Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Ален Безансон

ИСКУССТВО И ХРИСТИАНСТВО

Оп.: "Русская мысль", 24.6., 1 и 8 июл. 1999 г.

Нужно ли было христианской религии влиять на изобразительное искусство? Я перефразирую предположение Этьена Жильсона, что христианство могло обойтись без философии, поскольку, в конце концов, это ничего бы не изменило в его вере в пришествие Мессии и Его Воскресение. Могло ли оно подобным же образом обойтись без искусства?

Христианство возникло в лоне Завета, в который в качестве основного образующего элемента входил абсолютный запрет на изображения любого рода, даже созданные игрой случая. В первые века своей истории христиане не считали себя свободными от соблюдения второй заповеди, и каждый раз, когда в последующие времена возникала тревога о допустимости изображений, вновь раздавалось торжественное "не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху и что на земле внизу". Художники мастерили идолов, перед которыми осуждали мучеников, и Тертуллиан советует желающим обратиться в христианство художникам сменить профессию.

С другой стороны, христиане обратились к философии. Отвергнув как идолов "богов полиса", они уже во II веке приняли бога философии как истинного Бога, насколько Он был доступен познанию до Откровения. А философская традиция к изображениям относилась отнюдь не благосклонно. Еще до Платона философы изобличали канонические изображения богов как неуместные по отношению к божественному, о котором они имели более возвышенное представление. Платон отверг художественное подражание как удаленное от реальности идей на слишком большое количество ступеней и распространил свою критику на само искусство. Плотин направлял поиски прекрасного внутрь. Его эстетика лишена произведений искусства — не только потому, что материя неспособна заключить божественную красоту, но и потому, что восхождение к Единому открывает доступ в области, где сами формы бессильны: "Изначальная природа Прекрасного не имеет формы" (Эннеады, VI, 7, 32). Если "возлюбивший" упорствует в стремлении к "невидимому образу", если единственное подлинное творчество заключается во внутреннем устроении души, "ваяемом" аскезой, то плотиновский музей будет похож на ярмарку современного искусства, где произведение исчезает за демонстрацией любыми средствами — кроме самого произведения искусства — художественной одаренности автора.

Наконец, целый пласт собственно христианского богословия отвращал от искусства. Знание о неминуемости наступления Царства Божиего, начала которого уже осуществились в Воскресении и причастности крещеных к воскресшей Плоти, питало не антикосмизм (обретавший гностическую окраску, явно присутствовавшую в Церкви, но осуждаемую и гонимую), а некоторую потерю интереса к Космосу. Не то чтобы он был плохим, нет, он хорош, но есть вещи получше, сильнее зовущие к созерцанию. Таким образом, оказывается менее необходимым украшать его. К тому же тяга к образам, к материальным изображениям, дает пищу суевериям. Чувство исключительности высших классов дискредитирует наивные изображения народного благочестия. Оно придерживается культа в духе и истине, презирает медитацию и стремится к непосредственному достижению божественного. Но сама сущность божественного непостижима. То, чем Бог не является, известно лучше, чем то, чем Он является: апофатическое богословие, если оно не уравновешено богословием катафатическим, или положительным, не станет глядеть на работу художников, в которой оно, черпая аргументы в традициях платонизма, усмотрит препятствие к чистому созерцанию.


Однако в лоне христианства существует влечение, которое естественно или сверхъестественно приводит к искусству. Оно следует старому библейскому желанию "увидеть Бога". Действительно, запрет Торы на изображения не распространяется на это желание. Моисей, который говорил непосредственно с Богом, просит Его: "Покажи мне славу Твою". Псалмопевец просит: "да воссияет лицо Твое", "осияй раба светом лица Твоего". "Сердце мое говорит от Тебя: "Ищите лица Моего"; и я буду искать лица Твоего, Господи. Не скрой от меня лица Твоего". И это желание исполняется, поскольку Бог Слово пришел "обитать с нами". Христос, Который есть Бог, — в то же время и Человек, Которого можно лицезреть: "Филипп сказал Ему: Господи! покажи нам Отца, и довольно для нас. Иисус ему сказал: (...) Видевший Меня видел Отца" (Ин 14,8-9).

Это поворот на 180 градусов. С одной стороны, как я сказал, мир стал менее интересным, потому что иной, более прекрасный мир стал ближе. Но, с другой стороны, сам этот мир принял благодать, на которую он не мог даже надеяться, благодать, наделяющую его достоинством, которого он и думать не мог заслужить. Вся судьба христианского искусства — между двумя полюсами утверждений о решительной отдаленности от нас невидимого Бога ("Бога не видел никто никогда", — говорит Иоанн Богослов) в сочетании со стремящимся воссоединиться с ним эросом, с одной стороны, и Воплощения, Бога, Который "с нами", Который решил, что мир достаточно интересен, чтобы лично прийти в него обитать.

Заманчиво проиллюстрировать первое направление судьбой искусства на христианском Востоке, а второе — столь отличной судьбой искусства на христианском Западе, хотя при этом мы рискуем лишиться всей сложности исторической реальности.

Когда империя вместе с императором Константином обратилась в христианство, для христиан закончились времена надписей на стенах и символических изображений. Христиане влились в основное течение искусства с его рынком, коллекциями, художниками, которых до того христиане сознательно сторонились. Они нашли применение образцам античной живописи и скульптуры, поставив их на службу изъяснению догматов. Канонические образы Оратора, Гермеса, Юпитера — вся имперская иконография была быстро освоена, обращена в нужное направление и приспособлена. Священные образы множились с невероятным изобилием — их можно увидеть на украшениях, кухонной утвари, вывесках и вазах. Под ними проходят конные игрища, их несут впереди армий. Они плачут, кровоточат, являются во снах, множат чудеса. Некоторые священники соскабливают в чаши со святыми Дарами мелкие частицы икон, чтобы их магической силой умножить реальное присутствие Евхаристии. Возврат к идолопоклонству? Мы стоим на пороге великого спора об образах, точнее на пороге гражданской войны, которая длилась с 730 по 843 год и завершилась уничтожением всех изображений, огромными разрушениями и гибелью бесчисленных мучеников. Я буду говорить не о политическом и социальном контексте этого кризиса, а о его интеллектуальных условиях. Крайне упрощая, следует определить богословский труд создания догмата, выделяющийся на фоне традиционной философии платонизма.

Догматическая задача разделялась на три вопроса. Во-первых, равен ли Сын Отцу в Святой Троице, или насколько Сын является совершенным образом Отца? Во-вторых, в кеносисе приняв "образ раба", в Своем воплощении остается ли Слово совершенным образом божественного Логоса? И третий вопрос: является ли изображение на деревянной доске, то есть икона, подлинным изображением воплощенного Слова, а следовательно, предвечного Слова?


Иконоборцы дали отрицательный ответ на третий вопрос, что, по мнению их противников, вело иконоборцев к отрицательному ответу и на два первых вопроса. Обоснования иконоборцев носили одновременно богословский и философский характер. Богословские: почитание иконы есть идолопоклонство. Икона как таковая заключает в себе ересь. Если на ней изображена только человеческая природа, она разделяет две природы, впадая в осужденное несторианство. Если же икона претендует на изображение божественной природы, что, конечно, абсурдно, то это подразумевает, что плоть была поглощена божественной природой, а это уже монофизитство, которое тоже осуждено. Философские — император Константин V писал: "Образ должен быть единосущен изображаемому первообразу, дабы все было сохранено, иначе это не образ". Это было греческое учение, согласно которому изображение есть причастность первообразу, старое магическое учение, которое, однако, получило одобрение философии. Икона, простое материальное и мертвое отображение, не может быть причастно первообразу — Живому, Сущему. К тому же "низкая и мертвая материя" красок и деревянных досок неизмеримо далека от божественной и славной жизни святых первообразов. Материальный мир не может передать славу сверхчувственного мира. "Видя красоты плоти, — писал Плотин, — не следует устремляться к ним, но, зная, что они суть лишь образы, следы и тени, следует бежать к той красоте, образом которой они являются". Со времен Оригена, Евсевия и Евагрия образ является тем, что следует превзойти. Ради этого изображению противопоставлялись чистые символы: крест, не несущий Распятого, или даже Евхаристия, причем забывалось, что святые Дары — это не образ, но реальное присутствие того, что они символизируют. Что касается уничтоженных изображений, их заменили декоративным орнаментом с растительными или животными элементами, не столь отдаленным от мусульманских декоративных мотивов того времени.

Ответы иконопочитателей касаются трех пунктов. Прежде всего это разработанный св. Иоанном Дамаскином аргумент о том, что воплощение искупило материю и мы почитаем материю, через которую нам было даровано спасение, поскольку она исполнена божественной энергии и благодати. Иоанн Дамаскин оправдывает икону ее богоносностью. Материя ведет нас к нематериальному Богу, вознося нас, если можно так выразиться, против течения, которым в нее нисходит божественная энергия. Затем Патриарх Никифор отверг концепцию образа как сущностной причастности к первообразу. Он взял в пример бестелесных ангелов. Можно ли их изображать? Нет, отвечают иконоборцы, поскольку форма их не может быть очерчена. Но вопрос состоит не в том, может ли быть очерчена форма ангелов, возражает на это Никифор, а в том, рисуют ли ангелов, изображают ли их. Образ есть лишь подобие, нисколько не причастное природе первообраза. Никифор смягчал спор об образе, умаляя его достоинство. Наконец, Феодор, игумен Студийского монастыря, нашел самое изящное решение вопроса. Икона Христа не является изображением ни непередаваемой божественной природы, ни природы человеческой, которая является отвлеченным понятием, — на иконе изображена конкретная личность с присущими ей индивидуальными чертами. Она являет не две природы, а личность Христа, Его ипостась, то есть Человека из Назарета, в личности которого неслиянно и нераздельно соединены божественная и человеческая природы. Икона хороша, пока она носит ипостасный характер, в противном случае ее можно бросить в огонь. Вопрос о природах, из-за которого начался спор, снят. Напротив, в отношении ипостаси Студит доходит до крайности. Он не боится сказать, что ипостась реально присутствует в образе, более того — что у иконы та же ипостась, что и у Христа.


Вернемся на землю и взглянем, к чему привел великий спор.

11 марта 843 года, в первое воскресенье Великого поста императрица Ирина празднует ставший с тех пор ежегодным праздник Торжества православия, то есть победы иконопочитателей. В каноне заутрени поется: "Священным образам Христовым, и Пречистой Богородицы, и всех святых честно поклонимся, (...) ибо честь образа, как говорит Василий, на первообраз переходит". Таково учение Второго Никейского собора (787), решения которого были мало-помалу приняты всею Церковью, в том числе, несмотря на некоторые препятствия, и Католической.

Таким образом, процесс, начатый, с одной стороны, философией, а с другой — самим Богом при заключении завета на Синайской горе, разрешается: да, воплощение Христа делает возможным и законным изображение Бога, которое Платон считал плодом стихийного эротического влечения — невозможным и несущим человеку вечное разочарование, а Ветхий Завет — преступным плодом греха, который побуждает человека отдавать творению почести, поклоняться ему так, как следует поклоняться только самому Творцу.

Но если образ действительно обладает чудодейственной силой изображения небесного, стоит ли продолжать изображать земное, как это делали художники во все времена? Восточная икона изображает реалии потустороннего мира и только их. Именно это придает ей в глазах православных уникальное достоинство. "Изображаемое на иконе, будь то действующие лица или события священной истории, изначально узревается духом, — пишет Владимир Вейдле, — икона дает узреть невидимое. Она ни в коем случае не "абстрактна", она не отказывается ни от изображения, ни от подобия, но ищет подобия тому, что не принадлежит этому миру и не может быть выражено воспроизведением составляющих его предметов или подчинением управляющим им правилам". Иконописец пишет "с натуры", но натура его трансцендентна, это преображенный мир, освещаемый, по заверениям православных, иным, нетварным Фаворским светом.

Таким образом, иконопись теоретически является формой искусства, превосходящей все прочие. Но дорога к ней ведет через врата таинства. Поэтому иконописец очищается и молится перед тем, как приняться за работу, и сама работа есть продолжение молитвы. Поскольку ипостасное соответствие образа первообразу гарантируется богословием, Церкви надлежит строго следить за канонами. Иконописец, каково бы ни было его мастерство и доля вдохновения, не имеет права отходить от предписанных образцов. Он передает их, не внося изменений, подобно еврейскому переписчику Торы.

В общем, искусство восточной Церкви представляет себя единственным чисто христианским искусством, единственным освободившимся от питаемой идолопоклонством славы античного искусства и от столь же исполненных идолопоклонства ересей латинян. Но выдерживают ли критику эти претензии, утверждаемые особенно в наше время и не без более или менее сознательной поддержки со стороны националистических движений Восточной Европы?

В этом искусстве прежде всего поражает его почти исключительная религиозность. Тут нет места для светского искусства. Этим доведена до крайности одна из возможных посылок христианства. Поскольку отныне небеса открыты, поскольку сверхчувственная действительность открыта для созерцания, уже нет нужды смотреть вниз на землю, на мир, полный материи, на мир, который грех лишил формы.

Однако то же христианское богословие утверждает, что мир, творение благого Бога, — хорош, причем до такой степени, что провозглашает Его славу на земле, как на небесах. "Невидимое Его, вечная сила Его и Божество от создания мира через рассматривание творений видимы", — пишет апостол Павел (Рим 1,20). Чисто христианское искусство приводит к искажению вселенной, в которой сейчас живут люди и трудится Церковь. Христиане покинуты в этой части мира, или же они должны мистически перенестись в ту другую часть, которую являет им икона, а также литургия Иоанна Златоуста. Но не принимаем ли мы условия спасения за само спасение? Не открываем ли двери худшей из иллюзий? Византийской иллюзии, что можно удовлетвориться совершенством теоретических решений и перестать думать об их конкретном осуществлении в социальной жизни, — иллюзии, которая объединяет монофизитский идеал чистого созерцания и несторианское разделение духовности и нравственности.


Если природа исключена из поля зрения чисто христианского искусства, то что происходит с человеческой свободой в художественном творчестве? Она стеснена богословием, которое определяет, контролирует и принуждает ее к бесконечному повторению. Homo sapiens от самых начал проявляет стихийную склонность к искусству. Не будем вдаваться в споры о том, следует ли приписать это поискам магической власти, заинтересованности окружающим миром или простой игре, трудоемкому занятию, не приносящему определенной пользы, бесцельной цели, как говорил Кант. Система иконописи очевидно противопоставлена таинственному порыву, который породил наскальную живопись и, как рассказывают, побудил маленького Джотто рисовать на стене баранов, которых он пас.

Рассмотрим искусство иконописи, возрождающееся после иконоборческого кризиса. Согласно принятому догмату, почитание иконы через образ восходит к первообразу — этим исправляется заблуждение тех, кто превращал икону в идола. В действительности народное благочестие быстро обращается на икону, заряженную маной (мана, в представлении меланезийских племен, особая жизненная сила или потенция, свойственная некоторым людям, животным или предметам. — Пер.), обладающую чудодейственной силой, то есть на деле мы возвращаемся к докризисной ситуации. С другой стороны, даже сведенная к изображению божественного постиконоборческая икона склоняется к возвышенно-символическому, к изнеможению плоти — иконоборческий платонизм вполне удовлетворяется этим новым стилем. Теоретическое иконопочитание часто принимает форму неустойчивого компромисса между иконоборчеством и иконопоклонством. Однако в своих рамках иконопись произвела шедевры — нет ничего прекрасней великих классических византийских, балканских и русских икон. Это непревзойденные удачи, которые напитали раннее итальянское искусство. Но эта красота — плод таланта и личного гения нескольких иконописцев, а не богословия, которое лишь гарантирует обрядовую ценность. Узреть невидимое позволяет искусство иконописца, оно возносится до идеала жанра, а не богословское оправдание, которое с тем же успехом относится к грубой деревенской иконе. Понемногу это искусство чахло и в XVII веке оказалось практически исчерпано. Тогда пришли новые силы, рожденные желанием изображать земное и освободиться от однообразия канонов, и стали разрушать иконопись. Иконопись выдыхалась, переставала быть понятной. Она превратилась в безжизненную форму, тормоз, который постепенно превозмогает новая художественная система. Идеал чистого христианского искусства погиб.

Отметим, что если бы христианство породило лишь это искусство, то его считали бы великим, хотя и узким. В греко-римском, индийском или китайском искусстве формы разнообразнее, произведения обильнее. Посещение византийского музея в Афинах после посещения музея Акрополя внушает печаль, сравнимую с той, которую испытываешь, созерцая египетское искусство мусульманского периода после искусства египетской древности.


А теперь обратимся к искусству христианского Запада. Перед нами — такое изобилие — числом и разнообразием — произведений искусства, какого не произвели все прочие цивилизации вместе взятые. Однако это то же христианство. В общем, это примерно то же в своих основах богословие образа. Но разница в акцентах поразительна, и, хотя Запад признал искусство иконы, которая даже весьма вошла в моду, обратного, по крайней мере в обрядовом обиходе, не произошло.

Чтобы понять причины этого, надо возвратиться во времена, когда христианское искусство лишь едва существовало. Надо бы точно определить влияние языческого фундамента, а также мысли Римской Церкви.

Естественным языческим религиям свойственно ощущение присутствия божественного во всем. Фалес, первый из семи мудрецов, провозгласил, что "все полно богов". Нет такой античной мозаики или фрески, где среди виноградных лоз, нимф и знаков зодиака не чувствовалось бы присутствие божественного. Это не воплощение, это универсальное присутствие божественного. Это присутствие принималось господствующей философией, более или менее одухотворенным стоицизмом конца республики и империи. Стоики знали, что Бога изобразить нельзя, но что всякое изображение несет божественное при условии, что душа стремится к вышнему, что она чувствует свое родство с высшими фигурами вселенной. Каким бы ни было расстояние, которое, как знает мудрец, разделяет Бога, сотворенные десницей Божией образы, например, небесные светила, и несовершенные создания рук человеческих, все они достойны уважения. Не почитать их — нечестиво. К тому же, ни Цицерону, ни Сенеке не придет в голову мысль расстаться с духовными силами полиса, а значит, и с олицетворяющими его торжественными образами. Поэтому философия принимает единственный обязательный культ, культ императора. Он есть Логос, или третья ипостась Плотина, которая дает форму материи. В общем, языческий мир постольку, поскольку он затронут философией, принял идею, что поклонение или почитание обращены не к материальному образу, а к тому, что он символизирует, к стоящему за его гранью божественному первообразу. Концептуально это не так уж далеко от учения Второго Никейского собора.

Эти идеи имеют хождение во всей империи. Они родились в греческом мире, но Рим взял на себя их распространение и приспосабливание к своей практической программе цивилизации. Можно сказать, что он взял их на вооружение не столько за истинность, сколько за полезность. Речь идет о передаче форм мысли и искусства, участвующих в осуществлении единого дела, римского дела создания обустроенной универсальной и цивилизованной империи. Философия сползает в сторону риторики. Оратор не скрывает ревниво философскую мудрость, науку о благе, но предпринимает ее распространение, убеждая, трогая сердца, завоевывая души.


Действительно, спор об изображениях никогда не был на Западе таким напряженным и серьезным, как на Востоке. В богословском подходе разногласий нет, но сам предмет остается второстепенным и подчиненным. Это видно из документа капитального значения, который станет камертоном для последующих веков и будет рассматриваться как окончательная норма. Это письмо папы Григория Великого марсельскому епископу Серену, писанное в 600 году. Серен приказал разбить все изображения в своем городе. Он мог опираться при этом на авторитетные мнения многочисленных отцов Церкви — Тертуллиана, Евсевия, Лактанция и Августина. Однако Григорий решил, что Серен не выполняет своего пастырского долга, что он вносит соблазн в паству. Для неграмотных, которым недоступно Писание, изображения являются средством научения. Римская Церковь считала верность душ нетвердой. Она боялась смутить их и вызвать их отступничество. Изображение поучает верующего. Оно апеллирует к его интеллекту, памяти и чувствам, к его componctio. Оно воспламеняет благочестие. Оно направляет страсти к добродетели. Оно убеждает, научает, трогает и нравится. То есть изображение риторично в самом сильном и самом традиционном смысле этого слова.

Я не могу цитировать весь текст, но мне кажется, что из него можно сделать следующие выводы:

1) священный образ, приближаясь в достоинстве к Священному Писанию, удаляется от святого первообраза. Постоянные ссылки на авторитет четырех отцов Римской Церкви направлены на придание образу скромного статуса и на угашение пламени христологических споров, разоривших Восток. Относясь к области риторики, а не метафизики, образ не изъясняет догмат, а ограничивается защитой христианского дела;

2) поскольку образ предназначен для того, чтобы убедить язычников принять христианскую веру и не отступать от нее, сохраняется связь с изображениями, перед которыми некогда свершалось поклонение идолам. Все достижения искусства: формы, материалы, техника и ремесло — все это можно использовать вновь. Все, что было охвачено мыслью о прекрасном, принимается в новое домостроительство и находит в нем место. Искусство Парфенона, его греческие и римские последователи, иконография империи — все это составляет природу, которую христианская благодать может усовершенствовать, но не уничтожает. Следовательно, незачем искать нового, "христианского" искусства, порывающего со старым, которое является, если можно так сказать, общим искусством. Искусство христиан может претендовать на превосходство перед искусством язычников в истине, но не в красоте. Языческое искусство остается образцом. То же можно сказать и о византийском искусстве, служившем вплоть до XIII века предметом подражания как образец красоты, а не как канон. К этому "общему искусству" совершается возврат каждый раз, когда стили выдыхаются и исчерпываются формы — такие эпохи именуют "возрождениями";

3) играя скромную роль в деле освящения, образ должен исполнять ее до конца. От образа не требуется ни строгого следования богословской истине, которая просто слишком велика для него, ни, следовательно, подчинения наработанным схемам. Иначе он потеряет свою убедительность и прежде всего многообразие, изобретательность, неожиданность, разнообразие средств начиная с круглой скульптуры (запрещенной на Востоке) до цветовых эффектов, перспективы и обманки, то есть средств, наиболее приспособленных, чтобы тронуть душу, понравиться, научить;

4) и самое важное: светское искусство разрешается и даже поощряется священным искусством. По словам Псалмопевца, земля тоже хвалит Господа. Убежденность естественных религий в том, что все в природе проникнуто божественным, повторяется христианством в том смысле, что всякая вещь, поскольку она сотворена благим Богом, соотносится с Ним и, согласно своему чину, отражает Его. Александрийские путти, олицетворявшие силу любви, в виде крылатых младенцев окружая священное семейство или утешая мучеников, обретают, может быть, высшее значение, но это значение ничем не противоречит первому. Римские принципы decorum и ornamentum столь же действенны в церквях в соответствии с указаниями епископов, сколь и во дворцах и в одежде в соответствии с положением в социальной иерархии. Светское и священное искусства суть сообщающиеся сосуды, между которыми идет обмен открытиями и методами. То, что художник узнает о женщинах, внимательно их наблюдая, он использует, изображая Богородицу, а то, что он узнает от Богородицы, живописуя ее с благочестием подобно евангелисту Луке, послужит украшением лиц женщин, если они будут того достойны.


Это последнее было продумано со всей требующейся глубиной двумя величайшими учителями Римской Церкви, Августином и Фомой Аквинским.

Августин читал Плотина и бессознательно привлекал его на свою сторону. Но Плотин противился подобной аннексии. Действительно, в его системе нет сотворения, есть только эманация и порождение. То есть между Единым и всем миром до самого края нет разрыва: все божественно, хотя чем дальше, тем меньше. Достаточно войти в свою душу, чтобы обрести в ней свет того, что он называет "родиной". Такого не могло быть у Августина. Сотворенная душа не может рассчитывать на себя для получения света, которым она не обладает. Она должна получить его от Бога, и сам этот свет должен быть сотворен. То есть откровение подразумевает сотворение. Первое должно пройти через второе. Из этого следует, что августиновское созерцание не может бежать внутрь, порывая с внешним миром. Оно нуждается в медитации.

Мир подобен Богу. Бог сотворил его, создавая материю. Придавая ему форму в соответствии со Своими идеями, Он совершенствует его и придает ему движение, направленное к Себе, которое, в свою очередь, воспроизводит связь Слова с Отцом. Однако походить на Бога не значит быть Богом. Подобие есть нечто среднее между чистым единством, которое принадлежит лишь Богу, и чистой множественностью, которая стремилась бы к небытию. Подобие делает возможным существование сотворенных вещей, которые, не будучи едиными, благодаря ему достаточно едины для продления своего бытия. Подобие также свидетельствует об их красоте.

Если мир — это образ, он может рассказать нам о природе своего Творца. Нам остается искать в природе следы или признаки, оставленные Богом, чтобы обратить нас к Себе и дать нам долю в Своем блаженстве. Так как Он троичен, его следы должны нести признаки троичности не менее, чем единства. Августин нашел в мире множество аналогий, но самые совершенные обретаются в человеческой душе и в высшей части этой души. Возвращаясь внутрь, под руководство внутреннего Учителя, мы приближаемся к Святой Троице, оставаясь бесконечно далеко от Нее.

Итак, Августин не бросает образ, и вся земля зовет его к созерцанию. Он на века установил треугольное пространство, три полюса которого — Бог, сотворенный мир и человеческая душа, и на этом обширном поле живет и цветет западное искусство. Совместное исследование мира и самого себя, совершаемое по влечению высших сил, которое мы называем вдохновением, и есть сама жизнь художника. Это позволило Боссюэ писать, перефразируя "De Trinitate": "искусство, которое подобно отцу, не прекраснее идеи, которая есть сын духа; и любовь, которой мы любим это прекрасное произведение, так же прекрасна, как и оно: в своей взаимосвязи каждое прекрасно красотою троих. И когда понадобится создать вовне сию картину или сие здание, искусство и идея и любовь равно тому будут способствовать в совершенном единстве" ("Elevations sur les mistères", IIème semaine, VIIème Elevation).


Фома Аквинский дополнил благожелательное отношение Августина к миру благожелательностью Аристотеля к искусству и художнику. Природа — это шедевр Бога, Который творит его своей мыслью. В свою очередь, природа продолжает божественный творческий импульс, который наделяет ее сущностью и действием. Наконец, художник, подобно природе и самому Богу, соотносит элементы ради заключительной цели. Его действие, в отличие от действия природы, несущностно, и этим искусство ниже природы, но, с другой стороны, природа подчиняется бессознательному разуму, в то время как искусство — и в этом его доблесть — дело сознательного интеллекта.

Фома сравнивает искусство с добродетелью благоразумия. Благоразумие — золотое правило доброго ремесла. Это с тем же успехом применимо и к искусству. Вот в чем разница: благоразумие — это добродетель, внутренне присущая человеку благоразумному. Искусство проверяется лишь в произведениях. "В искусстве от работающего не требуется, чтобы он хорошо себя вел, но чтобы он сработал хорошее произведение. Скорее от произведения требуют, чтобы оно хорошо себя вело, как можно требовать от ножа, чтобы он хорошо резал, и от пилы, чтобы она хорошо пилила. (...) Поэтому искусство необходимо ремесленнику не для того, чтобы ему хорошо жилось, но для того, чтобы он производил доброе произведение и сохранял его" ("Summa Theologiae" la llae, q.57, art.5). То есть речь идет об эстетике доброго ремесла. О природе прекрасного и его источнике — божественной красоте, о его излиянии на все сотворенное Фома Аквинский излагает собственные взгляды, не столь отдаленные от взглядов Августина. Я хочу отметить значение, которое Фома Аквинский придает удовольствию и отдыху в чувстве созерцающего свои творения, и игре как одной из мотивировок создающего их. В конце концов, урок Аквината можно выразить в доверии к артисту и к свободе искусства, поскольку глубокая нравственность искусства — в самом искусстве.

Итак, в этой римско-католической обстановке искусство в течении нескольких веков развивалось бурно, как никогда в истории. Античные легенды, Овидий и Вергилий дали сюжеты, которые сосуществовали, иногда смешиваясь в одной картине с собственно христианскими мотивами. И каковы бы ни были вера и нравы художника, именно он является необходимым связующим звеном между собственно красотой и произведением искусства, и можно понять, что он хочет избавиться от анонимности, что он хочет восхождения по социальной лестнице для того, чтобы усесться рядом с поэтами, учеными и государями. Можно, наконец, понять, что этот проводник божественного сам иногда именуется, подобно Леонардо да Винчи или Рафаэлю, божественным. И тут поднялось новое иконоборчество.

Новое иконоборчество напоминает древнее тем, что оно теоретически было сформулировано задолго до того, как повлияло на судьбы искусства. В нем можно выделить два этапа. Первый — богословский, он возрождает древние споры, но решает их по-иному. Второй — философский, на вид оторванный от христианства. Нужно потрудиться, чтобы обнаружить в нем подспудное христианское течение.


Все Средние века время от времени жила тревога, как бы искусство не стало языческим. Она зазвучала громогласно с приходом Кальвина.

Относительно статуса божественных изображений этот крупный мыслитель всего лишь перенял классические аргументы христианского иконоборчества: "не делай себе изображения". В самом деле, на славу Божию возводится хула утверждением, что она переносится на эти недостойные подделки идолопоклонников. Кальвин продолжает дело Лактанция, Евсевия и др. Вопреки утверждениям Григория Великого, Кальвин заявил, что изображения не поучительны, Бог поучает лишь Самим Собою, т.е. Своим словом. Лень пастырей приводит к тому, что Слово Божие не объясняют неграмотным. В храме не должно быть ничего, дабы "величие Божие, слишком высокое для человеческого зрения, не растлевалось призраками, не имеющими с ним ничего общего". Однако оригинальность кальвинизма проявляется в двух других чертах. Божественное присутствие в мире теряется из виду. Старый средневековый космос, полный соотношений и аналогий, десакрализован. Небо и земля стали обезлюдевшим, нейтральным театром, на сцене которого отдельная личность может, заручившись благодатью, на своем "живом опыте" чувствовать Бога, Каким Он явлен в слове. Бог и я. Кроме того, запретив изображения в церкви, Кальвин не отказался от искусства. Уметь живописать и ваять — дары Божии. Кальвин лишь требует хранить их употребление "в чистоте и законности, чтобы то, что Бог дал людям ради славы Своей и их блага, не было извращено и растлено беспорядочным злоупотреблением". Таким образом, Кальвин сохранил свойственное Фоме Аквинскому уважение к хорошо выполняемому человеческому труду, творящемуся soli deo Gloria ("Наставление в христианской вере", кн.1, гл.11).

В своем иконоборчестве его ученики игнорировали эту черту. Конец XVI века ознаменовался широкомасштабным уничтожением произведений искусства. Это уничтожение происходило во второй раз в истории христианства и именем христианства. Еще раз повторим: эта религия содержит в себе столько же разрушительных, сколько и созидательных потенций. Только во Франции шайки гугенотов взорвали 27 кафедральных соборов, уничтожили огромную часть средневековой скульптуры и почти всю живопись. Следует прибавить еще влияние янсенизма, скрытого врага не только божественных изображений, ассоциируемых с суеверием, но и самого искусства, — янсенизма, скованного аскетизмом, ужасом плоти, подозрительностью к легендам античности, ходящим на грани неприличия и бесчестия. Янсенизм опустошал церкви, бил витражи, вносил тоску в частные дома. Чего не делала голландская живопись, украшая стены картинами, воспевающими вещи, рыб, пивные бокалы, лимоны, создающими апологию богатой и свободной семейной и общественной жизни. И так как все это — хвала Творцу и дело благодати, эти картины наполнены стихийный сакральностью, которая всходит в них, как соки по стволу дерева.

Известно, что Тридентский собор отверг кальвинистские взгляды и что Католическая Церковь ответила на великий протестантский вызов наводнением изображений, не лишив себя, в согласии с письмом Григория Великого Серену, никаких средств, воспламеняющих набожность, трогающих сердца, ослепляющих зрение. Никогда более ресурсы древнего мира не были так мобилизованы, чтобы увеличить славу искусству — и мирского, и священного. В этом "кафолическом" приятии всего, что существует, и в своем отношении к протестантизму, который бесполезно и тщетно увечит священное искусство, "католицизм" осознает себя.

Таким образом, в начале XVII века был некий чрезвычайно благодатный момент, когда две части западнохристианского мира, отныне разделенные, соперничали в плодотворности. Правда, Голландия, кальвинизм которой вдохновил искусство, оставила место почти католическому Вермееру и пиетистским интерьерам Рембрандта. Во Франции Пуссен дал элегический образ Аркадии, наполненной богами, смерть которых, если так можно сказать во времена Паскаля и Декарта, запрограммирована, а янсенистская суровость по временам обретала готическую простоту форм, столь глубоко присущую французскому вкусу. Италия, Фландрия, Испания дали огромное количество произведений — и никогда природа, озаренная благодатью, так щедро не раскрывала свое изобилие, и никогда благодать не была вознесена так высоко возвеличиванием своего природного фундамента.


Итак, помимо ужасающего физического разрушения, новый приступ религиозного иконоборчества не истощил художественную продукцию. Философское же иконоборчество ведет атаку не на произведения, а на художника и истощает самый глубинный источник его вдохновения.

Паскаль и картезианцы находят по крайней мере один пункт согласия: это критика риторики. Они не удовлетворяются ни вероятностью, желая достоверности, ни убедительностью — желая демонстративности. Вико, сидя у себя в Неаполе, бессилен защитить права истории, поэзии, риторики, т.е. ту почву, на которой от самых истоков произрастало христианское искусство. Иссушение языка, истощение поэзии и изобразительных искусств становится ощутимым к концу века; правда, оно компенсируется развитием мирского искусства и того рода искусства, который легче всего обходится без материальных побуждений, — музыки.

Дух кантианства нагрузил искусство крайне тяжким бременем. Он исходит из двух концепций — гения и возвышенного. Гений противостоит таланту, который означает легкость изучения правил и мастерства. Гений не подчиняется правилам — он их дает. Ему не обучаются, и он не преподается. Он есть непредвиденная вспышка чистой оригинальности, без всякой генеалогии. Отныне никакой художник уже не удовлетворится талантом, но захочет творить гениально. Возвышенное противостоит прекрасному и окончательно его обесценивает. Оно носит божественное название, и его величие абсолютно. Как таковое оно абсолютно превосходит мощь воображения. Ум подчиняется своей собственной беспомощности, так как находит в этом восполняющее доказательство своего призвания к абсолюту и восторгается этим призванием. В конце "Критики способности суждения" Кант не находит во всей Библии ничего столь возвышенного, как вторая заповедь, которой, по его словам, иудеям и мусульманам достаточно, чтобы испытывать гордость. Но толкует он эту заповедь скорее по-мусульмански, ибо не что иное, как непостижимость божества, в корне подавляет изобразительность. Следовательно, это не предписание, продиктованное благоволением Божиим, но онтологическая необходимость, и, значит, человек, признавая ее, повинуется лишь собственной способности суждения.

Хочется сказать, что Кант секуляризирует или обмирщает классическое богословие христианского иконоборчества. На мой взгляд, точнее считать, что он ввел это богословие в присущую ему мистику, скрывающую свой образ действия. Я определю ее как негативную христианскую мистику, но возведенную в квадрат, так что она даже не провозглашает себя негативной. Псалмопевец, по Маймониду, сказал: "Для Тебя молчание — хвала" ("Путеводитель колеблющихся", I, 59). Но он хотя бы обращался к Богу. Для Канта же Бог — не собеседник и молитва тщетна. Таким образом, он оказывается на самом краю кальвинистской Камчатки, по философской добросовестности уже и не ссылаясь на богословие. Тем не менее есть как бы аналогия между духовными требованиями, полагающимися в византийской иконописи, и духовными требованиями художника, который желает остаться в рамках гениального и возвышенного. И те и другие предполагают священнодействие. Послекантовские требования намного более увесисты: они не удовлетворяются очистительной молитвой и не поддерживаются образцом, который руководит кистью. Два предписания: гениальности и возвышенности — заставляют художника жить в страхе и перетруждаться, о чем свидетельствует искусство двух последних веков. Этот страх характеризует горестный уклон христианства, даже если о христианстве уже и не вспоминают, и представляет собой побочную ветвь христианского иконоборчества.


На первый взгляд, Гегель как будто вновь обретает и возобновляет великую богословскую традицию. Он принимает языческое наследие в целом и показывает, насколько оно обогатилось при христианстве. Тем не менее, вводя историческое измерение, он вводит и существенное разделение искусства языческого ("символического", затем "классического") и христианского ("романтического"), которые принадлежат к метафизически и хронологически различным пластам. В результате христианское искусство несет иную сущность, иное содержание, которое ставит его как искусство в особое положение. Вот почему в своем монументальном курсе эстетики он всего несколько страниц посвящает итальянскому искусству, т.е. половине европейского, ибо оно не вмещается в гегелевские категории. Для Гегеля Тициан и Рафаэль — помеси, гибриды античного и христианского искусства. Он не видит, что для этих художников, в глазах которых существовало одно-единственное искусство, а не два, это и есть способ быть христианином. Соглашаясь в этом с протестантами, Гегель желает, чтобы художник был или язычником, или христианином. Или прекрасная греческая полнота, или патетическая христианская разорванность — надо делать выбор. С этой точки зрения, Гегель вводит в поле эстетики лютеровскую оппозицию природы и благодати. Но природа у него растлена не грехом, а движением истории. Что же касается благодати, так она просто-напросто отлетела вместе с христианской верой. Вера, которая поддерживала последнее по времени богоявление в искусстве, умерла, и ее не воскресить. Искусство, торжественно провозглашает Гегель, — "отныне дело прошлого".

Гегель поставил художника на высоко вознесенный пьедестал: именно художнику на протяжении тысячелетий выпало созерцать божественное, чтобы в настоящее время отбросить это созерцание. Но со своей обычной прозорливостью он взял на себя труд указать художникам XIX и ХХ века несколько остававшихся им путей. Путь гения не совсем закрыт, поскольку он непредсказуем. Но нужно, чтобы открытие вписывалось в свое время и чтобы оно не было открытием уже открытого. Бесполезно быть кубистом, если здесь уже прошел Пикассо, или заниматься поп-артом после Розенквиста и Уорхола. Патент уже взят. Новшество должно поставляться just in time, а критика решит, что "уже", а что — "еще нет". Художники могут обращаться со своими поисками к дикарям, мысль которых от нас скрыта, а энергия еще жива, переделывать тотемы и кумиры неизвестным божествам, темный смысл которых неспособен расшифровать ни художник, ни зритель. Так поступают примитивисты и сюрреалисты. Они могут также попробовать воскресить христианское искусство: бесплодная затея — оживлять труп, из которого ушла жизнь веры. Они могут, наконец, следовать скромной мирской дорогой, уделенной свободному и счастливому обществу, пример которого дали голландцы, иллюстрировать, как замечательно говорит Гегель, воскресный день жизни. Я сейчас прокомментирую эти два последних "пути". Но сначала надо сказать несколько слов о весьма амбициозном предприятии, которое продолжалось по крайней мере с конца прошлого века вплоть до середины нашего.

В большинстве своем художники были оторваны от христианской веры, но все-таки очень сильно ощущали необходимую связь между религией и творческим вдохновением, тем самым дважды подтверждая правоту Гегеля. В результате они вступили в новую религиозность, своего рода "Нью эйдж", собранный из всякого хлама, куда входили обрывки шопенгауэровской философии, фрагменты христианства, щепотка революционного мессианизма и в особенности эзотеризм и оккультизм "конца века". Этому течению отдали дань значительная часть символизма, экспрессионизма, сюрреализма и в особенности абстрактное искусство. Кандинский, Малевич, Мондриан, позже такие художники, как Эрбен и Ротко, взошли на дрожжах эзотеризма и теософии.


Открытие абстрактного искусства его изобретатели пережили как освобождение. Они избавлялись от impediment'а изобразительности, чтобы одним махом достичь абсолюта. Они обретали его, спускаясь в глубь самих себя, и подсказки субъективности были достаточны для того, чтобы располагать на плоской поверхности свободно переплетающиеся краски и линии. Но в их глазах эти краски, эти ритмы, эти линии отражали самые тайные и самые священные структуры мира. Абстракционизм — это продукт мистики и, более того, самое мистическое движение в истории живописи. Этим он напоминает иконопись, и русские художники Кандинский и Малевич вполне это сознавали. Но они доводили до предела латентное монофизитство иконы, так как надеялись дать божественный образ прямо, обходясь без воплощения, без человеческого лица, без всякой отсылки к материальному миру. В августиновском треугольнике икона выдвигала на первый план отношение человеческой души к Богу, а природу оставляла в стороне. На этот раз природа умышленно отвергнута.

Неясная, туманная мистика, сведенная к состоянию восторженной души, к созерцанию, объект которого не уточнен. Однако она ведет к такому идолопоклонству, какого не видывали вот уже два тысячелетия. Чему поклоняются? Тому, что артист обещает нам дать увидеть, высочайшей реальности, абсолюту, по отношению к которому он является посредником, выразителем, или не он сам, а его гений манит этим абсолютом податливые взоры зрителя. Музей, картинная галерея, как это часто замечали, становятся в наши дни местами культа. Толпа верующих приходит сюда причащаться к произведению или — еще более мистически — к не-произведению, происходит пресуществляющая евхаристия гения и искусства. Во Франции министерство культуры служит пристанищем тех же жрецов, которые при Диоклетиане следили за соблюдением культа императора.

Вернемся к проблеме христианского искусства. Во-первых, вера отнюдь не так мертва, как это гласил Гегель, и, следовательно, христианское искусство продолжилось — правда, с огромными отходами, но и с удачами, не оцененными по справедливости. Его дискредитировали эстетики, поверхностные христиане и гегельянцы в душе. Те русские, которых Европа приняла всерьез, как, например, Леонид Успенский, отвергали все западное христианское искусство после Второго Никейского собора (787), а французы, такие, как монахи-теоретики журнала "Ар акре", не желали взирать ни на что после Фра Анджелико. Эти течения ответственны за малый иконоборческий кризис, свирепствующий со времен последней войны, а во Франции прибавляющий свой ущерб к ущербу, нанесенному янсенистским и последовавшим за ним революционным кризисом. Сколько выстроено новых церквей, украшенных всего-навсего репродукцией сомнительной иконы на стенах из голого бетона!

Как, надеюсь, я показал, проблема христианского искусства — псевдопроблема. Ставить ее не надо: каждый раз, как она ставится, происходит катастрофа.


Гегель дал определение специфического содержания христианского искусства. Это принцип личности (в противоположность идеальности греческой классической скульптуры) и принцип внутренней идеи. Примеры этого он находил в готическом германском и фламандском искусстве. Это очень верно, но ограниченно. Ибо если мастер внутренней идеи Августин действительно ведет от внешнего образа к внутренней идее, он ведет и от внутренней идеи к внешнему образу. Латинская Церковь не дала определения особому содержанию искусства, даже искусства культового, которое обретается в церквах. Она удовлетворилась поддержанием дисциплины, отвечающей условностям, приличию, decorum и ornаmentum. В остальном — полная свобода. Однако оказалось, что искусство "на христианские темы" сковано либо протестантизмом, либо сентиментальным, эфирным и тоскливым спиритуализмом, свирепствующем в Новое время.

Где же тогда искать христианское искусство? В живописи "воскресного дня жизни", которой восхищался Гегель у голландцев и которая неудержимо развивается во Франции эпохи импрессионизма. На этот раз в августиновском треугольнике культивируется отношение души к вещам, и этого достаточно, так как божественное является само по себе, не нуждаясь в приглашении. Целью ставится не возвышенное, а прекрасное, художники не дожидаются, пока их посетит гений, а размышляют о мастерах и взращивают мастерство. Это эстетика зрения и деланья, где есть место игре и наслаждению. Дидро, как и Бодлер, обретают дух св. Фомы Аквинского, даже не думая об этом. В чем это искусство является христианским? В том, что"мораль", которая из него вытекает и которая зависит единственно от удачи художника, а не от какой-нибудь теории или догмы, основана в конечном счете, даже если изображается ужасная и жестокая драма, на убеждении в благости мира, гарантированной Книгой Бытия, и в смысле воплощения, которое подтверждает языческое чувство божественного присутствия, возвышая его. Таким образом всякое искусство — классическое, китайское, индийское — может быть предметом восторга как художественная praeparatio evangelica [подготовка Благой Вести]. Сюда можно прибавить ностальгию по иной родине, где мы увидим Бога лицом к лицу.


А значит, не надо беспокоиться о христианском искусстве. Зато можно беспокоиться об искусстве вообще. Во имя принципа единства искусства, если таковое будет обретено, христианское искусство будет дано сверх того. Однако христианство могло бы оказать искусству важнейшую услугу — избавить его от идолопоклонства, которое его сегодня окружает и задним числом придает пустопорожность идола величайшим шедеврам, которые замораживаются в музеях и теряют всю свою жизнь, весь свой смысл. Для этого нужно было бы, чтобы христианство потрудилось над своей ортодоксальностью, ибо удачи и поражения искусства (будь оно христианским или нехристианским) — хороший критерий христианской ортодоксии. Со времен Средневековья богословие утверждает, что и самые священные изображения занимают последнее место в ряду средств спасения. Св. Фома Аквинский отказывался рассматривать прекрасное как трансцендентное, но лишь как сияющий отсвет — claritas — подлинно трансцендентного: истины, блага, бытия. В христианских кругах часто слышишь афоризм Достоевского: "Красота спасет мир". Эти слова, столь же возвышенные, сколь и пустопорожние, содержат всю гордыню романтической эстетики. Пока мы дожидаемся, что красота спасет мир, мы, во-первых, лишимся спасения и, во-вторых, растратим всякую смиренную и величавую красоту, которую повсюду дарует сей мир и которую способны произвести и люди.


ВОЗМОЖНО ЛИ ВКЛЮЧИТЬ РОССИЮ В МИРОВОЕ УСТРОЙСТВО?

печатается с продолжением

Чтобы ответить на этот вопрос, заданный мне Жаном Бешлером, надо довольно далеко углубиться в историю России. Я предлагаю исходить из замечательной работы Мартина Малии «Russia under western eyes» («Россия глазами Запада», 1999). Она строится вокруг следующей гипотезы.

Существует нисходящая линия, которую Малия называет «gradient» («уклон»), между западом Европы (Англией и Францией) и востоком, представленным Россией. Этот «gradient» носит хронологический характер. Накануне Первой Мировой войны отставание России от стран Центральной Европы (Германии и Австро-Венгрии) можно было оценить в три десятка лет, от Западной — примерно вдвое больше. Тогда шел процесс сокращения этого отставания. Россия, по праву принадлежавшая к европейской цивилизации, все более становилась ее неотъемлемой частью после того, как в XVIII веке была принята в сообщество европейских стран. Коммунистический несчастный случай выбил Россию из этого сообщества и за 70 лет отбросил ее далеко назад. Сегодня Россия вновь идет вперед. Задача Запада, то есть США и Европы, — помочь России осуществлять то «наверстывание», к которому она стремится всем своим существом. Ее призвание — включиться в новое международное устройство, которое строится после падения коммунизма. Россия займет в нем место великой державы, станет одним из существеннейших его полюсов.

Я рекомендую прочитать богатый и глубокий труд Мартина Малии — с тем большей настоятельностью, что намереваюсь подвергнуть критике несколько содержащихся в нем существенных утверждений.

1

Если возвратиться к Киевской Руси, то мы увидим ступень развития, вполне принадлежащую к европейской «галактике», которая тогда формировалась. Новгород до своего разгрома был конечным пунктом Ганзы и жил по балтийскому времени. Зато если мы вернемся в дни, предшествовавшие петровской революции, то есть в конец XVII века, то увидим, что Россия отставала тогда уже не на 30 лет. По мнению историка Каштанова, если рассмотреть структуру собственности, так называемые феодальные отношения, закрепощеность крестьян, методы землепользования (урожайность и севооборот) или интеллектуальную жизнь — российское отставание составляло 600-700 лет. Представим себе Францию эпохи Карла Великого, но без Алкуина (богослова, помогавшего Карлу Великому создавать систему образования), без церковных школ, без епархиальной структуры, без латыни и т.п. Пожалуй, это даже больше похоже на эпоху Меровингов.

2

Россия тогда не просто отставала, сама природа ее была иной. Ключевой вопрос — отношения государя и дворянства. На Западе государь венчал иерархию себе подобных. Дворянское состояние у дворян и у государя было общее. Миметическая связь, касавшаяся нравов, чести, личного достоинства, связывала наследника самой скромной вотчины с его сеньором, герцогом, королем. В России подданные, как говаривал Иван III, были «все холопы». Социальной пирамиды не существовало, все были равны и, кстати, предпочитали это равенство под властью деспотизма — иерархии привилегий. Царь фактически сохранял всю землю в своей собственности. За службу он жаловал землю определенной части своих слуг («знати») и, чтобы земля имела цену, а служба была возможной, закреплял за поместьями крестьян. В России сеньоры так и не вступили во владение землею и не состоялась сельскохозяйственная революция, которую в Западной Европе сеньоры осуществили, став землевладельцами. Знатные семьи блистали только благодаря тем функциям, которые определялись им на царской службе. Дворяне не вызывали друг друга на дуэль — они переругивались и пинали друг друга ногами. Когда дворяне вызвали недовольство, их били кнутом.

Не было в России и городов в западном понимании этого слова — были лишь местные центры центральной власти, гарнизоны. Каста купцов не захотела взваливать на себя бремя политической ответственности. Поэтому Россия прошла мимо революции XII-XIII веков, поэтому в ней не было университетов, ученых, нищенствующих монашеских орденов, большой торговли, а позднее и Возрождения.

Российская религия — христианство. Однако российское христианство отличалось не только от латинского, но и от византийского. Это прежде всего литургия, «сакральность», под узором которой скрывается еще более древняя «сакральность», полная языческой магии, связанная с матерью-землей, царем, «православной» общиной, неотделимая от животной, инстинктивной, панической вражды к иностранцу, латинянину, католику, еврею. Во времена монгольского нашествия началось возведение стен вокруг общины почти мусульманского толка, и проникнуть через них было непросто ни в ту, ни в другую сторону. Начиная с XV века стали появляться мифологемы типа «Москвы — третьего Рима», «Святой Руси», влияние которых обычно невелико, но которые время от времени пробуждаются.

3

С XVIII века в России началось «наверстывание отставания», ведущее к европеизации. Оно шло по двум направлениям.

Первое направление (связанное с именем Петра Великого) — это путь усиления и активизации средств, которые находятся в распоряжении государя и его военной администрации. Удлиняется продолжительность службы (практически на всю жизнь), возрастает крепостная зависимость крестьянина, увеличиваются оброк и барщина, крестьянин все крепче привязывается к поместью, пожалованному дворянину. Этот авторитарный, волюнтаристский путь «развития» (целью которого был рост военного и государственного могущества, а отнюдь не благополучие подданных) никогда до конца не исчезал при старом режиме. Но он постепенно отступал перед другим направлением развития, с которым связала свое имя Екатерина II, — направлением, представляющимся единственно плодотворным, единственно способным европеизировать страну.

Оно заключалось в упорном и увенчавшемся успехом труде по выделению из массы служилого дворянства той части, из которой сформировалось ядро дворянства в европейском смысле этого слова. Для этого дворянам предоставлялись права. Дворянина больше нельзя было подвергать телесным наказаниям. Дворянин стал хозяином поместья и крепостных, находящихся на его территории. Постепенно было разработано исчерпывающее законодательство о собственности. Дворянин получал, в частности, либеральное воспитание в военных школах, где он учился сначала манерам, а потом и нравам благородного европейца. В начале XIX века была основана эффективная система образования. Ядро дворян численно возрастало. Чиновникам полагалось проходить курс наук в хороших университетах, созданных по немецкому образцу. В середине XIX века действовала сеть гимназий, в которых насчитывалось около 20 тысяч учащихся. В конце века деревенское население в массовом порядке училось грамоте в начальных школах.

Русский архаизм сохранялся в деревне. Крестьянина «освободили» в 1861 году, но он не стал свободным, поскольку остался членом сельской общины, не стал землевладельцем и так и остался исключен из судебной системы, распространявшейся на высшие классы. В деревне сохранилась дохристианская (с виду христианская) «сакральность» с ее магическими обычаями, предрассудками, страхами и, можно было бы сказать, «национализмом», если бы речь не шла о поклонении идолу чего-то более древнего и трудноопределимого, нежели нация в современном смысле этого слова.

Однако в XIX веке Россия, казалось, наконец построила полновесный «старый режим» европейского образца с аналогичной классовой иерархией, с той же юридической культурой и человечностью. Его самое большое достижение — литература и музыка, в полном смысле этого слова европейские по своим сюжетам, источникам вдохновения, высшим ценностям. В 1840 г. Белинский с полным правом видел в этом доказательство европеизации России. И век спустя нет доказательства лучше. Не надо терять из вида, что русская культура была создана исключительно той аристократией, которую создала Екатерина и которая выросла при Николае I и Александре II. Эта аристократия жила в приличных материальных условиях благодаря «народу», так что в этом тонком слое (может быть, полмиллиона человек) не обходилось без некоторых угрызений совести.

4

Но у российского «старого режима» не было той легитимности, которой до Французской революции обладали его европейские аналоги. Революция и ее радикально новые принципы нанесли ему смертельную рану. Российский режим, говоря словами Руссо, «увял, не созрев». Это ставило следующую дилемму: или идти дальше к окончательной европеизации — но это значило, что придется пережить исключительно тяжелый политический кризис, который грозит смести все достигнутое; или остановиться на середине пути — но, как показала Крымская война, это приводит к потере могущества и исключению России из сообщества европейских стран.

Чтобы избежать этой дилеммы, правительство искало третий путь. Он заключался в опоре на ту древнюю «сакральность», которой были окрашены понятие Святой Руси или официальный девиз режима «самодержавие, православие, народность». Под этим прикрытием можно было продолжать идти «петровским» авторитарным путем и развивать могущество и в то же время — «екатерининским» путем к цивилизации и гуманизации общества. Но при этом оживали и становились агрессивными архаичные формы мировоззрения, извлеченные из археологических глубин прошлого (по большей части мифического), — «национализм» с религиозными корнями, мессианское представление о России как о новом избранном народе, которому суждено спасти мир, расплывчатый империализм. Эти идеи усиливались по мере того, как подтверждалась нелегитимность режима и близился его конец.

5

Благодаря тому, что российский «старый режим» терял свою легитимность, вырастали два типа оппозиции.

У первого — ясно очерченные, ограниченные цели: установление нового режима, представительного и либерального — по образцу Западной Европы (на худой конец Центральной). Такая оппозиция опиралась на непрекращающееся укрепление гражданского общества, состоявшего сначала из образованного дворянства, потом пополнившегося новыми классами, получавшими образование в гимназиях и университетах, к которым прибавились новые буржуа (предприниматели, купцы) и меняющаяся и обретающая представительные учреждения деревня. Этот путь, эти устремления были похожи на то, что происходило повсюду в Европе, и придавали России европейский облик. Это был результат модернизаторских усилий российского государства — петровских и екатерининских вкупе. Этот тип оппозиции был националистическим на европейский лад, он поддерживал российскую империю и русскую экспансию — аналогично тому, как это было во всех европейских державах.

У второго типа оппозиции цели были неограниченными: она собиралась создать общество, какого не бывало нигде и никогда, которое должно было превосходить одновременно и российское общество, и общество европейского или американского типа. Революционное течение возвращалось к темам русской исключительности, особой русской судьбы и отвергало западную современность во имя сельского архаизма, преображенного и поданного как будущее мира. Другое, более молодое течение позаимствовало немецкий марксизм, приняло форму секты и не скрываясь готовило заговор против существующей власти, готовилось разрушить все русские и европейские социальные, религиозные и интеллектуальные структуры, чтобы расчистить путь появлению совершенного общества. Волюнтаризм, принципиальное провозглашение насилия делают этот второй тип оппозиции зеркальным (с обратным знаком) отражением петровского государства. Его погоня за химерами, эсхатологизм отражают (опять-таки с обратным знаком) ложные мессианские традиции, которые пытался возродить выдыхающийся петербургский режим. Главный враг этой оппозиции — конституционный либерализм гражданского общества, который при нормальном ходе событий, как о том свидетельствует европейский опыт, должен был прийти на смену «старому режиму», царскому строю. Эта оппозиция не собиралась ограничиваться Россией, ее планы были всемирны.

6

Мировая война дала шанс самой крайней секте, которая правила 70 лет, приспосабливаясь, развиваясь, но не меняя своей природы. Она уничтожила гражданское общество, право, собственность и почти все достижения цивилизации, накопленные со времен Екатерины. Для осуществления своей утопии, которая при приближении, подобно горизонту, удалялась, она воспользовалась самыми деспотическими образцами русской истории московского и петербургского периодов, умножив их деспотизм до такой степени, что дореволюционная Россия и узнавалась, и не узнавалась, настолько используемые средства выходили за рамки всякого опыта и даже всякого исторического воображения. Что касается сообщества европейских стран, она самоисключилась из него и объявила диверсионную войну всему миру.

Долгое время казалось, что коммунистическая идея стала тем руслом, в которое влились все силы русской «сакральности», что именно коммунизм — осуществление ее идеалов: граница на замке, разделение социалистического и капиталистического мира (аналогичное воинствующему разделению Дар эль-Ислама и Дар эль-Харба у мусульман), мессианское предназначение, коллективизм. Но по мере того, как идеал испарялся, как проваливались планы его осуществления, эта «сакральность» вновь стала выходить на поверхность. На западный взгляд она казалась входящей в категорию национализма.

Думая, что она вновь имеет дело с чем-то известным — классической националистической империей, западная дипломатия почти весь советский период, с 1922 по 1988 год, пыталась включить СССР в новое европейское и мировое сообщество. Инициативу взяла на себя Германия в 1922 г. в Рапалло. Де Голль, когда он вернулся к власти, принимая желаемое за действительное, думал, что Россия не перестала быть нацией, подобно Германии или Англии. Подчиняясь своей антиамериканской страсти, он безуспешно пытался совместить имманентный, по его мнению, образ Европы наций «от Атлантики до Урала» с советской действительностью, которая простиралась от Эльбы до Тихого океана, запуская ложноножки в Африку, Азию, Америку, а посредством коммунистических партий — и в Европу. Киссинджер, не такой слепой в отношении ленинской идеологии, старался реконструировать некое международное поле игры и, учитывая предполагаемые «национальные» интересы СССР, выделить ему на этом поле приемлемое место.

Советская власть никогда на это не соглашалась. До самого конца она изо всех сил поддерживала «международный лагерь коммунизма», допуская даже расколы, если они не вели к распаду структуры и идеологии коммунизма. Как в России абстрактная коммунистическая идея наполнилась конкретным содержанием: стремлением к могуществу, господству, национальной гордыней, ненавистью к противоположному «лагерю», — так повсюду, где устанавливался коммунизм, он удовлетворял естественные страсти и благодаря им держался. Тем не менее вплоть до самого падения коммунизм оставался всемирной, безграничной идеей, и все усилия западной дипломатии включить его в стабильный общепринятый порядок были безуспешны. Для сдерживания коммунистической экспансии потребовалось развертывание неимоверных военных сил.

Париж

Перевод с французского Ярослава Горбаневского.

© "Русская мысль", Париж,

N 4358, 22 марта 2001 г.


Когда отступила черная волна коммунизма

7.

Окончательно режим рухнул в 1990 году. Может быть, он пал жертвой своей верности всемирному и безграничному плану. Этот план предполагал подчинение всех экономических и технических сил военному могуществу. Хватило того, что государственный аппарат осознал невозможность выдерживать конкуренцию с Западом даже в этом, чтобы опустить руки и самораспуститься. Империя растаяла в одночасье. Россия была возвращена к границам времен вступления Петра I на трон. Она даже потеряла ту часть Украины, что была приобретена при царе Алексее Михайловиче.

Когда черная волна коммунизма отступила, открылся ужасающий пейзаж. Ни на Западе, обманутом фальсифицированными данными, ни в Советском Союзе, где даже высшие чиновники были отравлены собственной ложью, никто не подозревал, что плоды семидесяти лет абсолютной утопической власти будут столь катастрофическими. Перечислим главные итоги.

Россия осталась примерно с той же численностью населения, что в 1917 году. Даже во Франции с ее слабым демографическим ростом население выросло за это время на 50%. Население Бразилии было в 1917 г. в 7 раз меньше российского, а сегодня сильно его превосходит. Русские не только рожают меньше детей, чем немцы, при этом они еще много болеют, длительность их жизни невелика, их санитарное состояние плачевно. Каждый год население сокращается на миллион человек, несмотря на иммиграцию русских, бегущих от мусульманской власти из Средней Азии и отчасти с Кавказа.

Промышленность разорена семью десятилетиями экономически неоправданных капиталовложений. Единственный выпускаемый ею продукт, который можно сбыть на мировом рынке, — это оружие. Сельское хозяйство, под которое заняты необъятные земли, едва справляется с выпуском продуктов потребления невысокого качества и не породило конкурентоспособной проводольственной промышленности. Недвижимость, автомобильные и железные дороги находятся в плачевном состоянии. Внешняя торговля строится по образцу Третьего мира: на экспорт идут газ, нефть, сырье. Импортируются товары с высокой добавленной стоимостью.

Однако предыдущий режим оставил в наследство один козырь. Не будучи способным к нововведениям, он оказался в силах сохранить некоторые хорошие вещи, которых больше нет у нас, в частности педагогику на старый лад — строгую, отсеивающую, с продвижением вперед по заслугам. Поэтому в России много музыкантов, математиков, высококлассных инженеров, хотя долгое время таланты направлялись главным образом в военный сектор. Этот слой, наиболее достойный уважения, сегодня отчасти не используется, отчасти устремляется в края с более благоприятной атмосферой.

Этот блестящий слой не должен порождать иллюзий. Главный ущерб, нанесенный коммунизмом, — это отупление и деморализация масс. Русский народ плохо информирован, не приучен думать самостоятельно. Хотя среднее и высшее образование на Западе — не то, что раньше, в целом оно превосходит российское. В советской России было мало студентов в европейском или американском понимании этого термина, и, за исключением научной сферы, они не получали либерального образования, способного развить их ум. Заучивание наизусть ленинистских глупостей не идет на пользу мозгу.

Деморализация порождалась всеми аспектами коммунистической жизни: ленью, безответственностью, ложью, коррупцией, разрывом семейных связей, — этот список можно продолжать долго. Русские не были подготовлены к напряженной активности западного общества. Она кажется им гнетущей.

8.

Как в 1989 или 1990 году можно было рассматривать проблему передачи власти?

В феврале 1917-го в России существовало бурно развивающееся гражданское общество. Ослабленное войной и большевиками, которые со своими союзниками не переставали вставлять палки в колеса власти, гражданское общество рухнуло в октябре и было тщательно изведено.

На какие группы общества можно было теоретически положиться в деле формирования нового гражданского общества в 1989 году? От дореволюционного гражданского общества оставались осколки старой интеллигенции, которая смогла породить тонкий слой активных «диссидентов» — несколько сот человек. С другой стороны, внутри советской власти сформировался многочисленный класс. Разуверившись в коммунизме, эти люди заботились о получении мест, денег и «выгод», которые были тем более ценными, что всеобщий дефицит непрестанно нарастал. Они держали под контролем производство и распределение. В брежневские годы председатели колхозов, директора магазинов, руководители промышленности активно спекулировали и приобщались таким образом к настоящей экономике, товарообмену, рынку. Теоретически они могли составить ткань нового гражданского общества.

«Спекулирующий класс» был тесно связан с властными структурами, то есть с огромным коммунистическим аппаратом. Когда режим пал, высший слой «спекулирующих коммунистов» фактически унаследовал богатства страны. Они и до этого были хозяевами, но официальная идеология позволяла им лишь пользоваться тем, что после распада коммунизма стало их собственностью в полном смысле этого слова. Сытые коммунисты объявили себя приверженцами рыночной экономики и, приобретя за ломаные гроши большинство рентабельных активов страны, провозгласили себя «капиталистами». Голодные коммунисты, которым достались жалкие крохи, продолжали называть себя коммунистами и постарались восстановить компартию.

Западные экономисты сделали ставку на развитие спекулирующего класса. Была надежда, что со временем он сформирует настоящее гражданское общество. Надежда оказалась напрасной. В результате блиц-концентрации все богатства попали в руки небольшого числа группировок, тесно связанных с новым государственным аппаратом. Есть ли смысл сравнивать их с американскими «разбойничьими баронами» 90-х годов XIX века — Морганом, Вандербильтом, Рокфеллером? Нет. В отличие от этих американских воротил, они не создали промышленности, а лишь стремились выжать максимум в кратчайшие сроки и сумели вывезти из своей обескровленной страны миллиарды долларов. Они отхватили и хорошо упрятали западные кредиты, лишили русский народ его сбережений. Все эти махинации они провели при соучастии государственной власти.

Это возвращает нас к вопросу о власти.

В первые же дни после падения коммунизма маленький мир диссидентов распался. Евреи, составлявшие его самую многочисленную и решительную часть, уехали в Израиль или США. Те известные диссиденты, которых советская власть выдворила из страны в андроповские времена, не спешили возвращаться. Вернувшиеся же приспособились к новым властям, при этом иногда с удивительным энтузиазмом, — так было с Зиновьевым. Интеллигенция, порвав с частью своих традиций, перестала быть оппозиционной силой. Одновременно она никоим образом не могла претендовать на власть. У нее не было никакой серьезной опоры среди населения. Она происходила из привилегированных слоев старого режима. Она надорвалась. С ней перестали считаться.

В политической борьбе противостояли разные части бывшей коммунистической партии. Коммунистическое охвостье быстро проиграло игру. Оно вербовало своих приверженцев среди наименее привилегированных, но все же привилегированных по сравнению с остальным населением членов руководящей касты. Почему бы не сравнить их с «белой швалью» колониального общества? Положение коммунистов было настолько сродни положению колонизаторов, что это сравнение не лишено смысла. Пенсионеры, ветераны, военнослужащие, мелкие начальники, огромная толпа пропагандистов, журналисты официальных СМИ, совхозные и колхозные чиновники — все лишились почвы под ногами, потеряв свои тощие «привилегии» и престиж несчетных медалей. Не потому коммунистическая идея обрела в них приверженцев, что они были ленинцами в старом, идеологическом смысле этого слова, а потому что они тосковали по советскому времени и его блеску. В трауре этих отставников по коммунизму главную роль играет уязвленный национализм.

За последние тридцать лет существования режима соотношение сил внутри коммунистической касты значительно изменилось. Профессиональные идеологи, убежденные коммунисты и пропагандисты коммунистической идеи постепенно теряли власть. Требования погони за могуществом и та форма, которую приняла борьба «социалистического лагеря» против «капиталистического», выдвигали на первый план технические органы власти. Военный аппарат не мог питаться ленинистским трепом, ему были нужны техники, организаторы, хорошие ученые. То же можно сказать и о производственном аппарате вообще — в той мере, в какой он пересекался с военным аппаратом. Задача надзора за населением переходила из рук активистов идеологического фронта к полицейским органам. КГБ становился организацией, гордящейся тем, что располагает информацией обо всем, гордящейся своими подвигами в сфере международного шпионажа, чванящейся своей дисциплиной и чувством локтя, в то время как компартия в целом подавала все признаки развала и коррупции. Качественный дипломатический аппарат жил в симбиозе с КГБ, будучи его специализированным ответвлением.

За несколько лет этот элитарный, технический, современный слой компартии одержал победу. Он пытался реформировать коммунизм при Андропове и Горбачеве. Он без сожаления отвернулся от коммунизма, когда реформы привели к распаду системы. Он держался в стороне от катастрофы, сохранил свое единство, и ему одному досталась власть.

9.

Сравнение с Польшей может многое прояснить. В Польше коммунизм был навязан извне в 1945 г. — не без сопротивления, которое было быстро подавлено. Но старое гражданское общество, отчасти уничтоженное нацистами, которое продолжали уничтожать коммунисты, не было ликвидировано окончательно. Крестьянство не было экспроприировано и держалось за свои поля. Под руководством достойных епископов Церковь осталась популярной, сохранила единство с Римом, выстояла. Сохранялась интеллектуальная жизнь на западный манер. Жива была еще память о праве и свободе. Патриотизм противостоял коммунизму, хотя тот и приручил наихудшие формы антисемитского и антинемецкого национализма, — но этот род национализма не отождествлялся с национальными польскими чувствами.

Начиная с 56-го года гражданское общество подняло голову и впоследствии только крепло и мужало. В 1989 г. коммунистической партии пришлось разделить с ним власть. Собственно говоря, она выторговала свое поглощение гражданским обществом — партийные кадры были им приняты.

Перестав ссылаться на идеалы, которые они пропагандировали сорок лет, бывшие коммунисты стали следовать нововведенным западным нормам, заботясь только о том, чтобы не лишиться своих мест. Они весьма в этом преуспели, опираясь на солидарность, воспитанную общим опытом, на административные способности, на политическую если не компетентность, то по крайней мере ловкость. Внешняя политика бывшей компартии — это политика любого польского правительства: полным ходом на Запад! Польские коммунисты избежали чистки. Поляки, которые боролись за свое освобождение, знают, что вынуждены жить с этими людьми, которых они презирают, но которых обещали не судить и не наказывать. Этим переквалифицировавшимся коммунистам подходит аналогия с деятелями Термидора, которые после того, как все революционные идеалы испарились, до конца жизни занимали важные посты во Франции XIX века. С Термидором сравнивали скорее новую российскую, чем новую польскую власть, но как раз в России эта аналогия необоснованна.


Слабость гражданского общества в эпоху Ельцина

10.

Очевидно, что причина кроется в слабости независимого гражданского общества. Компартия могла смешиваться с ним, только смешиваясь с самой собою.

Во Франции при якобинцах принципы частной собственности и отчасти права не были отменены. Сами якобинцы были собственниками, и крестьяне, на которых они опирались, стали собственниками законным путем.

В России в 1990 г. не было ни права, ни собственности. Собственность — без права — была скоропалительно введена сверху. Таким образом, единственным критерием при разделе богатств было соотношение сил, и в результате богатствами безраздельно завладел правящий слой, состоявший из технических кадров компартии, тесно объединившихся со спекулирующим слоем. То, что назвали «мафией», — не что иное, как эта группа с общими политическими и экономическими интересами. Она провела «приватизацию» рентабельных активов, руководствуясь исключительно собственной выгодой, и сформировала «олигархию», состоящую из крупных группировок. «Олигархия» эта непрочна, как непрочна может быть стая акул, потрошащая кита. Среди них тоже царит закон силы.

11.

Какова была судьба гражданского общества в годы Ельцина?

Страх исчез. Люди освободились от обязанности говорить на «новоязе», изображать изучение принципов диамата и веру в них. Им вернули их глотки. В этом аспекте ленинистский тоталитаризм на самом деле растаял в мгновение ока. Страх, который, то сгущаясь, то рассеиваясь, семьдесят лет пронизывал всю жизнь страны вплоть до семейных отношений, вплоть до отношений между супругами, который приводил к подозрительности всех по отношению ко всем, — перестал существовать. Свобода мнений и свобода выражать их в частном порядке абсолютно ничем больше не скованы. Это стало значительным облегчением.

Стал возможным некоторый уровень частной инициативы. Расцвели магазинчики, лоточная торговля. Несмотря на обязательную плату самочинным рэкетирам, огосударствленным мафиям, контролирующим рынок, и продажной бюрократии, стали создаваться предприятия.

Основное препятствие быстрому развитию «среднего класса», чего нетерпеливо, но до настоящего времени тщетно ожидали западные наблюдатели России, — отсутствие правового государства. Законы представляют собой не что иное, как оформление очередных постановлений властей. Суды недостаточно независимы, чтобы можно было доверять им разрешение гражданских споров. Законодательство о собственности до сих пор не создано. Через десять лет после падения режима колхозная система все еще существует. Слышны лишь обещания, что вскоре будет законодательно закреплено право собственности на землю, но при этом оно не будет относиться к «сельскохозяйственным угодьям». Надо полагать, что если в стране к тому времени останется еще хоть один крестьянин, то он сможет приобрести себе долгожданную землю — но только не поле под пахоту и не луг под выпас.

Мало того, что в стране отсутствует право, в ней напрочь отсутствует правовая культура. Идея права была привита в российском государстве стараниями Сперанского, который в царствование Николая I впервые составил печатное полное собрание («Свод») законов, принятых в Московском государстве, а затем в новой России со столицей в Санкт-Петербурге. Впрочем, свод Сперанского был не совсем полным: некоторые законы, считавшиеся «тайными», опубликованы не были. Несмотря ни на что, идея права укоренялась в России непрерывно, вплоть до конца самодержавного режима, но при этом для девяти десятых населения — крестьян — она оставалась пустым звуком. С первых же недель большевистской власти вся судебная система была разгромлена и само понятие «права» уничтожено вместе с понятием «собственности».

В результате хозяйственная инициатива в России была вынуждена влачить жалкое существование, едва пробиваясь где придется, как сорная трава сквозь булыжники мостовой. Роль булыжников играют разнообразные запреты, а также грабительские поборы, взимаемые самыми различными учреждениями. Эта стихийная, разрозненная хозяйственная жизнь существовала в условиях большевизма, а также, и в довольно крупных масштабах, в последние годы режима. Во время правления Ельцина она сохранила свои обычаи и формы, приобретенные в те годы, когда была вне закона, — и настолько, что ей, по всей вероятности, будет нелегко приспособиться к законности и порядку (если, конечно, кто-то всерьез решится положить конец неистощимой изобретательности коррупционеров, разгулу расхитителей, воровству и вымогательству).

Распад социалистических структур повлиял на благосостояние граждан двояко. Действительно, в советской экономике сосуществовали государственный сектор и сектор «свободный», то есть нелегальный. Государственный сектор подвергся «приватизации» в обстоятельствах, описанных мною выше, и день за днем разграблялся бесчисленными хозяйственными деятелями «свободного» сектора, теоретически состоявшими на службе в государственном секторе, которым «приватизация» окончательно развязала руки. Этот процесс привел к обнищанию целых категорий граждан, которые по своему положению, профессии или личным качествам не могли участвовать в разграблении госсектора: учителей, работников здравоохранения, пенсионеров, среднего офицерского состава и т.п.

С другой стороны, ликвидация многочисленных абсурдных сторон социализма, в частности централизованного планирования, ослабление тотального контроля, упрощение схем производства и распределения — все это повлекло за собой благоприятные последствия. Однако они были сведены на нет вредными эффектами анархии и всеобщей коррупции. Безусловно, экономическая результативность постсоветской России разочаровала наблюдателей — даже тех, кто не питал особых иллюзий. Довольно трудно начать верить статистическим данным, в обязательном порядке фальсифицировавшимся при социализме и весьма скудно документированным в настоящее время. Тем не менее похоже, что в результате разрыва прежних связей между предприятиями объем производства резко сократился, а общий уровень жизни понизился. Это подтверждается демографическими данными, показателями смертности и заболеваемости. Сопоставимые цифры нужно искать не на Западе, а среди наиболее отсталых африканских и азиатских стран.

В приведенной картине следует отличать Москву от провинции. В Москве сосредоточена значительная часть российского богатства. Это крупная метрополия с населением около десяти миллионов человек, порядка Стамбула или Парижского региона. Это живой, меняющийся, многогранный город. Если гражданское общество и утвердилось где-либо в России и обладает определенной автономией и творческим потенциалом, то это в Москве. Что до провинции, то она мало изменилась. «Руководящие работники» остались на своих местах вместе со статуями Ленина и лозунгами, восславляющими коммунизм. Простые граждане сохранили свои привычки брежневских времен: стараются кое-как выжить, подворовывают там и сям, пассивно сопротивляются начальству своей ленью и инертностью и пьют «по-черному» — больше одной бутылки водки в день на каждого взрослого мужчину (0,6 л). Местные правители при Ельцине восстановили в своих вотчинах грабительские методы правления, характерные для центральной власти. Опасность сепаратизма существует лишь в этнически инородных регионах (как Татария или Башкирия), на которые приходится как-никак 20% населения страны, ибо русское население (как и русская цивилизация) чрезвычайно однородно. От Смоленска до Владивостока люди говорят на одном и том же русском языке. Эта однородность объясняется сельскохозяйственной колонизацией, принявшей формы географической экспансии, по-прежнему контролируемой центральной властью. Разрушенная крестьянская цивилизация, низведенная до «колхозообразного» уровня, сохранилась в этом еще более однородном состоянии усилиями советского аппарата.

Довольно трудно составить представление о собственно политических устремлениях российского населения. Наверняка оно радо избавлению от ярма ленинистской идеократии. Но оно также с сожалением вспоминает о том ощущении безопасности, когда ничего не происходит и не может произойти, которое давал ей брежневский «застойный» социализм. Люди устали от анархии, которую принесло с собой падение коммунистического режима. Они хотят возвращения к порядку. Политические свободы, активное участие в политической жизни, демократия — все это для них не так уж и важно.

12.

У западных христиан была мечта — «духовное возрождение» русского народа, но их надеждам не суждено было сбыться. Прежняя церковная иерархия, формировавшаяся по согласованию с КГБ, осталась на своих местах. По всем слоям русского общества, включая государственную элиту, прокатилась мощная волна крещений. Открылось множество монастырей. Тем не менее после кратковременного всплеска религиозное рвение упало до уровня порядка французского: в церковь регулярно ходят около 4% населения.

Религия в России — это показатель привязанности к старинным русским святыням, то есть фактически преклонения общества перед самим собой. В XIX веке течение славянофилов ознаменовало окончательную «смычку» религии и национализма. Все, что относится к вере, относится и к российскому народу, все национальное приобретает религиозный оттенок. Патриоты поклоняются самовару, а Святая Троица и Дух Святой становятся почти что национальным достоянием. Если одна часть русской литературы проникнута либерализмом и европейским духом (Пушкин, Чехов), то другая ее часть выросла из славянофильства и сходных с ним течений (Гоголь, Достоевский, символисты, большинство философов и политических мыслителей). С тех пор, как Сталин во время войны вернул Церкви видимость самостоятельности, она пошла в услужение к государству и пребывает там по сей день. Кандидатура теперешнего Патриарха Алексия II была не просто одобрена в свое время КГБ — имеются сведения, что он был секретным сотрудником «органов».

В России всегда существовали два вида православия. Первый — это законная форма христианства, породившая своих мучеников и святых. Второй вырос из отвращения к «латинскому» Западу, в частности к католичеству. Именно такое православие и было разрешено Сталиным и его преемниками. Именно на него опирается и рассчитывает новая российская власть. В 1999 г. екатеринбургский епископ велел сжечь во дворе своей резиденции не какие-нибудь там католические или протестантские книги, а самые что ни на есть православные, но изданные зарубежными русскими Церквями в Париже или Нью-Йорке. Подобный акт был бы немыслим в послепетровской Церкви, управлявшейся правительствующим Синодом. Чтобы найти нечто подобное в истории, пришлось бы вернуться ко временам Московии.

Таким образом, сегодня вовсе нет необходимости быть практикующим верующим, чтобы ощущать свою принадлежность к православной России. Даже Солженицын, глубоко искренний христианин, так никогда и не понял, что русский человек может выбрать иную христианскую конфессию, нежели русское православие. Он утверждал, что польское нашествие XVII века было опаснее татаро-монгольского ига, так как могло бы привести к смене в России вероисповедания. Русский всегда остается православным, независимо от своей веры, — как еврей остается евреем, даже если он отошел от своего Бога и заповедей Моисеевых. Мать-земля, Святая Русь — даже если эти понятия забыты, они продолжают управлять рефлекторными реакциями, глубинными психическими установками. Весьма показательно, что власти теперь ссылаются не на «православие», а на «православность». Этот неологизм является синонимом «русскости». Горбачев, Ельцин, Примаков, Путин позаботились о том, чтобы народ знал, что они люди православные и крещеные. Церковь, подчиняющаяся Московской Патриархии, приобрела моральный (и уже в определенной степени легальный) статус государственной религии.

Париж

В следующем номере — «Президент Путин: как укрепить власть».

© "Русская мысль", Париж,

N 4360, 5 апреля 2001 г.


Президент Путин: как укрепить власть

13

31 декабря 1999 г. Ельцин ушел в отставку и передал свое место Путину. Получив гарантии неприкосновенности для своей семьи и собственности, он открыл возможность создания нового государственного аппарата. Наиболее характерная особенность этого аппарата — то, что его костяк составляют люди из КГБ. Номенклатура в своей новой ипостаси поставила на большинство ключевых постов выходцев из этой организации. Как в 1917 г. Ленин сумел сохранить свою фракцию от всеобщего распада и разложения общества и политических партий — точно так же в период между 1990 и 1999 гг. КГБ сумел сохранить свою дисциплину, корпоративный дух, ощущение элитарности, тогда как коммунистическая партия в значительной степени дезинтегрировалась. Как в 1918 г. население, не без основания полагая, что из всех режимов наихудший — анархия, смирилось или примкнуло к большевистской власти, точно так же и путинской власти удалось без труда победить на выборах. Основой легитимности прежней коммунистической партии была «истинность» ее доктрины, оспаривать которую никто не осмеливался. Это была «духовная власть», опирающаяся на «органы». Новая власть не нуждается в теоретической доктрине: основа ее легитимности — «волеизъявление народа», даже если результаты этого «волеизъявления» были получены не без применения «административного ресурса» или самых обычных подтасовок. Высший слой партии, управляющий «финансовыми потоками», упрочил свое положение, перейдя от «управления государственными имуществом» к владению им как частной собственностью. Другой ее высший слой, технико-политический, укрепил свою легитимность благодаря всеобщему голосованию. Можно сказать, что он перенял — для собственных целей — уроки, извлеченные в свое время Наполеоном III и Бисмарком, осознавшими благодетельную и охранительную роль всеобщего избирательного права.

Придя к власти, Путин восстановил «порядок» в соответствии с полученным им «наказом» избирателей. Парламент (Дума) превратился в простую регистрационную палату. Губернаторов пришлось приструнить, создав параллельную систему назначаемых (а не избираемых) «генерал-губернаторов» в лице президентских «полпредов». Остаются печать и СМИ. Путин не нуждается в абсолютном контроле, ибо отпала необходимость вести коммунистическую пропаганду, воспитывать «нового человека», вдалбливать в головы людей основные положения доктрины. Гигантская армия «пропагандистов», служащие Главлита (цензуры) лишились своих постов. Власть стремится сохранить демократический фасад, чтобы время от времени демонстрировать его Западу. Пресса советского пошиба выглядела бы уже почти неприлично — достаточно, чтобы она всего лишь согласилась на место, отведенное ей в стройной картине правительственных проектов. В результате будет «дружественная», почти «государственная» пресса — пусть иногда в чем-то с властью не согласная, но твердо усвоившая, что любая оппозиция должна быть «конструктивной». При Путине крупные собственники СМИ утратили контроль над своими империями, которые вернулись под крыло сторонников власти. Несколько слишком любопытных или непонятливых журналистов были избиты или просто убиты. Что ж, надо вести себя, как все остальные. Не исключено, что, движимый внутренней логикой государственного авторитаризма, Путин будет вынужден выйти за рамки своих первоначальных намерений и полностью обуздать СМИ. Но пока что без этого вполне можно обойтись.

Фактически подавляющее большинство «политического класса» присоединилось к системе Путина. Присягнули ему на верность и те, кого называли «либералами» (например, Гайдар, пытавшийся направить присвоение собственности в русло приватизации «по-польски» и подлинной рыночной экономики), и группа, созданная бывшим главой внешней разведки Примаковым, одно время премьер-министром Ельцина, и московским мэром Лужковым, который в какой-то момент, казалось, уже стоял на пороге власти. Так же поступили и многие бывшие диссиденты. Коммунистическая партия сотрудничает с Путиным с подлинным энтузиазмом.

Таким образом, можно описать теперешний режим как режим авторитарный, с решающим влиянием дисциплинированной партии, члены которой вышли в основном из рядов КГБ и армейской верхушки. Те, кого называли «олигархами» (то есть авантюристы, хищнически накопившие свои богатства независимо от партии), либо «выстраиваются под власть», либо подвергаются с ее стороны преследованиям, к вящему удовольствию населения.

14

Где же выход? До конца оставаясь в плену идеологии ленинизма, советская власть никогда не имела возможности выдвинуть в качестве основной задачи производство материальных благ, процветание населения или «развитие» страны. Все эти цели были полностью подчинены усилению могущества государства, в частности его военной мощи. По имеющимся сведениям, в апогее брежневской эпохи расходы на военные нужды достигали 40% валового внутреннего продукта (ВВП) страны. С другой стороны, остающиеся 60% были тем необходимым минимумом, без которого уровень военного производства начал бы падать — просто потому, что население перестало бы располагать материальными и интеллектуальными ресурсами, чтобы его поддерживать. С такой точки зрения можно утверждать, что фактически все 100% производства страны были направлены на укрепление ее военной мощи. Однако даже в этих условиях был достигнут определенный уровень «развития»: градостроение, всеобщее образование, овладение технологиями, отдельные замечательные достижения в приоритетных областях.

Сегодня, когда идеология бесследно исчезла, российские власти столкнулись с теми же «нормальными» проблемами, которые должна решать любая нетоталитарная власть. В России часто с восхищением вспоминают Пиночета, авторитарная диктатура которого позволила стать на ноги чилийской экономике, подкошенной социалистическим экспериментом. Однако новой российской власти достался в наследство весьма неподходящий экономический механизм. Он не предназначен ни для производства товаров, которые были бы конкурентоспособными на мировом рынке, ни для удовлетворения пусть скромных, но все же растущих нужд населения, которое теперь знает, как живут люди на Западе.

Маленькая ГДР была самой современной, самой развитой зоной в «социалистическом лагере». После объединения власти ФРГ, к своему огромному изумлению, обнаружили там разоренные сельхозугодья, промышленность с устаревшим оборудованием, отсутствующее или пришедшее в упадок коммунальное хозяйство, работников, которые утратили вкус и привычку к работе. Правительство ФРГ за короткое время установило современное общее право и полностью обновило местную администрацию. Оно вкладывало туда по сто миллиардов марок ежегодно. Но и спустя 10 лет модернизация все еще не завершена.

Россия, население которой в 9, а общая площадь — в 200 раз больше, находится в гораздо худшем состоянии. Здесь нет современных дорог, в больницах нет горячей воды, в деревнях — водопровода, а иногда и электричества, жилой фонд полуразрушен, загрязнение окружающей среды очень серьезно. Рабочая сила так и не научилась работать. Россия может экспортировать лишь природный газ, в несколько меньшей степени — нефть (в ущерб потреблению на внутренние нужды), редкие полезные ископаемые, другие сырьевые и сельскохозяйственные товары с невысокой добавленной стоимостью и, наконец, оружие. Законодательный порядок, государственное и частное право, налоговую систему еще предстоит создать. Отсутствуют условия для привлечения зарубежных инвестиций — впрочем, тут не хватит всех денег, что есть в мире.

Все это могло бы заставить опустить руки любое правительство, обладающее даже самой искренней доброй волей. К тому же нельзя не задаться вопросом: в правильном ли направлении происходит эволюция последнего времени? Основные «хозяйствующие субъекты» первыми подают пример коррупции и бегства капиталов за границу. Займы, предоставленные международными банками и финансовыми учреждениями по соображениям скорее политическим, нежели экономическим, были разбазарены. Авторитарные структуры нового государства обещают преследовать коррупцию — и действительно преследуют, но только тех коррупционеров, кто недостаточно предан существующей системе. Эти структуры непригодны для того, чтобы стимулировать во всей стране частное предпринимательство. Трудно найти что-то общее между либерализмом и административной централизацией, проводимой в жизнь чиновниками, лишенными всякой экономической культуры.

Не исключено, что после десяти лет спада российская экономика наконец перестала катиться вниз. Тем не менее наблюдатели не видят никаких признаков того, что могло хотя бы в чем-то напоминать процесс ускоренной ликвидации отставания, принесший плоды в Польше или Венгрии. По меркам человеческой жизни, в России этих плодов еще ждать и ждать.

В XVII веке Россия была царством бедности и варварства, со всех сторон окруженным блестящими цивилизациями: Европой, Оттоманской империей, Персией под правлением династии Сефевидов, Индией с династией Великих Моголов, Китаем с маньчжурскими правителями. В 1917 г. дело обстояло уже совершенно иначе, ибо Россия стала естественным продолжением европейской экономики — пусть еще отстающим, но быстро нагоняющим упущенное динамичным государством. Сегодня, в начале XXI века, Россия как бы вернулась к своему положению в XVII веке — уж точно по сравнению с Европой, но, возможно, также и с Турцией, Индией и КНР, которые более динамичны и у которых выше экономический рост.

15

Таким образом, маловероятно, чтобы сегодняшняя российская система нашла основание своей легитимности в общем росте благосостояния — на что опирается правительство КНР последние 20 лет. Стало быть, ей нужно искать иные основания. Все они являются политическими. Первая возможность — это найти свое место в соотношении с российским прошлым. Что же выбрал режим в тысячелетнем наследии России, чтобы легитимизировать свое настоящее и будущее?

Выбор был сделан основополагающий: ни одно российское правительство не провозгласило своего торжественного осуждения коммунизма как такового. Контраст с Германией после 1945-го разителен. Нацистская Германия была оккупирована. Международный трибунал приговорил к смерти основных деятелей нацистского режима. Дальше этот процесс продолжило уже германское правосудие. Под действие damnatio memoriae [«осуждение памяти» (лат.) — так в Древнем Риме называлось решение Сената, осуждающее бывшего императора, отменяющее все его распоряжения и предписывающее стереть его имя из всех документов и со всех памятников. — Пер.] подпала вся нацистская символика, все следы нацистского господства. «Германский гений» был подвергнут ретроспективной чистке. Немецкому народу предложили участвовать в процессе общенационального покаяния. Само имя Гитлера было предано проклятию.

В России не произошло ничего подобного. Разумеется, она не была оккупирована, но, может быть, в этом и заключался ее упущенный шанс — ибо и Германия, и Япония смогли излечиться от ядовитого прошлого как бы «чужими руками», заплатив за это меньшую цену, не возложив всю ответственность на собственный народ и не обременив своего политического будущего. Ни один ответственный деятель коммунистического режима не был осужден или хотя бы отдан под суд, чтобы ответить за совершённые преступления, за обращение в рабство русского или иных народов. Политический класс не прошел чистки в отношении своего коммунистического прошлого и даже не был обновлен. В частности, дипломатический корпус остался в стороне от любых «подвижек». Статуи Ленина, основателя режима, не были снесены, его мавзолей остается предметом культа и местом паломничества. В России не было ничего, даже отдаленно напоминающего damnatio memoriae. Ни российский народ, ни какая-либо авторитетная зарубежная организация не только его не потребовали, но даже не проявили желания.

Советский период остается укорененным в официальной исторической памяти России, и я не встречал русских, которые стыдились бы за него до такой степени, чтобы пожелать изгнать его из памяти. Этот период неразрывно связывается с идеей защиты родины. Мэр Москвы Юрий Лужков покрыл всю столицу помпезными памятниками «героям Великой Отечественной войны». Россия поступила так же, как и Франция, которая после поражения в войне 1871 г. с Пруссией и торжества республиканского режима включила Конвент и террор революции 1789 г. в историю Франции в качестве эпизодов, связанных с защитой отечества. В России подобный прием потребовал частичной реабилитации Сталина, а затем и всех большевистских руководителей после Ленина (в том числе Дзержинского). Красное знамя осталось официальным символом российской армии. Вновь, ко всеобщему удовлетворению, занял свое место советский гимн времен Сталина, в котором только пришлось немного изменить слова. И престарелый поэт, когда-то сочинивший первоначальный текст этого гимна, почти без усилий сумел заменить «великого Сталина» «Богом» из русской православной традиции. Объединение «Мемориал», ведущее свою родословную от правозащитного движения, пытается напоминать русским, что большевизм, террор и ГУЛАГ вовсе не были случайным и эфемерным историческим инцидентом, каких немало в истории, так что не стоит к ним возвращаться, но заслуживает и требует моральной оценки. Голос «мемориальцев» слаб и одинок.

Религиозный национализм древней Московии реставрируется в своих архитектурных памятниках. Москва, где большевистская власть снесла сотни церквей, восстановила их с поразительной скоростью, да и провинция не отстает от столицы. Гербом России стал двуглавый орел Ивана III, а русский флаг восходит к Петру I. При этом создается впечатление, что в российском прошлом на первые места выдвигаются самые деспотические фигуры, как тот же Петр или Александр III. В то же время Екатерина и Александр II, «царь-освободитель», отступают на второй план. Из этого следует, что «петровская» традиция государственного волюнтаризма и авторитарности берет верх над цивилизаторской и освободительной традицией Екатерины и Александра II. Путин публично демонстрирует себя как почитателя Петра (чья гигантская статуя, к слову сказать, не так давно сооружена на берегу Москвы-реки), а в более интимной обстановке — почитателя Сталина, даже если этот мундир ему по видимости великоват. Что, впрочем, отнюдь не мешает ему носить на груди крест и прислушиваться к фанатичному приверженцу «русскости» архимандриту Тихону.


Место России в Европе

В 1970 г. Андрей Амальрик представил картину различных направлений политической мысли в России. Она полностью воспроизводила ситуацию 1913 г., так как советский режим как бы все заморозил, препятствуя эволюции идей. Перед нами был спектр, идущий от патриотического либерализма через «евразийство» до самого шовинистического славянофильства. Похоже, что сегодня в связи с поражением либералов и поддерживающего их немногочисленного гражданского общества стрелка переместилась в эту сторону. Все чаще проявляются антизападные настроения, восхваление «русскости», настоятельные требования идти по «особому», «исключительному» русскому пути. Безусловно, все эти проявления преувеличены, что вполне нормально для периода посткоммунистического разочарования и временной беспомощности. Но они также поощряются государством, поскольку не слишком компрометируют тот образ, который оно стремится демонстрировать внешнему миру.

16

Путин построил свое восхождение к власти на преступлении, получившем широкий общественный резонанс. В серии взрывов, организация которых (без каких бы то ни было доказательств) была сразу же приписана чеченцам, погибло по меньшей мере 800 человек. Многие подозревают, что эта операция была подстроена органами ФСБ. Против этого малого народа, едва ли насчитывающего миллион человек, немедленно была развязана война на уничтожение. Этот геноцид, который близится к завершению, получил одобрение не только общественности, но и высших духовных авторитетов страны. Не нужно смешивать исторический анализ и нравственную оценку, однако историк должен констатировать, что если отправным пунктом политической акции становится преступление, то это обычно не предвещает ничего хорошего. Рано или поздно, когда это политическое начинание столкнется с трудностями, исходное преступление «всплывет», как в античной трагедии, и мы обнаружим, что легитимность властей подспудно источена изнутри, что она превратилась в труху и вот-вот пойдет прахом — или потребует новых преступлений.

17

«Не говорите мне о России, я знаю лишь Российскую империю», — говорил граф С.Ю.Витте, выдающийся российский государственный деятель. Коммунистическое господство не было задумано как имперское, и поначалу русские не пользовались привилегиями по сравнению с «инородцами». Но постепенно это менялось. В конце брежневской эпохи сложилось следующее положение: местные националистические тенденции были жестоко подавлены и уступили место «советской культуре» и «советскому патриотизму» с сильным русским оттенком. На всех важных постах местных партийных чиновников дублировали русские. В противоположность этому местная «теневая экономика» (мафии), создававшаяся при соучастии тех же партийных чиновников, развилась настолько, что вместе с рядовыми гражданами сформировала ростки гражданского общества, где нашло свое прибежище национальное самосознание. В 1991 г. СССР практически мгновенно распался на отдельные «нации», неожиданно оказавшиеся вполне жизнеспособными. В Средней Азии проведенные Сталиным искусственные границы республик превратились в «госграницы». Возрождение исламского национализма, при коммунизме подспудного, вынудило уехать значительную часть пришлого русского населения. Немедленно отделились страны Прибалтики, а затем Украина, Белоруссия, Грузия, Армения и Азербайджан.

Для русского национального сознания эти события стали жестоким ударом. Некоторые из перечисленных территорий были завоеваны еще в XVII веке. Имперская гордость, сознание господства над многими народами служили утешением России на протяжении двух столетий. По знаменитому выражению маркиза де Кюстина, «раб на коленях мечтает о мировой империи». Сожаление об утрате некоторых территорий, преимущественно мусульманских, было менее острым. Гораздо острее ощущалась потеря Украины, в большинстве своем славянской и православной, Украины, которую сам Ленин в 1918 г. выменял за хлеб для армии Людендорфа. Насколько мне известно, ни один русский не смирился с этой потерей, а Солженицын сетует по этому поводу при каждом удобном случае.

В течение последних десяти лет постсоветское правительство использовало самые различные методы. Сокрушение Чечни послужило устрашающим примером для народов, входящих в состав России, — таких, как якуты, татары, башкиры или пограничные народы кавказских предгорий, — показав им, что не следует заходить в своей дерзости слишком далеко. Контроль над бывшими советскими границами восстановлен повсюду, за исключением Прибалтики. Приднестровье, лежащее у западной границы Украины, — по существу не страна, а армейский корпус; к этому прибавляются базы в Молдавии и войска в Белоруссии. Россия контролирует также границы с Турцией и Ираном, а «локальные конфликты» позволяют держать российские войска вдоль афганской границы. Россия продолжает цепляться за военные базы в Грузии, лишившейся двух своих провинций. Вне пределов России находится более двухсот тысяч российских солдат. Как и на протяжении последних двух столетий, Россия продолжает извлекать выгоду из застарелого конфликта между Арменией и Азербайджаном. Что касается Белоруссии, то ее «аншлюс» уже запланирован по согласованию с диктатором страны. В странах Прибалтики — весьма значительное русское меньшинство, в котором в один прекрасный день можно будет возбудить ирредентистские настроения (ирредентизм — политич. движение в Италии на рубеже XIX-XX вв. за присоединение пограничных земель, частично населенных итальянцами. — Пер.). На Украине все средства хороши: создание партии, включившей в свою программу союз с Россией, контроль Московского Патриархата над Украинской Православной Церковью, саботаж реформ, которые могло бы предпринять украинское правительство, использование поставок газа и нефти как «рычага воздействия» и т.п.

Все народы, против которых нацелены эти меры, ощущают опасность и защищаются как могут. Но станем на русскую точку зрения: какова цель этой упорной политики, этой смеси хитрости, запугивания и насилия? Восстановить СССР? Но зачем? Цель представляется до странности архаичной. Она ничем не отличается от бессмысленных завоеваний новых и новых пространств империями прошлого, последней среди которых остается российская. Или от колониальных завоеваний, да только острие здесь направлено на более европейские, чем сама Россия, территории, такие, как Украина или Прибалтика. Но это столь же бессмысленно, бесплодно и анахронично, как одержимость Гитлера, стремившегося завоевать «земли на Востоке», которые, по его мнению, были жизненно необходимы германскому народу, тогда как этот народ уже давно покидал свои деревни, работал в промышленности и сфере услуг и жил в процветающих городах, где вдобавок резко падала рождаемость. Это просто опьянение пространством географической карты, безудержно расползающимся по ней красным или зеленым пятном, геополитическое безумие.

Русские горды необъятными просторами своей страны, и сегодня это один из последних поводов их высокомерия. Оно опирается на ощущение принадлежности к общности, к «умме» [буквально: «народ» (араб.) — традиционное наименование общности всех правоверных. — Пер.], к русскому варианту мусульманского «дар аль-ислама» [«земля ислама» (араб.) — мусульманский мир, в противопоставлении миру немусульманскому, который называется «земля войны». — Пер.]. Факт же, что общественность в России резко не приемлет самой идеи отдать Японии — пусть даже за самую бешеную цену — два крошечных острова, присвоенных Сталиным в 1945 году. Она не понимает, что российские 17 миллионов квадратных километров — уже невыносимое бремя для любой современной экономики. Расстояния обходятся дорого. Это было не так, когда захват территорий происходил как бы сам собой, в процессе заселения пустых земель, их сельскохозяйственного освоения или торговли пушниной, в рамках примитивной экономики. Сегодня нужно заниматься управлением, эксплуатацией, созданием добавленной стоимости — а это превосходит силы русского народа. Сибирь практически пуста — и пустеет все больше. Но преклонение перед просторами, опьянение пространством — это для российской общественности ценности тем более непреходящие, что других у нее не так уж и много.

Представим себе, что Путин или его преемники сумеют достичь своих целей и восстановят СССР. В результате весь этот гигантский регион окажется в тисках военизированной империи, которая не будет обладать даже той цивилизаторской энергией и культурным престижем, которыми обладала прежняя Российская империя. Это истощит силы и без того уже изнемогшего многострадального русского народа.

18

Россия вошла в Европу под грохот пушек, ознаменовавший победы Петра Великого над Швецией. Она была сразу же принята в сообщество европейских наций, хотя Европа отнюдь не заблуждалась относительно «европейскости» России. Как проницательно отметил Мартин Малия, она была принята, так как это было в интересах других партнеров. По мере того как Россия расширялась на юг и на запад, Австрия, Пруссия и Англия не оставались внакладе. Ущемленными оказались лишь интересы Франции, которая бессильно наблюдала, как были проглочены ее традиционные союзники — Швеция, Османская империя и Польша. Папа Римский долгое время отказывал царю в императорском титуле, который с легкостью признали прочие европейские державы.

Россия умела постоянно пополнять свой дипломатический корпус самыми цивилизованными и способными чиновниками. Она также умела предстать в выгодном свете в глазах общественности или правительств Европы: в эпоху Екатерины она становилась в позу века Просвещения, во времена Александра I — масонского универсализма, в царствование Николая I — защиты традиционных ценностей и христианства. Мишле писал в 1842 г.: «Россия — это ложь. Это апофеоз лжи и видимости. Сегодня она говорит нам: "Я — христианство", — завтра скажет: "Я — социализм"».

В канун 1914-го Россия была на международной арене такой же страной, как другие. Да, империалистической — но не больше, чем Англия, экспансионистской — но не больше, чем Австро-Венгрия или Германия. В ходе Первой Мировой войны она оставалась верной своим союзникам почти до самого крушения. Если бы она выдержала еще год и села за один стол с победителями, она получила бы Константинополь, часть Балкан, всю Польшу, большой кусок Германии, то есть почти все, что потом завоевал Сталин. По крайней мере это обещала ей Франция.

На протяжении всего коммунистического эпизода своей истории Россия оставалась верна ленинской программе мировой революции. При этом, однако, Ленин и Сталин всегда умели остановиться у того рубежа, когда осуществление этой программы начинало угрожать существованию центральной власти. Ленин подписал Брестский мир. Сталин свернул свои революционные начинания в Германии и Китае, остановил гражданскую войну в Испании, поддерживал правых в Германии, заключил союз сначала с Гитлером, потом — с англичанами и американцами и т.д. В то время как внутри собственных рамок эта политика подчинялась одному-единственному принципу, вытекающему из логики ленинизма, со стороны казалось, будто этих принципов два: как рассадник коммунизма во всем мире Советский Союз играл революционную и подрывную роль, а охраняя центральную территорию своего государства, главную крепость революции, Россию, — как будто проводил классическую политику защиты имперских и национальных интересов.

Западная дипломатия постоянно стремилась разделить эти два аспекта, отказываясь видеть их «диалектическую» связь. Первые подобные попытки, предпринятые графом Брокдорфом-Ранцау [министр иностранных дел Германии (1919), затем посол в Москве (1922). — Пер.] и Ллойд-Джорджем, состояли в предложении сделки: вы прекращаете подрывную деятельность, а мы примем во внимание национальные интересы России. Последние по времени усилия де Голля и Киссинджера сводились к тому же.

Сегодня необходимость в этой двойной игре отпала. Единственная основа солидарности, на которую может ссылаться Россия вне своих границ, — это православие. Однако каждая православная Церковь формируется и развивается в своих национальных рамках, а манипулировать этим «рычагом» не так-то просто. Это показал югославский конфликт. Следует отметить, что советская политика надолго подорвала престиж России, которым она до Первой Мировой войны пользовалась среди южных славян и чехов. В то время даже в Польше существовала пророссийская партия. Сейчас ничего подобного нет.


19

Многие западные эксперты и некоторые круги в самой России полагали, что ее внешняя политика могла бы уподобдиться политике Польши или Венгрии: принять правила игры, лояльно войти в европейскую и северо-атлантическую систему; пользоваться кредитами, предоставляемыми Европой и Америкой, обеспечивая кредиторам гарантии безопасности и разумный уровень рентабельности; заложить основы либерализма и капитализма; вступить в европейское и северо-атлантическое сообщества.

В это верилось тем сильнее, что правительство России с 1991 г. провозглашало, что оно выбирает именно этот путь. Если бы был жив Мишле, ему пришлось бы изменить свою формулировку: «Россия — это ложь. Это апофеоз лжи и видимости. Вчера она говорила нам: «Я — социализм», — завтра скажет: «Я — капитализм».

В оправдание новых российских лидеров можно еще раз сказать, что задача была почти невыполнимой. Ленин говорил, что путь к социализму — это «не тротуар Невского проспекта». Путь к капитализму — то же самое. Десять лет спустя лишь немногие в мире полагают, что Россия ощутимо продвинулась по этому пути.

Тем не менее Россия потребовала себе кресло (или хотя бы откидное сиденье) в большинстве международных экономических и финансовых учреждений, и это требование было удовлетворено. Но в то же время она привела в замешательство своих партнеров нежеланием платить проценты по полученным кредитам, упорным стремлением «реструктурировать» выплату долгов, и даже столь грубыми махинациями, как «дефолт» 1998 года. Впору задуматься, хочет ли она по-прежнему оставаться «членом клуба». Чемпион мира по шахматам Каспаров заметил недавно, что российская внешняя политика основана на страхе. Она эксплуатирует панический страх русского населения перед «чеченцами» (и вообще «черножопыми», «лицами кавказской национальности», грузинами, татарами и т.д.), перед «диким капитализмом» (с другим там и незнакомы), перед «глобализацией» (пустое слово, за которым ничего не стоит). Она эксплуатирует также страхи Запада, двойственные и внутренне противоречивые. Во-первых, Запад испытывает страх перед российским ядерным арсеналом: с одной стороны, тот ветшает, портится и тем самым становится опасным, а с другой — модернизируется и совершенствуется. Во-вторых, Запад боится распада столь обширного государства и всеобщей дестабилизации, которую тот может за собой повлечь. Правительство Путина не упускает возможности сыграть на этих двойственных чувствах, напоминая, что русские ракеты никуда не девались, и в то же время неустанно повторяя, что слабость России грозит Западу вполне реальными опасностями (терроризм, ислам, Китай и т.д.).

Одновременно оно все больше вносит в жизнь западного мира тревогу. Путин поочередно наносит визиты в страны, которые были союзниками СССР, в том числе и в такие, которые Америка относит к разряду «государств-изгоев» (Северная Корея, Куба, Иран, Ирак...). Он возобновляет связи с Индией. Он укрепляет добрососедские отношения с КНР, что полностью соответствует интересам этой последней на сегодняшнем этапе развития, ибо Дальний Восток, отторгнутый Россией у Китая в эпоху «навязанных договоров», вполне может обождать, тем более что он и так постепенно заселяется китайцами... И всей этой публике Путин продает оружие.

Поставим здесь точку в описании российской внешней политики. Неизвестно, в каких направлениях она будет развиваться. Попробуем взвесить некоторые возможности. Но здесь мы вступаем в область гипотез, а история учит нас, что они почти всегда опровергаются тем, что происходит в действительности.

20

Как представляется сегодня, у России есть на выбор следующие варианты внешней политики.

1. По-прежнему играть роль международного «возмутителя спокойствия». Не думаю, что этой вредоносной политикой можно чего-то достичь. Но она, конечно, льстит самолюбию российского народа и дает ему иллюзию России — «великой державы». Удовлетворение подобных амбиций выше ценится и легче достигается, чем такие конкретные ценности, как благосостояние и правопорядок. В этой стране гордость «за державу» всегда выдвигалась на первое место среди жизненных ценностей. Но Россия перестала быть великой державой. Ни по населению, вымирающему, измученному, едва превосходящему по численности население Японии или германских стран. Ни по экономике, производящей меньше, чем испанская. Ни по состоянию духа: страна пассивно следует за Путиным, но у того нет ничего, кроме бюрократического аппарата. У него нет передаточного звена в виде, например, независимой массовой националистической партии, мощной и полной энтузиазма. Большинство самых блистательных его инициатив увязают в болоте всеобщей инертности. В сети внешнеполитических союзов, которую он пытается восстановить, самое весомое звено — КНР, но чересчур весомое. КНР, более сильная и динамичная, стала бы в этом союзе доминирующим элементом, и Россия слишком хорошо это понимает. Не исключено, что сегодняшняя напыщенная риторика Путина служит лишь тому, чтобы лучше подготовиться к серьезному разговору с Соединенными Штатами.

2. Подобная политика могла бы достичь своей цели — уравновесить американскую мощь и противостоять ей, как это продолжалось 40 лет, — только при условии, что России удастся вступить в союз с Западной Европой. И здесь вновь ключевую роль начинает играть германская политика.

Она играла эту роль при Фридрихе Великом, играла при Бисмарке. Именно германские правые (точнее, рейхсвер) установили в России большевистский режим, защищали его от «белых», поделились с ним в 20-е годы передовыми военными технологиями. Став в 1945 г. страной-победительницей, СССР стер с карты четверть германской территории (передав ее Польше), а еще одну четверть превратил в порабощенную и окруженную колючей проволокой «народную демократию». На протяжении 40 лет СССР неоднократно предлагал Германии сделку: воссоединение взамен на разрыв союзов с Западной Европой и США. Оторвать Германию от Европы, в затем вытеснить из Европы Америку — в этом состояли главные усилия советской дипломатии. Если бы она преуспела, СССР стал бы господствовать в Европе, эксплуатировать ее, а его реальная мощь вышла бы далеко за пределы «равновесия страха», обеспечивавшегося ядерным оружием. Однако она не преуспела, хотя порой была близка к цели.

Германия Аденауэра не попалась на этот крючок, сознавая всю мощь СССР и его мировой коммунистической империи. Даже в самые двусмысленные моменты своей «Остполитик» Германия не зашаталась между Востоком и Западом, оставаясь надежным и верным членом своих союзов. Парадоксально, но наибольший соблазн она испытала в эпоху Горбачева. По мнению Ж.-А.Суту (современный французский ученый, специалист в области новейшей истории. — Пер.), все та же неуклонная советская политика, облачившись в невинные одежды «общего европейского дома», была на волосок от успеха. Но, быть может, она сумела так приблизиться к успеху как раз потому, что Германия уже почувствовала нарастающую слабость этого потенциального партнера. Для сравнения: французы в 1981 г. примирились с «союзом левых сил», лишь убедившись, что компартия не займет в нем господствующего места.

Германия добилась воссоединения на условиях, которые СССР мог бы сделать более жесткими, если бы сам в тот момент не оказался в столь глубоком кризисе. Сегодня у Путина больше нет такой привлекательной приманки. Взамен он соблазняет Германию перспективой глобального партнерства, в котором Германия играла бы роль лидера. Если Германия клюнет на эту удочку, то Франция, надо полагать, сделает то же самое. Для Германии это стало бы возвратом к своей давней мечте об экспансии на восток, для Франции — возвратом к традиции Делькассе (французский министр колоний и иностранных дел, один из основателей Антанты. — Пер.). Не будем развивать эти вызывающие тревогу гипотезы. Пока что Путин усаживается на все стулья, которые ему выделяют европейские органы власти. Тем не менее нет никаких определенных признаков того, что эта постепенная инфильтрация может зайти дальше известных пределов.

3. Третий вариант политики хорош тем, что соответствует реальному соотношению сил и правильно понятым интересам России и всего мира. В качестве предварительного условия России следовало бы отказаться от претензий на роль «великой державы», от неоимперских химерических планов в отношении прежних «союзных республик» и от всего сердца принять статус «средней державы». Я понимаю, что нет ничего труднее такого добровольного «обращения». Испания решилась на этот шаг лишь к концу XIX века, Франция — лишь после ухода де Голля (да и то не до конца), о Великобритании и этого не скажешь... Быть может, только Германия, раздавленная колоссальной катастрофой, покрытая позором, искреннее всех смирилась со своим новым положением — если только не предположить, что пробуждаемые Путиным иллюзии могут смутить ее душевный покой. Самое время и России, пережившей не менее глубокую катастрофу, начать свое обращение.

На что же она может в этом случае рассчитывать?

Увы, перспективы не слишком радужны. Если она согласится «играть по западным правилам», ей, конечно, будет предоставлена помощь, но эта помощь принесет свои плоды далеко не сразу. Со временем Россия оказалась бы, как в 1900 г., в положении бедной, хотя и респектабельной окраины Западной Европы. Она стала бы чем-то вроде Канады по своим просторам, но с экономикой типа южноамериканской. Зато она вернула бы себе свое место в европейской цивилизации, сохранив свой неповторимый дух и, быть может, тот блеск, которым поражала во времена «Русского балета». В российском государстве и обществе всегда были отдельные личности, призывавшие к искренней европеизации, — их усилия были бы вознаграждены. Форма ее правления могла бы приблизиться к западным нормам. Ее религиозная жизнь сумела бы в какой-то степени избавиться от подозрительности, от мании враждебного окружения, пойти на сближение с другими христианскими конфессиями.

Пора наконец ответить на вопрос Бешлера: сумеет ли Россия стать одним из полюсов в многополюсном мире? Это отнюдь не очевидно.

Запад в течение последних десяти лет бережно обходился с Россией еще и в силу уверенности, что, пережив нынешнее «смутное время», она вновь станет той величайшей державой, которой оставалась на протяжении трех столетий. Поэтому нужно было стараться не «унижать» ее, мириться с ее капризами, преуменьшать масштаб преступлений, творящихся в Чечне. Кроме того, если смотреть геополитически, то Россия вот уже четыре столетия занимает пространство, являющееся самым «сердцем Евразии». И важно, чтобы эта имеющая первостепенное значение территория контролировалась цивилизацией, все-таки более близкой Европе, чем тюрко-монгольская или китайская.

Но если посмотреть чисто по-человечески, то кажется маловероятным, чтобы Россия вновь стала величайшей державой. В период между 1763 и 1815 гг. Франция утратила этот статус и никогда впоследствии не сумела его себе вернуть. Не удалось это ни Великобритании после 1918 года, ни Германии после 1945-го... Сегодняшнее состояние России никоим образом не гарантирует, что она будет способна прочно удерживать «сердце Евразии», которое она лишь занимает, но не заполняет. Если, как я надеюсь, она сумеет установить у себя нормальный политический и экономический режим, то скорее проявит тенденцию отойти на свою исконную центральную территорию — единственную, которую она в состоянии успешно развивать и эксплуатировать.

Таким образом, как бы парадоксально это ни звучало, Россия сможет стать одним из полюсов в многополюсном мире, к которому стремится Запад, лишь при условии, что она не станет «западной», а будет по-прежнему играть роль великой державы, вымученную, бессмысленную и губительную для нее самой. Но, если и далее развивать эту мысль, мы вступим в область чистой фантазии, и на этом нам лучше остановиться.

Париж

Ко входу в Библиотеку Якова Кротова