Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Эразм Роттердамский

РАЗГОВОРЫ ЗАПРОСТО

К оглавлению

 

Опрометчивый обет

 

См. паломничества; индульгенции.

 

Арнольд. Корнелий

 

Арнольд. Здравствуй, здравствуй, Корнелий! Целый век с тобой не видались!

Корнелий. Здравствуй и ты, дорогой приятель. Арнольд. Я уж думал, ты не вернешься. Где ты пропадал так долго?

Корнелий. На том свете.

Арнольд. Похоже, что и правда, — такой ты нынче у нас ободранный, тощий да бледный.

Корнелий. Да нет, не из царства теней я к вам явился, а из Иерусалима.

Арнольд. Какой же бог или какой ветер тебя туда занес?

Корнелий. А что заносит туда всех остальных, а им и числа нет?

Арнольд. Я так полагаю, что глупость.

Корнелий. Стало быть, не мне одному зваться дураком.

Арнольд. А чего ты там искал?

Корнелий. Несчастья!

Арнольд. Ну, этого и дома вдосталь. А есть ли там, по‑твоему, на что поглядеть?

Корнелий. Признаться тебе по совести, так, пожалуй, и не на что! Показывают какие‑то памятники старины, но все они, на мой взгляд, вымышленные, поддельные — нарочно, чтобы заманивать легковерных простаков. Да что говорить: где Иерусалим стоял поначалу — и то, мне думается, в точности не известно!

Арнольд. Но что же ты все‑таки видел?

Корнелий. Великое повсюду варварство!

Арнольд. И вернулся нисколько не чище?

Корнелий. Наоборот, во много раз грязнее.

Арнольд. Тогда, значит, богаче?

Корнелий. Наоборот, беднее церковной крысы.

Арнольд. А не жалеешь ты теперь о таком долгом и совсем зряшном странствии?

Корнелий. Нет, я и не стыжусь, потому что вон сколько у меня товарищей по глупости, и не жалею, потому что жалеть уже бесполезно.

Арнольд. Стало быть, такое трудное странствие — и никаких плодов?

Корнелий. Плоды обильные.

Арнольд. Какие же это?

Корнелий. А те, что впредь житься мне будет слаще.

Арнольд. Потому, что вспоминать о минувших тяготах приятно?

Корнелий. Да, конечно. Но это еще не все.

Арнольд. Есть и другая награда?

Корнелий. Разумеется.

Арнольд. Открой, какая.

Корнелий. Всякий раз, как вздумается, примусь описывать свое путешествие где‑нибудь на людях или за столом, и до чего же сладко будет обманывать и себя и других!

Арнольд. Да, признаюсь, ты бьешь наверняка.

Корнелий. И не меньше будет удовольствия послушать, как лгут другие, сочиняя небылицы о том, чего никогда не видели и не слыхали. И ведь с какою уверенностью лгут! Плетут такое, что уши вянут, а убеждены, будто говорят чистую правду!

Арнольд. Странное удовольствие. Но ты, выходит, потрудился не попусту.

Корнелий. Какой там попусту! По‑моему, намного разумнее тех, кто за малые деньги идет в военную службу — в эту школу всяческих преступлений.

Арнольд. Да, но черпать радость из обмана — удовольствие не из благородных.

Корнелий. Но намного благороднее, чем забавлять других или самому забавляться злословием или же убивать время за игрою в кости.

Арнольд. Должен с тобою согласиться.

Корнелий. Но есть еще один добрый плод.

Арнольд. Какой?

Корнелий. Если кто из особенно близких друзей склонится к такому же безумию, я уговорю его остаться дома. Так моряки, потерпевшие кораблекрушение, всегда напоминают об опасности тем, кто намерен пуститься в плавание.

Арнольд. Ах, если бы ты и мне напомнил своевременно!

Корнелий. Что я слышу, приятель? Разве сходная болезнь постигла и тебя? Разве ты тоже заразился этой хворью?

Арнольд. Да, я побывал в Риме и в Компостелле[1].

Корнелий. Боже бессмертный, какое это для меня утешение, что тебе выпало разделить со мною мою глупость! Что же за Паллада внушила тебе такие мысли?

Арнольд. Не Паллада, а сама Мория[2]. Ведь дома‑то у меня и жена, еще в самом расцвете лет, и дети, и домочадцы, и всё держится только на мне, все кормятся моими трудами ото дня ко дню.

Корнелий. Должно быть, важная случилась причина, раз оторвала тебя от самых дорогих и близких людей. Расскажи, очень тебя прошу.

Арнольд. Стыдно рассказывать.

Корнелий. Только не передо мною: я‑то, как ты знаешь, одержим тем же недугом.

Арнольд. Собралось нас несколько соседей. И вот, когда вино распалило души, кто‑то и говорит, что, дескать, надумал он поклониться святому Иакову, а еще кто‑то — что святому Петру[3]. Тотчас же остальные, один за другим, принялись клясться, что пойдут с ними вместе. Скоро оказалось, что идут все. Чтобы меня не сочли плохим собутыльником, пообещался и я. Потом, не откладывая, начали обсуждать, куда лучше идти — в Рим или в Компостеллу. Постановили: назавтра же, всем, в добрый час, отправиться и туда и сюда.

Корнелий. Ох, уж и постановление! Его бы не на меди записывать, а на вине.

Арнольд. И тут же пустили вкруговую громадную чашу, и каждый, в свой черед, осушал ее до дна и произносил нерушимый обет.

Корнелий. Странное благочестие!… Но всем ли довелось вернуться благополучно?

Арнольд. Всем, кроме троих. Один умер еще в день отбытия, поручивши нам поклониться за него Петру и Павлу. Другой скончался в Риме и велел передать поклон жене и детям. Третьего оставили во Флоренции — уже безнадежным. Я полагаю, он теперь на небесах.

Корнелий. Такой был благочестивый?

Арнольд. Что ты! Пустейший был человек.

Корнелий. Откуда же такое предположение?

Арнольд. А он доверху набил мешок самыми щедрыми индульгенциями.

Корнелий. Понятно. Но путь на небеса долгий и не вполне, как слышно, безопасный: посреди воздушной области засели разбойники.

Арнольд. Верно. Но он‑то вполне надежно защищен грамотами.

Корнелий. А каким языком они писаны?

Арнольд. Римским.

Корнелий. Стало быть, опасаться нечего?

Арнольд. Нечего. Разве что натолкнется на гения, который не знает по‑латыни. Тогда надо будет возвращаться в Рим и хлопотать о новой грамоте.

Корнелий. А там и мертвым продают буллы?

Арнольд. Сколько угодно!

Корнелий. Но пока я должен тебе внушить, чтобы ты не болтал лишнего: кругом полно доносчиков, точно в Корике[4].

Арнольд. Да ведь я нисколько не против индульгенций, я только смеюсь над глупостью моего собутыльника, который всегда был пустозвон из пустозвонов, а все надежды на спасение души, как говорится, утвердил и возвел на листах пергамена, вместо того чтобы исправлять свои пороки… А когда можно насладиться удовольствием, которое ты упоминал?

Корнелий. Как выпадет случай — устроим пирушку, созовем людей нашего круга и будем состязаться во лжи, да и чужих врак наслушаемся вдоволь.

Арнольд. Очень хорошо.

 

В поисках прихода

 

 

 

Памфаг. Коклит

 

Памфаг. Либо в глазах у меня туман, либо я вижу Коклита, старого своего собутыльника.

Коклит. Нет, глаза тебя не обманывают: перед тобою закадычный твой друг. Никто уж и не чаял, что ты вернешься, — ведь столько лет тебя не было, и ни одна живая душа не знала, в каких ты краях. Откуда ж теперь? Скажи, сделай милость.

Памфаг. От антиподов.

Коклит. Скорее, по‑моему, с Островов Блаженных.

Памфаг. Как приятно, что ты узнал друга. А я боялся, как бы мое возвращение не было похоже на возвращение Улисса[5].

Коклит. А что с ним случилось, с этим Улиссом?

Памфаг. Жена и та его не узнала. Только собака, совсем уже старая, признала хозяина и вильнула хвостом.

Коклит. Сколько лет он пробыл в отсутствии?

Памфаг. Двадцать.

Коклит. А ты еще больше, и все‑таки твое лицо сразу мне показалось знакомым. Но кто же это рассказывает про Улисса?

Памфаг. Гомер.

Коклит. А‑а, как про него говорят, отец всяческих вымыслов! А может, супруга тем временем приискала себе другого быка и потому как раз и не узнала своего Улисса?

Памфаг. Наоборот — чище ее на свете не было и нет! Просто Паллада прибавила Улиссу возраста, чтобы его не признали.

Коклит. Но в конце‑то концов признали?

Памфаг. Да, по бугорку на пальце ноги[6]. Его заметила нянька, ветхая старуха, когда мыла гостю ноги.

Коклит. Подумать только, настоящая ламия[7]. А ты дивишься, что я узнал тебя по твоему приметному носу!

Памфаг. Я своим носом вполне доволен.

Коклит. Еще бы тебе быть недовольным таким орудием, годным на любую потребу!

Памфаг. На какую ж именно?

Коклит. Во‑первых, гасить свечи, словно бы рогом[8].

Памфаг. Дальше.

Коклит. Потом, если надо вычерпнуть влагу из глубокой впадины, он будет тебе наместо хобота.

Памфаг. Вот те раз!

Коклит. Если будут заняты руки, обопрешься на пего, как на посох.

Памфаг. И это всё?

Коклит. Нет. Раздуешь им жаровню, если не случится под рукою мехов.

Памфаг. Отлично рассказываешь. Еще что?

Коклит. Если солнце помешает писать, он послужит тебе зонтом.

Памфаг. Ха‑ха‑ха! Ты уж все выложил?

Коклит. В морском бою послужит багром. Памфаг. А в сухопутном?

Коклит. Щитом.

Памфаг. А еще?

Коклит. Придет нужда расколоть дерево — он будет клином.

Памфаг. Дельно.

Коклит. Ты станешь герольдом — он трубою, ты горнистом — он горном, ты землекопом — он заступом, ты жнецом — он серпом, ты мореходом — он якорем. На кухне он будет вилкою, за рыбною ловлею — крючком.

Памфаг. Однако мне повезло! Я и не знал, что ношу с собою такую снасть, годную на все случаи жизни.

Коклит. Какой же все‑таки уголок земли тебя приютил?

Памфаг. Рим.

Коклит. У всех на глазах — и никто не знал, что ты жив! Как это могло случиться?

Памфаг. Именно у всех на глазах и пропадают порядочные люди, так что часто средь бела дня на битком набитой площади никого не увидишь[9].

Коклит. Стало быть, ты возвращаешься к нам, нагруженный приходами?

Памфаг. Охотился‑то я с усердием, но Делия[10] была не слишком милостива. А все оттого, что там большею частью рыбку ловят, как говорится, золотым крючком.

Коклит. Глупо.

Памфаг. И тем не менее кое у кого получалось прекрасно. Но, конечно, не у всех.

Коклит. Разве не явные глупцы те, кто золото променивает на свинец[11]?

Памфаг. Ты не понимаешь, что в освященном свинце таятся золотые жилы.

Коклит. Так что же, ты вернулся к нам прежним Памфагом‑Прожорою[12]?

Памфаг. Нет.

Коклит. Кем же?

Памфаг. Волком с разинутою понапрасну пастью.

Коклит. Лучше бы вернуться ослом, изнемогающим под грузом приходов. Но почему приход ты предпочитаешь жене?

Памфаг. Потому что мне люб покой, нравится эпикурейская жизнь.

Коклит. На мой взгляд, слаще живет тот, у кого под боком молодая и милая женка, и он обнимается с нею, когда захочет.

Памфаг. Только прибавь: иной раз — и когда не захочет. А я люблю удовольствие беспрерывное. Кто взял жену, счастлив один месяц; кому достался богатый приход, наслаждается и радуется всю жизнь.

Коклит. Но одиночество печально! Даже Адаму в раю было бы не сладко, если б господь не соединил его с Евою.

Памфаг. Был бы приход побогаче, а Ева всегда найдется.

Коклит. Но тебе ведомо, что удовольствие не в удовольствие, если оно сопряжено с дурною славою и нечистой совестью.

Памфаг. Ты прав, и потому я намерен разгонять Печаль одиночества, беседуя с книгами.

Коклит. Да, приятнее этих друзей нет. Но вернешься ли ты к своей рыбной ловле?

Памфаг. Вернусь, если удастся раздобыть новую наживку.

Коклит. Золотую или серебряную?

Памфаг. Хоть какую из двух.

Коклит. Не сомневайся — отец даст тебе все, что нужно.

Памфаг. Он страшный скряга! Да и не поверит он в другой раз, когда узнает,' что я не сберег его денег.

Коклит. Таков уж закон игры.

Памфаг. Но он в эту игру не играет.

Коклит. Если он не даст, я укажу тебе, откуда можно взять столько денег, сколько сам пожелаешь.

Памфаг. Какая радость! Указывай скорее, у меня уже сердце прыгает.

Коклит. Пожалуйста, когда угодно.

Памфаг. Ты нашел клад?

Коклит. Если бы нашел, то для себя, не для тебя.

Памфаг. Наскрести бы сотню дукатов — и надежда оживет.

Коклит. Да я тебе показываю, откуда можешь позаимствовать хоть сотню тысяч!

Памфаг. Что же ты меня не осчастливишь? Не томи меня дольше! Говори, откуда!

Коклит. Из Будеева «Асса»[13]. Там найдешь неисчислимые мириады, хочешь в золотой монете, хочешь в серебряной.

Памфаг. Поди‑ка ты со своими шутками сам знаешь куда! А из той сокровищницы я уплачу тебе свой долг.

Коклит. Конечно, но ровно столько, сколько я тебе сперва из нее же и отсчитаю.

Памфаг. Теперь я вижу, что ты просто зубоскал.

Коклит. Что ж, у кого нос, а у кого и зубы.

Памфаг. Шутить в важном деле — это зубоскальство, и ничего больше. Тут впору скрежетать зубами, а не скалиться. Будь ты на моем месте, ты б не шутил. А ты из меня делаешь посмешище.

Коклит. Да я и не думаю насмехаться! Я говорил от души и спроста.

Памфаг. Спроста! Врешь — и не покраснеешь, и глазом не моргнешь. Но мне бы не мешкать, а отправляться домой — узнать, как там и что.

Коклит. Застанешь очень много нового.

Памфаг. Это понятно. Главное — чтобы ничего огорчительного!

Коклит. Желать никому не возбраняется, да только ни у кого еще не сбывалось такое желание.

Памфаг. Нот еще какую пользу принесет каждому из нас путешествие: после приятнее будет дома.

Коклит. Не уверен. Я вижу, как люди ездят в Рим и по семь раз. Эта чесотка, если уж нападет, так зудит и зудит — без конца.

 

Исповедь солдата

 

 

 

Ганнон. Трасимах [14]

 

Ганнон. Откуда к нам, Трасимах? Уходил ты Меркурием, а возвращаешься Вулканом.

Трасимах. Какие там еще Меркурии, какие Вулканы? О чем ты толкуешь?

Ганнон. Да как же: уходил — будто на крыльях улетал, а теперь хромаешь[15].

Трасимах. С войны так обычно и возвращаются.

Ганнон. Что тебе война — ведь ты пугливее серны!

Трасимах. Надежды на добычу сделали храбрецом.

Ганнон. Значит, несешь уйму денег?

Трасимах. Наоборот, пустой пояс[16].

Ганнон. Зато груз необременительный.

Трасимах. Но я обременен злодеяниями.

Ганнон. Это, конечно, груз тяжелый, если верно сказано у пророка[17], который грех зовет свинцом.

Трасимах. Я и увидел и совершил сам больше преступлений, чем за всю прошлую жизнь.

Ганнон. Понравилось, стало быть, воинское житье?

Трасимах. Нет ничего преступнее и злополучнее!

Ганнон. Что же взбредает в голову тем, которые за плату, а иные и даром, мчатся на войну, будто на званый обед?

Трасимах. Не могу предположить ничего иного, кроме одного: они одержимы фуриями, целиком отдались во власть злому духу и беде и явно рвутся в преисподнюю до срока.

Ганнон. Видимо, так. Потому что для достойного дела их не наймешь ни за какие деньги. Но опиши‑ка нам, как происходило сражение и на чью сторону склонилась победа.

Трасимах. Стоял такой шум, такой грохот, гудение труб, гром рогов, ржание коней, крики людей, что я и различить ничего не мог — едва понимал, на каком я свете.

Ганнон. А как же остальные, которые, вернувшись с войны, расписывают всё в подробностях, кто что сказал или сделал, точно не было такого места, где бы они не побывали досужими наблюдателями?

Трасимах. Я убежден, что они лгут почем зря. Что происходило у меня в палатке, я знаю, а что на поле боя — понятия не имею.

Ганнон. И того даже не знаешь, откуда твоя хромота?

Трасимах. Пусть Маворс[18] лишит меня наперед своей благосклонности — пожалуй, что нет. Скорее всего, камень угодил в колено или конь ударил копытом.

Ганнон. А я знаю.

Трасимах. Знаешь? Разве тебе кто рассказал?

Ганнон. Нет, сам догадался.

Трасимах. Так что же?

Ганнон. Ты бежал в ужасе, грохнулся оземь и расшиб ногу.

Трасимах. Провалиться мне на этом месте, если ты не попал в самую точку! Твоя догадка так похожа на правду!

Ганнон. Ступай домой и расскажи жене о своих победах.

Трасимах. Не слишком сладкой песнею она меня встретит, когда увидит, что муж возвращается наг и бос.

Ганнон. Но как ты возместишь то, что награбил?

Трасимах. А я уж возместил.

Ганнон. Кому?

Трасимах. Потаскухам, виноторговцам и тем, кто обыграл меня в кости.

Ганнон. Вполне по‑военному. Худо нажитое пусть сгинет еще хуже — это справедливо. Но от святотатства, я надеюсь, вы все‑таки удержались.

Трасимах. Что ты! Там не было ничего святого. Ни домов не щадили, ни храмов.

Ганнон. Каким же образом ты искупишь свою вину?

Трасимах. А говорят, что и не надо ничего искупать — дело ведь было на войне, а на войне что бы ни случилось, всё по праву.

Ганнон. Ты имеешь в виду — по праву войны?

Трасимах. Верно.

Ганнон. Но это право — сама несправедливость! Тебя повела на войну не любовь к отечеству, а надежда на добычу.

Трасимах. Не спорю и полагаю, что не многие явились туда с более чистыми намерениями.

Ганнон. Все же утешение: не один безумствуешь, а вместе со многими.

Трасимах. Проповедник с кафедры объявил, что война справедливая.

Ганнон. Кафедра лгать не привычна. Но что справедливо для государя, не обязательно справедливо и для тебя.

Трасимах. Слыхал я от людей ученых, что каждому дозволено жить своим ремеслом.

Ганнон. Хорошо ремесло — жечь дома, грабить храмы, насиловать монашек, обирать несчастных, убивать невинных!

Трасимах. Нанимают же мясников резать скотину, — за что тогда бранить наше ремесло, если нас нанимают резать людей?

Ганнон. А тебя не тревожило, куда денется твоя душа, если тебе выпадет погибнуть на войне?

Трасимах. Нет, не очень. Я твердо уповал на лучшее, потому что раз навсегда поручил себя заступничеству святой Варвары.

Ганнон. И она приняла тебя под свою опеку?

Трасимах. Да, мне показалось, что она чуть‑чуть кивнула головой.

Ганнон. Когда это тебе показалось? Утром?

Трасимах. Нет, после ужина.

Ганнон. Но об ту пору тебе, верно, казалось, что и деревья разгуливают.

Трасимах. Как он обо всем догадывается — поразительно!… Впрочем, особенную надежду я возлагал на святого Христофора и каждый день взирал на его лик.

Ганнон. В палатке? Откуда там святые?

Трасимах. А я нарисовал его на парусине углем.

Ганнон. Вот уж, конечно, не липовая, как говорится, была защита — этот угольный Христофор. Но шутки в сторону: я не вижу, как ты можешь очиститься от такой скверны, разве что отправишься в Рим.

Трасимах. Ничего, мне известна дорога покороче.

Ганнон. Какая?

Трасимах. Пойду к доминиканцам и там задешево все улажу.

Ганнон. Даже насчет святотатства?

Трасимах. Даже если бы ограбил самого Христа да еще и голову бы ему отсек вдобавок! Такие щедрые у них индульгенции и такая власть все устраивать и утишать.

Ганнон. Хорошо, если бог утвердит ваш уговор.

Трасимах. Я о другом беспокоюсь — что диавол не утвердит. А бог от природы жалостлив.

Ганнон. Какого выберешь себе священника?

Трасимах. Про которого узнаю, что он самый бесстыжий и беззаботный.

Ганнон. Чтобы, значит, дым с чадом сошлися, как говорится? И после этого будешь чист и причастишься тела господня?

Трасимах. Почему же нет? Как только выплесну всю дрянь к нему в капюшон, тотчас станет легко. Кто отпустил грехи, тот пусть дальше об них и думает.

Ганнон. А как ты узнаешь, что отпустил?

Трасимах. Да уж узнаю.

Ганнон. По какому признаку?

Трасимах. Он возлагает руки мне на голову и что‑то там бормочет, не знаю что.

Ганнон. А что, если он оставит все твои прегрешения на тебе и, когда возложит руку, пробормочет так: «Отпускаю тебе все добрые дела, коих не нашел за тобою ни единого, и каким встретил тебя, таким и провожаю»?

Трасимах. Это его дело. Мне достаточно верить, что я получил отпущение.

Ганнон. Но такая вера опасна. Быть может, для бога, которому ты должник, ее недостаточно.

Трасимах. Откуда ты взялся на моем пути, чтобы ясную мою совесть затуманивать облаками?

Ганнон. Счастливая встреча: друг с добрым советом — добрая примета в пути.

Трасимах. Может, она и счастливая, но не слишком приятная.

 

Хозяйские распоряжения

 

 

 

Рабин [19]. Сир

 

Рабин. Эй, ты, висельник, я уже охрип от крика, а ты все не просыпаешься! Мне кажется, тебе впору состязаться с тою тварью, что зовется соней. Или быстрее вставай, или я дубиною выбью из тебя сон! Когда ж ты наконец проспишь вчерашний хмель? Неужто не стыдно тебе, сонливец, храпеть среди бела дня? У добрых слуг заведено подняться до зари да позаботиться, чтобы хозяин чуть глаза открыл — а уж все готово! Насилу расстается с нагретым гнездом, кукушка! Пока чешет голову, пока потягивается, пока зевает — целый час пройдет.

Сир. Да едва рассвело.

Рабин. Ну разумеется! По‑твоему, так еще глубокая ночь!

Сир. Что велишь делать?

Рабин. Разожги жаровню. Отряхни шапку и плащ. Оботри башмаки и туфли. Штаны выверни наизнанку и сперва вычисти щеткой изнутри, потом снаружи. Освежи воздух каким‑нибудь курением. Засвети лампу. Перемени мне рубаху, грязную выстирай и высуши над огнем, да смотри дымом не закопти.

Сир. Ладно.

Рабин. Да двигайся ты поживее! Другой на твоем месте все бы уже сделал.

Сир. Двигаюсь.

Рабин. Вижу, что двигаешься. А вперед нисколько не подвигаешься. По‑черепашьи.

Сир. «Не могу одновременно дуть и втягивать в себя!» [20]

Рабин. Он еще пословицами изъясняется, кровопийца! Вынеси горшок. Прибери постель, раздвинь занавеси. Подмети прихожую, подмети пол в спальне. Принеси воды умыть руки. Что ты копаешься, осел? Год тебе надобен, чтобы свечу зажечь!

Сир. Едва нашел уголек.

Рабий. Так, стало быть, вчера запрятал.

Сир. И меха у меня нет.

Рабин. Как он спорит, бездельник! А легкие тебе на что даны?

Сир. Какой властный у меня хозяин! Столько наприказывал, что и десятку слуг разом не справиться.

Раб ин. Что ты там говоришь, медлитель?

Сир. Ничего. Все в порядке.

Рабин. Мне разве послышалось, как ты что‑то бормочешь?

Сир. Это я молюсь.

Рабин. «Отче наш», поди, коверкаешь. Или «Молитву господню» уродуешь. А про власть что ворчал?

Сир. Молюсь, чтобы господь даровал тебе императорскую власть.

Рабин. А я — чтобы он из болвана сделал тебя человеком. Проводи меня в церковь. Потом бегом домой. Все расставь по местам. Дом пусть так и сияет чистотою! Горшок чтобы блестел! Всякую неопрятность — с глаз долой: меня может навестить кто‑нибудь из придворных. Если замечу какое упущение, будешь избит, как пес!

Сир. Да уж я хорошо знаю твою доброту.

Рабин. А коли знаешь, так берегись.

Сир. Но ты еще не словом не обмолвился насчет завтрака.

Рабин. Вот что у него на уме, у висельника! Нынче утром я дома не ем. В десятом часу прибежишь ко мне и отведешь туда, где я буду завтракать.

Сир. Тебя там накормят, а у меня здесь вовсе нет еды.

Рабин. Нет еды — зато есть аппетит.

Сир. Аппетитом еще никто сыт не бывал.

Рабин. А вот хлеб!

Сир. Да, но какой? Черный, с отрубями!

Рабин. Подумайте, что за неженка! Ты бы сено должен жевать — вот пища, которой ты заслуживаешь. Или тебя, осла этакого, пирогами прикажешь потчевать? Коли один хлеб в глотку не идет, прибавь порея или, ежели угодно, луку.

Рабин. Ступай на рынок.

Сир. В такую даль?

Рабин. До рынка три шага, но для тебя, ленивца, это две мили. Погоди, я вылечу тебя от лени! Поручений даю много — считай по пальцам, чтобы лучше запомнить. Первым делом завернешь к портному и возьмешь от него сборчатый камзол, если платье уже готово. Потом поищешь Корнелия, гонца. Он большею частью пьянствует в «Олене». Спросишь, нет ли писем для меня и когда он собирается в дорогу[21]. Потом зайдешь к булочнику и от моего имени попросишь не беспокоиться, что я не прислал денег к назначенному сроку, — в ближайшее время будет уплачено.

Сир. Когда? В греческие календы[22]?

Рабин. Насмехаешься, обжора? Нет, еще до мартовских календ! На возвратном пути свернешь влево и узнаешь у книгопродавца, нет ли новых книжек из Германии[23]. Выясни, какие именно и по какой цене. После этого попросишь Гокления пожаловать к моему столу — иначе, дескать, хозяин будет обедать в одиночестве.

Сир. Еще и гостей зовешь? Да у тебя в доме мышь и ту нечем накормить!

Рабин. Вот ты и зайди к мяснику, когда исполнишь остальное, и купи нам баранью лопатку. И отменно ее зажаришь. Все слышал?

Сир. Больше, чем хотелось бы.

Рабин. Да смотри ничего не забудь.

Сир. Хорошо, если половину упомню.

Рабин. Ты еще здесь, медлитель? Другой бы на твоем месте уже вернулся?

Сир. Кто может справиться один с такою уймою дел? Я проводи, я и встреть. Я ему и за метельщика, и за горшконоса, и за скорохода, и за штопальщика, и за виночерпия, и за книгоношу, и за счетовода, и за мальчика на побегушках, и даже за цепного пса! А теперь надо стать еще и поваром — иначе он скажет, что у меня слишком много досуга.

 

Внушения наставника

 

 

 

Наставник. Мальчик

 

Наставник. Можно подумать, что ты родился не при дворе, а па дворе, — на скотном дворе, я имею в виду, — до того скверно ты воспитан. Мальчику хорошего происхождения подобают и хорошие манеры. Если с тобою заговорил человек, которого ты обязан уважать, встань, выпрямись, обнажи голову. Лицо не должно быть ни грустным, пи мрачным, ни бесстыдным, ни дерзким, ни переменчивым, но веселым и, вместе с тем, скромным; взгляд — робкий и постоянно устремлен на собеседника; ноги сдвинуты, руки неподвижны. Не топчись на месте, не размахивай руками, не закусывай губы, не чешись в голове, не ковыряй в ушах. И платье на себе приведи в пристойный вид, чтобы и убранство твое, и обличие, и поза сразу обнаруживали прирожденную скромность и застенчивость.

Мальчик. Можно попробовать?

Наставник. Пробуй.

Мальчик. Так?

Наставник. Нет, еще худо.

Мальчик. А если так?

Наставник. Гораздо лучше.

Мальчик. А если так?

Наставник. Гм, пожалуй, довольно. И еще запомни: помалкивай, не болтай наобум. И не будь рассеян, но слушай внимательно, что тебе говорят. Если надобно ответить, отвечай кратко и вразумительно. Повторяй почаще титул собеседника, иногда прибавь имя — в знак почтения. И время от времени слегка кланяйся, в особенности — как закончишь ответ. Не уходи, не попросивши извинения, а еще лучше — дождись, пока тебя отпустят. Теперь давай посмотрим, что у нас получится… Как долго ты не был дома?

Мальчик. Почти полгода уже, господин мой.

Наставник. И не скучаешь по матери?

Мальчик. Часто.

Наставник. Хочешь с нею повидаться?

Мальчик. Хочу, господин мой, с твоего позволения.

Наставник. Тут надо было поклониться. Хорошо. Вот так и продолжай. Когда говоришь, не торопись, не запинайся, не бормочи, по произноси слова отчетливо, ясно, членораздельно. Если проходишь мимо кого‑ни‑Будь из старших, мимо городского правителя, священника, доктора[24] или иного уважаемого человека, не забудь снять шляпу, не поленись преклонить колено. И то же самое — когда проходишь мимо храма или изображения креста. За столом будь весел, но постоянно помни, что прилично твоему возрасту, а что нет. Руку к блюду протягивай самым последним. Если предлагают пышное угощение, скромно откажись; если настаивают — прими и благодари. Взявши самую малость, остальное тут же возврати или передай соседу. Если кто поднял чашу, весело пожелай ему здоровья, но сам пей умеренно. Если жажды и нет, все равно пригуби. Беседующим улыбайся, но сам молчи, пока с тобою не заговорят. Если услышишь что непристойное, не смейся, но сделай вид, будто не понял. Никого не старайся унизить, ни перед кем не выставляйся, своим не хвастайся, чужим не пренебрегай. Будь приветлив и с бедными товарищами. Никого не осуждай. Язык держи за зубами. Тогда все будут тебя хвалить и никто не позавидует, тогда и друзьями обзаведешься. Если увидишь, что пир затягивается, проси извинения, прощайся с гостями и уходи из‑за стола. Помни о времени.

Мальчик. Постараюсь, наставник. Что еще прикажешь?

Наставник. Теперь берись за книги. Мальчик, Хорошо.

 

Мальчишеские забавы

 

 

 

Николай. Иероним. Коклит. Наставник

 

Николай. Уж давно и душа, и ясное небо, и теплый день зовут поиграть.

Иероним. Они‑то все зовут, зато учитель не зовет.

Николай. Надо отрядить к нему посла — пусть вырвет позволение.

Иероним. Вот верное слово — «вырвет»! Скорее дубину вырвешь из руки Геркулеса, чем у этого — позволение поиграть. А ведь когда‑то был такой жадный до игры — жаднее всех!

Николай. Правда, но он уже сколько лет, как не помнит, что и сам был мальчишкою. На розги он скорый и щедрый до изумления, а тут — скупец из скупцов, ни за что с ним не столкуешься.

Иероним. Значит, посла надо выбрать побойчее, чтобы не сбежал от первого же резкого слова.

Николай. Пусть идет кто хочет, а я предпочитаю сидеть взаперти, лишь бы не просить.

Иероним. Никто так не годится для этого дела, как Коклит!

Николай. Ну, конечно! Он не из робкого десятка, и язык у него хорошо подвешен. И нрав учительский к тому же постиг до тонкостей.

Иероним. Пойди, Коклит, мы все будем у тебя в долгу.

Коклит. Постараюсь изо всех сил, можете не сомневаться. Но если ничего не выйдет, чур вину на посла не валить!

Иероним. Смелее, соберись с духом! Или мы тебя плохо знаем, или ты своего добьешься. Ступай просителем, возвращайся победителем.

Коклит. Иду. Меркурий да ниспошлет удачу моему посольству… Здравствуй, учитель!

Наставник. Что ему нужно, шалопаю?

Коклит. Здравствуй, почтеннейший учитель!

Наставник. Подозрительная вежливость. Я и так здоров. Говори, что надо.

Коклит. Весь круг твоих учеников просит разрешения поиграть.

Наставник. Только и делаете, что играете, и даже без всякого разрешения.

Коклит. Ведомо твоей мудрости, что умеренною игрою пробуждается живость ума, — так, по крайней мере, учишь нас ты, ссылаясь на Квинтилиана[25].

Наставник. А ты, конечно, запоминаешь только то, что тебе на пользу. В передышке нуждаются прилежные труженики. А вы учитесь кое‑как, зато играете с большим усердием. Тут бы не ослаблять поводья, а натянуть потуже.

Коклит. Налегаем, как можем. А если что было упущено прежде, вперед всё возместит старание.

Наставник. Еще бы!… Ну, а кто выступит поручителем, что так оно именно и будет?

Коклит. Готов без колебаний поручиться собственной головою.

Наставник. Скорее — задом. Знаю, что верить тебе опасно, но все‑таки рискну: посмотрим, способен ли ты держать слово. Если обманешь, больше со мною ни о чем и говорить не смей. Пусть играют, но только все вместе и в поле. Чтобы никаких попоек или чего иного, еще похуже! И чтобы домой вернуться вовремя, до заката!

Коклит. Так и будет… Упросил, но с каким трудом!

Иероним. Ах ты наш голубчик! Любимчик ты наш!

Коклит. Только смотрите, чтобы ни в чем не проштрафиться! А не то он, как говорится, семь шкур с меня спустит. Я поручился за всех, и, стало быть, если что случится, не быть мне уже никогда вашим ходатаем.

Иероним. Будем смотреть в оба. Но во что бы нам лучше всего поиграть?

Коклит. Об этом посоветуемся в поле.

 

[Мяч]

 

Николай. Ничто не развивает всего тела так хорошо, как ручной мяч[26], но летняя пора для этого не годится: зима способнее.

Иероним. Для игры все времена года хороши!

Николай. Мы меньше вспотеем, если возьмем сетки.

Иероним. Нет уж, сетки оставим рыбакам! Ладонью бить лучше.

Николай. Ладно, я не против. А на что играем?

Иероним. Можно на щелчки: деньги целее будут.

Николай. Ну, нет, мне лоб дороже денег.

Иероним. И мне тоже. А потом в состязании должна быть хоть какая‑то опасность, без нее игра мигом засохнет.

Николай. Вот то‑то и оно.

Иероним. Какая сторона выиграет трижды, получает от побежденных шестую часть драхмы[27]. Но с тем условием, чтобы выигрыш целиком истратить на пирушку и пригласить всех, кто играл.

Николай. Прекрасное условие. Утверждается! Теперь осталось только бросить жребий, чтоб разбиться по сторонам. Силы у всех почти поровну, и, значит, не так уж важно, кто с кем.

Иероним. Но ты намного опытнее меня!

Николай. Допустим. Зато ты удачливее.

Иероним. Разве и тут имеет вес удача?

Николай. Она правит повсюду.

Иероним. Что же, бросаем жребий. Ура! Отлично выпало! Кого я хотел, те мне и достались.

Николай. И мы на своих товарищей жаловаться не станем.

Иероним. Ну, будем мужчинами! «Победа любит усердие». Каждый зорко оберегай свое место! Ты стой здесь, позади меня, и будешь перехватывать мяч, если я пропущу, а ты — здесь: если мяч отобьют, снова вернешь его назад.

Николай. Тут и мухе не пролететь!

Иероним. В добрый час! Подавайте! Но кто подает без предупреждения, теряет подачу.

Николай. Тогда вот — держи.

Иероним. Бей! Если пробьешь за край площадки или ниже, или же выше «дома», это проигранные очки или, во всяком случае, не выигранные. Не слишком же ловко ты подал.

Николай. Да, для тебя. А для нас очень ловко.

Иероним. Как ты мне, так и я тебе. Получай по заслугам. Но лучше бы играть честно и правильно.

Николай. Да, славно победить по правилам искусства.

Иероним. Разумеется. И не только в игре, но и в бою. Но правила в обоих случаях неодинаковые. А искусства бывают не только свободные[28].

Николай. И несвободных больше семи, я полагаю. Отметь заднюю линию черепком или камешком, или, если хочешь, своею шапкой.

Иероним. Лучше твоею.

Николай. Принимай‑ка снова мяч.

Иероним. Подавай. Веди счет.

Николай. Наша задняя линия очень далеко от вашей.

Иероним. Как ни далеко, а достать все‑таки можно.

Николай. Конечно, можно, если никто на пути не встанет.

Иероним. Ура! Первую мету обогнули[29] — у нас пятнадцать! Эй, докажите же, что вы мужчины! Не бросал бы ты своего места — мы бы снова выиграли! А теперь сравнялись.

Николай. Ненадолго. У нас тридцать! У нас сорок пять!

Иероним. Сестерциев[30]?

Николай. Нет.

Иероним. А чего же?

Николай. Очков.

Иероним. К чему они вам? Вы разве ослепли?

Николай. Игра наша!

Иероним. Сперва победи, а потом уж труби триумф! Случалось, при таком счете выигрывали и те, кто еще ничего не набрал. В игре превратности такие же, как на войне. Вот у нас и тридцать. Вот уже снова поровну.

Николай. Вот теперь пошло всерьез. Отлично! Мы впереди!

Иероним. Долго не продержитесь! Что я говорил? Опять сравнялись!

Николай. Что‑то долго колеблется Судьба, словно никак не решится, кому присудить победу. О, Судьба‑Судьбина, если будешь к нам благосклонна, дадим тебе муженька! Ура, услыхала наш обет! Мы выиграли! Отметь‑ка мелом, чтобы не забылось.

Иероним. Скоро вечер, да и вспотели мы изрядно. Пора заканчивать. Ничего сверх меры[31]! Сочтемте‑ка прибыток.

Николай. Мы выиграли три драхмы, вы — две, на выпивку, значит, остается одна. Да, кстати, а за мячи кто будет платить?

Иероним. Все вместе, каждый свою долю: из прибытка ничего отнимать нельзя — слишком он скудный.

 

[Ядро]

Адольф. Бернард. Судьи

 

Адольф. Сколько раз ты передо мною похвалялся, будто с ядром прямо‑таки чудеса творишь. Что же, давай испытаем, каков ты мастер.

Бернард. Пожалуйста, коли тебе угодно. Только ведь ты, как говорится, бросаешь рыбу в реку.

Адольф. Ну, так ты узнаешь, что и я — не лягушка.

Бернард. Угодна тебе мономахия, то есть сойдемся один на один, или ты предпочел бы разделить риск с товарищами по игре?

Адольф. Нет, предпочитаю μουoμaχειυ[32], чтобы ни с кем не делиться победою.

Бернард. И я — тоже, чтобы слава была моею сполна.

Адольф. А вот они будут зрителями и судьями.

Бернард. Согласен. Но победителю какая награда и какое побежденному наказание?

Адольф. Побежденному отсечь ухо! Как по‑твоему?

Бернард. Не лучше ль вырезать яйцо? На деньги состязаться неблагородно. Ты германец, я француз. Давай сразимся на похвалу своему народу. Если победа будет моя, ты трижды воскликнешь: «Да здравствует Франция!» Если твоя — от чего избави бог, — я столько же раз возглашу здравицу Германии.

Адольф. Согласен.

Бернард. Помогай мне судьба! И уж ежели встречаются два великих народа, ядра должны быть одинаковые.

Адольф. Знаешь большой камень у ворот?

Бернард. Мимо.

Адольф. Будем метить в него, а начальную линию проведем здесь.

Бернард. Ладно. Но, повторяю, ядра должны быть одинаковые.

Адольф. Да они и так словно братья родные. Выбирай, какое нравится, мне все равно!

Бернард. Толкай!

Адольф. Эге, да у тебя, я вижу, не рука, а настоящая баллиста!

Бернард. Довольно тебе кусать губу, довольно размахивать рукою. Толкай и конце концов! Ну и сила! Настоящий Геракл! А впереди все‑таки я!

Адольф. Если б не подвернулся под ногу этот проклятый кирпич, я бы толкнул дальше твоего!

Бернард. Ты встань на отметину от твоего ядра.

Адольф. Нет, обманывать я не буду. Хочу победить доблестью, а не хитростью: ведь сражаемся‑то мы ради славы. Ну‑ка, еще раз!

Бернард. Вот уж бросок так бросок!

Адольф. Не торопись смеяться, пока не выиграл. До сих пор мы идем почти вровень.

Бернард. Ну, теперь за дело! Кто докинет до цели, тот и выиграл.

Адольф. Я победил! Пой хвалу Германии!

Бернард. Но надо было установить, какой из бросков решающий. Ведь по первому разу мы даже и не разогрелись толком.

Адольф. Пусть решат судьи.

Судьи. Третий.

Бернард. Ну, что ж…

Адольф. Что скажешь? Признаешь меня победителем?

Бернард. Тебе улыбнулась судьба, а силою и искусством я тебе не уступлю. Но я подчинюсь решению судей.

Судьи. Победил германец. И победа тем славнее, что одержана над таким искусником.

Адольф. Ну, теперь пой, петушок!

Бернард. Я охрип.

Адольф. Для петухов это не внове[33]. А все‑таки — кукарекай!

Бернард. Германия да здравствует трижды!

Адольф. Да нет! Спеть надо было трижды.

Бернард. Однако мы нагуляли изрядную жажду. Пойдем‑ка выпьем; за выпивкою и допоем.

Адольф, Не откажусь, если постановят судьи.

Бернард. Так оно удобнее. Смочивши горло, петушок запоет звонче.

 

[Шар в железное кольцо] [34]

Гаспар. Эразмий

 

Гаспар. Итак, начинаем. Побежденный уступит место Маркольфу.

Эразмий. А победителю награда какая?

Гаспар. Побежденный тут же, на месте, сочинит и прочитает двустишие в честь победителя.

Эразмий. Принимаю твои условия.

Гаспар. Хочешь, бросим жребий, кому начинать?

Эразмий. Зачем? Начинай ты, если угодно.

Гаспар. У тебя преимущество — ты знаешь площадку.

Эразмий. А ты давно набил руку в этой игре.

Гаспар. Да, тут я посильнее, чем в книгах. Впрочем, толку от этого мало.

Эразмий. По справедливости, такой мастер, как ты, должен бы сделать мне уступку.

Гаспар. Скорее я должен просить у тебя уступки. Но в победе, дарованной из жалости, мало чести. По‑настоящему побеждает лишь тот, кто побеждает собственными силами. А мы с тобою ровня настолько, что и древних Бифа с Бакхием[35] посрамим.

Эразмий. Твой шар удобнее.

Гаспар. А у тебя молоток лучше.

Эразмий. Будем играть по‑честному, без хитростей и уловок.

Гаспар. Ты имеешь дело с порядочным человеком и скоро это узнаешь.

Эразмий. Но сперва я хотел бы услышать правила.

Гаспар. Каждому дается по четыре хода. За эту черту заходить запрещается, за эти — можно. Если стронешь шар с места, теряешь ход.

Эразмий. Понятно.

Гаспар. Смотри — я тебя запер!

Эразмий. А я выбью тебя из ворот!

Гаспар. Если сумеешь, уступаю тебе пальму первенства.

Эразмий. Честное слово?

Гаспар. Конечно! Ведь у тебя один‑единственный шанс — подать свой шар в стенку, чтобы он отскочил и ударился в мой.

Эразмий. Так и попытаемся. Что скажешь, милейший? Выбил я тебя или выбил?

Гаспар. Твоя правда! Был бы ты еще такой же ловкий, как удачливый! В другой раз и со ста попыток ничего у тебя не выйдет.

Эразмий. Ежели не боишься биться об заклад, давай поспорим, что выйдет с трех попыток. Но где обещанная награда?

Гаспар. Какая?

Эразмий. Двустишие.

Гаспар. Сейчас будет.

Эразмий. Скорей, скорей! Что грызешь ноготь?

Гаспар. Готово!

Эразмий. Читай внятно. Гаспар. Будешь доволен.

Хлопайте все победителю, юноши, хлопайте громче!

Тот, кто меня победил, — первый меж плутов ловкач.

Ну как? Получил двустишие?

Эразмий. Получил. Но только помни: чем кого взыщешь — и себе то же сыщешь.

 

[Прыжки]

Винцентий. Лаврентий

 

Винцентий. Хочешь, посоревнуемся в прыжках?

Лаврентий. Эта забава после обеда не к месту.

Винцентий. Отчего ж?

Лаврентий. Оттого, что тяжесть в желудке пригнетает к земле.

Винцентий. Пригнетает, но не слишком, если обедом кормит учитель. У него еще из‑за стола не встали, а уж снова есть хочется.

Лаврентий. Какой же вид прыжков мы выберем?

Винцентий. Начнем с самого простого — кузнечиком или, скорее, лягушкою: это значит, обеими ногами, и ступни вместе. Кто прыгнет дальше, тот и победил. А когда надоест, попробуем по‑иному, а после еще по‑иному.

Лаврентий. Что ж, я согласен по‑всякому, только бы ногу не сломать: с хирургами не хочу встречаться.

Винцентий. А что, если нам прыгать на одной ноге?

Лаврентий. Нет, это забава для Эмпузы[36]. Не надо.

Винцентий. Красивее всего — прыжки с шестом.

Лаврентий. Но благороднее — состязаться в беге. Как раз этот род состязаний предлагает и Эней у Вергилия[37].

Винцентий. Верно. Но тот же Эней предложил еще и кулачный бой[38]. А это мне не по нутру.

Лаврентий. Отметим наш путь: здесь будет начало, а здесь, у этого дуба, — конец.

Винцентий. Энея бы нам сюда: он бы назначил награду победителю.

Лаврентий. Победитель с избытком награжден славою.

Винцентий. Да, скорее бы следовало награждать побежденного — в утешение.

Лаврентий. Победитель пусть возвращается в город в венке из репейника.

Винцентий. Не откажусь, только я пойду за тобою, а ты впереди и будешь играть на флейте.

Лаврентий. Ужасная жара!

Винцентий. Ничего удивительного: как раз летний солнцеворот.

Лаврентий. Лучше бы не бегать, а плавать.

Винцентий. Меня лягушачья жизнь не соблазняет. Я животное сухопутное, не земноводное.

Лаврентий. Но ведь когда‑то плаванье было в числе самых благородных упражнений для тела!

Винцентий. Не только благородных, но и полезных.

Лаврентий. На что полезных?

Винцентий. Если на войне случается бежать, способнее других к бегству те, кто проворен на ногу и хорошо плавает.

Лаврентий. Да, это искусство далеко не из последних. В иных обстоятельствах быстро бегать не менее важно, чем храбро сражаться.

Винцентий. Но я в плавании полный невежда, и чуждая стихия всегда вызывает во мне страх.

Лаврентий. Так надо приучаться! Мастером никто не рождается!

Винцентий. Про мастеров этого дела я слышу очень часто, что они плыли, да не выплыли.

Лаврентий. А ты сперва попробуй с пробковою корою.

Винцентий. Коре я доверяю не так, как собственным ногам. Нет, если вам угодно поплавать, я предпочитаю остаться зрителем.

 

Мальчишеское благочестие

 

 

 

Эразмий. Гаспар

 

Эразмий. Откуда, Гаспар? Из харчевни?

Гаспар. Ничего похожего!

Эразмий. Играл в шары?

Гаспар. Тоже нет.

Эразмий. Из винной лавки?

Гаспар. Никоим образом.

Эразмий. Раз угадать не могу, скажи сам.

Гаспар. Из храма Святой Девы.

Эразмий. Зачем ты туда ходил?

Гаспар. Надо было приветствовать кое‑кого.

Эразмий. Кого ж именно?

Гаспар. Христа и нескольких святых.

Эразмий. Благочестие не по летам!

Гаспар. Напротив, благочестие всяким летам прилично.

Эразмий. А вот я, решись я сделаться набожным, нахлобучил бы капюшон[39] по самые брови!

Гаспар. И я поступил бы не иначе, если бы капюшон давал столько же благочестия, сколько дает тепла.

Эразмий. Слыхал поговорку: «Из молоденьких ангелочков старые черти выходят»?

Гаспар. Черти и придумали эту поговорку, не сомневаюсь. Наоборот, кто смолоду не привык, тот едва ли будет набожен в старости. Нет для учения возраста счастливее детства!

Эразмий. А что ты называешь благочестием?

Гаспар. Чистое почитание божества и соблюдение его заветов.

Эразмий. Каких заветов?

Гаспар. Долго рассказывать. Но в общем все сводится к четырем вещам.

Эразмий. К каким?

Гаспар. Во‑первых, питать истинное благоговение к богу и божественным писаниям; и не только бояться бога, как боятся господина, но любить его всей душою, как любят самого доброго отца. Во‑вторых, всячески, как только можно, оберегать свою непорочность, то есть никого никогда не обижать. В‑третьих, блюсти долг милосердия, то есть по мере сил творить добро всякому человеку. В‑четвертых, — хранить терпение: если нам причинят зло, которое мы не в силах поправить, надо его переносить терпеливо, без мести, не отвечая злом на зло.

Эразмий. Да ты настоящий проповедник! А сам ты следуешь тому, чему учишь?

Гаспар. Стараюсь, насколько хватает мужества.

Эразмий. Как «мужества»? Ведь ты еще мальчишка!

Гаспар. Размышляю, сколько хватает разума, и всякий день спрашиваю с себя самого отчета, и если были какие упущения, поправляю себя: это противно приличиям, то сказано слишком резко, то сделано слишком неосмотрительно, здесь следовало промолчать, там — зажмуриться.

Эразмий. Когда же, скажи на милость, ты его составляешь, свой отчет?

Гаспар. Поздним вечером обычно, а если выдастся досуг, то и в иной час.

Эразмий. Но, пожалуйста, объясни мне, за какими занятиями проходит твой день.

Гаспар. От такого верного друга ничего не скрою. Утром, чуть проснусь (примерно в шестом часу или в пятом), черчу большим пальцем крестное знамение на лбу и на груди.

Эразмий. Потом что?

Гаспар. Потом начинаю день во имя Отца, и Сына, и святого Духа.

Эразмий. Начало благочестивое, ничего не скажешь.

Гаспар. Потом в немногих словах приветствую Христа.

Эразмий. Что ты говоришь ему?

Гаспар. Благодарю за то, что ночь, его изволением, миновала счастливо, молюсь, чтобы и день тоже даровал мне удачный — себе на славу, а моей душе на спасение; чтобы он, который есть истинный свет, не знающий затмения, вечное солнце, все животворящее, питающее и радующее, удостоил просветить мой ум, дабы не впасть мне в грех, но под его, Христовым, водительством достигнуть жизни вечной.

Эразмий. Отличное предисловие ко дню, ничего не скажешь!

Гаспар. Потом здороваюсь с родителями, которых, вслед за богом, должен любить всех больше, и отправляюсь в школу[40]. Но так выбираю дорогу, чтобы пройти мимо храма.

Эразмий. Зачем?

Гаспар. Снова коротко приветствую Иисуса и всех святых вместе, а в отдельности — Матерь божью и своих небесных заступников.

Эразмий. А ты, я вижу, накрепко затвердил то, что вычитал у Катона[41]: «Не скупись на приветствия»! Мало тебе утреннего приветствия — а ну‑ка еще одно, да поскорее! Ты разве не боишься оказаться назойливым со своею чрезмерною приветливостью?

Гаспар. Христос любит, чтобы к нему взывали почаще.

Эразмий. Но, по‑моему, глупо вести разговоры с тем, кого не видишь.

Гаспар. Той части своего существа, которою я говорю со Христом, я тоже не вижу.

Эразмий. Какой же?

Гаспар. Души.

Эразмий. Но ведь это пустое занятие — приветствовать, не получая ответа.

Гаспар. Напротив, ответ приходит часто — в тайном наитии. И, наконец, коль скоро дается тебе то, о чем просишь, — разве это не щедрый ответ?

Эразмий. Что же ты у него вымогаешь? Жадные у тебя приветствия, как я погляжу, — словно у нищего.

Гаспар. Ты попал в самую точку. Я молю, чтобы тот, кто, двенадцати лет отроду[42], сидя в храме, преподал поучение самым ученым, тот, кому Отец дал власть учить род человеческий, возгласивши с небес: «Вот сын мой возлюбленный, в коем мое благоволение, — ему внимайте»[43], тот, кто есть предвечная мудрость вышнего Отца, — чтобы он соблаговолил просветить мой разум к постижению добрых наук и чтобы познания мои были ему во славу.

Эразмий. А кто твои заступники среди святых?

Гаспар. Среди апостолов — Павел, среди мучеников — Киприан[44], среди ученых — Иероним[45], среди девственниц — Агнесса.

Эразмий. Что же сблизило их с тобою — выбор или случайность?

Гаспар. Они достались мне по жребию.

Эразмий. Их ты просто приветствуешь, и все? Или тоже что‑нибудь выпрашиваешь?

Гаспар. Я молюсь, чтобы они поручились за меня перед Христом и чтобы когда‑нибудь их заступничеством и милостью Христовой довелось и мне вступить в их шатры.

Эразмий. Да, просьба не из ничтожных. Ну, а потом что?

Гаспар. Спешу в школу и там с усердием исполняю все, что от меня требуется. Христа я умоляю о помощи с тою мыслью, что без него все труды наши бесполезны, а тружусь — в убеждении, что помощь он подает лишь тому, кто сам не щадит своих сил. И я стараюсь, как могу, чтобы меня не высекли по заслугам, чтобы словом или делом не задеть наставника или товарищей по ученью.

Эразмий. Это хорошо.

Гаспар. После уроков, на пути домой, я снова, если удастся, прохожу мимо храма и снова приветствую Иисуса. Если надо в чем услужить родителям, исполняю службу. А если остается время и сверх того, повторяю, что читали в школе, — один или вместе с товарищем.

Эразмий. Смотри, как ты бережлив на время!

Гаспар. Не удивительно: ведь оно дороже всего в мире и, к тому ж, невосполнимо.

Эразмий. Но Гесиод учит[46], что бережливость уместна только в средине: в начале скупиться слишком рано, в конце — слишком поздно.

Гаспар. Гесиод прав, но он говорит о вине, что же до недолгого нашего века, то бережливость всегда уместна и своевременна. Винная бочка, если ее не касаться, не опорожняется. А век утекает беспрерывно — спишь ли ты или бодрствуешь.

Эразмий. Пожалуй… Но что происходит потом?

Гаспар. Когда накроют стол, я читаю молитву, потом прислуживаю за столом, пока отец не велит обедать и мне. После благодарственной молитвы играю с товарищами в пристойную какую‑нибудь игру (если выдается свободный час), а потом — снова в школу.

Эразмий. И снова приветствуешь Иисуса?

Гаспар. Да, если удастся. Ну, а если это почему‑либо затруднительно или неуместно, все же, проходя мимо церкви, я приветствую его мысленно. В школе опять тружусь изо всех сил. Вернувшись домой, делаю то же, что перед обедом. После ужина развлекаю себя занимательными историями. Вскоре, пожелав доброй ночи родителям и домочадцам, укладываюсь спать. Встав подле кровати на колени, я, как уже говорил тебе, припоминаю, в каких занятиях прошел день. И если вспомню тяжкий какой‑нибудь проступок, молю Христа о снисхождении и прощении и обещаю исправиться, а если ничего не вспомню, благодарю его за милость — за то, что уберег меня от греха. Потом от всего сердца предаю себя, всего целиком, его заступничеству, дабы он охранил меня от козней злого духа и от нечистых сновидений. Наконец ложусь в постель, осеняю лоб и грудь крестным знамением и располагаюсь ко сну.

Эразмий. Каким образом?

Гаспар. Не ничком ложусь и не навзничь, а на правый бок и руки складываю так, чтобы оборонить грудь изображением креста, то есть правую ладонь кладу на левое плечо, а левую — на правое. И сплю сладко, пока меня не разбудят или пока не проснусь сам.

Эразмий. Святенький ты у нас, коли на такое способен.

Гаспар. Скорее ты глупенький, коли ведешь такие речи.

Эразмий. Нет, правила твои я хвалю, но вот следовать им навряд ли смог бы.

Гаспар. Было бы желание! Они станут даже приятны через несколько месяцев, когда попривыкнешь, а после привычка обратится в натуру.

Эразмий. Но я еще ничего не слышал о церковных службах.

Гаспар. Службу я посещаю неукоснительно, особенно по праздникам.

Эразмий. И как же протекает у тебя праздничный день?

Гаспар. Первым делом, я строго допрашиваю самого себя, пет ли па душе грязных пятен греха.

Эразмий. И если есть, тогда что? Удаляешься от алтаря?

Гаспар. Да, только не телом, а душою, и как бы стоя поодаль, не дерзая возвести взор к богу Отцу, которого я оскорбил, бью себя в грудь и повторяю слова мытаря из Евангелия[47]: «Господи, будь милостив ко мне, грешнику!» Затем, если чувствую, что кого‑то обидел, стараюсь немедленно получить прощение, а если немедленно нельзя, даю в душе обещание примириться с ближним при первой же возможности. Если кто обидел меня, я отрекаюсь от мести и забочусь лишь о том, чтобы обидчик сознал свое заблуждение и образумился. Если ж на это и надеяться нечего, всякое отмщение оставляю богу.

Эразмий. Ну, это нелегко.

Гаспар. Нелегко извинить малую провинность брату твоему? Но ведь ты, в свою очередь, так часто нуждаешься в его прощении, а Христос между тем извинил нам некогда все наши проступки разом и продолжает извинять каждодневно! Мне кажется даже, что это не доброта к ближнему, но лихоимство перед богом: все равно, как если бы один раб простил другому долг в три драхмы на том условии, чтобы с него господин не взыскивал десяти талантов.

Эразмий. Прекрасно ты рассуждаешь, да только верно ли?

Гаспар. Евангельское поручительство недостаточно надежно, по‑твоему?

Эразмий. Что ты, что ты! Но есть люди, которые не считают себя христианами в тот день, когда не отстоят обедню.

Гаспар. Их обычая я не осуждаю, в особенности если это люди досужие или, напротив, с утра до вечера нанятые мирскими заботами. Но я не одобряю тех, кто питает суеверное убеждение, будто день не будет удачен, если не начать его с обедни. Прямо от богослужения они направляются к прилавку или ко двору и там вообще забывают о справедливости, но если дела идут успешно, успех приписывают обедне.

Эразмий. Полно, есть ли такие безумцы?

Гаспар. Их очень много.

Эразмий. Но вернись к церковной службе.

Гаспар. Если возможно, я стою близ алтаря, чтобы лучше слышать, что читает священник, главным образом — Послания и Евангелие. Кое‑что пытаюсь уловить памятью и запечатлеть в душе, и что уловлю, повторяю про себя.

Эразмий. И в это время не молишься?

Гаспар. Молюсь, но больше в мыслях, чем губами и языком. А повод к молитве извлекаю из того, что услышу.

Эразмий. Растолкуй, пожалуйста, яснее. Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду.

Гаспар. Пожалуйста. Представь себе, что читают из Послания[48]: «Удалите старые дрожжи, чтобы быть новым тестом, — ведь вы не заквашены». В ответ на это я мысленно обращаюсь к Христу так: «Если бы, и правда, я был не заквашен грехом, чист совершенно от его дрожжей! Но единственно безгрешный, единственно непорочный — это ты, господи Иисусе, даруй же мне, чтобы со дня на день и я очищался все более от старых дрожжей». Или же, если случается слышать из Евангелия о сеятеле, сеющем семя свое[49], я молюсь про себя: «Счастлив, кто заслуживает быть доброю землею! Тот благодетель, без которого нет ничего благого, да благословит меня из земли бесплодной обратиться в землю добрую». Это не более чем примеры: перечислять все подряд было бы слишком долго. А если священник окажется безгласный, каких в Германии много, или если подле алтаря свободного места нет, я достаю книжку, где переписано Евангелие и Послания на этот день, и сам вычитываю из нее — вслух или одними глазами.

Эразмий. Понятно. А об чем по преимуществу размышляешь ты в это время?

Гаспар. Возношу благодарность Иисусу Христу, который, в неизреченной любви к людям, удостоил исупить род человеческий своею смертью, и молю, чтобы священная его кровь не была пролита за меня понапрасну, но чтобы он всегда питал своим телом мою душу и своею кровью животворил мой дух и чтобы, постепенно мужая под водительством добродетелей, я сделался достойным членом того таинственного тела, которое зовется Церковью, и никогда бы не отпал от святейшего того союза, который за последнею трапезой, преломив хлеб и поднявши чашу с вином, он заключил с избранными своими учениками, а через них и со всеми, кто посредством крещения принят в общину Христову. Если ж мысли начинают блуждать, я читаю псалмы или что‑либо иное подобное, и благочестивое чтение удерживает мысль от рассеяния.

Эразмий. И для этой цели у тебя выбраны определенные псалмы?

Гаспар. Да. Но если вдруг придет размышление, которое укрепляет и освежает душу лучше, нежели чтение этих псалмов, я их опускаю. Эразмий. Что скажешь о посте? Гаспар. До поста мне дела нет. От Иеронима я выучился, что нельзя портить здоровье постами, пока тело не войдет в полную силу. А мне еще и семнадцати не сравнялось. Но если испытываю потребность, то и завтракаю и обедаю скуднее обычного — чтобы с большею бодростью отдать себя трудам благочестия в праздничный день.

Эразмий. Раз уж я начал, выужу всё до последнего. К проповедям как ты расположен?

Гаспар. Наилучшим образом. К проповеди хожу с неменьшим благоговением, чем к божественной литургии. Но при этом выбираю, кого слушать. Есть проповедники, которых лучше не слышать вовсе. Если взойдет на кафедру один из таких или же вовсе никто не взойдет, время, отведенное на проповедь, провожу в чтении Святого писания: читаю Евангелие и Послания апостольские с толкованием Златоуста[50], или Иеронима, или иного благочестивого и ученого толкователя.

Эразмий. Но живое слово доходчивее.

Гаспар. Не спорю, и больше люблю не читать, а слушать, если проповедник попадется сносный. Однако ж я не считаю, что вовсе остался без проповеди, если выслушаю Хризостома или Иеронима, который говорит со мною из книги.

Эразмий. Ты прав. А исповедь тебе доставляет, радость?

Гаспар. И еще какую! Я исповедуюсь ежедневно.

Эразмий. Ежедневно?

Гаспар. Да.

Эразмий. Выходит, тебе нужно содержать собственного духовника.

Гаспар. Зачем? Я исповедуюсь тому, кто единственный поистине отпускает прегрешения, тому, у кого вся власть целиком.

Эразмий. Кому же именно?

Гаспар. Христу.

Эразмий. И, по‑твоему, этого достаточно?

Гаспар. Для меня — вполне, раз было достаточно для предстоятелей церкви и принято обычаем.

Эразмий. А кого ты называешь предстоятелями церкви?

Гаспар. Пап, епископов, апостолов.

Эразмий. И среди них числишь Христа?

Гаспар. Он, бесспорно, всему возглавие и венец.

Эразмий. И создатель исповеди в нынешнем ее виде?

Гаспар, Он создатель всякого блага. А сам ли он установил тот порядок исповеди, который принят ныне в церкви, пусть разбираются богословы: я, мальчишка и неуч, довольствуюсь веским суждением старших. Во всяком случае, эта исповедь особая: Христу исповедоваться нелегко, ему лишь тогда исповедуешься, когда проникнешься ненавистью к своему, греху. И я выкладываю ему все, как есть, и горько плачу, если провинился тяжело, — лью слезы, рыдаю, кричу, взываю к его милосердию. И так до тех пор, пока не почувствую, что ощущение греха изгнано из глубин души совершенно и что на смену ему приходит какая‑то ясность, бодрость — свидетельство прощения! Когда же время призывает ко священной трапезе[51] тела и крови господней, я исповедуюсь и священнику, но совсем коротко и лишь в заведомых прегрешениях или в проступках особо сомнительных. Вообще‑то говоря, я не усматриваю тяжкого греха в проступке, направленном против каких бы то ни было человеческих установлений, если он не сопрягается со злобною гордыней. Скажу больше: если нет злобы, то есть злой воли, тогда и смертного греха быть не может.

Эразмий. Хорошо, что ты такой богобоязненный и, однако ж, не суеверный. Мне кажется, и тут уместно помнить пословицу: не всё, не везде, не кому попало.

Гаспар. Я выбираю такого священника, которому могу доверить тайны сердца.

Эразмий. Мудро. Ведь есть немало и таких, которые бездумно разглашают услышанное в исповедальне, — это известно точно. Есть и бесстыдники, и просто несведущие, которые расспрашивают о том, что лучше бы обойти молчанием. Есть неучи и глупцы, грязные стяжатели, — не душу обращают они к тебе, но только слух, а сами не способны различить меж виною и правым деянием, ни наставить не могут, ни утешить, ни утишить. Что это так, я слышал часто и от многих, да и по собственному опыту знаю.

Гаспар. Я тоже, и даже слишком. Потому и стараюсь сыскать человека испытанного бескорыстия, образованного, положительного, сдержанного на язык.

Эразмий. Честное слово, ты счастливец, если понял это в такие юные годы!

Гаспар. И, наконец, главная моя забота — не совершать ничего такого, что было бы опасно доверить священнику.

Эразмий. Вот это всего лучше, но только можно ли уберечься?

Гаспар. Конечно, до крайности трудно, однако ж с помощью Христовой — легко. Первым делом, необходима добрая воля, и я обновляю ее в себе неукоснительно, особенно воскресными днями. Затем, по мере сил, избегаю общения с нечестивцами. Ищу дружбы с людьми безукоризненными, чтобы через такую дружбу и самому сделаться лучше.

Эразмий. Разумная — осторожность: худые речи портят добрые нравы.

Гаспар. Праздности бегу, словно чумы.

Эразмий. Не удивительно! Ведь нет такой пакости, в которой праздность не была бы наставницей. Но по нынешним нравам, если не хочешь сообщаться с дурными, надо жить в одиночестве.

Гаспар. Ты судишь небезосновательно. «Большинство скверно», — как говорил греческий мудрец[52]. Но я избираю лучших меж немногими. И нередко бывает так, что товарищ на товарища действует благотворно. В играх, подстрекающих к беспутству, я не участник; если забавляюсь, то невинно. Вежлив я со всяким, но близок только с хорошими. Если ж когда столкнусь с дурными, то либо пытаюсь исправить их осторожными увещаниями, либо зажмурюсь и терплю, а как скоро удостоверюсь, что проку от этого никакого, бегу втихомолку при первой же возможности.

Эразмий. А желание надеть капюшон прельщало когда‑нибудь душу?

Гаспар. Нет, никогда, хоть и не раз меня искушали, призывая от сокрушительных волнений века сего в тихую монастырскую гавань.

Эразмий. Что я слышу? На тебя уже охотились?

Гаспар. Как только ни подступались они ко мне и к моим родителям, эти ловчие! Но я твердо положил не вступать ни в брак, ни в священнический сан, ни в монашеский чин, ни в иное любое состояние, из которого уже не смогу освободиться, — до тех пор, покуда не узнаю себя по‑настоящему.

Эразмий. А когда это случится?

Гаспар. Может, и никогда. Но раньше чем по двадцать восьмому году никаких решений принимать не стану.

Эразмий. Отчего так?

Гаспар. Оттого, что повсюду слышишь, как священники, монахи и мужья оплакивают свое безрассудство, ввергнувшее их в рабство.

Эразмий. Опасливый ты человек — боишься пойматься.

Гаспар. Пока что у меня три заботы.

Эразмий. Какие?

Гаспар. Совершенствоваться в добрых нравах. Далее, если в этом не преуспею, то хотя бы хранить незапятнанною свою чистоту и доброе имя. Наконец, приобретать знания и усваивать науки, которые при любом образе жизни будут мне на пользу.

Эразмий. Значит, поэтов ты обходишь стороною?

Гаспар. Не совсем. Но читаю лишь самых целомудренных, а если и у них встретится что нескромное, бегу поскорее мимо, как некогда проплыл мимо сирен Улисс, заткнув себе уши.

Эразмий. А какого рода занятиям ты отдаешь предпочтение? Медицине, светскому или церковному праву, богословию? Ведь языки, словесность и философия ведут к любому из них одинаково[53].

Гаспар. Я еще не делал выбора и вкушаю понемногу от каждого, чтобы ни в одном не остаться полным невеждою и чтобы, испробовав все, вернее определить, к которому именно я годен. Медицина в любых краях прокормит надежнее всего. Правоведение открывает путь к высоким званиям. А богословие мне особенно по душе, зато не по душе нравы иных богословов и мелочные их распри.

Эразмий. Кто ступает так сторожко, оступится не скоро. В наши времена, когда сомнению подвергается всё без изъятия, очень многие избегают богословия, опасаясь пошатнуться в католической вере.

Гаспар. Что я читаю в священных книгах и в Символе, который зовется Апостольским[54], тому верую непоколебимо и далее не допытываюсь. Остальное пусть обсуждают и определяют богословы, ежели им угодно. Впрочем, если что принято у христиан обычаем и не расходится впрямую со Священным писанием, я подчиняюсь, чтобы никого не ожесточать.

Эразмий. Какой Фалес выучил тебя этой философии?

Гаспар. Еще совсем мальчишкою я бывал в доме у Иоанна Колета[55], человека редкостных качеств. Ты его знаешь?

Эразмий. Еще бы! Как тебя.

Гаспар. Он и напитал нежный возраст подобными наставлениями.

Эразмий. А что, если и я последую твоим правилам, с тобою наперерыв? Ты не будешь гневаться?

Гаспар. Наоборот, полюблю тебя еще сильнее, и намного! Ты же знаешь, схожестью нравов крепнет взаимная приязнь.

Эразмий. Верно, но только не меж искателями одной должности, когда они страдают сходным недугом.

Гаспар. И не меж искателями одной невесты, когда все мучатся любовью одинаково.

Эразмий. Но, кроме шуток, — попробую усвоить этот образ мыслей.

Гаспар. Дай тебе бог удачи!

Эразмий. Может, и догоню тебя.

Гаспар. Обгони, сделай милость! Но имей в виду: дожидаться тебя я не стану, потому что всякий день стараюсь превзойти и одолеть самого себя. И все же попытайся вырваться вперед, если хватит сил.

 

Охота

 

 

 

Павел. Фома. Винцентий. Лаврентий. Бартол

 

Павел. «Особая каждого страсть увлекает»[56]. Мне, к примеру, нравится охота.

Фома. Мне тоже. Но где собаки, рогатины, сетки?

Павел. Прочь, кабаны, медведи, олени и лисы! Мы обрушимся на кроликов!

Винцентий. А я расставлю силки на кузнечиков. Ополчусь на сверчков.

Лаврентий. Я буду ловить лягушек.

Бартол. А я — бабочек.

Лаврентий. За летучими тварями охотиться трудно.

Бартол. Да, трудно, зато прекрасно. Или, может, по‑твоему, прекраснее охотиться за червями и улитками, раз у них нет крыльев?

Лаврентий. Я предпочитаю удить рыбу. У меня отменный крючок.

Бартол. А наживку откуда возьмешь?

Лаврентий. Червей повсюду тьма!

Бартол. Конечно, да только захотят ли они выползти к тебе из земли?

Лаврентий. Ну, я живо устрою так, что они тысячами будут выскакивать!

Бартол. Каким образом? Колдовством?

Лаврентий. Сейчас сам увидишь. Налей в этот ковш воды. Теперь насыпь зеленой скорлупы грецких орехов, только сперва истолки ее помельче. Теперь полей землю этой водою. Видишь, как полезли?

Бартол. Поразительно! Так, должно быть, когда‑то поднимались воины[57] из посеянных в землю змеиных зубов! Но рыбы большею частью слишком разборчивы да привередливы, чтобы ловиться на такую грубую наживку.

Лаврентий. Я знаю одну породу насекомых, на которую идут и привереды.

Бартол. Ну, что ж, ты проверь, сумеешь ли надуть рыб, а я растревожу лягушачье царство.

Лаврентий. Чем? Сетями?

Бартол. Нет. Луком.

Лаврентий. Не слыханный прежде способ!

Бартол. Зато какой веселый! Вот увидишь, ты согласишься со мною.

Винцентий. А что, если нам вдвоем пока сыграть в пальцы[58]?

Павел. Это игра вялая и тупая. Такая забава годится, когда бездельничаешь подле очага, а не когда выйдешь за город.

Винцентий. Тогда, пожалуй, сразимся в орехи?

Павел. Орехи оставим малым ребятам, а мы уж подростки.

Винцентий. А все ж мальчишки, и ничего больше!

Павел. Ну, кому прилично играть в орехи, тому и верхом на палочке скакать прилично.

Винцентий. Тогда выбирай игру ты; что ты ни предложишь — я заранее согласен.

Павел. И я больше спорить с тобою не стану.

 

Перед школою

 

 

 

Сильвий. Иоганн

I

 

Сильвий. Почему ты бежишь сломя голову, Иоганн?

Иоганн. Шкуру свою спасаю, как говорится.

Сильвий. При чем здесь шкура?

Иоганн. А при том, что если я не поспею вовремя, — пока еще не прочли список, — с меня не одну а семь шкур спустят.

Сильвий. Ну, тогда тебе не о чем тревожиться. Пятый час едва миновал. Взгляни на часы: стрелки еще не коснулись отметки между пятым и шестым.

Иоганн. Не очень‑то я верю часам — врут они постоянно.

Сильвий. Хорошо, поверь мне: я слышал голос колокола.

Иоганн. И что же он говорил?

Сильвий. Пробил пять.

Иоганн. Но есть и еще причина для страха. Надо прочитать на память вчерашний урок, очень длинный, а я едва ли сумею.

Сильвий. Эта опасность не твоя, а общая. Я тоже помню по урок неважно.

Иоганн. А ведь ты знаешь, какой свирепый у нас Учитель. Он бы каждую провинность карал смертью. Так отхлещет, словно бы зады наши обтянуты бычьею кожей.

Сильвий. Но его не будет в школе.

Иоганн. А кого он оставил вместо себя?

Сильвий. Корнелия.

Иоганн. Этого косоглазого? Бедные наши ягодицы! Он до того драчлив, что и самого Орбилия[59] посрамит.

Сильвий. Да, правда, и я часто молюсь, чтоб у него рука отнялась.

Иоганн. Это нехорошо — проклинать учителя. Скорее самим надо остерегаться, чтобы не попасть в лапы к тирану.

Сильвий. Давай почитаем друг другу. Один будет говорить, другой — следить по книге.

Иоганн. Прекрасная мысль!

Сильвий. Успокойся, соберись с духом. Страх отшибает память.

Иоганн. Я бы легко стряхнул с себя робость, да ведь опасность какая! В этакой крайности кто сохранит присутствие духа?

Сильвий. Конечно. Но все же рискуем мы не головою, а как раз противоположною частью.

 

II

Корнелий. Андрей

 

Корнелий. Водить пером ты умеешь, но у тебя бумага протекает: влажновата она, вот чернила и расплываются.

Андрей. Пожалуйста, очини мне это перо.

Корнелий. Ножа перочинного нет.

Андрей. Вот, возьми.

Корнелий. Да он совсем иступился.

Андрей. На тебе точильный камушек.

Корнелий. Как ты любишь писать — чтоб остриё потверже было или помягче?

Андрей. Примеряй по своей руке.

Корнелий. Мне нравится помягче.

Андрей. Пожалуйста, напиши мне все буквы по порядку.

Корнелий. Греческие или латинские?

Андрей. Сперва попробую списать латинские.

Корнелий. Ладно. Давай бумагу.

Андрей. Бери.

Корнелий. Но у меня чернила слишком жидкие, оттого что воду часто подливал.

Андрей. А мой листок совсем высох.

Корнелий. Ну, так высморкайся на него, а если хочешь — пописай.

Андрей. Нет, нет, я сейчас у кого‑нибудь попрошу.

Корнелий. Лучше иметь дома свое, чем просить об одолжении.

Андрей. Что такое школьник без пера и чернил?

Корнелий. То же, что воин без меча и щита.

Андрей. Эх, были бы у меня пальцы такие же проворные!… А то я не поспеваю за учителем, когда он диктует.

Корнелий. Главное — это чтобы писать хорошо, а уж потом — чтобы скоро. Если достаточно хорошо, — значит, и достаточно быстро.

Андрей. Отлично сказано. Только песенку эту — насчет «хорошо» и «скоро» — ты спой учителю за диктовкою.

 



[1] Компостелла (точнее Сантьяго‑де‑Компостела) — город на северо‑западе Испании, столица бывшего королевства Галисия. По преданию, там погребено тело апостола Иакова, покровителя Испании. Собор в честь апостола Иакова в Компостелле был одним из важнейших в христианском мире центров паломничества.

 

[2] Мория — Глупость (греч.), как противоположность Афине Палладе, греческой богине мудрости.

 

[3] По традиционной хронологии, апостол Петр был казнен 29 июня 65 года в Риме. Вместе с ним, как гласит предание, был казнен апостол Павел.

 

[4] Корик — портовый город в Киликии (области Малой Азии), которая в древности была пиратским гнездом. Про жителей этого города шла дурная слава, — будто они выспрашивали у путников и мореходов, куда и когда те намерены плыть, а потом доносили пиратам, которые делились с доносчиками добычей.

 

[5] см. Гомер, «Одиссея», XVI сл.

 

[6] У Гомера — по шраму на колене; ошибку, несомненно, следует отнести не на счет Эразма, а на счет его простоватого героя.

 

[7] Ламия — в греческой мифологии страшная старуха, которой пугали детей, некое подобие бабы‑яги.

 

[8] Гасильником для свечей обычно служил полый рог.

 

[9] Намек на известный анекдот о Диогене, который днем расхаживал по городу, держа в руках зажженный фонарь, и на вопрос, что он делает, отвечал: «Ищу человека».

 

[10] Делия — то есть Делосская — греческая богиня охоты Артемида, местом рождения которой считался остров Делос.

 

[11] Имеются в виду свинцовые печати, которыми скреплялись папские грамоты.

 

[12] «Памфаг» по‑гречески «всеядный».

 

[13] Из Будеева «Асса». — Будей — латинизированная фамилия Гильома Бюде (1467—1540), одного из виднейших французских гуманистов, друга Эразма. Главный его труд — исследование денежной системы Древнего Рима; оно называлось «Об ассе» (ace — римская медная монета).

 

[14] Это греческое имя означает примерно «храбрый воитель».

 

[15] Меркурия (Гермеса), вестника богов, древние изображали обутым в крылатые сандалии; Вулкан (Гефест), бог кузнечного ремесла, был, но их представлениям, хромцом.

 

[16] Носить деньги в поясе — обычай римских легионеров.

 

[17] «Книга пророка Захарии», V, 7—8.

 

[18] Маворс — архаическая форма имени римского бога войны Марса.

 

[19] Рабин. — Этим вымышленным именем в «Разговорах» обозначаются обыкновенно доктора богословия. В «Диалоге о правильном произношении, латинском и греческом» Эразм сообщает, что «Наш учитель» (почетный титул доктора богословия) — это перевод еврейского «раввин».

 

[20] Плавт, «Привидение», 791.

 

[21] Почты еще не существовало, и письма пересылались либо с оказией, либо — чаще — с нарочными (гонцами), взимавшими за свои труды немалое вознаграждение.

 

[22] Соответствует русскому «на турецкую пасху»: календы — чисто римское понятие.

 

[23] Следует иметь в виду, что речь идет не о слуге типа гоголевского Петрушки или Осипа, но о прислужнике‑ученике, состоящем в услужении у ученого хозяина и совмещающем обязанности собственно слуги и секретаря.

 

[24] Имеется в виду ученая степень доктора богословия, прав или медицины.

 

[25] Квинтилиан — Марк Фабий Квинтилиан (I в. н. а.), римский теоретик красноречия, автор сочинения «О воспитании оратора», где затронуты и вопросы физического воспитания.

 

[26] Распространенная в XV—XVI вв. игра, предок современного тенниса. Играли в нее твердым сплошным мячом на прямоугольной, отовсюду огороженной площадке, обычно в закрытом помещении. Били первоначально ладонью, позже — двойной перчаткой, еще позже появляются ракетки (сперва это была все та же перчатка с растянутой вокруг нее сеткою на жестком ободе; именно о таких перчатках с сетками идет речь чуть ниже).

 

[27] Драхма — древнегреческая монета; шестая ее часть — обол, мелкая медная монетка.

 

[28] Круг наук, изучавшихся в школах и на общеобразовательных факультетах средневековых университетов, носил название «семи свободных (то есть приличествующих свободному человеку) искусств». «Искусства» эти разделялись на два цикла: тривиум (трехпутье), включавший грамматику, риторику, диалектику, и квадривиум (четырехпутье) — арифметика, астрономия, музыка и геометрия.

 

[29] В древности, состязаясь в беге или в ристаниях на колесницах, участники состязаний должны были определенное число раз обогнуть столбы (меты), установленные ж противоположных концах стадиона или ипподрома.

 

[30] Сестерций — римская серебряная монета.

 

[31] Ничего сверх меры — изречение, приписывавшееся кому‑то ие великих мудрецов Древней Греции; излюбленный принцип Эразма, применявшийся им чрезвычайно широко.

 

[32] Единоборствовать (греч.).

 

[33] Территория Франции в древности была заселена различными галльскими племенами; потому французы и в средние века по‑латыни именовались галлами, а слово galfus имеет и другое значение — «петух».бюьтоооооооо

 

[34] Эта игра была предком крокета.

 

[35] Биф и Бакхий — римские гладиаторы; каждый из них выиграл схватку с противником, а затем они принялись биться друг с другом, и оба пали в этом бою. См. Гораций, «Сатиры», I, VII, 19—20.

 

[36] Эмпуза — в древнегреческой мифологии чудовище, пожирающее людей; ее изображали в виде безобразной одноногой женщины.

 

[37] В пятой книге «Энеиды» (стих 67), где изображаются торжественные игры, устроенные Энеем в память о его умершем отце.

 

[38] Там же, стих 69.

 

[39] Монашеский капюшон, то есть постригся бы в монахи.

 

[40] Уроки в школах начинались летом в 6 часов утра, зимою в 7 и длились до 5 (зимою до 6) вечера с часовым перерывом около полудня.

 

[41] Имеются в виду «Нравственные двустишья в четырех книгах» Дионисия Катона, сборник стихотворных наставлений, пользовавшийся в средние века самым широким распространением в качестве учебника добрых нравов. Об авторе этого сборника никаких достоверных сведений не сохранилось.

 

[42] «Евангелие от Луки», II, 41 сл.

 

[43] «Евангелие от Матфея», XVII, 5.

 

[44] Фасций Цецилий Киприан — один из Отцов западной церкви. Он был епископом Карфагенским и погиб мученической смертью в 258 г., во время гонения императора Валериана.

 

[45] Святой Иероним (ок, 346—420 гг.) был действительно в числе наиболее ученых деятелей раннего христианства. Помимо многочисленных богословских сочинений и обширной переписки (представляющей большую литературную ценность), ему принадлежит перевод Библии на латинский язык: он превосходно знал и греческий и еврейский.

 

[46] Пей себе вволю, когда начата иль кончается бочка,

Будь на середке умерен; у дна же смешна бережливость.

«Работы и дни», 368—369. Перевод В. Вересаева.

 

[47] «Евангелие от Луки», XVIII, 13; притча о молитве гордеца фарисея и смиренного мытаря («Всякий возвышающий себя будет унижен, а унижающий себя возвысится»)

 

[48] «Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла», V, 7 (перевод расходится с так называемым «синодальным», то есть общепринятым в русской православной церкви).

 

[49] «Евангелие от Луки», VIII, 5—8: «Вышел сеятель сеять семя свое; и когда он сеял, иное упало при дороге и было потоптано, и птицы небесные поклевали его; а иное упало на камень и, взошедши, засохло, потому что не имело влаги;…а иное упало на добрую землю и, взошедши, принесло плод сторичный».

 

[50] Прозвище одного из святых и Отцов восточной (греческой) церкви, Иоанна (347—407 гг.). Он был блестящим проповедником и едва ли не самым замечательным среди греческих церковных писателей. Ему принадлежали комментарии на Ветхий и Новый заветы.

 

[51] То есть к причастию.

 

[52] Слова эти приписываются Бианту (VI в. до н. э.), одному из полулегендарных «семи греческих мудрецов».

 

[53] Эти дисциплины изучались на факультете «семи свободных искусств», или «артистическом (artes — „искусства“ по‑латыни), который был как бы необходимою подготовительною ступенью по отношению к трем высшим и специальным — богословскому, юридическому, медицинскому.

 

[54] Апостольскому символу веры посвящен особый диалог — · «Исследование веры» (см. ниже).

 

[55] Иоанн Колет — Джон Колет (1466—1519), английский церковный деятель и богослов, настоятель собора св. Павла в Лондоне, ближайший друг Эразма. Он основал школу при соборе и сам ею руководил. Взгляды Колета оказали решающее воздействие на весь жизненный путь Эразма; так и в этом диалоге — педагогические принципы, которые излагает Гаспар, столько же принадлежат Эразму, сколько Колету.

 

[56] Вергилий, «Буколики», II, 65.

 

[57] Намек на греческий миф о Кадме, который, по совету богини Афины, посеял зубы убитого им дракона, и из земли поднялись воины‑исполины.

 

[58] Один игрок, зажмурившись или отвернувшись, угадывает, сколько пальцев поднял другой.

 

[59] Орбилий — школьный учитель Горация, которого поэт вспоминает в «Посланиях» (II, I, 70—71) и называет «щедрым на удары». Его биография известна достаточно подробно по сочинению Светония «О грамматиках и риторах».

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова