Глава третья
Чудесная и священная королевская власть от возникновения обряда исцеления золотушных посредством возложения рук до эпохи Возрождения
Целительные обряды возникли, как мы видели, на основе древних представлений о сверхъестественной природе королей. Если бы верования эти исчезли вскоре после возникновения обрядов, то обряды, возможно, не прижились бы в обществе или, по крайней мере, не обрели бы в нем большой популярности. Верования, однако, не только не угасли, но, напротив, устояли, укрепились, а в некоторых случаях усложнились, дополнившись новыми суевериями. Для того чтобы объяснить стойкую славу, какой пользовался обряд возложения рук, или превращение старой магической процедуры с кольцами в истинно королевскую церемонию, следует прежде всего учитывать, что в течение четырех-пяти последних столетий Средневековья народы поклонялись своим государям с поистине религиозным пылом и приписывали им всевозможные чудесные свойства.
В католическом обществе право на близкий контакт со сверхъестественным закреплено за строго ограниченной группой верующих: священниками, постоянно служащими господу, или, по крайней мере, рукоположенными клириками. Неужели на фоне этих официальных посредников между этим и тем светом короли-чудотворцы, обычные миряне, не рисковали прослыть узурпаторами? Таковыми их считали, как мы уже знаем, григорианцы и их последователи; однако большинство людей того времени придерживались иной точки зрения. Все дело в том, что это большинство не считало королей обычными мирянами. Само королевское достоинство, по сред-
280//281
невековым понятиям, сообщало государям характер почти священнический.
Подчеркиваем: почти священнический. Совпадение никогда не было и не могло быть полным. Священство, в глазах католика, сообщает человеку совершенно определенные привилегии потустороннего свойства, которые проистекают исключительно из рукоположения. Ни один средневековый монарх, каким бы могущественным и надменным он ни был, никогда не считал себя способным совершить таинство евхаристии и, освятив хлеб и вино, призвать на Святые Дары Святой Дух; Григорий VII строго напоминал императорам, что, поскольку они не способны изгонять бесов, они должны ставить себя гораздо ниже причетников. Другие цивилизации – древняя Германия, Греция гомеровских времен – знали королей-жрецов в полном смысле этого слова; в средневековом христианском обществе подобные гибриды были невозможны. Это ясно поняли григорианцы. Один из самых проницательных писателей этого лагеря, таинственный автор, которого принято (поскольку место его рождения неизвестно) называть его латинским именем – Гонорий Августодунский, – обличал современных ему монархов за притязания на священство, видя в этом не только святотатство, но и смешение идей. Один и тот же человек, – говорит он по этому поводу в трактате, сочиненном вскоре после 1123 г., – может быть либо клириком, либо мирянином, либо, в крайнем случае, монахом (монахи, хотя многие из них и не были рукоположены, считались тем не менее принадлежащими к духовенству); между тем, король, поскольку он не посвящен в сан, клириком не является; «жена и меч не дают ему прослыть монахом»; следовательно, он мирянин. Рассуждение абсолютно логичное, однако чувства, как
282//283
правило, не подчиняются логике, особенно когда они носят на себе отпечаток древних верований и уходят корнями глубоко в прошлое, черпая из отмененных религий и устаревших способов мышления, которые оставили на память о себе определенные способы чувствовать. Вдобавок в то время далеко не все обладали той неумолимой ясностью ума, какой отличался Гонорий Августодунский. На практике – возьмем для примера практику юриспруденции – и даже в теории различие между духовенством и обычными подданными было в Средние века не таким резким, каким ему предстояло сделаться после Тридентского собора; возможны были «смешанные» положения. Короли прекрасно знали, что они не совсем священники; однако не считали они себя и полными мирянами; больше того, многие из их подданных разделяли их чувства.
283//284
Следует заметить, что эта старая идея, по сути своей почти языческая, царила в христианской стране издавна. Мы уже указывали, что в эпоху первых Меровингов идея эта, лишь наполовину прикрытая библейской аллегорией, присутствовала в стихах Фортуната. Мы видели также, как в каролингскую
284//285
эпоху помазание королей вдохнуло в эту идею новую жизнь и апологеты монархии, к великому неудовольствию Хинкмара Реймсского и его сторонников, почти сразу принялись толковать этот обряд, общий для королей и священников, в смысле, чрезвычайно благоприятном для королевской власти. Между тем начиная с царствования Пипина церемония коронации постоянно приобретала все больше блеска и размаха. Вслушаемся в знаменитый диалог епископа Льежского Вазона с императором Генрихом III, воспроизведенный около 1050 г. каноником Ансельмом. Вазон, не пославший в 1046 г. положенное число солдат в армию, предстал перед императорским судом; в день, когда рассматривалось его дело, он вынужден был стоять, так как никто не желал предоставить этому впавшему в немилость прелату стул; Вазон пожаловался государю: пусть при дворе не уважают его старости, но должны же здесь отнестись с почтением к священнику, помазанному миром. Император возразил: «И я, получивший право повелевать всеми людьми, я тоже был помазан елеем». На что, – продолжает свидетельствовать историк, – Вазон отвечал весьма строго, утверждая, что помазание, совершаемое над священником, стоит куда выше помазания, совершаемого над королем: «разница между ними, как между жизнью и смертью». В самом ли деле собеседники обменялись теми репликами, какие мы знаем в пересказе Ансельма? В этом можно сомневаться. Впрочем, важно другое: у нас нет оснований сомневаться в психологической достоверности этого диалога. Тогдашнему хронисту показалось, что эти реплики точно характеризуют различие позиций императора и прелата, – вот в чем заключает-
285//288
ся для нас главная ценность этого диалога. «И я тоже был помазан елеем», – именно в воспоминании об этой «печати дара Духа Святого», полученной в день коронации, монарх, пусть даже самый благочестивый, черпал убежденность в своем праве, как говорит тот же Ансельм о Генрихе III, «забрать себе, в стремлении к земному господству, всю власть над епископами».
Взгляды преданных сторонников монархии на сей счет окончательно определились около 1100 г.: григорианская реформа развела противников на совершенно противоположные позиции. Гонорий Августодунский говорит в одном из своих сочинений о «болтунах», которые, «раздуваясь от гордости, утверждают, будто оттого, что короли, по примеру священников, удостоились помазания, их уже не следует причислять к мирянам». Мы знаем, что именно говорили некоторые из этих «болтунов». Изъяснялись они с предельной ясностью. Вот, например, что писал Ги Оснабрюкский в 1084 или 1085 гг., в трактате «О споре между Гильдебрандом и императором Генрихом» (речь, разумеется, идет о Генрихе IV): «Не следует смешивать короля с толпою мирян; ибо, помазанный елеем, причастен он к священству». Немного позже то же самое пишет в Англии Йоркский Аноним: «Король, помазанник Божий, не может быть назван мирянином».
286//287
По правде говоря, большинство полемистов, которым мы обязаны столь недвусмысленными утверждениями, были подданными Империи; на родине у Йоркского анонима, судя по всему, последователей не нашлось. Дело в том, что, как мы уже отмечали, апологеты мирской власти, по крайней мере в это время, принадлежали почти все поголовно к числу сторонников императора. Во Франции и в Англии, как и в других странах, короли стремились подчинить себе церковь, они даже немало в том преуспели; однако вплоть до кризиса церкви, пришедшегося на два последних столетия Средневековья, они, как правило, воздерживались прямо утверждать квазисвященнический характер королевской власти: это длительное молчание самым непосредственным образом связано с тем молчанием, которое тогдашняя литература хранила насчет исцеления золотушных. Впрочем, молчание это было не настолько абсолютным, чтобы время от времени главенствующая мысль, не высказывавшаяся напрямую и, возможно, даже не до конца осознававшаяся, но вдохновлявшая столь многие поступки, не выражалась в текстах. Так, во Франции аббат Сугерий, почти официальный историограф, сообщает, что Людовик VI в день своей коронации «препоясался мечом церковным». Но особенно ценна для нас знаменитая преамбула к грамоте 1143 г., данной в пользу парижских епископов: «Ведо-
287//288
мо нам, что, согласно наказам Ветхого Завета и нынешнему закону церковному, над одними лишь королями и священниками совершается помазание священным миром. Подобает, следственно, чтобы те и другие, единственные из смертных, над кем миропомазание совершается, во главе народа Божьего стояли, блага мирские и духовные своим подданным доставляли, а также и друг другу». Заявление это шокирует чуть
288//289
меньше, если приводить его полностью, а не обрубать последнюю часть фразы, как это делает г-н Люшер, ибо из слов «а также друг другу» следует, насколько можно понять, что забота о благах духовных вверена священникам – которые доставляют их королям, точно так же как забота о земных благах вверена государям-мирянам. Таким образом, принцип разделения двух властей остается неизменным. Тем не менее сама по себе эта равнозначность двух помазаний – королевского и священнического – и этот, если можно так выразиться, союз между ними чрезвычайно знаменательны: по правде говоря, настолько знаменательны, что во французских документах того времени трудно найти хотя бы еще один столь же откровенный документ. Дело в том, что – историки до сих пор, кажется, не обратили на это должного внимания, – приведенный текст обязан своим появлением весьма своеобразному стечению обстоятельств. В 1143 г., после того как папа Иннокентий II дерзнул, против воли короля, поставить архиепископом Буржским Петра Шатрского, избранного канониками, между Римом и французским двором возникли серьезнейшие разногласия; папа наложил на королевство интердикт. Больше того:
289//290
мы знаем имя канцлера, который скрепил процитированную нами грамоту своей подписью и должен нести за нее ответственность; это тот самый Кадюрк, который был в Буржском архиепископстве неудачливым конкурентом папского ставленника. Этот клирик, дерзкий и умелый интриган, не имел никаких оснований щадить курию; напротив, он имел все основания провозглашать во всеуслышание преимущества помазания, которое, ставя королей почти вровень со священниками, казалось, давало им право вмешиваться в церковные выборы. Тот факт, что один-единственный раз правитель из рода Капетингов отказался от обычной сдержанности, объясняется в первую очередь надеждами и обидами разочарованного честолюбца.
Перейдем к Англии. Возможно, человек более осведомленный, чем я, сумел бы отыскать в официальных бумагах эпизод, схожий с только что изложенной историей Кадюрка, чье дурное настроение сделало столь откровенной канцелярию Людовика VII; мне это не удалось. Впрочем, как бы там ни было, очевидно одно: тот круг идей, который отразился в преамбуле 1143 г., был близок англичанам в не меньшей степени, чем их соседям; свидетельством тому – мнение ортодоксального богослова, опровергавшего эти идеи в самой середине XIII века. В уже цитировавшемся мною письме к Генриху III епископ Линкольнский Роберт Гростет, объясняя своему повелителю истинную природу помазания королей и оценивая его, впрочем, очень высоко, счел необходимым уточнить, что «помазание отнюдь не делает сан короля ни выше сана священника, ни даже равным ему и не сообщает королю прав на совершение каких-либо церковных служб». Роберт, разумеется, не стал бы специально настаивать на разграничении двух санов, если не имел оснований полагать, что привычка их смешивать – на его взгляд, столь скандальная – распространена в
290//291
окружении того, кого он желал наставить на путь истинный. Впрочем, в Англии, как и во Франции, идеи эти существовали скорее в виде тенденции, чем в форме открыто отстаиваемых тезисов.
Даже на землях Империи, после того как угасла Салическая династия, сторонники regnum (монархии) утверждали священнический характер мирских правителей уже без прежнего пыла. Вормский конкордат, уничтоживший светскую инвеституру, при которой светские государи вручали епископам кольцо и посох, но сохранивший за светскими государями право участвовать в избрании немецких прелатов, принес григорианцам удовлетворение хотя бы теоретическое; сходным образом их полемические выступления привели по крайней мере к тому, что сторонники противной точки зрения остерегались заявлять о своих взглядах во всеуслышание. Впрочем, изредка старые представления все-таки давали о себе знать. Так, – писал около 1158 г. знаменитый знаток канонического права Руфин, – чтобы оправдать присягу, приносимую епископами императору, присягу, противоречащую уставу, который запрещает клирикам ставить себя таким образом в зависимость от мирянина, – можно «либо ответить, что обычное право разрешает многие вещи, запрещаемые правом каноническим, либо сказать, что император, над коим совершено было миропомазание, не является в полном смысле мирянином». Однако разница между этим схоластическим аргументом, предложенным читателю как бы мимоходом и затерянным в огромном юридическом труде, и бурными полемиками предшествующего периода огромна. Вдобавок публицисты, состоявшие на жаловании у Гогенштауфенов, больше занимались рассуждениями об Империи, нежели доктриной королевской власти, каковая доктрина рисковала подкрепить притязания не только наследника Цезарей, но и «королей, правящих провинциями» (как называл их Фридрих Барбаросса), –
291//292
иначе говоря, королей, царствующих вне Германии. Следовало дождаться возникновения галликанства, чтобы, как мы скоро увидим, в негерманской стране прозвучали утверждения такие же резкие, какие звучали в окружении императоров Генриха IV и Генриха V. Однако историю политических идей – или чувств – следует писать, исходя отнюдь не только из сочинений теоретиков; порой факты повседневной жизни сообщают нам об образе мыслей и чувств куда больше, чем книги. Подобно тому как в течение долгого времени понятие чудотворной мощи королей, замалчиваемое литературой, вдохновляло целительные обряды, точно так же представление о священническом характере королевской власти, о котором почти ничего не говорят английские и французские авторы и от которого отказались сторонники Империи, продолжало тем не менее проявляться с большой четкостью и последовательностью в религиозных обрядах, в языке и нравах.
Начнем с коронации.
Миропомазание было процедурой королевской по преимуществу, которая была во Франции так тесно связана с самим титулом короля, что даже крупные феодалы, подчас пытавшиеся повторять некоторые элементы коронации, никогда не осмеливались притязать на само помазание: герцог Нормандский или Аквитанский могли устроить в Руане или в Лиможе религиозную церемонию, в ходе которой им вручали бы меч или кольцо, знамя или герцогскую корону, однако помазание елеем было им заказано.
292//293
Этот торжественный обряд был связан с традицией столь древней и столь почтенной, что даже самые пламенные сторонники тех идей, которые мы для краткости именуем григорианскими, не осмелились на него посягнуть. Впрочем, они изо всех сил старались воспрепятствовать любой попытке сблизить помазание, совершаемое над священниками и епископами, с помазанием на царство. Богословы и литургисты занимались этими опровержениями, не зная устали, но преуспели лишь отчасти.
В католической догматике учение о таинствах составляет позднейшую часть, сформировавшуюся окончательно лишь под влиянием схоластической философии. В течение долгого времени под словом «таинство» подразумевали, почти не проводя никаких
293//294
различий, всякий акт, переводящий человека или вещь в разряд священных. В таком случае вполне естественным было причислить к таинствам и помазание на царство; именно так мыслители того времени и поступили. Ученые богословы, такие как Ив Шартрский, сторонники церковной реформы, такие как Петр Дамиани, прелаты, пылкие защитники прерогатив духовенства, такие как Томас Бекет, не обинуясь называли помазание королей таинством. Таким образом, получалось, что это помазание и помазание, совершаемое при рукоположении над священниками, именовались в повседневной речи одинаково. Затем в течение XIII столетия церковная доктрина в этой области приняла более жесткую форму. Было признано, что таинств существует всего семь. Священство в их число вошло, помазание королей – нет, вследствие чего между церемонией, поставляющей в священники, и церемонией, поставляющей в короли, пролегла пропасть. Однако из повседневной речи привычка объединять эти две церемонии исчезла далеко не сразу. Она заметна и у Роберта Гростета, философа и богослова, писавшего между 1235 и 1253 гг., и в буллах самой папской канцелярии, датированных 1257 и 1260 гг. Естественно, дольше всего привычка эта сохранялась в
294//295
произведениях светской литературы, написанных на народном языке. В романе «Карл Лысый», сочиненном в XIV веке, говорится:
По сей причине, о коей наша речь говорится,
Господом для Франции такой закон творится,
Что никогда тот смертный королем не утвердится,
Над коим в Реймсе таинство не свершится.
Спор о словах, и только? Разумеется, нет. Как бы неопределенен ни оставался в течение долгого времени термин «таинство», с ним всегда связывалось представление о действии сверхъестественном: Блаженный Августин писал в этой связи о «видимых знаках божественного присутствия». Ни один автор, обладающий хоть какими-нибудь богословскими познаниями, не мог рассудить иначе. Применить термин «таинство» к помазанию королей означало объявить во всеуслышание, что освящение елеем производит в духовном существе королей глубочайшие изменения. Именно так люди в большинстве своем и думали. Самуил, гласит Первая Книга Царств, вылив на голову Саула сосуд с елеем, сказал ему: «ты... сделаешься иным человеком», mutaberis in virum alienum, а ведь помазание Саула предвещало помазание христианских королей; как же могли потомки не применить эти библейские слова к последствиям коронации? В XI веке немецкий священник Випон вложил их в уста архиепископа Майнцского, обращавшегося в день коронации к королю Конраду II; позже Петр из Блуа напомнил о них королю Сицилии, а папа Александр IV – королю Богемии; нет никаких сомнений, что понимали эти
295//296
слова в самом буквальном смысле. Поэтому если мы хотим знать, что обычно подразумевали под словом «таинство», когда обозначали им помазание на царство, нам достаточно вспомнить Роберта Гростета; по мнению этого прелата, весьма ортодоксального и весьма ученого, помазанный король получает «семь даров Святого Духа» – очевидная отсылка к теории и церемониальной практике таинства конфирмации. Одним словом, приняв помазание-таинство, короли, казалось, возрождались к новой мистической жизни. Такова была та глубинная концепция, которую, равно как и чисто словесное сближение помазания королей с таинством священства, более ортодоксальные богословы стремились искоренить, отказывая коронации в том значении, которое закрепил за ней обычай.
Тем не менее старая идея выжила. Особенно дерзкие формы ей суждено было принять в окружении короля Франции Карла V. Откроем «Трактат о коронации», сочиненный, как известно, для этого государя и едва ли не под его диктовку кармелитом Жаном Голеном. Автор шаг за шагом описывает церемонию, раскрывая символический смысл каждого эпизода; дело доходит до того момента, когда король расстается со своими старыми одеждами, дабы облачиться в костюм истинно королевский; вот что гласит «таинственный» комментарий к этому вполне заурядному жесту: «Когда король разоблачается, означает сие, что отрясает он предбывшее мирское свое состояние, дабы посвятили его в орден королевский, и ежели совершает он сие с надлежащим благочестием, то, убежден я, так же очищается от всех своих грехов, как тот, кто только что в лоно истинной церкви введен, о чем говорит святой Бернард в книге «De precepto et dispensacione» (О наставлениях и распоряжениях) ближе к концу: что как после крещения прощаются человеку все грехи его, так же точно и после посвящения в орден королевский».
296//297
Текст этот чрезвычайно показателен: королевский сан уподобляется «ордену», то есть состоянию монашества, а коронации приписывается та же способность возрождать и очищать, какой обладает пострижение в монахи или даже крещение: благодаря коронации король, при условии, что душа его приведена в надлежащее состояние, «очищается» от грехов. Любопытно, что эта последняя теория, которой невозможно отказать в смелости, уже была высказана задолго до Жана Голена, но вне Франции и в сочинении, которого он знать не мог. Незадолго до 1200 г. один высокий чин Восточной церкви, Феодор Вальсамон, сочинил комментарий к решениям основных соборов. По поводу двенадцатого канона Анкирского собора он рассказывает, как в 969 г. патриарх Полиевкт сначала отлучил от церкви императора Иоанна Цимисхия, восшедшего на престол ценою убийства, а затем сменил гнев на милость, и по какой же причине? Вот как объясняет это наш комментатор: «Патриарх, в согласии со Священным Синодом, следуя решению оного, кое было в ту пору обнародовано и коего текст сохранился в архивах, объявил, что, как помазание елеем при святом крещении очищает от всех прежде совершенных грехов, сколь бы велики и многочисленны они ни были, так же деяние во всех отношениях подобное, помазание на царство, очистило Цимисхия от убийства, коим запятнал он себя прежде, чем совершилось над ним помазание».
Не знаю, в самом ли деле Полиевкт и синод высказали это мнение; однако не подлежит сомнению, что Вальсамон его разделял. Таким образом, верноподданные священники, принадлежавшие как к Западной, так и к Восточной церквам, независимо друг от друга приходили к одной и той же мысли. В начале XVII века отрывок из византийского автора попался на глаза одному из сорбоннских теологов, Жану Филезаку, автору трактата, впрочем довольно путаного, «О политическом идолопоклонстве и законном поклонении государям», который был опубликован в 1615 г. Филезак, вскормленный богословием более ортодоксальным – тем, которое согласно с постановлениями Тридентского собора, – счел богословие такого рода форменным скандалом: как, восклицает он, может по-
297//298
мазание короля очистить от смертного греха, если оно не является таинством? Он бы, вероятно, сильно удивился, если бы узнал, что и в его родной Франции подобную идею отстаивал монах, писавший вдобавок по заказу одного из самых благочестивых французских королей.
Светские государи мечтали управлять церковью; они тщились сравняться с князьями церкви. Во многих деталях коронационного церемониала заметно последовательное и, судя по всему, становящееся к концу Средневековья все более и более сознательным стремление установить некий параллелизм между церемонией восшествия на престол и той, какая сопровождала рукоположение не в простые священники, но в епископы. Намерение это должно было показаться более чем опасным тем людям, которые без устали пеклись о независимости духовной власти; они употребили все свое могущество на то, чтобы не дать ему осуществиться.
При коронации помазанию подвергались разные части тела, среди прочих, согласно древнему обычаю, отразившемуся уже в первых служебниках, голова. В самом деле, разве Самуил вылил тот сосуд елея, о котором говорится в Библии, не на голову Саулу? Сходным образом происходило и посвящение в епископы, простые же священники имели право лишь на помазание рук. Настал день, когда литургисгы обнаружили, что такое положение дел рождает нестерпимое равенство между королевским и епископским достоинством; они постановили, что отныне при коронации будет совершаться только помазание рук от плеча до кисти или, в крайнем случае, также плечей и кистей. Знаменитая булла Иннокентия III, адресованная в 1204 г. болгарскому архиепископу из Тырново и включенная впоследствии в «Декреталии», содержит самое авторитетное изложение ортодоксального учения о помазании; два обряда посвящения – в епископы и в короли – разведены в ней как можно более далеко. То же самое относится и к «Книге о божественной службе» Гийома Дюрана, где сконцентри-
298//299
рована вся литургическая премудрость XIII века. Старания эти остались бесплодны. Невзирая на предписания пап и богословов, короли Франции и Англии продолжали короноваться таким же образом, как и преемники апостольские, иначе говоря, обряд коронации включал в себя помазание головы.
299//300
Епископов, в отличие от священников, помазывали не обычным елеем, так называемым елеем новообращенных, но елеем специальным, смешанным с бальзамом и называемым «миро». Королей хотели принудить к использованию при коронации обычного елея. На это были направлены усилия Иннокентия III и его преемников; об этом писал Гийом Дюран. Однако, несмотря на все это, короли Франции и Англии продолжали короноваться с помощью мира.
По правде говоря, квазисвященнический характер, который коронация сообщала королям, был настолько очевиден, что литургистам в конце концов пришлось смириться и, вместо того чтобы полностью отрицать его, попытаться его смягчить и обезопасить. В этом смысле более чем характерна история коронации императоров. Во времена расцвета Саксонской и даже Салической династии официальные тексты, устанавливавшие порядок проведения этой церемонии, недвусмысленно подчеркивали, что результатом ее становится для государя перемена состояния. Описывая, как папа вручает будущему императору стихарь, далматик, ризу, митру, чулки и сандалии – одежды почти священнические, – тексты комментируют эту процедуру простыми словами: «Здесь папа делает его клириком» (Ibique facit eum clericum). В XII веке это указание исчезает. Церемония же вручения одежд остается; она просуществует ровно столько времени, сколько времени просуществуют императоры, коронуемые папами. Однако толковать ее начинают по-другому: отныне король римлян причисляется к числу каноников святого Петра. Теперь уже не считается, что государь получает священный сан в широком смысле слова;
300//301
ему просто жалуется особое звание, которое хотя и имеет церковную природу, но жалуется явно в качестве почетного; вдобавок согласно канонической практике тогдашней эпохи на звание это имели право претендовать лица, едва достигшие нижних чинов клира: в различных кафедральных капитулах каноники зачастую не были не только священниками, но даже и церковнослужителями. Таким образом, действо, происходившее в маленькой церкви Санта-Мария-ин-Турри перед коронацией в собственном смысле слова, если и не потеряло полностью своего первоначального смысла, то утратило грозное значение, которого так опасалась папская партия.
Но и это еще не все. Поскольку в конечном счете невозможно было не признать, что, с одной стороны, император – не обычный мирянин, но, с другой стороны, не имея права на совершение мессы, он, разумеется, не может быть причислен к священникам, решено было уточнить его место в иерархии. Оrdines коронаций, начиная с XIII века, выдают явное стремление уподобить церковный статус светского главы христианского мира статусу диакона или, чаще, иподиакона: приор кардиналов-диаконов читает над ним молитву, читаемую обычно при посвящении в иподиаконы; папа христосуется с ним, «как с одним из кардиналов-диаконов»; в конце церемонии новый Цезарь прислуживает папе при мессе; он подносит ему, «как то делают иподиаконы, чашу для причащения и воду». Из всех этих обычаев некоторые ученые вывели целую
301//302
доктрину: по их мнению, император в самом деле вступал в «чин иподиаконов», а поскольку в те времена каждому мнению обязательно подыскивали опору в текстах – подвергая их большему или меньшему искажению, – ученые эти решили подкрепить свою точку зрения каноном из «Декрета» Грациана, где приведены слова Валентиниана, обращенные к святому Амвросию: «Буду я вечно, как и полагает моему чину, твоим помощником и защитником»; а ведь иподиакон как раз и был не кем иным, как «помощником» священников и епископов! Гийом Дюран, сообщающий в своей «Книге о божественной службе» эту теорию, не разделял ее; однако он охотно признает, что император при коронации в самом деле исполнял обязанности, подобающие этому «чину». Таким образом, больше уже нельзя было утверждать, как во времена Григория VII, что всякий светский государь, как бы он ни был велик, уступает простому причетнику; однако хотя император и стоял теперь выше клириков, принадлежащих к младшим священным чинам, он, по крайней мере, оказывался ниже священников, не говоря уже о епископах. Это и было самым важным. Забавно, что, как отмечает историк, примерно таким же образом обстояло дело и в Византии. Там «басилевс» выступал пря-
302//303
мым наследником старинной сакральной монархии Восточно-Римской империи, в которой даже после Константина оставались чрезвычайно сильны языческие традиции; в V веке императора все еще именовали в повседневной речи ίέρευς, то есть священником, или πρεσβυτερος, то есть епископом; напротив, в XIV и XV веках официальные авторы, стремившиеся прежде всего обосновать некоторые закрепленные за императором культовые привилегии, в частности его право причащаться в день коронации наравне с клириками, причисляли его всего-навсего к диаконам или даже к бблотато*, церковнослужителям еще более низкого разряда. Таким образом, в обеих половинах европейского мира богословы – по всей вероятности, независимо друг от друга – в сходных обстоятельствах прибегнули к одной и той же выдумке.
Впрочем, западные императоры, начиная с XIV века, стали, кажется, принимать эту удивительную выдумку вполне всерьез. Их приравняли к диаконам или иподиаконам; они пожелали по-настоящему исполнять обязанности диаконов или иподиаконов, по крайней мере, на одном из главных церковных праздников. Карл IV, с короной на голове, с мечом в руке, читал в церкви, на Рождество, седьмое песнопение заутрени, особенно уместное в императорских устах, потому что начинается оно с евангельских слов, входящих в Рождественскую мессу: «В те дни вышло от кесаря Августа повеление...» (Лук., 2, 1). 25 декабря 1414 г. Сигизмунд, сын Карла IV, выступил в той же роли перед участниками Констанцского собора. Таким образом, эти государи использовали к своей вящей славе теорию, созданную некогда в совершенно иных целях, ибо их торжественное появление во всем императорском облачении перед аналоем, в самом разгаре литургии, лучше любого другого жеста убеждало толпу в их священническом характере. Привилегия эта настолько сильно возвышала императоров в глазах подданных, что нередко вызывала неудовольствия в сосед-
303//304
них странах. Когда в 1378 г. Карл IV собрался во Францию, в гости к своему племяннику Карлу V, ему пришлось немного задержать своей отъезд, чтобы встретить Рождество на земле Империи; французское правительство известило его, что на территории французского королевства ему не будет дозволено читать заутреню; невозможно было допустить, чтобы во владениях короля Франции германский император публично совершал богослужение, какого не имел права совершать король Франции.
В самом деле, французские короли никогда не были ни диаконами, ни иподиаконами. Правда, в ordines (коронационном чине) Реймсской коронации, начиная с XIII века, имеются следующие слова по поводу платья, надеваемого королями после помазания: оно должно быть «сшито по образцу стихаря, каковой иподиаконы надевают к мессе». Однако параллелизм этот последовательно не выдерживается. В тех же самых документах верхняя одежда короля уподобляется ризе священни-
304//305
ка. А обрядник Карла V вводит в королевский наряд новый элемент, подсказывающий иные аналогии: король, говорится в этом обряднике, может, если хочет, надеть после помазания мягкие перчатки, как делают епископы после посвящения в сан. Итак, хотя полного уподобления королевского сана священническому и не происходило, все чаще и чаще облачение короля в тот день, когда совершались его помазание и венчание короной, уподоблялось облачению священников или епископов. Не поэтому ли в день коронации по-прежнему читали старые молитвы, в каждой строке которых сквозило желание установить своего рода подобие между двумя помазаниями: тем, что совершается над королем, и тем, что совершается над священником?
В Англии обряд коронации как в том, что касается королевских одежд, так и в том, что касается литургических текстов,
305//306
не напоминал так четко, как во Франции, возведение в ту или иную степень духовного служения. Если, однако, мы хотим узнать, какое впечатление производило на публику роскошное великолепие этой монархической церемонии, нам довольно будет прочесть отчет о коронации Генриха VI, автор которого – современник этого события – не моргнув глазом, говорит о «епископском одеянии», в которое облачается король.
Коронация была не единственной церемонией, обнажавшей квазисвященнический характер королевской власти. Когда в конце XIII века твердо установился обычай причащать под обоими видами только священников, явственно подчеркивая тем самым отличие клириков от мирян, новое правило не распространилось на всех государей. Император при коронации по-прежнему причащался и хлебом, и вином. Во Франции Филипп де Валуа в 1344 г. добился от папы Климента VI сходной прерогативы, причем, в отличие от императора, дозволение распространялось не только на день коронации, но и на любой день года; в то же самое время и на тех же самых условиях эта же привилегия была дарована королеве, наследному принцу герцогу Нормандскому – будущему Иоанну II – и герцогине, его жене. Привилегии были даны только этим особам, однако, то ли оттого, что затем их возобновили, то ли оттого, что, по некоему негласному уговору, обычай приобрел силу закона, французские короли с тех пор в течение нескольких столетий продолжали пользоваться этим почетным правом. Лишь религиозные смуты, которые начали потрясать христианский мир в конце XV столетия, а также разгоревшиеся тогда же споры о евхаристии привели к тому, что французским государям пришлось – по крайней мере, частично или на время, – отказаться от причащения под обоими видами. Фридрих III, коронованный императором 19 марта 1452 г., причащался только под видом хлеба. Следуя древнему обычаю, коронованные особы рисковали прослыть сторонниками гуситов. Впрочем, традиция прервалась не навсегда; она возобновилась самое позднее в XVII веке, причем к этому времени привилегия уже не ограничивалась коронацией и распространилась на другие торжества; даже в наши дни австрий-
306//307
ский император, наследник давнишних священных монархий, ежегодно причащался под обоими видами в Великий Четверг. Во Франции, со времен Генриха IV, короли получали доступ к чаше для причащения лишь в день коронации. Не подобало, чтобы наваррец, сделавшись католиком, продолжал причащаться так же, как и в бытность свою еретиком; это могло дать его несведущим подданным повод усомниться в искренности его обращения. Как бы там ни было, до конца Старого порядка церемония коронации в этом отношении оставалась неизменной.
307//308
Разумеется, не следует забывать, что обычай причащать под обоими видами только священников был всего лишь дисциплинарным правилом, которое могло нарушаться и порой действительно нарушалось; папы, говорят, даже в наши дни даруют порою право причащаться под обоими видами некоторым прославленным мирянам, за которыми при этом, разумеется, нимало не признают священнического характера. Все так. Однако, если вернуться к евхаристической привилегии королей, можно ли сомневаться, что ее источником были представления о сакральном и, если можно так выразиться, сверхмирском характере монархии, – представления, проявлявшиеся со всей их мощью и во многих других случаях? Момент возникновения этой привилегии можно определить довольно точно: она возникла тогда, когда основная масса верующих навсегда утратила право причащаться вином; кажется, будто светские правители или, по крайней мере, некоторые из них – ибо английские короли не получили, а может быть, ни-
310//311
когда и не добивались той же привилегии, что и их французские соседи, – отказались смешиваться с толпой своих подданных. В буллах Климента VI привилегия сопровождается разрешением – весьма характерным – прикасаться к сакральным предметам, за исключением, впрочем, Тела Христова, дотрагиваться до которого дозволяется одним лишь священникам; оговорка вполне естественная: понятно, что уподобление королей священникам никогда не было и не могло быть абсолютным, что, однако, никак не отменяет самого факта их сближения.
Сходным образом в Византии, где обряд причащения, хотя и проходил иначе, чем у католиков, также подразумевал разграничение мирян и клириков (лишь эти последние имели право вкушать хлеб и вино по отдельности), басилевс в день коронации причащался так же, как и священники, «оспер каи о иереис»; он также не был «чистым мирянином». Впрочем, если даже первопричина возникновения удивительной почести, дарованной западным королям, была не такой, как я предполагаю, общественное мнение очень скоро истолковало ее именно таким образом. Жан Голен в своем трактате о коронации, сообщив, что король и королева принимают из рук архиепископа вино вместе с облаткой, отмечает, что таким образом причащаются носители двух «достоинств»: королевского и священнического; формулировка весьма осторожная; однако можно ли поверить, будто толпа не делала из этого вывод, что носители первого из этих «достоинств» не чужды и второго? Позже, в XVII веке, именно так рассуждали, высказываясь совершенно откровенно, весьма почтенные авторы; в эпохи гораздо более ранние такого мнения несомненно придерживался весь народ.
Великий поэт, автор «Песни о Роланде», изобразил в своей поэме под славным именем Карла Великого тот идеал христианского короля, какой сложился в умах людей той эпохи. При-
309//310
смотримся же к поведению великого Императора в поэме: это поведение короля-священника. Когда Ганелон, движимый ненавистью к Роланду, отправляется в опасное посольство, Карл осеняет его крестом, отпуская ему грехи. Позже, когда франки собираются на битву с эмиром Балиганом и шестой полк, в состав которого входят бароны из Пуату и Оверни, предстает перед верховным главнокомандующим, тот благословляет их своей правой рукой: «Sis benei'st Caries de sa main destre».
Старая поэма, которую, из несогласия с теориями, ныне окончательно отвергнутыми, некоторые исследователи, пожалуй, чересчур омолаживают, несет на себе в том, что касается церковных воззрений ее автора, печать умонастроения весьма архаического. Не один священник, исповедовавший более ортодоксальные взгляды на разделение профанного и сакрального, наверняка находил некогда в этой поэме немало поводов для возмущения. Архиепископ Турпин, который не только храбро сражается наравне с мирянами, но и возводит свое поведение в правило и дерзко признается, что воинов он почитает, а монахов презирает, вполне мог бы быть низложен легатами великих пап-реформаторов, как это произошло с его преемником Манассе Реймсским. Чувству-
310//311
ется, что все это написано до того, как вступила в действие григорианская реформа, влияние которой сказалось, напротив, позже на одном из тех, кто переделывал поэму. Стихотворец, который вознамерился в начале XIII века превратить старый вариант, написанный ассонансированными стихами, в рифмованный, счел необходимым осовременить и религиозное содержание поэмы. Он исключил из текста эпизод, где Карл Великий дает отпущение грехов Ганелону. Осталось только благословение войска. Оно вполне отвечало тогдашним нравам. Примерно в то же самое время реальный государь из плоти и крови, точно так же как и легендарный император, перед схваткой простер руку над солдатами в знак своего покровительства: перед началом сражения при Бувине Филипп-Август, по свидетельству его капеллана Гийома Бретонского, находившегося в тот день рядом с королем, благословил своих рыцарей. Филиппу, конечно, доводилось
311//312
слышать «Песнь о Роланде»; вдобавок в его окружении традиции каролингского времени были в большом почете; клирики короля сравнивали его с Карлом Великим; они даже – не знаю, с помощью каких генеалогических уловок, – пришли к выводу, что Филипп-Август является потомком Карла Великого. Возможно, на поле битвы, в которой ему предстояло сыграть решающую роль, король вспомнил о жесте, приписанном жонглерами его так называемому предку, и сознательно его повторил. В таком повторении не было бы ничего удивительного. Средневековые эпопеи исполняли в ту эпоху, куда более «литературную», чем принято считать, роль Плутарха, – источника, откуда деятельные мужи черпали прекрасные образцы для подражания. Эпопеи эти, в частности, немало способствовали поддержанию и укреплению в людских умах определенного идеала государства и королевской власти. Однако, было оно внушено поэтическим образцом или нет, в этом благословении воинов безусловно красноречивейшим образом выражалась вера в то, что королевская рука исполнена сакральной, почти священнической силы. Следует ли напоминать, что в Англии словом «благословлять» обозначали в повседневной речи жест короля, возлагающего руку на больных, дабы изгнать болезнь?
Ясно, что короли в Средние века никогда не переставали казаться своим подданным более или менее причастными к славе священства. По сути дела, то была истина, признанная практически всем светом, но ее не было принято высказывать во всеуслышание. Вспомним, с какой робостью живший в царствование Филиппа Красивого кардинал Жан Лемуан, которого уж никак невозможно заподозрить в сочувствии теократическим идеям, указывает, рассуждая о праве духовной регалии, принадлежащем королям Франции и Англии, на то, что «короли, помазанные на царство, суть, вероятно, не чистые
312//313
миряне, но, напротив, нечто большее». Однако к середине XIV века говорить на эту тему начали более свободно. В Англии Уиклиф в одном из своих ранних произведений, трактате «Королевская служба», написанном в 1379 г., очень четко разделяя две власти, мирскую и духовную, называет тем не менее королевскую власть церковным установлением, ordo in ecclesia. Во Франции люди из окружения Карла V старательно собирают все обряды и предания, подчеркивающие сакральный характер королевской власти. Жан Голен, точно передавая, по всей видимости, мысль своего повелителя, хочет сохранить верность ортодоксальной точке зрения; он открыто предупреждает, что помазание не превращает короля ни в священника, ни тем более в святого, «творить умеющего чудеса»; однако он не отрицает, что это «королевское» помазание стоит весьма близко к помазанию «священническому»; он не боится вести речь о «королевском ордене».
Затем началась Великая Схизма, а вместе с нею – продолжительная смута не только в жизни церкви, но и в религиозной жизни в целом (конечно, кризис религиозной жизни объяснялся многими причинами, но Схизма занимала среди них не последнее место). Тут языки у всех развязались окончательно. В Англии знаток канонического права Линдвуд в своем «Письме к провинциалу», сочиненном в 1430 г., приводит распространенное мнение – которого сам, впрочем, не разделяет, – согласно которому «помазанный король – особа не вполне светская, но смешанная». А прославленный шампанский гуманист Никола де Кламанж обратил именно к английскому
313//314
государю Генриху V слова, в которых старые, почти доисторические представления о короле-священнике выступают явственно и неприкрыто, без той двусмысленности, какой отличались рассуждения теоретиков, поминаемых Линдвудом, о некоем «смешанном» состоянии: «Господу было угодно, чтобы королевская власть была властью священнической, ибо королей, помазанных святым миром, по обряду христианской религии, должно, как и священников, почитать за святых».
По правде говоря, хотя Никола де Кламанж обращался к английскому королю, рассуждал он как французский клирик; в словах его слышны отзвуки идей, распространенных во французских кругах. В самом деле, во Франции в эту пору подобные концепции имели широчайшее распространение и выражались совершенно открыто. Потребны примеры? Их более чем достаточно. В 1380 г. Парламент рассматривает тяжбу епископа Аррасского Пьера Мазюйе с его митрополитом, архиепископом Реймсским, и капитулом этого города; дело серьезное: только что назначенный епископ отказался принести обычную присягу своему архиепископу и вручить ему в дар епископскую мантию, как то предписывала – если верить тому, что утверждали в Реймсе, – многовековая традиция. Итак, дело напрямую связано с вопросами церковной дисциплины, поэтому архиепископ желает рассматривать его в своем собственном суде и отказывается признавать, что эта, сугубо духовная, сфера принадлежит юрисдикции Парламента; епископ, напротив, просит суд, представляющий короля, принять дело к рассмотрению; вот один из его аргументов: «Король, повелитель наш, принадлежит к сфере не только мирской, но и к божественной, ибо он inunctus (помазан) и раздает бенефиции по праву регалии». Следует особо отметить конец фразы. Право королей распоряжаться церковными бенефициями в отсутствие епископов, подчиняющихся регалии, фигурирует в сочинениях рассматриваемого периода то как доказательство, то как логическое следствие священнического характера, при-
314//315
писываемого королевской власти. Мы уже упоминали о той защитительной речи 1493 г., в которой, коснувшись между прочим права регалии, некий адвокат, считая необходимым показать, что король – «не простой мирянин», сослался даже на способность королей творить чудеса. Добавим, что двумя десятилетиями раньше, в 1477 г., мэтр Фрамберж, выступая в Парламенте по сходному делу, построил большую часть своей речи на теме сакральности королевской власти; правда, он не ссылался на чудесные исцеления, но зато широко использовал легенды о небесном происхождении помазания, которые мы подробно рассмотрим позднее; концовка же речи, фраза, ее венчающая, звучит следующим образом: «как и было сказано, король не вполне мирянин». Оставим теперь судебную тему. Жан Жувенель дез Урсен, епископ в Бове, затем в Лане, а затем архиепископ Реймсский, был при Карле VII и Людовике XI одним из величайших представителей французского духовенства; в его речах и мемуарах постоянно повторяется одна и та же идея: король «не простой мирянин»; благодаря коронованию он становится «особой церковной», «церковным прела-
315//316
том», – так сказал однажды Жан Жувенель своему «верховному сеньору» Карлу VII. Быть может, кто-нибудь возразит, что сутяги, не брезгующие никакими аргументами в пользу своего дела, и церковный политик, заинтересованный в ограничении папского влияния, – не слишком надежные свидетели, и их речи не дают исчерпывающего представления о том, каковы были в ту пору религиозные взгляды у общества в целом? В таком случае выслушаем мнение величайшего из богословов, какими гордится французский католицизм, одного из прославленнейших христианских мистиков, Жана Жерсона; в день Богоявления 1390 г. он проповедует в присутствии Карла VI и принцев; что может быть более красноречивым, чем слова, которые он обращает к юному государю: «Король христианнейший, король чудом освященный, король духовный и священнический...»?
Некоторые из только что приведенных текстов широко известны. В частности, слова Жана Жувенеля дез Урсена цитировались всеми историками, стремившимися подчеркнуть сакральный характер французской монархии. Однако не все эти историки, пожалуй, обращали должное внимание на время, когда процитированные слова были сказаны. Отыскать нечто подобное в текстах, созданных двумя веками раньше, было бы крайне затруднительно; даже полемисты, состоявшие на службе у Филиппа Красивого, вели разговор в совсем ином тоне. В XIV – XV веках, после долгих лет молчания, французские клирики принялись отважно восхвалять священническую королевскую власть, вторя сторонникам Империи времен григори-
316//317
анской реформы; в чем тут было дело – в простом совпадении? – или в том, что Никола де Кламанж читал забытые памфлеты авторов вроде Ги Оснабрюкского или Йоркского Анонима? – а быть может, просто в том, что одна и та же идея, продолжавшая исподволь передаваться из поколения в поколение вместе с массой обрядов и обычаев, не могла забыться и была готова вновь прозвучать во весь голос, лишь только этого потребуют обстоятельства? В чем же заключались эти обстоятельства, способствовавшие в конце концов ее пробуждению? Я их уже называл: кризис церкви, а главное, папской власти, побудил умы, даже самые ортодоксальные и благочестивые, возвратиться к понятиям, давно осужденным. Разве не видим мы, как в ту же самую эпоху эта перемена отношения к королевской власти весьма красноречиво проявляется во Франции и как старинное злоупотребление, которое прежде предусмотрительно оставляли на заднем плане, превращается в открыто восхваляемую привилегию? Несмотря на реформу XI и XII веков, короли по-прежнему сохраняли за собою некоторые церковные должности, унаследованные от самых далеких предков, живших порою даже до основания династии: они, например, стояли во главе аббатств Сен-Мартен в Type или Сент-Эньян в Орлеане, однако если после мнимой победы реформаторов они остерегались хвастать подобными нарушениями самых основ монастырского устава, то теперь они вновь начали гордиться таким положением дел и видеть в нем одно из доказательств церковного характера своей власти, а следовательно, своего права в большей или меньшей степени подчинять себе духовенство своих стран.
Всякий, кто в эти смутные времена отстаивает главенство пап, видит в королях исключительно мирян; напротив, всякий, кто требует, чтобы церковью правили прежде всего соборы, а разные страны получили своего рода церковную автоно-
317//318
мию, склоняется к большему или меньшему сближению королевского достоинства со священническим. Если Линдвуд отказывается признавать за королями «двойственный» – иначе говоря, наполовину священнический – характер, то поступает он так потому, что он опасается ослабить каким-либо образом папское могущество. За пределами Франции и Англии теория, отвергнутая Линдвудом, наталкивается на резкое неприятие итальянского юриста Никколо Тедески по прозвищу Палермец; этот богослов, один из самых крупных знатоков канонического права в XV веке, считал королей «чистыми мирянами», которые «через коронование и помазание никакого церковного чина не получают»; мало кто удивится, если мы добавим, что – по крайней мере, в то время, когда он сочинял только что процитированное толкование, – Палермец принадлежал к числу решительных противников главенства соборов. По правде говоря, этот вопрос может служить своего
318//319
рода пробным камнем, позволяющим определить, к какой из двух противоборствующих католических партий принадлежит тот или иной тогдашний мыслитель.
Мы добрались до той эпохи, когда во Франции по-настоящему рождается то движение, которое называют галликанским: движение бесконечно разнообразное, как по источникам, среди которых благороднейшие порывы к искоренению серьезных злоупотреблений внутри церкви были теснейшим образом переплетены с самыми приземленными финансовыми интересами, так и по самой своей природе; в самом деле, галликанство предстает то как стремление к независимости – по крайней мере относительной, – французской церкви, то как попытка подчинить эту церковь королевской власти, освободившейся наконец от всех препятствий, которые чинило ей папство: двусмысленный дуализм, который часто удивляет, а иногда и шокирует нынешних авторов; быть может, он показался бы им менее удивительным, если бы они вспомнили, что среди идей и чувств, которые в ту эпоху возникли впервые или вновь всплыли на поверхность сознания, немалое место занимала старая концепция священнической королевской власти, без труда примирявшая между собою те принципы, которые сегодня кажутся столь противоположными друг другу?