una fantasia. S. 368.
32 Здесь нет возможности входить глубже в техническую проблематику музыки.
33 Adorno Th. W. Eingriffe. S. 66; Idem. Quasi una fantasia. S. 396. 34 Adorno Th. W. Dissonanzen. S. 137.
35 Ibid. S. 142.
36 Ibid. S. 144.
37 Adorno Th. W. Quasi una fantasia. S. 373.
38 Ibidem.
39 Ibidem.
40 Adorno Th. W. Eingriffe. S. 67.
41 Фетишизация современного капитализма недвусмысленно проявляется у Адорно в подмене экономически четких квалификации эпох развития капитализма расплывчатыми "идеологическими" характеристиками, заимствованными из лексикона "интегрированной" современной социологии.
42 Adomo Th. W. Eingriffe. S. 67.
43 Adorno Th. W. Quasi una fantasia. S.373 (cp. S. 397). Полагают, что "порядок должен налагаться на свободу и свободу следует сдерживать, - тогда как свобода должна была бы сама так упорядочивать себя, чтобы уже не уступать никакой мере, уродующей все гетерономное ей, все стремящееся развиваться свободно!"
44 Adomo Th. W. Eingriffe. S. 68.
45 Примерно так в статье 1954 г. Тут Адорно писал: "Всегда оказывается так, что вещь просто придуманная [т.е. абстрактно сконструированная. - А.Щ всегда слишком мало продумана" (Adorno Th. W. Dissonanzen. S. 144).
46 Adomo Th. W. Quasi una fantasia. S.403.
47 Ibidem.
48 Adorno Th. W. Quasi una fantasia. S. 403; ср. также: Idem. Einleitung. S.I 89.
49 Adorno Th. W. Quasi una fantasia. S. 436- 437.
50 AdornoTh. W. Quasi una fantasia. S.432-433. 51 Ibid. S 434.
52 Ibidem.
53 Ibid. S.437.
54 Ibidem.
55 Уместен вопрос, насколько типичен такой образ. Ответить можно так: во всяком случае, типична тенденция. Усложнение общественной ситуации, казалось бы, исключает морализаторскую классификацию "характеров" по Теофрасту. Объективные силы как бы затирают инициативу личности и не дают сложиться недвусмысленной определенности "образа". Но можно, заметим, читать общество поперек его самого, гладить его против шерсти и улавливать "личность" в узлах типических тенденций - укажем на недавно вышедшую в свет книгу выдающегося австрийского писателя Элиаса Канетти (Canetti E. Der Ohrenzeuge, 50 Charaktere. Munchen, 1974), которая в журнальных публикациях называлась весьма выразительно - "Новый Теофраст".
56 KneifT. Musiksoziologie. Koln, 1971.
57 KneifT. Musiksoziologie. S. 107.
58 О современной буржуазной эстетике, вып. 3. M., 1972. См. наст. издание. С.

290-370.

59 KneifT. Musiksoziologie. S. 106-107.
60 Вопрос о том, как разными путями и способами поздняя современная фило-

410

софия взаимодействует с поэзией и переливается в нее, многообразен и весьма интересен.Такой переход относительно подробно прослежен в анализах философии такого антагониста Адорно, как Хайдеггер.
61 Кнейф утверждает, что "Адорно подходил к музыке со стороны гегелевской философии истории, если не упоминать о психоанализе фрейдистского толка" (KneifT. Musiksoziologie. S. 90). Но это более чем однобокое суждение - позитивистского толка. Можно сказать: Адорно подходил к гегелевской философии истории со стороны музыки.
62 KneifT. Musiksoziologie. S. 62.
63 Schopenhauer A. Samtliche Werke. Bde. I, II. Leipzig, 1905. S. 355.
64 У Шопенгауэра проявилась глубина именно романтического взгляда на музыку; Кнейф же романтическое в самом романтизме принимает за случайный элемент.
65 KneifT. Musiksoziologie. S. 86.
66 Ibidem.
67 Ibidem.
68 Под "теорией отражения" Яначека Кнейф может понимать только его теорию речевой интонации, но она никакого отношения не имеет к философской теории отражения.
69 Специалиста-логика сочинения типа книги Кнейфа могли бы заинтересовать своими примерами антилогики. Одним из главных тезисов антилогики было бы положение о ее неформальности - она меняет свои процедуры в зависимости от конкретного объекта, т.е. от конкретного незнания объекта.
70 KneifT. Musiksoziologie. S. 147.
71 Ibid., S. 87.
72 См.: KneifT. Musiksoziologie. S. 145-147.
73 Ibid. S. 84.
74 Ibid. S. 83.
75 Ibid. S. 98.
76 Ibidem.
77 Внутреннюю дифференциацию сил в западной науке следует всемерно учитывать, а не исходить в критике только из возможностей российской науки.
78 Ibid. S. 87.
79 Ibidem.
80 Ibidem.
81 Ibid. S. 120.
82 Ibid. S. 116.
83 Ibid. S. 117.
84 Ibid. S. 118.
85 Ibid. S. 119.
86 Ibid. S. 120.
87 Ibidem.
88 Ibid. S. 80.
89 Ibid. S. 56-57.
90 Ibid. S. 75.
91 Ibid. S. 75-76.
92 Ibid. S. 76.
93 Цит. по: Kruger W. Karlheinz Stockhausen. Allmacht und Ohnmacht in der neuesten Musik. Regensburg, 1971 (Forschungsbeitrage zur Musikwissenschaft, Bd XXIII), S. 94.
94 Kriiger W. Karlheinz Stockhausen. S. 81.
95 Ibid. S. 92.
96 AdornoTh. W. Quasi una fantasia. S. 437.

Впервые опубликовано: Критика современной буржуазной социологии искусства. M., 1978.

411

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова