Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Альбер Камю

РАЗМЫШЛЕНИЯ О ГИЛЬОТИНЕ

К оглавлению книги

В Алжире незадолго до войны 1914 года был приговорен к смертной казни один убийца, совершивший неслыханно чудовищное преступление (его жертвами стала целая крестьянская семья вместе с детьми). Это был сельскохозяйственный рабочий, который осуществил свое убийство в приступе кровожадности; но дополнительную тяжесть содеянному придавало то обстоятельство, что он обокрал своих жертв. Дело привлекло внимание общественности и получило широкую огласку. Многие считали, что обезглавливание — слишком легкая смерть для такого мерзавца. Говорят, что так же думал и мой отец, который особенно негодовал из-за убийства детей. Насколько мне известно, — а вообще я немного знаю о нем, — впервые в своей жизни мой отец пожелал присутствовать при казни. Он встал до рассвета и отправился на другой конец города, где должно было состояться публичное исполнение приговора при большом стечении народа. Об увиденном в то утро он никогда никому не рассказывал. Моя мать говорила потом, что когда он вернулся, на нем лица не было. Он вихрем ворвался в дом и, не говоря ни слова, повалился на кровать. Его рвало. Он увидел то, что на самом деле скрывалось за высокопарными фразами. Он уже забыл об убитых детях. Он видел лишь дергающееся на доске тело осужденного, которому только что перерезали горло.

137//138


Надо полагать, эта церемония достаточно отвратительна для того, чтобы победить негодование в сердце простого и честного человека, и чтобы кара, которую он считал сто раз заслуженной, не оказала на него никакого другого воздействия, кроме как потрясла его душу до самого основания. Когда свершение высшего акта правосудия вызывает у законопослушного гражданина, которого это правосудие призвано защищать, только рвоту, трудно предположить, что оно соответствует своему предназначению поддерживать спокойствие и порядок в государстве. Напротив, становится явным, что действие это не менее безобразно, чем преступление, и что еще одно убийство не только не возмещает ущерба, нанесенного обществу, но добавляет к прежнему позору новый. Это настолько очевидно, что никто не решается прямо обсуждать эту мрачную церемонию. Чиновники и журналисты, которым по долгу службы приходится сталкиваться с ней, похоже, осознав ее одновременно вызывающую и постыдную сущность, изобрели для обсуждения этой темы свой особый язык, сведенный к обтекаемым стереотипным формулировкам. В результате, рассеянно просматривая за завтраком утреннюю газету, мы случайно узнаем, что некто приговоренный «возвратил свой долг обществу», или «искупил свою вину», или «в пять часов правосудие свершилось». Чиновники могут назвать осужденного и «заинтересованным лицом», и «пациентом», или сокращенно — ПКС (приговоренный к смерти). Выходит, что у нас о смертной казни принято писать — выразимся так — только вполголоса. Мы признаем, что это тяжелая болезнь нашего в высшей степени цивилизованного общества как раз тем, что не осмеливаемся обсуж-

138//139


дать ее открыто — наподобие того, как долгое время в обывательской среде ограничивались разговорами о том, что старшая дочь имела «слабую грудь» или что отец страдал «опухолью», так как считали туберкулез и рак в некотором роде неприличными заболеваниями. Тем более это справедливо для смертной казни — ведь о ней стараются говорить исключительно эвфемизмами. В этом смысле для общества она то же, что рак для больного, с той только разницей, что ни один больной никогда не настаивал на необходимости своего рака. Смертную казнь же, вопреки здравому смыслу, пытаются представить всем исключительно как прискорбную необходимость. Таким образом, с одной стороны, узаконивается убийство, которое считается необходимым, с другой стороны рекомендуется об этом умалчивать, поскольку таковая необходимость весьма прискорбна.

Напротив, я намереваюсь говорить об этом жестко. Жестко не из жажды скандала; как полагаю, и не из болезненного предрасположения характера. Как писатель я всегда испытывал отвращение к приспособленчеству; как человек я считаю, что существуют такие отвратительные стороны нашего существования, которые, когда это неизбежно, мы должны обходить молчанием. Но когда молчание или языковые хитросплетения способствуют живучести злоупотребления, которое должно искоренить, или несчастья, которое можно облегчить, нет другого выхода, кроме как говорить об этом со всей ясностью и показывать аморальность, скрывающуюся под покровом слов. Франция делит с Испанией и Англией почетное место одной из последних стран, сохранивших, по эту сторону железного за-

139//140


навеса, в своем арсенале репрессивных средств смертную казнь. Живучесть этого первобытного ритуала стала возможной у нас лишь по причине беспечности или невежества общественного мнения, которое пользуется только навязанной ему стереотипной фразеологией. Когда спит воображение, слова лишаются смысла; глухой народ рассеянно реагирует на казнь человека. Но пусть покажут орудие казни, пусть заставят дотронуться до помоста и ножа, услышать стук падающей головы, — и вот тогда проснувшееся наконец у общества воображение отвергнет как эту фразеологию, так и смертную казнь.

Когда в Польше нацисты публично казнили заложников, то затыкали им рты повязками с гипсом, чтобы лишить возможности выкрикнуть слова возмущения и свободы. Конечно, было бы цинично сравнивать судьбу этих невинных жертв с приговоренными преступниками. Но, не говоря уже о том, что у нас гильотинируются не только преступники, способ расправы остается тем же. Казенными словами мы прикрываем казнь, законность которой невозможно подтвердить, прежде чем не изучишь ее в реальности. Вместо того чтобы заявлять — смертная казнь необходима — и затем уже не говорить о ней, следует, наоборот, рассказать о том, что она представляет собой в действительности, и уж потом рассуждать, должна ли она считаться необходимой в существующем виде.

Что касается меня, то я считаю ее не только бесполезной, но и в высшей степени вредной, и считаю своим долгом высказать здесь это убеждение до рассмотрения сути самого вопроса. Было бы нечестно, если бы создалось мнение, что я пришел к этому

140//141


заключению после многих недель, посвященных изучению и исследованию этой темы. Но было бы также недобросовестно объяснить это убеждение одной только сентиментальностью. Наоборот, я весьма далек и от того расслабляющего умиления, и котором находят удовольствие человеколюбцы, когда смешиваются различные ценности и различные виды ответственности, уравниваются преступления, а невиновность в конечном счете лишается своих прав. В отличие от многих знаменитых современников я не считаю, что по своей природе человек — это общественное животное. По правде говоря, я думаю, что все обстоит наоборот. Но я считаю, и это уже совсем другое дело, что отныне он не может жить вне общества, следовать законам которого необходимо для его физического выживания. Поэтому ответственность должна быть определена самим обществом на основе разумной и эффективной шкалы. Но закон находит свое последнее оправдание в том благе, которое он приносит или не приносит обществу в определенном месте и в определенное время. В течение многих лет смертная казнь ныла лишь невыносимой пыткой для моего воображения и вызывала внутреннее душевное смятение, которое мой разум подвергал осуждению. При этом я готов был допустить, что на мои суждения влияло воображение. Но в действительности за эти недели я не нашел ничего, что не укрепило бы моего убеждения или изменило бы мои умозаключения. Наоборот, к уже имевшимся в моем распоряжении аргументам добавились новые. Теперь я полностью разделяю убеждение Кёстлера: смертная казнь позорит наше общество, и ее сторонники не могут ее оправдать с точки зрения разума. Чтобы не повто-

141//142


рять его убедительную аргументацию и не дублировать факты и цифры, которые становятся ненужными благодаря уточнениям Жана Блок-Мишеля, я хотел бы только выдвинуть доводы, развивающие и продолжающие рассуждения Кёстлера и, наряду с последними, убеждающие в необходимости немедленного упразднения смертной казни.

Известно, что серьезным аргументом сторонников смертной казни является назидательность наказания. Головы отрубают не только для того, чтобы наказать их носителей, но и для того, чтобы устрашающим примером запугать тех, кто попытался бы им подражать. Общество не мстит, оно хочет только предупредить злодеяние. Оно потрясает отрубленной головой, чтобы кандидаты на роль убийцы увидели в этом свое будущее и одумались.

Этот аргумент был бы впечатляющим, если бы мы не были вынуждены констатировать:

1. Что общество само не верит в силу примера, о которой оно говорит;

2. Что не доказано, будто смертная казнь уже заставила остановиться хотя бы одного убийцу, решившегося на такое преступление, и вместе с тем очевидно, что она не вызвала у тысяч преступников никакой реакции, кроме восхищения;

3. Что в других отношениях она является отвратительным примером, последствия которого непредсказуемы.

Прежде всего, общество не верит собственным словам. Если бы оно им действительно верило, оно бы показывало головы. Оно бы сопровождало казни рекламными кампаниями, которые оно обычно приберегает для государственных займов или для новых марок аперитивов. Наоборот, известно, что

142//143


казни у нас больше не проводятся публично и совершаются в тюремных дворах в присутствии узкого круга специалистов. Меньше известно, почему это так происходит и с какого времени. Речь идет о решении, принятом относительно недавно. Последняя публичная казнь состоялась в 1939 году; это — казнь Вейдманна, совершившего несколько убийств; его подвиги сделали его модной личностью. В то утро в Версале собралась огромная толпа, в том числе много фотографов. Между моментом, когда Вейдманн был представлен толпе, и моментом, когда он был обезглавлен, были сделаны фотографии. Через несколько часов «Пари-Суар» опубликовала целую страницу иллюстраций, посвященных этой аппетитной церемонии. Тем самым добрые парижане смогли убедиться, что простая и точная система, которой пользовался палач, также отличалась от традиционного эшафота, как «Ягуар» от наших устаревших «Дион-Бутон». Однако, вопреки всем ожиданиям, администрация и правительство весьма плохо восприняли эту яркую рекламу и подняли крик о том, что пресса хотела потворствовать низменным садистским инстинктам своих читателей. Поэтому было решено, что впредь казни не будут совершаться публично; некоторое время спустя это распоряжение облегчило работу оккупационных властей.

В этом деле логика не была на стороне законодателя. Наоборот, надо было досрочно наградить директора «Пари-Суар», чтобы побудить его делать эту работу в следующий раз еще лучше. В самом деле, если есть желание, чтобы казнь была показательной, необходимо не только увеличить количество фотоснимков, но и установить машину на эша-

143//144


фоте, на площади Согласия, в два часа пополудни, пригласить весь народ, а для отсутствующих показать церемонию по телевидению. Нужно или сделать это, или прекратить всякие разговоры о ее показательном характере. Каким образом может быть показательным тайное убийство, совершаемое во дворе тюрьмы? Оно служит лишь для того, чтобы периодически информировать граждан о том, что они умрут, если им случится кого-то убить; такое же будущее можно смело обещать и тем, кто не убивает. Чтобы наказание было действительно примерным, оно должно быть устрашающим. Тюо де ля Бувери, народный представитель и сторонник публичных казней, был более логичен, когда заявил в 1791 году в Национальном Собрании: «Чтобы сдержать народ, необходимо зрелище страшное».

Теперь нет никаких зрелищ, приговоры известны всем по слухам и лишь время от времени появляется сообщение о казни, приукрашенное смягченными формулировками. Но как в момент совершения преступления будущий преступник может думать о наказании, которое ухищряются представлять во все более и более отвлеченной форме! И если мы действительно хотим, чтобы он всегда помнил об этой каре, что смирило бы его, а затем привело бы к отказу от безрассудного решения, не следует ли постараться глубоко запечатлеть это наказание и его страшную реальность в душе каждого всеми средствами изображения и языка?

Вместо того чтобы в туманных выражениях сообщить о долге, который некто этим утром заплатил обществу, не будет ли более действенным примером воспользоваться таким прекрасным случаем, чтобы напомнить каждому плательщику о деталях

144//145


того, что его ожидает? Вместо слов: «Если вы совершите убийство, вы умрете на эшафоте», — не лучше ли сказать ему, например: «Если вы совершите убийство, вас бросят за решетку на долгие месяцы или годы, которые вы проведете в обстановке невыносимого отчаяния и постоянного страха до того момента, когда однажды утром мы проникнем в вашу камеру, сняв предварительно обувь, чтобы застигнуть вас во сне, который подавит вас после ужаса ночи. Мы набросимся на вас, свяжем запястья за спиной, ножницами разрежем воротник вашей рубашки и, если нужно, острижем волосы. Стремясь к совершенству процедуры, мы свяжем ваши руки ремнем, так что вам придется находиться в полусогнутом положении и тем самым держать затылок полностью открытым. Потом мы пронесем вас по коридорам, причем помощники будут держать вас за руки, а ноги будут волочиться сзади. Наконец один из палачей схватит вас за брюки и уложит горизонтально на деревянный брус, в то время как другой вставит вашу голову в круглое отверстие, а третий обрушит с высоты двух метров двадцати сантиметров нож весом в 60 кг, который как бритва перережет вам шею».

Для того чтобы пример был еще более впечатляющим и чтобы вызываемый им ужас стал в каждом из нас достаточно мощной, не поддающейся разуму силой, способной в нужный момент перебороть непреодолимое желание убийства, следовало бы пойти еще дальше. Вместо того чтобы со свойственной нам бездумной претенциозностью кичиться тем, что мы изобрели это быстрое и гуманное средство убивать осужденных1, следовало бы публиковать в тысячах экземпляров и заставлять читать в шко-

145//146


лах и университетах свидетельства и медицинские доклады, описывающие состояние тела после казни. Особенно рекомендуем публикацию и распространение недавнего сообщения в Академии медицины, сделанного докторами Пьедельевром и Фурнье. Эти отважные медики, призванные исследовать в интересах науки тела казненных, сочли своим долгом обобщить свои леденящие кровь наблюдения:

Коль скоро мы можем позволить себе высказать свое мнение по данному вопросу, сообщаем, что подобные зрелища тягостны и отвратительны. Кровь пульсирующими толчками изливается из перерезанных сонных артерий, а потом свертывается. Мышцы судорожно сокращаются, и эти перебои вызывают своеобразные проявления: кишечник урчит, сердце производит последние хаотичные, отчаянные сокращения. Иногда рот кривится в ужасной гримасе. Действительно, глаза у отрубленной головы неподвижны, слепы и безмятежны, зрачки их расширены; к счастью, они не смотрят, и если не наступает трупное помутнение, они не движутся; они прозрачны, как у живого, но неподвижны, как у мертвого. Эти явления могут продолжаться минутами, а у физически крепких субъектов — даже часами: смерть не наступает мгновенно... Таким образом, каждое отдельное проявление жизни продолжается и после обезглавливания. У врача остается лишь одно впечатление: эксперимент этот ужасен, это убийственная вивисекция с последующим преждевременным захоронением2.

Я сомневаюсь, чтобы нашлось много читателей, которые без содрогания смогут прочесть этот ужасный доклад. Значит, можно рассчитывать на его назидательную силу и возможность использования в целях устрашения. Ничто не мешает добавить к этому доклады свидетелей, которые дополнительно подтверждают наблюдения врачей. Говорят, что лицо казненной Шарлотты Корде после удара палача покраснело. Не вызовут удивления рассказы на-

146//147


блюдателей более близкого к нашему времени. Помощник экзекутора, которого трудно было бы заподозрить в стремлении к поэтизации и сентиментальности, так описывает то, что ему довелось увидеть: «Мы бросили под нож одержимого, находящегося в состоянии настоящего приступа delirium tremens. Голова умирает сразу. Но тело буквально прыгает в корзину, дергает веревки. Двадцать минут спустя, на кладбище, еще продолжаются содрогания»3. Нынешний настоятель «Сантэ», преподобный отец Девуайо, кажется, не являющийся противником смертной казни, в книге «Правонарушители»4 идет еще дальше и приводит историю приговоренного Лангиля, отрубленная голова которого откликалась на его имя5:

Утром перед казнью приговоренный был в весьма плохом настроении и отказался от услуг церкви. Зная глубинные струны его сердца и его привязанность к жене, исповедовавшей христианские чувства, мы сказали ему: «Ради любви к вашей жене отвлекитесь перед смертью от земного хотя бы на мгновение», — и осужденный согласился. Он долго стоял сосредоточенно перед распятием, потом, казалось, перестал обращать внимание на наше присутствие. Когда его казнили, мы были недалеко; его голова упала в лоток, установленный перед гильотиной, а тело было сразу положено в корзину; но вопреки обыкновению корзина была закрыта до того, как туда была помещена голова. Несший голову помощник вынужден был подождать какое-то мгновение, пока корзина не была открыта вновь: и вот, в этот короткий отрезок времени мы имели возможность увидеть устремленные на меня глаза казненного, выражавшие муку и молящие, как будто бы он просил прощения. Инстинктивно мы осенили крестом и благословили голову; после этого веки мигнули, выражение глаз стало мягким, и они, не теряя выразительности, медленно угасли...

Читатель может воспринять объяснения священника в соответствии со своей верой. Но, по крайней

147//148


мере, эти «не теряющие выразительности» глаза не нуждаются ни в каком толковании.

Я мог бы привести другие, также невероятные свидетельства. Но что касается меня, я не в состоянии идти дальше. В конце концов я не выступаю за то, чтобы смертная казнь носила показательный характер, и эта казнь в ее нынешнем виде представляется мне грубым хирургическим вмешательством, которое производится в условиях, когда она лишается всякого поучительного смысла. Наоборот, общество и государство, которые видели и не то, могут спокойно пережить эти подробности, а поскольку они проповедуют необходимость примера, то они должны хотя бы попытаться заставить всех пережить эти детали, чтобы никто не был в неведении на сей счет и чтобы навсегда затерроризированное население целиком стало францисканским. Кого надеются устрашить этим примером, который всегда осуществляется украдкой, угрозой наказания, притом что сами изображают его безболезненным и быстрым и в общем легче переносимым, чем рак, — этой казнью, увенчанной цветами красноречия? Конечно, не тех, которые слывут честными гражданами (а некоторые таковыми и являются), потому что они спят в этот час — они ведь не были информированы об этом крупном событии; они будут поглощать пирожки в момент преждевременного погребения и им сообщат об этом акте правосудия, если только они читают газеты, в слащавом коммюнике, которое растает как сахар в их памяти. Однако именно эти мирные создания и поставляют наибольший процент человекоубийц. Многие из этих честных людей являются преступниками, которые еще не ведают об этом. По данным судеб-

148//149


ных органов, огромное большинство известных им убийц, бреясь утром, не знали, что они совершат убийство вечером. Поэтому в качестве примера и в целях безопасности вместо приукрашивания было бы лучше показывать голову казненного тем, кто бреется по утрам.

Но ничего подобного не происходит. Государство скрывает сведения о казнях и обходит молчанием публикации и свидетельства. То есть оно не верит в ценность показательного характера смертной казни — разве только или в силу традиции, или не давая себе труда задуматься об этом. Преступника убивают, потому что это делалось в течение веков, но, впрочем, убивают его способами, установленными в конце XVIII века. Как обычно, повторяют аргументы, бывшие в ходу в течение веков, рискуя вступить в противоречие с мерами, принятие которых становится неизбежным в связи с общественной эволюцией в направлении милосердия. Закон применяется безо всяких рассуждений, и наши приговоренные безропотно умирают во имя теории, в которую не верят сами палачи. Если бы они в нее верили, это было бы известно и бросалось бы в глаза. Но публичность, помимо того, что она действительно вызывает низменные инстинкты с неисчислимыми последствиями, что заканчивается в какой-то момент стремлением найти удовлетворение в новом убийстве, в общественном мнении может вызвать также возмущение и отвращение. Было бы труднее приводить смертные приговоры в исполнение конвейерным методом, как это делается у нас сегодня, если бы эти казни откладывались в народном воображении в виде наглядных картин. Тот, кто смакует кофе за чтением известий о том, что

149//150


правосудие свершилось, подавился бы им, узнав хоть о каких-то подробностях. А приведенные мною тексты могли бы приветствовать иные профессора уголовного права, которые, при своей очевидной неспособности оправдать этот анахронический приговор, утешаются тем, что заявляют вместе с социологом Тардом: лучше предать смерти без страдания, чем предать страданию, не предавая смерти. Поэтому нужно одобрить позицию Гамбетты, который, будучи противником смертной казни, голосовал против законопроекта об отмене публичных казней, заявив:

Если вы уничтожаете ужас зрелища, если вы будете казнить на тюремных дворах, вы задушите всплеск общественного возмущения, проявившийся в эти последние годы, и укрепите позиции сторонников смертной казни.

В самом деле, нужно или убивать публично, или же признать, что не существует полномочий на убийство. Если общество оправдывает смертную казнь необходимостью примера, оно должно оправдываться само в том, что делает необходимой публичность казни. Оно должно каждый раз показывать руки палача и заставлять смотреть на них слишком впечатлительных граждан, а также всех тех, кто так или иначе призвал этого палача. В противном случае, оно признает, что совершает убийство, не зная ни что оно говорит, ни что делает, или же зная, что эти омерзительные церемонии не только не устрашают общественное мнение, но могут лишь привести людей к преступлению или ввергнуть их в смуту. Кто может дать почувствовать это лучше, чем сделавший свою карьеру судья, г-н советник Фалько, смелое признание которого заслуживает размышлений:

150//151


...Единственный раз в моей карьере, когда я выступил против смягчения приговора и за смертную казнь обвиняемого, я думал, что несмотря на мое положение, буду присутствовать при казни со всей бесстрастностью. Впрочем, данный индивидуум не представлял большого интереса: он надругался над своей малолетней дочерью и в конце концов бросил ее в колодец. И вот! После казни воспоминания об этом неотступно преследовали меня по ночам в течение недель и даже месяцев... Как и все, я участвовал в войне и видел, как умирает неповинная молодежь, но могу сказать, что, перед лицом этого жуткого зрелища, я никогда не испытывал того разлада со своей совестью, какой я испытал перед лицом этой формы административного убийства, которую называют смертной казнью6.

Но все-таки почему общество должно верить в этот пример, хотя он не останавливает преступления, и его воздействие, если оно все же имеется, незаметно? Прежде всего, смертная казнь не сможет запугать того, кто не знает о том, что он совершит убийство, кто решается на это в какой-то момент и готовит свой акт в состоянии нервного возбуждения или приступа навязчивой идеи, ни того, кто идя на свидание для объяснения берет с собой оружие, чтобы запугать неверную(ого) или противника, и использует его, хотя он этого не хотел или не думал, что захочет. Одним словом, она не может запугать человека, которого судьба отбрасывает на путь преступления, подобно тому как она устремляет его на путь бед и несчастий. Следовательно, можно сказать, что она бессильна в большинстве случаев. Будет справедливым признать, что у нас она редко применяется в этих случаях. Но само это слово «редко» вызывает дрожь.

Устрашает ли она хотя бы то племя преступников, которые живут преступлением и на которых она якобы призвана воздействовать? В этом нет ни-

151//152


какой уверенности. У Кёстлера можно прочитать, что в эпоху, когда в Англии казнили воров-карманников, другие воры проявляли свои таланты в толпе, окружавшей эшафот, где вешали их собрата. Статистические данные, подготовленные в начале века в Англии, показывают, что из 250 повешенных 170 ранее лично присутствовали на одной или двух казнях. Еще в 1886 году из 167 приговоренных к смерти, прошедших через тюрьму в Бристоле, 164 присутствовали по крайней мере на одной казни. Такие исследования больше не могут проводиться во Франции по причине тайны, которой окружены казни. Но они позволяют думать, что в день присутствия моего отца на месте казни вокруг него находилось значительное число будущих преступников, которых отнюдь не рвало. Сила устрашения направляется только на робких людей, не склонных к преступлению, и слабеет перед неисправимыми, которых как раз и следовало бы укрощать. В этом томе и в специальных работах содержатся самые убедительные в этом отношении цифры и факты.

Однако нельзя отрицать, что люди боятся смерти. Лишение жизни является безусловно высшей мерой наказания и должно вызывать в них ни с чем не сравнимый ужас. Страх смерти, исходящий из самых затаенных глубин существа, опустошает его; подвергающийся угрозе жизненный инстинкт мечется и бьется в самых страшных мучениях. Значит, законодатель имеет основание полагать, что его закон воздействует на одну из самых таинственных и могучих пружин человеческой природы. Но закон всегда проще природы. И если он, в попытке обеспечить свое господство, отваживается проникнуть в темные области бытия, он еще больше рискует

152//153


оказаться бессильным разрешить сложные проблемы, которые хочет упорядочить.

Да, страх перед смертью очевиден, но несомненно также, что этот страх, как бы велик он ни был, никогда не мог победить человеческие страсти. Прав Бэкон, который сказал, что нет такой страсти, которая не могла бы встретить лицом к лицу страх перед смертью и побороть его. Месть, любовь, честь, боль, какой-нибудь другой страх могут преодолеть страх смерти. И если любовь к человеку или к родине, безумная страсть к свободе могут это сделать, то почему этого не могут алчность, ненависть, ревность? Веками смертная казнь, зачастую сопровождавшаяся дикими, утонченными пытками, пытается побороть преступность; однако ж преступность упорствует. Почему? Да потому что инстинкты, которые борются внутри человека, не являются, как того хочет закон, величинами постоянными и уравновешенными. Они представляют собой попеременно исчезающие и побеждающие силы, последовательная неуравновешенность которых питает жизнь разума, также как достаточно близко расположенные электрические колебания создают электрический ток. Представим себе серию колебаний от желания есть до потери аппетита, от твердо принятых решений до полного отказа от них, которые сопровождают всех нас в течение одного дня, увеличим до бесконечности эти колебания, и мы получим представление о сложнейшем процессе психологической пролиферации. Как правило, эти проявления неуравновешенности проявляются слишком быстро, чтобы позволить одной силе установить господство надо всем существом человека. Но случается так, что какая-то одна из душевных сил разви-

153//154


вается до такой степени, что овладевает всем полем сознания; в этом случае никакой инстинкт, включая жизненный, не может воспротивиться тирании этой неотвратимой силы. Чтобы смертная казнь была действительно устрашающей, необходимо, чтобы человеческая натура стала другой — такой же устойчивой и ясной, как сам закон. Но в этом случае она превратилась бы в натюрморт.

Однако ж она таковым не является. Поэтому, как ни удивительно это покажется тому, кто не наблюдал и не испытал на самом себе сложность человеческой души, убийца большую часть времени чувствует себя невиновным, когда совершает убийство. Каждый преступник оправдывает себя до суда. Он считает себя если не правым, то по крайней мере оправданным обстоятельствами. Он не думает и не предвидит; если он думает, то только о том, что будет оправдан полностью или частично. Как он будет бояться того, что считает абсолютно невероятным? Он будет страшиться смерти после приговора, а не до совершения преступления. Следовательно, для того, чтобы закон носил устрашающий характер, необходимо, чтобы он не оставлял никакого шанса убийце, чтобы заранее он был беспощадным и, в частности, не допускал никаких смягчающих обстоятельств. Но кто у нас осмелится этого требовать?

Следует также считаться с другим парадоксом человеческой натуры. Даже если жизненный инстинкт является основным, он не важнее другого инстинкта, о котором не говорят ученые-психологи, — это инстинкт смерти, требующий в некоторые моменты самоистребления и истребления других, Возможно, что желание убить часто совпадает с же-

154//155


ланием покончить с собой, уничтожить себя7. Таким образом инстинкт самосохранения дублируется в разных пропорциях инстинктом разрушения. Этот последний является единственным, который может полностью объяснить многочисленные извращения, от алкоголизма до наркомании, которые ведут человека к гибели, хотя он не может не знать об этом. Человек хочет жить, но напрасно полагать, что это желание возьмет верх над всеми другими побуждениями. Он желает также самоуничтожиться, он хочет непоправимого, включая саму смерть. Поэтому случается, что преступник желает не только преступления, но и сопутствующего ему несчастья, даже, и в особенности, если это несчастье несоразмерно. Когда это странное желание созреет и возобладает, перспектива предания смерти не только нe может остановить преступника, но еще более усиливает постигшее его помутнение разума. Тогда, в некотором смысле, убийство совершается во имя собственной гибели.

Всех этих случаев достаточно для объяснения того, что наказание, видимо рассчитанное на устрашение нормальных умов, в действительности не оказывает никакого воздействия на психологию

среднего человека. Все без исключения статистические данные, касающиеся как стран-аболиционистов, так и других стран, показывают, что нет связи между упразднением смертной казни и преступностью8. Последняя ни растет, ни сокращается. Гильотина упорствует в бытии, преступность тоже; междy ними не существует другой видимой связи, кроме закона. Вот вывод, который мы можем сделать на основе длинного ряда цифр, содержащихся в статистических данных: в течение столетий смертная

155//156


казнь, помимо предумышленного убийства, применялась за другие преступления, и эта высшая мера наказания, существовавшая в течение длительного времени, не привела к исчезновению ни одного из этих преступлений. В течение веков за эти преступления больше не наказывают смертной казнью. Однако их число не увеличилось, а в отношении некоторых уменьшилось. Точно так же смертная казнь за убийство применялась веками, но племя Каина все же не исчезло. В тридцати трех странах, упразднивших смертную казнь или больше ее не применяющих, число убийств не увеличилось. Кто мог бы сделать из этого вывод, что смертная казнь действительно устрашает?

Консерваторы не могут отрицать ни эти факты, ни эти цифры. Их единственный и последний аргумент показателен. Он поясняет парадоксальную позицию общества, так тщательно скрывающего казни, которые оно считает поучительными. «В самом деле, — говорят консерваторы, — ничто не доказывает, что смертная казнь поучительна; очевидно даже, что она не запугала тысячи убийц. Но мы ничего и не можем знать о тех, кого она устрашила; следовательно, ничто не доказывает, что она не была назидательной». Итак, самое суровое из наказаний, означающее для приговоренного утрату последней надежды и дарующее обществу высшую привилегию, зиждется не на чем ином, как на возможности, не поддающейся проверке. А ведь у смерти нет ни степеней, ни вероятностей. Она придает всему — и степени виновности, и телу — окончательную жесткую форму. Однако у нас она допускается как результат случайности и расчета. Будь даже этот расчет вполне разумным, разве не нужна

156//157


полная уверенность, чтобы утвердить самую верную из всех смертей? Но приговоренный разрезается на две части не столько за совершенное им преступление, сколько за все преступления, которые могли бы быть совершены и не были, которые могут быть совершены и не будут. В данном случае самая явная неочевидность приводит здесь к самой беспощадной и неумолимой очевидности.

Я не единственный, кто удивляется такому опасному противоречию. Государство само осуждает его, и его нечистая совесть объясняет противоречивость его позиции. Оно выступает против всякого афиширования этих казней, потому что оно не может утверждать перед лицом фактов, что они когда-либо послужили делу устрашения преступников. Оно не может избежать дилеммы, перед которой его уже поставил Бёккариа: «Если нужно чаще демонстрировать народу доказательства силы власти, тогда казни должны производиться часто; но тогда и преступления должны совершаться также часто, что является доказательством того, что смертная казнь отнюдь не оказывает должного воздействия; из этого вытекает, что она одновременно является бесполезной и необходимой». Но что может сделать государство в отношении бесполезной и необходимой кары — разве только утаить ее, не отменяя? То есть государство может сохранить смертную казнь где-нибудь побоку, не без оговорок, в слепой надежде, что хоть кого-то, хоть когда-то остановит при совершении убийства мысль о наказании, что тем самым будет оправдано — пусть об этом никто никогда не узнает — существование закона, больше не имеющего ни здравого смысла, ни практической целесообразности. Таким образом, для дальнейших утвер-

157//158


ждений о назидательном характере гильотины государство вынуждено увеличивать число вполне реальных убийств, чтобы не допустить какого-то гипотетического убийства, причем о его малейшей вероятности никогда не будет известно. Не правда ли, странный закон, знающий об убийстве, которое он за собой влечет, но никогда ничего не знающий об убийстве, которому он препятствует.

Что же остается тогда от этой показательной силы примера, если доказано, что смертная казнь имеет другую, действительно реальную силу, которая низводит людей до позора, сумасшествия и убийства?

Уже можно проследить последствия этих показательных обрядов для общественного мнения, вызывающих проявление садизма, отвратительного мелкого тщеславия, пробуждаемого у некоторых преступников. Окрестности эшафота чужды благородства; там чувствуются одно лишь отвращение, презрение или самое низкое наслаждение. Все это известно. Приличие также потребовало перемещения гильотины с площади Ратуши на окраины, а затем в тюрьмы. Меньше известно о чувствах тех, кого ремесло обязывает присутствовать на такого рода зрелищах. Послушаем, например, одного начальника английской тюрьмы, признающего, что он испытывает «обостренное чувство личного стыда», и капеллана, говорящего об «ужасе, стыде и унижении»9. Прежде всего представим себе чувства человека, убивающего по долгу службы, — я имею в виду палача. Ну что можно думать об этих чиновниках, называющих гильотину «велосипедом», а приговоренного «клиентом» или «тюком». Разве только то, что думает о них священник Бела Жюст, присутствовавший при казни почти тридцати при-

158//159


говоренных: «По своему цинизму и вульгарности жаргон блюстителей правосудия ни в чем не уступает жаргону преступников»10. Вот в связи с этим информация одного из помощников палачей о своих перемещениях по провинции: «Эти поездки представляли собой настоящие увеселительные прогулки. Такси и хорошие рестораны — все было наше»11. Он же пишет, превознося умение палача приводить в действие нож гильотины: «Можно было позволить себе роскошь тащить клиента за волосы». Приведенный здесь пример разнузданности имеет и другие, более серьезные аспекты. Одежда приговоренных, как правило, принадлежит палачу. Деблер старший развешивал их в деревянной лачуге и время от времени приходил на них посмотреть. Но дело обстоит серьезнее. Вот что заявляет помощник палача:

Новый палач был без ума от гильотины. Иногда он в ожидании служебной повестки целыми днями оставался дома, сидя на стуле, в полной готовности, со шляпой на голове и в пальто12.

Да, мы имеем дело с человеком, о котором Жозеф де Местр говорил, что для его существования необходимо особое решение божественной силы и что без него «порядок уступает место хаосу, троны рушатся и общество исчезает». Вот человек, благодаря которому общество полностью освобождается от виновного, поскольку палач подписывает акт об освобождении из-под стражи и тогда свободный человек отдается в его распоряжение. Этот красивый и торжественный пример, выдуманный нашими законодателями, имеет, по крайней мере, некоторый эффект — он отбивает и разрушает человеческие качества и разум у тех, кто непосредственно этим за-

159//160


нимается. Могут сказать, что речь идет о фигурах исключительных, находящих призвание в самом унижении. Об этом будут говорить с меньшей уверенностью, когда узнают, что сотни людей бесплатно предлагают свои услуги в качестве палачей. У людей нашего поколения, переживших историю последних лет, данная информация не вызовет удивления. Они знают, что в самых мирных и самых обычных обывателях кроется инстинктивное стремление к пыткам и убийствам. Наказание, имеющее целью устрашить неизвестного убийцу, безусловно способствует развитию предрасположенности к убийствам у многих других потенциальных чудовищ. Поскольку мы вынуждены оправдывать наши самые жестокие законы вероятностными рассуждениями, можно не сомневаться в том, что из этих сотен людей, от услуг которых мы отказались, по крайней мере один человек по-своему утолил жажду кровавого инстинкта, пробужденного в нем гильотиной.

Поэтому, если уж хотят сохранить смертную казнь, то пусть хотя бы освободят нас от ее лицемерного оправдания тем, что она якобы применяется в назидание другим. Давайте называть своим именем эту казнь, которая совершается в полной тайне, не оказывая воздействия на честных людей, покуда они ими являются, становится обаятельным образцом для переставших быть таковыми, и одуряет и развращает тех, кто является ее исполнителями. Безусловно, казнь является страшной физической и моральной пыткой, но она не приносит никакого очевидного результата, кроме разрушительного эффекта. Она наказывает, но не предотвращает ничего, разве что пробуждает инстинкта убийства. Она

160//161


как бы существует только для того, кто переживает ее в душе месяцами или годами и телом в тот отчаянный и жестокий момент, когда его разрезают на две части, не лишая совсем жизни. Назовем ее своим именем, которое, хотя бы, придаст ей достоинство истины, и признаем, что, в сущности, она является местью.

Действительно, наказание, которое карает, но не предотвращает, называется местью. Это почти математический ответ общества тому, кто нарушает его основной закон. Этот ответ является таким же древним, как сам человек: он называется талионом. Тот, кто причинил мне боль, в ответ должен получить то же самое; тот, кто выбил мне глаз, сам должен стать одноглазым; наконец, тот, кто убил, должен умереть. Речь идет не о принципе, а о чувстве, выраженном в особо жестокой форме. Талион — явление того же порядка, что и человеческая природа или инстинкт, а не закон. Закон по определению не должен следовать тем же правилам, что и природа. Если убийство заложено в природе человека, то закон создан не для того, чтобы подражать природе или воспроизводить ее. Он создан, чтобы ее исправлять. Однако талион ограничивается тем, что подтверждает и придает силу закона явному проявлению природы. Все мы, зачастую к нашему стыду, познали это проявление, и мы знаем его силу: оно идет к нам от пещерных времен. В этой связи, если мы, французы, возмущаемся, и с полным на то основанием, когда нефтяной король в Саудовской Аравии выступает за международную демократию и поручает мяснику ножом отрезать руки ворам, то сами, однако, мы тоже живем в каком-то средневековье, не имея даже возможности утешения верой.

161//162


Мы еще определяем справедливость по топорным правилам арифметики13. Можно ли считать хотя бы, что эта арифметика точна и что справедливость, даже элементарная, даже ограниченная законной местью, защищается смертной казнью? Нужно ответить — нет.

Оставим в стороне факт, что часто закон талиона является очевидно неприменимым и что показалось бы чрезмерным наказывать поджигателя путем поджога его собственного дома, как и недостаточным наказывать вора путем изъятия из его банковского счета суммы, эквивалентной совершенной им краже. Допустим, что было бы справедливо и необходимо компенсировать убийство жертвы смертью убийцы. Но смертная казнь это не просто смерть. По своей сути она так же отличается от лишения жизни, как концентрационный лагерь отличается от тюрьмы. Она безусловно является убийством и арифметически компенсирует совершенное убийство. Но она добавляет к смерти регламент, публичную преднамеренность, известную будущей жертве, наконец, организацию, которая сама по себе является источником моральных страданий, более суровых, чем смерть. То есть здесь нет эквивалентности и адекватности. Во многих законодательствах предумышленное преступление рассматривается как более серьезное, чем преступление с применением голого насилия. Но что же тогда представляет смертная казнь, если не самое преднамеренное из убийств, с которым не может сравниться никакое деяние преступника, как бы продумано оно не было? Чтобы достичь эквивалентности, было бы необходимо наказывать смертной казнью только такого преступника, который уведомлял бы свою жерт-

162//163


ву о моменте, когда он предаст ее страшной смерти, и который после этого месяцами содержал бы ее в заточении в полной своей власти. Столь ужасных вещей в жизни частных лиц не встречается.

Кроме того, когда наши официальные юристы говорят о предании смерти без страданий, они не знают того, о чем говорят, и, что особенно важно, они лишены воображения. Опустошающий и унизительный страх, которому месяцами и годами14 подвергается осужденный и которому не подвергалась жертва, является более страшным наказанием, чем смерть. При всем ужасе смертельного насилия в большинстве случаев смерть жертвы приходит стремительно, и жертва не знает, что с ней произошло. Время ужаса отмерено ей вместе с жизнью, и надежда ускользнуть от напавшего на нее безумца, видимо, не покидает жертву никогда. Наоборот, для приговоренного к смерти ужас расписан в деталях. Пытки надеждой чередуются со смертными муками животного отчаяния. Адвокат и священник, из чувства простой гуманности, надзиратели, чтобы приговоренный оставался спокойным, — все единодушно заверяют его, что он будет помилован. Он верит этому всем своим существом, а потом он больше этому не верит. Он верит днем и отчаивается ночью15. По мере того, как проходят недели, надежда и отчаяние возрастают и становятся в равной степени невыносимыми. По словам всех свидетелей, изменяется цвет кожи, страх воздействует как кислота. «Знать, что скоро умрешь, это — не страшно, говорит приговоренный тюрьмы Френ. Не знать, будешь ли ты жить, — вот ужас и тоска». Картуш говорил о высшей мере: «Ну и что! Речь идет о том, чтобы провести всего-то скверных пятнадцать ми-

163//164


нут». Но речь идет о месяцах, а не о минутах. Задолго до этого приговоренный знает, что скоро он будет убит и единственное, что может его спасти, это помилование, что для него весьма похоже на милосердие небесное. Во всяком случае, он больше ни в чем не властен, не может защищать себя сам или кого-то в чем-то убеждать. Все происходит помимо него. Он больше не человек, а вещь, которая ожидает попасть в руки палачей. Он замыкается в границах абсолютной необходимости, как косная материя, но обладает сознанием, которое и является самым страшным его врагом.

Когда чиновники, задачей которых является убийство этого человека, называют его «тюк», они знают, о чем говорят. Если вы ничего не можете сделать против тех, кто вас ведет, держит или бросает, тогда, в самом деле, вы становитесь пакетом или вещью, или, более того, животным в путах. Но животное еще может отказаться принимать пищу. Приговоренный этого не может. Его заставляют пользоваться специальным режимом (в тюрьме Френ, это режим № 4 с прибавками молока, вина, сахара, варенья, масла); за тем, чтобы он питался, следят. В случае необходимости его заставляют делать это силой. Животное, предназначенное на убой, должно быть в отличной форме. Вещь или зверь имеют право только на эти низведенные до элементарного уровня свободы, которые называются капризами. «Они очень обидчивы», — заявляет без иронии главный надзиратель тюрьмы Френ, говоря о приговоренных к смерти. Это не вызывает сомнения, но как по-другому объединить свободу и это достоинство воли, без которых человек не может обойтись? Обидчивый или нет, но после вынесения

164//165


приговора осужденный попадает в невозмутимо работающую машину. В течение нескольких недель он крутится в шестеренках, которые определяют все его поведение и в конечном счете передают в руки, которые уложат его в машину для убийства. Тюк зависит уже не от случайностей, господствующих над живым существом, но подчиняется механическим законам, которые позволяют ему безошибочно предвидеть день его обезглавливания.

Этот день заканчивает его существование как объекта. В три четверти часа, отделяющих его от казни, уверенность в неизбежной смерти подавляет все; связанный и покорный зверь познает ад, по сравнению с которым кажется смешным тот ад, которым ему угрожают. В общем, греки с их цикутой были более гуманными. Они предоставляли своим осужденным относительную свободу, возможность отложить или ускорить время их собственной смерти. Они давали им право выбора между самоубийством и казнью. Мы же, для большей надежности, творим правосудие сами. Но истинное правосудие могло бы совершиться лишь в том случае, если бы преступник, сообщив о своем решении за несколько месяцев заранее, пришел к своей жертве, прочно связал бы ее, при том что ей было известно, что она будет казнена через час, и, наконец, использовал бы этот час для подготовки орудия смерти. Разве какой преступник поставил когда-нибудь свою жертву в такое отчаянное и беспомощное положение?

Это безусловно объясняет странную покорность, обычно проявляемую приговоренными в момент их казни. Люди, которым нечего терять, могли бы сделать свою последнюю ставку и предпочесть погиб-

165//166


нуть от шальной пули или если уж на гильотине, то в безумной борьбе, притупляющей способность рассуждать. В некотором смысле это была бы добровольная смерть. Однако замечено, что, за редким исключением, осужденный идет на смерть угрюмо, в каком-то вялом, подавленном состоянии. Несомненно, именно это подразумевают журналисты, когда пишут, что приговоренный мужественно принял смерть. Это означает, что приговоренный не наделал шума, не вышел за рамки своего положения «тюка» и что все ему за это признательны. В таком позорном деле основной его участник продемонстрировал самое примерное поведение, надеясь на то, что позор не продлится слишком долго. Но комплименты и свидетельства о мужестве являются составной частью общей мистификации, окружающей смертную казнь, так как зачастую приговоренный будет выглядеть настолько более приличным, насколько больше страха он испытывает. Он удостоится похвалы нашей прессы только в том случае, если его страх и чувство безысходности достаточно велики, чтобы опустошить его до конца. Я хочу, чтобы к моей мысли отнеслись со вниманием. Некоторые приговоренные, политики или не политики, умирают героически, и о них следует говорить с восхищением и должным уважением. Но большинство из них не знают другого молчания, кроме молчания от страха, другой невозмутимости, кроме невозмутимости от ужаса, и мне кажется, что это ужасное молчание заслуживает еще большего уважения. Когда священник Бела Жюст предложил юному преступнику, за несколько мгновений до виселицы, написать своим близким, и тот успел ответить: «У меня не хватает храбрости даже на это», —

166//167


то как священник, услышав это признание в слабости, мог не преклониться перед тем, что для человека является самым ничтожным и самым святым? Те, которые молчат и о которых известно, что они испытали, по маленькой лужице, оставшейся на том месте, откуда их уводят на казнь, — да кто осмелится сказать, что они умерли как трусы? А как тогда квалифицировать тех, кто их довел до этой трусости? В конце концов, каждый убийца, совершая преступление, рискует стать жертвой самой ужасной смерти, в то время как те, кто его убивает, не рискуют ничем, кроме продвижения по службе. То, что в этот момент испытывает человек, выходит за рамки всякого разумения. Ни добродетель, ни храбрость, ни умственные силы, ни даже невинность не играют тут никакой роли. В этот момент все ввергается в состояние первобытного ужаса, где не действуют никакие рассуждения. Чувству справедливости, равно как и чувству достоинства, здесь места уже нет.

Сознание невиновности не дает иммунитета от страха... Я видел, как мужественно умирают настоящие бандиты, тогда как невиновные шли на смерть дрожа всем телом...16

Когда тот же человек добавляет, что, судя по его опыту, малодушие скорее проявляется у интеллигентов, он не считает эту категорию людей менее мужественной, чем другие; но ей свойственно большее воображение. Перед лицом неизбежной смерти человек, независимо от своих убеждений, потрясен до глубины души17. Одно только чувство беспомощности и одиночества, охватывающее связанного преступника перед лицом сообщества, требующего его смерти, само по себе уже становится невообра-

167//168


зимой карою. В этой связи было бы лучше, если бы казнь была публичной. Тогда актерство, свойственное каждому человеку, могло бы прийти на помощь загнанному животному — сыграть роль, хотя бы в собственных глазах. Ночь и тайна беспомощны. И в этот страшный час проявление мужества, духовных сил, даже веры, может носить лишь случайный характер. Как правило, человек уничтожен ожиданием смертной казни задолго до смерти. Ему устраивают две смерти, причем первая хуже второй, хотя он убивал один раз. По сравнению с этой пыткой наказание в виде талиона представляется еще цивилизованным законом. Оно никогда не требовало лишить обоих глаз того, кто выбил один глаз у своего собрата.

Следует иметь в виду, что эта вопиющая несправедливость отзывается на родственниках казненного. У жертвы есть близкие, страдания которых, как правило, не имеют границ и которые по большей части требуют отмщения. Они достигают своего, а родственники приговоренного переживают самое тяжкое несчастье, которое для них является наказанием, выходящим за пределы всякой справедливости. Ожидание матери или отца в течение долгих месяцев, комната для свиданий в тюрьме, фальшивые фразы, которыми обмениваются с приговоренным во время коротких встреч, в конце концов, картина самой казни — все эти мучения не предусмотрены для близких жертвы. Каковы бы ни были чувства последних, они не могут желать, чтобы месть настолько превышала преступление и так истязала людей, поневоле разделяющих их собственное горе.

Отец мой, я помилован, пишет приговоренный к смерти; я еще не могу полностью осознать выпавшее мне счастье; мое

168//169


помилование было подписано 30 апреля и сообщение об этом сделано в среду после моего возвращения из приемной. Я сразу же попросил предупредить отца и мать, которые еще не вышли из Сантэ. Представьте, как они будут счастливы18.

Действительно, это можно себе представить, точно так же, как можно представить себе и непрестанное горе до извещения о помиловании, и безысходное отчаяние тех, кто получает другое извещение, которое казнит их без закона, несчастных и невиновных.

В завершение разговора о законе талиона следует заметить, что даже в своей первоначальной форме он может распространяться только на двух индивидуумов, один из которых абсолютно невиновен, а другой абсолютно виновен. Жертва, естественно, невиновна. Но общество, которое, как предполагается, должно его представлять, может ли оно претендовать на свою невиновность? Разве оно не несет ответственность, хотя бы частично, за преступление, которое им наказывается с такой жестокостью?

Эта тема широко рассматривалась, и я не буду повторять соображения, изложенные многими мыслителями с XVIII века. Впрочем, их можно обобщить одной фразой: всякое общество имеет преступников, которых оно заслуживает. Что касается Франции, то нельзя не отметить обстоятельства, которое должно бы сделать наших законодателей более скромными. Отвечая в 1952 году на анкету «Фигаро» о смертной казни, один полковник утверждал, что введение пожизненных каторжных работ в качестве высшей меры наказания означало бы создание домов преступлений. Этот офицер высокого ранга, кажется, не знал, — и я рад за него, — что

169//170


мы уже имеем дома преступлений, которые существенно отличаются от наших централов тем, что из них можно выйти в любой час дня и ночи: это бистро и трущобы — носители славы нашей Республики. Об этом нельзя говорить, оставаясь в рамках умеренности.

Статистика оценивает в 64 000 количество перенаселенных жилищ (от 3 до 5 человек на комнату) в одном только Париже. Конечно, детоубийца — это особо отвратительная тварь, не вызывающая сострадания. Возможно также (я повторяю — возможно), никто из моих читателей, оказавшийся в условиях такой тесноты, не пойдет на убийство ребенка. Поэтому речь идет не о том, чтобы преуменьшать виновность некоторых чудовищ. Но эти чудовища, проживай они в более приличных условиях, может быть, не имели бы случая зайти так далеко. Наименьшее, что можно сказать, — это то, что не они одни являются виновниками, и трудно представить, чтобы право их наказывать было предоставлено даже тем, кто предпочитает субсидировать разведение свеклы, а не строительство19.

Алкоголь является еще более ярким проявлением этой скандальной ситуации. Известно, что французская нация постоянно одурманивается своим парламентским большинством, по причинам в большинстве случаев позорным. Но уровень ответственности алкоголя в генезисе кровавых преступлений потрясает. Один адвокат (мэтр Гийон) оценил его в 60%. По мнению доктора Лягриффа, этот процент составляет от 41,7 до 72%. Опрос, проведенный в 1951 году в сортировочном центре тюрьмы Френ среди приговоренных по общеуголовным статьям, выявил 29% хронических алкоголиков и 24% лиц,

170//171


склонных к алкоголизму. Наконец, 95% детоубийц являются алкоголиками. Это знаменательные цифры. Мы можем для сравнения привести цифру еще более впечатляющую: в декларации, представленной в 1953 году в налоговые органы фирмой по производству аперитивов, говорится о 410 миллионах прибылей. Сравнение этих цифр позволяет информировать акционеров упомянутой фирмы и депутатов от алкоголя о том, что они убили больше детей, чем они думают. Являясь противником смертной казни, я весьма далек от того, чтобы требовать для них смертного приговора. Но для начала представляется необходимым и срочным проводить их под военным эскортом на ближайшую казнь детоубийцы, а после этого вручить им статистический бюллетень с цифрами, о которых я говорил.

Что касается государства, которое сеет алкоголь, то оно не может удивляться тому, что пожнет преступление20. Впрочем, оно не удивляется и ограничивается тем, что отрубает головы, в которые само влило столько алкоголя. Оно невозмутимо отправляет правосудие и становится в позу кредитора: его чистая совесть ничем не потревожена. Так, его представитель по делам алкоголя, отвечая на вопросы «Фигаро», воскликнул: «Я знаю, что сделал бы самый ярый защитник упразднения смертной казни, если бы, имея оружие в пределах досягаемости, он оказался перед бандитами, готовыми убить его отца, его мать, его детей или его лучшего друга. Так вот!» Это «так вот!» само по себе кажется немного пропитано алкоголем. Естественно, самый ярый защитник упразднения с полным на то правом открыл бы огонь по своим убийцам, что никак не скажется на его доводах в пользу бескомпромиссной защиты уп-

171//172


разднения смертной казни. Но если бы в дополнение к этому он соблюдал хотя бы небольшую последовательность в развитии идей и если бы от упомянутых убийц слишком сильно несло алкоголем, он занялся бы потом теми, делом которых является спаивание будущих преступников. Даже весьма удивительно, что родственникам жертв алкогольных преступлений никогда не пришла мысль обратиться в парламент с ходатайством о даче некоторых разъяснений. Однако происходит ровно наоборот, и государство, облеченное всеобщим доверием, поддержанное даже общественным мнением, продолжает исправлять убийц, даже, и в особенности, алкоголиков, что немного напоминает ситуацию, когда сутенер наставляет на путь истинный трудолюбивых созданий, обеспечивающих его материальное положение. Но сутенер не занимается нравоучениями. Этим занимается государство. Хотя юриспруденция и допускает, что — иногда — опьянение является смягчающим обстоятельством, ей ничего не известно о хроническом алкоголизме. Однако с опьянением связаны лишь насильственные преступления, не карающиеся смертной казнью, тогда как хронический алкоголик способен и на преступление преднамеренное, которое будет стоить ему жизни. Таким образом, государство оставляет за собой право наказывать только в том случае, в котором серьезно замешана его собственная ответственность.

Означает ли это, что всякого алкоголика должно объявить безответственным лицом государство, которое будет бить себя в грудь до тех пор, пока нация не будет пить ничего, кроме фруктового сока? Конечно, нет. Также как выводы, сделанные на ос-

172//173


нове наследственности, не должны освобождать от всякой виновности. Истинная ответственность правонарушителя не может быть точно определена. Известно, что невозможно сосчитать число наших предков по восходящей линии, будь они алкоголики или нет. Начиная с незапамятных времен эта цифра превысила бы в 10 в 22-й степени раз количество жителей Земли в настоящее время. Поэтому число дурных или патологических предрасположенностей, которые они могли нам передать, не подлежат подсчету. Мы приходим в мир под тяжестью бесконечной необходимости. В таком случае следовало бы сделать вывод о существовании всеобщей безответственности. Было бы логично никогда не принимать решений ни о наказаниях, ни о поощрениях, но тогда сразу существование любого общества стало бы невозможным. Наоборот, инстинкт самосохранения обществ, а значит и людей, требует, чтобы существовала личная ответственность. Это надо принять, не мечтая об абсолютной снисходительности, которая привела бы к гибели любого общества. Но это же суждение должно привести нас к заключению о том, что никогда не бывает ни полной ответственности, ни, следовательно, абсолютно адекватных наказаний и поощрений. Никто не может быть полностью вознагражден — даже Нобелевскими премиями. Но никто не должен нести также и абсолютного наказания, если его считают виновным, и, тем более, если есть вероятность, что он не виноват. Смертная казнь, которая неудовлетворительна ни как пример, ни как воздаяние по заслугам, присваивает вдобавок чрезмерную привилегию, стремясь карать за всегда относительную вину путем наказания окончательного и непоправимого.

173//174


Действительно, если смертная казнь носит сомнительный характер и ее обоснование хромает с точки зрения справедливости, то следует согласиться с ее сторонниками в том, что она носит элиминирующий характер. Она окончательно уничтожает приговоренного. Честно говоря, только одно это должно исключить повторение доводов ее сторонников, которые, как мы в этом только что убедились, всегда могут быть оспорены. Честнее было бы заявить, что смертная казнь носит окончательный и бесповоротный характер, потому что она должна быть таковой, заверить, что некоторым людям не может быть позволено жить в обществе, что они представляют постоянную опасность для каждого гражданина и для общественного порядка и поэтому, отложив другие дела, их необходимо уничтожить. По крайней мере, никто не может оспорить существование некоторых социальных хищников, энергию и зверства которых ничто не может укротить. Конечно, смертная казнь не решает проблему, которую они создают. Условимся, хотя бы, что она ее снимает.

Мы еще поговорим об этих людях. Но имеет ли отношение смертная казнь только к ним? Могут ли заверить нас в том, что никто из казненных не мог быть возвращен к нормальной жизни? Можно ли даже поклясться в том, что ни один из них не был невиновным? В обоих случаях не следует ли признать, что смертная казнь носит элиминирующий характер лишь в той мере, в какой она необратима? Вчера, 15 марта 1957 года, в Калифорнии был казнен Бертон Эбботт, приговоренный к смерти за убийство четырнадцатилетней девочки. Я думаю, что подобное преступление ставит человека в разряд неисправимых. Хотя Эбботт всегда продолжал на-

174//175


стаивать на своей невиновности, он был осужден. Его казнь была назначена на 10 часов 15 марта. В 9 час. 10 мин. была предоставлена отсрочка для предъявления защитой последнего ходатайства21. В 11 часов ходатайство было отклонено. В 11 час. 15 мин. Эбботт вошел в газовую камеру. В 11 час. 18 мин. он вдохнул первую порцию газа. В 11 час. 20 мин. позвонил секретарь Комиссии по помилованиям. Комиссия изменила решение. Начали искать губернатора, уехавшего на море, потом позвонили непосредственно в тюрьму. Эбботта вытащили из газовой камеры, но было уже слишком поздно. Если бы вчера в Калифорнии была плохая погода, губернатор не поехал бы к морю. Позвони он на две минуты раньше, то Эбботт был бы сегодня живой и, возможно, была бы доказана его невиновность. Любой другой приговор, хотя бы самый жестокий, оставлял ему этот шанс. Смертная казнь его не предоставила.

Можно расценить происшедшее как исключительный случай. Но таковой является и наша жизнь, и при нашем быстротечном существовании это происходит рядом с нами, на расстоянии десятичасового перелета. Судя по нашим газетам, несчастье Эбботта следует рассматривать не как исключение, а как происшествие в ряду других, не носящее единичного характера (вспомним дело Дешеза, из числа самых недавних). Впрочем, юрист д'Оливекруа, изучая в I860 году с применением теории вероятностей вопрос о возможности судебных ошибок, пришел к заключению, что в двухстах пятидесяти семи случаях осуждается приблизительно один невиновный. Это соотношение может показаться незначительным? Оно незначительно в отношении

175//176


обычных приговоров. Но оно огромно, когда речь идет о смертной казни. Когда Гюго писал, что для него гильотина носит имя Лезюрка22, он не хотел сказать, что все обезглавленные ею являются Лезюрками, но что достаточно одного Лезюрка, чтобы она навсегда покрыла себя позором. Понятно, почему Бельгия окончательно отказалась от смертной казни после одной судебной ошибки и почему Англия поставила вопрос об ее отмене после дела Хейса. Понятно также заключение того генерального прокурора, к которому обратились за консультацией в связи с просьбой о помиловании одного преступника, по всей вероятности, виновного, но жертва которого не была обнаружена. Прокурор написал: «Сохраняя жизнь X..., мы обеспечиваем властям полную возможность без спешки рассмотреть любые новые сведения о существовании его жены, которые могли бы быть получены позднее...23 И наоборот, приведение в исполнение смертного приговора, лишая нас этой гипотетической возможности, придало бы, чего я опасаюсь, самой незначительной информации теоретическую ценность и силу, что могло бы стать причиной многих прискорбных сожалений». Стремление к справедливости и истине выражено здесь в волнующей форме, и в наших судах следовало бы чаще ссылаться на эти «прискорбные сожаления», так четко формулирующие опасность, с которой сталкивается каждый присяжный. Действительно, как только невиновный казнен, уже никто ничего не может для него сделать, кроме как реабилитировать, если еще найдется кто-нибудь, чтобы обратиться с этой просьбой. Тогда ему возвращается его невиновность, которую он, впрочем, никогда и не терял. Но преследования, жерт-

176//177


вой которых он стал, его ужасные страдания, страшную смерть исправить и возместить невозможно. Остается только думать о невиновных в будущем, чтобы уберечь их от этих пыток. Это сделано в Бельгии. У нас, по-видимому, совесть спокойна.

Вне сомнения, это спокойствие зиждется на мысли, что юстиция тоже сделала успехи и продвигается вперед теми же темпами, что и наука. Когда ученый эксперт выступает в суде присяжных, создается впечатление, что говорит священник, а жюри, воспитанное на вере в науку, подает свой голос. Однако последние дела, в особенности, дело Беснара, дали нам хорошее представление о том, сколь гротескной может быть комедия экспертов. Виновность не устанавливается лучше оттого, что ее измеряют в пробирке, даже с градуированной шкалой. Результат опытов во второй пробирке приводит к противоположному мнению, и при этой опасной математике личное решение данных уравнений сохраняет всю свою значимость. Доля действительно ученых среди экспертов такова же, как и судей-психологов, и едва превышает долю серьезных и объективных присяжных заседателей. Сегодня, как и вчера, сохраняется возможность ошибки. А завтра другая экспертиза определит невиновность какого-нибудь Эбботта. Но Эбботт уже будет мертв, тоже в соответствии с научными законами, а наука, которая стремится доказать и невиновность и вину, еще не научилась воскрешать тех, кого она убивает.

А есть ли уверенность в том, что и среди самих виновных всегда предавались смерти только неисправимые? Все те, кто, как и я, в какой-то период своей жизни следил по необходимости за ходом су-

177//178


дебных процессов, знают, как много случайностей оказывают влияние на вынесение приговора, в том числе приговора к смертной казни. Лицо обвиняемого, его прошлое (адюльтер часто рассматривается присяжными в качестве отягчающего обстоятельства, хотя я никогда не мог поверить, что они все и всегда были верными супругами), его поведение (которое будет трактоваться в его пользу только в том случае, если оно имеет конвенциональный, то есть в основном наигранный характер), даже его манера говорить (рецидивисты знают, что не следует ни бормотать, ни говорить слишком красиво), эмоциональная оценка эпизодов в ходе судебных заседаний (увы, истинное не всегда связано с проявлением чувств) — вот сколько существует случайностей, влияющих на окончательное решение суда. Можно быть уверенным в том, что для вынесения смертного приговора, то есть для принятия решения о самом окончательном и определенном виде наказания, требуется стечение множества не поддающихся определению факторов. Поскольку известно, что приговор о высшей мере наказания зависит от оценки судом смягчающих обстоятельств, и особенно поскольку известно, что реформа 1832 года предоставила судам возможность учитывать неопределенные смягчающие обстоятельства, можно представить себе, какие возможности открыты для сиюминутного настроения присяжных. Теперь уже не закон точно определяет случаи предания смерти, а делает это суд задним числом, можно сказать, наугад. Поскольку не существует двух сравнимых судов, казненный мог бы в другом месте и не подвергнуться казни. Будучи неисправим в глазах честных горожан Иль-е-Вилена, он мог бы получить какое-

178//179


то оправдание у добрых горожан Вара. К сожалению, нож гильотины в обоих департаментах один и тот же. Он не интересуется розничной мелочевкой. Временные случайности сочетаются с географическими, что укрепляет позиции всеобщего абсурда. Французский рабочий-коммунист был недавно гильотинирован в Алжире за то, что заложил бомбу (обнаруженную до того, как она взорвалась) в раздевалке одного завода. Он был осужден как за свое деяние, так и в соответствии с духом времени. В нынешней обстановке в Алжире власти хотели одновременно как доказать арабскому общественному мнению, что гильотина была создана и для французов, так и удовлетворить французское общественное мнение, возмущенное террористическими преступлениями. Однако в то же время министр, ответственный за исполнение приговора, пользовался поддержкой коммунистов-избирателей в своем округе. В других обстоятельствах обвиняемый отделался бы недорогой ценой и рисковал только тем, что когда-нибудь, став депутатом от партии, он мог бы выпивать за той же стойкой, что и министр. Такие мысли носят горький привкус, и хотелось бы, чтобы они дошли до сознания наших правителей. Они должны знать, что времена и нравы меняются; придет день, когда слишком поспешно казненный подсудимый больше не покажется таким чудовищем. Но уже поздно, и не остается ничего другого, как раскаяться или предать дело забвению. Конечно, происходит именно второе. Однако от этого общество страдает не меньше. По мнению греков, ненаказанное преступление оскверняет город. Но осужденная невиновность или слишком сурово наказанное преступление в конечном счете пятнают

179//180


его не в меньшей степени. И мы это знаем по Франции.

Нам могут сказать, что таково людское правосудие и, несмотря на все свои несовершенства, оно все же лучше, чем произвол. Но эта меланхолическая оценка допустима только в отношении обычных наказаний. Она вызывает возмущение, когда речь идет о смертных приговорах. В одной классической работе по французскому праву, в целях защиты смертной казни от упрека в отсутствии градации, говорится следующее: «Человеческая справедливость никоим образом не ставит целью обеспечить это соотношение. Почему? Потому что она знает свою немощь». Следует ли сделать отсюда заключение, что эта немощь позволяет нам вынести абсолютный приговор и что, не будучи уверенным в осуществлении истинного правосудия, общество должно ценой самого серьезного риска устремиться по пути достижения высшей несправедливости? Если само правосудие знает, что оно немощно, то пусть оно ведет себя поскромнее и оставляет в своих приговорах достаточно свободы для исправления возможных ошибок24. Слабость правосудия заключается в том, что оно постоянно находит для себя самого смягчающие обстоятельства; а не следует ли учитывать этот факт и в отношении самого преступника? Может ли суд, сохраняя благопристойность, сказать: «Если я по ошибке предам вас смерти, вы должны будете меня извинить, принимая во внимание слабости нашей человеческой природы. Но я приговариваю вас к смерти, не принимая во внимание ни эти слабости, ни эту природу?» В отношении ошибок и заблуждений существует солидарность между всеми людьми. Возможно ли, чтобы эта со-

180//181


лидарность существовала для суда и не существовала для обвиняемого? Нет, и если справедливость имеет смысл в этом мире, она не означает ничего другого, кроме признания этой солидарности; даже по сути своей она не может быть отделена от сострадания. Разумеется, в данном случае сострадание может быть только выражением чувства общего страдания, а не легкомысленной снисходительности, которая никоим образом не принимает во внимание страдания и права жертвы. Оно не исключает наказания, но приостанавливает вынесение смертных приговоров. Сострадание несовместимо с применением меры, носящей окончательный, непоправимый характер и допускающей несправедливость по отношению к человеку вообще, поскольку она несопоставима с нашим общим несовершенством.

По правде говоря, некоторые судьи хорошо это знают; они часто находят смягчающие обстоятельства в преступлении, которое ничто не может смягчить. Это происходит потому, что смертный приговор кажется им чрезмерно суровым и тогда они предпочитают наказывать недостаточно сурово, нежели наказывать излишне сурово. В таких случаях крайняя суровость приговора способствует совершению преступления, а не наказывает за него. Не проходит судебного разбирательства без того, чтобы наша пресса не писала о непоследовательности приговора, о том, что перед лицом фактов он представляется или недостаточно или чрезмерно суровым. Но присяжные знают об этом. Просто, учитывая чрезвычайный характер смертного приговора, они предпочитают то, что сделали бы и мы сами, — скорее прослыть тупицами, нежели испортить себе

181//182


спокойный сон. Зная свои немощи, они, по крайней мере, выводят из них подобающие следствия. А истинная справедливость остается при них как раз в той мере, в какой попрана логика.

Однако есть тяжелейшие преступления, за которые все суды приговорили бы злодеев к смертной казни где угодно и когда угодно. Их преступления очевидны, и доводы обвинения совпадают с признаниями защиты. Конечно, по своим ненормальным и противоестественным признакам они уже относятся скорее к сфере патологии. Но эксперты-психиатры в большинстве случаев подтверждают их ответственность. Недавно в Париже один молодой человек, несколько слабохарактерный, но нежный, ласковый, весьма привязанный к своим родным, был, по его признанию, раздражен замечанием отца о том, что он слишком поздно возвратился домой. Отец читал, сидя за столом в столовой. Молодой человек взял топор и сзади нанес отцу несколько смертельных ударов. Затем он тем же способом убил свою мать, находившуюся на кухне. Он раздевается, прячет в шкаф окровавленные брюки, как ни в чем не бывало наносит визит родителям своей невесты, возвращается домой и сообщает в полицию, что он нашел своих родителей убитыми. Полиция быстро обнаруживает окровавленные брюки и без труда добивается спокойного признания убийцы родителей. Психиатры вынесли заключение об ответственности убийцы, находившегося в состоянии раздражения. Однако странное безразличие, признаки которого он обнаружил также и в тюрьме (радуясь, что на похоронах его родителей присутствовало много народа: «Их очень любили», — сказал он адвокату), не может рассматриваться как нор-

182//183


мальное. Но рассудок у него, по-видимому, сохранился.

Многие «чудовища» имеют такие непроницаемые лица. Их элиминируют только на основании фактов. Очевидно, природа или тяжесть их преступлений не позволяет предполагать, что они могут раскаяться или исправиться. Нужно только не допустить, чтобы они опять принялись за свое, и нет другого решения, кроме как их уничтожить. И только в этих границах обсуждение вопроса о смертной казни имеет оправдание. Во всех других случаях аргументация консерваторов не выдерживает критики аболиционистов. Напротив, в этих пределах, при том неведении, в каком мы обычно находимся, только и зарождается спор. Никакой факт, никакое рассуждение не могут дать преимущество одному из мнений — ни тех, кто думает, что должен быть предоставлен шанс даже и последнему из людей, ни полагающих, будто этот шанс является иллюзорным. Но, может быть, именно на этом последнем рубеже возможно преодолеть длительное противостояние между сторонниками и противниками смертной казни путем обсуждения вопроса о целесообразности этого наказания в наше время и в Европе. Не претендуя на полную компетентность, я попытаюсь ответить на пожелание швейцарского юриста профессора Жана Гравена, который писал в 1952 году в своем замечательном исследовании по проблеме смертной казни:

...В отношении проблемы, которая вновь встает перед нашей совестью и перед нашим разумом, мы думаем, что решение следует искать не в концепциях, проблемах и доводах прошлого, равно как и не в надеждах и теоретических обещаниях на будущее, а в идеях, данных и потребностях настоящего25.

183//184


Действительно, можно до бесконечности спорить о пользе и вреде смертной казни в течение веков и в небесных высях идей. Но она играет роль здесь и теперь, и мы должны определиться здесь и теперь по отношению к современному палачу. Что означает смертная казнь для людей середины века?

Для упрощения скажем, что наша цивилизация утратила единственные ценности, которые в определенной степени могут оправдать это наказание, и, наоборот, страдает от зол, которые требуют ее упразднения. Другими словами, отмена смертной казни должна стать требованием сознательных членов нашего общества, как на основании законов логики, так и исходя из чувства реальности.

Сначала о логике. Принять решение о том, что человек должен быть подвергнут высшей мере наказания, означает, что этот человек больше не имеет никакой возможности искупить свою вину. Повторяем, что именно в этом пункте аргументы слепо сталкиваются друг с другом и застывают в бесплодном противостоянии. Но в том-то и дело, что никто из нас не может принять окончательное решение по этому вопросу, поскольку все мы являемся судьями и пристрастными участниками спора. Этим объясняется наша неуверенность в праве на убийство и наше бессилие убедить в этом друг друга. Без абсолютной невиновности не может быть высшего судьи. Однако все мы совершали зло в нашей жизни, даже если это зло, не попав под действие законов, оставалось нераскрытым. Праведников не бывает, существуют только души, более или менее бедные справедливостью. Жить, по крайней мере, значит иметь возможность осознать это и добавить к числу наших дел немного добра, которое

184//185


частично уравновесит зло, причиненное нами миру. Это право жить, совпадающее с возможностью искупления вины, является естественным правом каждого человека, даже самого плохого. Последний из преступников и самый честный из судей оказываются здесь рядом, наравне, причастные общей для них немощи. Без этого права духовная жизнь абсолютно невозможна. В особенности же никому из нас не позволено отчаиваться ни в одном человеке; только смерть, превращая жизнь в судьбу, дает возможность вынести окончательный приговор. Но никто не имеет права выносить окончательный приговор до наступления смерти; это все равно, что объявить о закрытии счетов, когда кредитор еще жив. По крайней мере, на этом рубеже тот, кто выносит безапелляционный приговор, тот судит себя сам без права апелляции.

Бернар Фалло, из шайки Масюи, находившийся на службе в гестапо и приговоренный к смерти после того, как признался в совершении многочисленных и страшных преступлений, в которых он был виновен, принял смерть с большим мужеством и сам заявил, что он не мог быть помилован. «Мои руки слишком сильно запачканы кровью»26, — сказал он товарищу по тюрьме. Общественное мнение и мнение судей, конечно, поставили его в один ряд с неисправимыми, и я тоже попытался согласиться с этим, если бы не прочитал одно удивительное свидетельство. Вот что сказал этот Фалло тому же товарищу после того, как заявил о своем намерении храбро умереть: «Хочешь, я сообщу тебе о моем самом глубоком сожалении? Так вот, я больше всего сожалею о том, что раньше не читал Библию, как здесь. Уверяю тебя, что я не оказался бы там, где я

185//186


есть». Речь идет не о том, чтобы поддаваться влиянию лубочных картинок и вспоминать добрых каторжников Виктора Гюго. Как говорят, в просвещенные века хотели упразднить смертную казнь под тем предлогом, что в глубине души человек хорош. Естественно, это не так (он или хуже или лучше). После блестящего двадцатилетия нашей истории мы в этом убедились. Но так как человек не является хорошим, никто из нас не может выступать в качестве абсолютного судьи и выносить решение о бесповоротном уничтожении худшего из виновных, потому что никто из нас не может претендовать на абсолютную невиновность. Смертная казнь разрушает единственный бесспорный вид человеческой солидарности — солидарность перед лицом смерти — и она не может быть узаконена, иначе как такими истинами или принципами, которые возвышались бы над людьми.

В течение веков высшая мера наказания всегда была религиозной карой. Налагаемая от имени короля, представителя Бога на земле, или священниками, или от имени общества, считавшегося телом Церкви, тогда она нарушала не человеческую солидарность, а принцип принадлежности виновного божественному сообществу, которое одно может даровать ему жизнь. Земной жизни он, конечно, лишался, но возможность исправления за ним сохранялась. Действительный приговор выносится не здесь, а в другом мире. Таким образом, одни только религиозные ценности, и в особенности вера в загробную жизнь, могут обосновать наказание смертной казнью, потому что, согласно их собственной логике, они не допускают, чтобы это наказание было окончательным и безоговорочным. Тогда оно

186//187


оправдано лишь в той степени, в какой оно не носит характера высшей меры.

Например, католическая церковь всегда допускала необходимость смертной казни. Сама она не скупилась на ее применение в другие эпохи. Еще и сегодня она оправдывает ее и признает за государством право ее применения. Какой бы нюансированной ни была ее позиция, она в основе своей содержит то глубинное чувство, которое было прямо высказано в 1937 году членом Национального совета Швейцарии от Фрейбурга в ходе обсуждения в Национальном совете вопроса о смертной казни. По мнению М. Грана, под угрозой казни самый страшный преступник углубляется в самого себя.

Он раскаивается, и этим облегчается его подготовка к смерти. Церковь спасла одного из членов своей паствы, она выполнила свою божественную миссию. Вот почему она всегда допускала применение смертной казни не только как средство законной защиты, но и как могущественное средство спасения...27 Не притязая на то, чтобы стать орудием Церкви, смертная казнь может обладать почти такой же божественной силой воздействия, как и война.

Несомненно, в соответствии с этим толкованием на мече фрейбургского палача выгравировано изречение: «Господи Иисусе, ты еси Судия». Значит, обязанности палача священны. Это человек, уничтожающий тело, чтобы передать душу для божественного приговора, который никто не может предрешить заранее. Возможно, могут посчитать, что эти рассуждения приводят в смущение весьма скандального характера. Безусловно, для того, кто придерживается учения Иисуса, меч является еще одним оскорблением личности Христа. И в этой связи можно понять страшные слова одного осужден-

187//188


ного русского, которого должны были повесить царские палачи в 1905 году и который твердо сказал священнику, пришедшему утешить его образом Христа: «Уйдите и не совершайте святотатства». Неверующий также не может не думать о том, что люди, поставившие в основу своей веры потрясающую жертву судебной ошибки, должны бы по крайней мере проявлять сдержанность в случае узаконенного убийства. Можно также напомнить верующим, что до своего обращения император Юлиан не хотел предоставлять христианам официальные должности, потому что они систематически отказывались выносить смертные приговоры или содействовать этому. Таким образом, в течение пяти веков христиане считали, что истинное нравственное наставление их учителя запрещало убивать. Но католическая вера руководствуется не только личным учением Христа. Она подпитывается как Ветхим Заветом, так и наставлениями святого Павла и Отцов Церкви. В частности, учение о бессмертии души и всеобщем воскресении являются членами Символа Веры. С тех пор для верующего смертная казнь является временным наказанием, откладывающим вынесение окончательного приговора, распоряжением, необходимым только для земного порядка, административной мерой, которая не только не уничтожает виновного, но, наоборот, может способствовать его искуплению. Я не утверждаю, что так думают все верующие, и без труда представляю себе, что католики могут быть ближе к Христу, чем к Моисею или святому Павлу. Я говорю только, что вера в бессмертие души позволила католицизму поставить вопрос о смертной казни совсем в других рамках и оправдать ее.

188//189


Но что значит это оправдание для общества, в котором мы живем, и в институтах и нравах которого не существует ничего сакрального? Когда судья – атеист, или скептик, или агностик – приговаривает к смертной казни неверующего преступника, он выносит окончательный приговор, который не может быть пересмотрен. Он устраивается на престоле Всевышнего28, не имея на это полномочий и к тому же не веря в Него. В общем и целом он убивает потому, что его предки верили в вечную жизнь. Но в действительности общество, представителем коего он себя числит, принимает решение о настоящем акте уничтожения, раскалывает человеческую солидарность перед лицом смерти и само придает себе абсолютную значимость, ибо претендует на абсолютную власть. Конечно, по привычке оно посылает к приговоренному священника. Священник может с полным основанием уповать на то, что страх перед казнью поможет обратить виновного в веру. Но кто допустит, чтобы в расчете на это был оправдан приговор, вынесенный и полученный чаще всего совсем не в том же духе? Одно дело — верить безбоязненно, другое дело — обрести веру под давлением страха. Обращение в веру с применением костра или гильотины всегда будет вызывать подозрение, и мы можем допустить, что Церковь отказалась побеждать неверных с помощью террора. В любом случае, общество, лишенное сакральности, ничего не извлечет от обращения в веру, если оно кичится тем, что остается к ней равнодушным. Общество выносит сакральный приговор, делая его одновременно непростительным и бесполезным. Оно неистовствует в отношении самого себя, оно самодержавно исторгает из своего лона злых, как будто оно представля-

189//190


ет саму добродетель. Это все равно, как если бы некий почтенный муж убил сбившегося с пути сына, сказав при этом: «Поистине, я больше не знал, как поступить». Оно присваивает себе право осуществлять отбор, как будто оно и есть сама природа, и добавляет бесчисленные страдания при совершении казни, как будто само оно является богом-искупителем.

Во всяком случае, утверждать, что какой-то человек должен быть полностью исторгнут из общества, потому что он абсолютно плохой, значит заявить, что это общество является абсолютно хорошим, чему никто из здравомыслящих людей сегодня не поверит. Этому никто не поверит и скорее подумает об обратном. Наше общество оказалось таким порочным и преступным лишь потому, что оно в конечном счете стало самоцелью и больше ни к чему не стремится, кроме как к собственному самосохранению и к историческому успеху. Лишившись сакральности, оно безусловно таковым и является. Но в XIX веке оно начало создавать себе религиозный эрзац, предложив само себя в качестве объекта поклонения. Эволюционное учение и сопровождавшие его идеи отбора выдвинули в качестве конечной цели будущее общества. Политические утопии, отпочковавшиеся от этих доктрин, определили в качестве конечной цели достижение золотого века, что заранее оправдывало все поступки и мероприятия. Общество приучилось узаконивать все, что могло служить его будущему, и, соответственно, использовать высшую меру наказания абсолютным способом. С этого момента оно начало считать преступлением и святотатством все, что противоречило его планам и временным догмам. Другими сло-

190//191


вами, палач из священника превратился в чиновника. Результат налицо, он повсюду. Он таков, что наше общество середины века, потерявшее право в силу нормальной логики приговаривать к смертной казни, теперь должно упразднить ее по соображениям чувства реальности.

В самом деле, какое место отводит себе наша цивилизация по отношению к преступлению? Ответ простой: в последние тридцать лет преступления, совершенные государством, намного превышают преступления индивидуумов. Я даже не говорю о всеобщих или локальных войнах, хотя кровь, как и алкоголь, в конечном счете одурманивает, как самое крепкое вино. Однако число людей, убитых непосредственно государством, приняло астрономические размеры и в бесконечной степени превышает количество частных убийств. Становится все меньше и меньше осужденных по статьям уголовного права и все больше и больше осужденных за политические преступления. Доказательством этому является то, что каждый из нас, каким бы законопослушным гражданином он не был, может когда-нибудь быть приговорен к смерти, в то время как в начале века такая возможность показалась бы буффонадой. Остроумный выпад Альфонса Карра — «Пусть сперва это сделают господа убийцы!» — больше не имеет смысла. Больше всех убивают те люди, которые думают, что право, логика и история на их стороне.

Это значит, что теперь наше общество должно защищать себя не столько от индивидуума, сколько от государства. Возможно, что за тридцать лет положение изменится в обратной пропорции, но в настоящий момент право на законную оборону долж-

191//192


но быть направлено против государства, и прежде всего против него. Справедливость и сама жизненная необходимость требуют, чтобы закон защищал человека от государства, подпавшего под безрассудное влияние сектантства или спеси. «Пусть сперва это сделает государство и отменит смертную казнь» — эти слова должны стать сегодня сигналом к нашему объединению.

Кто-то сказал, что кровавые законы окрашивают нравы в кровавый цвет. Однако бывает позорное положение для того или иного общества, когда, несмотря на все потрясения, нравы никогда не становятся такими же кровавыми, как законы. Половине Европы такое положение известно. Мы же, французы, пережив такое, рискуем повториться. Казненные в период оккупации повлекли за собой казненных в период Освобождения, а их друзья мечтают теперь о реванше. Другие же государства, под бременем слишком многочисленных преступлений, готовятся скрыть свою вину еще более крупной резней. Убивают во имя обожествленных кумиров нации или класса. Убивают ради обожествляемого будущего общества. Кто полагает, что знает все, считает, что он и может все. Преходящие кумиры, требующие абсолютной веры, неустанно выносят беспощадные приговоры. А религии без потустороннего мира истребляют массы осужденных, не имеющих потусторонних надежд.

Как бы в таком случае европейское сообщество середины века могло выжить, не решившись защитить всеми средствами человека от государственных репрессий? Запрещение предавать смерти стало бы публичным провозглашением того, что общество и государство не представляют собой абсолютные цен-

192//193


ности, что никто не позволяет им принимать законодательные акты и совершать действия окончательного и непоправимого характера. Если бы не было смертной казни, Габриель Пери и Бразийяк, возможно, были бы живы. Тогда мы могли бы их судить в соответствии с нашими взглядами и с гордостью высказывать наше суждение вместо того, чтобы молчать теперь, когда они судят нас. Не будь смертной казни, труп Райка не отравлял бы Венгрию, не столь виновная Германия лучше воспринималась бы в Европе, русская революция не захлебнулась бы в постыдной агонии, алжирское кровопролитие меньше давило бы на нашу совесть. Наконец, если бы не было смертной казни, Европа не была бы заражена трупами, накопившимися за двадцать лет в ее истощенной земле. На нашем континенте все ценности ниспровергнуты страхом и ненавистью как между людьми, так и между нациями. Борьба идей ведется под знаком виселицы и гильотины. Теперь не человечное и органичное общество осуществляет свои права на репрессивную деятельность, на троне сидит идеология и требует человеческих жертв. Как было написано, «эшафот всегда является примером того, что жизнь человека перестает быть священной, когда его убийство считается полезным»29. Видимо, это приносит все больше и больше пользы, пример передается, зараза распространяется повсюду. А вместе с ней и хаос нигилизма. Значит, этому явлению необходимо нанести показательный удар и провозгласить как принцип и закон, что ценность человеческой личности выше государства. Вместе с тем любая другая мера, которая ослабит давление общественных сил на человека, поможет страдающей Европе умень-

193//194


шить потоки крови, позволит ей лучше думать и стать на путь выздоровления. Европа больна тем, что она ни во что не верит, а претендует на то, что все знает. Но всего она не знает, — куда там! А переживаемое нами время возмущений и надежд показывает, что она все же во что-то верит: она верит в то, что высшая степень человеческого ничтожества парадоксально соприкасается в некоей таинственной плоскости с высшей степенью его величия. Для большинства европейцев вера утрачена. А вместе с ней исчезли доводы, которые она привносила в порядок применения наказаний. Но большинство европейцев также тошнит от идолопоклонничества перед государством, претендующим на то, чтобы заменить веру. Находясь на полпути, мы, уверенные и сомневающиеся, решили никогда не подвергать себя гнету и не угнетать: значит, мы должны признать свое невежество и не допустить абсолютного закона, принимающего необратимое решение. У нас достаточно оснований, чтобы заявить: такой-то тяжкий преступник заслуживает пожизненных каторжных работ. Но их недостаточно, чтобы принять решение о лишении его будущего, то есть нашей общей надежды на искупление. По причинам, которые я только что изложил, в объединенной Европе завтрашнего дня торжественное заявление об упразднении смертной казни должно бы стать предметом первого пункта Европейского кодекса, к принятию которого мы все стремимся.

От гуманистических идиллий XVIII века до кровавых эшафотов ведет прямая дорога, и каждому известно, что нынешние палачи — гуманисты. Поэтому не стоит слишком доверять идеологии гуманизма, когда это касается проблемы смертной каз-

194//195


ни. В заключение я хотел бы повторить, что моя позиция против смертной казни объясняется не иллюзиями о естественной доброте твари и не верой в грядущий золотой век. Наоборот, ее ликвидация представляется мне необходимой по соображениям разумного пессимизма, логики и чувства реальности. Это не значит, что сердце мое безразлично к сказанному мною. Для того, кто посвятил целые недели изучению материалов, воспоминаний или встречам с людьми, имевшими близкое или далекое отношение к эшафоту, невозможно остаться таким же человеком, каким он был до ознакомления с этими ужасными свидетельствами. Но все же я не думаю, и повторяю это, что никто не несет никакой ответственности в этом мире и что в условиях такого смешения понятий нужно поддаться существующему теперь стремлению всех оправдать, и жертву и убийцу, не делая между ними разницы. Это смешение чисто сентиментального характера происходит больше от трусости, нежели от благородства, и приводит к оправданию самого худшего, что существует в этом мире. В стремлении благословить благословляют также лагерь рабов, подлую силу, организованных палачей, цинизм крупных политических чудовищ; в конечном счете предают своих братьев. Это происходит вокруг нас. Но именно при нынешнем положении вещей в мире человек требует принятия законов и создания оздоравливающих институтов, которые сдерживали бы его, не уничтожая, и которые подчиняли бы его себе, не подавляя. Брошенный в безудержный водоворот истории, он нуждается в материальном и, в какой-то мере, в законодательном равновесии. В общем и целом можно сказать, что ему нужно разумное общество, а не эта

195//196


анархия, куда погрузили его собственная гордыня и чрезмерная мощь государства.

Я убежден, что отмена смертной казни помогла бы нам продвинуться вперед по пути создания этого общества. Выступив с этой инициативой, Франция могла бы предложить распространить эту идею в странах, расположенных по обе стороны железного занавеса, где она еще не находит поддержки. Но во всяком случае пусть она покажет пример. Тогда смертную казнь можно было бы заменить приговорами к каторжным работам на пожизненный срок для преступников, которых сочли бы неисправимыми, и на какой-то определенный срок для других. Тем, кто полагает, что такое наказание является более жестоким, чем смертная казнь, ответим: «Удивительно, что же в таком случае вы не предложили применить ее к разным Ландрю и приберечь смертную казнь для преступников, совершивших менее тяжкие преступления». Можно им напомнить также, что каторжные работы предоставляют осужденному возможность выбрать смерть, в то время как гильотина не оставляет иного пути. А тем, кто считает наоборот, что каторжные работы являются слишком слабым наказанием, ответим: во-первых, у них отсутствует воображение, и во-вторых, лишение свободы кажется им легким наказанием только в той степени, в какой современное общество научило нас презирать свободу30.

Пусть Каин не будет убит, но пусть он пребывает для людей как символ осуждения; во всяком случае, именно этот урок мы должны извлечь из Ветхого Завета, не говоря уж об Евангелиях, а не вдохновляться жестокими примерами Моисеева закона. Во всяком случае, ничто не мешает провести у нас

196//197


опыт, пусть ограниченный по времени (например, на десять лет), если наш Парламент еще не способен реабилитировать себя за голосование по алкогольному вопросу принятием такого цивилизованного решения, каким явилось бы окончательное упразднение смертной казни. И если общественное мнение и его представители действительно не могут отказаться от этого закона, который по лености ограничивается элиминированием того, что он не в состоянии исправить, то, по крайней мере, в ожидании дня возрождения и истины мы не устраивали бы эту «торжественную бойню»31, позорящую наше общество. Смертная казнь в том виде, в котором она осуществляется, — как бы редко она ни применялась, — есть отвратительная живодерня и является оскорблением личности и тела человека. Расчленение человека, живая голова, отделенная от туловища, потоки крови — все это восходит ко временам варварства, когда народ думали запугать унизительными зрелищами. Какой же смысл имеет эта отвратительная казнь теперь, когда она совершается скрытно и на скорую руку? Истина состоит в том, что в ядерный век мы убиваем как в век пружинного безмена. У каждого нормального человека сама мысль о такой грубейшей хирургии не может не вызвать тошноты. Если французское государство не способно одержать верх над собой по этому вопросу и дать Европе одно из лекарств, в которых она нуждается, пусть для начала оно изменит способ приведения в исполнение смертного приговора. Наука, столь много делающая для убийства людей, могла бы по крайней мере что-то сделать для того, чтобы это совершалось благопристойным образом. Анестезирующее средство, которое обеспечи-

197//198


ло бы переход приговоренного от сна к смерти, которое оставалось бы в его распоряжении по крайней мере в течение одного дня, чтобы он мог свободно прибегнуть к нему и которое в случае нежелания или слабоволия могло бы быть ему введено в другой форме — все это привело бы к смерти, если это так уж необходимо, но придало бы некоторый покров приличия тому, что в настоящее время творится в мерзкой и непристойной наготе.

Я предлагаю эти компромиссы, не надеясь увидеть в конце концов, что мудрость и истинная цивилизация выпадают на долю тех, кто отвечает за наше будущее. Для некоторых людей, — а их гораздо больше, чем предполагают, — физически невыносимо знать, что представляет собой смертная казнь, и быть бессильным воспрепятствовать ее применению. На свой лад они сами подвергаются этой казни — и без малейшей справедливости. Общество ничего не потеряет, если облегчить хотя бы бремя гнетущих воображение омерзительных картин. Но и этого в конечном счете будет недостаточно. Ни в сердцах людей, ни в нравах общества не будет прочного мира до тех пор, пока смерть не будет поставлена вне закона.

198//199

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова