Оп.: Бонхеффер Д., Сопротивление и покорность: Перевод с немецкого. – М.: Издательская группа «Прогресс», 1994 – 344 с. В одной из заметок, посвященной теме «европейского нигилизма», Фридрих Ницше предрек гибель христианства от его морали: «Эта мораль обращается против христианского Бога (чувство правдивости, высоко развитое христианством, начинает испытывать отвращение к фальши и изолганности всех христианских толкований мира и истории» 1. Прав ли Ницше? Николай Бердяев, христианский апологет и одновременно страстный борец за интеллектуальную честность в религиозной философии, с горечью цитировал Константина Леонтьева: христианин может быть святым, но не может быть честным. Дитрих Бонхёффер — один из наиболее известных теологов XX в., человек необычайного личного мужества, активный антифашист, казненный в немецком концлагере за несколько недель до капитуляции Германии,— не только принял допущение Ницше, но, повинуясь интеллектуальной честности, пошел значительно дальше в своих вопрошаниях и выводах: «Меня постоянно волнует вопрос о том, чем является для нас сегодня христианство и кем Христос? Давно миновало время, когда людям все можно было рассказать словами (будь то теологические рассуждения или благочестивые речи); прошло также время интереса к внутреннему миру человека и совести, а значит, и к религии вообще. Мы приближаемся к абсолютно безрелигиозному периоду: люди просто уже не могут оставаться религиозными. Даже те, кто честно называют себя «религиозными», на деле вовсе не таковы: видимо, под «религиозностью» они понимают нечто иное. Наши общие христианские возвещение и теология, насчитывающие 1900 лет, опираются на «априорную религиозность» людей. «Христианство» всегда было одной из форм (быть может, истинной формой) «религии». Если же в один прекрасный день окажется, что этой «априорности» вообще не существует, что это была временная, исторически обусловленная форма самовыражения человека, если люди и в самом деле станут радикально безрелигиозными — а я думаю, что в большей или меньшей степени это уже произошло (по какой, например, причине эта война, в отличие от всех предшествующих, не вызывает «религиозной» реакции?),—то что же все это будет значить для «христианства»? У всего нашего теперешнего «христианства» будет выбита почва из-под ног, и нам останется довольствоваться в «религии» лишь несколькими «последними рыцарями» да еще кучкой интеллектуально нечестных людей. Неужели они и есть немногие «избранные»? Должны ли мы со всем пылом, раздражением или возмущением обрушиться именно на эту сомнительную группу людей, пытаясь сбыть им наш залежалый товар? Неужели мы набросимся на нескольких несчастных в минуту их слабости, чтобы, так сказать, «религиозно» изнасиловать их? Если же мы не хотим этого, если нам в конце концов даже западную форму христианства приходится рассматривать лишь как предварительную стадию полной безрелигиозности, что же за ситуация складывается тогда для нас, для Церкви? Как может Христос стать Господом и для нерелигиозных людей? Существуют ли безрелигиозные христиане? Если религия представляет собой лишь внешнюю оболочку христианства (да и эта оболочка в разные времена выглядела совершенно по-разному), что же это такое— безрелигиозное христианство2?» Существенно: все эти бескомпромиссные вопросы, как и следующие за ними тезисы Бонхёффера о безрелигиозном христианстве в совершеннолетнем мире, не нуждающемся более ни в «гипотезе Бога», ни в его опеке, наконец, неиссякаемая оптимистическая вера в здоровье и разум человека — все это вовсе не досужие фантазии прикованного к письменному столу прекраснодушного прожектера, не гностические игры для посвященных, не апологетические сети и не любовь к эпатирующим парадоксам. Приведенные выше слова писались в фашистской Германии 1944 г., перед лицом смерти, в тюрьме, под вой сирен и грохот непрекращающихся бомбежек. Писались с ответственностью, в твердой и трезвой решимости продумать все до конца. Писались человеком, прочно стоящим на земле, знающим и любящим жизнь столь же глубоко, сколь и литературу, поэзию, музыку, Библию, науку. Что же давало Бонхёфферу силы исповедовать христианство и наряду с занятиями теологией и пасторскими заботами верить в будущее взрослого свободного от религии человека? В эпоху апокалиптического саморазрушения всех основ культуры, этики, гуманистических ценностей, межличностных связей, наконец, самой человечности человека — на что он опирался, чем руководствовался, когда говорил, что нельзя «охаивать» человека за его мирскую сущность, что нужно отказаться от всех «поповских уловок» и не усматривать предтеч Бога в психотерапевтах или философах-экзистенциалистах (ибо Иисус призывал не к культивированию болезней, а к здоровью, не к новой религии, а к новой жизни), что совершеннолетний мир безбожнее несовершеннолетнего и именно потому ближе к Богу? Споры вокруг этих и подобных вопросов не утихают по сей день. Одни ищут ответы в биографии Бонхёффера, другие — в его учении, третьи— в общей проблематике «секуляризма», переформулированной протестантской мыслью в начале XX в. Однако ни у кого не вызывают сомнений оригинальность и философская значимость идей Бонхёффера. Его имя стоит в одном ряду с именами Карла Барта, Пауля Тиллиха, Рудольфа Бультманна — мыслителей, в значительной мере определивших своими идеями фундаментальные переориентации сознания внутри западноевропейской культуры нашего столетия. Дитрих Бонхёффер родился 4 февраля 1906 г. в Бреслау (ныне Вроцлав). Он был шестым из восьми детей в семье Карла Бонхёффера, известного врача-невропатолога. После окончания гимназии Дитрих сам выбирает жизненный путь—это теология, которую он изучает сначала в Тюбингене и Риме, а после 1924 г. в Берлинском университете, где занимается под руководством всемирно знаменитых Адольфа фон Гарнака, Рейнгольда Зееберга и Карла Холля. В 21 год он защищает диплом, посвященный философскому и догматическому исследованию фундаментальных категорий церковной социологии (Sanctorum Communio, Berlin, 1930), а спустя два года—докторскую диссертацию «Акт и бытие. Трансцендентальная философия и онтология в систематической теологии» (Akt und Sein, Berlin, 1931). После нескольких лет работы за границей (Барселона, Нью-Йорк, Лондон) Бонхёффер, в ноябре 1932 г. ставший пастором, преподает систематическую теологию в Берлинском университете, деятельно участвует в экуменическом движении, печатает множество статей, пишет книги. В 30-х гг. одно за другим появились его исследования: «Творение и грехопадение» (Schopfung und Fall. Eine theologische Auslegung von Genesis 1-3. Munchen, 1934), «Следование за Христом» (Nachfolge. Munchen, 1934), «Жизнь сообща» (Gemeinsames Leben. Munchen, 1939), «Библейская книга молитв» (Das Gebetbuch der Bibel. Salzuflen, 1940). После прихода Гитлера к власти Бонхёффер сразу же начинает активную борьбу с национал социализмом и поддерживаемым нацистами церковно-политическим движением «Немецких христиан», которое после победы на июльских церковных выборах 1933 г. провозгласило себя «Евангелической церковью германской нации», призванной явить миру «германского Христа деиудаизированной церкви». Бонхёффер выступает с решительными протестами как против псевдохристианской нордической мифологии, так и против «арийского параграфа» в расовом законодательстве «коричневого» Генерального синода. Эти протесты стали частью программ Чрезвычайного союза пасторов — начального этапа евангелического движения сопротивления. После синода в Бармене (31 мая 1934 г.) это движение, утвердившее себя как «правомочную Германскую евангелическую церковь», получило имя «Исповедующая церковь». Из года в год Бонхёффер неутомимо поддерживал дух членов «Исповедующей церкви»; пренебрегая неудобствами и опасностью, он выступает с докладами, проповедями, руководит семинарами проповедников, рассылает многочисленные письма и заметки, в которых проясняет и формулирует сущность происходящего в Германии. В 1936 г. нацистские власти лишают его права на преподавание в университете, а затем и вовсе увольняют. И в 30-х гг. и в начале 40-х Бонхёффер не раз выезжал за границы Германии, однако упорно не соглашался эмигрировать. Он выбрал движение политического сопротивления на родине. 5 апреля 1943 г. Дитрих Бонхёффер был арестован по подозрению в участии в заговоре против Гитлера. В заключении под следствием Бонхёффер пробыл два года. Незадолго до окончания войны, 9 апреля 1945 г., он был повешен в концлагере Флоссенбюрг. После войны стараниями друзей Дитриха Бонхёффера, и прежде всего пастора Эберхарда Бетге, были собраны, прокомментированы и изданы не только книги Бонхёффера (в том числе его объемистая, написанная незадолго до ареста «Этика»), но также его статьи, отдельные исследования, лекции, доклады, проповеди, письма, стихи, биографические материалы. В 1958—1974 гг. вышло шести томное собрание сочинений Бонхёффера; десятками переизданий печатаются отдельные книги и брошюры; "почти все они переведены не только на европейские языки, но и на японский, китайский, корейский и арабский; библиография трудов о Бонхёффере занимает десятки страниц. Одной из самых известных книг Дитриха Бонхёффера стал сборник «Сопротивление и покорность» (первое издание: Munchen, 1951), составленный Э. Бетге. Книга включает материал последних двух с лишним лет жизни Бонхёффера. Она открывается заметкой «Спустя десять лет», написанной на рубеже 1942—1943 гг., и продолжена письмами из заключения. Заметка «Спустя десять лет» была задумана как рождественский подарок ближайшим друзьям. «Уже тогда слышались предостережения, исходившие главным образом от Ханса фон Донаньи, что Главное имперское ведомство безопасности настаивает на аресте Бонхёффера и собирает материал для обвинения,—комментирует Бетге.— Это сочинение, спрятанное между черепицей и стропилами, пережило обыски и бомбежки; оно свидетельствует о духе, которым руководствовались тогда эти люди в своих делах, а позже и в своих страданиях»3. Безусловно, эта заметка Бонхёффера будет интересна сегодня многим, в том числе и читателям, далеким от религиозно-философской проблематики. Ведь речь идет об изменениях сознания, о сдвигах духовных ценностей, о переиначивании смысла межличностных отношений в условиях тоталитаризма. Все эти перемены проанализированы Бонхеффером с беспощадной точностью, самообладанием и духовной проницательностью. Достойный урок всем нам! Его размышления о глупости, продолжающие христианско-гуманистическую традицию Эразма Роттердамского, несомненно, остаются актуальными и для нас, стремящихся осознать подлинную глубину той антропологической катастрофы, что произошла в нашей стране более семидесяти лет назад. Письма из заключения распадаются на две части. Первая—подборка писем начального периода из военного отделения тюрьмы Берлин-Тегель, где Бонхёффер провел первые полтора года неволи: с 5 апреля 1943 по 8 октября 1944 г. Это прежде всего письма к родителям, с которыми ему удалось связаться после мучений первых дней тюрьмы. Цензура и следователь читали эти письма, что было известно Бонхёфферу и, несомненно, отразилось на их содержании. Спустя полгода у Бонхёффера появились надежные люди среди охранников и санитаров, и он смог наладить обширную переписку, в том числе и со своим другом, участником семинара проповедников в Финкенвальде, будущим издателем книги «Сопротивление и покорность» Эберхардом Бетге. Разумеется, сообщения о лицах, которым угрожала опасность, сведения о сопротивлении либо о ходе расследования были исключены. Обмен письмами продолжался до тех пор, пока 1 сентября 1944 г. (после того как было совершено покушение на Гитлера и в руки гестапо попали документы, дневники, материалы о деятелях сопротивления, группировавшихся вокруг Канариса, Остера, Ханса фон Донаньи и др.) гестапо не перевело Бонхёффера в тюрьму на Принц-Дльбрехтштрассе, где он содержался в условиях строжайшего режима. «К сожалению,— признается Бетге,— во время этих событий и при аресте издателя (октябрь 1944 г.) письма, написанное в последние месяцы пребывания в Тегельской тюрьме, были из предосторожности уничтожены, остальные сохранялись в надежном месте»4. В письмах, которые Бонхёффер посылал на волю, не только отчеты о здоровье, самочувствии, полученных письмах или прочитанных книгах; в них также фрагменты его сочинений, молитвы, стихотворения, отдельные мысли. События личной жизни сплетаются в них с событиями мировой катастрофы, крушение надежд на успех заговора— с решимостью выстоять до конца... В тюрьме на Принц-Альбрехтштрассе возможности переписки оказались ограниченными: Бонхёфферу то разрешали, то запрещали передавать весточки о себе или просьбы о самом необходимом. В феврале 1945 г. семье Дитриха стало известно, что в этой тюрьме его уже нет. Гестапо отказалось сообщить, куда его перевели. Только летом 1945 г., много дней спустя после гибели Бонхёффера, его родные и друзья узнали маршрут его голгофского пути: Бухенвальд—Шенберг —Флоссенбюрг. Книга «Сопротивление и покорность» привлекает к себе читателей нашего времени не только как свидетельство человеческого мужества, высоты духа, чуткого сердца и последовательной, бескомпромиссной, непереиначенной ответственности. Одной из самых острых, дразняще-провокационных, парадоксальных тем этой книги является уже упомянутая нами тема так называемой безрелигиозной интерпретации христианства. После выхода нашумевшей книги англиканского епископа Джона А. Т. Робинсона «Честен перед Богом» (Honest to God. London, 1963), в которой провозглашение «кризиса доверия» по отношению к традиционной теологии было подкреплено многочисленными ссылками на тюремные письма Бонхёффера, «Сопротивление и покорность» становится чем-то вроде протоевангелия модной в 60-х гг. «теологии смерти Бога». Впрочем, возвещение «смерти Бога» было скорее радикальным лозунгом, нежели теологией. Молодые американские богословы, такие как Габриель Ваханян, Томас Дж. Дж. Альтицер, Уильям Гамильтон, Поль Ван Бюрен или Доротея Зёлле из Германии, пытались осмыслить и перетолковать опыт секуляризации, исходя из кризиса модернистского сознания, не анализируя, однако, ни характера, ни содержания идеологии, ни структуры миропонимания модернизма. Их теология была знамением перемен, знаком кризисного момента в смене культурных парадигм в сторону постмодернизма. Эти одиночки сформулировали наиболее крайние тенденции общего движения, направленного против господствовавшего в послевоенной философии и теологии Запада экзистенциалистски окрашенного антропологизма с его предельным субъективизмом и приватизацией христианской веры. Отсюда поиск опоры то в социологии (Ваханян), то в социальной психологии (Гамильтон), то в Витгенштейне и «лингвистической философии» (Ван Бюрен), то в культурологии (Альтицер), то в Гегеле и марксизме (Зёлле). Промежуточный характер «теологии смерти Бога», конечно же, не исчерпал всего запаса творческих идей и философских интуиции Бонхёффера. Именно поэтому и остается открытым вопрос о месте Бонхёффера в горизонте современной мысли: является ли его призыв к «безрелигиозной интерпретации христианства» предвосхищением конца эпохи модернизма или началом какой-то новой эпохи? Разумеется, мысли Бонхёффера о совершеннолетии мира, не нуждающемся ни в Боге как в «аварийном выходе», ни в религии, о полноте смысла по ту сторону жизни имеют свои предпосылки и свою логику. Одни из этих предпосылок, в частности диалектика западноевропейского Просвещения, хорошо известны, другие, обусловленные религиозно-философским истолкованием проблемы секуляризации, нуждаются в специальном прояснении. В предельно краткой, схематичной форме, к которой обязывает предисловие, собственно религиозно-философские предпосылки тезисов Бонхёффера могут быть сведены к двум основным пунктам. Первый — преемственная связь основных его идей с «диалектической теологией»; второй—теология антинацистского сопротивления, логику которого Бонхёффер продумал до конца. Бонхёффер учился в гимназии, когда в начале 20-х гг. появились манифесты молодых немецких теологов — Карла Барта, Рудольфа Бультманна, Фридриха Гогартена, Эмиля Брукнера, Эдуарда Турнейзена, сгруппировавшихся вокруг журнала «Между временами» (основан в 1922 г.). Первоначально новое теологическое движение, возвещавшее необходимость возвращения к первоосновам Реформации, называло себя «теологией кризиса», «теологией парадокса», «теологией слова Бога» и только позже — «диалектической теологией». Несомненно, первые именования яснее выражали суть новой позиции: речь шла об осознании глубины кризиса, к которому в период Первой мировой войны пришло европейское религиозное и философское сознание, руководствовавшееся идеями идеализма, либерализма, нравственного, научного и социального прогресса. Новое поколение поставило под сомнение идеалы и ценности своих вчерашних учителей — А. Ричля, А. Гарнака, Э. Трёльча — классиков теологии либерального протестантизма. Были решительно отвергнуты всевозможные попытки редуцировать христианскую весть к морали, культу или идеям социальной справедливости, выделить в христианстве некую «сущность», приспособленную к потребностям современной цивилизации. Подлинными учителями были провозглашены апостол Павел и Лютер, Кьеркегор и Достоевский, методом мышления—парадокс, исходной позицией—осознание непреодолимого разумом разрыва между Богом и человеком, святыней и грехом, словом Бога и словом человека. Библейская диалектика (или, как позже стали ее называть, экзистенциальная диалектика) отчаяния и надежды, проклятия и милости, неверия и спасения заступила место рационалистической диалектики отвлеченных категорий. А вместе с рационализмом, рационалистической метафизикой и «естественной теологией» была поставлена под сомнение сама идея религии как некоей «изначально присущей», «естественной» связи посюстороннего, вещного мира и запредельного «не-вещного» Бога. Для диалектической теологии откровение Бога в Иисусе из Назарета - «обращенное к человеку слово Бога, ставшее плотью»,— предполагает веру, ответ, решение, выбор, жизненное «да» и «нет», радикальную перемену, доследование, а не «религиозный», т. е. свойственный языческому сознанию, способ сакрального опредмечивания, культовой объективации Бога и его откровения. Святость Бога, о которой свидетельствует Библия, означает, что он «абсолютно иной»: беспредельно далекий и беспредельно близкий по отношению к стоящему перед ним «человеку с пустыми руками». Диалектическая теология решительно отвергала попытки философского идеализма обосновать познание Бога исходя либо из мысли о природном «родстве» между Богом и человеком, либо из представления о некоей общей для Бога и человека «основе», состоящей, скажем, из духа, идеи или разума. Бог — «совсем иной» по отношению не только к миру, но и ко всем попыткам «адекватно» или «исчерпывающим образом» рассказать о нем. И, как совсем Другой и всецело свободный по отношению к миру и человеку, Бог не может быть «уловлен» и «приведен» к человеку ни средствами культа и канонического права, ни через единственно правильное учение, ни через предание, ни какими-либо иными способами. Поскольку Бог не является объектом и потому исключен из области объективирующего восприятия, к нему вообще неприменима объективирующая речь, которой издавна злоупотребляют теология и катехизисы. Всякие «прямые» высказывания о Боге как таковом невозможны, истинными и законными могут быть лишь экзистенциальные высказывания. О Боге можно человеческого существования деянием Бога, но даже в этом случае разговор о Боге_ легко соскальзывает в пересказ мифологических историй о Боге. В этом сходятся К.Барт, Э. Бруннер и Р. Бультманн. «О Боге_нельзя говорить в форме_ общих предложений или всеобщих истин, которые истинны без отношения к конкретной экзистенциальной ситуации говорящего... Когда говорящий это делает, он ставит себя вне фактической действительности своего существования, следовательно, вне Бога, и говорит совсем не о Боге. В этом смысле говорить о Боге не только заблуждение и безумие — это грех»5. Таким образом, не теологические высказывания, взятые сами по себе, не культ, не отвлеченные догматические конструкции, но сам Бог в его обращенности к человеку через свое откровение и действие является предметом веры. Вне обращенности Бога к человеку, вне конкретного события встречи о боге вообще ничего нельзя сказать. Однако Богу, способному услышать человека и ответить ему, человек может сказать свое доверительное Ты. Но это относится не столько к сфере знания, сколько к сфере человеческого самопонимания. Ведь только через божественное Ты обретает человек свое подлинное существование, а вместе с ним свою подлинную сущность и свое подлинное Я. Отсюда понятно, сколь нелепо искать «точку соприкосновения» с откровением Бога в каком-то мифическом «религиозном органе», в особом «мистическом даровании» или — будто речь идет о музыкальном слухе! — в необычайной восприимчивости человека к слову Бога. Нет, «точкой соприкосновения» божественного откровения с человеком является экзистенция, т. е. сам человек по своей конкретной целосности своего существования. Именно к человеку как целому, находящемуся всегда _в_ определенной ситуации, и обращается Бог для того, чтобы открыть ему не «нечто», не новое знание о мире, истории или законах природы, но себя самого. Такое откровение предполагает встречу, личное самораскрытие. А самораскрытие означает межличностную общность, диалог Я и Ты. Возникновение этой новой общности изменяет экзистенциальную ситуацию в самой ее основе, поскольку человек обретает новое самопонимание. Термин «самопонимание» не подразумевает какого-то определенного содержания сознания, или какого-то особого состояния сознания, или специальных интеллектуальных усилий. Самопонимание не вспышка мистического озарения и не результат специального психологического анализа. Самопонимание обозначает и включает в себя всю целостность реальной, телесно существующей экзистенции человека, ибо человек по самой сути своей есть существо понимающее. Понимание не равнозначно интеллектуальному процессу постижения чего-то. Грудной младенец, который еще ничего не постигает, тем не менее уже понимает, существуя, себя самого как дитя, родителей как родителей. Иными словами: он реализует свою ситуацию. Так же реализует свою ситуацию перед вызовом керигмы (христианской вести) и человек веры. Мысль Бонхёффера движется в русле тех же идей. Правда, в отличие от «позитивизма откровения» К. Барта или «демифологизации Нового Завета» Р. Бультманна, для Бонхёффера «человек веры» реализует свою христианскую ситуацию в полной посюсторонности жизни: «Когда наконец раз и навсегда откажешься от претензий сделаться «чем-то» — будь то претензии стать святым или грешником, обратившимся на путь истинный, или церковным деятелем, праведником или нечестивцем, больным или здоровым, — а ведь это я и называю посюсторонностью — жить в гуще задач, вопросов, успехов, неудач, жить, копя опыт и поминутно убеждаясь в своей беспомощности, — вот тогда-то и очутишься всецело в руке Божией, тогда ощутишь по-настоящему не только свою боль, но боль и страдание Бога в мире, тогда вместе с Христом будешь бодрствовать в Гефсимании, и я думаю, что это и есть вера, это и есть «метанойя». Тогда только и станешь человеком, христианином» («Сопротивление и покорность», письмо от 21.7.1944). Борьба Исповедующей церкви с пронацистской фракцией «Немецких христиан», утверждавшей дарованный Богом порядок в лице Нации, Расы и Вождя и заботившейся о сохранении этого порядка, была в значительной мере борьбой с концепциями «естественной теологии» и «религии». С предельной остротой этот важнейший пункт противостояния сформулировал Карл Барт в тексте Барменской теологической декларации 1934 гг.: «Иисус Христос, как он засвидетельствован нам в Священном писании, есть единое Слово Бога, которое мы должны слушать, которому мы должны доверять и покоряться в жизни и в смерти. Мы отвергаем ложное учение о том, что церковь якобы может и должна признавать в качестве источника своего провозвестия помимо этого единого Слова Бога и рядом с ним еще и другие события и силы, образы и истины как откровение Бога». Этим исповеданием решительно отвергается всякое «и», посредством которого в область христианства входят, а затем с неизбежностью встают на место Слова Бога «естественные», будто бы божественные откровения в образах просвещения, идеализма, гуманизма, позитивистской научности, народности, империи, нации или «богоданного вождя». Каждое из таких «новых выражений высшей истины» в природе, истории, разуме или современности становится предметом религиозного поклонения и ведет к предательству христианства. В этом смысле предательство и подмена христианской веры со стороны «Немецких христиан» — лишь одно из звеньев в цепи новоевропейской интерпретации христианства на основе «естественной теологии». Нетрудно догадаться: внерелигиозная интерпретация Бонхёффера—не апология секуляризма, но утверждение изнутри меняющего жизнь мира «сверхприродного» характера христианства. Однако, в отличие от диалектической теологии, «сверхприродное» не отменяет природного, не превращает его в «ничто», но освобождает его от всякого демонизма, в том числе и от демонизма религиозной интерпретации. Согласно Бонхёфферу, человек, осознающий себя взрослым, стоит перед Словом Бога без посредника и без препятствий, именуемых религией (Бонхёффер подчеркивал принципиальную разницу между религией или религиозностью, которые не более чем человеческие представления, и верой, которая есть «пересотворение человеческого существования»). Слово Бога призывает человека не к тому, чтобы он обращался с надеждой и мольбой к потустороннему и отворачивался от жизни, но, напротив, тому, чтобы он повернулся лицом к миру, в котором живет. Ответственность человека перед требованиями мира и ближнего «здесь и сейчас» и есть его совершеннолетие. И, как совершеннолетний, он не нуждается более в собственных «гипотезах Бога», в удвоении мира и культивировании несчастья как аргумента для обоснования идеи индивидуального спасения. В своем новом толковании вести о спасении - центральной темы исторического христианства - Бонхёффер обращается к Ветхому Завету. Отделение Христа от Ветхого Завета он рассматривает как фундаментальное заблуждение, толкающее религиозное сознание к языческим мифам о спасении. Для Ветхого Завета, так же как и для Христа, по мысли Бонхёффера, спасение происходит по эту сторону границы смерти. «У христианина,— говорит Бонхёффер,— в отличие от верующих в мифы о спасении, нет последней лазейки в вечность для избавления от земных дел и трудностей, но, как Христос («Бог мой, почему Ты меня оставил?»), он должен сполна испить чашу земной жизни, и только в том случае, если он так поступает, Распятый и Воскресший стоит рядом с ним, а он—со Христом распинается и воскресает. Мир этот не может быть снят до срока. В этом общее у Нового и Ветхого Заветов. Мифы о спасении рождаются из человеческого пограничного опыта. Христос же настигает человека в средоточии его жизни» (письмо от 26.6.1944). Средоточие жизни, о котором говорит Бонхёффер,— это «существование для другого», «жизнь для других». Жизнь со Христом и жизнь для других сливаются для Бонхёффера в понятие Церкви. Здесь он возвращается к теме своей дипломной работы, где не без влияния философии Фердинанда Эбнера и Мартина Бубера уже была намечена концепция церкви как реализации христианской субстанции посредством межличностных отношений, глубиной взаимосвязанности Я и ТЫ. В письмах же, написанных в последний год жизни, Бонхёффер идет еще дальше: человек, человеческие отношения, переживания человечности обретают у него характер священного, литургического служения Богу: «Едва ли есть чувство дающее больше радости, чем ощющение, что можешь приносить какую-то пользу людям. При этом главное вовсе не в количестве, а в интенсивности. Ведь в конце концов именно человеческое отношение и есть самое главное в жизни… Сам Бог дает нам возможность служить ему в сфере человеческого. Все остальное приближается к «гордыне»… Это, конечно, не означает, что можно пренебречь миром вещей и материальных достижений. Но что для меня самая прекрасная книга, или картина, или дом, или поместье по сравнению с моей женой, моими родителями, моим другом? Так, однако, может говорить лишь тот, кто нашел в своей жизни человека. Для многих наших современников человек ведь воспринимается просто как часть мира вещей. Это проистекает оттого, что им просто недоступно переживание человеческого. Мы должны быть счастливы, что в нашей жизни были щедро наделены этим переживанием...» (письмо от 14.8.1944). Являются эти слова выражением какой-то новой «веры будущего» или верности древнему исповеданию предвечной человечности Иисуса Христа? Как они соотносятся с традициями христианской и гуманистической антропологии? В какой мере воплощают опыт современного человека? Обсуждение этих 'и других тем, с предельной остротой и честностью сформулированных Бонхеффером, безусловно, следовало бы продолжить - правда, после встречи читателя с книгой «Сопротивление и покорность». Дитрих Бонхёффер СПУСТЯ ДЕСЯТЬ ЛЕТ В жизни каждого человека десять лет—это большой срок. Время — самое драгоценное (ибо невосполнимое) наше достояние, а потому всякий раз, когда мы оглядываемся назад, нас так гнетет мысль о потерянном времени. Потерянным я назвал бы то время, в котором мы не жили как люди, не собирали опыт, не учились, не созидали, не наслаждались и не страдали. Потерянное время — незаполненное, пустое время. Прошедшие годы, конечно, такими не были. Многое, неизмеримо многое было утрачено, но времени мы не теряли. Надо признать, что знания и опыт, осознаваемые впоследствии, являются лишь абстракциями реальности, самой прожитой жизни. Но если способность к забвению можно, пожалуй, назвать благодатным даром, то память, повторение воспринятого, нужно отнести к ответственной жизни. На следующих страницах я попытаюсь подвести итог тому, что накоплено нами за это время, нашему совместному опыту и знаниям; это не личные переживания, не систематическое изложение, не полемика и отвлеченные теории, а те выводы о человеческой природе, к которым пришли сообща, в кругу единомышленников, изложенные без обдуманного порядка и связанные лишь конкретным опытом; ничего нового здесь нет, все, разумеется, давно известное в прошлом, но для того нам данное, чтобы мы заново .пережили и познали его. Невозможно писать об этих вещах, не вкладывая в каждое слово чувства благодарности за испытанную и сохраненную в эти годы общность духа и жизни. Без почвы под ногами Знала ли история людей, которые не имели в жизни почвы под ногами, которым все доступные альтернативы современности представлялись равно невыносимыми, чуждыми жизни, бессмысленными, которые искали источника силы по ту сторону всех соблазнов текущего момента, всецело погружаясь в прошлое или будущее-, и которые— я не стал бы называть их мечтателями—с таким спокойствием и уверенностью могли ожидать осуществления их дела,— как мы? Или же: отличались ли чувства мыслящих, сознающих свою ответственность людей одного поколения накануне какого-нибудь великого исторического поворота от наших сегодняшних чувств, именно потому что на глазах рождалось нечто поистине новое, чего нельзя было ожидать от альтернатив сегодняшнего дня? Кто устоит? Грандиозный маскарад зла смешал все этические понятия. То, что зло является под видом света, благодеяния, исторической необходимости, социальной справедливости, вконец запутывает тех, кто исходит из унаследованного комплекса этических понятий; для христианина же, опирающегося на Библию, это подтверждает бесконечное коварство зла. Не вызывает сомнений поражение «разумных», с лучшими намерениями и наивным непониманием действительности пребывающих в уверенности, что толикой разума они способны вправить вывихнутый сустав. Близорукие, они хотят отдать справедливость всем сторонам и, ничего не достигнув, гибнут между молотом и наковальней противоборствующих сил. Разочарованные неразумностью мира, понимая, что обречены на бесплодие, они с тоской отходят в сторону или без сопротивления делаются добычей сильнейшего. Еще трагичней крах всякого этического фанатизма. Чистоту принципа фанатик мнит достаточной, чтобы противопоставить ее силе зла. Но подобно быку он поражает красную тряпицу вместо человека, размахивающего ею, бессмысленно расточает силы и гибнет. Он запутывается в несущественном и попадает в силки более умного соперника. Человек с совестью в одиночку противится давлению вынужденной ситуации, требующей решения. Но масштабы конфликтов, в которых он принужден сделать выбор, имея единственным советчиком и опорой свою совесть, раздирают его. Бесчисленные благопристойные и соблазнительные одеяния, в которые рядится зло, подбираясь к нему, лишают его совесть уверенности, вселяют в нее робость, пока в конце концов он не приходит к выводу, что можно довольствоваться оправдывающей (не обвиняющей) совестью, пока он, чтобы не впасть в отчаяние, не начинает обманывать свою совесть; ибо человек, единственная опора которого—совесть, не в состоянии понять, что злая совесть может быть полезнее и сильнее, чем совесть обманутая. Надежным путем, способным вывести из чащи всевозможных решений, представляется исполнение долга. При этом приказ воспринимается как нечто абсолютно достоверное; ответственность же за приказ несет тот, кто отдал его, а не исполнитель. Но человек, ограниченный рамками долга, никогда не отважится совершить поступок на свой страх и риск, а ведь только такой поступок способен поразить зло в самое сердце и преодолеть его. Человек долга в конечном итоге будет вынужден выполнить свой долг и по отношению к черту. Но тот, кто, пользуясь своей свободой в мире, попытается не ударить в грязь лицом, кто необходимое дело ставит выше незапятнанности своей совести и репутации, кто готов принести бесплодный принцип в жертву плодотворному компромиссу или бесполезную мудрость середины продуктивному радикализму, тот должен остерегаться, как бы его свобода не сыграла с ним злую шутку. Он дает согласие на дурное, чтобы предупредить худшее, и не в состоянии понять, что худшее, чего он хочет избежать, может быть и лучшим. Здесь корень многих трагедий. Избегая публичных столкновений, человек обретает убежище в приватной порядочности. Но он вынужден замолчать и закрыть глаза на несправедливость, творящуюся вокруг него. Он не совершает ответственных поступков, и репутация его остается незапятнанной, но дается это ценой самообмана. Что бы он ни делал, ему не будет покоя от мысли о том, чего он не сделал. Он либо погибнет от этого беспокойства, либо сделается лицемернее всякого фарисея. Кто устоит? Не тот, чья последняя инстанция—рассудок, принципы, совесть, свобода и порядочность, а тот, кто готов всем этим пожертвовать, когда он, сохраняя веру и опираясь только на связь с Богом, призывается к делу с послушанием и ответственностью; тот, кому присуща ответственность, и чья жизнь — ответ на вопрос и зов Бога. Где они, эти люди? Гражданское мужество? Что, собственно, прячется за жалобами на отсутствие гражданского мужества? За эти годы мы. стали свидетелями храбрости и самопожертвования, но нигде не встречали гражданского мужества, даже в нас самих. Слишком наивно было бы психологическое объяснение, сводящее этот недостаток просто к личной трусости. Корни здесь совсем иные. За долгую историю нам, немцам, пришлось познать необходимость и силу послушания. Смысл и величие нашей жизни мы видели в подчинении всех личных желаний и мыслей данному нам заданию. Глаза наши были уставлены вверх, не в рабском страхе, но в свободном доверии, видевшем в выполнении задачи свое ремесло, а в ремесле — свое призвание. Готовность следовать приказанию «свыше» скорее, чем собственному разумению, проистекает из частично оправданного недоверия к своему собственному сердцу. Кто отнимет у немца, что в послушании, при исполнении приказа, в своем ремесле он всегда показывал чудеса храбрости и самоотвержения. Но за свою свободу немец (где еще на свете говорено о свободе с такой страстью, как в Германии, со времен Лютера и до эпохи идеалистической философии?) держался для того, чтобы освободиться от собственной воли в служении целому. Работу и свободу он воспринимал как две стороны одного дела. Но благодаря этому он и просчитался; он не мог представить, что его готовность к подчинению, к самоотвержению при выполнении приказа смогут использовать во имя зла. Как только это произошло, само его ремесло, его труд оказались сомнительными, а в результате зашатались все нравственные устои немца. И вот выяснилось, не могло не выясниться, что немцу не хватало пока решающего, главного знания, а именно: знания необходимости свободного, ответственного дела, даже если оно идет против твоего ремесла И полученного тобой приказа. Его место заступили, с одной стороны, безответственная наглость, а с другой—самопожирающие угрызения совести, никогда не приводившие к практическому результату. Гражданское же мужество вырастает только из свободной ответственности свободного человека. Только сегодня немцы начинают открывать для себя, что же такое свободная ответственность. Она опирается на того Бога, который требует свободного риска веры в ответственном поступке и обещает прощение и утешение тому, кто из-за этого стал грешником. Об успехе Нельзя согласиться с мнением, что успех оправдывает дурные дела и сомнительные средства, но тем не менее не следует рассматривать успех как нечто абсолютно нейтральное с этической стороны. Как ни говори, исторический успех создает почву, на которой только и можно жить в дальнейшем, и еще неизвестно, что является более оправданным — ополчаться ли этаким Дон Кихотом против нового времени, или, сознавая свое поражение и в конечном итоге примирившись с ним, служить новой эпохе. Успех в конце концов делает историю, а Управитель ее через головы мужей — творцов истории всегда претворит 1ло в добро. Не исторически, т. е. безответственно мыслящие поборники принципов поступают необдуманно, игнорируя этическое значение успеха, и можно только порадоваться, что мы наконец вынуждены всерьез выяснить свое отношение к этической проблеме успеха. До тех пор, пока успех на стороне добра, мы можем позволить себе роскошь считать успех этически нейтральным. Проблема же возникает в том случае, если успех достигнут дурными средствами. В этой ситуации мы узнаем, что для нашей задачи равно бесполезны как теоретическое, созерцательное критиканство и несговорчивость (то есть отказ встать на почву фактов), так и оппортунизм (то есть капитуляция перед лицом успеха). Ни критиками-ругателями, ни оппортунистами мы не хотим, да и не имеем права быть, наша цель — разделенная ответственность в созидании истории, участие в ответственности от случая к случаю и в каждое мгновение, участие в качестве победителя или побежденного. Тот, кто не позволяет никаким событиям лишить себя участия в ответственности за ход истории (ибо знает, что она возложена на него Богом), тот займет плодотворную позицию по отношению к историческим событиям — по ту сторону бесплодной критики и не менее бесплодного оппортунизма. Разговоры о героической гибели перед лицом неизбежного поражения по сути своей весьма далеки от героизма, поскольку им недостает взгляда в будущее. Последним ответственным вопросом должен быть не вопрос, как мне выбраться из беды, не запятнав репутации героя, но вопрос, как жить дальше следующему поколению. Плодотворные решения (даже если они на какой-то период приносят унижение) могут исходить только из такого вопроса, исполненного ответственности перед историей. Короче говоря, гораздо легче выстоять в каком-либо деле, опираясь на тот или иной принцип, чем взяв на себя конкретную ответственность. Безошибочный инстинкт всегда подскажет молодому поколению, какими побуждениями руководствовались в том или ином поступке, что было решающим — принцип или живая ответственность, ибо от этого зависит его будущее. О глупости Глупость—еще более опасный враг добра, чем злоба. Против зла можно протестовать, его можно разоблачить, в крайнем случае его можно пресечь с помощью силы; зло всегда несет в себе зародыш саморазложения, оставляя после себя в человеке по крайней мере неприятный осадок. Против глупости мы беззащитны. Здесь ничего не добиться ни протестами, ни силой; доводы не помогают; фактам, противоречащим собственному суждению, просто не верят — в подобных случаях глупец даже превращается в критика, а если факты неопровержимы, их просто отвергают как ничего не значащую случайность. При этом глупец, в отличие от злодея, абсолютно доволен собой; и даже становится опасен, если в раздражении, которому легко поддается, он переходит в нападение. Здесь причина того, что к глупому человеку подходишь с большей осторожностью, чем к злому. И ни в коем случае нельзя пытаться переубедить глупца разумными доводами, это безнадежно и опасно. Можем ли мы справиться с глупостью? Для этого необходимо постараться понять ее сущность. Известно, что глупость не столько интеллектуальный, сколько человеческий недостаток. Есть люди чрезвычайно сообразительные и тем не менее глупые, но есть и тяжелодумы, которых можно назвать как угодно, но только не глупцами. С удивлением мы делаем это открытие в определенных ситуациях. При этом не столько создается впечатление, что глупость — прирожденный недостаток, сколько приходишь к выводу, что в определенных обстоятельствах люди оглупляются или сами дают себя оглуплять. Мы наблюдаем далее, что замкнутые и одинокие люди подвержены этому недостатку реже, чем склонные к общительности (или обреченные на нее) люди и группы людей. Поэтому глупость представляется скорее социологической, чем психологической проблемой. Она не что иное, как реакция личности на воздействие исторических обстоятельств, побочное психологическое явление в определенной системе внешних отношений. При внимательном рассмотрении оказывается, что любое мощное усиление внешней власти (будь то политической или религиозной) поражает значительную часть людей глупостью. Создается впечатление, что это прямо-таки социологический и психологический закон. Власть одних нуждается в глупости других. Процесс заключается не во внезапной деградации или отмирании некоторых (скажем, интеллектуальных) человеческих задатков, а в том, что личность, подавленная зрелищем всесокрушающей власти, лишается внутренней самостоятельности (более или менее бессознательно) отрекается от поиска собственной позиции в создающейся ситуации. Глупость часто сопровождается упрямством, но это не должно вводить в заблуждение относительно ее несамостоятельности. Общаясь с таким человеком, просто-таки чувствуешь, что говоришь не с ним самим, не с его личностью, а с овладевшими им лозунгами и призывами. Он находится под заклятьем, он ослеплен, он поруган и осквернен в своей собственной сущности. Став теперь безвольным орудием, глупец способен на любое зло и вместе с тем не в силах распознать его как зло. Здесь коренится опасность дьявольского употребления человека во зло, что может навсегда погубить его. Но именно здесь становится совершенно ясно, что преодолеть глупость можно не актом поучения, а только актом освобождения. При этом, одни ко, следует признать, что подлинное внутреннее освобождение в подавляющем большинстве случаев становится возможным только тогда, когда этому предшествует освобождение внешнее; пока этого не произошло, мы должны оставить все попытки воздействовать на глупца убеждением. В этой ситуации вполне очевидна тщетность всех нашей усилий постичь, о чем же думает «народ» и почему этот вопрос совершенно излишен по отношению к людям, мыслящим и действующим и сознании собственной ответственности. «Начало мудрости — страх Господень» (Пс 110, 10). Писание говорит о том, что внутреннее освобождение человека для ответственной жизни перед Богом и есть единственно реальное преодоление глупости. Кстати, в этих мыслях о глупости все-таки содержится некоторое утешение: они совершенно не позволяют считать большинство людей глупцами при любых обстоятельствах. В действительности все зависит от того, на что делают ставку правители— на людскую глупость или на внутреннюю самостоятельность и разум людей. Презрение к человеку? Велика опасность впасть в презрение к людям. Мы хорошо знаем, что у нас нет никакого права на это и что тем самым наши отношения с людьми становятся абсолютно бесплодными. Вот несколько соображений, которые помогут нам избежать этого искушения. Презирая людей, мы предаемся как раз основному пороку наших противников. Кто презирает человека, никогда не сможет что-нибудь из него сделать. Ничто из того, что мы презираем в других, нам не чуждо. Как часто мы ждем от других больше, чем сами готовы сделать. Где был наш здравый смысл, когда мы размышляли о слабостях человека и его падкости на соблазны? Мы должны научиться оценивать человека не по тому, что он сделал или упустил, а по тому, что он выстрадал. Единственно плодотворным отношением к людям (и прежде всего слабым) будет любовь, то есть желание сохранять общность с ними. Сам Бог не презирал людей. Он стал человеком ради них. Имманентная справедливость К самым поразительным и неопровержимым открытиям я отношу опыт, что зло оказывается на поверку (и очень часто за удивительно короткий срок) глупым и бессмысленным. Этим я не хочу сказать, что за каждым преступлением по пятам следует наказание. Я имею в виду, что принципиальный отказ от божественных установлений якобы в интересах самосохранения человека на земле идет вразрез с подлинными интересами этого самосохранения. Этот опыт можно истолковывать по-разному. Но во всяком случае одно не вызывает сомнения: в совместной жизни людей существуют законы, которые сильнее всего того, что пытается встать над ними, а потому игнорировать эти законы не только неверно, но и неразумно. Отсюда становится понятным, почему аристотелианско-томистская этика возводит благоразумие в одну из кардинальных добродетелей. Вообще благоразумие и глупость нельзя считать этически нейтральными, как это хотела бы нам внушить неопротестантская этика убеждения (Gesinnungsethik). В полноте конкретной ситуации среди содержащихся в ней возможностей умный человек сразу распознает непроходимые границы, устанавливаемые любой деятельности вечными законами человеческого общежития; распознав их, разумный человек действует в интересах добра, добрый—в интересах разума. Естественно, что нет ни одного сколько-нибудь важного в историческом плане деяния, которое не преступило бы в свое время границ этих законов. Коренное различие состоит в том, что это нарушение установленных границ рассматривается либо как принципиальная их отмена и тем самым подается как своего рода право, либо остается в сознании как неизбежная вина, загладить которую можно лишь скорейшим восстановлением и соблюдением закона и его границ. Не всегда следует говорить о лицемерии, когда за цель политических действий выдается установление правопорядка, а не голое самосохранение. Уж так устроен мир, что принципиальное уважение последних законов и прав жизни благоприятствует и самосохранению и что эти законы допускают лишь краткое, неповторяющееся, необходимое в конкретном случае нарушение, рано или поздно карая со всесокрушающей силой того, кто необходимость возводит в принцип и таким образом утверждает собственный закон. Имманентная справедливость истории награждает и казнит только деяние, сердца же испытывает и судит вечная божественная справедливость. О действии Бога в истории. Несколько пунктов моего кредо Я верю, что Бог из всего, даже из самого дурного, может и хочет сотворить добро. Для этого ему нужны люди, которые используют все вещи благих целях. Я верю, что Бог в любой беде стремится дать нам столько силы сопротивления, сколько нам нужно. Но Он не дает ее заранее, чтобы мы полагались не на себя, а лишь на Него. Такая вера должна была бы освободить от всякого страха перед будущим. Я верю, что даже наши ошибки и заблуждения не напрасны и что Богу не южнее с ними справиться, чем с нашими так называемыми благими делами. Я верю, что Бог — не вневременной фатум, Он ожидает искренней молитвы и ответственных дел и не остается безучастным. Доверие Предательство едва ли не каждый испытывает на своем опыте. Фигура Иуды, столь непостижимая прежде, уже больше не чужда нам. Да весь воздух, которым мы дышим, отравлен недоверием, от которого мы только что не гибнем. Но если прорвать пелену недоверия, то мы получим возможность приобрести опыт доверия, о котором раньше и не подозревали. Мы приучены, что тому, кому мы доверяем, можно смело вверить свою голову; несмотря на всю неоднозначность, характерную для нашей жизни и наших дел, мы выучились безгранично доверять. Теперь мы знаем, что только с таким доверием, которое всегда—риск, но риск, с радостью принимаемый, действительно можно жить и работать. Мы знаем, что сеять или поощрять недоверие — в высшей степени предосудительно и что, напротив, доверие, где только возможно, следует поддерживать и укреплять. Доверие всегда останется для нас одним из величайших, редкостных и окрыляющих даров, которые несет с собой жизнь среди людей, но рождается оно всегда лишь на темном фоне необходимого недоверия. Мы научились ни в чем не отдавать себя на произвол подлости, но в руки, достойные доверия, мы предаем себя без остатка. Чувство качества Если у нас не достанет мужества восстановить подлинное чувство дистанции между людьми и лично бороться за него, мы погибнем в хаосе человеческих ценностей. Нахальство, суть которого в игнорировании всех дистанций, существующих между людьми, так же характеризует чернь, как и внутренняя неуверенность; заигрывание с хамом, подлаживание под быдло ведет к собственному оподлению. Где уже не знают, кто кому и чем обязан, где угасло чувство качества человека и сила соблюдать дистанцию, там хаос у порога. Где ради материального благополучия мы миримся с наступающим хамством, там мы уже сдались, там прорвана дамба, и в том месте, где мы поставлены, потоками разливается хаос, причем вина за это ложится на нас. В иные времена христианство свидетельствовало о равенстве людей, сегодня оно со всей страстью должно выступать за уважение к дистанции между людьми и за внимание к качеству. Подозрения в своекорыстии, основанные на кривотолках, дешевые обвинения В антиобщественных взглядах—ко всему этому надо быть готовым. Это неизбежные придирки черни к порядку. Кто позволяет себе расслабиться, смутить себя, тот не понимает, о чем идет речь, и, вероятно, даже в чем-то заслужил эти попреки. Мы переживаем сейчас процесс общей деградации всех социальных слоев и одновременно присутствуем при рождении новой, аристократической позиции, объединяющей представителей всех до сих пор существующих слоев общества. Аристократия возникает и существует благодаря жертвенности, мужеству и ясному сознанию того, кто кому и чем обязан, благодаря очевидному требованию подобающего уважения к тому, кто этого заслуживает, а также благодаря столь же понятному уважению как вышестоящих, так и нижестоящих. Главное—это расчистить и высвободить погребенный в глубине души опыт качества, главное—восстановить порядок на основе качества. Качество — заклятый враг омассовления. социальном отношении это означает отказ от погони за положением в обществе, разрыв со всякого рода культом звезд, непредвзятый взгляд как вверх, так и вниз (особенно при выборе узкого круга друзей), радость от частной, сокровенной жизни, но и мужественное приятие жизни общественной. С позиции культуры опыт качества означает возврат от газет и радио к книге, от спешки - к досугу и тишине, от рассеяния - к концентрации, от сенсации - к размышлению, от идеала виртуозности - к искусству, от снобизма - скромности, от недостатка чувства меры - к умеренности. Количественные свойства спорят друг с другом, качественные - друг друга дополняют. Сострадание Нужно учитывать, что большинство людей извлекают уроки лишь из опыта, изведанного на собственной шкуре. Этим объясняется, во-первых, поразительная неспособность к предупредительным действиям любого рода: надеются избежать опасности до тех пор, пока не становится поздно; во-вторых, глухота к страданию других. Сострадание же возникает и растет пропорционально растущему страху от угрожающей близости несчастья. Многое можно сказать в оправдание такой позиции: с этической точки зрения—не хочется искушать судьбу; внутреннюю убежденность и силу к действию человек черпает лишь в серьезном случае, ставшем реальностью; человек не несет ответственности за всю несправедливость и все страдания в мире и не хочет вставать в позу мирового судьи; с психологической точки зрения— недостаток фантазии, чувствительности, внутренней отмобилизованности компенсируется непоколебимым спокойствием, неутомимым усердием и развитой способностью страдать. С христианской точки зрения, однако, все эти доводы не должны вводить в заблуждение, ибо главное здесь — недостаток душевной широты. Христос избегал страданий, пока не пробил его час; а тогда — добровольно принял их, овладел ими и преодолел. Христос, как говорится в Писании, познал своей плотью все людские страдания как свое собственное страдание (непостижимо высокая мысль!), он взял их на себя добровольно, свободно. Нам, конечно, далеко до Христа, мы не призваны спасти мир собственными делами и страданиями, нам не следует взваливать на себя бремя невозможного и мучиться, сознавая неспособность его вынести, мы не Господь, а орудия в руке Господа истории и лишь в весьма ограниченной мере способны действительно сострадать страданиям других людей. Нам далеко до Христа, но если мы хотим быть христианами, то мы должны приобрести частицу сердечной широты Христа - ответственным поступком, в нужный момент добровольно подвергая себя опасности, и подлинным со-страданием, источник которого не страх, и освобождающая и спасительная Христова любовь ко всем страждущим. Пассивное ожидание и тупая созерцательность—не христианская позиция. К делу и состраданию призывают христианина не столько собственный горький опыт, сколько мытарства братьев, за которых страдал Христос. О страдании Неизмеримо легче страдать, повинуясь человеческому приказу, чем совершая поступок, сделав свободный выбор, взяв на себя ответственность. Несравненно легче страдать в коллективе, чем в одиночестве. Бесконечно легче почетное страдание у всех на виду, чем муки в безвестности и с позором. Неизмеримо легче страдать телесно, чем духовно. Христос страдал, сделав свободный выбор, в одиночестве, в безвестности и с позором, телесно и духовно, и с той поры миллионы христиан страждут вместе с ним. Настоящее и будущее Нам до сих пор казалось, что возможность планировать свою жизнь как в профессиональном, так и в личном аспекте относится к неотъемлемым человеческим правам. С этим покончено. Силою обстоятельств мы ввержены в ситуацию, в которой вынуждены отказаться от заботы о «завтрашнем дне» (Мф 6, 34), причем существенно, делается ли это со свободной позиции веры, что подразумевает Нагорная проповедь, или же как вынужденное рабское служение текущему моменту. Для большинства людей вынужденный отказ от планирования будущего означает безответственную, легкомысленную или разочарованно-безучастную капитуляцию перед текущим моментом; немногие все еще страстно мечтают о лучших временах в будущем, пытаясь отвлечь себя этим от мыслей о настоящем. Обе позиции для нас равно неприемлемы. Для нас лишь остается очень узкий и порой едва различимый путь — принимать любой день так, как будто он последний, и все же не отказываться при этом от веры и ответственности, как будто у нас впереди еще большое будущее. «Домы и поля и виноградники будут снова покупаемы в земле сей» (Иер 32, 15) — так, кажется, пророчествовал Иеремия (в парадоксальном противоречии со своими иеремиадами) накануне разрушения священного града; перед лицом полного отсутствия всякого будущего это было божественное знамение и залог нового, великого будущего. Мыслить и действовать, не теряя из виду грядущее поколение, сохраняя при этом готовность без страха и забот оставить сей мир в любой день, - вот позиция, практически навязанная нам, и храбро стоять на ней нелегко, но необходимо. Оптимизм Разумнее всего быть пессимистом: разочарования забываются, и можно без стыда смотреть людям в глаза. Оптимизм поэтому не в чести у разумных людей. Оптимизм по своей сути не взгляд поверх текущей минуты, это жизненная сила, сила надежды, не иссякающая там, где отчаялись другие, сила не вешать головы, когда все старания кажутся тщетными, сила сносить удары судьбы, сила не отдавать будущего на произвол противнику, а располагать им самому. Конечно, можно встретить и глупый, трусливый оптимизм, который недопустим. Но никто не должен смотреть свысока на оптимизм—волю к будущему, даже если он сто раз ошибется; оптимизм—жизненное здоровье, надо беречь его от заразных болезней. Есть люди, которые не принимают его всерьез, есть христиане, не считающие вполне благочестивым надеяться на лучшее земное будущее и готовиться к нему. Они верят, что в хаосе, беспорядке, катастрофах и заключен смысл современных событий, и потому сторонятся (кто разочарованно и безучастно, кто в благочестивом бегстве от мира) ответственности за дальнейшую жизнь, за новое строительство, за грядущие поколения. Вполне возможно, что завтра разразится Страшный суд, но только тогда мы охотно отложим наши дела до лучших времен, не раньше. Опасность и смерть Мысль о смерти за последние годы становится все более привычной. Мы сами удивляемся тому спокойствию, с каким мы воспринимаем известия о смерти наших сверстников. Мы уже не можем ненавидеть смерть, мы увидели в ее чертах что-то вроде благости и почти примирились с ней. В принципе мы чувствуем, что уже принадлежим ей и что каждый новый день—это чудо. Но было бы, пожалуй, неправильным сказать, что мы умираем охотно (хотя всякий знаком с известной усталостью, которой, однако, ни при каких обстоятельствах нельзя поддаваться),—для этого мы, видимо, слишком любопытны или, если выразиться с большей серьезностью: нам хотелось бы все-таки узнать что-нибудь еще о смысле нашей хаотичной жизни. Мы вовсе не рисуем смерть В героических тонах, для этого слишком значительна и дорога нам жизнь. И подавно отказываемся мы усматривать смысл жизни в опасности, . для этого мы еще недостаточно отчаялись и слишком хорошо знакомы со страхом за жизнь и со всеми остальными разрушительными воздействиями постоянной угрозы. Мы все еще любим жизнь, но я думаю, что смерть уже не сможет застать нас совсем врасплох. Опыт, полученный за годы войны, едва ли позволит нам сознаться себе в заветном желании, чтобы смерть настигла нас не случайно, не внезапно, в стороне от главного, но посреди жизненной полноты, в момент полной отдачи наших сил. Не внешние обстоятельства, тогда мы сами сделаем из смерти то, чем она может быть,— смерть по добровольному согласию. Нужны ли мы еще? Мы были немыми свидетелями злых дел, мы мили огонь и воду, изучили эзопов язык и освоили искусство притворяться, наш собственный опыт сделал нас недоверчивыми к людям, и мы много раз лишали их правды и свободного слова, мы сломлены невыносимыми конфликтами, а может быть, просто стали циниками - нужны ли мы еще? Не гении, не циники, не человеконенавистники, не рафинированные комбинаторы понадобятся нам, а простые, безыскусные, прямые люди. Достанет ли нам внутренних сил для противодействия тому, что нам навязывают, останемся ли мы беспощадно откровенными в отношении самих себя — вот от чего зависит, найдем ли мы снова путь к простоте и прямодушию. 1 Ницше Ф. Воля к власти. М., 1910, с. 7. 2 BONHOFFER D. Widerstand und Ergebung. Hamburg, 1974, S. 132. 3 I BID., S. 8. 4 I BID., S. 8. 5 Bultmann R. Wlchen Sinn hat es, von Gott zu redden. – «Theologische Blatter», 1925, IV, S. 130. |