Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Богочеловеческая история. Вспомогательные материалы.

Георгий Львов

ВОСПОМИНАНИЯ

К оглавлению

VI

Московский родственный круг наш дал и положительные и отрицательные жизненные образцы. Постепенно с ними вырастало представление о сложности жизни, предстоящих трудностях в ней, необходимости борьбы, труда и достижений и опасности отстать от людей при недостаточности развития. Илюша Мосолов, двоюродные сестры, племянницы Волковы были много впереди. Они поражали своими знаниями в литературе, истории, музыке и общим развитием и просто разговорами, захватывавшими темы, совсем мне незнакомое.

Между тем гимназия отнимала все силы и все время, читать было некогда. И в третьем и особенно в шестом классе я застрял исключительно от того, что стал читать, отнимая время от приготовления всегда непосильных уроков. Латинская и греческая грамматики прекрасно исполняли задание толстовской программы. Всякая попытка выбиться из-под их гнета жестоко наказывалась. Зачитал в 3-м классе, провалился на экзаменах, потерял год, добрался до 6-го класса почти без чтения, в 6-м не вытерпел, зачитал запоем русских классиков и провалился, потерял другой, но к этому времени у учеников и некоторых учителей выработались методы обходного движения против натиска классической программы, которыми достигались и формальное удовлетворение ее требований и удовлетворение духовных запросов юношества.

130//131

Средняя молодежь, протестовавшая в душе против "классического" гнета, выбиралась на жизненную дорогу, первые же ученики, ретивые и пунктуальные исполнители толстовской программы, были настоящими ее жертвами. Тут же на глазах, в гимназии, они превращались в будущих образцовых чиновников. Выслуживались перед учителями и обращались в сухостой, не годный на дело. Все живое в них вытравливалось. Беда усугублялась еще провалами на переходных экзаменах.

Оба мы с трудом одолевали древние языки, т. е. не языки, а их грамматики, проваливались на экзаменах, и надо было держать переэкзаменовки осенью. Это было одно отчаяние. Все лето отравлялось. Вместо свободы и отдыха — репетиторы и уроки. Это было какое-то преследование, и в Поповке не уйдешь от них, да и самую Поповку они портили. Первое лето был репетитором Тарабаника — хохол, добродушный и ленивый, второе Цветков — Александр Евгеньевич, третье чех, не помню фамилию, четвертое Гиппиус, впоследствии небезызвестный детский врач в Москве. Один Цветков по-человечески понял, что мучить нас лето грамматиками нелепо, все же остальные репетиторы мучили нас не за страх, а за совесть, не считаясь ни с чем. Цветков был один из любимых студентов Цингера, профессора математики и ботаники. Цингер поручил своим студентам, где бы они ни были за это лето, собирать гербарии. Цветков увлекся этой задачей и привлек к делу нас. Отец как ботаник очень поощрял это. В поисках редких растений делали экскурсии, одну большую сделали на берега Оки. Это была чудесная прогулка, давшая блестящие результаты. Мы нашли близ Оки какие-то редкие растения, не соответствующие флоре средней полосы России. Цингер, когда Цветков привез ему наш гербарий, пришел в восторг и приезжал к папа

131//132

благодарить за наши удачные находки. Мы были страшно горды.

Выход брата Сергея из гимназии и мое поступление в пансион Янчина ставили передо мною определенные задачи. Надо было заняться самообразованием, обойти препятствия, которые ставила этому гимназия, получить диплом, выполнить долг семейный, помочь брату и самому стать на ноги.

С шестого класса завязались и более близкие отношения с некоторыми из товарищей одноклассников. Образовался кружок, который не рассыпался и после гимназии, в университете: Трескин, Лопатин, два брата Олсуфьевы. Все они были в дружеских отношениях с Толстым, и так как моя семья издавна была знакома с Толстыми, то мне легко было присоединиться к ним. С Трескиным дружба началась еще раньше 6-го класса. Он жил с нами наискосок с угла на угол, на перекрестке Дурновского и Трубниковского переулка. Наш дом Юрьевой, потом Баумгартен, увековечен Поленовым, который тоже жил в нем, в его картине "Бабушкин сад". Старушка — это Юрьева, а ведет ее под руку замужняя дочь ее Баумгартен. Угловое окно — это окно моей комнаты. Другое окно мое выходило в Трубниковский переулок, и Трескин влезал всегда ко мне в комнату через это окно.

Мы оба читали тогда "Войну и мир". Это был не только новый мир, это было объяснение всего окружающего прошлого и настоящего и будущего. Это было как толковое Евангелие — толковое бытописание. Изображение жизни в нем живее самой действительной жизни. К действительной надо подходить, разбираться в ней, постигать ее, а тут сама жизнь подходит к тебе, перед тобою, как сочный луг с пестрыми цветами, и так захватывает, что живешь ею целиком, всем существом; сердце ширится, бьется и слезы льются сильнее, чем в переживаниях своей собст-

132//133

венной жизни. Несравненная художественность и правдивость творения Толстого сразу заполнила пробелы понимания жизни, задернутой пеленой всяких условностей и заглушённой творением другого Толстого, программой классической гимназии. Это был своего рода выход из душного помещения на вольный простор, в чистое поле, которое сходилось межа с межой со своим, поповским полем. Трескин был страстный любитель поэзии. Он знал наизусть чуть ли не всего Пушкина, Лермонтова, А. Толстого, Майкова, Фета, Хомякова, Тютчева и т. д. Память у него была изумительная. Он был в гимназии на плохом счету, учился плохо, но его выручала память. Был необыкновенно жизнерадостен и вместе с тем легкомыслен, но мне он давал много своей живостью, увлечениями и своей искренней дружбой ко мне. Я был конфидентом всех его увлечений и романов. После университета я с ним переписывался, но виделся только два—три раза. Судьба занесла его на службу в Прибалтийский край, где он женился, и только во время войны добился перевода своего в Москву, куда прибыл уже с большой семьей.

Дольше всех длились близкие отношения с Лопатиным. Мы служили вместе в Туле, в Москве, а затем, хотя пути наши разошлись, мы жили и работали одновременно в Москве и часто видались. Семья Лопатиных принадлежала к высшей московской интеллектуальной среде, жившей традициями 60-х годов, проникнутой духом эпохи освободительных реформ Александра П. Дом Лопатиных был типичным выразителем уклада московской жизни второй половины 19 века в ее прогрессивном и либеральном течении. Старик Михаил Николаевич, председатель Московской судебной I палаты, уважаемый и маститый представитель судебного ведомства лучших его времен, сумел создать в своем доме уют всему, что было в Москве передового в

133//134

области научной, литературно-художественной и философской. По средам здесь можно было встретить — Писемского, Шеншина-Фета, Юрьева, Грота, Соловьева, Ключевского, Огнева, братьев Трубецких, Иванцова и других профессоров, артистов, певцов и пр. Тут же молодежь Поливановской гимназии, товарищи братьев Лопатиных. Едва ли в Москве можно было найти второй дом, в котором можно было провести время так поучительно, интересно и весело. Горячие споры, музыка, пенье русских народных песен, философские дебаты, исторические рассказы всю ночь до утра. Расходились, когда было уже светло. Вся Москва знала маленький особняк Лопатиных в стиле ампир в Гагаринском переулке, один из немногих уцелевших от пожара 12-го года, с колоннами и фронтоном, с каменным крыльцом, несоразмерно большим, и крошечным палисадником. Фотография его была помещена в художественном издании И. Грабаря. Внутри дома сохранились прекрасные карнизы в зале, камин ампир в кабинете Михаила Николаевича и разрисованный потолок в столовой, которая, как говорили, служила когда-то масонской ложей. В малюсеньких комнатах в мезонине помещались братья: Лев Михайлович, профессор философии, Николай Михайлович, служивший податным инспектором, который вместе с Прокуниным и Лавровым собрали и издали сборник старинных русских песен, и мой Володя. Он больше всех братьев напоминал отца добродушным юмором, добрым сердцем, складом ума. Талантливый актер, он не пошел на сцену против воли родителей и удовлетворился любительскими спектаклями, но и этими редкими выступлениями на сцене успел приобрести известность в театральном мире. Он считался творцом третьего мужика в "Плодах просвещения". Когда ставили первый раз "Плоды просвещения" в Ясной Поляне, он своей игрой восхи-

134//135

тил Льва Николаевича, который переделал третьего мужика соответственно тому, как его изобразил Владимир Михайлович на репетициях. Уже после смерти родителей он поступил на сцену Художественного театра, заступив на ней место умершего первоклассного артиста Артема.

Там, наверху, была своя, профессорского, студенческого типа, жизнь. Всегда шумно от споров, криков, хохота, густо и табачно. Спать ложились, наспорившись и накричавшись под утро, поэтому вставали поздно, во второй половине дня, и после обеда отдыхали. Нередко приходили наверх гости после 12 часов ночи, и это не считалось поздно.

Внизу жили старики с дочерью Екатериной Михайловной, младшей в семье. Высокого роста, в очках, тихо плавала по дому старушка Екатерина Львовна, всегда приветливая, радушная и сберегавшая тишину в доме, пока выспятся не в урочные часы сыновья. Она наслаждалась и радовалась их жизнью, для них все — и день превратить в ночь и ночь в день — было радостью, дети были ее гордостью и счастьем. В доме царила духовная культура и патриархальная простота и семейная любовь. Екатерина Михайловна всегда в мужской компании братьев и товарищей их профессоров, ученых, литераторов, артистов с детства напитывалась культурными интересами в живом, непосредственном общении с ними. Влияние их сказалось на ней как-то скученно. Она была в равной степени насыщена всеми интересами, которыми был полон дом, и отношение ко всему было у нее равно повышенное — и восторгалась, и ужасалась, и восхищалась, и возмущалась, где было нужно, в одинаковой степени, как-то от интеллекта больше, чем от души; она была больше Лопатиной, чем Екатериной Михайловной. Все было заполнено извне настолько полно, что своему личному оставалось мало мес-

135//136

та, и потребность проявления личности получала совершенно неожиданные, несоответственные лопатинскому стилю формы. То она увлекалась ружейной охотой, то верховой ездой, то выводкой породистых собак, то литературной работой, то религиозными вопросами, то учением мормонов, то католицизмом, то соединением церквей. Личная жизнь ее сложилась поэтому довольно пестрой, с перескоками, но она выявила в ней родовые лопатинские черты. Оставшись в девушках, после смерти старшего брата своего (он умер душевнобольным) она поступила в общину сестер, посвятивших себя уходу за душевнобольными, и много потрудилась в этой области. Работа ее типично интеллигентная, при полном отсутствии практических жизненных знаний и опыта, была проникнута идейностью, принципиальностью, упорством в достижении целей, культурностью и добротой. Неоднократно в жизни приходилось мне помогать ей в разных обстоятельствах. С деловой точки зрения всегда трудно было понять, что, в сущности, нужно и для чего, но всегда была полная уверенность в благих целях, в добрых побуждениях. Явная личность общекультурного лопатинского духа всегда говорила за дело больше ее деловых аргументов. Совершенно в ином роде была семья Олсуфьевых.

Графиня Анна Михаловна, типичная bas bleu *, говорила с увлечением о французской революции, о Луи Блане, разыгрывала роль хозяйки политического салона, которого у ней не было. Она жила в высших сферах и, как говорила, владела абстрактом. Муж ее, Адам Васильевич, прекрасный человек, был далек от этих интересов. С серьгой в ухе, как и все Олсуфьевы, и постоянным посвистыванием, он производил впечатление постороннего человека в доме. Главою в доме

"Синий чулок" (фр.).

136//137

была графиня, а руководил ею и жизнью в доме доктор Дубров Илларион, прекрасный, как говорили, человек, ставший жертвой исполнения своего врачебного долга. Он заразился дифтеритным ядом. Тогда еще не знали прививок Пастера — и, спасая больного ребенка, он высосал у него трубочкой дифтеритные пленки.

Двое сыновей, оба мои одноклассники, и дочь Лиза привлекали своим добродушием, особенно старший Михаил. Сестра Лиза, прелестная, простая, умная и веселая, умерла очень молодой, когда мы только что стали бывать у них в доме. Дом Олсуфьевых давал мне больше развлечения, чем духовной пищи. У них были свои верховые крымские лошади, и мы катались верхом все вместе в окрестностях Москвы, делали большие прогулки, а по вечерам собирались у них и играли в карты, которых я терпеть не мог, не мог выучиться играть, а принимал участие в игре только, чтобы провести с товарищами вечер. С окончанием университета моя связь с ними почти прервалась, хотя и встречались в Москве со старшим Михаилом на губернских земских собраниях — он был Предводителем дворянства Дмитровского уезда Московской губернии, с младшим Димитрием сначала на земском поприще, он был председателем Саратовской губернской земской управы очень краткое время, а затем был членом Государственного Совета по выборам. Но общественные и политические пути наши оказались различного направления.

При постоянных приливах и отливах моря людского волна прибивала в гимназическую заводь немало житейской пены и грязи, но ярко отрицательные элементы держались в ней недолго, их приносило, точно напоказ, и уносило обратно. Я счастливо миновал соприкосновения с ними, до конца я считался малышом, меня звали "Цыцка", и даже сами обладатели грязи житейской сбе-

137//138

регали меня от нее, считая меня еще недостаточно зрелым, чтобы посвящать меня в их тайные познания.

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова